Были

Виталий Авдеев

Магия примитивных племен

Джордж вытащил голову из-под подушки и прислушался. Барабаны действительно замолкли, или это у него уже так замылился слух? Через секунду, словно в ответ на его вопрос, грохот раздался в два раза сильнее. Джордж застонал, уткнулся лицом в подушку, потом отбросил ее в сторону и с кряхтением пополз на четвереньках из постели к выходу. Когда он высунул голову из палатки, его немедленно атаковали комолютики, но утомленный Джордж не обратил на них внимания и жадно уставился вниз, на деревню. Там, вокруг гигантского костра, все так же металась в танце сухопарая фигура шамана. Остальное племя, все, включая вождя, сидели вокруг и дружно лупили в барабаны. Джордж хрипло выругался. Исполнению ритуала вызова дождя пошли третьи сутки.


– Нет, – сказал Джордж. – Нет, и думать забудь.

Шаман укоризненно уставился на космогеолога. По крайней мере, именно так интерпретировал запах, который он испустил, и положение его усиков полевой переводчик. Джордж сжал зубы и отрицательно помотал головой. Шаман повращал глазами.

– Слушай, юный Джордж, – сказал он, – я понимаю, что тебе грозят неприятности, но подумай…

– Неприятности?! – перебил Джордж. – Неприятности?! Да когда меня поймают на несанкционированном терраформинге, с меня сначала спустят шкуру, потом вернут на Землю, отберут право на полеты дальше Луны и спустят шкуру еще раз. А затем, когда до меня доберется Стивенс и его банда космоэтнографов, мне придется еще хуже. Ведь это будет не просто вмешательство в ход вашего естественного развития, это будет…

– Джордж, – вздохнул шаман. – Если в ближайшую неделю не пойдет дождь, Р’хлла не придут с юга и никакого естественного развития у нашего племени не будет вовсе. Мы просто передохнем.

– Ничего подобного, – вскинул руки Джордж. – В этом случае я немедленно дам ситуации «красный» статус, и сюда прилетят космоэтнографы, и спасатели, и терраформеры, и комитет защиты примитивных племен, и…

– Лучше, – мягко сказал шаман, – мы все-таки передохнем.

– Но как-то же вы раньше справлялись? – растерянно спросил Джордж. – До меня? Не в первый же раз у вас засуха?

– Справлялись, – кивнул шаман. – Но мне бы не хотелось прибегать к этим мерам. Ведь стоит тебе перестать упрямиться и просто нажать пару кнопок, как все будет в порядке.

– Нет, – виновато сказал Джордж. – Я не могу.

Шаман вздохнул, покачал головой, повернулся и направился к деревне.


– Ты, Джо, правильно ему отказал, – гудел вождь. – А то он совсем обленился. Вот, помню, пару квор’ров тому назад нужно было нам устроить засуху. А то проклятые красносердечники примерились снять урожай вдвое больше нашего. Так шаман десять дней исполнял ритуал, с лица спал, буквально одни кости от него остались, а с делом справился. И сразу было видно, за что мы его кормим. А теперь? Чуть что, идет к тебе, и – хлоп! – все готово. Словно это не магия, а наука какая, без малейших усилий. Нет, я считаю, ты молодец, нечего его баловать. Я вообще надеюсь, что он в этот раз и вовсе загнется: он все-таки уже не мальчик.

Джорджа, который и так мрачнел, слушая гудение вождя, от этих слов перекосило вовсе, и он обреченно посмотрел вниз, на деревню. Там, на огромной площадке перед домом вождя, племя собирало ветки для гигантского костра. Похоже, ритуал предстоял долгий. Джордж поднял универсальный пульт и обреченно глянул на картинку со спутника. Нет, загнать сюда фронт с соседнего континента до того, как его поймают за руку и остановят, он все так же никак не успевал, нечего было и пробовать. Все-таки придется ждать, пока станет можно объявлять «красный» код. Конечно, за это в управлении его тоже по головке не погладят, геологи враз потеряют здесь лицензию, да и Джорджа, ясное дело, Стивенсон отсюда выставит первым рейсом, но зато племя будет спасено. Пусть так, но спасено. Да и к тому же все будет согласно инструкции, будь она неладна.

– А раньше, при моем деде, – все так же разливался вождь, – вообще держали до четырех шаманов в племени зараз. Они ведь помирали каждый ритуал, один никак довести до конца не мог, двое требовались, а то и трое. Вот ведь были добрые времена: надежные, крепкие, порядок был…

Джордж тяжело вздохнул и отвернулся. На душе у него скребли кошки.


После рассказов шамана о третьей ноге Джордж ожидал, что ритуал вызова дождя будет напоминать практики йогов или танцы суфиев, что племя усядется вокруг огня и в торжественном молчании, ну, может, под мелодичные заклинания шамана примется сосредоточенно взывать к духам предков к’рра’ков или кому там еще. Вместо этого все вооружились барабанами и принялись отбивать громкий, но неравномерный ритм, под который шаман принялся скакать вокруг костра, размахивая всеми четырьмя руками и высоко вскидывая ноги. Джордж понаблюдал за происходящим некоторое время, но, похоже, ничего другого ритуал не предусматривал, так, что он даже слегка разочаровался. Он загнал на соседнюю горку бота, велев ему безотрывно записывать ход событий, чтобы было что кинуть космоэтнографам в случае необходимости, а сам уединился в палатке и принялся играть с пультом, пытаясь высчитать ситуацию, где бы его воздействие на погоду выглядело не столь заметным. К сожалению, вариантов не было, так что, безрезультатно провозившись до вечера, он отправился спать.


Только со сном у Джоржда ничего не вышло: неритмичный, неровный грохот барабанов будил его каждый раз, когда он проваливался в дремоту, и он так и не смог сомкнуть глаз до утра. На следующий день все повторилось. Племя, похоже, било в барабаны посменно, и у отдыхающих, в отличие от Джорджа, проблем со сном не было, так что единственные, кому приходилось бодрствовать все время, были он и шаман. Джордж уважал выносливость старика, но на третий день понял, что лично он так дальше не может. Даже несмотря на то что он безумно устал, проклятые барабаны не давали ему уснуть, а никакого снотворного ему, отважному космогеологу, не полагалось по штату. Так что к концу третьего дня Джордж сдался и принялся сворачивать лагерь. Он скатывал палатку и тупо думал о том, как сейчас поднимется на орбиту, отключит радио и завалится спать, когда сзади него раздалось деликатное покашливание. Джордж осторожно обернулся и обнаружил преданно глядящего на него из кустов Джи.

– Здравствуйте, Джо, – ободряюще сказал он. – Не сдавайтесь, я с вами! Не слушайте шамана, мы, прогрессивные члены племени, понимаем, что если для блага науки мы все должны умереть, то так ему и следует быть. Наука превыше всего!

Это было уже слишком. Джордж со стоном уронил полусобранную палатку, схватил универсальный пульт и принялся быстро вводить команды.


– Вот видишь… – Шаман высоко поднял стакан с аммиаком и со вкусом отнюхнул. – Ритуал вызова дождя помог. Он, конечно, утомительный, но зато эффективный. Вон как льет.

– Ну конечно, – пробурчал Джордж и хлебнул кофе. Он с минуты на минуту ждал вызова из центра. – Ритуал помог. А я со своим спутником вроде как и ни при чем.

– Юный Джордж, – наставительно сказал шаман, – ты никак не поймешь, что меня, как жреца, вовсе не интересует, как работает божественная часть магии. Все, что меня волнует, это как работает моя часть.

– И как же она работает? – устало спросил Джордж. – Твоя часть?

– Очень просто, – пожал верхними плечами шаман. – Я провожу ритуал…

– То есть просишь духов о помощи?

– Фии… Просить – это проявлять слабость, толку от этого, понятно, быть никак не может.

– Ну ладно, тогда заставляешь духов.

– Духов нельзя заставить, они все-таки сильнее. Нет, Джордж, я достаю духов.

– Ты – что?! – Джордж отставил пустую чашку в сторону и уставился на шамана.

– Ну, достаю, – невозмутимо ответил тот. – Дергаю. Спать им не даю, подсылаю вождя с разговорами о старых временах или Джи с причитаниями о науке. В общем, довожу до такого состояния, когда они сами, добровольно, по собственному желанию делают то, что мне нужно.

Джордж поднял руку, открыл рот, но тут заверещало радио. Он проглотил слова, готовые вырваться у него изо рта, и взял микрофон.

– Геобаза «Третье Скорпиона», – сказал он. – Джордж на связи.

– Слушай, Джордж, – протрещало радио, – Комаров говорит. Что у вас там, черт возьми, случилось с погодой? У нас тут было пропадание сигнала, какие-то помехи на связи, техники голову сломали, а теперь картинка вернулась, и я смотрю, над вами откуда ни возьмись грозовой фронт на три дня. Что это было?

Джордж прикрыл микрофон рукой и вопросительно посмотрел на шамана.

– Примитивный трюк, – прошептал тот пренебрежительно. – Ерунда. Вот ритуал вызова дождя…

Джордж вернулся к микрофону.

– Это была магия, – строго сказал он. – Магия примитивных племен. У меня есть пленка. Стивенсу понравится.

Шаман весело прищелкнул жвалами и высоко поднял стакан.

Охота на единорога

Бруно, сказал мне господин бургомистр, у нас беда, Бруно. Заболел господин Шехтель, а господин Шехтель, как ты знаешь, самый богатый человек в городе. Это нехорошо, Бруно, когда болеет самый богатый человек в городе, это скверно для репутации. Доктор Клейн сказал, что единственное, что теперь может нам помочь, это рог единорога. Так что напрягись, Бруно, напрягись и достань. Ты же можешь. Так сказал мне господин бургомистр и дружески похлопал по плечу. А я что? Я могу.


Его звали Отто Ягер, и он был охотник на единорогов. Самый лучший, как мне его отрекомендовали. Я подсел к нему в тот момент, когда он как раз прикончил третью за вечер бутылку киршвассера и примерялся к четвертой. Я подумал, что момент подходящий: бутылкой раньше – и он был бы не столь сговорчив, бутылкой позже – и он, пожалуй, будет вовсе не в состоянии разговаривать. Однако Ягер оказался крепким орешком. Двести золотых, сказал он мне твердым, почти трезвым голосом, сто вперед и сто по окончании дела. И все расходы за счет города. Что ж, похоже, я ошибся на пару бутылок. Пустяки. Он мне понравился. Мне вообще нравятся люди, которые знают чего хотят. После которых из города не пропадают, к примеру, все дети. Или, еще хуже, все крысы. Но не будем о неприятном, как я и сказал, Отто Ягер показался мне человеком надежным и рассудительным.


Нам нужна приманка, сказал Ягер утром. Щетина на его щеках стала гуще, мешки под глазами больше, а сами глаза злее, но больше никаких признаков похмелья он не проявлял, и поскольку официально он считался нанятым с сегодняшнего дня, я еще раз поздравил себя с отличным выбором. Драконов ловят на гномов, продолжил Ягер, гномов на золото, золото на лозу, а единороги идут на девственниц. Кто у вас тут в городе самая знатная девственница? На это у меня был ответ. Катрин Шехтель. Девица видная, хотя и не без странностей: то устроит клуб любительниц матэ, то, закутавшись в клетчатый плед, целыми днями сидит у окна с книгой на коленях, а то возьмется в дождь с хохотом прыгать по лужам на главной городской площади. Люди солидные ее не одобряли, но молодые мужчины сходили по ней с ума, некоторые и буквально: молодой доктор Фауст, к примеру, приехавший в наш город в поисках какого-то елексира, забросил все свои изыскания и взялся целыми днями строчить романтические куплеты. Другие ему в сумасбродствах тоже не уступали, и потому, по-моему мнению, невинности Катрин в ближайшее время ровным счетом ничего не угрожало. Отлично, сказал Ягер, когда я ему все это рассказал, давай-ка, Бруно, займемся делом. Давай-ка проследим за этой самой Катрин.


Я страшно нервничал, когда затаив дыхание смотрел на них сквозь кусты, а Ягер, небрежно опершись плечом о дерево, спокойно стоял рядом и с задумчивым видом жевал травинку. Вот что значит настоящий профессионал. Шагах в сорока от нас Катрин Шехтель миловалась с единорогом. Правда, меня смущала одна вещь: львиный хвост, козлиная борода, олений круп – все это было на месте, но вот собственно сам рог отсутствовал напрочь. Что, спросил я у Ягера, не повезло, наткнулись на самку? Кажется, он меня не понял. А может, не расслышал. Он внимательно изучал Катрин, и мне не понравилось выражение его лица. Наконец он очнулся. Бруно, сказал он, а представь-ка меня с Катрин Шехтель сегодня вечером. Можешь? И это понравилось мне еще меньше.


Через три дня господин бургомистр стал проявлять признаки нетерпения, и я отправился поговорить с Отто Ягером. Он остановился в верхних номерах гостиницы старого Шульца, а я знаю там все входы и выходы. Дверь была не заперта, так что, когда я постучал, она открылась сама собой, и я вошел. Ягер был в номере. В кровати. С Катрин Шехтель. Они возмущенно уставились на меня в две пары глаз, так что я пробормотал невнятные извинения, выскочил вон и торопливо захлопнул за собой дверь. Похоже, нашей охоте на единорога пришел конец. Похоже, я все-таки ошибся в выборе специалиста.


Бруно, сказал Ягер вечером, пойдешь со мной, сегодня я вручу тебе твой рог единорога. Не забудь прихватить сто золотых. Отто, возразил я, извини, если я влезаю не в свое дело, но мне кажется, охота сорвана. Ягер удивленно посмотрел на меня и поинтересовался, почему я так думаю. Единорог не подпустит к себе Катрин, объяснил я, единороги идут только на девиц. Именно, ответил Ягер, именно так, поэтому и стрелять нужно сегодня или никогда. Это очень просто, Бруно, ты просто спроси себя, как единороги догадываются, что девушка не девственница, и тебе все станет ясно. Когда мы уже шли по лесу, я все еще продолжал задавать себе этот вопрос, но яснее мне ничего не становилось.


Как я и думал, единорог шарахнулся от Катрин прочь, но меня занимало не это: в лунном свете я отчетливо увидел львиный хвост, козлиную бороду, олений круп и прекрасный, длинный, белый, витой рог. Я открыл было рот, чтобы спросить Ягера, но он уже мостил на развилину подставки мушкет. Давай подождем, Бруно, пробормотал он, нужно дать девушке уйти. Я всегда даю девушке уйти, это, если хочешь, вопрос профессиональной гордости. На поляне единорог тряс головой и то подходил к Катрин, то отступал прочь. Она что-то торопливо и сбивчиво говорила ему, но животное, похоже, ее слова только сердили. Ревнивый, черт, буркнул Ягер, и я наконец понял, что к чему. Ну что ж, похоже, мне не соврали, похоже, я и в самом деле нашел самого лучшего охотника на единорогов.


Бруно, сказал мне господин бургомистр, у нас беда, Бруно. Не успел выздороветь господин Шехтель, спасибо тебе, как заболела его дочь, Катрин. Доктор Клейн утверждает, что это разбитое сердце и единственное, что нам теперь может помочь, это яд мантикоры. Так что напрягись, Бруно, напрягись и достань. Ты же можешь.

Тетраграмматон

От двери до генеральского стола было семь шагов, и хозяин кабинета не поднял головы до тех пор, пока лаборант не прошел их все. Когда тот оказался рядом, генерал со вздохом сожаления оторвался от последней страницы «Красной звезды» и, неприязненно скользнув взглядом по джинсам вошедшего, уставился на него в упор. Лаборант протянул генералу неровно оторванный по краю лист бумаги.

– Вот, – сказал он, – вывели. Есть еще отдельные недочеты, но в основном все.

Генерал принял записку, надел очки и принялся читать. Брови его поползли вверх.

– Ху… В смысле, кем вы там себя вообразили?

Он отшвырнул листок, сорвал очки и откинулся в кресле.

– Это еще что такое?!

Лаборант пожал плечами.

– Тетраграмматон, – сказал он. – Наш. Исконный. Российский. Как заказывали.

Генерал потемнел лицом.

– Это ты что же, боец, – угрожающе начал он, – позабавиться решил? Да ты знаешь, что я тебе…

Лаборант взял листок со стола и прочел вслух. Свет в кабинете померк, пространство ухнуло и съежилось, поползли из углов тени, заскрипели полы, и ударили неурочно за окном куранты. Генерал выпрямился и напрягся. Повеяло холодом, стал ниже потолок, поползли по столу уставы строевой и караульной службы, но тут выглянуло из-за облаков солнце, кабинет наполнился светом, и морок рассеялся. Генерал выдохнул, оценивающе глянул на лаборанта, зачем-то открыл ящик стола, внимательно посмотрел в него и закрыл обратно.

– Ну хорошо, – на полтона ниже сказал он. – Верю. Но почему всего три буквы?!

Лаборант виновато вздохнул.

– Так я же говорю: наш, исконный, российский, – повторил он. – Одну букву мы того… проебали.

Устал

– И ведь что обидно, я же не запускаю это дело. До блеска каждый раз чищу, драю, так что все горит просто, как мыть берусь – так что твой потоп. Но вот только закончу, только отдохнуть прилягу, на секунду буквально, встаю – бац! Снова какая-то дрянь завелась, и уже расползлась по всем углам, и уже все кругом загадила. А я, значит, опять рукава засучивай и все по новой. И откуда оно только берется, спрашивается? Вот в этот раз «люди» какие-то завелись, от сырости, что ли. Настырные – жуть, насилу от них избавился. Теперь вот спать уже пора ложиться, а я, смешно сказать, боюсь. Устал я, вот что.

Ктулху вздохнул и сокрушенно потряс кудлатой головой. Миктлантекутли перестал скалиться и участливо похлопал его по плечу.

Секретарь дьявола

– Эй, приятель!

Патер, минуту назад показавшийся из задней калитки райской приемной, растерянно заозирался. Наконец он заметил вдалеке, в тени забора, тучного мужчину в строгом коричневом костюме, с дорогой тростью и отчего-то в легкомысленном канотье. Обнаружив, что его заметили, тот приветливо замахал рукой.

– Эй, приятель! – снова закричал он. – Давайте сюда!

Патер смутился, но затем, решив, что такая компания все же лучше никакой, торопливо засеменил к толстяку.

– Добрый день, – сказал он, приблизившись. – Приятная погода, не правда ли?

– Что, – добродушно пропыхтел толстяк, – тоже не взяли?

Патер открыл рот, очевидно собираясь возразить, но затем что-то в лице его дрогнуло, и он лишь тяжело сглотнул и кивнул.

– Не расстраивайтесь, – все так же добродушно утешил его шляпоносец. – Не вы первый, не вы последний. На чем срезались?

Патер заколебался.

– Меня спросили, – наконец выдавил он, – умею ли я сворачивать язык трубочкой.

– Ну и как? – с живым любопытством поинтересовался толстяк. – Умеете?

Патер покачал головой.

– Четыре года университета, – прошептал он, – пять семинарии. Двадцать лет прилежного служения в крохотном приходе на границе с Мексикой. Двадцать лет нести свет невежественным дикарям. Двадцать лет изучать слово Божие. У меня семьдесят статей в «Гласе Троицы»! Мою полемику о природе чуда святой Бригитты благосклонно воспринял сам кардинал Полетто! И они спрашивают меня, умею ли я сворачивать язык трубочкой.

– Не расстраивайтесь, – повторил толстяк. – Откуда же вам было знать, чему на самом деле нужно учиться.

– Но почему?! – вскричал патер. – Почему этому?!

– Да потому. У меня поинтересовались, умею ли я прыгать через скакалку. Посмотрите на меня. Похоже, что я могу перепрыгнуть через какую-то дурацкую веревку, а?

– Вес наш земной, – автоматически начал пастер, – не имеет значения на небесах, ибо только…

– Да чушь собачья, – отмахнулся толстяк. – Я столько лет носил эти килограммы там, что уж конечно прихватил их с собой и сюда. Вы ведь не перестали быть священником только оттого, что умерли?

– В некотором смысле…

– Ну а я не перестал быть жирным адвокатишкой. Я никогда не рассчитывал войти в Царство Божие, о нас знаете одних анекдотов сколько ходит, но срезаться на том, что я не могу перепрыгнуть через веревку…

– Вот именно, – вскинул подбородок патер. – Вот именно. Все, чему нас учили, все, чему мы верили, простая логика, в конце концов. Да, намерения Его неисповедимы…

– Намерения его здесь ни при чем, – авторитетно перебил толстяк. – Поверьте опытному адвокату. Много я повидал контрактов на своем веку и уж отличу мошенническую фитюльку от настоящей бумаги. Никто не дописывал листы этого договора задним числом, не мостил слова в оставленные промежутки. Здесь все по-честному, все так и было обговорено заранее. А что мы знать не знали, что действительно важно на этом свете, так это наша проблема. Незнание закона, отец мой, не освобождает и так далее. И уж к Закону Божьему, будьте уверены, это тоже относится.

– Но мы изучали… – Патер растерялся окончательно. – Мы ведь исследовали. Священые писания, труды отцов церкви…

– Вы прочли то, что хотели прочесть. Обычное дело, с моими клиентами случается сплошь и рядом. А потом один кричит про козу, а другой про Иеремию, а рассудить их кому? Правильно, только мне. Потому что я могу взглянуть на дело непредвзято. А у нас, отец мой, у людей, есть адвокат? Который бы взглянул на наш договор с Ним трезвым взгядом и растолковал доступно, что к чему? А?

– Теологические труды…

– Двадцать три причины, почему коза должна достаться Биллу.

– Священные тексты…

– Невнятные, как и все грамотно составленные договоры, уж я знаю, о чем говорю.

– Апокрифы…

– Ближе, но все не то. Подумайте, отец мой, подумайте. Кто у нас есть не имеющий отношения ни к Нему, ни к нам, но при этом по уши замешанный во всю эту историю? Кто был на сцене с самого начала, не отходил ни на шаг, всюду совал свой нос, так что чуть что, на него начинали сыпаться шишки со всех сторон? Кто предлагал вам, людям, свои услуги еще во время самого первого конфликта интересов, который был описан в Священном Писании?

– Не имеете ли вы в виду… – прошептал священник.

– Вот именно.

Толстяк довольно откинулся назад, на стену забора, сдвинул шляпу на нос и закинул ногу на ногу. Патер замер и беззвучно зашевелил губами. Несколько раз он порывался что-то сказать, но затем обрывал себя. Палило солнце, с басовитым жужжанием пролетел мимо шмель, было душно.

– И что же теперь? – прервал наконец молчание патер. – Что же теперь будет?

Адвокат поднял подбородок и взглянул на него из-под полей канотье.

– Не знаю, как вы, – пробурчал он, – а я отчего-то уверен, что не пропаду. Раз уж меня не взяли туда, мне остается одна дорога, а с ним я как-нибудь договорюсь. Профессиональная солидарность, знаете ли. Уверен, у него найдется для меня работа.

– А я? – растерянно спросил патер. – Как же я?

Толстяк сел, щелчком отправил шляпу на затылок и, одернув брюки, наклонился к священнику.

– Слушайте, отец мой, – негромко проговорил он, – все мои рассуждения, конечно, любопытны, но если я прав, то тот, кто хочет преуспеть в этой адвокатской конторе, должен хорошо разбираться в соответствующих вопросах, назубок знать традиции и прецеденты. Должен признаться, я не слишком силен в богословии, как-то сфера моих интересов находилась в другой области. Вы же, как я понял, человек начитанный и сведущий во всей этой кухне. Так что по всему выходит, мы с вами неплохая пара. Как? Пойдете ко мне в секретари?

– Что? – ужаснулся патер. – Служить дьяволу?!

– Нести свет просвещения, – твердо сказал толстяк. – Как это отличается от того, чем вы занимались до этого?

– Я учил Слову Божьему!

– Шибко это кому помогло. Много народу из вашей паствы может свернуть язык трубочкой?

Патер поник.

– Но это как-то неправильно… – прошептал он.

– Привыкайте к ощущению, – похлопал его по плечу толстяк и поднялся на ноги. – Сначала это чувство досаждает, потом находишь его даже приятным. Главное запомнить, что закон и справедливость разные вещи, а мы слуги закона, но не войны справедливости. Вставайте, вон к нам идет наш эскорт.

Патер поднялся и стал вглядываться в рослую фигуру, лениво косолапящую к ним через поле. За собой фигура тянула огненный меч, ухватив его на манер поводка так, что от травы по ходу ее движения поднимались клубы черного дыма.

– Изгнание из рая, – удовлетворенно кивнул толстяк. – Каждый раз как в первый. Вы готовы? Пойдем.

Патер открыл было рот, намереваясь что-то спросить, но толстяк, уже не слушая его, небрежно опираясь на трость, бодро захромал навстречу Гавриилу.

Еще одна сказка про золушку

– …ровно в полночь обернулась отвратительной ведьмой, вся перепачканная, в каком-то рванье, адски захохотала и вылетела в окно. Нет, пытались остановить, конечно, пытались. Сначала дворцовая стража, потом охрана на выходе, арбалетчики на стенах. Но стрелы, стрелы не берут…

– Вот я бы тех врунов, что распространяют такие отвратительные слухи!..

– Клянусь честью, чистая правда! Более того, когда гости собрались домой, вместо карет – поле сгнивших тыкв… и крысы, крысы!


– Да! Да! Это была я, я! Все я! На балу я, потравы я, урожай… Только снимите, снимите, ради всего святого!

Великий Инквизитор молча подал знак, и палач склонился к винтам «туфельки». С влажным чмоканьем хрустальные шипы вышли из плоти.

– Пятнадцатая, – задумчиво сказал Великий Инквизитор.

– Кто бы мог подумать!

Принц был бледен, его мутило, но покинуть дознание он уже не решался.

– Ведьмы злокозненны и хитры, – со знанием дела ответил Великий Инквизитор и машинально покрутил кольцо на пальце. – Ведьмой может оказаться любая. Да хотя бы вон та замарашка. Эй ты! Ну-ка иди сюда! Как тебя звать?

Петр Бормор

Невеста

– Ой ты гой еси добрый молодец, – раздался за спиной Иванушки насмешливый голос. – Что это ты тут делаешь, на болоте?

Иванушка обернулся. На кочке сидела не замеченная им раньше девица невиданной красоты, с длинными зелеными волосами.

– Да вот, жениться решил, пришел за невестой, – объяснил Иванушка.

– За невестой? – Брови девицы поползли вверх.

– Ага! Вот за ней.

Иванушка вытащил из кармана крупную лягушку. Девица и лягушка уставились друг на друга долгим задумчивым взглядом.

– За ней, значит, – протянула девица. – Ясненько.

– Ага, – Иванушка спрятал лягушку обратно в карман. – А ты сама-то кто будешь такая? Не русалка?

– Да нет, я рангом повыше. – Девица тряхнула волосами. – Я самого Болотного Царя дочь.

– А, коллеги, значит! – обрадовался Иванушка. – Мой батя тоже царь. Понимаешь, нас у него трое сыновей. Ну, батя и велел нам послать стрелы куда придется, где стрела упадет, там и невесту искать. Моя вот упала в болото. Дальше всех! – добавил он с гордостью.

– А у братьев?

– У старшего стрела попала на боярский двор. А у среднего – на купеческий, прямо в курятник, представляешь? – Иванушка загоготал.

– Представляю, – кивнула девица. – Дай догадаюсь, твой брат в результате женился на курице?

– Зачем? На купеческой дочке.

– А ты, значит, на лягушке?

– Ага, на ней. – Иванушка снова достал лягушку и ласково погладил по скользкой спинке. – Хорошая, правда?

У болотной царевны мелко задрожали губы, она соскользнула с кочки и без всплеска ушла под воду.

Юлия Боровинская

Боевая подруга

Скандал при дворе Фуфольда Пятого был в самом разгаре.

– Но отец…

– Я сказал – НЕТ! – рявкнул во весь голос король, втайне рассчитывая, что, как и в прошлый раз, принц испуганно умолкнет и спор прекратится сам собою.

Увы, наследнику трона было уже не девять, а все восемнадцать лет, и так просто его было не смутить.

– Я все равно не женюсь ни на ком, кроме нее. Мы же любим друг друга, отец!

Фуфольд перевел дух и попытался сменить тактику:

– Я все понимаю, сынок. Конечно, любовь очень важна. Но существуют куда более важные вещи.

– Например?

– Например, семейные традиции. Слов нет, принцесса Стерия – очень милая девочка, да и с ее папашей вполне можно найти общий язык. Но традиция есть традиция: у невесты наследного принца должно быть приданое – двадцать лошадей и двадцать комплектов лат.

– Тупой, бессмысленный обычай! – упрямо буркнул принц.

– Не тупой, а подкрепленный многовековой мудростью предков! Вспомни историю. Когда твоему прапрадедушке твоя прапрабабушка доставила в качестве приданого лошадей с доспехами, он вооружил двадцать своих верных друзей и с их помощью отвоевал Лысые холмы, тем самым превратив свое графство в настоящее королевство.

– Нынче с двадцатью рыцарями даже и коровника не отвоюешь!

– Может быть, может быть… Но когда твой прадедушка получил приданое твоей прабабушки, он смог вооружить уже сорок человек и завоевал Гнилые болота и Хренову пустошь. А…

– А дедушка присоединил к королевству Колдобистую степь, Задохлики и Вымороши. А ты подмял под себя Волколачьий лес, пять деревень и вольный город Скотин. Ну и что?!

– А то, что ты, сын мой, смог бы уже посадить на коней целую сотню рыцарей, не считая рядовых копьеносцев, а с таким войском не страшно замахнуться и на войну с соседней Гаденией!

– Но я вовсе не хочу воевать с Гаденией! Я жениться хочу!

– Цыц! – неожиданно гаркнула королева, до того терпеливо слушавшая спор отца с сыном. – Воевать он не хочет! Тряпка! Впрочем, как и все мужчины вашего рода. Интересно, что бы вы делали, если бы не мы, женщины? Наверное, так и сидели бы в своем паршивеньком графстве, пока его у вас не отобрал бы кто-нибудь из соседей посмелее! Вот именно поэтому тебе и нужна жена, которая не тряпки и камушки в приданое притащит, а двадцать боевых коней и двадцать мечей с доспехами, – сильная, смелая, настоящая подруга героя! Значит, так: или твоя Стерия обеспечивает нужный комплект, или я засылаю сватов к принцессе Бомбильде – и не жалуйся, что у нее один бицепс шире твоих плеч. Всё!


Скандал при дворе Коротина Рыжего тоже кипел вовсю.

– Папа!

Придворный маг Полинасест невольно поморщился: пронзительный голос принцессы Стерии, казалось, вонзался ему прямо в мозг, как клюв дятла в трухлявую древесину.

– Папа, мы любим друг друга!

– Знаю, дочка, знаю, – вздохнул король – Но что ж я сделаю-то? Ну нет у нас в королевстве коней, разве что вон – каретная упряжка, да и та не первой молодости. Сама же знаешь: три года назад мор напал. А соседи не продают, говорят – стратегическое вооружение.

– Может, маг…

– Ваше величество, ваше высочество! – с поклоном выступил вперед Полинасест. – Как вам известно, могучая магия стихий, властью над коей я обладаю, способна время от времени доставлять мне предметы из иных миров, но! – Колдун воздел вверх длинный костлявый палец. – Но лишь небольшого размера, те, которые я смог бы удержать в руках. Да простят меня королевские особы, но даже в лучшие свои годы я был не способен поднять лошадь…

– А у баронов? – нетерпеливо перебила его принцесса.

– Ха! – хмыкнул король. – Пойди-ка отбери их у баронов – того и гляди бунт вспыхнет. И без того каждая собака на мой трон косится: братец-то твой еще в пеленках… Вот был бы у меня зять – совсем другое дело! Может, пес с ним, с твоим Фуфольдом? Мало ли принцев неженатых вокруг? И коней им не надо – на золото и алмазы согласны…

– Нет! – Стерия завопила так громко, что магу показалось, будто его голова уже лопнула и только высокий колпак мешает ей распасться на две половинки.

– Нет, нет и нет!!! Ни за кого другого я замуж не выйду – пусть лучше меня дракон сожрет!

И тут в истерзанных мигренью и многочасовыми криками мозгах мага пока еще туманно что-то забрезжило.

– Как ваше высочество изволило сказать? Дракон сожрет?


Дорогу к драконьему логову, и без того негладкую, буквально в десяти шагах от входа преграждал обломок скалы. Рыцарь тяжело вздохнул, кое-как, лязгая латами, спешился, привязал своего боевого коня к ближайшей осине, вытащил огромный двуручный меч и неуклюже зашагал к мрачной расщелине. Остановившись перед черным провалом пещеры, он принял боевую стойку и гулким голосом воззвал из-за забрала:

– Выходи, гнусный дракон, похититель прекрасной принцессы Стерии! Я, Виноченцо, сын и наследник барона Блодовико, вызываю тебя на поединок, и да смилостивится Господь…

Окончить сию пафосную речь ему не удалось. Из расщелины вылетел сгусток пламени, на землю осыпались закопченные доспехи, внутри которых брякнули всего лишь две-три наиболее крупные кости, и в наступившей тишине раздалось звонкое ржание оставшегося без хозяина коня.

Принцесса Стерия осторожно опустила на землю раскалившуюся трубу огнемета.

– Молодец, маг! Хорошую ты все-таки штучку у своих стихий выпросил! Это который уже?

– Четырнадцатый, ваше высочество.

– Ну, еще шесть рыцарей – и всё. Надеюсь, мое свадебное платье к тому времени уже будет готово?

Экстремалы

Дверь открылась, и в кабинет, мягко ступая, вошел Первый зам.

– Вот, – выложил он на стол какой-то документ на вычурно оформленном бланке.

– А? Где? Что? – вздрогнул Начальник, отрываясь от увлекательного процесса поедания яблока и разглядывания заоконного заката. Огрызок, выскользнув из его рук, весело запрыгал по полу.

– Как вы и просили – список требований к лицам, желающим посетить зону Х, – отрапортовал Первый зам.

– А, экстремалы-головоломщики… Вот ведь страсть у людей – лезут куда попало, а мы ночей не спим, думаем, как бы трупов поменьше было… Ну-ну, – благосклонно прогудел Начальник, обтер липкие пальцы первой попавшейся бумагой, взял список и углубился в него.

– Так. Так. Обязательно пройти адаптационную подготовку в тренировочном лагере, сроком не менее… Тренировочный лагерь – вообще хорошая идея, там большой процент можно отсеять!

– Мы-то отсеем, а конкуренты перехватят! – встрял заместитель.

– Вот пусть конкуренты с этой шушарой и возятся – температурку им, условия… Так, что там у нас за требования? Умеренность в пище – это правильно, с провиантом в зоне Х плохо… Отсутствие криминального прошлого… ну, тут мы индивидуально решать будем, если встал человек на путь исправления давно и надежно, так что ж не взять? Хотя, конечно, вор или убийца в группе – дело нежелательное… Угу… Трезвость, неупотребление наркотических средств – тоже верно. Расслабляться в зоне Х опасно. У нас там знаешь какие зверюшки бегают? Ты сам-то там бывал? – Начальник внезапно поднял глаза на заместителя.

Тот испуганно покачал головой и сглотнул.

– Ну так полюбуйся, – подтолкнул к нему шеф большую фотографию, на которой было запечатлено нечто зубастое с множеством крыльев. – Вот, например, серафим.

– А… А почему так назвали? – робко поинтересовался Первый зам, разглядывая монстра.

– Так он, шельмец, горящей серой плюется. И главное – никогда целиком жертву не лопает. Вырвет язык и бросит. Гурман… А чтоб такую тушу прокормить, знаешь сколько языков надо? Или вот еще – херувим… – Начальник переправил через стол другой снимок.

– А этого-то почему… – начал было зам, но, вглядевшись, осекся. – Ого!!!

– Вот именно, – кивнул шеф. – И, между прочим, всякие там гормоны-ферромоны за десять километров чует, гад. А мужчина или женщина – это ему безразлично. Ты запрет-то на сексуальную жизнь вписал?

– Вписал, вписал, – торопливо закивал заместитель и отодвинул страшную фотографию подальше от себя.

– И объясни, чтобы ни-ни, чтобы даже в мыслях не держали! А то…

– Понял-понял! Тут еще парочка дополнений по мелочи…

– А, ну-ну. Так… Женщины после аборта не допускаются – все верно. Брыкнется на полдороге – возись с ней… А это что – несте… нестяжа… тельство.

– Ну, равнодушие, значит, к имущественным благам, – поспешил объяснить Первый зам. – А то один рюкзак наберет больше самого себя, другому дураку золото на отвесной скале почудится, третий на месте ночевки карточку Visa посеет – возвращайся из-за него…

– Ладно, оставляй свое нестяжательство. – Начальник прихлопнул список ладонью и с тоской посмотрел на закатившийся в угол огрызок. – Всё. Можешь запускать в тренировочный лагерь первую группу. Пусть яблочек на дорожку поедят – и вперед!

