Поиски первого дня

Я всего несколько минут в этом городе, а уже встречаю знакомые мне лица. Наверное, в этом нет ничего случайного — так во всех небольших городах: все люди знакомы, привычны, знают, кто чем занимается, у кого какие доходы. Если утром зашел с девушкой позавтракать, значит и накануне вы были вместе. Если ты с разными девушками — тебя следует опасаться; но если всюду появляешься один... Одним словом, в таких городах люди подмечают все. Припоминаю одного товарища, любителя посидеть в кафе. Он периодически перекрашивал и перекраивал единственный костюм и при этом говорил: «Как войду, скажут: у него опять костюм новый».

В эти первые минуты в городе, как и много лет назад, я зашел в кондитерскую на улице Пикк. Взглянув на меня и ни о чем не спрашивая, женщина за стойкой подала чашку и блюдце:

— Ваши кофе, ватрушка. — И добавила: — Вы стали реже бывать у нас.

Реже. Я просто не был здесь пятнадцать лет. Но я помню, как она, тогда еще молодая девушка, складывала деньги в большой кожаный мужской бумажник. Она и сейчас раскрыла его и положила деньги в мягкую кожу со стертым орнаментом. Удивительно, как со временем обостряются впечатления первых минут, первых встреч, первого дня. Сознаешь это с годами, когда груз воспоминаний становится частью тебя, и неизбежны раздумья, когда анализируешь себя, события и понимаешь скоротечность времени.

В кондитерской я увидел, что к выходу идет Юри Ярвет. Еще не успев осознать, что скажу этому скромному человеку, о котором много слышал удивительного, я оказался у двери:

— Здравствуйте.

Он смущен:

— Вы меня знаете?

— Да, когда-то я жил в Таллине...

Пожалуй, только в Таллине знают, что Ярвет был комическим артистом. Я даже помню его выступления на эстраде. Едва ли в те годы таллинцы предполагали, что перед ними будущий король Лир.

— Я еду на съемки в Ленинград, — сказал Ярвет, прерывая невольно возникшую и неловкую паузу и, видимо, догадываясь, что я помню его прежнее амплуа, «король Лир», как бы уходя за кулисы, роняет:

— Я все еще комик...

Надо сказать, что, приехав в послевоенные годы в Таллин в мореходное училище, я не знал в городе никого и ничего. Главное, не знал языка, а в те годы это был серьезный барьер, и преодолеть его было не просто. Но в тот первый осенний день, когда из обычного здания вокзала я вышел в город на брусчатую площадь под проливной дождь, проблем для меня никаких не существовало.

Я шел, и мне казалось, что здесь никогда не бывает сухой земли. Выпуклый, блестящий от дождя булыжник, квадратики редких окон и бойниц на фасаде замка, устремившегося в серое небо, крепостная стена, двускатные черепичные крыши домов. Переплетаются и теряют направление узенькие улочки. Как будто я двигался не по городу, а среди декораций, где разыгрываются трагедии Марии Стюарт и Гамлета. Автомобили казались громоздкими, случайными. Петляешь по улочкам, завернешь за угол — и вдруг открывается дверь в одном из лабиринтов, и тебя обдает паром и запахом кофе. Заглянешь — за столиками люди в плащах, прочно и, видимо, долго сидящие. Еще дверь — и еще кафе, поворот — и снова кафе.

Эти разрозненные воспоминания теснились в воображении, и я поймал себя на мысли, что уже теперь, на улице Пикк, я ищу тот первый день. Однако чего-то не хватало, и я мучительно прислушивался к себе, напрягал память и наконец понял. Тот день был не просто серым, промозглым и дождливым, но другим был даже воздух, пахнущий сырым каменным углем, а дым из труб обволакивал улицы запахом торфяных брикетов, которыми таллинцы отапливали свои квартиры, учреждения, кафе.

Все эти годы, где бы ни был, я часто думал, что приеду в Таллин, пройду по его улочкам и отыщу Вяйно.

Вяйно был тем человеком, благодаря которому я, незаметно для себя, быстро освоился в этом городе и в первый же день был не одинок.

Где он? Здесь или в плавании? А может быть, Вяйно стал другим?

Свернув с улицы Пикк, я увидел человека с собакой. Он поднимался по кривой, круто уходящей вверх улице. Человек в коричневой замшевой куртке удерживал большого дога на вытянутой руке. Мне показалось, что я знаю его... Неожиданно они исчезли за поворотом, откуда, оглянувшись им вслед, вышел рослый моряк. Еще издали, пока он пересекал улицу, я заметил золотые капитанские нашивки на плечах и рукавах кителя и высокий накрахмаленный ворот рубашки. Когда расстояние между нами сократилось, он замедлил шаг и, проходя мимо, несколько раз, как бы про себя, еле слышно произнес мое имя. Я обернулся. Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга, и я узнал его.

