Олег Туманов. ... Шел всю войну

Казалось, что вздыбившаяся от разрывов земля так и останется навсегда висеть в воздухе. Но вот, подчиняясь земному притяжению, она рухнула обратно, и наступила тишина, от которой звенело во всем теле.

Николай торопливо зашарил по земле руками. Рядом с ним должен был быть Витька Малыгин — дружок-одногодок, с которым два месяца назад они вместе, окончив ремесленное училище, сбежали на фронт.

Он нашел его под тонким слоем песка на дне развороченного взрывом окопа. Час назад они мирно грызли ржаные сухари, запивая кипятком, отдававшим жиром и солью, а сейчас Витька лежал, поджав ноги, будто ему было холодно, по-детски подоткнув руки под грудь.

— Вить, — позвал Николай. — А Вить!

Тот молчал, будто заснул и видел сон, от которого невозможно оторваться, чтобы, проснувшись, не видеть действительности, голодной и тяжкой для его еще не вошедшего в мужскую силу тела. Сном без пробуждения.

И когда Николай это понял, он закричал дико, по-звериному, хватая дружка за плечи и пытаясь поднять.

— Встань! Слышишь, встань! Что я матери твоей скажу?!

Витькина голова болталась из стороны в сторону. Неожиданно из уголка рта вырвалась большая, как спелая вишня, капля крови, на мгновение задержалась, подрожала и, лопнув, живой струйкой побежала по подбородку, покидая тело, которому была теперь уже не нужна.

Через полчаса немцы, пойдя в атаку, выбили их из траншей первой линии обороны, а вечером рота, получив подкрепление танками, продвинулась на два километра вперед.

Колька не помнил, как шел в атаку, так же как не помнил отступления. Было ощущение сухости в жилах: будто и его, как и Виктора, за ненужностью покинула кровь, и жилы вместо нее наполнились песком. И все, что он видел вокруг, было похоже на сухой стеклообразный песок, лишенный плоти и крови. Песок тонко звенел, заполняя все вокруг. Не было ни выстрелов, ни взрывов, ни криков раненых, ни скрежета гусениц танков — только песок... песок... песок, который высушивал все живое и превращал это живое в такие же песчинки, как он сам, остекленелые, но все же послушные чьей-то воле, двигавшей их вперед, в немецкие траншеи.

Ночью, когда рота укрепилась на занятых позициях, Лукьянов подошел к командиру взвода и попросил разрешения сходить в тыл.

— Витька Малыгин... дружок... там в наших траншеях... поискать хочу...

Командир взвода, подняв голову от планшета, увидел перед собой незнакомого солдата. Желтовато-прозрачный, он напоминал мумию. Было странно, что это мертвое лицо шевелит губами, произнося живые слова. Наконец он узнал Лукьянова. Командир воевал уже второй год, навидался смертей, знал, как меняются люди после первого боя, как седеют, сходят с ума, лишаются речи, становятся солдатами или, не сумев побороть страх, умирают душой задолго до настоящей смерти. То, что лейтенант видел сейчас, не было похоже ни на что виденное раньше.

— Идите, — сказал он и долго неотрывно смотрел на удалявшуюся бескровную, как тень, фигурку солдата...

По траншеям бродили санитары. У Николая заныло внутри: вдруг похоронили Витьку и он никогда больше не увидит его? Как он скажет матери о его смерти?

Лукьянов узнал Витьку по хлястику на шинели, который оторвался накануне боя... У кого-то из бывалых солдат они раздобыли иголку, но, сколько ни спрашивали, у всех были только белые нитки. Пуговица потерялась, и Витька пришил хлястик, прокалывая шинель насквозь, крест-накрест. Теперь этот крестик на запыленной шинели белел живым цветком.

Перевернув тело друга, Николай долго смотрел на серое, теперь чужое лицо. Потом подошли солдаты из похоронной команды, привычно, как бывшую в употреблении вещь, переложили Витьку на носилки и унесли.

Когда Лукьянов вернулся в роту, лейтенант не стал его расспрашивать. Он понял, что этот солдат будет страшен на войне, потому что чувства покинули его, словно убежав на много лет вперед, и неизвестно, когда он их нагонит, и сколько лет, и какими дорогами ему придется идти к ним.

Спустя примерно год, окончив фронтовые курсы, Лукьянов командовал взводом сорокапяток — противотанковой истребительной артиллерии.

В тот день воздух с утра был раскален тягостным ожиданием немецкого наступления.

Ахнули за горизонтом пушки. Тяжелой артиллерией и самолетами немцы начали обрабатывать наш передний край. Расчеты зарылись в землю, чтобы переждать этот ад.