Заместитель, побрякивая связкой ключей на поясе, неуклюже поднялся, но на полпути к двери остановился и обернулся:

– Да, я вот еще что подумал. Как-то оно несолидно звучит: «зона Х». Конечно, экстремалам этим в общем-то все равно, но хорошо бы название покрасивей придумать. Глядишь, и более солидные клиенты подтянутся…

– Не волнуйся, Петь, все уже продумано! С завтрашнего дня у нас во всех документах название «зона Х» меняется на «Рай». Красиво? – И довольный собой Начальник огладил длинную седую бороду и добавил сияния в нимб.

Разнообразие

– Безобразие! – Зевс в раздражении так грохнул кулаком по столу, что громокипящий кубок подскочил, опрокинулся и пролился.

– Ну вот, а ведь опять на меня всё свалят… – тихо, себе под нос, буркнула Геба и боязливо оглянулась.

Но отцу богов было не до того, чтобы прислушиваться.

– Дети, сколько раз я вам говорил: займитесь наконец флорой. – И Громовержец обвел толпу олимпийцев тяжелым взглядом.

– Флорой? – оживился Эрот, хватаясь за колчан.

– Тьфу! Возбудился! Да не той Флорой! Растениями! Сами видите: животный мир у нас разнообразный…

– Даже слишком разнообразный… – протянул Геракл, невольно вспомнив немедийского льва, лернейскую гидру и прочих представителей фауны, с которыми ему пришлось иметь дело.

– …а растительность убогая. Ну, трава, ну, деревья – все одинаковые. Взгляду не на чем остановиться! Давал я каждому из вас задание вырастить что-нибудь оригинальное?

– Ну, давал… – раздался нестройный хор голосов.

– А вы? Вот, к примеру, ты, Арес. Ну что ты, спрашивается, создал?!

– А чего? Росянку! Хорошее растение, боевое. Заманило, захватило и – хлоп! – Бог войны так вдарил ладонью о ладонь, что доспехи на нем громыхнули, как пять тонн металлолома под прессом.

– Боевое… Смотреть тошно, и воняет бог весть чем! А ты, Артемида? Как… как эта дрянь вообще называется?!

– Кактус, – гордо вскинула голову последняя девственница Олимпа. – Отлично защищен, обходится минимумом воды. Даже цветет, между прочим!

– Цветет он у тебя раз в десять лет. А все остальное время как выглядит? Про вас, братцы, я уже вообще молчу, – махнул Зевс в сторону Аида и Посейдона. – Ладно, веревки эти зеленые и бурые, которые ты у себя под водой развесил, – твое личное дело, все равно их никто, кроме тебя, не видит. Но ты-то, брат Аид, ты-то? Что вот это за ботва и чем она от обычной травы отличается?

– Ботва, может, и ничем, – надменно насупился Аид, – а ты на корень посмотри! – и резким движением выдернул редиску из-под земли.

– И что теперь? Каждый раз его выкапывать, любоваться и опять сажать? Ладно, селекционеры из вас ни к черту. Но ведь даже о готовом позаботиться не умеете. Я же лично дал разрешение изъять у Гесперид золотые яблоки, чтобы по земле рассадить. Ну и почему вместо золота на деревьях какая-то красная дрянь висит?

– Выродились! – пискнул неуверенный голос из задних рядов.

– Это боги у нас выродились, а не яблоки! – рявкнул Громовержец, вздохнул и смягчился. – Так и быть, вот вам новая идея. Раз уж на пустом месте вы ничего толкового сотворить не можете, станем переводить излишки фауны в флору.

Боги озадаченно смолкли, и над Олимпом повисла небывалая тишина.

– Знаешь, пап, даже я при всей своей мудрости ничего не поняла, – робко высказалась Афина.

– Не поняла? А жаль! Я ведь как раз тебя собирался в пример ставить. Дети, ну-ка все посмотрели на Афину!

Несколько десятков пар глаз с любопытством уставились на богиню мудрости.

– Вот смотрите: была в городе Колофоне ткачиха. Что у нас, ткачих, что ли, не хватает? Вообще людей этих расплодилось в последние годы немерено… А Афина ее – раз! – и в паука! Хорошее животное, полезное, мух уничтожает…

– Ну да, а брата ее – в фалангу, – скривился Гермес. – Гадость мохнатая, еще и кусается…

– При чем здесь «кусается»?! – вспылил Зевс. – В растения будете людей превращать, в рас-те-ни-я! Обеспечивать биоразнообразие. Поняли?!


Когда через несколько лет боги вновь собрались на Олимпе, Громовержец был настроен куда более благодушно.

– Ну что ж, ребятки, – снисходительно кивнул он, – неплохо поработали. Гиацинт, нарцисс, лавр, эта… как ее?.. Ниобея бывшая…

– Плакучая ива, – подсказал Аполлон.

– Вот-вот. Ну и еще там по мелочи… Глаз радует, цветет, пахнет… Я вот только одного не пойму: зачем вы так много дубов-то понавыращивали? Это ведь уже не рощи, а дубравы целые!

– Понимаешь, пап, – вздохнула Афина, – из большинства людей, к сожалению, только дубы и получаются.

Небольшое уточнение

Всю дорогу от дворца до пещеры Принцесса громко визжала на си-бемоль, лишь временами переходя на ля, и потеряла сознание уже при посадке, так и не охрипнув (все-таки при дворе был очень хороший учитель пения). Дракон аккуратно уложил ее на пыльный тюк с парчой в углу и вздохнул. Он очень надеялся, что во дворце отреагируют быстро и выслушивать второй акт художественных воплей ему не придется.

По счастью, Принцесса все еще пребывала в глубоком обмороке, когда по каменистой дороге тяжело простучали копыта и зычный голос возвестил:

– Выходи, проклятая гадина, на смертный бой!

Дракон неторопливо высунулся на свет, вальяжно помахивая хвостом.

– Смертный? Это можно! Только для начала поговорим. Не возражаешь?

Рыцарь озадаченно молчал, переваривая новую для себя идею о том, что драконы владеют человеческой речью.

– Лично мне всегда было интересно, – продолжал хозяин пещеры, – на что вы, людишки, в поединке со мной рассчитываете? Ты посмотри на меня повнимательней. Чешуя такая, что не только твоим мечом, а и из баллисты не пробьешь. Всюду. На веках, кстати, тоже, на случай, если ты в глаза задумаешь целиться. Далее. Когти, – Дракон приподнял одну лапу и пошевелил пальцами, давая полюбоваться блестящими изогнутыми остриями, – гранит и базальт режут. Зубы, – звероящер оскалился для наглядности, – металлические балки прокусывают, не то что твои жалкие доспехи. И со всем этим тебе предстоит познакомиться, только если я решу играть честно и не стану дышать огнем. А зачем бы мне играть честно? Ну и на что ты надеешься?

Конь, имевший несколько более интеллигентное выражение глаз, нежели его хозяин, попятился.

– Но ведь, – кое-как выдавил из себя доблестный защитник Принцессы, – во всех сказках и всех легендах говорится, что Рыцарь всегда побеждает Дракона!

– Не совсем так, – начал было его соперник и внезапно неудержимо чихнул. Вылетевшая из его левой ноздри тонкая полоска огня скользнула по закованной в железо шее Рыцаря, аккуратно отделив его голову от тела.

– Вот ведь проклятый насморк! – проворчал Дракон, наблюдая за тем, как вначале отлетело в сторону железное забрало шлема, а после и весь он рассыпался на куски, не в силах вместить в себя огромную оскаленную морду, в которую прямо на глазах трансформировалась усекновенная голова.

– Не совсем так, – повторил он. – На самом деле, кто проиграл – тот и Дракон!

А после откинул со лба прядь золотистых волос, моргнул, фокусируя зрение, небесно-голубыми очами, повернулся в сторону пещеры и позвал:

– О прекраснейшая из принцесс! Вы целы? Этот зверь ничего не успел с вами сделать?

Разбор полетов

Ангелы А и Б сидели на трубе, на острие иглы, на облачке, или где там еще полагается сидеть настоящим ангелам с голубыми глазами, золотистыми кудрями и белоснежными крылами, и изучали своих подопечных людей. Здесь было бы очень удобно написать, что А и Б рассматривали их в бинокль, телескоп или просматривали данные на экране компьютера, да-да, на дисплее – это особенно наглядно: цифры, схемы, графики, модели… Но на самом-то деле ангелам ничего подобного не нужно. Они и так всё прекрасно видят. Не знаю как. Я-то ведь не.

– Ну и что там у тебя? – спросил ангел Б, ненадолго оторвавшись от своего объекта.

– Ничего особенного, – отозвался А, – типичный физический износ. В почках сбои, обмен веществ глючит, сосуды обросли, в сердце – трещинка…

– Ну-ка, ну-ка, – заинтересовался Б. – Ага, трещинка. Уже заросла, но вполне может раскрыться и поползти дальше. К механику нужно.

– К доктору, – терпеливо поправил А. – У них это называется «доктор». Или «врач».

– А-а, какая разница? Бонусов-то хватает?

– По деньгам – вполне, по времени – не очень, но я сейчас активирую беспокойство. Ничего, выкроим. А с твоим что?

– Плохо с моим, – пожал плечами Б. – Износ души. По-моему, критический.

– Да брось, не может быть! Сколько там он у тебя? Лет тридцать пять – сорок всего?

– Да ты сам посмотри. Вот здесь большая дыра – видишь? Ну, на месте любимой работы…

– Так ты же ее залатал!

– Верно, залатал. Приличная работа, хоть и не призвание. Сам понимаешь, призвание уже того… времена изменились, не выпускают сейчас таких запчастей.

– Кому не выпускают, а кому и выпускают. Модель попроще надо было заводить!

– Да ладно… Смотри дальше. Чтобы заплата держалась, ее за соседние участки нужно зацепить, верно?

– Ну.

– А они сами все никудышные. Вот область дружбы…

– Что тут у него за мелкие дырочки?

– Приятели. Осыпались естественным путем, как только начались другие неприятности. Видишь, как их много?

– Штук двести?

– Может, и больше, не считал. В свое время у этого человека был очень легкий и веселый характер. Он мог кого угодно рассмешить, придумать интересное занятие, поддержать любой разговор, посочувствовать, отвлечь. Ну и по мелочи там: петь, танцевать, в буриме играть. Вот они и липли, пускали помаленьку корешки. А когда ему стало по-настоящему плохо…

– Паршивые, значит, были приятели.

– Вот и нет! Ты просто представь: сидит рядом с тобой человек, страдает. Улыбается с трудом, треплется без энтузиазма, поет все больше баллады тоскливые, а то и вовсе молчит, сочувствует вяло и все, собака, о своем думает. Или даже рассказать пытается. А оно тебе надо? Ты ж ему честно сказал в первые три минуты: «Все фигня, пошли на карусель!» А он, паршивец, не идет. Или идет, но катается с подозрительно кислой физиономией. Вот ты и думаешь: наверное, ему страдать нравится. И чего ж я тут? Без меня-то ему страдать удобнее!

– И осыпались?

– Ну да. Корешки у них, конечно, тонкие были, но дырочек все равно понаделали. Сюда уже фиг что зацепишь – поползет прореха.

– Ясно. А это что за дырень?

– Тут жена была. Умерла. Что ты так на меня смотришь? Я, что ли, ей занимался? Сам знаешь, какие они хилые: чуть запустил тело – и всё.

– Здесь ты латать и не пытался.

– А чем залатаешь? Ну, нитки подтянул, края подлечил постепенно – несколько лет ушло. А дыра, конечно, осталась. Благо, дублирующие участки есть.

– Как-то не очень у тебя с дублирующими участками… Ты ему какого черта так рано снова влюбиться позволил? Прошло бы лет десять, обезболивание подействовало, прежний характер вернулся, приятельских корешков бы новых понавтыкалось, работа худо-бедно прижилась… А так, ясное дело, возлюбленная от него тоже как от чумы шарахнулась!

– Две.

– Чего?

– Две возлюбленные.

– Ну, ты совсем уже…

– А что я с ним сделаю? Он живой, он жить хочет! Он, понимаешь, не восстанавливаться помаленьку, а счастливым хочет быть! Что мне его – на необитаемый остров?!

– Ладно… Ну а тут-то что за дыры?

– Это, понимаешь, друзья.

– Что, и они перемен в характере не вынесли?

– Да нет, худо-бедно смирились. Тоже, конечно, решили, что человеку страдать нравится, но он ради них и старался побольше, чем для приятелей, лицо повеселее делал…

– А дальше?

– Ну вот этот так поверил в то, что его друг исключительно дурью мается, лишь бы мучеником выглядеть, что в тот момент, когда его поддержка требовалась, так об этом и сказал – третьему лицу. Этот привык, что все всегда с ним соглашаются.

– А твой, значит, не согласился?

– Ага. И был торжественно предан анафеме. А этот…

– Ладно, ладно, ясно все с этими друзьями. Плохо твой подопечный старался: и грустил, и мнение собственное в глаза тыкал, да небось еще и на парочку любимых мозолей наступить умудрился – страдальцы, они ж все слепошарые! Друзья его только терпели, а подсознательно сами повод искали, чтобы уйти уже наконец. Ты что, не мог на какое-то время устроить, чтобы он с ними эдак издали дружил, без тесных контактов?

– Ну так времена-то какие! Понастряпали средств мгновенной связи: телефон, интернет… Это раньше хорошо было: отправил человека куда-нибудь километров за двести к себе в поместье – и предавайся там в одиночестве воспоминаниям о сладкой дружбе!

– Угу. В общем, не душа, а решето. На чем только держится! А на чем, кстати? Что тут за паутинки?

– Вот эти вот голубые – восхищение бесконечными чудесами изменчивого мира.

– Да ну?! Где брал?

– Обижаешь! Сам вырастил!

– Надо же! Эх, черт, и на таком неудачном экземпляре! А вот эти лиловые нити?

– Творчество. Но это так себе крепленьице. У него часть корней в любовь уходило. Сохнет теперь понемногу.

– Да, обидно.

– А может…

– Брось, не корячься со своими заплатами – окончательно все расползется! У тебя ж уцепиться не за что – прореха на прорехе!

– И что делать?

Ангел А уже открыл было рот, но громкий женский голос решительно вмешался в беседу:

– Мальчики! Где вы? А ну марш домой – обедать пора!

Ангел А весело соскочил с острия иглы, облачка, или где там обычно сидят ангелы с золотыми кудрями, и резко взмыл вверх, закладывая петли и виражи по дороге домой. Ангел Б устремился вслед за ним, судорожно хлопая неокрепшими крыльями и выкрикивая:

– Мам! Ну мам же! Ма-а-а-а-ам! Ты купишь мне нового человека?

Happy end

Мальчишка из соседней деревни, прячась в кустах, с замиранием сердца наблюдал, как рыцарь в последний раз взмахнул мечом и плавным широким жестом обтер запятнанное лезвие о траву, как в агонии щелкнула челюстями голова дракона, после чего ее золотые зрачки навеки закатились вверх, а из обрубка шеи таким высоким фонтаном взметнулась черная кровь, что, казалось, пробила небо насквозь. В ту же секунду ветер тревожно загудел в ветвях, со склона горы посыпались камни, а крошечное облачко над пещерой обратилось в тучу, с немыслимой быстротой затянувшую весь небосвод. Заголосили вороны, сбившись в огромную стаю, сделали круг над местом битвы и канули куда-то на север. Из всех щелей и подвалов вылезли крысы и живым водопадом хлынули с обрыва прямо в бушующее море. Собаки и волки взвыли общим тоскливым хором. И когда – еще вдалеке – полыхнула первая молния, мальчишка не выдержал. Истошно вопя: «Дракон убит! Дракон убит!», он вихрем промчался по дороге и влетел в селение, но, даже не задержавшись у родного порога, ринулся дальше, чтобы скорей донести весть до столицы.

Вдовы зарыдали, мужчины побледнели, а их жены судорожно схватились за то, что оказалось под рукой, и, сжимая, кто чугунную сковороду, кто нож, кто ухват, встали на пороге своих домов. Могучий кузнец тоненько взвизгнул, бросил молот и, сшибая на пути горшки со сметаной и солеными рыжиками, бросился в погреб. Охотник, забыв о ружье, распластался под кроватью, прикрывшись шкурой матерого медведя. Священник упал на колени перед алтарем и бился лбом о пол в такт ударам колокола, раскачиваемого обезумевшим от страха звонарем.

Но рыцарь, только что вышедший победителем из тяжелой и, казалось, безнадежной схватки, не замечал ни сгустившегося мрака, ни зловещих предзнаменований. Откинув забрало, он сбросил кованую рукавицу, утер со лба пот и, кривясь от боли в поврежденной ноге, учтиво склонился перед входом в пещеру:

– Чудище повержено, ваше высочество. Вы свободны – отныне и навеки.

Принцесса шагнула к нему навстречу, не обратив внимания на то, что ее обветшавшее за годы заточения платье зацепилось за выступ скалы, разорвалось и упало, обнажив прекрасное молодое тело, матово светящееся в подступающих сумерках. Ее пышные черные кудри рассыпались по плечам, а в глазах полыхало торжество и еще нечто, странно напоминающее давний, жгучий голод.

– Подойдите же ко мне, мой спаситель, – произнесла принцесса низким бархатным голосом. – Дайте мне вас поблагодарить!

И непроизвольно облизнулась.


А мальчишка все бежал и кричал:

– Дракон убит! Спасайтесь! Принцесса на свободе!

Бабушкины мечты

Может быть, кто-то, сломав шейку бедра в восемьдесят шесть лет, после этого еще встает на ноги. Может, он даже и на самолете, как Маресьев летает, очень может быть. Только Вера Константиновна к таким подвигам была абсолютно не приспособлена – вот и лежала уже почти пять лет, изредка пересаживаясь на кресло-каталку, чтобы, напрягая тонкие, белые до прозрачности руки, доехать до кухни или совмещенного санузла, откуда внук давно уже убрал стиральную машину и раковину, чтобы колеса проходили. И каждый раз, раздвигая шуршащую бамбуковую занавеску, заменившую дверь, Вера Константиновна думала, что нет, хорошо, что она отказалась от сиделки: и мальчику (так она про себя называла давно отпраздновавшего тридцатилетие внука) легче без лишних расходов, да и ей самой проще. А то поселилась бы в доме чужая бабища, громко включала бы телевизор, таскала еду из холодильника… может, и грубила бы даже – старикам многие грубят, а пожалуешься – спишут на маразм, как нянечки в больнице. Нет уж, лучше так, а судно она и сама сполоснуть может, и чаю себе заварит такого, как любит, – крепкого, красного, почти несладкого, с одной только ложечкой сахара на чайник.

Правда, лежать дома одной было скучно. Мальчик целыми днями пропадал на работе, а сын тоже был вечно занят, заходил редко – и всегда с этой кислой шваброй, второй женой. И что только в ней нашел? Наташенька куда лучше была…

Всю свою жизнь Вера Константиновна проработала провизором в аптеке, но было это так давно, четверть века назад, что жизнь эта представлялась уже дальней и почти нереальной, расплываясь в памяти мутным серым пятном. Только пальцы, казалось, помнили всё: хрупкие капризные весы с чашечками, фарфоровую ступку и гладкий пестик, плотно притертые пробки на стеклянных банках, тонкие резинки, которые она цепляла на пузырьки с готовым лекарством, подсовывая под них мятые листики с неразборчивыми рецептами…

Продавщиц в аптеке было две – в отделе готовой продукции и в рецептурном, – и они постоянно болтали между собой. Вера Константиновна слегка морщилась от их звонких молодых голосов, долетавших до нее, но не осекала: ей и самой было интересно послушать о том, от кого родила неизвестная ей Люда, как Ирка управляется с пьяным мужем и куда ездили отдыхать Лариса и Андрей. Эти рассказы при ее тихой работе вполне заменяли ей радио, и когда одна из продавщиц увольнялась, провизорша грустила, как нынешние домохозяйки, когда кончается любимый сериал. Пока-то еще придет новенькая, пока-то подружится с оставшейся…

Выйдя на пенсию, Вера Константиновна принялась пестовать мальчика. Сын как раз надумал разводиться, у бывшей его Наташеньки не ладилось с работой, и она подумывала поехать по контракту на Север – вот бабушка властной рукой и прибрала десятилетнего внучка к себе, благо, пеленки менять ему уже было не нужно. Парнишка оказался толковый, вежливый, но очень уж тихий, друзей во дворе у него не было, да и дразнили там его «воскресным сынком» (по воскресеньям с ним обычно гулял отец или – пока не уехала – Наташенька). Пару раз он из-за этого даже подрался, молча и самостоятельно замазал йодом ссадины и засел дома – читать серию ЖЗЛ. Учился внук на четверки, в горный институт поступил сразу же после школы и сейчас был устроен неплохо: работал в совместном предприятии, рассчитывая какие-то абсолютно непонятные для Веры Константиновны нефтяные горизонты.

Семьей обзаводиться мальчик (которого на работе уже звали Владиславом Сергеевичем) не спешил. Не то чтобы Вера Константиновна сильно переживала по этому поводу – лишняя женщина в доме ей была в общем-то ни к чему, даже сейчас, когда управляться с готовкой становилось все труднее, – но все же чувствовала некоторую неловкость. Пора бы уже. Хотя, конечно, мужчине жениться никогда не поздно…

Все их вечера были похожи один на другой: Слава приходил с работы, ел заботливо приготовленный ужин, исполнял мелкие домашние дела – иногда пылесосил, иногда менял простыни, мыл посуду, задергивал шторы, выносил помойное ведро – и заходил в бабушкину комнату, усаживаясь в старое рыжее кресло.

После обычного: «Как дела?» – «Нормально. А ты как? Поясница не болела сегодня? Лекарства еще остались?» – Вера Константиновна просила:

– Расскажи мне что-нибудь.

Внук обреченно вздыхал:

– Ну что у меня может быть интересного? Ты бы, баб, лучше телевизор посмотрела! Столько сериалов каждый день идет: и детективные, и про любовь, и комедийные…

– Там все выдуманное. А мне интересно про живых людей.

Про живых людей Славе рассказать было нечего. Приходя на работу, он тут же утыкался в свой компьютер, даже чай пил, не отрываясь от монитора, а в общей курилке он, некурящий, не бывал. Ну да, работали рядом какие-то люди, но как-то не складывались с ними приятельские отношения, не умел он этого, да и не стремился. Он несколько раз пробовал объяснить это бабушке, но та только обижалась: «Не может быть! Столько народу, а тебе и рассказать о них нечего?» Приходилось выдумывать.

– Ну-у… У Алены, помнишь, она референт, вчера суд был. С мужем развелась. Только вот непонятно, как с квартирой теперь будет, наверное снова через суд, она же считается как совместно нажитое имущество.

– А большая квартира?

Слава вонзал ногти в ладонь – сочинять на ходу было для него мучительно.

– Какой там! Однокомнатная, и район не слишком хороший… Она переживает, говорит: «Я бы ему все отдала, так самой жить негде…» Даже плакала в коридоре, я случайно увидел. Жалко ее…

Вера Константиновна задумалась, изучая полноватое и простоватое лицо внука.

– А она ведь славная, эта Алена, да?

– Ну, ничего… Симпатичная… Волосы длинные… Тихая…

– А ты не думал за ней поухаживать? Ну подумаешь, не повезло девочке с первым мужем – сейчас это часто бывает. А она, мне кажется, тебе симпатизирует. Жили бы здесь, все вместе…

– Ой, ну брось, баб! – совсем скис Слава.

– Ладно, ладно, я же на тебя не давлю… Но пойми, мне ведь тоже неприятно, когда эта твоя… мачеха начинает: «Что-то Славик при вас слишком засиделся!» И так посмотрит еще, словно я в этом виновата.

– Ба-аб…

– Ну хорошо. А как там твой приятель – Володя? Что-то ты давно мне ничего о нем не рассказывал.

Володю Слава выдумал едва ли не в первый день после устройства на работу. Точнее, даже не выдумал, а просто вспомнил, как учился у них на курс старше бывший футболист с раздробленной на тренировке коленной чашечкой – симпатичный, немного неуклюжий, шумный, но добрый парень, честно получавший свои тройки, принципиально не пользуясь услугами влюбленных девочек, которые не то что курсовик – и диплом за него написали бы, пожелай он. И хотя в институте они едва были знакомы, в Славиных рассказах Володя превратился в закадычного приятеля, вместе с которым они ходили вместе то выпить пива после работы, то на футбол. Так Слава оправдывал свои редкие вечерние отлучки: он давно уже зарегистрировался на сайте знакомств, но пока что все его свидания заканчивались ничем. Посидев с ним часок в кофейне, девушки обычно тепло прощались – и исчезали с горизонта. Ну да, не принц, да еще и с лежачей бабушкой…

– Ну так что Володя? Вы, часом, не поссорились? Ты смотри, лучший друг, обидно будет, если из-за какого-нибудь пустяка разругаетесь.

– Да нет, нормально все. Просто он в командировке сейчас…

На самом же деле с Володей история получилась просто невероятная. Дела в компании шли настолько хорошо, что решено было расширить штат. Три дня назад на работу приняли нового системщика, даму-юриста и… того самого Володю. А уж когда он подошел, хлопнул Славу по плечу и заявил: «О, привет! Ты ведь у нас учился? То-то я смотрю – лицо знакомое! Ну что, после работы дадим по пиву?» – тот и вовсе растерялся.

Собственно, он и мямлил-то сейчас потому, что о живых, непридуманных людях говорить не умел, словно барьер какой-то стоял у него внутри, хотя чего уж проще было бы рассказать бабушке о том, что вот Володька ремонт затеял, а нормальную бригаду найти никак не может, кого ему ни посоветуют или заняты, или сивухой за версту воняют. Тем более что про этот ремонт Славе приходилось слушать вот уже третий обеденный перерыв подряд.

– Он скоро приедет. В субботу на футбол пойдем.

И это, как ни странно, было правдой: футбол Слава не слишком любил, но и отказаться от приглашения бывшего однокашника не смог.

– Вот и славно. Знаешь, ты ведь ни в школе ни с кем не дружил, ни в институте… Я так радовалась, когда Володя появился. Вот еще бы жениться тебе…

– Ну, ба-аб…

– А ты не «бабкай»! Может же старуха помечтать! Я вот уже старая, и ноги не ходят, почти ничего не могу – только лежать и мечтать о том, что все у тебя будет хорошо. Просто хорошо. Как у всех. Я ведь не жду, что ты станешь миллионером или получишь Нобелевскую премию, – в такие мечты и поверить-то трудно, не то что душу вложить. А говорят, что если в мечту душу вложишь, то она непременно сбудется.


На следующее утро дверь в отделе, где работал Слава, отворилась, и на пороге возник начальник.

– Вот, позвольте вам представить: наш новый секретарь-референт Елена Александровна…

– Можно просто Алена, – улыбнулась из-за его плеча милая длинноволосая девушка лет двадцати пяти, нервно теребя золотой ободок кольца на правой руке.

Некод Зингер

Иерусалимская секвенция

Путешествие Карла Фридриха Иеронима фон Мюнхгаузена из Константинополя в Венецию, Иерусалим и обратно

Как всякому ныне известно из записей, сделанных по следам моих устных рассказов Генрихом Теодором Людвигом Шнорром, отправляясь из Константинополя с миссией от турецкого султана к королю Марокко и пролетая на своем страусе в окрестностях Туниса, я выронил в Средиземное море портфель со всеми своими документами, деньгами и подарками для короля, когда сия талантливая птица перевернулась в полете вверх ногами. Добравшись по доскам потерпевшего крушение корабля до Венеции, я был встречен с почестями и колоколами, которые пристали великому святому, прибывшему на крыльях гиппогрифа.

Немало поездив по свету и пережив незабываемые приключения в столицах и провинциях различных империй, я взял себе за правило в каждый город брать с собою нового Вергилия. Не сомневаюсь, что сей в высшей степени полезный и разумный обычай утвердится среди путешественников и в будущие века всякий странствующий иностранец и в Санкт-Петербурге, и в Вене, и в Оттоманской Порте будет вооружен, кроме походной трости и верного пистолета, новеньким, только что из типографии, изданием великого латинянина в оригинале или же в переводе на один из современных языков.

Прогуливаясь по набережной Рио-дела-Сенса в Каннареджио, я не выпускал из рук только что разрезанный томик. Меня не покидало ощущение волнующей близости скорого приключения. Тут взгляд мой упал на каменную фигуру восточного мужчины в огромном тюрбане, подобно мне державшего в правой руке раскрытую книгу. Каменный истукан тут же обратился ко мне на чистейшем древнееврейском языке, коего я, как всякому известно, являюсь редким знатоком: «Сударь мой, вы, как я погляжу, человек в здешних краях новый, оттого и стоите разиня рот перед домом, в котором преставился старик Тинторетто. Будьте осторожны! Как бы не залетела вам в рот неуемная душа его в образе мухи, осы или москита. Ежели такое случится, то сударь мой воспылает непреодолимой страстью к малеванию и не успокоится, пока не пририсует усы и испанские бородки всем святым угодницам от Сан-Марко до Сан-Джорджио-Маджоре».

Я полюбопытствовал, с кем имею честь разговаривать, и истукан, назвавшийся Шабтаем, поведал мне, что он один из четырех окаменевших евреев, которых невежественная венецианская публика прозвала братьями Мастелли с острова Джудекка и до сего дня считает греческими торговцами шелком, в двенадцатом веке за мошенничество обращенными в камень святой Марией Магдалиной. Но все, что рассказывают местные жители, – сущий бред и пустые небылицы.

Он сам вынужден проводить века в полном одиночестве, в то время как трое других торчат на фасаде за углом, на Кампо-деи-Мори. Особенно много поношений достается от горожан старшему, которого прозвали Синьор Антонио Риоба Безносый.

– Настоящее же имя моего товарища по несчастью – Гамлиель, – сообщил мне каменный Шабтай. – Что за нос был у него, пока эти бездельники и хулиганы его не отбили! Всем носам нос. Этим носом он подпирал балкон дома на противоположной стороне кампо, причем местные хозяюшки развешивали на нем белье для просушки. Выслушайте же, сударь, нашу подлинную трагическую историю. Нас, четверых, избрал Господь и призвал с четырех сторон света принести воду в Святой Город Иерусалим, изнемогающий от засухи и жажды. Я нес воду из голубого Дуная, Гамлиель – из золотого Рейна, Хуздизад – из красного Ганга, и Эвьятар – из белого Нила. Но, пребывая во мраке Средневековья, усугубленном бедственным положением многострадального народа нашего, не обученного пользованию географическими картами и путеводителями, мы, все четверо, забрели сюда и поспешно вылили все запасы бывшей при нас воды в Рио-дела-Сенса, воображая, что это Гай-бин-Хином. Ох, сударь, гнев господень был страшен: Творец тут же обратил нас в камень, а перепуганные горожане, видя, что вода все прибывает, заперли всех наших единоверцев в Гетто, где безжалостно держат их до сего дня. И вот, воды в Венеции делается с каждым днем все больше, и она скоро совсем утонет вроде русского Кидеша или балтийской Венеты, а Иерусалим все высыхает и высыхает, того и гляди рассыпется, как горсть пепла. Единственное, что может спасти положение, – немедленно прорыть в Святой Земле колодец из Иерусалима в Венецию и вычерпать ведрами всю лишнюю воду, оказавшуюся здесь по нашей роковой ошибке. Только такому бывалому человеку, как вы, барон, это под силу. Умоляю вас немедленно и без колебаний взяться за это святое дело!

После этих слов каменный еврей больше уже не издавал ни звука, словно воды в рот набрал. Известный скульптор Горгони, которого я спрашивал об истории четырех каменных истуканов, не смог сообщить мне ничего вразумительного. Видя мое расстройство, он был так добр, что преподнес мне в дар точные копии собственного изготовления трех из этих фигур, которые по моей просьбе послал по почте в Боденвердер, причем почтовый сбор составил 301 рейхсталер, 24 гроша и 4 пфеннига. Каждый может увидеть их при входе в мой боскет, и кое-кто так удивлялся, что замирал, окаменев на четверть часа. На четвертую статую, а именно на фигуру Гамлиэля, не хватило камня во всей Венеции. Посему добрый скульптор выточил из дерева его уменьшенную копию в форме марионетки, хоть и уступавшей оригиналу в размере, зато располагавшую первозданным носом весьма неординарной длины. Отправляясь в Святую Землю, я прихватил ее с собой, но, к сожалению, вынужден был бросить на постоялом дворе у Яффских ворот.

Всему миру известно, что, решившись на что-нибудь, я не откладываю дела в долгий ящик. Поэтому, запрягши своего страуса и вооружившись заступом и коловоротом, я немедленно вылетел в Иерусалим, каковой нашел воистину в плачевном состоянии. Проведя необходимые измерения, я обнаружил, что колодец лучше всего рыть у самой городской стены, выстроенной некогда Сулейманом Великолепным, и немедленно принялся за дело. В первый же день я так глубоко проник в недра Святой Земли, что венецианская вода забила фонтаном и, стекая в долину Геенны Огненной, стала заполнять овраг, впоследствии названный Султанским прудом. Но тут, к несчастью, в дело вмешались дикие бедуины, испугавшиеся того, что мой колодец, превратив все вокруг в цветущий сад, а то и в море, навсегда лишит их пустыни – единственной природной субстанции, в которой они способны существовать со своими верблюдами и шатрами. Собравшиеся со всех концов своего дикого царства, от Аравии до Сахары, они тучами бросились на меня, безоружного, с громкими воплями потрясая кривыми саблями и копьями. Роя колодец, я складывал вынутые из недр камни в форме аккуратной башни, которая успела уже подняться высоко в небо. Теперь, ради спасения своей жизни, я взбежал на самую вершину этой башни, с ужасом и возмущением наблюдая оттуда, как эти вечно голодные дикари моментально разорвали на части и съели сырьем моего бедного страуса, а затем стали один за другим прыгать головами вниз в колодец, чтобы прекратить бьющий с другой стороны Средиземного моря фонтан. Когда половина их войска оказалась внутри, эта чудовищная пробка перекрыла доступ живительной влаги, а оставшиеся в живых тысячи начали карабкаться на башню, чтобы разделаться со мною.

Как справедливо записано Готфридом Августом Бюргером, я веду свой род от графини Вирсавии, жены несчастного Урии-хеттианина, и унаследовал от сей достойнейшей дамы, председательницы общества по изучению истории и близкой подруги израильского царя Давида, знаменитую пращу, посредством которой был сражен Голиаф. Постоянно имея сию пращу под рукой, я редко пускал ее в дело. Но тут, столкнувшись с проблемой, требовавшей незамедлительного решения, я, ни на минуту не задумываясь, продел ее себе через голову и обернул ремень вокруг пояса, зарядив самого себя так, словно был обычным полевым камнем, а затем раскрутил метательное орудие своею мощной десницей и что есть силы метнул себя в направлении северо-северо-запада. К счастью, расчет мой оказался совершенно верен. Пролетев над Акрой, Алеппо и Смирной, я уже через несколько часов приземлился на берегу Золотого Рога в Константинополе, в виду Галатской башни, да так ловко, что бесценная праща осталась в моей правой руке. Раскланявшись перед собравшимися зеваками франкского, мусульманского и иудейского сословия, я отправился засвидетельствовать свое почтение моему другу султану.

Насколько мне известно, Венеция и поныне продолжает тонуть, а Иерусалим продолжает сохнуть. Султанский пруд наполняется только в краткий период скупых зимних дождей. Наблюдавшие мой вылет иерусалимские евреи с тех пор называют мою башню именем царя Давида, вспоминая пращу своего глубоко почитаемого древнего пращура.


Потомок прославленного путешественника, барон Бёриес фон Мюнхгаузен, которого Теодор Герцль назвал «Байроном сионизма», в 1901 году передал эту рукопись доктору Мартину Буберу для опубликования в «Ост унд Вест». Разрыв с сионистами произошел внезапно, причем виной тому послужил тот же «ориенталист» Эфраим Мозес Лилиен, который вдохновил барона на первые его поэтические опыты в древнееврейском духе и иллюстрировал их в том же журнале. Фон Мюнхгаузен написал Буберу гневную записку:

Мой господин,

я видел, какого «нового человека» собирается преподнести миру ваше движение и каким «духом древности» и «зовом Востока» оно ведомо! Я ВИДЕЛ новую книжонку Лилиена. О да, это Восток! Клопиный Восток Замшелой Европы! Все то же убогое захолустье и жалкие жиды, снова вылезшие на свет Божий из-за спин гордых библейских всадников! Вот что тащите вы за собою в вашу «новую жизнь»! И это после всех тех прекрасных снов, которые юные доверчивые (sic!) души (зачеркнуто) И это после всего того отважного буйства слов, после всех тех смелых полетов мечты (зачеркнуто) мысли, на которые ушли наши молодые силы и лучшие годы! Ваш ничтожный Иерусалим по-прежнему ютится на окраинах Варшавы.