Уно был первым человеком, у кого я мог опросить о Вяйно.

— Последний раз я встречал его в Антверпене... В городе должны лучше знать. А ты зайди на «Вегу». Помнишь «Вегу»? Я ведь только с моря. Когда мы заходили, она стояла на одиннадцатом причале.

Я понимал, что у Уно это первые часы на берегу и, прежде чем встретиться с домом, он хочет походить по городу, так, без особой надобности, походить по этим улочкам, прийти в себя.

— Ну, что мы стоим, зайдем в «Каролину», — предложил он.

Когда-то был проход через крепостную стену в старый город. И вот архитекторы использовали один из проходов, и теперь это «Каролина». Низкий овальный свод, в торце прохода буфетная стойка, на ней два аккуратных бочонка, а за ними девушка. Вдоль стены деревянные пни вместо столов. Теперь здесь пьют из маленьких, как яичко, бокалов теплое вино и к нему подают орехи. Бокал приятно согревает руки. Холодные лучи осеннего солнца проникают через стеклянные квадратики входной двери, ложатся полосами на каменный пол, обугленные временем стены.

— Откуда? — опрашиваю я.

— Ходили в Африку, — говорит Уно так, словно он только что вернулся с соседней улицы, а Антверпен, где он встретил Вяйно, — соседний дом. Это прекрасно, что он стал капитаном, Вяйно — старшим механиком, и прекрасно, что мы стоим молча. Вроде бы столько лет не виделись, но слова ни к чему. Мы молча вспоминаем друг о друге, о времени, когда были вместе, о друзьях, и словесная шелуха в таких случаях может неожиданно вырасти каменной стеной между нами, и может оказаться, что мы не те, какими Помним себя... И мы пьем теплое вино, и оба понимаем это, и наше дружеское, понятное обоим молчание только сближает нас после пятнадцати лет.

Уно. Фамилии его я не помнил. Вспоминаю, как по субботам, когда мы, курсанты, авралили в училище, ребята говорили: «Окна будет мыть Уно, у него практика профессионала». Уно смущался и просил любую другую работу. Дело в том, что до мореходного училища он мыл витрины магазинов. Даже сейчас, глядя на него, я представляю стеклянную витрину, покрытую слоем мела, ведро, длившую палку, лестницу и на ней паренька. И вот передо мною капитан дальнего плаванья, которому легче ответить на вопрос, где он не был, чем перечислять моря, океаны, страны и города, в которых он побывал... Годы, годы. «Скоро мы все сойдем на берег», — подумал я и сказал это вслух. Уно улыбнулся:

— Для берега у меня всегда в запасе старая профессия. Правда, теперь будет трудно, — и, как бы обведя рукой вокруг весь город, добавил: — Строят-то почти из одного стекла.

Тогда, в первый день, Вяйно повел меня в Домскую церковь. Петляя по улочкам, он трогательно рассказывал о каждой, а я понимал, что это Его город. Счастье, что он говорил по-русски. Мне нравился и нравится до сих пор его акцент, от которого привычные русские слова становились более выпуклыми, иногда неожиданно точными, а в названиях площадей, церквей и улиц было что-то романтическое, далекое, но неожиданно реальное.

— Сад Датского короля. Это улица «Короткая нога». А в этом домике с завешанными окнами есть свое штатное привидение.

В церкви к нам подошел старый, неопрятно одетый человек с огрызком погасшей трубки во рту. Вяйно с гордостью шепнул мне: «Это здешний сторож и мой друг». Я, правда, не понял, какая дружба связывает их, но старик оценил эти слова и в моем присутствии начал говорить с Вяйно по-русски, тщательно подбирая слова. Потом показал на плиту, на которой стоял я, и начал рассказывать, что под этой плитой захоронен прах Дон-Жуана. В его взгляде появилась хитринка, и он продолжил:

— Люди сочинили об этом легенды, но я расскажу вам то, чему я сам был свидетелем. В старые времена приезжал какой-то австрийский певец. В опере он должен был петь моцартовского «Дон-Жуана»... — Неожиданно старик замолчал, подбирая слово, и, не найдя, обратился к Вяйно по-эстонски: — Кууле! Куйдас он вэнэ кеелес хингистатуд?.. Ну, как... душа!