После артподготовки из-за холмов игрушечными кубиками, окруженные оловянными солдатиками, начали вываливаться танки. Нарастающий гул моторов перемешался с выстрелами танковых пушек и лязгом гусениц. Гул влезал в уши, наполнял тело, и оно начинало вибрировать вместе с землей, сжимаясь и натягиваясь, словно пружина. Стопор человеческих нервов стоял на боевом взводе, и от Лукьянова теперь зависело, когда его сорвать.

Пушки подпрыгнули, выпустив по снаряду. Танк, что был левее и ближе, рванулся вперед, потом остановился и, откатившись назад, обвис на мертвых катках. Второй вспыхнул бензиновым костром и, как слепой, стал тыкаться то в одну, то в другую сторону. Пройдя по кругу, он сунулся носом в воронку и замер. Воздух наполнился сухим привкусом опаленного металла. Четыре танка, идущие справа, тут же развернулись и, надвигаясь, начали бить из пушек и пулеметов по лукьяновским орудиям. Одна сорокапятка яростно отозвалась болванкой, но та, с визгом крутнувшись на броне, ушла в сторону. Танк навалился на орудие, проутюжил его и пошел дальше. Из земли поднялся оставшийся в живых солдат, стряхнул с себя пыль, медленно, будто нехотя, догнал машину и разбил о решетку радиатора бутылку с горючим. Танк и человек вспыхнули одновременно. Солдат горящим клубом скатился в воронку. Из открывшегося люка вывалились еще два таких же горящих клубка и покатились за ним...

Лукьянов оторвал от прицела обмякшего наводчика, торопливо поймал в перекрестье бок разворачивающегося танка, нажал спуск, и через секунду из отверстия в броне вырвались струи воздуха и дыма. Башня осела, и по ней поскакали огненные чертики.

Вдруг перед глазами полыхнуло. Пушка подпрыгнула, повалила Николая, придавив станиной ногу. От прицела остался один искореженный кронштейн. Последний танк четвертый, разворачиваясь, собирался уходить назад.

С трудом встав, он открыл замок и стал крутить маховичок, чтобы через ствол поймать танк. Отражаясь в зеркальном блеске отполированного снарядами ствола, сверкнул и скрылся в дыму кусочек неба, потом серым обгорелым краем прошла земля, и наконец в голубоватом нимбе появился зад умирающего от страха танка. Лукьянов дослал снаряд и с лязгом захлопнул замок. Выстрел!

Визжа гусеницами, танк проскочил еще несколько метров и ткнулся стволом в землю. Терпкий сладковатый запах горящего мяса поплыл в воздухе. Над полем стоял грохот и лязг, гуляли огненные смерчи. Тело саднило от осколков, да к горлу подкатывала горьковато-сладкая, тошнотворная сухость.

Живых только двое: человек и пушка без прицела. Пока он жив, жива она. А вокруг мертвые танки, живых не должно быть. Солдат не может умереть, он должен убивать танки. Им нельзя жить... они должны умирать. «Еще снаряд. Выстрел! Гори, сволочь!» И Лукьянов стрелял и стрелял, пока качнувшийся горизонт не растаял в кроваво-багровом зареве...

...Стало до боли тихо. Вокруг стояли немцы и о чем-то разговаривали. «Значит, наши отошли, — подумал он. — Мне тоже надо идти». Он встал. Страха не было. Было чувство чего-то не сделанного до конца, и он должен сделать это, вернувшись к своим.

«Вот, господин генерал, тот самый лейтенант...»

Немецкий генерал с высоким воротом и золотыми листьями на кроваво-багровых петлицах внимательно разглядывал русского. Словно пытался разгадать, из чего состоит этот тщедушный человек, который так упорно и долго дрался с его танками.

Лукьянов с минуту тоже разглядывал генерала, то возникавшего перед ним, то исчезавшего в багровом тумане, потом повернулся и, сутулясь, пошел в сторону нашей обороны. Он шел не спотыкаясь, хотя и прихрамывал, и было во всей его фигуре что-то такое, чему нельзя было преградить дорогу или остановить, окликнуть или выстрелить в спину.

Он легко, будто был невесомый, перепрыгнул через окоп — еще несколько часов тому назад в нем были наши, — взобрался на бруствер и зашагал по вспаханному недавним боем полю.

Немецкие солдаты, теперь эти окопы были их передним краем, оцепенело, будто всех охватил какой-то жуткий гипноз, смотрели на эту удаляющуюся фигуру. Живую, прихрамывающую и в то же время совершенно бесплотную, в которую бесполезно стрелять или сделать что-нибудь такое, что может убить.

Неожиданно где-то испуганно, по-заячьи вскрикнул автомат. Русский даже не вздрогнул.

Генерал ясно видел, как, напоминая урок школьной геометрии, в одной точке на спине советского лейтенанта сошлись прямые трассирующих пуль. Но русский продолжал идти. Генерал, как и все военные, не верил в бессмертие духа, но сейчас его охватил страх, ему на миг почудилось, что он видит Христа, шагающего по волнам Тивериадского озера.