Глаза мои открылись, дабы видеть. Довольно! Ни о каком дальнейшем сотрудничестве я и слушать не стану. Я оставляю ваше фарисейское движение и требую вернуть мне рукопись моего прапрадеда, о публикации которой в вашем издательстве не может быть и речи.

Прощайте навсегда!

Брон (sic!) Бёриес фон Мюнхгаузен

Бубер, впрочем, не смог не только опубликовать рукопись, но даже вернуть ее возмущенному владельцу, поскольку – о поистине невероятное и постыдное для молодого профессора событие! – потерял ее вместе с несколькими малозначительными бумагами. Вероятнее всего, дерматиновый портфель, в котором находились эти бумаги, был украден уличным воришкой, в то время как он задремал, отдыхая на скамейке в Тиргартене. Так или иначе, ярости Мюнхгаузена не было границ, и его отношение к движению еврейского национального возрождения на Святой Земле, которое при иных обстоятельствах еще могло пережить свое возрождение, сделалось поистине непримиримым. Он так и не забыл этого происшествия и по крайней мере дважды с неизменным негодованием упоминал о нем Эссад-Бею (Льву Нуссимбауму) и группе младороссов, с которыми познакомился в Берлине. В двадцатые годы барон примкнул к движению национал-социалистов. Весной сорок пятого он покончил счеты с жизнью, не в силах пережить падения Гитлера и унижения Германии.

Человек, который слышал эту историю от умиравшего в Позитано на побережье Амальфи Эссад-Бея, втуне ожидавшего от Муссолини заказа на написание его официальной биографии, был потомком римского архитектора Эрметте Пьеротти, работавшего в Иерусалиме в шестидесятые годы девятнадцатого века по приглашению Сурайа-паши. Юный Марио Пьеротти, сын стамбульской еврейки, был близок к дуче в те годы, когда тот еще искренне гордился почетным креслом в попечительном совете Еврейского университета в Иерусалиме, одесную Альберта Эйнштейна и ошую Жака Адамара. Позже их пути естественным образом разошлись. В последний раз он видел диктатора в Венеции, во время визита Гитлера в 1934 году. Тогда Муссолини назвал новоиспеченного фюрера Пульчинеллой. Улизнув в самый последний момент на Мальту, Пьеротти добрался до Иерусалима, где я познакомился с ним шестьдесят лет спустя, когда итальянское кафе-мороженое «Конус» ненадолго вернулось в Иерусалим после долгого отсутствия, вызванного постоянными взрывами, распугивавшими клиентов.

Собственно, я видел его в городе и раньше, а также был наслышан о нем от своего однофамильца, переводчика Менаше Зингера, симулировавшего внезапную смерть от остановки сердца и скрывшегося в Гондурасе под чужим именем. Летом 1994 года, во время футбольного чемпионата мира, когда «Конус» располагался еще на пятачке возле «Машбира», в том самом помещении, где ныне бухарцы Мати и Моти торгуют русскими продуктами, хозяева – Рути, Эти и папа Карло – вывесили перед входом огромный телевизионный экран, в ночи сражений итальянской сборной сбиравший вокруг себя толпу иерусалимских тиффози. Здесь, иногда за полночь, заходились в едином порыве и братались люди, которых ни в какой иной ситуации нельзя было свести вместе. Пара пейсатых толстяков в полосатых халатах и белых носках после удачно ликвидированного голубой защитой рейда вражьих форвардов с восторженными воплями кидалась в широченные объятия полуголой крашеной блондинки двухметрового роста, а лысый профессоре в пиджачной тройке радостно молотил бутылкой кока-колы по тощей спине прыщавого школьника. Седобородый Марио в неизменном берете и блузе оперного художника тоже был там.

Когда двенадцать лет спустя, еще стоя у входа в «Биньян Клаль» с улицы Царя Агриппы, я увидел за столиком нового «Конуса» Марио Пьеротти, то решил, что надо войти и представиться. Пока сонный эфиопский охранник вяло рылся в моей сумке, я посмотрел в другую сторону. Иерусалим оплывал и таял от жары, воздух над асфальтом дрожал в мареве тяжелого хамсина, и в его неверном белесом мерцании медленно проплывшая мимо черная «тойота» показалась мне гондолой. Пьеротти любезно пригласил меня присесть за его столик, и мы разговорились. Вспомнив Нуссимбаума, Муссолини и своего прадеда Эрметте, он вспомнил и о своей кукольной пьеске, еще во время войны поставленной любителями в помещении бывшей итальянской больницы. Ища тему для антигитлеровского агитационного скетча, он вспомнил его прозвище: Пульчинелла. Это подсказало ему ход в направлении Гоцциевой комедии масок, а хранившаяся в семье старинная деревянная кукла венецианской работы, как ни странно, привезенная прадедом из Иерусалима, навела на мысль представить сценку при помощи марионеток. Старинная кукла представляла Панталоне – хранителя венецианской традиции, остальные были выполнены студентами академии «Бецалель».

При следующей встрече, оказавшейся последней, он передал мне ксерокопию своего фарса.

Куда ни глянь, кругом Иерусалим

Декорация представляет Пьяцетту в Венеции с коллонадой Палаццо Дукале.


ТАРТАЛЬЯ (вытирая лоб платком)

Проклятая жара! Венеция несносна!

БРИГЕЛЛА

И всюду немцы-педерасты…

ТАРТАЛЬЯ

Томас Манн!

Упадок, увядание культуры.

Да, прав, конечно, радикальный Маринетти —

Разрушить, утопить ее в лагуне,

Отдать к чертям хорватам-недотепам.

Мне хочется скорей вернуться в Рим.

Бригелла напоминает Тарталье о том, как накануне Венеция рукоплескала ему, когда он в своем великолепном мундире, со свойственной ему великолепной выправкой, в великолепной шапочке с пером, при виде которой на глаза каждого итальянца накатывают слезы, вышел на балкон. И каким униженным и жалким выглядел рядом с ним этот выскочка-канцлер в коричневом пальто, застегнутом на все пуговицы.


ТАРТАЛЬЯ

О этот Пульчинелла деи Тадески!

Смесь раболепства с наглостью! (Кривляясь.) «Ушитель!

В главе восьмой моей бессмертной книги…»

Майн Карпфен! Рыбьим жиром истекает

В своем пальто. Бессмысленный паяц!

А эти водянистые глазенки!

А усики! А челка! Пульчинелла!

БРИГЕЛЛА

На вилле в Стра вы провели с ним вечер…

ТАРТАЛЬЯ

О, это было сущей пыткой ада!

Он мне цитировал без умолку себя.

А ночью этот гнусный бред немецкий

Тысячекратно был умножен комарами,

И в липком жаре загородной виллы

Они всё ныли и пищали, так что я

Глаз не сомкнул ни на минуту, право.

Уж за полночь ко мне пришел Буонопарте,

Тяжелым задом на кровать уселся

И молвил непреклонно и сурово:

«Нельзя пускать в Европу обормота.

Ты Австрию обязан защитить».

БРИГЕЛЛА


(Сообщает, что иностранный гость вскорости должен закончить осмотр коллекции картин во Дворце Дожей и присоединиться к Наследнику Цезарей у коллонады.)

А вот и он сам!

Появляется ПУЛЬЧИНЕЛЛА с томиком «Камней Венеции» Рескина в фишеровском карманном издании для немецких туристов. БРИГЕЛЛА удаляется, почтительно кланяясь.


ПУЛЬЧИНЕЛЛА

Майн штарший друг! Ушитель! Вот и ви!

Как много мне искусства в этот горотт!

Вот это книга ошень помогайт.

Похлопывает ладонью по обложке перед носом у Тартальи. Тот, уверенный, что этот томик – нечто иное, как давешний «Майн Кампф», гадливо отшатывается.


ТАРТАЛЬЯ (в сторону)

Маньяк! Каррикатурра! Бурратино!

ПУЛЬЧИНЕЛЛА

Я осмотреть хотель би коллонаду —

О ней так много аутор написаль…

(Листает книжку.) Вот тутт, вот тутт! Вот тутт в музеумфюрер…

ТАРТАЛЬЯ (в сторону)

Лунатик! Дзанни! Графоман пустой!

Сейчас опять затянет он волынку

О превосходстве тупорылой расы…

(Резко поворачиваясь к Пульчинелле, с вызовом.)

Я львицу вырастил! Италией назвал!

ПУЛЬЧИНЕЛЛА


(Коверкая слова, рассуждает о том, что подлинно арийскому духу пристало черпать вдохновение не в носатых и бородатых старцах и не в дегенеративных еврейках с вырожденными младенцами, но в мужественных образчиках героической античности.)

Што это здесь? Так много винограда!

Как путто разливается райнвайн!

Заглядывает в книжку. Тарталья исполняет лацци без слов, будто ему в правое ухо влетел комар и теперь он с правой стороны ничего не слышит.


ПУЛЬЧИНЕЛЛА (читает)


Как это всегда характерно для ранней скульптур, фигури знашительно уступают растительним мотивам… так, так… первой половине шестнадцатого века… так, так… не возникает вопроза о том, што голова швятоффо Зимеона… так, так… то ше изобилие штруящихся волоз и бороди, но виполненнихь в мелькихь и крутихь завиткахь, и вени на рукахь и на груди ошершени резше, скульптор бил явно изошренней в изяшнихь линияхь листви и веток, шем в фигуре, ввиду шего, што везьма примешательно для раннего майстера, он потерпел фиазко в попитке своего рассказа, ибо зожалением и изумленьем штоль равно отмечени черти всехь триохь праттьев, што невозможно определить, котори из нихь Хам!!!


Читая, Пульчинелла все более и более навинчивается таким образом, что к концу заключительной фразы он совершенно выходит из себя и последнее слово выкрикивает со страшным надрывом, на пределе громкости. Тарталья, в этот момент повернувшийся к нему левым боком, подпрыгивает на месте и зажимает левое ухо.


ТАРТАЛЬЯ

Ах, я оглох! Зачем так волноваться?

Мой бедный друг, на вас же нет лица!

(В сторону.) Свихнулся… «Хам!» От хама это слышу!

(Пульчинелле.) Теперь, увы, я глух на оба уха

И вам ничем помочь уже не в силах.

Теперь напрасны все ваши старанья —

Я ничего расслышать не смогу.

(В сторону.) Быть может, наконец-то он уймется.

Лацци без слов: Пульчинелла и Тарталья двигаются вдоль коллонады. Пульчинелла беззвучно шевелит губами и яростно жестикулирует, словно продолжает вслух читать по книге таким образом, как если бы ему отключили звук. Заметно, что он все более и более теряет самообладание.


ТАРТАЛЬЯ

Вот так-то лучше. Без еврейского вопроса,

Без расовых теорий, без претензий

Дурацких, будто мы им портим климат,

В то время как безумный Пульчинелла

Мне самолично портит воздух без конца!

(Зажимает нос.)


Доходят до угла Пьяцетты и останавливаются возле крайней колонны.


ПУЛЬЧИНЕЛЛА


(Словно ему внезапно на полуслове включили звук.) …гури Адама с Эвой по обеим сторонам фигового дерева зковани более, нешели фигури Ноя и его зиновей, но лютше подходят тля звоихь архитьектурнихь целей, и штволь дерева з телом обвившего его змея… Што есть это?! Куда йа попаль?! Это есть Венедиг или што есть это? Это есть Сан-Марко или это есть Гетто?!


Тарталья попеременно зажимает то уши, то ноздри, то глаза, то рот.


ПУЛЬЧИНЕЛЛА


(Весь трясясь, пытается читать по книге, которая скачет у него в руках.) Ренессансни скульптор, аутор фигур «Золомонова суда»… (Топает ногами.) Скашите мне, где есть я! Што это за горотт!! Это есть Венедиг или… Фига… Архангель… Рафаэль! Михаэль!! Габриэль!!!


ТАРТАЛЬЯ, принимая позы различных скульптур и пристраиваясь к колоннам, постепенно удаляется, под конец показывая Пульчинелле фигу. К набережной причаливает гондола, управляемая стариком ПАНТАЛОНЕ.


ПУЛЬЧИНЕЛЛА (кричит, сложив руки рупором)


Откуда ви, штарикь носатий?


ПАНТАЛОНЕ (делая то же самое)


Я с Джудекки!


ПУЛЬЧИНЕЛЛА


Как? Как?


ПАНТАЛОНЕ


С Джу-дек-ки! С острова Джу-дек-ки!


ПУЛЬЧИНЕЛЛА


Што? Што?

ПАНТАЛОНЕ (в сторону)


Вот чудак-то! Джудекки не знает, как будто на другой стороне канала не бывал никогда.

(Кричит.) Джу!


ПУЛЬЧИНЕЛЛА


Джу?


ПАНТАЛОНЕ


Так точно, сударь, Джу!


ПУЛЬЧИНЕЛЛА


Довольно! Наважденье! Прекратить!

(Взгляд его падает на колонны Св. Марка и Св. Теодора, расположенные между ним и набережной.) А это што есть? Боаз! Йахин! Колонны золомонового храма! Йерузалем! Меня коварно заманили. Прочь! Прочь! Бежать отзюда! Лодку! Пароход! (Пробегает между колоннами, прыгает в гондолу, вытолкнув оттуда Панталоне и вырвав у него шест, резко отталкивается от берега и валится в оркестровую яму.)


ПАНТАЛОНЕ

Увы несчастному! Он, видно, не из местных,

Что как безумный между двух колонн,

Своею силой мрачною известных

Венецианцам с давних тех времен,

Когда казнили здесь преступников бесчестных,

Поправших человеческий закон,

Промчался, взор свой обратив к каналу

(Точнее скажем, к зрительному залу).

Поверье древнее знакомо нам с пеленок

О двух столпах, стоящих пред дворцом,

И никогда ни взрослый, ни ребенок

Меж ними не пройдет, оборотясь лицом

К воде, ни спьяну, ни спросонок,

Ни чтоб прослыть отважным молодцом.

С вершин их только Лев и Теодор

К Джудекке славной устремили взор.

Из Византии, ослабевшей в вере,

Их привезли тому лет восемьсот,

И инженер Николо Баратьери

(Что мост Риальто строил, да не тот,

Который всем известен в полной мере

И так похож на марципанный торт,

А первый, что огонь давно спалил)

На набережной здесь установил.

За службу добрую Республике и граду

Сей гражданина верный эталон,

Тот Баратьери получил в награду

Права на стол игорный меж колонн

(За коим сотню раз поставив кряду

Кто два дуката, кто – и миллион,

И состояний, и наследств лишались,

А после с горя с жизнию прощались).

Поздней, как сказано, при всем честном народе,

Меж двух столпов чинились казни здесь

(Когда Гольдони с Кьяри были в моде).

Что ж, для приметы, право, повод есть:

Кончает плохо тот, кто тут проходит —

Вчера был молодцом, а завтра вышел весь.

За сим прощайте, дамы, господа!

Что наша жизнь? Вода, вода, вода…

Вместе с копией своего написанного на иврите скетча Пьеротти передал мне оригинал напечатанного на машинке французского письма. Увидев имена автора и адресата, я был потрясен и спросил, не следует ли передать письмо в Еврейский университет, но старик только усмехнулся и пренебрежительно махнул рукой.

Г-ну Итамару Бен-Ави,

Нахалат Шив’а, Иерусалим

10 мая 1923 г.


Дорогой друг,

надеюсь, Вы позволите мне Вас так называть и со свойственным Вам великодушием простите мне несовершенство моего французского языка.

Сегодня, накануне переезда в Анкару, я снова и снова возвращаюсь к нашему последнему разговору весной в гостинице Каменица. Моя оттоманская униформа, квартал Нашашиби, самая безумная и бессмысленная война на свете – как все это далеко! Но наши с Вами беседы, во многом определившие мой путь и судьбу моего народа, по-прежнему свежи в моей памяти.

Теодор Герцль (стерто, но буквы вполне отчетливо впечатались в бумагу).

Когда англичане уйдут, оставив страну вам, сделайте столицей Тель-Авив. Новое надо начинать на новом месте. Иерусалим не примет латинский шрифт первым, как не принял бы его гордящийся своим космополитическим прошлым Константинополь. Ирония истории – больше всего цепляются за инертную традицию города, никогда не бывшие едиными. Я давно уже чувствовал, что Истамбул утонет, словно водами Босфора захлебнувшись своим великим историческим прошлым, если не отдохнет от него хорошенько, проветрившись как следует на свежем европейском сквозняке.

Последнее впечатление, которое я возьму с собой отсюда, весьма забавного свойства. Оно навело меня на мысль, которая, как мне кажется, может показаться Вам любопытной. Есть прогресс, и есть, однако, явления и образы, которые кочуют с места на место и из века в век почти неизменными. Вчера я смотрел представление старого театра Карагеза в Фенере. С живым удовольствием наблюдая за проделками этого носатого человечка, я вдруг понял, что это наш общий предок, появляющийся во всех землях и среди всех народов под именами Карагеоргия, Панча, Пульчинеллы-Полишинеля, Каспара и многих других (я, увы, не большой знаток этнографии, но чутье и логика подсказывают мне, что он распространен повсюду). Это – вечный жид, неунывающий и дразнящий судьбу. В Салонике, когда я был мальчишкой лет пяти, я увидел его однажды поднимающимся со стороны моря по крутому подъему улицы. Мой дедушка, который шел рядом, держа меня за руку, страшно разволновался: на какой-то миг он принял его за самого Спасителя Шабтая Цви, снова явившегося в мир. Старые люди постоянно начеку в ожидании перемен.

Жив ли еще Иегуда Проспер Луриа, бывший консул испанского королевства? Если Вы его встретите, передайте сердечный привет от капрала, ставшего консулом бывшей империи.

Надеюсь, британский цензор пропустит к Вам это письмо.

Прошу Вас, сэр, не чините препятствий беседе двух старых друзей! (Фраза написана по-английски.)

Искренне Ваш Мустафа Кемаль

Нет, это не Рио-де-Жанейро!

«Теодор Нетте», пароход и человек, с тремястами последними сионистами Советской России на борту, миновав Стамбул и Лимасол, достиг берегов подмандатной Британской Палестины и встал на якорь в Яффском порту на восходе солнца 9 августа 1935 года. Изумленные пассажиры спускались на берег на закорках арабских грузчиков под томные завывания муэдзинов, лившиеся из липкого изжелта-серого поднебесья.

«Нет, это не Рио-де-Жанейро!» – сказал Бендер, отирая высокий, полный горестных сомнений лоб тыльной стороной потной ладони и глядя на белые минареты и вялые пальмы, почему-то вызывавшие в его уме воспоминания о премьере оперы «Набукко» в летнем театре города Батума в 1921 году.

На таможне он долго препирался по поводу своего багажа – потертого дерматинового портфеля, вызвавшего особые подозрения хмурого шотландского сержанта тем фактом, что не содержал в себе ничего, кроме толстой пачки рукописей на нескольких непонятных ему языках, вафельного полотенца и зубной щетки. У чиновника, занимавшегося его документами, Остап потребовал изменить значившееся в советском паспорте имя.

«На земле моих гордых предков я намерен вернуть себе исконное имя Йосеф Эсташ Луриа-Бендер. Мой дорогой папа никогда не простит мне, что под влиянием оскорбленной в своих чувствах матушки, графини ингерманландской Берты Марии Бендер, неожиданно узнавшей о троеженстве горячо любимого супруга, бывшего турецко-подданного, я согласился предать забвению его гордое двойное имя Иегуда Проспер и удовольствоваться постыдным отчеством Ибрагимович, напоминавшим о тяжелом феодальном наследии Оттоманской империи. Андерстенд, май френд?»

Выйдя наконец в мир и сердечно простившись со своими спутниками по «Теодору Нетте», велевшими не пропадать и настойчиво звавшими его присоединиться к киббуцному движению, предприимчивый Йосеф Эсташ немедленно отправился по имевшемуся у него адресу. В доме Луриа его ожидала печальная весть о кончине старика, приключившейся несколько недель назад. Используя весь запас древнего языка строителей новой жизни, в котором совершенствовался во время долгого плавания, он побеседовал с яффской вдовой, сообщившей ему адрес проживавшей в Иерусалиме госпожи Луриа-второй с сыном и вызвавшейся сопроводить безутешного сироту, ни словом не упомянутого в завещании, на кладбище, где покоился Иегуда Проспер.

«Благодарю, мадам! – ответил сильно заскучавший Йосеф Эсташ. – В следующий раз – непременно. Сейчас я весьма устал, дэ бато сюр ле баль, как сказал поэт».

Нищий наследник древнего рода пешком добрался до Тель-Авива, немного побродил по его парны́м улицам, поглазел на афиши Александра Вертинского, коими было увешано полукруглое здание кинематографа «Муграби», испил стакан мутной карамельной воды «газоз», полученной им в киоске у печального немецкого профессора с седыми моржовыми усами а-ля Фридрих Ницше, и понял, что больше на Холме Весны ему делать нечего.

«За дело, наследник пророков и повелитель бедуинов! Зря, что ли, я бросил высокооплачиваемую должность управдома в Лассалевском районе Черноморска и проделал долгий путь паломника? Рога трубят и призывают меня в Град Небесный».

Он въехал в Иерусалим на медленно ползшем по горам раскаленном английском автобусе.

«Конечно, чего можно ожидать от британского империализма! – ворчал он. – Белого осла для меня не нашлось. Впрочем, блудный сын должен быть благодарен хотя бы за отсутствие евангельских свинок…»

Апельсиновое солнце опускалось за его спиной в зыбучие пески побережья. Новый репатриант Луриа-Бендер усмехнулся, вспомнив пророческую телеграмму «грузите апельсины бочками». Близость небес навевала прохладу. Позади был тряский четырехчасовой путь по пыльной и усеянной сухими терниями Святой Земле.

Переночевав в Народном доме, в комнате, где вместе с ним на столах для занятий спало четверо делегатов съезда молодых педагогов, он позавтракал любезно предложенными ими помидорами из Галилеи и вышел на нежащуюся в утренних лучах улицу Пророков. Миновав по пути сразу три больницы, он подошел к дому за каменной оградой напротив абиссинского консульства. Выбежавший из ворот длинноносый мальчик со стопкой книг под мышкой подтвердил, что это действительно дом семейства Луриа, добавив, что сын хозяйки, Гавриэль, недавно вернулся из Парижа.

На выходящем во двор балконе, сидя в обитом красным атласом кресле перед металлическим столиком о трех ножках и заглядывая в настольное зеркальце, худой брюнет с маленьким квадратиком усов под длинным благородным носом брил опасной бритвой густо намыленные щеки. При этом он рассеянно мурлыкал бретонскую народную песенку «На лугу я встретил дочь косаря». В этом же кресле когда-то сидел сам «старый турок», Йегуда Проспер Луриа-бек, сверкая в лучах заходящего солнца капельками алмазного пота на лысой голове. Но блудный сын этого не знал.

Остап потянул носом. В воздухе каменного двора витал тот явственный запах бедности, который пронизывал Иерусалим насквозь.

«У старого турецкого вельможи было бессчетное количество сыновей и дочерей, – подумал он. – Куда там лейтенанту Шмидту! Но в историю литературы вошли только двое – Йоси и Габи, бедные скупые рыцари печального образа. Любопытно, тепло теперь в Париже?»

Сделав бойкому мальчугану на прощание ручкой, Луриа-Бендер поспешил по каменной лестнице навстречу судьбе. Гавриэль, не выразивший ни недоумения, на подозрительности при неожиданном появлении фратрум экс махина, понравился Остапу. Но еще больше, чем сам Гавриэль, понравились неудавшемуся графу Монте-Кристо его белая панама, щегольской пиджак с золотыми пуговицами, трость с круглым серебряным набалдашником и особенно – тщательно отутюженные белые брюки, в которые тот облачился, когда новообретенные братья вышли прогуляться по городу.

«Они примиряют меня с несовершенством нашего мира, – думал Бендер, вышагивая рядом с этим щеголем. – Иерусалим, конечно, тоже не Рио-де-Жанейро. Подавляющее большинство граждан не ходит здесь в белых штанах, отдавая предпочтение инфантильным коротким штанишкам или же белым чулкам, торчащим из-под пыльных кафтанов. Но мой ближайший родственник все же освоил эту похвальную моду, невзирая на скудость средств. Не мешало бы и мне последовать по его стопам. Вот улажу кое-какие организационные вопросы с сионистским руководством и закажу себе белоснежные чесучовые брючки в стиле шик-модерн вот хоть у этого портного Антигеноса, который, судя по тому, как безмятежно он прикорнул на пороге своей лавки, не слишком обременен заказами на армейские френчи для Чемберлена».

Миновав итальянскую, четвертую по счету, больницу, коими Господь щедро благословил улицу Пророков, братья вышли к русскому православному подворью, намереваясь спуститься оттуда на оживленную Яффскую дорогу. Тут Остап с живейшим интересом осмотрел недавно раскопанную храмовую колонну, прозванную иерусалимскими мальчишками Пальцем Ога, царя вассанского.

«Очаровательный обломок прежней эпохи, – с удовлетворением заметил Луриа-Бендер. – Утерян клерикально-монархическими властями еще до исторического материализма. В наше прогрессивное время может быть использован в качестве подпорки под надстройку, грозящую обрушиться на базис, или, скажем, перста, указующего в направлении светлого сионистского будущего. Но почему они держат его за колючей проволокой? Боятся, что кто-нибудь прихватит походя?»

Тут произошло уже вовсе непредвиденное событие. Навстречу братьям, широко улыбаясь каким-то благостным мыслям сквозь седую кудлатую бороду и щурясь на солнышко, двигалась облаченная в рясу и клобук коренастая фигура. Орлиный взгляд Остапа впился в знакомое доброе лицо.

– Батюшка! Теодор Иоканаанович! Архиепископ Военногрузинский! – воззвал Луриа-Бендер, кидаясь навстречу быстро мертвеющему священнослужителю.

Тот взвился на месте, как потревоженная горная куропатка, и, подхватив полы рясы и припадая на обе ноги, кинулся под спасительную сень православного храма.

– Удивительное дело, Габи, – заметил братец Йося, не имевший ни малейшего намерения преследовать несчастного страстотерпца, – здесь, кажется, собираются все лучшие представители человечества, независимо от их вероисповедания. Поразительный город! Я начинаю его любить. Интересно, какой йеменской пекарней галицийского уклона владеет бывший советский купец Кислярский и в каком сионистском учреждении трудится подпольный миллионер Корейко? Фамилию Александру Ивановичу пришлось, я думаю, сменить на какой-нибудь Бен Басар, но он и не к такому сумеет приспособиться. А может, он командует бандой бедуинов-головорезов и зовется Абу Кабаб?

На углу улицы Короля Георга Пятого братья расстались, договорившись встретиться позднее в кафе «Гат», где Гавриэль проводил большую часть дня, сидя над своими таинственными тетрадками.

– К обеду я разбогатею и утащу тебя обедать к Каменицу или в Кинг-Дейвид, – заверил его Бендер. – Закажем себе какой-нибудь турен бордоле и венский шницель.

Следуя указанному младшим братом направлению, Остап менее чем за пять минут достиг величественного современного здания Еврейских фондов, полукружьем раскинувшего свои широкие гостеприимные объятия навстречу спешащим к родному гнезду рассеянным и угнетенным, и потребовал у вахтера немедленного свидания с главой Еврейского агентства Моше Чертоком.

– Товарищ Шарет принять тебя не может, – дружелюбно объявил тощий дежурный по-русски, без всякого интереса повертев его паспорт. – У него дела поважнее наших с тобой проблем. Государство в пути, можно сказать. Ты, товарищ Луриа, запишись или к товарищу Яалому-Диаманту, или к товарищу Захави, в зависимости от профиля. У тебя какого характера дело?

– Ну, скажем, культурно-просветительного, – предположил Остап.

– Тогда тебе к товарищу Каспи. – Дежурный начал листать толстую амбарную книгу. – Так… вот оно! Могу записать тебя, товарищ, уже на следующую неделю.

– Имка боска! – возмутился Бендер. – Это что же такое делается! Это какое-то халуцианское головотяпство. Я желаю строить новую жизнь, прокладывать дороги в светлое будущее, к которому мы пройдем победным маршем экклезиастов, читать свитки пророков без согласования, я из последних сил ломаю язык моих отцов Абрама, Исака и Иегуды-Проспера! И что же я получаю в ответ на свои пламенные порывы? Меня записывают на прием к нижестоящему товарищу через неделю! Да известно ли тебе, юноша бледный со взором горящим, что за бумаги ждут в этом портфеле свидания с руководителями сионистского движения? Нет, тебе это не известно, да я и не уполномочен разглашать тайны государственной важности первому попавшемуся привратнику.

– Ну, если очень важное, то тогда лучше все-таки к товарищу Захави, – передумал флегматичный дежурный. – Но это у нас на следующей неделе не получится…

– Ну и черт с ним, с твоим товарищем Захави! – не унимался Остап. – Уйду отсюда прямиком в бедуины и буду грабить караваны!

Тут дверь ближайшего кабинета отворилась, оттуда выглянула совершенно лысая голова в круглых очках и поинтересовалась:

– Что за шум? Опять ревизионисты бузят?

– Товарищ Рубинчик, тут новый репатриант требует срочного внимания.

– Что же вы нервничаете, дорогой еврей? – обратился лысый Рубинчик к Бендеру. – У нас голыми на улицах не ночуют. Я вам немедленно выпишу рабочую путевку на строительство Иерихонского шоссе с трехразовым питанием и настоящей койкой-раскладушкой.

– Это конгениально! – От такой наглости Бендер даже рассмеялся. – Вы чего-то недопоняли, драгоценный вы мой. Вот в этом скромном дерматиновом портфеле, коий я с трепетом держу в почтительных руках, находится клад, бесценный для всего образованного человечества, а особенно для нашего народа, возвращающегося, по слову поэта, «в страну Сион, в Ерушалаим». В его скромных недрах заключены рукописи десятков неопубликованных текстов, написанных на протяжении столетий об этом городе величайшими мастерами слова. Гёте, Шатобриан, Шекспир, Симеон Полоцкий, Даниэль Дефо, графы Толстой и Салиас! Записки очевидцев и фантазии гениев. Неопубликованные, прошу заметить! Полный архив, проливающий новый, хорошо забытый старый, свет на историческую физиономию нашей древней столицы. И я готов передать его руководству нашего непобедимого движения за смешную сумму в пятьдесят тысяч фунтов стерлингов. Британский музей лопнет от зависти. Французская академия… Ах, да что там говорить! Если даже Иерусалим будет снова разрушен, его можно запросто воссоздать по этим записям. Я горд тем, что со смертельным риском для жизни вырвал эти сокровища духа из лап большевистского режима. Вот, например, неизвестная запись Марка Твена…

Бендер уже запустил руку в портфель, но ответственный Рубинчик его остановил:

– Это вам, знаете, не к нам. С вашими бумагами обращайтесь в Еврейский университет к Буберу или к Шолему. Только у них, предупреждаю вас заранее, денег нету. Ну и замашки у вас – пятьдесят тысяч! Вы что, с луны свалились? А еще ученый человек. Да я вам за пятьдесят тысяч не то что до Иерихона шоссе проложу, я вам полный план мелиорации в три года… пятьдесят тысяч!

Остап понял, что обедать в Кинг-Дейвиде сегодня не придется.

– А сколько, по-вашему, могут дать за эти рукописи в университете? – осторожно спросил он лысого руководящего работника.

– Если это действительно такое сокровище, как вы говорите, то они обратятся в попечительский совет с просьбой выделить им фунтов сто – сто двадцать… Но они предпочитают получать такие вещи в дар. Тут у нас знаете сколько исторических сокровищ? Где ни ковырни – свиток Мертвого моря.

Бендер явился в кафе Гат каким-то просветленным, едва не испускающим рентгеновские лучи в виде рогов подобно пророку Моисею.

– Ах Габинька! – сказал он, подсаживаясь за столик к возлюбленному своему брату. – Как я был наивен, веря в сказки о мировом еврейском капитале! Моя последняя и самая блестящая комбинация разбилась о спартанский быт одной отдельно взятой британской колонии. Боюсь, что ради спасения моей жизни тебе придется заказать мне кофе и печенье за свой счет. Но это – в последний раз. Я решил начать новую жизнь. Я молодею на глазах, и седина, серебрящая виски, только мелочь в сравнении с золотом моего народного сердца. Возьму, например, заказ в Академии имени товарища Веселиила. А что, воплощу наконец в жизнь свою давнюю идею эпического полотна «Сионисты пишут письмо муфтию Альхусейни». Тем более что смерть Ильи Ефимовича у хладных финских скал снимает проблему авторского права. Или стану тружеником пера и напишу высокохудожественный и пространный биографический свиток во славу товарища Рубинчика. Они меня за это окатят золотым дождем Кумранской долины, где, как известно, осадков выпадает один миллиметр в тысячу лет. А много ли мне потребуется в этой жизни? Финики и маслины – что еще нужно строителю сионизма! Я передумал быть богатым. Благотворный воздух этого святого места уже начинает оказывать на меня свое действие. Удивительный город!

– Все города – не что иное, как эскизы Иерусалима, – серьезно сказал Гавриэль. – Сколько есть на свете городов, столько есть и Иерусалимов.

– Даже Рио-де-Жанейро?

– Все. Зато и в Иерусалиме нет ничего, практически ничего, на что можно положить глаз или указать пальцем. Он – и то, и это, и еще сотня всего. То есть ничто. Сегодня он для меня Париж, а завтра у нас обоих изменится настроение, подует ветер из пустыни, и он станет мне Багдадом. Тот, кто его придумал, нарочно создал его как пустое место, которое мы наполняем тем, чем захотим. Здесь нет и не может быть подделок, ибо все оригиналы мира суть копии этого пустого места.

Гавриэль заказал для старшего брата турецкий кофе и английский кэк. Йосеф Эсташ прикрыл утомленные глаза и вытянул под столиком утомленные ноги будущего прокладчика иерихонской магистрали, уже обутые в библейские сандалии, но еще бледные, не покрытые мессианским загаром. Лучи заходящего солнца красили улицу Пророков цветом свежей мочи и забивались под веки. Остап сделал последний глоток, слегка поперхнувшись гущей, и отверз вещие глазницы. Портфель с липовыми шедеврами мировой литературы, еще минуту назад лежавший на соседнем стуле, бесследно исчез.

Перед вратами райского сада

Мой дорогой друг Шамиссо, твое явление в моем сне, когда ты предстал предо мною мертвым и неподвижным за своим письменным столом между скелетом, листами гербария и томами Гумбольдта и Линнея, произвело на меня столь тревожное впечатление, что я решился немедленно писать к тебе. Господь свидетель тому, как я был рад узнать о том, что ты пребываешь в добром здравии, услышать об успешном завершении твоего кругосветного плавания и о новой должности, как нельзя лучше соответствующей твоим наклонностям и талантам. Я убежден, дорогой Шамиссо, что лучшего директора для Королевского ботанического сада было бы не найти во всем Берлине, да и за его пределами.

Думая о том, что подведение итогов моей жизни не за горами и следует позаботиться о передаче скромных плодов моей деятельности во имя естественной науки, я снова и снова возвращался мыслями к тебе. Мои обширные рукописи и коллекции я давно уже решил завещать Берлинскому королевскому университету, но для тебя, дорогой друг, у меня возникла особая, куда более необычная идея. Обосновавшись со своим верным Фигаро совсем неподалеку от Святой Земли, в пещере на пустынном сирийском побережье, я так привык к дальним путешествиям, что лежащая буквально в нескольких шагах от меня Иудея все эти годы оставалась, совершенно незаслуженно, вне сферы моего внимания. Я также, как тебе известно, старался по мере возможности избегать контакта с людьми, хотя в своем одиночестве и для собственного удовольствия и изучил по книгам несколько языков. В одной из арабских книг, найденной мною на пустом базаре в Алеппо, я прочел историю, неожиданно приковавшую к себе мое внимание и направившую течение всей моей жизни в совершенно новое русло.

«Однажды некий шейх, служивший при мечети Эль-Акса в благословенном граде Эль-Кудс, он же Иерусалим, пришел набрать в расположенном поблизости колодце воды и уронил в него ведро. Год был засушливый, и уровень воды в колодце был очень низким. Поэтому шейх решился спуститься в него за своим ведром. Вдруг, почти у самого дна, перед ним открылся узкий проем в скале, и яркий свет лился из этого проема, подобно целой реке света или жидкого золота. Понял набожный шейх, что перед ним один из входов в Рай, прильнул к отверстию в скале, и глаза его не могли насытиться зрелищем великолепных и сияющих всеми цветами радуги деревьев. Как зачарованный стоял он там, любуясь восхитительными растениями и чувствуя, что еще миг – и не хватит у него сил вернуться к земной жизни. Поспешно просунул он внутрь дрожащую руку, ухитрился сорвать нижнюю ветку с ближайшего дерева и выскочил на поверхность. Все, кому показывал он прекрасную неувядающую ветвь, в один голос соглашались, что только в райском саду могло вырасти такое чудо. Колодец с тех пор называют „Бир Алурка“ – „колодец Ветки“, но никому более не довелось заглянуть из него в Рай».