Вяйно задумался. Но старик нашел это слово сам:

— Вдо-хно-ве-ни-е! — выговорил он и продолжал рассказ: — Для вдохновения он пришел в церковь и, стоя на этой плите, спел арию Дон-Жуана. Но это ему не помогло. В тот же вечер на сцене он провалился... А знаете, почему Дон-Жуана похоронили под этой плитой? Одни говорят, чтобы верующие топтали его прах. Но я думаю, по секрету, его захоронили именно здесь, чтобы он всегда мог видеть женские ножки...

Я снова стою на этой плите у входа, словно никогда и не был здесь. Сразу же за плитой два больших, похожих на почтовые, ящика. Рядом стоит высокий, плотный, судя по черному из тонкого сукна сюртуку — служитель церкви. Входящих он просит опустить «кто сколько может» на уборку. Раньше этих ящиков не было. Опускаю мелочь, прохожу. Немноголюдно, ряды пустые. Каждый шаг отдается в темнеющем куполе... Так и хочется выйти, найти старика и поговорить с ним...

Резные гербы графов и баронов, гробницы из белого мрамора. В них захоронены русские мореплаватели Грейг, Крузенштерн — выходцы из Эстонии. Каждая плита — тоже гробница с эпитафией. Высоко в серой известковой стене воткнуты флагштоки со свисающими над гробницей Крузенштерна тлеющими знаменами. Их стало меньше. В стене чернеют отверстия, в которых раньше были тоже флагштоки. Кажется, дотронься до знамени, и ветхая, обесцвеченная временем материя расползется. Только пристально вглядевшись, различаешь, что крайний флаг был белым с синим диагональным крестом. Никак не могу привыкнуть к сумрачному освещению, к какой-то неуютности. Раньше все это казалось нарядным, таинственно-загадочным. Шагаю по плитам и пытаюсь отыскать могилу Беллинсгаузена. Имена, даты и эпитафии на плитах почти стерты ногами прихожая, и разглядеть их очень трудно. Прошу служителя показать эту могилу, но он отвечает, что ее здесь нет и что Беллинсгаузен похоронен у себя в имении на Сааремаа.

— Но Паустовский писал, что он захоронен в Домской церкви.

— Конечно... Может быть... Но я точно знаю — на Сааремаа.

Я не верю ему.

— А вы не знаете, лет двадцать назад в церкви был сторож или звонарь, где он? — Пастор порылся в памяти. — Он ходил с вечно погашенной трубкой.

— А-а-а, — протянул пастор, — был, — он назвал его имя. — Был, но умер. Давно умер.

И я снова не поверил ему. Не хотел верить...

Я ожидал увидеть «Вегу» старушкой, но все еще большой и красивой. Однако у одиннадцатого причала еще издали я разглядел среди современных сухогрузов маленькое суденышко, похожее скорее на яхту с голыми мачтами. Что-то вдруг защемило внутри, и, как это бывает в детстве, возникло чувство обиды непонятно на кого и за что. «Бега» действительно постарела, но руками курсантов она была все так же заботливо выкрашена свежей белой масляной краской.

На паруснике все помещения под палубой, отчего палуба кажется безжизненной, пустой. И только когда подняты все паруса — судно преображается, поднимается над водой, и романтический вид его не сравним ни с какими четкими и строгими линиями современных громадин. В парусном судне есть что-то от ветра, от песни.

Я сохранил это судно в памяти во всех деталях не только потому, что курсантом плавал под его парусами и учился на нем, но и потому, что «Вега» — это вообще первое судно, на которое я не только ступил в первый же день своего приезда, но еще и ночевал вместе с Вяйно в носовом кубрике.

Я надеялся, что механик на этом учебном судне наверняка знает о Вяйно и поможет разыскать его.

Молодой штурман пригласил меня обедать в кают-компанию, сказав, что механик скоро будет. В кают-компании я чувствовал себя легко и свободно и с удовольствием зачерпнул половником наваристый борщ.

— Рейно, — обратился капитан к пригласившему меня штурману, — после обеда соберите первый курс, у меня с ними занятия.

— Борис Михайлович, разрешите и мне присутствовать?

Штурмана не поняли и переглянулись, а капитан улыбнулся :

— Вы когда окончили училище?

— В пятьдесят четвертом.

— Да-а... — протянул он, словно я напомнил ему об очень далеком, — тогда эти молодцы, — кивнул он на штурманов, — ходили в чулочках и с ранцами за спиной.

— «Правила предупреждения столкновения судов», — четко диктует капитан, и ребята, склонив головы, начинают быстро записывать.