Не могу сказать, почему эта история, мало чем отличающаяся от десятков и сотен народных легенд, не имеющих особого касательства к действительности, так запала мне в душу, но я не переставал думать о ней в течение нескольких месяцев, словно кто-то неведомый снова и снова нашептывал мне рассказы о том, что Иерусалим выстроен прямо над входом в Рай, найти который, быть может, легче, чем исток Нила. Более того, во снах я стал чуть ли не еженощно переноситься на незнакомую мне наяву площадь, где вместо нарисованной в моей книге Омаровой мечети с надписью «Скала Храма – Щит Эдема. Баб а-Джина – врата Рая» лежал в своих обугленных руинах древний храм евреев, спускаться в подземные конюшни царя Соломона и слушать доносившиеся из-под земли стоны и вздохи. Эти сны сменялись видениями древнего храма, в котором обшивающие его изнутри кедры проросли и плодоносили, так же как отлитые из золота гранаты и виноград. Священники и левиты собирали с мраморного пола шишки и золотые плоды, затмевающие все то, дорогой мой Шамиссо, что могут лицезреть посетители твоего сада.

Наяву же я размышлял: что это за ученый-натуралист, что это за служитель науки, который благоразумно ограничил сферу своих изысканий внешним обитаемым миром, наблюдать который может едва ли не всякий! Если ты подлинный исследователь, то долг твой – спуститься в область неведомого и недоступного простому обывателю. Впрочем, все это так и осталось бы невоплощенной в реальное дело игрой воображения, когда бы сама жизнь не поднесла мне совершенно неожиданную находку, подтолкнувшую меня к осуществлению смелого плана.

Мои запасы бумаги совершенно подошли к концу, ибо в последнее время я, подобно другим суетным душам, чересчур много предавался разнообразным писаниям, и возникла всегда отягощающая мое существование потребность снова войти в соприкосновение с людьми, дабы приобрести еще изрядное количество этой совершенно необходимой субстанции. Из всех мест на земле я предпочитал для этой цели лавку письменных принадлежностей некоего Пьеротти в Венецианском Гетто. Я знал, что, по крайней мере, сам хозяин лавки, непрестанно погруженный в неведомые посторонним размышления и грезы, нимало не расположен обращать внимание на такие необычайно важные для иных любопытных мелочи, как тени своих клиентов.

– Вдобавок к четырем папкам писчей бумаги лучшего бергамского сорта, – заявил мне старый торговец, – могу по случаю предложить вам, синьор Шлумиэли, совершенно уникальную вещь. Именно – золотой ключик, отпирающий не только любую дверь, но и совершенно глухую, как бывшая примадонна Ла Фениче, стенку. До того как Буоннапарте снес те проклятые ворота, что запирали Гетто, члены нашей семьи постоянно пользовались им, дабы беспрепятственно входить и выходить в любое время дня и ночи. Но с тех пор как ограничения для жителей Гетто остались в прошлом, этот ключик мне совершенно ни к чему не потребен, а посему я готов отдать его вам по символической цене, не как магический предмет, а исключительно как антикварную безделку.

Услышав эти слова и увидев маленький ключик размером не более тех, которыми у нас на родине заводят стенные часы, я сразу же понял, что это знак свыше, и поспешил приобрести его, пока хозяин не передумал. Дорогой мой Шамиссо, думал я, потирая руки, подожди еще немного, и ты станешь с моей помощью обладателем уникальных образцов райской флоры!

Сборы мои были скоры, а путь и того короче. Город, стоящий над бездной, предстал передо мною при свете полной луны во всем унылом величии своего запустения. Массивная турецкая стена окружала его со всех сторон, но, как я убедился на следующий день, в паре мест в ней зияли изрядные проломы. Мои семимильные сапоги вынесли меня прямо к двойным замурованным воротам в восточной части этой стены, прямо над магометанским погостом. Я хотел было воспользоваться своим ключиком и войти в них, но что-то остановило меня. Вместо этого, сменив сапоги на тапки, я прошел десятка два шагов направо и с легкостью прошел сквозь массивную каменную кладку.

Очутившись внутри города, я немедленно попал в самую середину собачьей стаи. Какое счастье, что мой Фигаро остался дома! Сам же я пережил несколько неприятных минут, едва удержавшись от того, чтобы немедленно снова не воспользоваться своими чудо-сапогами. Стараясь уйти подальше от этих худых тварей, которые хоть и не трогали меня, но весьма угрожающе ворчали, я вынужден был удалиться от высившихся передо мною мечетей и поспешно спуститься с Храмовой горы в квартал, состоявший из множества узеньких кривых, как турецкие ятаганы, переулков.

Из раскрытой двери одного из домов падал свет, и я невольно отшатнулся, когда навстречу мне вышли какие-то люди, оборванные и тощие ничуть не менее, чем только что отставшие от меня canidae. Длиннополые сюртуки и верхненемецкое наречие немедленно дали мне понять, что передо мною потомки Иакова родом из наших краев. На миг они замерли, выпученными глазами глядя на мою фигуру, застывшую посреди ровного прямоугольника света на земле.

– Чудо! Чудо! – закричали они едва ли не в один голос и один за другим повалились передо мною ниц.

Старший из них, чья седая борода едва уступала по длине моей собственной, не вставая с колен, торжественно протянул ко мне обе руки, провозгласив:

– Благословен твой приход, о Элия-пророк, возвещающий нам пришествие Мессии!

Немалых трудов стоило мне с болью в сердце убедить этих несчастных, уже приготовившихся на руках нести меня в свою молельню, носившую имя Ильи-пророка, и усаживать на хранившийся в ней испокон веков доподлинный его стул, что чудо, которому они так возрадовались, произошло только в их собственном воображении и что я не только не пророк, явившийся с неба, но даже не их единоверец, за какового меня постоянно принимают благодаря моей внешности и фамилии, доставшейся мне от христианского родителя. Их разочарование было столь велико, что они всеми силами пытались убедить меня в своей правоте, ссылаясь в качестве доказательства ни на что иное, как на отсутствие у меня тени.

– Мои ученые друзья, – не без внутреннего содрогания от вынужденной лжи заявил я, – утрата мною тени не имеет ничего общего с пришествием из иного мира. Тому есть вполне естественное и даже прозаическое объяснение. Известный в Тюрингии и Саксонии мастер силуэтов, вырезавший профильные портреты многих знаменитостей и даже самого Гёте, когда я позировал для него, сидя, как полагается, между фонарем и специальной ширмой, повинуясь внезапному безответственному порыву вдохновения, не стал обводить мою тень карандашом, а кинулся прямо на месте вырезать ее своими острыми ножницами вместе с бумагой, на которую она ложилась, и моментально отхватил ее подчистую. С тех пор я пребываю с этим негодяем в длительной и весьма запутанной судебной тяжбе, а также постоянно оказываюсь втянутым во всяческие досадные недоразумения, подобные этому.

Я стремился как можно скорее расстаться с компанией талмудистов, но один тощий молодой человек, назвавшийся именем Гершом-Шулим, никак не отставал от меня.

– Удивительные вещи учили мы сегодня с рабби Менахем-Менделем о Святом городе! – бормотал он, держа меня за рукав моей черной «куртки» (твоего подарка, дорогой Шамиссо!). – Ангелы небесные сделают Ерушалаим широким и просторным настолько, что конь не сможет обежать вокруг его стен от восхода солнца до полудня, покуда солнце не окажется в зените, а тень коня не окажется прямо под ним и не будет клониться ни в одну из сторон, как утром или вечером. Мудрецы ссылаются на пророчество Захарии о конце времен, как сказано: «В тот день будет начертано на колокольчиках коня: „Святыня Господу“». Спрашивали учители наши, что за странные колокольчики, пока рабби Шимен со слов рабби Ешуа бен Лейви не открыл им, что «мцилойс» не о колокольчиках сказано, а о тени коня, который «мацил», то есть покрывает тенью город, предназначенный Господу во святыню. А прозорливейший РАШИ, рабби Шлойме Ицхоки из Вормса, толковавший для нас слово Господа и пророков его, писал об этом стихе Захарии: «„Мцилойс а-сус“ – как расстояние, что пробежит конь до середины дня, а „мацил“ – потому, что тень его под ним, ибо во все дневные часы солнце склоняется в одну из сторон, и тень человека, и тень скотины склоняется в сторону, когда солнце на востоке, тень человека на западе. Однако в середине дня солнце стоит в середине свода небес над головою каждого человека, и тень коня под ним». И еще удивительные вещи открыл нам рабби Менахем-Мендель о том, что Господь дарует нам спасение так же, как прикрывает тенью, ибо спасающий и затеняющий – одно слово: «мацил», и горе нам, если лишимся тени Господней под солнцем! Как сказано в святой книге «Бамидбор» о хананеях в земле сей: «Ушла от них тень их», тень их, «цилом», – читай «защита их»…

Давно уже притупившийся страх снова обуял меня. Я старался как можно скорее расстаться со своим словоохотливым спутником, но тот, как нарочно, не отпускал меня и продолжал возбужденно сыпать над моим ухом фразами, каждая из которых беспощадным острием вонзалась в мое ослабевшее сердце.

– Сказано также: «По образу Божию сотворил человека» – «бэ-цэлэм элоким», но рабби Менахем-Мендель со слов Гаона из Вильно учит: читай «бэ-цел элоким» – «по тени Божьей»…

Кое-как распрощавшись с юношей около одного из домов с погасшими окнами, словно именно туда лежал мой путь, я поспешил снова выйти за городскую стену и сделал это так удачно, что оказался прямо перед вырубленным в скале входом в пещеру. Измученный предыдущими приключениями, я решил отложить ее исследование до утра и стал устраиваться на ночлег.

Вспоминая несчастных студиозусов-книжников из дома учения Ильи-пророка, я не мог не улыбнуться в темноте горькой улыбкою: человека без тени они видели впервые, я же наблюдал во всех них, во главе с самим рабби Менахем-Менделем, тени Божии без человеков. Не мудрено, что, погруженные в свои мистические фантазии и схоластические прения, они поначалу приняли меня за спустившегося с небес Илью-пророка и даже пытались настаивать на своей ошибке, словно лучше меня самого знали, кто я таков на самом деле. Впрочем, не все ли мы равно живем во власти собственных грез и высосанных из пальца представлений о мире? Не заблуждаюсь ли и я в своих планах проникновения в райский сад? А может быть, я уже нахожусь у самых его врат? Как мне не хватало сейчас рядом со мной преданного и здравомыслящего друга, такого как ты или мой дорогой верный Бендель!

Проспав эту ночь без сновидений, чему я был, признаться, несказанно рад, я обнаружил наутро, что спал в гробнице некоего древнего христианина, чей грубо отесанный каменный саркофаг с полустершейся греческой надписью оказался единственным в ней предметом, заслуживавшим внимания. Внизу подо мною расстилалась серая, выжженная солнцем долина, за которой уже в столь ранний час плавилась в знойном мареве почти лишенная растительности гора, по явному недоразумению называемая Масличной, а по всему склону зияли пещеры, подобные моей. Так вот куда я попал! Если существует на земле место, менее всего напоминающее о Рае, то именно оно находилось теперь перед моими глазами – долина Иосафата к востоку и Гееном к югу от городской стены с пересохшим руслом Кидрона, едва различимым сверху. Задайся я целью найти вход в Ад, решение поставленной задачи можно было бы считать найденным.

Я отважился вернуться в город при свете утра, чтобы осмотреть храмовую площадь, воспользовавшись средством, которое довольно успешно применял в двух-трех случаях, – большим плоским зонтиком из козьих шкур, наподобие того, что изготовил себе Робинзон на необитаемом острове. При высоко стоящем субтропическом солнце этому нехитрому сооружению, затеняющему большую часть моей фигуры, удавалось сбить с толку не слишком внимательных наблюдателей.

Мерзость запустения, царившая в городе, всеми почитаемом святым, поразила меня до глубины души. Даже в мусульманских кварталах половина приземистых азиатских домов лежала в руинах, покрытых жухлыми колючками, словно со времен Саладдина никому не приходило в голову заняться их восстановлением. Мостовые, неровные и ущербные, существовали лишь в нескольких местах перед мечетями. Мне, конечно, было известно, что Иерусалим не знал покоя и в наш просвещенный век, и не далее как пару лет назад акрский Абдул-паша обложил город осадой, а затем обрушил на него огонь своей артиллерии. И все же, казалось мне, даже турецкие ядра не могли нанести городу того урона, который наносило ему поразительное, роковое небрежение его жителей. Приверженцы Магомета, Моисея и различных христианских церквей одинаково равнодушны здесь к делам земным, и все помыслы их направлены исключительно ко спасению души, так что улицы убираются исключительно редко, мусор вывозится за городские стены только в самых крайних случаях, починки почти не производятся, и единственным созидательным занятием местных обывателей является собирание камней, коими они при всякой оказии забрасывают гробницу Авессалома – непочтительного сына, дерзнувшего восстать против собственного батюшки.

Весьма благоприятным оказался для меня обычай набожных горожан, не слишком глазея по сторонам, обращать свои взоры к белесым небесам или же потуплять их долу в непритворном смирении.

Единственным исключением являются служки в мечетях, представляющие некую особую породу людей, все устремления которых направлены на уловление простых душ и стертых медяков. Один из этих служек мертвой хваткой впился в меня у южного входа в мечеть Омара. Поняв, что сопротивление только наделает лишнего шума, я почел за благо воспользоваться услугами этого юркого человечка и постараться узнать от него максимум полезных сведений. Сняв свои шлепанцы и омыв ноги, я проследовал за ним в тень мечети.

– Ты вошел, о чужеземец, в святую мечеть благословенной памяти шейха Омара, выстроенную на фундаменте храма Сулеймана ибн Дауда, величайшего из еврейских царей и повелителя духов, мир праху его, – загнусавил служка, на всякий случай держа меня за рукав моей «куртки». – Перед тобою, о почтеннейший Абу Балдахин, прославленный во всем мире Краеугольный камень, на коем Сулейман, мир праху его, начертал полное имя Господа, заклявшее духов и запечатавшее подземную реку Океан до конца дней. Да будет тебе известно, о чужеземец, не расстающийся с балдахином, что над бездной заложил Сулейман фундамент храма, и Краеугольный камень сей, из коего Аллах, да святится имя его, сотворил всю твердь, отнюдь не лежит на поверхности земли, как тебе, может быть, кажется или представляется, а висит между землей и небом. Много веков висящий над землей камень повергал в ужас всякого, кто приближался к этому святому месту, пока султан Сулейман Великолепный, да почиет он в мире, не приказал выстроить под ним подставку из простой каменной кладки, дабы заткнуть рот пустословам евреям, твердившим, что в конце времен Краеугольный камень будто бы упадет на поверхность земли, и это будет сигналом к приходу их Спасителя…

Мой провожатый на секунду перевел дух, и я воспользовался этим, чтобы задать ему все время вертевшийся у меня на языке вопрос о Бир Алурка, но он в ответ только презрительно махнул рукой:

– Весь наш благословенный город стоит над райским садом, и входов в него не счесть, однако для смертного любой из этих входов может оказаться воротами Ада. Что же касается этого колодца, то поверь мне, досточтимый чужеземец, владелец обширного балдахина: все, что про него рассказывают, – пустые небылицы, и в них пристало верить разве что глупым бедуинским старухам, а отнюдь не такому ученому человеку, как ты, особенно когда ты стоишь в трех шагах от самого достоверного входа в Рай, который сам Пророк, благословенно имя его, запечатал золотыми гвоздями…

Я опустил глаза и действительно увидел в полу рядом с Краеугольным камнем квадратную плиту темно-зеленого камня.

– Это, почтеннейший чужеземец, Балаат а-Джина, плита, за которой находится вход в райский сад. В ней, как ты можешь убедиться собственными глазами, девятнадцать отверстий. Пророк, благословенно имя его, перед тем как вознестись на небо с этого самого места, вбил в этот камень девятнадцать золотых гвоздей и велел архангелу Джибраилу сторожить эти гвозди, ибо, когда исчезнет последний из них, весь мир перевернется и рухнет в бездну. Хитрый Шайтан, постоянно стремящийся проникнуть в Рай, из которого был изгнан, стал наведываться в мечеть и изловчился в несколько присестов вытащить под носом у Джибраила шестнадцать священных гвоздей и еще половинку гвоздя…

– Однако весьма странно, – послышался тихий голос у меня из-за спины, – что отверстия от гвоздей образуют форму креста, и это, вероятнее всего, свидетельствует о том, что древность сия обязана своим происхождением крестоносцам.

Я вздрогнул от неожиданности, ибо узнал этот голос и через тридцать лет после встречи, которую почитал, к своему счастью, последней. Резко обернувшись, я увидел перед собою отвратительную фигуру человека в сером сюртуке.

– Ваши ноги, сударь! – невольно вскричал я при виде его голых розовых ступней, торчавших из узких суконных штанин.

– Чем вас так изумляют мои ноги? – спросил мой старый знакомец плаксиво-лебезящим тоном, от которого мне сразу же сделалось дурно. – Я омыл их в согласии с требованиями шариата. Вы полагаете, что я невежа, вовсе не уважающий религиозного чувства, каким бы темным предрассудком оно мне ни казалось? Позволю себе заметить, что я никого не дразню и не раздражаю понапрасну.

– Но, – попытался я вставить слово.

– А если вы имеете в виду известную часть организма, вернее ее отсутствие, то вам, как натуралисту, следовало бы знать, что она, то бишь они характерны более для животных, потребных в пищу правоверным иудеям, нежели для порядочного обывателя.

Прерванный в плавном течении своей лекции и сперва онемевший от такого нахальства служка наконец снова обратился ко мне, решив, вероятно, демонстративно игнорировать невежественного выскочку:

– О почтеннейший чужеземец, не станешь же ты, спаси нас Аллах, благословен он, подвергать сомнению мои слова. Лучше следуй за мною вниз по этим ступеням в недра Краеугольного камня, и я покажу тебе, на каких местах молились там Ибрагим, Муса и сам царь Сулейман ибн Дауд, да будет память каждого из них благословенна.

Но тут враг рода человеческого вынул из сюртучного кармана золотую монету и протянул ее изумленному мусульманскому чичероне со словами:

– Не угодно ли моему просвещенному другу выкурить трубочку-другую за счет этого скромного подношения?

Не говоря более ни слова, служка удалился, приложив по местному обычаю правую руку ко лбу, губам и сердцу и трижды низко поклонившись. Я также собирался развернуться и уйти не попрощавшись, но человек в сером сюртуке не собирался оставить меня в покое.

– Вот мы и снова встретились у самых врат вечности! – развязно залебезил он, не давая мне прохода. – Поскольку сударь мой оказался волею судеб у входа в мою скромную обитель, я имею смелость предположить, что у него есть ко мне важное дело.

Я сухо ответил, что встреча с ним отнюдь не входила в мои планы и что дело, за которым я прибыл, не имеет к нему ни малейшего отношения.

– Покорнейше прошу принять во внимание, – не отставал он, – что мне прекрасно известна цель вашего визита. Ваша беспокойная натура исследователя мне глубоко симпатична. Кстати, вы не встречали на улицах города старика Агасфера? Он сродни вам, сударь, – такой же упрямец, трясущийся над своею бессмертной душой и обреченный за это неразумное упрямство на бессмертие убогого тела.

Поскольку я не собирался отвечать, мой назойливый враг продолжал лепетать, все время стараясь загородить мне путь к выходу:

– Видите ли, проживая, можно сказать, дверь в дверь с обителью ваших устремлений и имея в прошлом исключительно богатый опыт бытования в столь интересующем вас ботаническом учреждении, я, как никто другой, мог бы оказаться вам полезен своими познаниями в качестве проводника. А вы, обладая ключом, доставшимся вам по случаю и без необходимых инструкций, действуя в одиночку на свой страх и риск, можете оказаться в исключительно неприятных обстоятельствах. Как вам, вероятно, известно, весьма немногим удалось при жизни войти в эти ворота, а уж выйти из них неповрежденным не смог никто, что бы там ни рассказывали мистики и каббалисты. Я же предлагаю вам весьма выгодную сделку…

Дорогой мой Шамиссо, в тот момент, несмотря на столь сильное желание сделать поистине дорогой подарок тебе, а вместе с тобою и всему человеческому роду, вдохновленному ныне, как никогда ранее за всю свою долгую историю, благородным духом просвещения, я понял со всей ясностью и очевидностью, что мне следует немедленно бросить свою навязчивую идею, внушенную гордыней. И я тут же, не сходя с места, поклялся предать ее совершенному забвению, ибо своим появлением спустя три десятилетия враг человеческий наглядно продемонстрировал мне всю грешность моих помыслов. Так же, как Рай и Ад тесно соседствуют между собою, а быть может, даже расположены географически в одном и том же месте (что трудно поддается нашему ограниченному пониманию, но представляется мне теперь едва ли не очевидным), Сатана прилипает к нам, подобно заразному недугу, именно на самой границе абсолютного блага, на самом пороге совершенной красоты. Я осознал, что плод с Древа Познания Добра и Зла, прикоснуться к которому я так стремился, уже принес в наш мир бездну боли и страдания и не мне множить их своими рискованными экспериментами. Нам остается довольствоваться нашим ограниченным земным знанием и нашей условной, но оттого не менее необходимой и дорогой нам красотой, не стремясь преждевременно достичь того, что Господь в своей милости уготовил для нас в мире ином. Пусть же посетители Королевского ботанического сада наслаждаются лицезрением прекрасных орхидей, доставленных мною из лесов Амазонии, и редкостными разновидностями олеандров с предгорьев Тибета. А я обязуюсь в ближайшее время добавить к ним интересные образцы содомского яблока (Calotropis procera) и «огурца пророков» (Cucumis prophetarum) с побережья Мертвого моря, присмотренных мною по дороге.

Не дожидаясь, пока ненавистный мне знакомец закончит свою фразу, я сунул руку в карман, достал из него золотой ключик синьора Пьеротти и, наклонившись к полу, приставил его к яшмовой плите. Словно нож в масло вошел он в толщу камня, и тогда я разжал пальцы и поспешно отдернул руку. С облегчением увидел я, как волшебный ключик скрылся в темной зелени плиты, а распрямившись, рад был обнаружить, что человека в сером сюртуке и след простыл.


Почему, спрашивал я себя, этот отрывок не попал в окончательную редакцию «Петера Шлемиля»? Не потому ли, что Адальберт фон Шамиссо так никогда и не получил этого письма от человека, его написавшего? Ведь не случайно же почерк рукописи, обнаруженной в полуистлевшем бюваре на свалке возле Мусорных ворот, не является почерком самого писателя. Более того, наведя необходимые исторические справки, я убедился, что текст этот не мог быть написан ранее конца 1827 года, поскольку Абдул-паша атаковал Иерусалим в ноябре 1825-го, и это событие упоминается в рукописи как произошедшее двумя годами ранее. «Петер Шлемиль», как известно, был опубликован в 1814 году, за четыре года до упоминаемого в данном отрывке кругосветного путешествия Шамиссо на русском корабле «Рюрик», по возвращении из которого в Берлин он и был назначен директором ботанического сада. Шамиссо дожил до 1838 года, но, судя по всему, никаких попыток продолжить свою повесть о человеке, лишившемся тени, не предпринимал. Скорее всего, всякая связь между ним и его героем была прервана. Что же касается судьбы зеленой каменной плиты со следами гвоздей, то во время Первой мировой войны, перед отступлением турецкой армии из города, командующий иерусалимским гарнизоном Джемал-паша вытащил ее с ее многими ранними очевидцами засвидетельствованного места в полу мечети Омара, и никто не знает, где она теперь находится.


Людские судьбы иногда оказываются не менее загадочными, чем судьбы камней, садов и книг. Когда психиатрический стационар в Тальбие закрылся, несколько папок с делами умерших пациентов бросили прямо во дворе, очевидно не донеся до мусорного ящика. Ни больных, ни медперсонала на территории уже не оставалось, но сторож продолжал подкармливать животных живого уголка. Одну из папок с ивритской наклейкой «Цонтвари Костка Онракеп» я, не удержавшись, подобрал.


– Вот так-то, – сказал сторож, кормивший павлина. – Так-то вот. Снести не снесут, не-е-ет, исторический памятник… Зато они его так реконструируют, по генеральному архитектурному плану, что родная мать не узнает. Говорю тебе не по интуиции, а по твердому знанию. Видал особняк по соседству? Все камушки пронумеровали перед тем, как разобрать, – инструкция такая. А новую коробочку сложили, глядь – номера-то все где попало, а уж что внутри теперь бетонная отливка вместо солидной кладки и два новых этажа по стилю к нему так же подходят, как мэр наш к своему креслу, об этом и говорить нечего. Так что читай историю болезни, это единственное, что остается от этого города!


Я начал читать – и не пожалел.

Пациент без удостоверения личности, безвыходно остававшийся в больнице на протяжении четырех десятилетий с диагнозом хронической паранойи и записанный в больничной карточке как Цонтвари Костка Онракеп (вероятно, на основании находившейся при нем газетной вырезки с плохо сохранившейся репродукцией автопортрета), давно уже ни с кем не разговаривал, но в истории болезни было записано, что он владеет венгерским, сербским и немецким языками.

Ошибку в идентификации я обнаружил при первом же взгляде на полувыцветшую газетную статью. Слово «Oenrakep» означает «автопортрет», и этот автопортрет, как и гласила подпись, действительно принадлежал кисти художника Чонтвари Костки и хранился в Будапештском национальном музее. Несмотря на то что этот оригинальный живописец-визионер действительно посетил Иерусалим в конце девятнадцатого века и написал замечательную серию картин на евангельские сюжеты, помещенные в реальный пейзаж Палестины, хронологически он никак не мог оказаться тем странным пациентом, которому было присвоено его имя.

Дальше нескольких слов, связанных с искусством, мои познания в венгерском языке, увы, не простираются, но я чувствовал, что разгадка тайны непременно кроется в трех листках, исписанных квадратным «печатным» почерком пациента и значившихся в деле «письмом без адреса и адресата». Пробежав глазами непонятный текст, я вычленил из него имя Гезы Чата, немедленно связавшееся с автором поразительных рассказов, незадолго до того появившихся в английских переводах Яши Кесслера и Шарлотты Робертс.

Перевод на иврит, сделанный по моей просьбе одним знакомым, послужил основой нижеследующей русской версии. Заглавие в тексте загадочного пациента отсутствовало, и мне пришлось придумать его самому.

Дворец, сад, вокзал, подъезд…

В нашей с Бреннером комнате западная стена гнилая, вечно мокрая, и зимой, и летом. Вот и сейчас, когда на дворе все пересохло от зноя, эта стена потеет, гноится и пахнет болотом. Специалисты говорят, что так уж построен дом: все западное крыло без фундамента лежит на земле. Как оно еще не обрушилось – ангелы его держат? Давно пора снести эту пристройку. В прошлом году известный городской архитектор навещал здесь своего сына, капельмейстера, осмотрел здание со всех сторон и сказал, что это жемчужина оттоманской архитектуры, вот только нелепая пристройка его портит. Нет, не благородная плесень Токая покрывает западную стену…

Мне здесь совсем не нравится, а Бреннер, кажется, привык, ведь здесь он родился и здесь же умер. Обычно я не понимаю его речей, и если мне удается с кем-нибудь поговорить, так это с павлином и хромой газелью из зверинца на дворе. Я просовываю пальцы сквозь ячейки проволочной сетки и щекочу газель за ухом. Павлин ходит за мною следом и согласно кивает головой, какую бы глупость я ни сказал.

Но сегодня мой сосед делает мне знаки, через спину указывает большим пальцем на западную стену, покрытую волдырями и струпьями побуревшей штукатурки. Словно зовет меня поговорить со стеной, доверить ей свои тайные мысли. Но у меня за душой нет ничего такого, чего бы не знала всякая старая стена, в любом городе.

Бреннер улыбается с видом заговорщика и вытаскивает из-под своей койки ручную дрель со ржавым длинным сверлом, которую он подобрал на дворе уже несколько лет назад. Он начинает сверлить стенку. Сверло истошно визжит, стена начинает осыпаться с таким звуком, словно кто-то чавкает шершавыми неповоротливыми губами, и мне становится боязно: сейчас она обрушится, а вслед за нею обвалится все строение и погребет нас под своими обломками.

Но ничего страшного не происходит. В стене образуется большая неровная пробоина, вроде тех бойниц, в которые я заглядывал всякий раз, когда бабушка водила меня на прогулку в Буду. Из этой бойницы в нашу комнату проникает ясно очерченный широкий луч мягкого золотистого света, в котором роятся мелкие сияющие капли воды.

– Га! – восторженно восклицает Бреннер, но я давно уже ни слова не понимаю по-венгерски и поэтому только одобрительно киваю ему и повторяю, чтобы он не обиделся, по-немецки и на иврите:

– Йа, Йозеф, йа! Кен, Йосеф, кен. Кен.

Бреннер быстро расширяет пролом своими толстыми пальцами. Вот он уже пролезает внутрь, его широкая спина в мокрой от брызг фонтана розовой пижаме скрывается за стеной. Я не задумываясь следую за ним. О, как приятна искрящаяся, прохладная водяная пыль, так долго казавшаяся нам, мрачнеющим по другую сторону стены, мучительной нездоровой сыростью!

Мы оказываемся внутри кажущегося бесконечным пассажа со множеством боковых переходов и галерей, теряющихся в мерцании матовых, местами помутненных темным золотом и винными пятнами неровных зеркал, под куполом просторнейшей оранжереи, уходящей вверх сводами жидкого, густого, многоцветного стекла, постоянно перетекающего и меняющегося, как тягучий мягкий калейдоскоп, как живая клетка чудесной разлагающейся растительной ткани в глазке микроскопа, как растущий на глазах оживающий сонный шар тысячи трубчатых цветков с острова Мурано. Я не знаю, как назвать это место, – дворец, сад, вокзал? Пышная, прохладная и тонко запущенная растительность здесь не рвется буйными побегами из земли, а легко тянется из хрупких каменных ваз, оплетает витые невесомые колонны, свисает над ступенями и растрескавшимся мозаичным полом и стелется облачными островами между верхними ярусами. Я назвал бы это место подъездом из-за царящей здесь тишины, невозможной в зале ожидания. Здесь нет ни птиц, ни служащих, и даже Бреннер наконец уснул как младенец, вытянувшись на широкой мраморной площадке, поэтому единственными звуками, едва слышными в тиши подъезда, остаются плеск фонтана, шорох раскрывающихся бутонов и шелест падения мертвых лепестков.

Как все это оказалось здесь, под землей, кто спрятал этот двор под землю и замазал все входы в него серой рыхлой штукатуркой, сделав его своей тайной, своей объемной осязаемой тайной? Куда ушли все жильцы этого дома? Почему все окна разбиты, зачем брошена на балконах старая мебель и белье не снято с веревок? Я смотрю на спящего соседа по комнате, вижу, как он преобразился во сне, и понимаю, что он мог бы ответить мне, но теперь уже не проснется. С утра санитар дал ему, вероятно, тройную дозу успокоительного, и теперь черты его лица утончились, сделались почти женскими, волосы отросли и покрыли плечи, кожа приобрела чуть голубоватый оттенок и фактуру матового бисквитного фарфора, и даже пижама кажется глыбой розового коралла.

Я не вернусь в свою комнату ни к обеду, ни к вечернему обходу. Останусь здесь, потому что тот, кто зарыл это сокровище в куче мусора, оставил его мне. Иначе как бы я здесь очутился? Да мне теперь и не найти обратного пути: трамваи не ходят, город весь разрыт и изменился до неузнаваемости. Военный врач, выписавший свидетельство о моей смерти от отравления цианистым калием в Шабадке на сербской границе, переслал, согласно завещанию доктора-опииста Гезы Чата, мозг, сердце и печень бежавшего со мною Йожефа для исследования в Будапештскую медицинскую академию, а я перехитрил пограничников и, как был в больничной пижаме, отправился в Иерусалим. Смутные времена способствуют непрочности границ и легкости передвижения, но я чувствую, что устал, что сегодня мне слишком легко и приятно дышится возле тихо плещущего фонтана. И поэтому я больше никуда отсюда не уйду.


По официальной версии, в 1919 году бежавший из сумасшедшего дома Геза Чат (Йожеф Бреннер) покончил с собой в возрасте тридцати одного года при неудачной попытке перехода сербско-венгерской границы. Был ли больной из Тальбие самим писателем, проведшим большую часть жизни в Иерусалиме в полной безвестности, или талантливым его эпигоном, идеально вжившимся в образ, вряд ли удастся установить.

Юлия Зонис

Куорт

Дом Куорта стоял на отшибе. Остальные дома скучились вокруг деревенской площади, как поганки на древесном срубе. Плоские крыши засыпал снег. Снег похрустывал под ногами, под копытами горбатых шмару, дыхание коркой намерзало на их ноздрях. Вершина Горы вся скрылась под снеговой шапкой, и сёла в долине со страхом ожидали лавин. Неуютно жить под вечным козырьком Горы, дико и ветрено – что в домах, что на узких полосках полей. И все же люди тянулись к теплу. Только Куорт жил в своем островерхом доме в самой тени Горы, а дальше шли уже оползни, кустарник, камни, снег и лед – и ничего больше до самой вершины.

У всех дома были каменные, а у Куорта – тростник да пустые стебли бамбука, привезенные из долины. Как завывал в щелях ветер! Как холодно было сидеть зимой у дымящего очага, варить в котелке рис и заправлять его вяленой рыбой. Рыбы, кстати, оставалось немного. Куорт делал нужную всем работу, но люди его не любили. Люди приносили слишком мало рыбы и сладких кореньев, а ведь для работы Куорту нужно было много сил. Поэтому летом приходилось трудиться на крохотном поле, втиснутом между домом и рядом ям. Когда у Куорта был старший сын, еды хватало. Но старший сын ушел в Гору, упав семь лет назад со скалы. Этим летом на поле вышел младший, они проработали с матерью до первых осенних холодов. А когда ударили заморозки и пришла пора собирать урожай, младший сын и жена Куорта съели плохой рыбы. То ли была она недовялена, то ли какой-то злой человек специально подкинул ее, но двое промучились и умерли к закату. Куорт в тот день не ел рыбы, он решил побаловать домашних, ведь рыбы было мало. Старейший пришел к Куорту через три дня и предложил взять новую жену. Принес заодно ячменной водки. Водку Куорт выпил, а от новой жены отказался. Эту, умершую, он привел из долины. Красива была она и молода, а Куорт уже немолод и рыж. Не хотела идти сначала, плакала. Куорт отдал за нее трех шмару. На свадьбе сидела она грустная, не ела, не пила. Еще грустнее стала, когда увидела бамбуковый дом в тени горы. От ям до дома и сотни шагов не будет, так что жена ночью боялась выйти за порог, да и днем не глядела в ту сторону, когда несла воду из колодца. Потом смирилась, конечно. Родила сыновей. Много радовалась. Женой Куорта хорошо быть: ни муж, ни дети не уйдут зимой на Гору, душу свою яхсу отдавать. Никогда не увидишь у порога широких следов, полосок от тупых когтей. Хорошо глядеть на чистый белый снег, с маленькими следами от детских сабо, с большими мужниными следами, с собственными узкими. А тех следов не будет. День не будет, два не будет, до самого конца зимы не будет. Яхсу ходят в деревню, топчутся перед каменными домами. Увидишь четырехпалый след у двери – значит, выбрали тебя яхсу. Ступай на Гору, душу свою неси проголодавшимся духам. Деревенские каждое утро со страхом смотрят на снег под своими окнами, а женщина Куорта может спокойно носить воду из колодца и варить вкусный рис. Дети Куорта могут смеяться и подниматься на два или даже три стага в Гору, а другие дети не посмеют кидать в них камнями – вдруг яхсу обидятся за своих избранных.

Жена долго оставалась красивой. Подкосило ее горе, когда старший сын в Гору ушел, подкосило, но не сломало. Родила другого, пела ему долинные песни, лепила сладкие колобки. Этим летом он вышел с ней в поле, рвал руками колоски, выдергивал упрямую сорную траву. А осенью их не стало – черноволосого сына и черноволосой жены, только Куорт остался. Старейший хотел привести Куорту новую жену, чтобы родила она сына, ведь в деревне всегда нужен Куорт. А тот только головой мотнул. Старейший решил не спорить и подождать до весны.

* * *

Пламя в очаге неяркое. Желтое, лохматое, стелется по полу, хочет лизнуть протянутую ему руку. А рука-то будто из дерева резана – прожилки корней бугрятся под темной кожей. В руке плошка с рисом, риса-то на самом дне, рисинка от рисинки отделилась, можно их посчитать. Куорт выкладывает рисинки на циновку. Девять – ряд, как в ямах за домом. Больше девяти нельзя, иначе десятый обидится и встанет ночью, будет скрестись под окнами, ворчать жалобно. Мало того что душу отняли, так и в яму-то не так положили. Поэтому Куотру надо уметь считать, чтобы ям было девять в ряду, не больше, не меньше. За те тридцать зим, что помнил Куорт, ямы потеснили его поле почти на стаг. Мало кто будет растить ячмень в двадцати шагах от похороненных, но тут уж ничего не поделаешь. Зимой в горах холодно. Чтобы подняться, да найти ушедшего к яхсу, да притащить его вниз, да долбить мерзлую землю – для всего этого надо много сил. Много надо есть: риса, ячменя, жирной рыбы. А оставлять ушедших в горах нельзя. Иначе обидятся яхсу: им-то тело ни к чему, они душу только едят. Обидятся и спустят лавину. И покойники обидятся, придут в деревню, заморозят ее своим холодом. Лягут в землю где попало, и не будет ни травы, ни злаков весной, умрут от голода шмару, а с ними и люди умрут. Вот отчего работа Куорта такая важная. Вот отчего яхсу его не позовут на Гору, душу его не выпьют. Служит он и людям, и яхсу, ходит и по Горе, и по деревне, – видно, есть в нем особая сила.

Только сейчас Куорт этой силы не чувствовал. Совсем мало риса, мало еды, пламя в очаге дымит. Рядом с очагом стоят сабо. Побольше – жены, и поменьше – сына. Куорт дотронулся до маленьких, но дерево было холодным, будто и не знало тепла человеческой ноги. Эти сабо он купил в долине, обменял на вяленое мясо шмару, ведь в горах дерева не было и сабо точить было не из чего. В горах только сухая трава, кустарник колючий и снег. А на Горе и того нет. Одни камни. Понятно, никакая живая тварь не хочет селиться рядом с обителью яхсу. В Гватумбе, самом большом селе долины, не слишком-то верят в яхсу. И называют их ямба, белые. Говорят, что похожи они на зверей, мех у них как у снежного зайца, в пасти три ряда зубов, и кричат они, как ветер в ущелье. Яхсу не спускаются в долину. Жена Куотра тоже не верила поначалу, но потом увидела ямы, да и следы ей показали, давние. В ту зиму, когда Куорт привел жену в дом, яхсу позвали всего троих: сына Вахши, Ласи и Пошигу. Пошигу жаль было, у него молодая жена рожать как раз собралась, хотя куда зимой рожать. Жену Пошиги взял в дом его старший брат, назвал сына своим. Так все устроилось. Этой зимой не то. Снег десять дней как выпал, а яхсу уже пришли. Может, потому, что осень была холодная, духи гор проснулись раньше времени. Они увели Машти. Большого Машти, который одной рукой мог повалить на землю шмару, удержать плечом заваливающуюся стену дома, который каждую весну таскал камни и запружал ручей за деревней, чтобы дети могли купаться.

Вечером он ушел на Гору, а сейчас утро, и надо идти следом, возвращать тело Машти земле.

Куорт с кряхтеньем разогнул ноги, поднялся с циновки. Когда-то мог вскочить, не касаясь руками пола. Теперь приходится опираться. Болят старые кости, ноют плечи, но сменить его некому. Ушел старший сын, ушел младший. Весной надо взять в дом новую жену, так хочет старейший. Надо, иначе деревенские не будут носить ему еду, не будут носить сухую траву для его шмару. Куорт затушил очаг. Проковылял в угол, поднял с полу меховую куртку и варежки. На руки намотал еще полоски ткани, потому что варежки из меха снежного зайца прохудились и пропускали холод. Вытащил из-под вороха тряпок горшочек с жиром, смазал лицо и пошел наружу, где ждал его голодный шмару. Надо было взять с собой заступ, на случай, если тело примерзло, нож и веревки, чтобы навьючить Машти на широкую шмарову спину.

* * *

Солнце слепило глаза. Отражалось от снега, дробилось в слюдяных наплывах скал, белым сиянием окутывало Гору. Куорт поднимался уже четыре часа, тропа карабкалась вверх, а тела все не было. Видно, Машти успел уйти далеко, прежде чем яхсу его нашли. Машти был силен и молод, а Куорт стар, и шмару его стар, оба задыхались, но продолжали свой путь. Так высоко Куорт не забирался еще ни разу. Голова кружилась, холодный воздух резал грудь, иголками впивался в лицо, и даже жир не спасал. Глаза старика слезились, сквозь смерзшиеся ресницы мир казался одним слепящим пятном. Поэтому Куорт не сразу заметил зверя. Сначала увидел темное на белом, то был труп замерзшего Машти. Старик вздохнул с облегчением. Надо было оторвать негнущееся тело от ледяной корки, завернуть в мешок из раги и отвезти вниз – работа тяжелая, но привычная. Куорт смахнул иней с ресниц и поспешил по снегу, волоча за собой упирающегося шмару. Только шагах в двадцати от трупа он заметил движение. Что-то ворочалось рядом с головой Машти, что-то большое и белое. Низко урча, оно теребило капюшон Маштиной куртки. Услышав шаги Куорта, зверь поднял голову. Маленькие глазки скрывались в шерсти. Широкая пасть была окаймлена красным, и красное казалось темным на фоне снежного меха. Мех неопрятно слипся там, где его запятнала кровь. Острые зубы могли расти в три ряда, а могли и в пять – старик не видел оттуда, где он остановился. Зверь напоминал енота-рыбоеда из долины, но был раза в три крупнее. Широкие лапы с тупыми когтями легко удерживали его на снегу. Одна лапа лежала на груди Машти.

Куорт замер. Сзади жалобно замычал шмару, потянул за повод. Белый его напугал. Сам Куорт страха не чувствовал. Он просто стоял и смотрел, как зверь убирает когти с Маштиной груди. Белый неуверенно повел башкой, принюхался. Шмару закричал и отчаянно рванул повод. Услышав крик, зверь повернулся к Куорту. Старик задержал дыхание, замер и напуганный до смерти шмару. Зверь, казалось, вновь потерял их, замотал башкой, и тогда Куорт понял, что белая тварь почти слепа. Старик дернул за повод. Колокольчики, привязанные к кожаной уздечке, тихо звякнули. Белый пригнулся и уверенно поспешил к добыче, заскользил по снегу испятнанным кровью брюхом. Когда зверь был в десяти шагах, старик потянулся к вьюку и нащупал рукоятку заступа. Куорт умел считать и считал шаги зверя, и когда осталось два шага, прыгнул в сторону и поднял заступ над головой.

* * *

Солнце садилось за Гору, когда старик и его шмару показались на тропе, ведущей вниз. Вся деревня собралась у тропы. Никогда еще Куорт не возвращался так поздно, и никогда его груз не был завернут в белую шкуру, похожую на шкуру снежного зайца, но во много раз больше. Гора отбрасывала на тропу длинную тень, а снег на крышах окрасился в розовый.

Куорт провел шмару между двумя рядами молчаливых зрителей. Где-то за широкими спинами мужчин всхлипывала Кунца, жена Машти. Всхлипывала, прижимала к подолу платья черноволосые головки детей. Негоже им видеть мертвого отца. Однако, разглядев шкуру и Кунца, умолкла. Стояла, молчала, а Куорт подвел шмару прямо к ней. Теплое дыхание животного поднималось вверх двумя струйками пара, а на тощих боках застыла темная корка. Младший сын Машти, Аити, потянулся к белому меху. Мать шлепнула его по руке.

Губы Куорта дернулись. Только через секунду женщина поняла, что старик улыбается.

– Не бойся, Аити. Следующей зимой твой отец убьет ямба и принесет тебе такую же.

Мальчик попятился, спрятался за материнской юбкой. Кунца задохнулась, прижала руки к груди.

Старик отвязал сверток, бережно спустил его со спины шмару. Развернул шкуру.

Внутри был Машти. Окровавленный, с лицом, белым от мороза, он все же дышал.

– Возьми своего мужа, женщина. Натри его тело жиром, растирай снегом, только не клади близко к очагу, чтобы мясо не слезло с костей. К весне он будет здоров.

Так сказал Куорт, а потом скатал шкуру ямба, взял шмару за повод и повел к своему дому, и никто не заступил ему дорогу. У порога он свалил шкуру и – стоящие ближе могли поклясться – вытер ноги о белый мех. А заглянувшие в окна видели, как старик развел огонь в очаге, наполнил водой котелок и уселся на циновку. Он снял сабо и поставил рядом с другими – узкими, отполированными до желтизны, и темными, маленькими.

Наталья Иванова

Из-за какой-то десятки

– Папа! Папа! Ну, па-а-апа!

– Лаура, ангел мой…

Лаура, белокурый и плохо расчесанный ангел девяти лет от роду, замолчала и вопросительно посмотрела на отца.

– Поиграй с близнецами, Лаура…

– Нет! Я не хочу! Не хочу! Я не буду! Па-а-апа-а-а!

Бургомистр захлопнул дверь кабинета, отгораживаясь от криков. «Какая-то десятка, – подумал он. – Из-за какой-то десятки…»

* * *

В кабинете сгущались тени, но огня бургомистр не зажигал. Грузно осев в кресле, он смотрел на единственный лежащий перед ним лист бумаги. Текст бургомистр знал наизусть – да что там, он и каждый затейливый завиток подписей мог нарисовать с закрытыми глазами… он мог описать фактуру бумаги, мог точно сказать, на каком расстоянии от края наскоро затертая писцом клякса и сколько букв содержится в каждом слове, и в каждой строчке, и во всем документе целиком. Очень простой документ, совсем недлинный, и начинается со слова «договор». Семь букв.

Из-за какой-то десятки. Слова крутились в голове с назойливостью мухи. Из-за какой-то десятки. Из-за какой-то десятки и одного вора – его, бургомистра, служащего! Которого уже повесили, но что этим теперь исправишь… Тот (бургомистр сморщился, как от кислого) – тот швырнул на стол монеты и договор и уперся длинным пальцем в сумму, выведенную писцом с особой тщательностью, дважды, словами и числами, а после, растягивая слова, предложил пересчитать монеты. Он не принял извинений – принесенных потом извинений. Потом, после совсем недлинного расследования. Ах, поздно, поздно, надо было извиняться сразу и не надо было говорить тех слов, про безродных бродяг, которым неизвестно еще можно ли доверять.

Хотя кто он и есть, как не безродный бродяга, незнамо откуда заявившийся в город со своим предложением, без единого рекомендательного письма, с карманами, набитыми леденцами в табачной крошке; безродный бродяга в пыльных сапогах, прямой как палка и гибкий как ящерица, рыжий и с разноцветными глазами, – и ах, как они все бегали вокруг него! Кудахтали как куры и приглашали к обеду, и кто-то из них – тайком, всё тайком – заглядывал к старухе Файвер, которая пустила его жить в комнату за своей лавкой. А он все крутился в городе, заглядывал в подвалы, щурился, смеялся, слюнил палец и проверял ветер, раскланивался с дамами и оделял детей леденцами. И утром последнего дня назначенного им самим срока, когда совет в ратуше начал уже многозначительно переглядываться, а городской судья молча, но о-очень выразительно листал свод законов в той его части, что касалась неисполнения возложенных на себя обязательств, – этим утром он сделал что обещал. Легко! Насвистывая! В каких-то полчаса! А после пришел за деньгами. А потом…

Он сам дьявол, сказал святой отец. А они ушли. А вора повесили. Но они уже ушли, они шли, как собачки, окружив его плотной толпой, и он шел в центре и насвистывал, а их невозможно было оттащить, они цеплялись друг за друга, они вырывались, они отталкивали протянутые руки и проходили мимо собственных детей. Они заслонили его собой, когда, отчаявшись, в него начали стрелять. Они ушли – все. Жены, матери… экономки, лавочницы и рыночные торговки, прачки, кухарки, цветочницы, гувернантки. Кормилицы. Пряхи. Все. В городе остались девочки шестнадцати лет и младше, да старуха Файвер, да еще несколько старых дев и мадам Анжу. Бургомистр невесело усмехнулся – вот уж про нее никто никогда не думал, что она девица, эта ее лавка, ее наряды, ужимки! Акцент!

А детей надо кормить. Мыть, одевать, расчесывать. Гулять с ними, играть и заниматься. Надо стирать одежду. Чинить ее. Готовить еду. Убирать дома. Беднякам… беднякам – им проще. У них большие семьи, у них девочки сызмальства помогают по дому и присматривают за младшими, они умеют, они приучены. А вот Лаура – нет, а близнецам всего год и три. Мысли бургомистра путались, запинались: год и три. Или год и четыре. Уже. Но, может быть, они вернутся? Может быть? Крысы же… крысы же начали… возвращаться.

Как кошка языком

Миз Рэт была просто вне себя. Еще бы: подобрала девчонку, поселила в своем доме, кормила, одевала, устроила ей хорошую партию… И каков итог? Паршивка исчезает в день свадьбы. Как кошка языком слизнула, сказала миз Рэт, буквально как кошка языком, подумайте только, столько труда, столько сил вложено, а моя репутация в Нижнем городе, сказала миз Рэт, какой ущерб нанесен! Господин Кротус, жених, подозревает невесть что – сговор, да-да, вообразите себе, это прозвучало, сговор, обман! Собственноручно обстучал все стены в ее комнате, пол, потолок, выискивал потайную дверь, куда она могла исчезнуть, эта негодница, упрямая, дрянная девчонка, даром что тихоня, глаз не поднимет лишний раз, за столом клевала как птичка, но куда, скажите, пропало зерно из кладовой? А ковры, а меха? Предположили было, что девчонка погибла в обрушившемся тоннеле, завал разобрали по камешку – ни-че-го. Ни следочка. Только перья какие-то, что за перья, откуда… ну куда, куда она могла деться со всем этим скарбом, глаз ведь с нее не спускала, сказала миз Рэт, как чуяла, и стоило на полчаса отпустить ее от себя! Добавить флердоранжа! И как кошка языком…


Посоветовал поискать морскую пену. Ну, там – не собралась ли в лужицы на полу или еще где, мы, конечно, не на побережье… там недавно исчезла такая же приблудная, без роду без племени девица, невозможной, говорят, красоты, а уж как двигалась! Жаль только – немая. Поэтому танцы танцами, а в жены принцу сосватали совсем другую девицу, с прослеживаемой родословной и хорошо подвешенным языком, но ту бедняжечку никто не гнал, ну что вы, и принц, и его нареченная были с ней сама доброта, и на балы, и на приемы – всюду брали ее с собой, и вот во время морской прогулки эта немая замешкалась в каюте, что-то она там, что ли, поправляла в своем наряде, ее ждали – она должна была танцевать, потом послали слуг, потом принц сам, лично за ней пошел – и ни-че-го. Ничего, кроме морской пены по всей каюте, хотя иллюминатор был закрыт и никаких гигантских волн не наблюдалось на десять морских миль в любую сторону от корабля.


Ах, не морочьте вы мне голову, сказала миз Рэт, какая немая, какая пена, что тут вообще общего! Но отвлечь я ее отвлек, и она засобиралась, чему я был только рад. Работы, знаете ли…


Свадьбу устроили в три дня, сразу, как подобрали девицу к туфельке, – оглашение, и понеслись, тут вам и венчание, и парад, и ужин, и платья для фрейлин, и что делать с тыквой, откатить на каретный двор или вызолотить, обнести оградой и оставить где есть, такой милый сувенир на память о первом посещении дворца будущей королевой. В чем лично я, дворцовый распорядитель, глубоко сомневаюсь – в посещении того бала именно нашей будущей королевой… ведь кто, как не я, опрашивал стражу, и хотя большинство сперва пялилось на чудесные трансформации, а потом на размахивающего туфелькой принца, кое-кто успел заметить, что искомая девица шмыгнула в сторожку и оттуда не появилась. Деться из сторожки совершенно некуда, никаких окон, подземных ходов и прочего в этом роде в ней не предусмотрено, каменная коробка с камином, столом и дверью, стражники, я знаю, пьют там вино в ненастные дни. Девицы тем не менее в сторожке не нашлось. Как кошка языком… тьфу ты, привяжется ведь выраженьице! Исчезла девица. А та, которой туфелька пришлась впору и которая стала женой нашему принцу и станет когда-нибудь королевой, – что ж, она прекрасная девушка, и умна, и красавица, но сдается мне, что цвет глаз у нее малость не тот и с размером ноги ей просто повезло. Но это, прямо скажем, не мое дело – мое дело сейчас решить наконец, что делать с тыквой и что – с мышами, пока эти ливрейного окраса паразиты не расплодились по всем службам. Был тут, говорят, в ближнем селе какой-то специалист с дудкой…

Пыльца

– Эт-то что такое? – Голос хозяйки заставил девочку замереть. Хозяйская рука развернула девочку, палец уперся в пятнышки на лице. – На костер захотела?

– Нет. – Девочка замотала головой. – Что вы, фрау Марта, нет. Это… это краска. Просто краска, я попросила немного, – девочка махнула рукой куда-то за ворота, – там, у мастеров. Чтобы как будто от солнышка…

– Сотри. – Фрау Марта отвернулась к плите. – Не тешь дьявола.

* * *

Что-то происходило в углу, образованном поленницей и стеной сараюшки. Что-то там было, чего раньше не было, яркое, движущееся… Девочка присмотрелась, сделала шаг, другой. Вслед за ней сунулась в угол белая кошка, до того бездельно околачивающаяся у дверей кухни.

В углу, ближе к поленнице, расцвел не виданный девочкой никогда прежде цветок. Рыжий как, как… как лис, подумала девочка. Лепестки цветка прихотливо изгибались. Девочка встала на колени, кошка – на задние лапы. Они одновременно потянулись к цветку: нюхать. Кошка чихнула и посмотрела на девочку. Девочка чихнула и посмотрела на кошку. И у той, и у другой на лицах появилась россыпь ярко-рыжих пятнышек.

– Ты смешная, – сказала девочка. – Что это такое, а? Ты на костер захотела?

Кошка фыркнула. Девочка осторожно потрогала рыжие пятнышки на кошачьей морде. Посмотрела на испачканный в цветочной пыльце палец.

* * *

– Ты как это нож держишь? – Фрау Марта стояла в дверях кухни.

– Никак, – едва слышно пробормотала девочка, – обычно. Как я держу нож, фрау Марта?

Фрау Марта, кажется, смутилась.

– Никак. Показалось. Ты режь, режь давай овощи, хватит бездельничать. Бездельем только…

– Дьявола тешат, – закончила девочка и посмотрела на нож в левой руке. Белая с рыжим кошка вскочила на стол и обнюхала корзину.

* * *

Девочка стояла возле крохотного зеркальца и задумчиво наматывала на палец прядь волос. Показалось или нет? Какой-то… какой-то непривычный блеск. Девочка выдернула палец из закрученной в локон пряди. Локон и не подумал разматываться. Девочка недоверчиво потрогала его пальцем. Поднесла к свету. Рыжая в белых чулочках кошка увлеченно терлась щечками о дверной косяк.

* * *

Смиренный брат Фома, Наставник Города Именем Святой Инквизиции, смотрел на идущую по улице девчонку. В левой руке – тяжелая на вид корзина, рыжие кудри треплет ветер. Россыпь веснушек… Что-то смущало смиренного брата Фому. Отойдя от окна, Фома вытащил из стола толстый том в кожаном переплете, открыл, пролистал. Замер над вызывающе пустой страницей.

– Ах, негодяи… мерзавцы… переписчики. Пергамент, по пять флоринов…

Брат Фома перелистнул страницу, пробежал взглядом по следующей, кивнул. «Ведьма… скрюченная карга; старуха; с седыми космами; в бородавках; спутник и компаньон ведьмы – черный как смоль кот мерзкой повадки; сам вид их отвращает взор человеческий». Ничего общего. Смиренный брат Фома потер пальцем переносицу. Перекрестился, привычно пробормотал: «Козни дьявольские, лживые представления, смущающие сердце и веру. Десять Аве Мария, десять Отче наш».

Отчитав молитвы, Фома отправился бранить переписчиков. Пять флоринов лист, виданное ли дело пропустить целую страницу! Рыжая кошка, деликатно лакающая воду с бортика городского фонтана, подняла голову и проводила смиренного брата Фому безразличным взглядом.

Наталья Котрасева

Гранатовое зернышко

Когда Энн было пять лет, она спасла ворона. Ворон камнем упал на дорогу и не шевелился.

Энн подошла к ворону и села рядом с ним.

Ворон дышал, и крыло у него подергивалось. Он приподнял голову и посмотрел на Энн.

– Тут нельзя лежать, – серьезно объяснила та, – потому что тут тебя может переехать машина. Я тебя отнесу к доктору, это наш сосед, он тебя вылечит.

Она с трудом приподняла птицу – та была очень велика – и потащила ее к дому. Ворон не вырывался, а только настороженно смотрел на нее одним черным круглым глазом. На обочине Энн пришлось положить птицу и немного отдохнуть, потому что она очень устала. Когда она хотела снова поднять ворона, тот вдруг закаркал и посмотрел в сторону большого куста. Энн тоже посмотрела на куст и увидела, как из листвы выходит маленький человечек, не выше ее колена. Человечек был одет в зеленые брючки и рубашку, а за собой с трудом волок что-то большое и круглое, завязанное в белый шелковый платок.

– Прекрасная Энн, – сказал он, – не торопись! Это мой ездовой ворон, и я вылечу его получше какого-то человеческого доктора!

Энн совсем не удивилась тому, что человечек назвал ее по имени. Человечек казался волшебным, так что то, что он все знает, было в порядке вещей.

– Хорошо, – согласилась она, – тогда я пойду домой. Родители не велят мне играть на улице поздно вечером.

– Подожди, подожди, прекрасная Энн, ведь я же тебя еще не отблагодарил! – сказал человечек и подтащил поближе к ней круглый предмет в платке. Затем он его развернул, и Энн увидела, что это большой спелый гранат. Человечек снял с пояса кинжал и, прорезав в коже граната маленькую дырочку, вытащил наружу одно зернышко.

– Прекрасная Энн, – сказал он, протягивая ей дар, – за то, что ты спасла меня, я дарю тебе зерно волшебного граната, который я вез на пир моего короля. Съешь его.

Родители говорили Энн, что у чужих нельзя брать еду, но тут точно был особый случай: как часто вам предлагают съесть волшебное зернышко? – поэтому Энн вежливо поблагодарила человечка и проглотила его подарок. Ничего волшебного не произошло, но Энн надеялась, что просто прошло еще слишком мало времени. Не все волшебные вещи случаются сразу же. Она посмотрела, как человечек мазал крыло ворона волшебной мазью и забинтовывал его волшебным бинтом, а затем помахала ему вслед рукой, когда человечек вскарабкался на спину птицы, и та бочком поскакала прочь по подстриженной траве.

А потом Энн пошла домой.

* * *

Когда Энн было десять лет, ее братика подменили. Братику было две недели, и Энн всегда приходила и здоровалась с ним по утрам. Но в тот день в кроватке лежал не ее брат, а существо с поросячьим рылом, острыми ушами и клыками. Энн закричала и побежала к родителям, но те только отругали ее. Мама подошла с ней к кроватке и указала на ужасное существо:

– Вот видишь, он совершенно такой же, как и всегда, и ни в кого не превращался. Так что оставь свои глупости!

Энн сделала вид, что все в порядке, но ночью, когда все спали, тихонько вошла в комнату родителей и посмотрела на подменыша. Тот громко сопел и похрапывал. Энн немножко подождала, чтобы убедиться, что он крепко спит, а затем подняла его и осторожно понесла прочь из дома.

Прошлой ночью в холме у леса горели огни – Энн была уверена, что это те, кто жили под холмом, подменили ее брата. После того как у холма загорались огни, всегда случалось что-нибудь странное. Энн об этом никому не рассказывала, так как знала – ей все равно не поверят. Никто никогда не верил ее рассказам об эльфах, и брауни, и гоблинах, и троллях, хотя Энн видела их собственными глазами.

В холме была дверь. Взрослые не обращали на нее внимания, так что Энн подозревала, что дверь им тоже не видна. Энн вначале собиралась постучать, но потом передумала и тихонько потянула дверь на себя. Та открылась. В комнате стоял деревянный стол и две скамьи. На столе царил полнейший беспорядок – валялись пустые бутылки и стояли наполовину пустые кружки. А на скамьях храпели существа, очень похожие на подменыша, только гораздо больше. Энн быстро и так тихо, как только могла, прошла через комнату и вышла в длинный коридор. В коридоре было множество дверей, и Энн подходила к каждой и слушала, что за ней. Не услышав шума, Энн открывала дверь и оглядывала комнату. Она искала своего брата, а вместо него собиралась оставить подменыша. Первые пять комнат были пусты, но когда Энн открыла шестую, это оказалась крохотная коморка, почти все пространство в которой занимал сундук. А на сундуке плакала женщина.

– Ой, – воскликнула она, подняв глаза, – откуда ты взялась? Ты же человек! Уходи отсюда и больше не появляйся!

Энн объяснила, что ищет брата, тогда женщина сказала:

– Я знаю, что они украли сегодня нового ребенка: мне приказали уложить его спать в комнате за тронным залом. Но сейчас туда не попасть: в зале пир. Беги быстрее, пока тебя не заметили, а то станешь их служанкой, как я, и будешь веками мыть за эльфами грязную посуду или чего похуже!

Энн упрямо покачала головой: теперь, когда она уже так далеко забралась, уходить она не собиралась. Завернув за угол, Энн увидела, что последняя дверь открыта. Из-за нее раздавались смех, пение и музыка. Пока Энн раздумывала, как поступить, подменыш проснулся и истошно закричал.

– Эй там, лентяи! – тут же раздался голос из-за двери. – Как вы могли не заметить, что к нам пришла смертная и принесла подарок? А ну введите ее!

Тут же показались двое, оба чуть повыше Энн. Один был полностью в красном, а второй в зеленом. У первого волосы были желтые, как одуванчик, а у второго – черные, будто вороново крыло. Они схватили Энн и потащили с собой.

За дверью оказался огромный зал, гораздо больше самого холма, с длинным столом, уставленным едой и напитками. Зал был полон волшебных существ всех видов и размеров. Некоторых из них Энн встречала раньше, а некоторых нет. Посреди зала стоял трон, на котором сидел мужчина с белыми волосами и острыми ушами. Мужчина улыбнулся Энн.

– Зачем ты здесь, смертная? Неужели и тебя пригласили на пир?

Энн покачала головой.

– Нет, – сказала она, – но моего брата сегодня забрали, а вместо него оставили это. – Она повыше подняла подменыша.

– Ах, – сказал мужчина на троне, – а почему ты думаешь, что твой брат у нас?

– Я видела, как вы его забрали, – солгала Энн.

– Зачем нам человеческий малыш? – рассмеялся мужчина. – Впрочем, если хочешь, можешь все здесь осмотреть, но его ты не найдешь. Мы не брали твоего брата.

– Хорошо, – сказала Энн и положила на пол вырывающегося из рук и плачущего подменыша.

Она решительно направилась к трону и уже хотела его обойти, чтобы найти дверь в комнату, где был спрятан ее братик.

– Ах какая умная девочка! – обрадовался мужчина на троне и захлопал в ладоши. – Расскажи мне, кто тебе подсказал, куда идти и где искать?

– Никто, – ответила Энн. – Я сама догадалась.

– А как ты смогла пройти под холм?

– Она съела гранатовое зернышко, – послышался голос с дальнего конца стола.

Энн присмотрелась и увидела ворона, а рядом с ним того самого человечка в зеленом, с которым встречалась пять лет назад.

– Ах вот оно что! Очень, очень хорошая девочка, и симпатичная притом, – обрадовался мужчина на троне еще больше, – гораздо лучше, чем глупый кричащий младенец! Вот что, ты помогла одному из моих подданных, поэтому я помогу тебе. Я верну тебе брата, но на одном условии.

– Что это за условие? – спросила Энн.

– Ты придешь на мою свадьбу!

Энн задумалась. Условие не показалось ей тяжелым. Она уже была на одной свадьбе, и ей там понравилось. Поэтому Энн кивнула.

– Хорошо, я согласна, – сказала она.

* * *

Когда Энн исполнилось пятнадцать лет, она обнаружила на своей кровати зеленое платье и красные туфли. Платье было старинного фасона и туфли тоже. Энн не знала, кто оставил эти вещи, но это был ее день рождения, так что она решила, что это подарок, и надела их.

Вдруг ее ноги сами двинулись в пляс, и Энн, как ни старалась остановиться, не могла этого сделать. Она станцевала у себя в комнате польку, вальсом прошлась по коридору, проскакала в неизвестном ей танце вниз по лестнице, а затем дотанцевала до двери у холма, в котором побывала пять лет назад. Дверь сразу же открылась, и чьи-то руки утащили Энн внутрь, в суматоху и шум. Энн только и успела понять, что пляшет с человечком в зеленом, только тот почему-то теперь ее роста.

– Ах, прекрасная Энн, как я рад, что ты пришла! – прокричал человечек сквозь музыку и гам. – Значит, не зря я сегодня превратил себя в такого великана! Это ужасно неудобно, но танцевать с тобою первым такая честь!

Человечек прокружил Энн по коридору, забитому танцорами, а затем по залу, в котором танцующих было еще больше, – здесь было столько разных существ, что Энн постоянно боялась, что наступит на кого-нибудь и раздавит или что наступят на них: некоторые пары плясали где-то у нее под ногами, а некоторые головами задевали потолок.

Человечек внезапно остановился, но Энн остановиться не могла, поэтому пролетела в объятья следующего танцора. Это оказался мужчина с белыми волосами.

– Ах, Энн, – восторженно сказал он, – как ты выросла и похорошела! Такую невесту не стыдно показать гостям!

Тут они закружились в танце. Энн хотела спросить, что все это значит, но не могла промолвить ни слова. Они танцевали и танцевали. Танцевали в одном зале, затем в другом, потом прокружились мимо стола с яствами, с которого ее партнер ухитрился стащить бокал с вином и куриную ножку и вручить их Энн, сплясали перед человеком в робе, который что-то радостно кричал, но Энн разобрала только: «…нарекаю вас мужем и женой, а куриную ножку свадебным подарком!» – пронеслись мимо всех гостей, раскланявшись с каждым, а под конец проскакали вниз по ступенькам и оказались в огромной спальне.

Там ее партнер невероятно ловко стащил с нее красные туфельки, и Энн изможденно упала на кровать.

– Ну вот, прекрасная Энн, – сказал беловолосый, – мы теперь муж и жена! Надеюсь, ты так же рада, как и я!

Энн так устала, что плохо понимала, что чувствует, но рада она точно не была.

– А теперь, дорогая жена, пришло время исполнить долг, – сказал беловолосый.

На следующее утро Энн проснулась и обнаружила, что уже одета в свое новое платье, а муж надевает ей на ноги красные туфельки. Она хотела вырваться и закричать, но не успела, потому что стоило туфлям оказаться у нее на ногах, как Энн пустилась в пляс и говорить уже не могла.

Беловолосый подхватил ее, и они понеслись в танце, который все не кончался и не кончался, а когда все же кончился, была уже ночь и Энн лежала в кровати, хотя даже не помнила, как там очутилась.

Так продолжалось семь дней, и Энн уже думала, что умрет, но вечером седьмого дня муж сказал:

– Ах как жаль, прекрасная Энн, что торжества подошли к концу и мы скоро расстанемся! Мне очень грустно, дорогая жена!

Энн хотела было спросить, о чем это он, но не смогла вымолвить ни слова.

Эту ночь они снова провели вместе, а наутро Энн очнулась на траве у холма, и никаких дверей в холме не было. Энн встала и пошла домой, только дома ее больше не было, а по дороге рядом с холмом теперь ездили машины таких моделей, которых Энн никогда раньше не видела.

* * *

Когда Энн было двадцать лет, она забеременела. Энн предохранялась, но что-то, видимо, пошло не так. Энн не стала делать аборт, хотя ее парень, Майкл, узнав о ребенке, поспешил с нею расстаться. Ребенок родился ровно в полночь и был очень похож на Майкла – у него были такие же карие глаза и тот же рот.

Следующим вечером Энн с ребенком уже была дома. Она вышла на минуту из детской, а когда вернулась, рядом с колыбелью стоял беловолосый мужчина с острыми ушами и смотрел на младенца.

– Ах прекрасная Энн, – сказал он, – как долго я ждал рождения нашего сына! Я и не знал, что нынче люди так долго носят дитя в животе!

– Это не твой сын! – воскликнула Энн, удивляясь, что наконец может говорить.

– Ну как же, дорогая жена! – возразил беловолосый. – Посмотри на него, он же так похож на меня! И белые волосы, и острые уши, вот только глаза зеленые, как у тебя!

Энн посмотрела. У ребенка были белые волосы, и острые уши, и зеленые глаза.

– Что ты сделал с моим сыном? – спросила она.

– С нашим сыном! – поправил ее беловолосый. – И я не делал с ним ничего, прекрасная Энн, он всегда был такой, только ты отказывалась это видеть. А теперь я должен забрать его, прекрасная Энн, потому что нельзя, чтобы мой сын рос среди людей. Они испортят его! Но, прекрасная Энн, не бойся. Я оставлю тебе взамен ребенка, который гораздо больше похож на твоего любовника!

С этими словами беловолосый исчез, а ребенок в колыбели вдруг оказался страшным уродцем с приплюснутым носом и косыми глазами. Он был очень похож на подменыша, которого Энн нашла в колыбели своего брата десять лет назад.

* * *

Когда Энн было двадцать пять лет, она отвела сына, Шона, в школу. Энн боялась, что над Шоном будут издеваться другие дети: он был очень уродлив и не очень умен. Но Шон не жаловался, и через неделю-другую Энн успокоилась.

Однажды вечером она сидела в парке и читала книгу, а Шон ловил в траве жуков, чтобы оторвать им ножки и съесть, когда на скамейку рядом с нею опустился молодой человек в красном.

– Значит, то, что говорил мне отец, правда, матушка? – спросил он с презрением. – Ты предпочла отдать меня, а себе попросила эту свинью? Какое унижение! Нет, я не могу с этим смириться! Раз ты выбрала свинью, живи со свиньей!

Энн подняла глаза и посмотрела в лицо молодому человеку. Тот был очень красив. Глаза у него были зелеными, волосы белыми как снег, а уши острыми.

– Твой отец тебе наврал, – сказала Энн, – я не хотела тебя отдавать, это твой отец подменил тебя на Шона, а я не могла ничего сделать!

– Ах вот как! – удивился молодой человек. – А я и не знал, что отец врет! Что же, тогда я должен ему отомстить! – Он деловито поднялся со скамьи. – Я пойду и сейчас же вырежу ему сердце! А ты, матушка, извини за свинью, но боюсь, обратно я его превратить уже не смогу!

С этими словами молодой человек исчез, а Энн испуганно повернулась и посмотрела на Шона. Вместо ее сына на траве сидел грязный поросенок.

– Надо купить поводок, – сказала сама себе Энн и заплакала.

Она купила ошейник и надела его на Шона, а затем потащила его на поводке за собой. Шон визжал и упирался, пока Энн не пообещала ему, что если он найдет вход под холм, то сможет наесться жуков до отвала. Тогда поросенок побежал впереди, что-то вынюхивая. Скоро он остановился у бугорка под деревом и ткнул в него пяточком. Энн наклонилась и увидела, что в бугорке есть крошечная дверь и окошко, в котором горит свет. Она постучала. Ей открыл человечек в зеленом и радостно сказал:

– Ну наконец-то мать-королева пожаловала! Проходите быстрее, сын ждет вас и гости тоже!

Энн сама не поняла, как очутилась внутри. Человечек теперь был ей по пояс. Они пошли по длинному коридору. Потолки здесь были низкие, так что Энн приходилось пригибаться.

Затем они вошли в зал с троном посередине, а на троне сидел беловолосый юноша, назвавшийся ее сыном.

– Ах, вот и вы, матушка! – закричал он, подбегая к ней. – А мы ждем только вас, чтобы начать праздновать!

И они начали праздновать. Энн на голову водрузили корону, а в руку дали бокал с напитком, от которого у нее сразу же закружилась голова. Она перестала понимать, что происходит. Затем Энн танцевала, и пила, и танцевала. Она сплясала джигу с вороном, танго с поросенком, у которого теперь тоже была корона на голове, только вся измазанная в грязи, вальс с головой ее мужа, наколотой на палку. Затем ее подхватил сын и увел в хоровод. Вокруг смеялись, и пели, и кричали, и Энн тоже кричала, но не смеялась, а плакала.

– Я хочу, чтобы все это прекратилось! – кричала она. – Я хочу, чтобы этого никогда не было!

– Что вы говорите, матушка! – закричал ей в ухо беловолосый. – Разве вам не по душе праздник в вашу честь? А ведь это только начало! Мы ведь даже еще не устраивали охоты на свинью!

– Я не хочу охоты, я хочу, чтобы все закончилось сейчас же! – плакала Энн.

– Ну что же, матушка, – сказал ее сын, – это черная неблагодарность, но разве можно что-то еще ждать от человека! Глупо было надеяться, что вы оцените, сколько труда и заботы мы вложили в этот праздник! Но будь по-вашему! Разве могу я отказать той, что съела зерно граната?