Вслушиваюсь в неторопливые слова капитана и, чтобы вернуть ощущение, которое испытывают сейчас курсанты, тоже достаю блокнот и пристраиваюсь в четкий ритм лекций. Понимаю, что не отвык, успеваю записывать, но в то же время чувствую себя чужим. Не нахожу какого-то внутреннего, бессловесного контакта с этими парнями, как не могу пока отыскать тот первый день, я вижу его, но он исчезает при попытке к нему приблизиться.

Светлоголовые, в серых робах ребята исписывают строку за строкой в таких же пронумерованных журналах, какие были когда-то у нас. И лекции те же, и те же вопросы капитана:

— Так через какие же промежутки дает сигнал судно, стоящее на якоре в тумане?

Я смотрю на ребят и думаю, что им совершенно безразлично, кто я, зачем здесь сижу, что записываю. Может быть, это оттого, что я не моряк. Мы с Вяйно именно так же отреагировали бы на незнакомого человека на судне: равнодушно и пренебрежительно, если бы он оказался с берега. Я делаю последнюю попытку сблизиться с этими ребятами и отвечаю на вопрос капитана:

— Через каждую минуту молчания шесть секунд...

— Через каждую минуту молчания пять секунд, — поправляет капитан, и я вижу, что он прощает мне эту ошибку и что он, пожалуй, не только понял, но и стал соучастником моих поисков. А ребята, казалось, и не заметили моей попытки. Они другие. У них своя точка отсчета времени. Они воспринимают настоящее через сегодняшний день. Мы видим и воспринимаем это настоящее в сравнении пусть не с очень далеким, но все-таки прошлым.

И оттого это настоящее острее и емче.

Человек с догом появился еще раз. Огромный дог тянул его прямую высокую фигуру через площадь Ратуши. Казалось, оба торопятся по одному и тому же делу. Седая, крепко посаженная голова, горящие глаза, рука, сжимающая повод. Куда они? Я вгляделся и узнал этого человека. То есть узнал человека, которого часто видел, но не знал, кто он, чем занят, как его имя. Это было просто знакомое лицо... У каждого Таллинна есть свое кафе-клуб, и все деловые встречи, свидания назначаются именно здесь. Даже домашние хозяйки, перед тем как идти на рынок или в магазин, обязательно заходят в кафе, за свой столик. Официанты знают, что, если кто сел на свое место, это надолго. Место уступают лишь знакомым, от которых при этом ждут интересных новостей. Но если вошедший пришел ни с чем, ему уступают кресло и, готовя тему на будущее, говорят:

— Вы не слышали, Хельгу Мяш назначают директором новой гостиницы «Кунгла»...

— Что вы говорите! Как это получилось?

— Об этом мы поговорим подробнее при более обстоятельной встрече...

Много лет назад в кафе «Таллин» завсегдатаем был высокий молодой человек с тарзаньей прической, неряшливый и небрежно одетый. Со стороны он казался уличным артистом. Его место было у окна, и он либо сидел один и подолгу смотрел в окно, либо в окружении тетушек, которым рассказывал что-то удивительно необыкновенное. Помню, как мы с Вяйно ели в этом кафе свои макароны с тертым сыром и вдруг от окна раздался голос:

— Пожалуйста, принесите мне кофе по-неаполитански.

Официантка принесла молодому человеку у окна обычный стакан кофе и при этом, уходя, что-то вполголоса сказала. Вяйно перевел, и я хорошо запомнил ее слова: «Пусть твои гуси станут лебедями».

Стали его гуси лебедями или нет? Спросить его об этом? Но мощный коричневый дог увлек его через площадь Ратуши, и седая голова над замшевой курткой скрылась за углом.

Выехав на окраину города, автобус круто повернул к заливу. Открылась панорама большой гавани с белыми гигантами судов и высоченными портовыми кранами. Надстройки, трубы, антенны — целый город на воде. Неожиданно автобус юркнул вниз, остановился, и панораму гавани заслонило огромное здание из бетона и стекла — объединение «Океан». Здесь мне сообщили, что Вяйно у себя на судне, только что вернулся с промысла, но сейчас судно стоит на рейде.

— Кто вы ему? — спросил радист, прежде чем связаться с Вяйно по рации.

— Мы друзья. Я давно не видел его.

— Ну, не беда, завтра они будут в городе, тогда и поговорите.

— Да, но я давно не видел его.

Радист молча включил рацию, щелкнул рычажками:

— Вяйно Кукк. Кукк. Механик, механик... — Он с кем-то говорил по-эстонски, а затем спросил мое имя и передал по рации. — Сейчас его позовут.