С этими словами он захлопал в ладоши и закричал:

– Внимание, внимание, дорогие гости! Матушка желает, чтобы все закончилось! Так пусть все закончится!

И все закончилось.

Энн стояла у дороги, на голове у нее была корона, в одной руке палка с головой мужа, в другой – поводок поросенка.

Прямо перед нею были кусты, за которыми кто-то разговаривал. Энн осторожно отогнула ветки и увидела девочку с вороном в руках и маленького человечка в зеленом. Человечек что-то произнес и протянул девочке гранатовое зернышко. Девочка бережно положила ворона на землю, взяла зернышко, подняла глаза и тут заметила Энн. Энн приложила палец к губам, а затем показала на зернышко и покачала головой.

– Не ешь зернышко! – беззвучно прошептала она, надеясь, что девочка ее послушает.

Та послушалась. Она положила зернышко себе в карман и присела перед человечком в вежливом реверансе. Затем она развернулась и побежала домой. Энн последовала за ней так, чтобы человечек ее не заметил.

Возле дома она догнала девочку и попросила:

– Отдай мне зернышко! Тебе оно все равно не принесет добра.

– Кто вы? – спросила девочка удивленно. – И почему на вас корона?

– Я добрая фея, которая спасает людей от ошибок, – объяснила Энн, – и еще я королева всего, что есть вокруг, поэтому на мне корона. На палке – мой прекрасный, щедрый, добрый и горячо любящий меня муж, с которым мы правим вместе, а это, – она показала на поросенка, – мой прекрасный сын, принц, который умен и хорош собою. Если хочешь, можешь выйти за него замуж в обмен на зернышко.

– Нет, не очень хочу, – вежливо сказала девочка, – я отдам вам зернышко и так.

Энн бережно взяла гранатовое зернышко и поблагодарила девочку. Затем она пошла и шла очень долго, пока не нашла подходящее место у реки, на опушке леса. Там она выкопала маленькую ямку и посадила зернышко. Сама Энн поселилась рядом, соорудив шалаш из веток, который сразу же превратился в огромный дворец со слугами и придворными и множеством залов и комнат и парком вокруг. По утрам Энн сама отводила сына в школу, надев на него роскошные одежды, – пусть она и была королевой, но заниматься повседневными делами доставляло ей удовольствие. Затем она шла на рынок и покупала лучшие продукты, а ее подданные вежливо кланялись ей и ласково улыбались. Иногда ее сопровождал муж, и тогда подданные улыбались меньше, так как он был строгим монархом и внушал им трепет и уважение, как и положено. По вечерам она поливала росток и выпалывала сорняки вокруг него. Так продолжалось довольно долго, и Энн была вполне счастлива. Поначалу муж не хотел, чтобы Энн сама ухаживала за гранатом, но она объяснила, что должна что-то делать, иначе сойдет с ума, и он разрешил ей, потому что был влюблен в нее до смерти.

* * *

Энн давно уже сбилась со счета и не знала, сколько прошло лет, гранат тем временем успел вырасти и дал первые плоды. Их было так много, что даже если бы гранаты ели Энн и ее семья, все придворные и слуги, все равно осталось бы еще.

– Я пойду на рынок и буду их там продавать, это меня развлечет, – сказала Энн мужу, и хотя тот не был очень уж доволен ее решением, возражать не стал.

Плоды на гранате выросли необычные: они светились изнутри, а на вкус были сладкие как мед. Неудивительно, что раскупили их сразу же, и Энн вернулась домой с корзиной, полной золотых монет.

На следующий день она снова пришла на рынок с полной корзиной, и на следующий тоже. Так продолжалось две недели, и почти все гранаты были наконец распроданы, когда к ней подошел незнакомец в богатой одежде красного и зеленого цвета. Уши у него были острыми, волосы белыми, а глаза голубыми как небо. И больше всего мужчина напоминал ее мужа, только муж ее, признаться, не любил мыться и поэтому иногда не очень хорошо пах, а от этого господина исходил аромат яблок, травы и луговых цветов.

– Так вот кто продает волшебные гранаты! – сказал он, увидев Энн. – Скажи мне, безумица, откуда у тебя эти плоды и зачем ты раздаешь их людям в обмен на мусор? Мне это совсем не по нраву! Люди, отведавшие гранатов, могут теперь видеть нас, когда нам этого совсем не хочется! Они бродят по моему королевству, заходят в мои покои и пьют мой сидр, даже не спрашивая разрешения! Раньше мы жили под холмами в спокойствии, и попасть к нам мог не всякий, а только тот, кого мы выбрали сами, чтобы сыграть с ним шутку и поразвлечься. Теперь же жилище наше как проходной двор: человеческие дети приходят к нам искать сбежавших овец, бродяги ищут сокровища лепреконов у нас под кроватями, а девушки караулят у дверей и пытаются затащить в свою постель! Так что расскажи, где ты взяла гранаты, и отдай их мне!

– Гранатовое зернышко подарил мне муж в день свадьбы. Муж мой правит этими землями, и все растения, что растут здесь, принадлежат ему. Даже волшебные гранаты. Я не желаю отвечать на твой вопрос и не отдам тебе плоды, потому что я королева и не обязана это делать!

– Безумная женщина! – засмеялся беловолосый. – Ты королева только в своих мечтах! А так ты сумасшедшая нищенка, которая бродит по дорогам и бормочет безумные вещи. Скажи мне, откуда у тебя гранат, и я отпущу тебя наслаждаться безумием дальше!

– Я ничего тебе не скажу, – ответила Энн. – Но я могу отдать тебе один из гранатов совершенно бесплатно, если ты станцуешь со мной!

Честно говоря, незнакомец очень понравился Энн. Он был похож на ее мужа, но только еще прекраснее и чуть моложе. Поэтому она решила, что один танец ничему не помешает.

– Ну что же, – сказал незнакомец, – я станцую с тобой, Энн, за один гранат. Только, прошу тебя, позволь мне смыть с тебя немного грязи! Так будет гораздо приятнее танцевать!

Беловолосый взмахнул рукой, и Энн, которая уже открыла было рот, чтобы возмутиться и сказать, что каждый день принимает ванну во дворце, так ничего и не произнесла. Она почувствовала, что действительно вдруг стала гораздо чище. Наверное, она все же успела немного испачкаться, пока стояла на рынке.

– А ты совсем не уродлива, – сказал незнакомец, – и не стара, как мне показалось вначале.

Не дав ей времени опомниться, незнакомец подхватил ее, непонятно где заиграли невидимые музыканты, и они закружились в вальсе по рынку, а затем по дороге, по полю, по поляне, усеянной цветами. Энн улыбалась и сжимала руку незнакомца. Она давно уже так не веселилась: во дворце у нее было полно забот, а муж был всегда занят. Незнакомец же развлекал ее приятным разговором и шутками, и Энн смеялась от всей души.

Когда танец закончился, они снова стояли на рынке, у ее корзины с гранатами.

– Что же, – сказала Энн, отдышавшись, – я отдаю тебе один гранат, как и обещала.

– Но мы еще встретимся, – сказал незнакомец, – потому что завтра я приду за вторым гранатом!

С этими словами он ушел, а Энн отправилась обратно во дворец, потому что, пока они танцевали, наступила ночь.

На следующий день, когда Энн появилась на рынке, незнакомец уже ждал ее.

– Ну здравствуй, королева всего вокруг, что ты попросишь за гранат сегодня? – И незнакомец склонился в поклоне. Слова его были не очень-то вежливы, но Энн давно уже разрешила своим подданным обращаться к ней по-простому, без церемоний. Беловолосый, кажется, не был ее подданным, но Энн это не беспокоило. К тому же он все-таки поклонился.

– Мне очень понравился вчерашний танец, – сказала Энн, – но, признаться, он меня утомил. Так что, может быть, ты развлечешь меня песней, или сыграешь на чем-нибудь, или расскажешь сказку?

– Что ж, я могу сыграть тебе на скрипке, – согласился незнакомец, – только, прежде чем я начну, позволь сменить твое платье. Боюсь, твои одежды слишком роскошны для меня, блеск золота меня ослепляет!

Энн кивнула и тут же оказалась в простом зеленом платье вместо своего тяжелого облачения из золотой парчи.

– Я знал, что зеленое будет тебе к лицу! – воскликнул незнакомец. – Этот цвет идет к твоим глазам.

Затем он вытащил из-за спины скрипку, которую Энн до того не замечала, и начал играть. Мелодия была то веселая, то грустная, то сумасшедшая, то спокойная. Энн не могла сдержать смех и слезы, и все вокруг тоже завороженно слушали.

Когда незнакомец перестал играть, был уже поздний вечер, и Энн заторопилась домой.

– Вот твой гранат, – сказала она беловолосому, – но у меня остался еще один. Если хочешь получить его, приходи завтра.

На следующий день незнакомец снова был на рынке к приходу Энн.

– Что ты попросишь на этот раз? – спросил он. – Еще один танец? Еще сыграть на скрипке? Я готов сделать все, что ты попросишь, потому что, признаюсь, ты мне понравилась, безумная продавщица гранатов!

– Я бы хотела послушать историю, – сказала Энн мечтательно, – при нашем дворе нет сказителей, а я очень люблю рассказы об удивительных происшествиях и далеких краях. Если мне понравится твоя история, я отдам тебе последний гранат!

Незнакомец кивнул:

– Все, что захочешь, но только, прошу тебя, можно я расчешу тебе волосы? Твоя прическа прекрасна, спору нет, и думаю, при вашем дворе это модно, но я привык к другому!

Тут он взмахнул рукой, и Энн почувствовала, что волосы у нее теперь распущены и свободно струятся по плечам. Беловолосый посмотрел на нее очень внимательно.

– Ты очень красива, королева безумного царства! Если бы царство твое было не столь безумным, я бы, пожалуй, влюбился в тебя!

Затем он начал рассказывать свою историю об эльфах и забредшей к ним девушке, которую полюбил король. История была такой трогательной, что под конец Энн не могла сдержать слезы.

– Это было прекрасно, – воскликнула она, – и я без сожаления отдаю гранат! Обидно только, что он последний и больше мы не увидимся…

– О нет, – сказал мужчина, – мы обязательно увидимся, ведь я так и не узнал, откуда у тебя эти гранаты. Я приду завтра, и если ты расскажешь мне, обещаю сделать все, что пожелаешь!

– Хорошо, – согласилась Энн. Ей было жаль раскрывать свой секрет, но очень хотелось еще раз увидеть незнакомца. – Приходи завтра с утра к реке. Я буду ждать тебя у ворот дворца.

С утра она надела зеленое платье, причесалась, умылась и пошла к реке.

Незнакомец уже был там.

– Что ты хочешь за свой секрет? – спросил он.

– Один поцелуй, – ответила Энн.

– Я с радостью поцелую тебя, – сказал беловолосый, – признаться, я сделал бы это, даже если бы ты не попросила!

С этими словами он поцеловал ее. Поцелуй был долгим, и когда он закончился, Энн вдруг поняла, где она и кто стоит перед ней. Она оттолкнула беловолосого мужчину и заплакала.

– Я не королева, – сказала она, – меня зовут Энн, и здесь я очутилась потому, что попросила твоего сына все прекратить. Это не ворота, а грязная канава, живу я в шалаше, а не во дворце, с поросенком, которого ты, мой муж, подсунул мне вместо сына, а спать ложусь каждую ночь с твоей головой, насаженной на палку. Гранаты у меня с дерева, которые я вырастила из зернышка, а зернышко дал мне в детстве твой подданный с вороном, в благодарность за услугу. Гранат растет вот там, у леса, и ты можешь делать с ним что хочешь. А теперь уходи, потому что я больше не хочу тебя видеть!

– Я не понимаю тебя, прекрасная Энн, – удивился беловолосый, – как я могу быть твоим мужем, если мы впервые встретились на рынке, где ты раздавала гранаты в обмен на мусор? И почему ты прогоняешь меня, если я только-только полюбил тебя?

– Ты же не человек, – сказала Энн, – ты живешь под холмом и, уверена, владеешь волшебством. Так скажи какие-нибудь волшебные слова, чтобы понять, о чем я говорю!

– Я так и сделаю! – кивнул беловолосый. Затем он что-то произнес, и в голове у Энн на мгновение помутилось. Она чуть было не упала, но беловолосый успел подхватить ее.

– Да, прекрасная Энн, – сказал он, – теперь я вспомнил. Пожалуй, я немного виноват перед тобой.

– Немного виноват?! – воскликнула Энн.

– Да, – ответил беловолосый, – но теперь я тебя полюбил и больше никогда не подменю твоего ребенка на свинью, а тебя не заставлю плясать семь дней подряд! Я умею учиться на своих ошибках! Пойдем скорее, ты ведь моя жена и должна занять место рядом со мною, под холмом!

– О нет, – сказала Энн, – почему ты думаешь, что я прощу тебя? Я скорее снова соглашусь сойти с ума и считать себя королевой всего вокруг, а поросенка – сыном, чем пойду с тобой!

– Ты правда не хочешь больше меня видеть? – опешил мужчина. – Какая жестокость!

– Жестокость или нет, но больше мы не увидимся! – была непреклонна Энн.

Беловолосый посмотрел Энн в глаза.

– Да, – сказал он, – я вижу, что ты говоришь серьезно. Но мне это совершенно не нравится! Совсем, совсем не нравится! И я хочу, чтобы все закончилось!

Он рассерженно топнул ногой, и все и правда закончилось.

* * *

Когда Энн было пять лет, она нашла ворона. Ворон лежал на дороге и не шевелился.

– Я отнесу тебя к доктору! – сказала Энн и с трудом подняла птицу.

Она дотащила ее до соседнего дома и постучалась. Открыл ее сосед, врач.

– Ворон упал на дорогу, – объяснила Энн, – но он еще дышит. Вы можете ему помочь?

– Заходи, Энн, – сказал сосед, – я посмотрю, что можно сделать.

* * *

Когда Энн было десять лет, у нее родился братик. Он был удивительно красивым ребенком и умным к тому же. Энн сразу полюбила его и приходила в детскую каждое утро, чтобы поздороваться с ним.

* * *

Когда Энн исполнилось пятнадцать лет, как-то поздно вечером она пошла гулять с друзьями. Они проходили мимо холма, и Энн показалось, что она видит маленькую полуоткрытую дверь, из-за которой за ней наблюдает человечек в зеленом. Но, подойдя поближе, Энн обнаружила, что это просто причудливая тень от дерева и никакой двери там нет.

* * *

Энн было двадцать, и она сидела в парке и читала книгу, когда на скамейку рядом с ней опустился незнакомец. У незнакомца были длинные, белые как снег волосы и синие-синие глаза.

– Прекрасная Энн, вы любите гранаты? – спросил он.

Вера Кузмицкая

Инфанта И

Близился день рождения инфанты И.

– Чего же хочет моя девочка? – спросил король.

– Хочу, чтобы все мои желания исполнились, – ответила инфанта И.

– Что ж, все будет так, как захочет моя девочка, – молвил король, и со всех концов королевства и сопредельных государств потянулись гонцы с чудесными подарками: волшебными палочками, золотыми рыбами, феникс-птицами, лампами, травами и шкатулками.

Но только ничего не радовало инфанту И., часами она просиживала подле окна, распустив свои золотые косы, изредка наколдовывая себе букет диких цветов, а в солнечные дни она превращала рис в золото и шла раздавать его детишкам и старикам, но даже слезы благодарности не могли заставить инфанту И. улыбнуться – не то, не то, шептала инфанта и выпускала золотых рыб в реку, феникс-птиц – в небо, травы – в луг.


Но как-то вечером у дворцовых ворот появился принц Ноличек, его глаза смеялись, одежда была истрепана, а за его спину садилось солнце. Шесть лет никто не видел принца – однажды он вышел из замка и исчез, ушел в дождь, и всего-то.

– Я принес инфанте подарок, – тихо сказал принц Ноличек, – позвольте мне ее повидать.

И стража впустила принца – солнце за его статной спиной и глаза сияли нестерпимо ярко, как все сокровища короны.

Инфанта И. сидела на крылечке, и не было во всем королевстве девушки прекрасней и девушки печальней.

– Я принес тебе подарок, инфанта И., – сказал принц Ноличек, – но готова ли ты его принять? Ведь тогда все твои желания действительно исполнятся.

– Ты думаешь меня удивить? – насмешливо спросила инфанта. – Сотни мужей уже пытались. Ну что ж, давай сюда свой подарок.

Принц Ноличек протянул ей сверток и сказал:

– Откроешь в первую дождливую ночь луны.

И прежде, чем инфанта успела что-то сказать, исчез.


В первую дождливую ночь луны инфанта И. заперлась у себя в спальне и открыла сверток, из которого выросли две серые тени.

– Ты знаешь, чего хочешь, инфанта? – скрипучим голосом спросила первая.

– Конечно, – уверенно ответила инфанта И.

– Что ж, – прохрипела вторая тень, – приступай.

– Как это – приступай? – удивилась инфанта И. – Это же вы должны исполнять все мои желания, так сказал принц Ноличек.

– Ты уверена, что он сказал именно так? – спросила первая тень и закрыла дверь на ключ.


Шесть лун никто не мог попасть в покои инфанты: дверь ломали, жгли, король ночами просиживал на пороге, прислушиваясь к тому, что происходит внутри: инфанта плакала, коротко вскрикивала, а иногда – ранним утром – инфанта говорила в замочную скважину: «Они бьют меня, папа, больно бьют, они не выпустят меня, пока я не сделаю все, что хотела», – и тогда король поднимался, звал стражу и бился насмерть с дубовой дверью, но мечи и огонь отскакивали от нее, как горох.


А через шесть лун дверь отворилась, инфанта И. вышла на порог, наскоро расцеловала короля и побежала к реке, шел дождь, ее платье намокло, а волосы спутались, но не было во всем королевстве девушки прекрасней и девушки счастливей. У реки сидел принц Ноличек, он играл на флейте, а глаза его смеялись.

– Спасибо тебе, – сказала инфанта, – меня били по лицу мокрой простыней, душили турнюром, привязывали к стулу, не отходили ни на шаг и не давали есть, пока я не начала делать то, что я действительно хочу, уйдем со мной?

– Я не нужен тебе, инфанта И., – сказал принц Ноличек. – Тебе больше никто не нужен, забери этот сверток, отдай его самому слабому из достойных, так ты будешь довольна собой; уходи отсюда куда угодно и никогда не упускай возможности сделать для человека то, что тебе хотелось, чтобы сделали с тобой, так ты будешь счастлива, смотри, кажется, кончился дождь, – сказал принц Ноличек, улыбнулся и, прежде чем инфанта И. успела что-то ответить, исчез.


Она ушла из замка, отрезала свои золотые косы и ушла, раздарила палочки и шкатулки прислуге и ушла, и до сих пор ходит по городам, превращая рис в золотые монетки, а хворост – в цветы; за спиной у нее висит холщовый сверток, глаза – смеются, и лишь изредка инфанта И. становится серьезной – когда смотрит на грустного человека, бредущего не разбирая дороги, – не то, не то, шепчет одними губами, этот может и сам, и качает стриженой головой.

Ольга Лукас

Принцессы и феи

– Скажите, а я могу сразу перепрыгнуть на следующую ступень, или для начала мне все-таки придется походить испытательный срок в принцессах? – поинтересовалась Золушка, внимательно выслушав крестную.

– О какой ступени ты говоришь, деточка? – поправила очки фея. – Королевой станешь в свой черед, когда принц, муж твой, вступит в права наследования.

– Что, мне еще потом и королевой придется быть? – даже испугалась Золушка.

– А кем же ты хочешь стать? Повелительницей Ночных Кошмаров? Владычицей Подземных Сокровищ? Царицей Морских Глубин? Есть вакантные места. И не самые распоследние женихи. Могу все устроить.

– Ох, не пугайте меня, это, по-моему, очень страшные титулы. Я бы хотела стать… Ну, словом, феей. Как вы. Можно такое?

– Деточка! Милая! Как долго я ждала этого вопроса! – расплылась в улыбке крестная.

– Что, я выполнила какую-то недопустимую функцию? – перетрусила Золушка.

– Еще какую недопустимую! – радостно подхватила фея. – Твое пожелание отпускает меня на вольную волю, заклятие переходит на тебя, и ты теперь будешь выполнять желания разных там младших, нелюбимых и неродных дочек. Вместо меня.

– Правда? – почему-то обрадовалась Золушка. – Правда буду? Можно, значит? И не надо выходить замуж за этого дурака принца?

– Во-первых, он никакой не дурак, – строго сказала крестная. – Просто инфантильный слегка. Во-вторых, я пошутила насчет заклятия. Так меня кто-то на волю и отпустил, как же. Так я на нее и ломанулась, ждите. А в-третьих, ты что же, всерьез хочешь стать феей?

– Ну да. А что в этом такого? По-моему, отличная профессия, в самый раз для меня.

– Поразительно! Знаешь, а ведь для того, чтобы стать феей, тебе теперь ничего не нужно – только слушаться меня и прилежно учиться. Ну, это у тебя получится, ты старательная девочка. Впрочем, я не ожидала от тебя такого вольнодумства – променять выгодное замужество на сомнительную участь феи.

– Крестная, ау, проснитесь, ну куда мне это замужество? Вы, что ли, в прошлом веке родились?

– Вообще-то в позапрошлом, – кокетливо улыбнулась фея.

– Да ну? Нет, серьезно? Вам же не больше сорока на вид!

Фея хихикнула и помолодела буквально на глазах.

– А может, и меньше, – тут же исправилась Золушка. – И что же, это все благодаря тому, что вы работаете феей?

– Естественно. А еще я не замужем. И никогда там не была. И тебя ждет то же самое, если ты не одумаешься прямо сейчас. Нас никто не слышал, еще есть время все переиграть. Помнится, когда я пожелала стать феей, а не принцессой, моя крестная ни словом об этом не обмолвилась – так рада была, что у нее теперь будет помощница.

– И вы что же, очень расстроились, когда узнали, что замуж вам теперь не выскочить? – с сомнением спросила Золушка.

– Конечно. Первые сто лет вообще с крестной не разговаривала, а потом поуспокоилась. Ну, ты сама подумай, каково это – устраивать другим семейное счастье, а самой даже представления об этом не иметь! Я так завидовала этим будущим принцессам, что и сказать нельзя!

– Ой, было бы чему завидовать! Выдавать замуж за принцев каких-то никчемных, пустоголовых девиц, которые ни на что больше и не годны, кроме как стать дурацкими домохозяйками, состариться раньше времени и провести лучшие годы в тени своего мужа-самодура.

– Так, конечно, чаще всего и бывало, – вздохнула фея. – Но не всегда! На моей памяти было немало удачных союзов. Однако сколько в тебе мудрости, моя дорогая. Хотела бы я узнать, где ты такого понабралась.

– Какого – такого? – удивилась Золушка. – Так рассуждали все девчонки в моем классе. И еще жалели меня: у тебя, говорили, фея крестная, она тебя точно замуж за принца выдаст, не успеешь пикнуть.

– Да что ж в этом плохого? – растерялась фея. – Что же это творится в головах у современных девчонок? И как же нам с тобой теперь быть?

– В каком смысле – быть?

– Быть – в смысле на жизнь себе зарабатывать. Если выгодное замужество теперь не в моде, то мы, феи, останемся без работы.

– В моде, в моде, – успокоила ее Золушка. – Вон, на сестер моих посмотри. Обе спят и видят, как принц их под венец поведет.

– Но они же не заслужили такого счастья! – схватилась за голову фея. – Они не застилали по утрам постель, не мыли за собой посуду и все свободное время торчали в интернете!

– А я заслужила счастье быть феей? – спросила Золушка. – Я ведь, между прочим, сорок розовых кустов так и не посадила.

– Для того чтобы стать феей, не нужно ничего сажать. Достаточно просто пожелание вслух высказать – и все.

– Я, между прочим, уже сто раз высказывала его вслух, – обиженно сказала Золушка.

– Ну не в зеркало же при этом надо глядеть, а в глаза другой фее. Ты сказала, она услышала – и все, считай, что дело в шляпе. А вот принцессами становятся только самые достойные! Тут одного желания мало.

– Странно, что при таких правилах наш мир еще не заполонили недостойные феи, – задумалась Золушка. – Видимо, не все знают, к кому надо обращаться с просьбой. Но очень скоро они пронюхают, и вот тогда мы точно останемся без работы. Слушайте, а что, если нам сделать наоборот?

– Ты все-таки одумалась и согласна на принца?

– Об этом и речи быть не может! Я имею в виду, что самых достойных как раз надо принимать в феи. А оставшихся делать принцессами, стоит им высказать такое желание. Получится опять-таки естественный отбор.

– Ты представляешь, какие принцессы получатся при таком-то отборе?

– Ну как это – какие? Довольные своей участью. Мне казалось, что это – самое главное в нашем деле. Разве нет?

– Вообще-то да, но…

Фея надолго задумалась, возможно, даже вышла куда-нибудь в астрал, чтобы посоветоваться с другими феями. Потом наконец вспомнила о своей собеседнице и деловито произнесла:

– Говоришь, твои сестры спят и видят, что принц ведет их под венец? Неплохо, неплохо. Одной из них займешься ты, другой – я, и наплевать, что они недостойные, лишь бы не передумали. Выбирай, какая из них тебе менее противна, и можешь приступать к делу прямо сейчас, детали я разъясню по ходу, там все предельно просто.

– Да обе сойдут, если что, не такие уж они и чудовища, как принято считать, – пробормотала Золушка. – А после того как выдадим замуж сестричек, можно и мачехой заняться: что-то в последнее время она недовольна моим папашей, вроде как хочет с ним развестись и подыскать себе муженька помоложе.

– Караул! – схватилась за голову фея. – Ты всерьез собираешься женить какого-нибудь бедолагу принца на этакой страшенной стервозе?

– Ну, это я для примера. Можно и не женить. Главное, что без работы мы не останемся, вы ведь об этом беспокоились?

Лея Любомирская

О принцах и драконах

– Ты меня не любишь! – уверенно заявила принцесса, бесцельно перекладывая расшитые подушки на низенькой козетке. – Я вообще не понимаю, зачем ты на мне женился, женился бы на этой дуре Инеш, я же вижу, как вы друг на друга смотрите, вчера вот за ужином, просто позор, столько народа вокруг, послы иностранные, протокол, а они сидят, перемигиваются, как школьники, а мне ведь говорили, предупреждали ведь…

– А? – спросил принц, открывая глаза и потягиваясь. – Ты что-то сказала?

Принцесса упала лицом в подушки и громко зарыдала.

* * *

– Ну ангел мой, – жалобно бормотал принц, стоя у козетки на коленях и пытаясь поцеловать то залитую слезами щеку, то кусочек шеи. – Ну ты же знаешь, как я… ты же знаешь, что для тебя… Мне эта Инеш – тьфу! Я ее и не узнаю, если увижу! Ну как мне тебя убедить?!

Рыдания стихли. Принц затаил дыхание.

– Убейддакода, – гнусаво послышалось из подушек.

– Что?!

Принцесса приподнялась на локте. Лицо у нее было красное, глаза опухли, а на щеке отпечаталась вышитая на подушке корона. Принц вспомнил перламутровое личико Инеш и тихонько вздохнул.

– Убей. Дракона, – отчеканила принцесса.

– Убить… дракона? – изумленно переспросил принц. – Зачем?! За что?!

– Ты меня не любишь! – взвизгнула принцесса и попыталась лягнуть принца, но не дотянулась.

* * *

Принц спешился и кинул поводья оруженосцу.

– В полночь? – спросил оруженосец.

– На закате, – поправил принц. – В крайнем случае подождешь.

Оруженосец поклонился и попятился. Белая лошадь принца послушно пошла за ним.

Принц снял шлем, подышал на него, протер рукавом и снова надел. Выхватил меч. Сунул обратно в ножны. Одернул короткую кольчугу и подошел к огромной пещере.

– Эй!!! – завопил он. – Скотина!!!

* * *

– Пусть, пусть он теперь тебя убьет, пусть! – шептала принцесса, сидя с ногами в кресле и прижимая к груди портрет в простой деревянной рамке. – Пусть! Негодяй, холодный бесчувственный негодяй! Ненавижу тебя! Думал, избавился, да? Думал, замуж за первого попавшегося идиота сплавил и всё? Вот пусть он теперь тебя и убьет! – Принцесса прицельно, как бумерангом, запустила портретом в красивую белую вазу и довольно улыбнулась, когда осколки вазы разлетелись по полу.

В дверь осторожно заглянула придворная дама.

– Звали, ваше высочество?

Принцесса молча подняла глаза, и дверь немедленно закрылась.

* * *

– А я тебя так! – азартно крикнул принц.

Дракон насмешливо поцокал и выпустил дым из левой ноздри.

– Мат в четыре хода, – ухмыльнулся он, показывая два ряда слегка пожелтевших зубов. – Ничему тебя принцесса не научила.

– Скотинааааааа!!! – закричали у входа два молодых голоса.

– О! – обрадовался принц и поспешно смахнул с доски оставшиеся фигуры. – Подъехали-таки. Я тебе говорил, будет у нас сегодня покер!

Boa Morte

[1]

Нанета подметала пол. Размеренно, как маятником, взмахивала метлой. Пыль, щепки и прочий мелкий мусор летели из-под метлы в разные стороны, но Нанета этого не замечала. Нанета слушала, как на кровати за занавеской рычит и стонет ее хозяин, колдун и прорицатель Дионизиу Боа Морте.

* * *

Девочка любит читать. Девочка все дни проводит в библиотеке. Лицо у девочки бледное, а глаза мечтательные и всегда словно затуманенные.

Дона Виржиния беспокоится. Дона Виржиния запирает библиотеку, кладет ключ в карман и пытается научить девочку вышивать, печь королевский пирог с засахаренными фруктами и играть на рояле. Девочка не спорит. Она послушно берет иголку, но иголка выворачивается из неловких пальцев, и на белоснежном покрывале, которое дона Виржиния собиралась расшить золотом и пожертвовать церкви, появляется пятнышко крови. На кухне девочка роняет яйца в муку и обжигается растопленным маслом, в саду падает на розовый куст, а чуть позже, уже умытая, с перевязанным ожогом и смазанными бальзамом царапинами, захлопывает крышку рояля себе на руку. Дона Виржиния плачет у себя в спальне. Что с девочкой будет дальше? Кто ее возьмет замуж, такую странную? Такую бледную? Такую неумеху?

Оставь ребенка в покое, сердится губернатор. Чего тебе неймется? По мне, пусть хоть вообще замуж не выходит, можно подумать, мы ее не прокормим!

* * *

Когда Дионизиу Боа Морте застонал в первый раз, Нанета перепугалась. Она вскочила со ступеньки, на которой сидела, перебирая кукурузные зерна, и прибежала на помощь. Но Дионизиу Боа Морте не нуждался в помощи. Он и сам хорошо справлялся. Какой стыд! Нанета до сих пор краснеет, как вспомнит.

* * *

Девочка заболела. Девочку рвет всю ночь.

Губернатор не находит себе места. Избавиться от нее хотела, кричит он шепотом. Вот сейчас избавишься! Радуйся! Но дона Виржиния не радуется. Она молча качает головой, и в глазах ее недоверие.

* * *

– Еще телят, что ли, купили? – спросила Нанета, заходя в дом. – Куда вам столько? В могилу с собой унесете?

– Сыну оставлю, – буркнул Дионизиу Боа Морте. Он сидел на кровати, поджав под себя ноги, и что-то рисовал углем на беленой стене. – Ему понадобится.

– У вас нет сына, – сказала Нанета. – Я бы знала, если б был.

– Нет, так будет, – ухмыльнулся Дионизиу Боа Морте, бросил уголь на пол, дотянулся и шлепнул Нанету по внушительному заду. – Нет, так будет.

* * *

От кого это?! Отвечай, от кого? Дона Виржиния пытается заглянуть девочке в глаза, но девочка зажмуривается. Дона Виржиния хватает ее за плечи и трясет. Бесстыдница, блудная девка! Кого ты допустила? Отвечай! Девочка дрожит крупной дрожью, из-под стиснутых век двумя дорожками бегут слезы. Ты что несешь, рявкает губернатор. Ты ума лишилась?! Я лишилась? – переспрашивает дона Виржиния и отталкивает от себя девочку. Девочка делает шаг назад и прижимается спиной к стене. Я лишилась? Твоя дочь беременна! Добаловал!

* * *

Нанета потом подсмотрела, что Дионизиу Боа Морте нарисовал на стене. Круглая голова, две палочки – ноги, две палочки – руки. Длинные прямые волосы и два кружочка грудей. Женщину нарисовал на стене Дионизиу Боа Морте. Другую женщину, не Нанету.

* * *

Девочку заперли в комнате. Девочку никуда не выпускают. Выходить в коридор запрещено, подходить к окну запрещено. По утрам служанка приносит еду. Дона Виржиния хотела посадить девочку на хлеб и воду, пока не признается, но губернатор запретил. Девочка просит дать ей хотя бы одну книгу из библиотеки. Хотя бы одну. Ту, что стоит на стеллаже у окна, на четвертой полке сверху за томом «Лузиад».

* * *

Дионизиу Боа Морте прекратил стонать и рычать по вечерам. Теперь он каждую неделю просил у Нанеты мыльную губку, стирал у нарисованной женщины кружочки грудей и рисовал другие, побольше. И живот тоже.

– Она беременная у вас, что ли? – спросила Нанета.

– А ну-ка! – сказал Дионизиу Боа Морте, прикрывая ладонью женщину на стене. – В хозяйское колдовство вмешиваешься? Хочешь, чтобы я на тебя демонов напустил?

– Да ну вас, – испугалась Нанета. – Спросить уже нельзя?

* * *

Дона Виржиния нашла книгу, которая стояла за томом «Лузиад» на четвертой сверху полке на стеллаже у окна. Щеки ее полыхают, сердце колотится, к горлу подступила тошнота. Какая мерзость! Какая… какая чудовищная грязь! И девочка читала эту гадость? Смотрела пакостные картинки?! Дона Виржиния оглядывается на камин – камин пуст и холоден. Дона Виржиния набирает в грудь воздуха и начинает аккуратно, по страничке рвать мерзкую книгу на мелкие кусочки.

* * *

Дионизиу Боа Морте закричал так страшно, что Нанета уронила яйцо от пестрой курицы, которое только что нашла в кустах, и бросилась в комнату. Хозяин бился в судорогах, изгибаясь в самых невероятных позах, Нанета и не представляла, что человеческое тело на такое способно. На губах у него выступила пена, глаза закатились.

«Демоны, – в ужасе подумала Нанета, чувствуя, как леденеет у нее спина. – Колдовство. Демоны».

Осторожно, стараясь не шуметь, Нанета задом двинулась к двери. Выйдя из дома, она плотно закрыла дверь, перекрестилась и быстро пошла по улице.

* * *

Девочка сидит на кровати, свесив босые ноги. Значит так, чеканит дона Виржиния. Твою мерзкую книжку я порвала. Больше ты книг не читаешь. Никаких. Девочка бросает на губернатора умоляющий взгляд, но губернатор смотрит сквозь нее. С тех пор как девочка начала полнеть, она перестала для него существовать.

* * *

Нанета вернулась к вечеру с фельдшером. Поначалу она пошла было к падре Жайме, но падре на нее рассердился.

– Какие демоны? – сказал он. – Какое колдовство? Хозяин заболел, у него приступ, а ты сбежала? Хороша служанка! Самой-то не стыдно?

Стыдно Нанете не было, но ссориться с падре Жайме не хотелось, поэтому Нанета пошла к фельдшеру и предложила ему курицу.

– Трех давайте, – сказал фельдшер. – У вас их девать некуда.

– Одну и полдюжины яиц, – отрезала Нанета. – Каждому если давать – вообще без кур останешься.

Нанета открыла дверь и впустила фельдшера, а сама уселась на ступеньке. Может, падре Жайме прав, а может, и нет. Нанета верила в демонов и соваться к ним в пасть не хотела.

* * *

Девочка так распухла, что уже не может ни ходить, ни сидеть. Когда же она родит, волнуется дона Виржиния. Она же перехаживает. Оставь меня в покое, говорит губернатор и наливает себе виски. Меня это не касается.

* * *

– Ну что, – сказал фельдшер, выходя во двор. – Умер ваш хозяин, дона Нанета. Давайте курицу.

Нанета кряхтя поднялась со ступеньки и вошла в дом. Дионизиу Боа Морте лежал на кровати, уставившись мертвыми глазами на нарисованную на стене женскую фигуру с абсолютно круглым животом и огромными грудями. Нанета вытянула из-под Дионизиу край простыни, поплевала на него и принялась смывать рисунок со стены.

* * *

Неверной походкой, держась за стену, губернатор заходит в библиотеку. В библиотеке темно, только на столе горит лампа. За столом в кресле сидит кто-то худенький и читает книгу. Губернатору кажется, что что-то не так, но он не может понять что, перед глазами все плывет и переливается. Виржиния, спрашивает губернатор. Это ты? Нет, батюшка, звонко отвечает девочка и улыбается губернатору. Это я.

Карл и Кисочка

– Где ты был?

– Так, гулял.

– А я тебе что сказал?

Мальчишка посмотрел на Карла своими блестящими глазами и ничего не ответил.

– Я тебе что сказал? – угрожающе повторил Карл.

– Чтобы не выходил.

– А ты вышел, – подытожил Карл. – И что я теперь с тобой сделаю? – Карл поискал глазами палку, но не нашел, оперся на подлокотники кресла и привстал. Мальчишка отпрыгнул к двери и взялся за ручку. Мальчишки – они как коты, подумал Карл. Один раз выпустишь – и все, уже не удержишь, даже связывать не поможет. Карл расслабил руки и дал себе упасть в кресло. Ему показалось, что мальчишка у двери ухмыльнулся.


Котенка Карл обнаружил только утром. Маленький тощий зверек непонятного грязного цвета, с торчащими позвонками и тонким, почти крысьим хвостом стоял на полу, растопырив худые лапы и, захлебываясь и кашляя, пил молоко из большой Карловой ложки. Мальчишка сидел рядом с ним на корточках и довольно ворковал.

– Это еще что? – хмуро спросил Карл. Как обычно по утрам, нога болела невыносимо.

– Это кисочка, – ответил мальчишка, почесал котенка за ухом и сам зажмурился от удовольствия, как будто это его почесали. – Будет с нами жить.

– Кто сказал? – Карлу вдруг стало весело. Удивительно, как быстро наглеет мальчишка. Еще месяц назад он только трясся и плакал, а теперь препирается с Карлом, как будто всю жизнь этим занимался.

– Я сказал. – Мальчишка деловито накапал в ложку еще молока, и котенок урча принялся его вылизывать.


В ноябре произошло то, чего Карл боялся больше всего на свете: нога окончательно отказалась ему служить. Он несколько раз пытался встать, но вторая нога, тоже изъеденная болезнью, не выдерживала вес его огромного тела.

– Подай палку, – велел Карл мальчишке, стараясь говорить спокойно.

– Тебе нужны костыли, – сказал мальчишка. Котенок, вечно вертевшийся у него под ногами, пронзительно пискнул. – Вот видишь, – обрадовался мальчишка, – и кисочка говорит.

– Палку! – рявкнул Карл. Мальчишка вжал голову в плечи, встал на колени и полез под кровать. Несколько мгновений из-под свисающего покрывала торчали его худой зад в старых спортивных штанах и грязные босые ноги, потом мальчишка упал на живот и, дергая ногами, забрался под кровать целиком. Котенок остался снаружи и принялся охотиться на бахрому покрывала. Карл с любопытством посмотрел на него. За месяц зверек отъелся и отрастил недурную шерсть, и даже его жалкий крысий хвостик внезапно превратился в роскошное пушистое перо, такое длинное, что Карл только диву давался. Накануне мальчишка вымыл котенка с мылом и повязал ему на шею золотистую ленточку от подарочной упаковки, и теперь вид у него был довольный и нарядный, как на картинке в настенном календаре.

– Где моя палка? – спросил Карл почти мирно. – Вылезай.

Мальчишка повозился под кроватью, но не вылез.

– Вылезай, – повторил Карл. – Мне надо в туалет, а без палки мне не встать. Если я наделаю в штаны, убирать будешь ты.

– Чего это? – спросил мальчишка из-под кровати.

– Ну я же инвалид, – сказал Карл и поразился тому, как легко у него это вышло.

Мгновение спустя из-под кровати появились грязные пятки. Котенок бросил бахрому и припал к полу. Следом за пятками показались старые спортивные штаны, теперь покрытые толстым слоем пыли. Котенок поерзал, поудобнее подбирая под себя лапки. Когда из-под кровати выехал зад, котенок прыгнул.

– Ай! – завопил мальчишка, вскакивая. Котенок болтался у него сзади, вцепившись когтями в спортивные штаны. Карл расхохотался, его кресло заходило ходуном.

– И ты, кисочка, – слезливо пожаловался мальчишка, отрывая котенка от штанов и прижимая его к груди. – И ты меня не любишь!

Котенок уткнулся ему носом в сгиб локтя и замурлыкал.


Весной Карл окончательно перестал вставать. Мальчишка где-то раздобыл ему костыли, но Карл был слишком тяжел и слишком слаб, чтобы ими пользоваться. К этому времени отказала и вторая нога, и Карл проводил все время в своем кресле, укрывшись покрывалом с бахромой. На покрывале лежала Кисочка и грела ему колени.

– А если ты умрешь? – то и дело спрашивал мальчишка, и его глаза блестели больше обычного. Карл подозревал, что он плачет потихоньку, но никогда с ним об этом не говорил.

– Обязательно умру.

– А что мы с Кисочкой будем делать?

– Пойдете в полицию.

– Зачем?

– Они вернут тебя родителям, – ответил как-то Карл, попытался пошевелиться и болезненно сморщился. – Только не забудь им сказать, что я тебя украл.

– Но ты же не украл! – закричал мальчишка.

– Еще как украл, – сказал Карл, закрывая глаза. – Ты просто не помнишь. Иди отсюда, я хочу спать.

* * *

– Боже мой, боже мой! – прорыдала дона Консейсау. – Да откуда же вы взяли этот ужас?! Похитители детей?! У меня дома?!

Полицейскому инспектору Витору Обадии было немного неловко. Надо же так ошибиться.

– Ну-ну, – сказал он и похлопал дону Консейсау по руке. – Ну не расстраивайтесь. Бывает. Дать вам носовой платок?

Дона Консейсау затрясла головой, разбрызгивая слезы. Ее щеки дрожали, как хорошо застывшее желе.

Что-то коснулось ноги инспектора. Он наклонил голову и увидел невероятно пушистую кошку.

– О! – сказал Витор Обадия, присаживаясь на корточки. Он обожал кошек. – Ваша кошка? Как ее зовут?

– Кисочка, – сказала, сморкаясь, дона Консейсау. – Сын с помойки принес, уже давно. Вот такусенькая была. – Дона Консейсау показала пальцами сантиметров десять. – Думали, сдохнет, а она вон какая выросла.

Полицейский инспектор почесал кошку за ухом. Кошка наклонила голову и пронзительно пискнула. На шее у нее была повязана абсолютно неуместная золотистая ленточка от подарочной упаковки.

Лифт

Героиня, допустим, ее зовут Мария дуз Анжуш, и ее спутник договорились пообедать в ресторане «Король-осьминог». Спутник уже вышел на лестничную клетку и вызвал лифт, а Мария дуз Анжуш еще ходит по дому в одной юбке и босая и ищет свою оранжевую сумку, чтобы вынуть из нее кошелек.

– Ты там скоро? – недовольно зовет спутник, размеренно подкидывая и ловя ключи. – Сколько можно возиться?

– Я не вожусь! – кричит Мария дуз Анжуш. – Я ищу сумку!

Ты возишься! – насмешливо звенят ключи. Ты возишься! Возишься! Ты возишься!

Мария дуз Анжуш закрывает глаза и представляет, как она по одному стягивает ключи с блестящего колечка с кожаным язычком и спускает их в унитаз. Ключи испуганно звякают и замолкают.

– Ну ты скоро? – нетерпеливо зовет спутник, зажав ключи в кулаке. Лифт уже пришел, и спутник стоит там одной ногой, чтобы не дать двери закрыться.

– Я уже. – Мария дуз Анжуш выходит на лестничную клетку с кошельком в руке. – Ключи давай, я дверь закрою. И не стой одной ногой в лифте, он как сейчас закроется и разрежет тебя пополам!

Спутник кидает ей ключи. Мария дуз Анжуш пытается их поймать, но промахивается. Ключи бесшумно падают на пол.

– Ого! – удивленно говорит Мария дуз Анжуш, поднимает ключи с пола за кожаный язычок и встряхивает их. Ключи тяжело молчат. Мария дуз Анжуш пожимает плечами и закрывает по очереди верхний и нижний замки.

Когда она поворачивается к спутнику, спутника в лифте нет. Пустой лифт как-то странно вздрагивает, будто икает, и медленно закрывает двери.

Иван Матвеев

Из цикла Ахиллес и черепаха

Камень преткновения

– Я собираю камни, – сказал Шампольон.

– Краеугольные? – спросила Черепаха.

– Драгоценные, – предположил Ахиллес.

– Волшебные!

– Лежачие?

– За пазухой.

– На сердце.

– В почках!

Шампольон замахал руками:

– Обычные! Только с надписями!

– А, – сказал Ахиллес. – За отсутствием заборов.

– Камни решают все, – сурово сказал Шампольон.

Ахиллес осмотрелся

– А это – Розеттский?

– Хаммурапи, – сказал Шампольон. – Свод законов.

– «Налево пойдешь – женатому быть», – прочитала Черепаха.

– Как-то непоследовательно.

– Дикие нравы.

Шампольон закатил глаза.

– А это, – поспешно сказал он, – знаменитый Вавилонский кирпич.

Наступило непродолжительное молчание.

– Знаменитый? – сказал Ахиллес.

– Вавилонский кирпич? – сказала Черепаха.

– Вавилонская башня, – напомнил Шампольон. – Разрушилась. По лингвистическим причинам.

– И?

– Шумеры писали на камнях.

– И?

– Башня была большая.

– И?

* * *

– Еще один кирпич, – сказал Первый рабочий, – и сто двадцать девятый ярус готов.

– Нам письмо, – сказал Второй рабочий, читая надпись на кирпиче, – с пятьдесят восьмого.

– Читай.

– «Это Кирпич Счастья! – продекламировал Второй рабочий. – Разошли еще двадцать таких же…»

Вечное

– Всего пять букв, – сказал Кай. – Издевательство.

– Какие?

– I, – сказал Кай, – L, O, S, T.

Ахиллес кивнул:

– Точно, издевалась.

– «Вечность» ей сложить…

– Нереально.

– А буквы падают. И тают.

– Ужас.

– Ты это Герде объясни.

– А что она?

* * *

– Я за ним полмира прошла, – возмущенно говорила Герда Черепахе, – а он сидит и в «Тетрис» режется!

Цветок

– Я просила цветочек аленький! – рыдая, сказала младшая дочь. – И вы посмотрите, что он привез!

Ахиллес и Черепаха посмотрели.

– Н-да, – сказал Ахиллес. – Поэтично. Образно.

– И теперь я обещана какому-то чудовищу из леса!

Черепаха на мгновение задумалась.

– А куда отец ездил?

Младшая дочь вытерла слезы.

– Индия, – сказала она. – Район Сиони.

Черепаха кивнула:

– Все будет хорошо. Только выучи волшебные слова.

– Какие?

– «Мы одной крови, – сказала Черепаха, – ты и я».

Принцесса, рыцарь, дракон

– Я так больше не могу, – сказала Принцесса. – Я увольняюсь.

– А в чем дело-то?

Принцесса угрюмо посмотрела на Ахиллеса:

– Тебя когда-нибудь Рыцарь спасал от Дракона?

– Не доводилось.

– А наоборот?

– Эээ… нет.

– А Дракона от тебя хоть раз в жизни спасали?!

Ахиллес почесал в затылке.

– Я, конечно, бываю не подарок, – доверительно сказал он. – Но не настолько.

– А ведь я еще про наши свадьбы молчу.

– Спасибо.

Черепаха понимающе покачала головой:

– Хочешь переехать в другой миф?

– Да!

– В какой?

– В серьезный и романтичный, – сказала Принцесса. – И чтобы никаких свадеб!

– А что ты умеешь?

– Ну, я могла бы преподавать комбинаторику.

– Романтично?

– М-да, – сказала Принцесса. – Действительно.

– Что-нибудь еще?

Принцесса вздохнула:

– Ну а чему могут научить Рыцарь и Дракон?

* * *

– Думаешь, справится? – спросил Ахиллес.

– Она-то? – переспросила Черепаха. – Да она просто коммандос.

– Концовка слишком горячая.

– Ничего, Дракон ее хорошо подготовил.

– А свадеб точно не будет?

– Нет, – сказала Черепаха. – Но все, кто любит ее, пойдут за ней.

Тысяча и одна

– По ночам теперь не уснуть, – сказала Шахразада. – Зато своего добилась.

– А если бы сказок не хватило? – спросил Ахиллес.

– Ха, – сказала Шахразада. – Так я чего не сплю-то. Втянулась.

Она достала толстую пачку листов и протянула Ахиллесу и Черепахе.

– «Оглавление, – прочитала Черепаха. – Рассказ о Волшебных воротах».

– Этот еще писать и писать.

– «Рассказ о хитром слуге, веселом хозяине и его невестах».

– Хорошо получилось, но мало.

– «Рассказ о Будур, убивающей дэвов».

– Будет классикой.

– «Рассказ о сорока восьми островитянах».

– Закончить бы уже.

– «Рассказ о хромом лекаре и волчьей болезни».

– Моя гордость.

Ахиллес полистал книгу.

– Да, – сказал он, – вот уж втянулась так втянулась.

– По-моему, я открыла новый жанр.

– Угу, открыла.

– Не ту девушку назвали Пандорой.

– Хм?

– Да так. Оставь хоть что-нибудь потомкам.

Шахразада насупилась.

– Но про лекаря допиши! – поспешно добавил Ахиллес, закрывая книгу.

На обложке было красиво выведено: «1001 ночь: второй сезон».

Наследственность

– Это ее отец? – спросил Ахиллес, опуская бинокль.

– Ага, – сказал Принц.

– Лесник? – мрачно сказал Ахиллес. – Вот этот мужик с бензопилой?

– Ага, – сказал Принц.

– И твой советник предлагает умыкнуть его дочь?

– Ага, – сказал Принц. – Но я чего-то сомневаюсь.

Ахиллес и Черепаха переглянулись.

– Это было бы очень…

– …неправильно.

– Не по-принцевски.

– И просто опасно.

– Пригласи ее на бал.

– Ну, как-то… – сказал Принц. – Она же застесняется.

– Почему?

– Она вечно чумазая, – сказал Принц. – Вся в золе. У нее и кличка из-за этого…

Он вытащил из кармана фотографию и показал Ахиллесу:

– Вот, сам посмотри.

Ахиллес минуту изучал снимок, потом поднял серьезный взгляд на Принца.

– Парень, – сказал он, – лучше пригласи ее на бал. И это не зола. Это камуфляж.

Секреты героев

– Но Авгия нам не засчитали, – сказал Иолай с сожалением.

– А что так?

– Геракл сжульничал.

– Реку направил, – понимающе сказала Черепаха. – Ну так это военная хитрость.

– Эээ…

– Эээ?

– Он ее не направлял.

– А как убрали?

– Авгий сам убрал.

Ахиллес уставился на Иолая во все глаза.

– Ну, ребята, вы и звери…

– Да он сам захотел!

– Ага, – сказала Черепаха саркастически. – Конечно. Умолял.

– Да чесслово!

– Верим-верим.

– Геракл уговорил!

– Ногами били, – предположил Ахиллес. – Как Немейского льва.

Иолай обиженно надулся:

– Да ну вас.

– Нет, ну правда?

– Не скажу, – мстительно сказал Иолай. – Потомкам передадим. Дальним.

– Думаешь, пригодится?

Иолай фыркнул.

– И это, – важно сказал он, – и то, как дохлым львом сводить бородавки.

Притчи

– Притчи, – сказала Черепаха, – очень двусмысленны.

– Это источник мудрости.

– Если не вдумываться.

– Игры разума.

– Если своего нет.

– Так, – сказал Ахиллес.

Черепаха выжидающе посмотрела на него.

Ахиллес подумал и кратко изложил:

– Притча о лягушках в молоке. Одна взбила масло и спаслась, другая утонула.

– Утонула?

– Утонула.

– Лягушка?

– Ляг… Гм.

Ахиллес почесал в затылке.

– Притча о прутиках, которые по отдельности ломаются, а вместе – нет.

– А кто вчера веник сломал?

– Согласен, плохой пример.

– Еще?

– Притча о мальчике, который кричал «Волки!».

Черепаха вдруг подняла лапу:

– Погоди, я кое-кого позову.

* * *

Ахиллес печально смотрел куда-то в сторону.

Черепаха ехидно улыбалась.

– Ну а потом, – сказал Маугли, – когда им надоело, я позвал стаю, и мы отлично перекусили.

Саша Смилянская

Горгона

Игоря звали Шуриком. По большому счету, нескладного аспиранта кафедры этнографии с соломенными кудрями и в старомодных очках никак иначе звать нельзя, но Игорь все равно обижался.

Как любой уважающий себя юный ученый, Игорь мечтал совершить удивительное открытие, которое перевернет современную этнографию, да и античную перевернет тоже. До окончательного совершения великого открытия недоставало самой малости, а именно личного автомобиля для надежды отечественной науки – ну что там наездишь, на электричках-то? – и вот наконец сегодня все препятствия остались позади.

– Держи, – сказал отец, протягивая ключи и почему-то краснея, – первый взнос мы внесли, а ежемесячный и проценты сам потянешь.

– Если сможешь! – поспешно добавила мама.

Игорь подпрыгнул, расцеловал счастливых родителей, бросился к киоску «Пресса», купил подробную карту родной страны, вернулся и долго расставлял по карте красные флажки на иголочках: «вот сюда я поеду и еще сюда». Я найду самые заброшенные деревни и соберу самые интересные рассказы аборигенов. И песни соберу. «И тосты», – не удержался научный руководитель, но поездку ученика благословил.

* * *

Мотор закипел аккурат посередине между двумя флажками. Карта неумолимо подсказывала, что до ближайшего населенного пункта семьдесят девять километров. Шурик… то есть Игорь. А впрочем, пусть остается Шуриком, он все равно уже привык.

Шурик замысловато обматерил производителей тосола и вылез из машины. Вот, спрашивается, зачем было ехать по лесной дороге, тем более что слово «дорога» в данном случае можно употребить очень условно? «А потому, – ответил себе Шурик, – что если съезжать с трассы в сторону основных деревень, носящих гордое звание „древние“, то ничего путного не откроешь. Их уже давным-давно открыли, а байки позабористее местные жители для журналистов после вечерней дойки всем селом сочиняют».

– За грибами, что ль? – услышал Шурик и резко подскочил.

Мужичок лет сорока пяти или тридцати пяти, не разберешь, стоял с другой стороны машины, беззастенчиво разглядывал Шурика и ухмылялся.

– Ннет, заглох, – развел руками Шурик, пытаясь справиться с дыханием.

– Я тебя напугал, что ль? Ну, прости.

– Да ерунда, – Шурик вяло улыбнулся, – это я от неожиданности.

– Что-то серьезное? – Мужик кивнул на машину.

– Да ерунда, – повторил Шурик, – сейчас остынет – дальше поеду.

– А ты кто? Журналист?

– Ну почему сразу журналист? – обиделся Шурик.

– По этой дороге не ездит никто. Только идиот может. И очки у тебя дурацкие, – совсем уж обидно закончил мужик.

– Я ученый, – гордо поднял подбородок Шурик. Он этот гордый подъем подбородка каждый день по утрам перед зеркалом репетировал.

– Ученый, – недоверчиво протянул мужик. – Ты жрать хочешь, ученый?

– Хочу, – неожиданно честно признался Шурик. Он действительно хотел, что уж.

Мужик с сомнением посмотрел на машину и махнул рукой:

– Ну, пошли, ученый, в деревню. Покормлю.

Шурик растерянно сверился с картой.

– Но здесь нет никакой деревни.

– А ты – есть? – Мужик нахмурился.

– Что? – испугался Шурик.

– Ты есть, – утвердительно кивнул мужик, – хотя я о тебе раньше ничего не слышал. Вот и деревня есть, сечешь?

– Секу.

– Меня, кстати, Иваном звать.

– А меня – Игорем, – сказал Шурик. – А далеко идти-то?

– Да нет. – Иван пожал плечами. – Километров пятнадцать. – И, насладившись ошалелым лицом молодого ученого, расхохотался и добавил: – Да шучу я, не боись. Так идешь, нет?

Шурик тяжело вздохнул и оглянулся на своего верного серого в яблоках «жигуля». Когда еще остынет…

– Да брось здесь, – махнул рукой Иван, – не сопрут. Волкам без надобности, а Дубровский помер давно.

– Кто помер? – не понял Шурик.

– Шучу я опять. Книжка есть такая, про лесных разбойников. Или ты думал, что в деревнях народ по сей день сплошь неграмотный водится?

Шурик именно так и думал, но послушно рассмеялся.

– А как деревня ваша называется?

– Да так и называется, – пожал плечами Иван. – Деревня. Тут других-то и нет.

* * *

На окраине Деревни Иван вдруг запнулся, обернулся к Шурику и приказал:

– Туда гляди и пошли.

Шурик посмотрел в направлении Ивановой руки, но ничего примечательного не заметил. Поле, ромашка аптечная и полдесятка симпатичных коров черно-белой масти, как с пакета молока.

– Хорошие, – вежливо сказал Шурик.

– А? – переспросил Иван.

– Коровы хорошие.

– А. Да, хорошие… Да не поворачивайся ты! – Иван довольно грубо схватил Шурика за трицепс.

Шурик замер.

– Не поворачивайся, – повторил Иван уже спокойнее. – Ты на поле смотри, а влево голову не верти, сечешь?

– Секу, – соврал Шурик.

– Слева, – пояснил Иван, – дом кузнеца. Смотреть туда без надобности.

– А почему?

Иван немного помялся, бесцеремонно схватил Шурика на этот раз за подбородок, приблизил лицо и прошептал:

– У кузнеца дочь – горгона. На кого посмотрит – все. Конец. Он ее обычно на сеновале прячет, но это когда гости. А так она по дому вольно расхаживает, может еще и на двор выйти. Так что не глазей в ту сторону от греха.

Шурик осторожно захихикал.

– Зря смеешься. Вот по весне мельников сын к кузнецу заходил. Посидели они, выпили вроде. Дождь еще шел. Ну вот, значит, сидели они, сидели, а там мельников Володька и домой засобирался. За забор вышел – дождь в грозу перешел. А Володька у кузнеца зонт забыл. Ну и решил вернуться. У нас тут зонт – редкая вещица, ценная. ЦУМов мы не держим. Вернулся в дом, значит, а горгона как раз спустилась. Посмотрела она на него – и все. Нет больше Володьки.

– Помер? – осторожно спросил Шурик.

– Да если б помер, – махнул рукой Иван. – Пропал Володька. Вот на месте и пропал. Был человек – и нет его.

– А милицию вы тоже не держите? – уточнил Шурик.

– К чему она нам? – удивился Иван. – У нас тут все свое. И милиция, и суд. А ты как думаешь?

Шурик поежился, несмотря на плюс тридцать.

– Я, – осторожно начал он, – думаю, что все горгоны остались на страницах переизданий мифов Древней Греции. А кузнец вашего Володю, думаю, по пьянке стукнул неудачно и закопал в огороде.

– Вы, – вздохнул Иван, – городские, в жизни смыслите мало. Вам окно в настоящее телевизор загораживает. Убил-закопал… Ты в жизни много раз видел, как человек человека убил да закопал? То-то же. А всё туда же. Криминальная хроника.

– Я, – Шурик поправил очки, – в жизни и горгон ни разу не видел.

– Вот и не увидишь, дай господь. Если, конечно, глазеть на кузнецовый дом не станешь…

Иван резко остановился и охнул. Навстречу по пыльной деревенской дороге медленно катилась телега, запряженная усталой, видимо, очень пожилой лошадью.

– Вспомнишь черта, – прошептал Иван.

– Кто там? – спросил Шурик. – Ваш кузнец?

Иван осторожно кивнул, не отрывая взгляда от приближающейся телеги.

– А зачем вы туда смотрите? – весело поинтересовался Шурик. – Вдруг горгона там? Посмотрите и пропадете. А?

Иван с сожалением перевел глаза на Шурика:

– Вот ведь ты дурак… Да он же в райцентр едет.

– И что?

– И то. Как он ее с собой возьмет? Полгорода погубит.

Поравнявшись с ними, телега притормозила. Крепкий смуглый пожилой мужчина внимательно осмотрел Шурика, пожевал губами и улыбнулся:

– День добрый.

Иван мрачно качнул головой и молча пошел вперед.

Мужчина весело подмигнул Шурику, стукнул лошадь ивовой веточкой по крупу, и телега двинулась дальше.

– Как-то невежливо вы… – заметил Шурик.

– Вот я и говорю, ученый, что ты дурак, – покачал головой Иван, три раза перекрестился и сплюнул.

* * *

Шурику не спалось. Комната, выделенная ему Иваном, была уютной, кровать мягкой, воздух избы был не затхлым, как это часто случается, а приятно пах сушеными травами, но Шурику все равно не спалось.

«Интересное место, – думал он, – странное, но интересное. Самое место для исследователя. Надо, что ли, сходить и посмотреть, что там за дочь у кузнеца такая».

– Даже не вздумай, – внятно заявил Шурику внутренний голос.

– Заткнись, – привычно оборвал его Шурик и подумал, что машина забарахлила все-таки очень удачно, слава отечественному автопрому.

Ивану тоже не спалось: из соседней комнаты, которую Шурик окрестил «гостиной», доносились осторожные шаги и приглушенные голоса… Да у хозяина гости! Шурик рывком сел на кровати и прислушался. Нет, не разобрать. А вот если подобраться поближе к двери…

Шурику было немного неловко, но он оправдал себя тем, что все-таки приехал по делу, а разговор может оказаться интересным. Так оно и было.

Гости Ивана – этнограф насчитал двоих – обсуждали странное.

– Он уезжает раз в несколько лет. Если не сегодня, то когда?

– Она на сеновале спит. Дай огню только заняться – не выйдет уже.

– Володьке-то уже все равно не поможешь.

– Не скажи. Если горгона умрет, он может вернуться.

– А вдруг нет?

– А если нет, то хотя бы другие не пропадут.

Шурик слушал, хлопал глазами и не верил своим ушам. Они собираются поджечь дом. Они хотят убить горгону. Вот тебе и криминальная хроника.

* * *

Сказать, что Шурику было страшно, – это ничего не сказать. Нет, ну он, конечно, представлял себя Джоном Макклейном, когда смотрел «Die Hard», «Крепкий орешек» в нашем дурацком переводе. И он, конечно, сто раз мысленно жертвовал собой ради всего человечества. Это когда «Армагеддон» смотрел. Ну так то одно. А красться за убийцами по незнакомой Деревне в практически абсолютной темноте (искусственного освещения здесь, разумеется, не было) это совсем другое.

Преступники молча зашли за калитку дома кузнеца и направились на задний двор, Шурик, сжав зубы, чтобы стучали потише, бросился к входной двери. Крыльцо предательски взвизгнуло, Шурик подумал, что всегда мечтал умереть от инфаркта и мгновенно, но ничего не произошло. Видимо, не услышали. Вот и славно. Вот и славно все пока.


Где в порядочных домах сеновалы, живший в девятиэтажке «чешский проект» Шурик не знал, но ему повезло – искомое нашлось довольно быстро над скрипучей деревянной лестницей в сенях. Прямо среди охапок сена стояла железная кровать с пружинной сеткой, на которой что-то лежало. Шурик поспешно отвел глаза: мифы мифами, но осторожность – она никогда не бывает лишней.

– Уходим, – услышал Шурик голос Ивана, и тут же крошечное окошко под крышей блеснуло красным отсветом рождающегося большого огня.

* * *

Очнулся Шурик уже в лесу. Он обнаружил, что сидит на земле, около своей машины, а рядом с ним лежит плотно завернутая в одеяло горгона. Вытащил, значит. Персей спасает Медузу-Горгону, мрамор, XXI век. Что делать дальше – не очень понятно.

Теоретически, надо везти ее в институт. На кафедру надо ее везти. Еще бы только понять – на какую именно кафедру. Еще надо бы понять, как проехать КПП на въезде в город со спеленатым телом на заднем сиденье. И как ответить на вопросы, которые бдительные сотрудники обязательно зададут. «У меня там горгона, не разворачивайте, а то ой». Или сразу ее бдительным сотрудникам сдать? «Как будешь шашлык из этого невеста делать – меня позови», – некстати вспомнилось Шурику. Нет, нельзя сотрудникам. Вдруг в одеяле и вправду что-то ценное, а слава тогда достанется кому? Путь не близкий, а если она в дороге развернется и нападет? Или просто в зеркало заднего вида глянет? Кстати, Персей как раз зеркалом ее и замочил, если я правильно помню. Но как же хочется посмотреть…

«У нее вместо волос – змеи», – напомнил внутренний голос.

«Ты бы хоть родителям позвонил и сказал, что очень их любишь».

«Не тронь горгону, ты этнограф, а не зоолог».

«А вот английский врач Уайт привил себе чуму и умер».

Но руки Шурика не имели рецепторов, улавливающих внутренний голос, и продолжали разворачивать одеяло.

Горгона перевернулась с живота на спину, села, растерянно огляделась, убрала со лба прядь темно-русых вполне себе волос, улыбнулась, продемонстрировав ямочки на щеках, и сказала:

– Привет.

А Шурик заглянул в ее огромные синие глаза и понял, что пропал.

Александра Тайц

Крот

Непременно нужно вырвать эти волоски единым разом и тотчас же сжечь, а не то они смогут причинить еще немало всяческого вреда.

Э. Т. А. Гофман

И мир без Вас, мой друг, теряет смысл и форму, пожалуйста, гоните прочь того, кто черной тенью высится за Вашими хрупкими плечами, кто застит золотые Ваши глаза, ангел мой. Я Вам хотела бы в подарок весь мир отдать. И журавлей, и небо над Парижем, и тяжкий запах джунглей, и свежей сдобы аромат, и все закаты и восходы, но у меня есть только я, возьмите, может, пригодится.


Мишель критически осматривает написанное, поправляет перо в ручке. Плохо. Слишком торжественно, слишком много от молитвы, слишком похоже на плохие стихи. А так?


Друг мой, в волосах Ваших запуталась луна, а крылья цвета воронова крыла опущены долу…


Нет, выспренно. А если…

Снизу раздается шум. Нехороший такой шум. Хлопают двери, что-то вскрикивает мадам Фонтенэ, экономка. Снова хлопает дверь, потом голос Филиппа: «Папенька, вы нездоровы?» Невнятное бурчание и снова удар двери о косяк. Тяжелые шаги по лестнице. Этот ретроград и пошляк опять за свое. Мишель откладывает в сторону письмо, но не прячет. Какого черта, думает она. Я современная женщина, а не сексуальная рабыня. Он должен в конце концов уяснить…

– Ты жила у этого козла?! Всю неделю, пока я был в Ливерпуле?! – с порога кричит Макс. – Ты опять жила у этого прыщавого ублюдка?! Совесть у тебя есть?!

Мишель сидит на постели и смотрит снизу вверх. Спокойно смотрит. Оценивающе. Макс не такой уж плохой, думает Мишель. Он талантливый. И добрый. И меня любит. И Филиппа. И прислуга от него без ума. И мама тоже. Но боже мой, боже мой. Вот он стоит, такой здоровенный, толстый, шея – во, морда от ярости пунцовая… И акцент. Когда Макс злится, он говорит с этим жутким русским акцентом. И он ведь совершенно ничего не понимает. Ни-че-го. Я могу ему три часа рассказывать про Антуана. Три дня. Три года. Про то, что я ему необходима. Он пропадет без меня, он слаб и нежен, он редчайший цветок, чудо Господне; когда Антуан дрожит ресницами – это же словно сквозь витражи храма… Как можно не любить чудо? Он просто не понимает… Но я ему сейчас объясню. Он же хороший. И любит меня. Ну – как умеет.


– Максимилиан, – говорит Мишель очень тихо. – Максимилиан, вы ведете себя как дикарь, прислуга слышит. Филипп будет плакать. Пожалуйста…

Макс, осекшись, замолкает и смотрит на нее, тяжело дыша. От него пахнет зверем, рубашка расстегнута, большое крепкое брюхо ходит ходуном.

– Ты просто скажи, – Макс уже не кричит, он говорит хрипло и просительно, – ты просто скажи: ты хочешь к нему уйти? Ты его любишь? Он тебя любит? Ты уходишь?

Мишель улыбается глазами. Какой он все-таки смешной, Макс.

– Нет, Макс. Я люблю тебя. Ты мой муж, я тебя люблю. И Филиппа. Но… Скажи, ты веришь в Бога?

Не дождавшись ответа, Мишель продолжает:

– Вот представь себе, что ты видишь перед собой Бога. Ну, поверженного Бога. Бога в слабости. Умирающего. И только ты его можешь спасти. Словно… как у этого датчанина? Ну, ты еще вчера вечером Филиппу читал?

– Андерсена, – автоматически отвечает Макс.

– Ну да. Помнишь, у него эта крошечная девочка – Дюймовочка – нашла ласточку?

Макс вдруг начинает истерически смеяться. Ну все лучше, чем кричать в голос

– Это ты-то, – сквозь смех бормочет Макс, – это ты-то Дюймовочка?

Мишель оглядывает себя с ног до головы, и ей становится ужасно смешно. Дюймовочка. Шесть футов ровно и щедрое декольте.

– Я тебя люблю, – сквозь смех шепчет она. – Ты самый лучший Макс на свете.

– Подслеповатый только, – смеется Макс, – прям как крот.

– Ага, ага, – подхватывает Мишель, – и шерстяной. Иди-ка сюда.


А потом, думает Макс, она попросила пахитоску. Лежала себе, непристойно раскинувшись. Голая, длинная, вся гладкая, как масло, курила, отставив локоть. Потрясающе красиво. Дым завивался вокруг нее кольцами, как на новомодных картинках какого-нибудь Мухи. И еще она говорила. О том, что они современные люди (Макс благоразумно согласился), о том, что должно быть в жизни каждого человека нечто выше и чище, чем обычные семейные отношения (ну, допустим, ответил он осторожно). И приводила примеры – про американских миллионеров, которые содержат жену и любовницу, и все довольны, про испанских монахинь, которые служат Господу в госпиталях, про художников, про композиторов.

Макс, удивленный таким поворотом событий, спросил, при чем тут композиторы. И по глупости даже напомнил, что он и сам-то…

Ты не понимаешь, отмахнулась Мишель, ты очень талантлив, да, но… Это земной талант, понятный. А когда слышишь «Вальс золотой реки», то словно… словно… Это совсем нездешнее что-то. И он такой, знаешь… словно ребенок, словно наш Филипп. У него, знаешь, если прищуриться, то вокруг головы…

Этого Макс уже вынести не мог и резонно заметил, что кроме ресниц и этого вокруг головы у Антуана морда в прыщах, нет голоса и одна нога короче другой на три дюйма. И чего он, Макс, не понимает, почему все парижское общество пребывает в такой эйфории по поводу «Вальса золотой реки». Там использована простейшая гармония и одна из моцартовских тем, написать нечто в этом роде может и обезьяна. Мда, сокрушался Макс. Про обезьяну, пожалуй, лишнее. Вышло так, словно я завидую.


Антуан де Сент-Обэр был последним увлечением парижского общества. Антуану писали стихи и посвящали музыкальные пьесы. Поэтический образ Антуана витал над Парижем – он так точно ложился на популярные нынче увядающие лилии и лунные дорожки. Юный, хрупкий, гениальный, смертельно больной. «Вальс золотой реки» гремел из каждого окна, даже шарманщики сменили барабанчики с извечным «Сурком» на мелодичное «Тарататам-та-там, та-там…». Винсент д’Эбре выставил в Салоне триптих «Антуан и Ангел Смерти», где Антуан, бледный и поверженный, прятался от Ангела за серебристым меховым пледом – виден был лишь точеный профиль и бессильная рука, свешивающаяся с подлокотника волтеровского кресла. В пику Салону Гийом Поллен устроил целую выставку своих работ, посвященных Антуану, – на одной из них месье де Сент-Обэр был изображен с золотыми крыльями, на которых порхал над земной юдолью, словно бабочка-переросток, на другой представлял собой грозовую тучу, несущуюся на Париж с очевидной целью очистить его от скверны материализма и вернуть в лоно духовности.

Но особенно на Антуане помешались парижские дамы. Пожилые девы и циничные проститутки, стриженые феминистки, почтенные матроны, школьницы, гувернантки, зеленщицы, графини, няньки… Весь город внезапно наполнился вздохами. По утрам у дверей фамильного дома Сент-Обэров на рю де Шантильи копились горы букетов и корзин с лилиями (любимые цветы Антуана), эйнемовские жестянки с шоколадом, вкусно пахнущие сквозь вощеную бумагу, перевязанные ленточками жареные поросята, баночки с вареньем из роз, пакетики кофе, жестянки трубочного табаку, альбомы для записи нот в кожаных, тисненных золотом переплетах, ароматные свечи и конверты, конверты, конверты. В конвертах были стихи, признания в любви и чеки.