Рация замерла. «Вспомнит ли, узнает?» — подумал я... Раньше, если мы день-два не виделись, а Вяйно искал меня, то при встрече он кричал: «Где ты шляешься?»

Неожиданно в рации замигал красный огонек, радист снова щелкнул рычажком, молча послушал, затем взял листок бумаги, карандаш и что-то записал.

— Он вечером будет дома. Вот его телефон.

«При чем здесь телефон? — снова подумал я. — Почему не поговорил со мной?» Так или иначе, но до вечера еще было много времени, я взял листок с телефоном и вышел.

Брожу по брусчатым улицам, читаю афиши, сворачиваю там, где встречает меня поворот. Неожиданно внимание привлекла витрина выставочного зала. Среди картин эстамп: большой белый лист, а в середине — старый Таллин, окруженный мощной городской стеной.

Художник подчеркнул белым пространством обособленность города. Он сжал его и вытянул к небу черепичные крыши, шпили церквей, башни. От этого улицы угадываются еще более глубокими, сжатыми между домов. Вот вроде бы башня «Длинный Герман», правее и в глубине — Домская церковь, а самый высокий шпиль на картине, наверное, Олевисте.

Я ловлю себя на мысли, что сейчас хожу именно по этим улицам и площадям старого города, окруженного на картине стеной. Здесь мне все знакомо, и я понимаю, что, выйдя за пределы, окажусь приезжим и мне придется спрашивать, как пройти на такую-то улицу. Однако выхода нет. Вяйно живет в Мустамяэ — новом районе, но у меня еще есть время, и я не тороплюсь.

Улицу снова пересекает человек с собакой. Он все так же спешит куда-то. Сколько же у него дел, если я встречаю его третий раз за день? И снова знакомое лицо сидит за витриной кафе. В сюртуке с лампасами он сидит, положив руку на низкую стойку раздевалки, и другой забрасывает в рот орехи... Когда-то мы его недолюбливали, а может, это была простая зависть: он всегда появлялся в отличном сезонном костюме в окружении шумных хорошеньких девчонок. Они ходили из одного кафе в другое и, казалось, в каждом ели и пили столько, чтобы хватило их на следующее... А сейчас? Может быть, в его жизни произошла перемена? Но нет, выражение лица все то же — спокойное, уверенное. Иногда подходят одеваться, и он вскакивает, подает пальто и ловким, привычным движением, почти не касаясь кармана, опускает в него мелочь.

Можно было сразу же забыть о нем, судьбы людские складываются по-разному, но знакомые лица, с которыми связаны годы юности, хотелось бы увидеть другими. Именно выражение лица этого человека, а не его костюм швейцара, отпугнуло меня. С прошлым, с друзьями нас всегда связывает не экипировка, а человеческая суть. И пусть простит меня Вяйно, но, подходя к телефону-автомату, я был чуточку взволнован. В аппарате что-то щелкнуло, затихло, я попросил подозвать к телефону Вяйно Кукка, и вдруг на меня обрушился взбунтовавшийся, знакомый голос:

— Ну где ты там шляешься?

...Троллейбус постепенно пустеет. Рядом сидят парень и девушка в синих фуражечках. Она листает журнал мод и никак не может выбрать: макси или мини? На плечи девушки спадают светлые прямые волосы. Он смотрит в окно.

Троллейбус вдруг резко остановился. Раздался знакомый удар длинных троллейбусных прутьев, треск дрожащих проводов, открылась передняя дверь, и выбежал водитель. Почему-то я вздрогнул от неожиданности. Парень и девушка продолжали заниматься каждый своим делом, не обратив внимания на остановку. Почти сразу же я осознал: ведь раньше-то в Таллине троллейбусов не было, да и не было в них, наверное, надобности. И еще — сейчас я нахожусь в той части города, которая на картине оставалась белой бумагой.

— Ну что же мне выбрать? — спросила девушка.

— Мини, — не обернувшись, ответил паренек.

— А куда ты смотришь? — девушка приподнялась и тоже посмотрела в окно.

— Из светящихся окон строю буквы...

— А мне это не приходило в голову... Странно, но я только сейчас подумала, что я несколько месяцев живу в нашем доме, а ни разу выше первого этажа не подымалась.

Они говорили на своем языке. Я немного подзабыл эстонский и, быть может, не уловил всех тонкостей разговора, но был уверен, что сейчас они подойдут к ее дому и непременно поднимутся на верхние этажи, просто так, без особой надобности, и еще долго будут составлять буквы и слова из зажженных окон большого Таллина.

Надир Сафиев

Загрузка...