Время от времени Антуан выбирал из груды конвертов один и писал ответ. Он прекрасно писал. Ответное письмо было напоено сладчайшим ядом – смесью лести, невысказанных перспектив неземного блаженства, нежности и очаровательной детской невинности. Антуан, судя по этим письмам, был сущим дитятею в любых бытовых вопросах, и от строк веяло той же застенчивой беспомощностью, какой природа столь щедро наделила детенышей зверей и людей. Явное следствие естественного отбора, хмыкнул Макс, сторонник дарвиновской теории. Ни одна самка не обидит детеныша, если у него розовые пяточки и пушистые ресницы. Циничный мужик этот английский доктор. Но какой умный.


С избранной дамой завязывалась нежная переписка. Если дама оказывалась с перспективой (скажем, она была богата, или знатна, или вхожа в известный салон, или у нее в лавке была особенно вкусная сдоба) – переписка становилась все нежнее и нежнее. Таких дам обычно было несколько, и каждая считала себя единственной. Макс, будучи здравомыслящим и очень добрым человеком, читал десятки этих писем: к нему приходили посекретничать юные родственницы и подружки Мишель, плакали, благодарили за носовой платок, вытирали нос, советовались, как быть дальше. Внешность его располагала к откровенности – Мишель не раз, смеясь, замечала, что ему бы очень подошла карьера священника. Только не католического, хихикала она, а вашего, знаешь, такой здоровый, пузатый, весь в золоте, с вот такущим крестом. И рожа красная. А я, она мечтательно заводила глаза, я была бы попадьей! И у нас был бы не один Филипп, а куча детишек… Матушка… как по-русски «Мишель»?

Михалина, бурчал в ответ Макс. Но это малороссийское имя, а в России такого нет. Ну, нет так нет, покладисто отвечала Мишель. Я бы сменила имя, раз так. Была бы матушка Параскева, – по-русски она говорила ужасно смешно, с неправильными ударениями и картавя. Макс от этого таял, так что хоть на хлеб мажь. И выкопала же откуда-то эту Параскеву, ну и имечко.


И вот. Пару месяцев назад Мишель получила письмо от господина Сент-Обэра. Представляешь, говорила она, иронически подняв бровь, он пишет мне: «Милый неведомый друг». Нет, ты представляешь? Смешной какой мальчик, надо написать ему что-нибудь в ответ, нельзя обижать слабых. И потом, он все-таки гений…

А я? – дразнил ее Макс. Я тоже гений. Слабый и ранимый. А Мишель в ответ вдруг вся как-то подобралась и улыбнулась. Тихо так улыбнулась, тайно, словно беременная Мария. И ему бы тогда заметить эту улыбочку, эти полуприкрытые глаза, ему бы увезти ее подальше, к морю, на корабле каком-нибудь, чтобы солнце, и кружевные тени, и устрицы в прибрежном кафе, и променад в Ницце. А он проморгал. Болван. Макс даже зубами скрипнул от злости на себя. Идиот. Решил, что она играет, дурака валяет. И потом, когда находил в спальне обрывки писем, и потом, когда вдруг Анжелина пришла на кофе как-то после обеда, а Мишель, по собственным словам, к Анжелине же в гости уехала прямо с утра, он только посмеивался: эк ей голову вскружил сопляк этот худосочный, прямо как молодая.

А кстати, не такой уж он и худосочный, перебил сам себя Макс. Вполне такой мужчина в теле, только роста маленького очень. И плечики узкие. И чем он, собственно говоря, болен? На вид румяный такой, круглая розовенькая мордашка, хорошенький, действительно ровно херувим. С прыщами, правда. Небось от шоколада. Ну и хромает, да. И голоса почти нет, хрипит только, как клошар на мосту. Поэтому ходит с тяжелой тростью, прыщи на подбородке прячет в шелковый шарф до полу и в основном молчит и смотрит со значением. И еще не разрешает себя фотографировать. Вообще. Никогда. Никаких дагерротипов, говорит, обет такой дал.

Убил бы, неожиданно закончил Макс поток невеселых мыслей. Он доехал до каменного особняка на углу, расплатился с извозчиком и поднялся по ступенькам.

– Месье Джонатан че-то перетирает с клиентом. Вы идите покуда в гостиную, промочите горло, он его быстро выставит.

Джонатан притащил дворецкого с собой. Прямо из Техаса. Хорошо еще, что Билл не сморкается в занавески. А мог бы.

– Спасибо, Билл. Как твои дела?

– Да все то же, мистер Макс. СОС, как у нас говорят.

– Что, совсем скверно?

– Нет, вы не поняли. – Билл заржал как конь. – СОС – это сэйм олд шит.[2] Смешно, правда?

– Очень, – вежливо согласился Макс

Он прошел в гостиную, взял из рук Билла щедрую, почти с горкой, порцию неразбавленного виски, уселся в изумительно удобное джонатановское кресло у камина, залпом выпил стакан и позвонил в колокольчик.

– А нельзя ли повторить?

– Уууу… – понимающе протянул Билл. – Что, совсем ваша хозяйка чудит?

Боже мой, подумал Макс. Не хватало еще, чтобы меня жалела прислуга.

Билл как ни в чем не бывало плеснул вторую порцию и продолжал:

– Они как с ума посходили с этим козлом вонючим. Вот моя Пегги. Вот казалось бы. Ведь в трактире отпахала пять лет, уж считай никаких девичьих грез. А ведь туда же!

Макс подавился виски. «Девичьи грезы» из уст Билла звучали совершенно непристойно.

– А что, он ей тоже пишет?

– Ну а то. Еще как. А она, дурында, ему каждый день шлет жареного поросенка и три бутылки шампанского из магазинной кладовой, да не с верхнего ряда, а с нижнего, где дорогое пойло хранится. И так уж два месяца. Я ей говорю, по миру пойдешь с такими делами, дура ты, таких, как ты, у него пучок на пятачок.

– А она? – Максу и в самом деле было интересно.

– А она, знаете, мистер Макс, – Билл пощелкал пальцами, пытаясь извлечь из своего небогатого запаса нужное слово, – она так… улыбается… растроганно, во. Ровно богоматерь или монашка какая. Тьфу, пропасть! – Билл огорченно рубанул по воздуху сжатой в кулак пятерней. – Простите, мистер Макс, наболело. Пойду я. Спасибо вам, выслушали.


– Ну что, рогоносец хренов, пожаловал к доброму дядюшке Джонатану? – еще с лестницы пробасил Джонатан. Сердиться на Джонатана было невозможно.

Когда он вошел в комнату, досуха обглоданный тропическим солнцем, гибкий, усатый, как кот, с кривой усмешкой, и уставился на Макса смеющимися глазами, Макс понял, что все будет хорошо. Сейчас Джонатан вытащит из рукава какое-нибудь подходящее к случаю чудо, и наваждение рассеется, Мишель придет в себя, и мерзкий карлик Сент-Обэр никогда больше его не потревожит…

– Ты на меня смотришь, словно ждешь, что я кролика из рукава вытащу, – проворчал Джонатан. – Садись. Налей себе, нам есть что отпраздновать.

– Ты нашел?

– Ну а что бы мне не найти? Правда, пришлось пару человек нанять, там внизу, в графе накладных расходов, поглядишь. Но, – Джонатан положил невесомую сухую руку на Максово плечо, – поверь мне, материал того стоит. Вот, для начала… – Он вытащил объемистую папку, открыл на первой станице. – Это summary, краткий отчет. Полюбуйся, кто такой наш голубчик.

Джонатан откинулся в кресле и закурил.

– Не стесняйся, читай сейчас. Я хочу посмотреть на твое выражение лица. Что-то мало вокруг в последнее время счастливых людей. Хочу больше.

Из отчета явствовало, что господин Сент-Обэр на самом деле незаконный сын городского башмачника из Риги по фамилии Тухес (Макс нервно хрюкнул), а звали его Исай. Изя Тухес, господи спаси. Изя прославился на просторах Российской империи как карточный шулер и любитель курсисток, бежал, был пойман, совратил начальника жандармского отделения в Алматы, тот оставил семью, бежал вместе с карликом в странноприимный Амстердам, где совратитель очень быстро избавился от любвеобильного жандарма.

Интересно как, подумал Макс; он надеялся, что алматинский похотливец жив-здоров и вернулся к женушке. Вот она ему накостыляет!..

Избавившись от любовника, Изя пару лет занимался карточной игрой и в конце концов выиграл в карты сент-обэровский титул. Юридически все было оформлено как усыновление. Однако мадам де Сент-Обэр, узнав о случившемся, ушла от мужа и осталась жить вместе с карликом на положении экономки.

Макс оторвал глаза от бумаги. Джонатан ухмылялся во весь рот.

– Прочитай третий снизу абзац, тебе понравится.

Макс, не веря глазам, прочел: «Что же касается „Вальса золотой реки“, благодаря которому Антуан де Сент-Обэр и стал известен в Париже, то мелодически это произведение – точная калька с народной клезмерской танцевальной мелодии „Ой, Шлоймэлэ“, часто исполняемой на еврейских свадьбах в центральной Европе».

А ведь я чувствовал, удивленно подумал Макс, ведь это же очевидно, вот это «Ай, нэ-нэ, ай, нэ-нэ» – ну конечно, это еврейский вальс! Музыкант, называется! Хорош, ничего не скажешь. И ведь никто не догадался… Заворожил он нас, что ли?

– Прочитал? – Джонатан потянулся и положил перед Максом конверт. – А теперь посмотри вот это. Удивишься, зуб даю. Последний.

В конверте были фотографии, не очень резкие, явно сделанные втайне от модели. На них был изображен скособоченный карлик с брюзгливым, капризным личиком. Макс очень долго не мог понять, зачем вообще ему смотреть на этого уродца. А потом понял, что рассматривает фотографии Антуана. Ему вдруг стало очень холодно в жарко натопленной гостиной.


– Меня не спрашивай, я сам не знаю, – сразу предупредил Джонатан. – Всякое бывает.

– Крестная мать, добрая фея, – криво улыбаясь, процедил Макс. – Налей-ка мне.

– В общем, – подвел итог Джонатан, – вот что я думаю. Как это у вас про зайца с яйцами? Ну – утка там, все дела… Еще в Русских сезонах чувак картинки привозил симпатичные такие. Яйцо, иголка…

– Да, я понял, – очень тихо ответил Макс. – Иголка в яйце, яйцо в утке…

– Во-во. Я, друг мой, понятия не имею, что в этих фотографиях. Но не будь я Джонатан Стингрей… Иди в газету, Макс. И все кончится.

Макс достал перо, чековую книжку, выписал чек, спросил:

– Ты уверен, что это именно та сумма?

– Уверен, – отмахнулся Джонатан. – Я устал от того, что ты сам не свой, что Билл мне вместо чая приносит крем для бритья, что женщины перестали со мной кокетничать в опере… Я хочу нормальной жизни. Иди в газету, Макс. Слушай, у меня сейчас клиент. Хочешь, подожди меня тут, а потом пойдем пообедаем? Я заслужил обед, как ты считаешь?

Джонатан засмеялся оперным басом и неуловимым, кошачьим движением вскочил с кресла, прихватил какие-то бумаги, шагнул к двери.

– Я быстро! – донеслось уже из коридора.

Макс придвинул кресло поближе к камину, налил себе еще виски. Все кончится, думал Макс. Все будет по-прежнему. Мишель поймет, что молилась на карлика по фамилии Тухес. Он представил себе лицо Мишели, читающей утреннюю газету.

Успокойся, сказал он себе строго, она никогда не узнает, что это сделал ты. И в конце концов, если его не остановить, он принесет еще много бед.


«Когда у него дрожат ресницы, – вспомнил Макс слова Мишель, – это словно луч солнца сквозь витражи в храме».

И бросил папку в огонь.

Ирина Чуднова

Нож

[3]

«Вот кто починит ножик!» – были первые слова, с которых Шэн Хао осознал себя. Тогда же в жизнь трехлетнего мальчика вошел сказавший их даосский монах со смешным прозвищем Персиковое Дерево. Шэн Хао запомнил его едва ли не раньше нежных глаз мамы, мягкой южной речи бабушки Ван и пропахших горячим железом и машинным маслом рук отца.

Монах приходил в рабочий квартал, полный автомастерских, мелких фирм по производству жалюзи, садовой мебели, решеток и прочего в том же роде, всегда неожиданно, но никогда не оставался незамеченным. Завидев его черный силуэт в дальнем конце улицы, хозяйки несли в подарок свежие овощи и фрукты, хозяева мастерских оставляли работу, чтобы поделиться с даосом последними новостями, ребятишки со всего квартала, как сорвавшиеся из-под стрех воробьи, сбивались вокруг него пестрой, празднично галдящей стайкой. Персиковое Дерево одаривал их разной монастырской мелочью – узелками долголетия, дудочками из тыквы горлянки, амулетами, отгоняющими болезни и злых духов гуй, мо и яо, учил новым играм, смотрел прописи у школьников, рассказывал волшебные сказки самым маленьким и давал советы-притчи тем, кто постарше.

Маленького Шэна шифу часто приветствовал вопросом: «Ну что, починишь ножик?» Мальчик был счастлив: дядя Персиковое Дерево выделял его из гомонящей стайки ребятишек, обещал тайну.

Зады «Автомастерской семьи Шэн» занимала самая настоящая кузница: глава семьи отдавал кузнечному делу все свободное время. С четырехлетнего возраста сын получил разрешение входить туда. Он поначалу сидел неподвижно на высоком стуле, завороженный языками пламени в горне, неверными отблесками красного на кусках лежащего в углу антрацита, шипением воды в чане для закалки, мерными ударами молота в руках отца, которым торжественно, сладко и жутко вторило сердце. Потом, пообвыкнув, Шэн Хао стал ходить по тесному помещению, разглядывая инструменты и любуясь ловкими движениями мастера. Отец в кузне становился другим, рядом с ним совсем не хотелось ни играть, ни шалить, хотелось стать равным ему, научиться претворять огнем, молотом и водой куски бесформенного, отжившего металла, вручать им новую судьбу. В пять лет мальчик неожиданно для себя начал подавать отцу инструменты. Никто его этому не учил и не просил, но благодарный взгляд мастера, впервые обратившего в кузне внимание на сына, наполнил сердце таким восторгом, выше которого, наверное, ничего не бывает. В тот же вечер бабушка Ван рассказала сказку про пастушка Ляо и две дороги – по одной пастушок ведет стадо, и барашки слушаются каждого слова, по другой – стадо ведет пастушка, но к нему присоединяются все новые и новые барашки. Шэн Хао засыпал и думал, какая же из дорог верная, – ведь и послушные барашки хорошо, и преумножение стада тоже. Ночью ему приснился шифу Персиковое Дерево, он понятно растолковал смысл сказки, но наутро сон потускнел, видно, запутался в узорах изголовья старинной резной кровати.

Кузница захватила Шэн Хао. Остальная жизнь стала надоедливой и скучной, как неизбежное ожидание в больничном коридоре, пока подойдет очередь приема. Маленький Шэн делал все, что полагалось, с редким для его возраста усердием, но подлинную радость приносили лишь часы в кузне, бабушкины сказки перед сном и беседы с шифу. Даже школа, куда он пошел, как и положено, в шесть лет, не занимала по-настоящему. Нравились только иероглифы. Выставив скамеечку у дверей кузницы, Шэн Хао писал и переписывал страницу за страницей домашние задания, знакомые и незнакомые значки из газет, сборников кухонных рецептов, которые находил в комнате бабушки, главы из маминых романов с розовыми картинками на обложках. Шифу подарил ему несколько толстых книг с особо сложными и красивыми иероглифами и после часто рассказывал, что они означают и руке какого мастера древности принадлежат. Растирать тушь мо в каменной тушечнице яньхэ, следить, как кисть маоби напитывается черной, блестящей, как воронье крыло, жидкостью, покрывать лист строгими и стремительными линиями хуа, складывающимися в знаки и слова, увлекало мальчика так же, как и работа в кузнице.


На восьмой день рождения отец подарил сыну кожаный фартук и нарукавники, а монах Персиковое Дерево – красивый набор для письма и много рисовой бумаги сюаньчжи. В тот день кузнец впервые доверил маленькому Шэну тяжелые щипцы – вынуть из огня заготовку. Через год мальчик уже сам ковал разную мелочь.


«Как поживает ножик?» – приветствовал Шэн Хао шифу. «Пока цел!» – улыбался даос.


Шли годы, квартал менялся и в то же время оставался прежним: дети росли, молодые люди обзаводились семьями, мастерские богатели и прогорали, меняли то хозяев, то профиль, постоянные клиенты обновляли машины, и целые автопарки, бывало, исчезали совсем. Поблизости сносили кварталы кирпичных малоэтажек, на их месте выстраивали роскошные компаунды, расширяли дороги и пускали новые маршруты автобусов. Только даос Персиковое Дерево был прежним, даже, кажется, не старел, и все так же радовалась ему улица.


Осень началась в тот год, как и обычно в их вечнозеленых краях, незаметно: спала жара, подул ветер, небо явило голубой цвет, побежали по нему белые облака, созрела камфара. Голубые сороки галдели в ее ветвях, переругивались, нагуливали жир, склевывая черные плоды. Потом зарядили дожди. Сороки притихли, стало холодно и сыро. Над Янцзы повис туман, съевший солнце, на углах улочек появились торговцы жареными каштанами. Шэн Хао томился в эту, шестнадцатую от рождения, осень тягучим, словно конфета нюпитан, одиночеством. В память об умершей год назад бабушке Ван ковал затейливых барашков и многократно переписывал в свитки старинные романсы сунцы.

Барашков и готовые свитки забирал и уносил в монастырь Персиковое Дерево.

В тишине помолчу я, неспешно на башню взбираясь,

День от бледной зари беспросветен, как поздняя осень.

Вьется дым над водою, в белесый туман собираясь,

Никого перед ширмой дверной, да и ветер шагов не доносит.

На полет лепестков загляжусь, в легком сне замечтаюсь,

В частых шелковых струях дождя одинок и покинут.

Так в бескрайности вечной и полной молчанием тщусь —

Пусть серебряным, тонким крючком будет занавес этот раздвинут.

Заполняя созвучными сердцу строками Цинь Гуаня[4] тонкий лист, юноша не заметил прихода даоса, рука монаха, опустившаяся на плечо, заставила вздрогнуть.

Шифу, я мигом принесу готовые свитки и поделки! – сказал Шэн Хао вместо приветствия.

– Я не за тем, – Персиковое Дерево вынул что-то из-за пазухи, – ножик сломался. Починишь, вернешь на рассвете.

– Сделаю раньше, сегодня же вечером! – Шэн Хао заметил щербинку на лезвии, она была незначительна.

– Жду тебя на рассвете, – повторил монах и, не прощаясь, пошел к выходу, мягко, почти танцующе касаясь земли бусе на толстой подошве.

Шэн Хао, поглядел ему вслед, пожалел, что нельзя уже больше, как в детстве, бежать за шифу вприпрыжку до конца улицы, помешкал, изучая раненый нож, и пошел в кузницу.


Гудел горн, переливались красным бока антрацита, накалялся полумесяц ножа. Зажатый щипцами, лег на покатую спину наковальни. Шэн Хао примерился и ударил молотом. Удар откликнулся резкой, с оттяжкой, болью в селезенке, кузнец ударил снова, чуть изменив угол и силу замаха, – жгучая боль пронзила сердце. Новый удар – на пределе возможности терпеть отозвалось правое легкое, за ним левое, желудок, глаза, колени. Он бил и бил и уже не понимал – обрушивает ли молот на лезвие ножа или на свое тело. Стены кузни то сужались, то расширялись, горн пожирал антрацит, меха алкали воздуха, пот заливал глаза, или то были слезы боли – кузнец не прерывал работы. До тех пор, пока не почувствовал, не разумом, всем существом, – довольно. Он взял нож и хотел было опустить его в чан с водой для закалки, но плоть, его собственная плоть, незнакомым, но сильным зовом, какому немыслимо противиться, потянулась к лезвию, и Шэн Хао повиновался – нож вошел в печень, окрасив мир перед глазами алыми маками сладкой и нестерпимой боли, и вышел вон – обновленный, залеченный.


Боль отступила. Сознание и тело заново привыкли друг к другу. Кузнец поднес к глазам поковку – в тусклом свете утра казалось, что это незнакомая вещь с неведомым назначением, музейный экспонат, свидетель былых времен. Полоска неба за окном просветлела, напомнив слова шифу: «Жду тебя на рассвете». Шэн Хао завернул нож в лоскут кожи и сунул за пазуху.


Он шел по улицам просыпающегося города, сперва вдоль Янцзы, вдыхая осеннюю сырость; рыбаки у парапета набережной проверяли ловушки на крабов и тут же продавали улов хозяевам рыбных ресторанчиков. Потом повернул на юг от реки, пошел вдоль широкой Улолу, его обгоняли спешащие на работу люди, брякали звонки велосипедов, водители грузовиков и автобусов переругивались на перекрестках. Прогрохотал по мосту поезд, сбрасывая скорость перед вокзалом, показались каменные львы шицзы у входа в даосскую обитель Долгой Весны Чанчуньгуань. Шэн Хао подышал на озябшие руки и стукнул привратнику в окошечко. Его пустили.

По боковой тропинке вдоль глухой стены кузнец обошел храмы и поднялся на самый верх холма, к монашеским кельям. Шифу нашелся сразу, словно неотлучно ждал, молча провел к себе, усадил на каменный табурет у окна, принял нож.

– Управился за три дня, скоро. И – с днем рождения! – Даос рассматривал нож, то поднося близко к прищуренным глазам, то отдаляя на вытянутую руку. – Совсем большой Мастер стал!

Шифу, а отчего со мной так было? Зачем это? – Звук собственного голоса окончательно вернул Шэн Хао в привычный мир. Хотелось рассказать пережитое, но не было подходящих слов, он только посмотрел в глаза даосa и сглотнул пересохшим горлом.

– Был ли ты одинок, пока ковал? Стремление справиться с тоской, желание обнажить душу и понять ее двигали тобой. Этот нож старше, чем моя обитель, а может даже, старше, чем город. Нож ломается раз в шестьдесят лет, но не раньше, чем вырастет мастер, способный его починить. Перерождаются оба, и нельзя предугадать, какими покинут кузню. Бывает, металл ведет кузнеца, владеет им, бывает, кузнец держит металл в своей власти, и ясно, кто взял верх, стоит только глянуть на исцеленный нож. Воля неба проходит через сердце мастера, но скольким из них не хватит отпущенных лет, чтобы постичь свое сердце. Бывшие во власти металла потом всю жизнь следуют его желаниям, любой гвоздь выходит из их рук таким, каким сам захочет, случается, что и не гвоздем даже, а женской шпилькой. Те, кто подчинил металл, до конца своих дней искусно укрощают его в каждой вещи, но затейливая эта красота недолговечна, лишь столько прослужит, насколько хватит власти кузнеца. Я немало прожил, в третий раз вижу обновление ножа, но впервые не могу разгадать ваших уз. Придется тебе самому.

– И что же мне следует? – Шэн Хао осторожно, словно впервые касаясь, взял нож из рук шифу.

– Оставайся у меня. Делай что хочешь, может, приглядитесь друг к другу.

Даос пошел вниз к храмам, как всегда, легкой, чуть пританцовывающей походкой.


Юноша присел на пороге. Сквозь листву проглянуло солнце, впервые за несколько недель, заиграло нa тонком лезвии. Шэн Хао невольно залюбовался его совершенством, словно не имел к этому никакого отношения. И вдруг его настиг поток искрящейся радости, словно встретился с закадычным другом тегэмэр, таким, о каком всегда мечтал, но так и не смог обрести за недолгие шестнадцать лет. Нож откликнулся теми же чувствами, но глубже, мудрее. Связь возникла, стала крепнуть. Они взахлеб, на равных делились друг с другом и принимали отданное. Многомудрый нож, истосковавшийся за века по брату, преданному и открытому, впервые готовый не покоряться и не главенствовать, а быть рядом, пел в руках юноши. Он и не заметил, как вошел в комнату и стал резать твердую, гладкую от времени столешницу железного дерева тему, покрывая ее замысловатыми узорами, знакомыми и неизвестными стихами, бабушкиными сказками. О! Шэн Хао понял наконец, по какой дороге должен был пойти пастушок Ляо, – он должен пасти не барашков, а себя: очищать и совершенствовать сердце, волю и дух, обострять и возвышать пять чувств – и тогда все на свете стада стали бы его стадами.


Даос Персиковое Дерево уже час стоял на пороге кельи с миской вареной чумизы в руках – столешница расцветала все новыми и новыми картинами – отголосками разговора двоих, не замечавших его, да и ничего вокруг. Даос улыбался.


Нож больше не принадлежал ему.

Катерина Янковская

Другие герои

– Что ты имеешь в виду? – Кронос раздраженно осмотрел себя в зеркале, задрав майку, пощипал бока. – У меня появился лишний вес? Да?

Устало вздохнув, Рея отвернулась.

– Нет, я что, потолстел? А может, у меня появилась лысина? Или запах изо рта? – Он озабоченно подул в ладонь и требовательно взглянул на жену. – Нет запаха?

– У тебя нет запаха, – в сотый раз терпеливо произнесла Рея.

– А лысина?

– И лысины.

– Тогда что ты имела в виду? Зачем «изменить рацион питания»? У меня сбалансированное питание. Мне нужны витамины. И минералы. Особенно минералы. Давай сюда, что там у тебя сегодня.

Сыто рыгнув, он откинулся на спинку и похлопал ладонью по животу.

– Скажи, – не поднимая глаз, прошептала Рея, – а тебя никогда ничто не мучает? Ни капельки? Твое сердце спокойно?

– Честно? – У Крона внезапно дрогнул голос.

– Честно.

– Вот сейчас мучает. Тяжесть в желудке. Как будто камень проглотил. Но, – торопливо добавил он, – это от сухомятки. Да, от сухомятки.

Рея мрачно возвела очи горе.

– Дорогая, – игриво обхватив жену за талию, Крон явно подлизывался, – любимая, милая моя. Солнышко лесное. Зайка моя. Я твой тазик.

– Отстань.

– Ну кошечка, у нас осталось одно дельце.

– Дельце?!

– Ну да. – Крон обиженно посопел. – Пора подумать о детях.

– Опять?

– Ну да. Ты же сама говорила – думать надо о детях. Вот я о них и думаю. Сейчас. – И, довольный собой, Крон ласково подтолкнул жену в сторону спальни.

* * *

– Ску-у-шна! – Ахиллес зевнул, шлепнул ладонью муху. – Ску-у-у… – Он внезапно осекся. Над ухом что-то зазвенело, закашляло, и заунывный голос с интонацией нищего затянул:

– Грозный, который ахеянам тысячи бе-едствий соде-елал… ммм, наде-елал…

Вздрогнув, герой повернулся, оказавшись нос к носу с богиней.

– Эээ… Ты это… Чего?

– Воспеваю. – Богиня нахмурилась.

– Что воспеваешь?

– Как что? Гнев воспеваю. – Певица недовольно пошарила за поясом, вытащила свиток, сверилась. – Ахиллеса. Пелеева сына. Ты – Ахиллес? Пелеев сын? Все верно.

– Кто ж так воспевает? – Ахиллес почесал ухо.

– А как? Как надо? – Разозлившись, богиня ударила по струнам и взвыла: – Щемись, кто может, он – пиздец как озверел!!

– Стой!!! – Герой заткнул уши. – Стой!! Слушай, а это обязательно воспевать?

– А что мне воспевать? Как ты тут мух бьешь?

– Ну, пошарь по Элладе, подвиги там поищи.

– Где там подвиги… – Богиня откровенно загрустила. – Вся Эллада как треть подмосковного городишки. А людям легенды нужны. Эпосы. Вот и выкручивайся как хочешь. Ребенка плохо помыли – вот тебе легенда об уязвимости. Мордоворот в гостях нашумел, бабу с утра разбудил – вот тебе миф о победе героя над Танатосом. Вас вот сюда пригнали – думали, информационный повод будет. А вы тут сидите, полвойска в тоске, полвойска с запором, и у вождя понос. О чем петь-то? Хорошо, хоть бабу не поделили, хоть какая-то движуха.

– Не надо про бабу. – Герой поморщился.

– Не буду, – удивительно легко согласилась богиня. – Ты мне даешь тему, я не пою про бабу. Идет?

– Тему… – Ахиллес встал, потянулся и задумчиво окинул взором стены Иллиона. – Тему тебе… Будет тебе тема!

– Вот и ладушки, – обрадовалась богиня. – Вы тут пока сообразите, а я на обед схожу. Чтоб к возвращению – трупов пятнадцать—двадцать. Не меньше. Масштаб нужен.

– Ты только… это, – герой помялся, – заскочи к тому, прослабленному. Не в службу, а в дружбу. Пусть бабу вернет. Ему она сейчас все равно без надобности.

* * *

– Не могу поверить… – Гера перешла на трагический шепот. Зевс инстинктивно подобрался: за трагическим шепотом, как правило, следовал ультразвуковой удар.

– Гром и молния! – Он превентивно нахмурился, вдали громыхнуло. – Это не то, что ты думаешь.

– Конечно не то. – Гера улыбнулась, что было еще хуже. – ТО было на прошлой неделе. А до ТОГО еще пару дней назад. Козел!

– Ме-е… Ми-илая, – Зевс быстро вернул себе человеческий, вернее, божественный облик, – не кричи. Мы же одна семья. Драгоценная моя…

– И большая семья. – Гера с досадой сорвала с себя внезапно возникшие на шее аметисты. – Уже каждый мордоворот зовет себя сыном Зевса. Ни больше ни меньше. Кобель похотливый.

Глядя, как из лохматого кобеля вновь продирается Громовержец, Ио мечтала провалиться сквозь землю, стать невидимой или оказаться за сотню лиг от места семейной драмы. К сожалению, ее желание, в отличие от божественного, творить не могло.

– Ты не права. – Зевс яростно почесался. – У меня просто проснулись отеческие чувства к этой маленькой девочке. Ну посадил малышку на колени, погладил по головке, поцеловал… в щечку. Да, в щечку.

– Ой, – сказала Ио, становясь маленькой девочкой.

– Маленькая девочка?! – Гера взвизгнула. – Эта кривоногая шалава?!

– Блядь! – сказала Ио, глядя, как ее стройные ножки разъезжаются, обретая некую дугообразность.

– У тебя паранойя! – Зевс тоже перешел на крик. – Ты мне уже дышать не даешь со своей слежкой! Мне нельзя смотреть на женщин, мне нельзя смотреть на мужчин, мне нельзя ходить с друзьями в баню, – всегда выходят скандалы! Ты, первая красавица ойкумены! К кому ты ревнуешь меня?! К этой корове?!

Ио опять взглянула на свои ноги и в ужасе замычала.

– И что теперь с этим делать? – Успокоившаяся Гера рассматривала белоснежное животное.

– Нууу… Не знаю. – Зевс задумался. – Дорогая, ты умеешь доить?

– А ты мечтал быть мужем доярки? – Гера выставила под нос мужу золотой маникюр. – Фермером, чистящим навоз? И много навоза…

– Бррр… – Зевс содрогнулся и посмотрел на бывшую любовницу, лениво жующую одуванчик. – Думаю, нужно отдать ее в добрые руки.

– Да, за ней теперь – глаз да глаз, – улыбнулась Гера. – Глаз да глаз….

Мир в семье был восстановлен.

* * *

– Тысячу раз тебе говорил, не ройся в моих вещах, – Эпиметей отшвырнул ногой ворох одежды, – или хотя бы клади все на место.

Комната напоминала военный полигон после душевной разборки. Как минимум, богов с титанами. В эпицентре на сваленных в кучу вещах сидела миниатюрная женщина с отчаянно несчастным видом кота, застигнутого на столе возле сметаны. Было трудно поверить, что первобытный хаос в доме – дело столь хрупких ручек.

– Трудно поверить, – покачал головой Эпиметей, – что эти хрупкие ручки, столь хрупкие, что ломаются каждый раз при попытке приготовить мужу обед…

– У нас кончились деньги, – бесцветным голосом сообщила Пандора.

– Еще бы.

– Оставалось тридцать драхм. – Пандора с ненавистью посмотрела на мужа. – Думаешь, я не умею считать?

– Увы. И кто-то потом придумает равенство полов, – Эпиметей горько вздохнул. – А вот такой простой вопрос: зачем? Кому от этого станет легче?

– Тридцать драхм. На еду. На самое необходимое.

– Самым необходимым, очевидно, была вчерашняя туника. Тридцать… какая по счету? Это относилось к еде?

– Я похудела. Мне нужно что-то носить. Хочешь, чтобы я ходила голая?

– Дорогая, – устало произнес муж, – мы в Древней Греции. Хочешь ходить голой – ходи. Никто не осудит. И даже на пятнадцать суток не заберут.

– Тридцать драхм.

– Забудь. Это – на черный день, – отрезал Эпиметей и направился к двери. Семейные битвы он обычно проигрывал всухую, если не ретировался своевременно. Пандора несколько минут сидела неподвижно, скользя глазами по разбросанным предметам.

– Кто дома есть? – Знакомый голос вывел ее из оцепенения.

– Как хорошо, что ты пришла, Эврика! – Пандора бросилась к подруге.

– Дааа… – Эврика оглядела поле боя. – Заначку искала?

Пандора потерянно кивнула.

– За унитазом смотрела?

Пандора вихрем сорвалась с места. Через минуту она появилась с сияющим лицом и невзрачной коробкой в руках.

– Черный день! – торжествующе объявила она подруге. – Будет ему черный день.

* * *

– И как это должно называться? – прозвучало в абсолютной темноте. Если бы вышла луна, стало бы видно, как черный бог раздраженно сложил черные крыла и опустился на черный камень. Но луны здесь не было и в помине, лишь сухой треск крыл знаменовал божественное присутствие. – Я не понимаю, что происходит, – продолжил он, не дождавшись ответа. – Что мы делали все это время? Я, кажется, задал вопрос. Меня кто-нибудь слушает?

Вдали что-то загремело. Если бы сверкнула молния, она озарила бы сгорбленную фигурку маленького человечка, с остреньким лицом и тоской во взоре, сидящего в пыли, слева от божественной ступни. Но молнии сюда никогда не долетали, и лишь сосредоточенное сопение свидетельствовало, что бога таки слушают.

– А если слушают, пусть отчитаются по состоянию на текущий момент. – Танатос хлопнул крыльями. Зашелестело.

– Я так больше не могу, – раздался тихий, дребезжащий тенорок.

– Что значит – не могу? – Треск крыльев. – Нет такого слова в лексиконе менеджера! И быть не может! Руководство пошло тебе навстречу, у тебя отдельная практика. Менеджер проекта – это звучит гордо.

– Мне навязали этот проект. Я с самого начала…

– И что? – перебил Танатос. – И что теперь? Ты взялся, будь любезен, доведи до конца. Согласен, трудный проект. Трудный. Но не безнадежный. Ты безнадежных проектов не видел, вон у Данаид с соседней практики – Роснефть, это ж совсем труба, ни дна ни покрышки, непонятно, что куда утекает, а отчет давать по-любому надо. Вот это – провальный проект. А у тебя?

– Домой хочу, – бесцветным голосом произнес человечек.

– Каждый менеджер проекта хочет домой, – наставительно отметил Танатос. – Поначалу… Потом привыкает. Заметили, что на сороковые сутки тоска слабеет. – Он наклонился к левой ступне, сменил тон: – Послушай, от тебя ж никто не требует невозможного, не можешь дать результат – покажи динамику. Начни, сдвинь с места хотя бы. У тебя ж выигрышные условия.

– Это какие же? – В тенорке прорезалась ехидца.

– Ну… У тебя никогда не будет инфаркта. Уже. Инсульта. Черт возьми, даже простатита! Тебя ничто не должно отвлекать. А ты сидишь сложа руки. На что ты тратишь вечность?!

– К жене хочу. К детям. Старший в школу пошел.

– Не хотел вот тебе говорить, но придется. Тебя и поставили на этот проект, потому что часто домой мотался. Всех подставлял. Меня, например. Так что для тебя теперь это единственный шанс, или – сам понимаешь.

– Или что?

– Или – ничего. Что непонятно – спрашивай.

– Зачем это нужно?

– Что именно?

– Ну, – человечек покрутил рукой, – эти все откаты?

– Сизиф, ты как дитя малое, – покачал головой Танатос. – Это ж закон всемирного тяготения: весь мир тяготеет к откатам. Вся экономика на них держится. По крайней мере, в нашем регионе. Не веришь, спроси вот у Ньютона – он на проекте яблочной закрутки стоит. Накручивают по полной. Еще вопросы?

– Ты не мог бы сойти?

– Что? Ах да. – Расправив крылья, Танатос аккуратно ступил с камня. – Ну давай, не буду тебе мешать. И кстати… – Уже уходя, он обернулся. – Я тут подумал, может, тебе и правду передышку дать?

Сизиф оторвался от работы, с надеждой прислушался.

– Давай мы тебя на эти выходные в команду включим. На тимбилдинг поедешь, а? Хоровые стенания, гонка на байдарке с переходящим веслом? Развеешься. Не хочешь? Зря.

Консультантов подключить тоже не хочешь? Знаю, что бестолково, зато весело. Нет? Напрасно. Ну, работай, работай.

Загрузка...