День был жарким, и солдатам, как и генералу, казалось, что тело русского бесплотно расплывается и тает в струящемся над пахотной весенней землей мареве.

Неожиданно генерал заметил на земле, там, где только что стоял русский, бронзовую пуговицу с пятиконечной звездой. В ней зайчиком блеснул лучик солнца — живой, реальный, как само солнце.

Генерал резко повернулся, выкрикнул что-то невнятное и быстро пошел к своей машине.

И хотя стрелять было поздно — русский уже спрыгнул в свою траншею, — опомнившиеся немецкие солдаты открыли истерический и беспорядочный огонь, пытаясь загнать в себя страх.

Свежо пахнувший весной воздух снова наполнился едким запахом пороховой гари...

В тот весенний день 1944 года, когда Лукьянов вернулся к своим, было непривычно жарко. Лейтенант сбросил шинель и отдал ее старшине, попросив починить. Старшина, тучный сверхсрочник, осмотрел рваную шинель и удивленно крякнул:

— Так ведь здесь живого места нет, товарищ лейтенант... Как вас-то?..

— Не попали, — рассеянно ответил Лукьянов.

Старшина не стал больше спрашивать и пошел в каптерку за новой шинелью. Он знал, что, если отдать лейтенанту эту шинель незалатанной, тот все равно ничего не заметит. Потому что, как всегда, на уме у лейтенанта одна дума, как одеть и накормить солдат, как заставить их не бояться танков, как приучить к ненавистному солдатам тяжкому труду землекопа, который составляет чуть ли не основу солдатской жизни.

Несмотря на замкнутость Лукьянова, солдаты говорили, что с лейтенантом «не соскучишься», даже если он молчит. За глаза они называли девятнадцатилетнего командира взвода Батькой. Верили в его неуязвимость, слагали легенды. Сам Лукьянов относился к смерти как к чему-то не имеющему к нему отношения.

Иногда Лукьянов пытался восстановить в памяти то, что произошло недавно, но все путалось и мешалось. Ему порой казалось, что не было никакого боя, что все это — и плен, и встреча с немецким генералом — ему только приснилось. Лукьянов начинал думать, что картину плена нарисовал его воспаленный контузией мозг. Но он верил, что если бы это произошло на самом деле, то произошло бы именно так и никак не иначе.

Приходило пополнение. Поступали новые пушки. Вместо отслуживших свое сорокапяток работали 76-миллиметровые орудия. Который раз обновлялись его расчеты. И всегда в каждом убитом солдате он хоронил Витьку Малыгина. Но никак не мог вспомнить его лица. Виделась только дрожащая капля крови величиной со спелую вишню, которая остановилась на уголке рта, а после лопнула и потекла по подбородку.

Он вел солдат на запад. И они вместе шли и шли вперед, и их нельзя было остановить или убить. Они шли вперед. Шли, стреляя по танкам и закрытым целям. Поддерживая пехоту огнем и колесами, падали, поднимались и опять шли, снарядами выплевывая свою ненависть!

...Когда наступила долгожданная и потому пришедшая так неожиданно тишина, Лукьянов растерялся. Он прекрасно — умом — сознавал, что война закончилась. Он видел тысячи пленных, навсегда умолкшие пушки и танки, видел пепельно-серую громаду рейхстага и на нем наше знамя, но сердце оставалось холодным. Он никак не мог сбросить с себя гнетущего чувства чего-то не доведенного до конца. Сердце непонятно почему не ощущало той самой точки, которая должна была быть поставлена с последним выстрелом, и продолжало гнать по жилам песок. Лукьянов не знал и, сколько ни пытался анализировать, не мог понять, чего именно не хватало ему, чтобы ощутить всю полноту свершенного.

...У генерала от удивления брови поползли вверх. Он представлял себе «двужильного» капитана, о котором по армии ходили легенды, человеком лет под сорок, гренадерского роста, а перед ним стоял почти мальчик с длинной цыплячьей шеей. Воротник застиранной гимнастерки болтался, обнажая желтую кожу. И только тугие, черные, со свинцовым отливом глаза выдавали далеко не детскую волю.

«Черт те что», — подумал генерал, отворачиваясь от давящего взгляда. Рассказывали, что однажды, будучи контуженным, капитан попал к немцам и ушел от них у всех на глазах. Однако доказательств никто привести не мог, и в штабе считали это обычной солдатской байкой. Но генерал прекрасно помнил другой случай...

Однажды, когда он прибыл в бригаду, телефонист сообщил, что восемь немецких танков, прорвав оборону, движутся в сторону командного пункта.

Командир бригады посмотрел на карту и, будто ничего не произошло, отошел в угол землянки и стал из чайника наливать кипяток. Подув в кружку, он отхлебнул несколько глотков, посмотрел на генерала и то ли себе, то ли ему сказал:

— На Лукьянова нарвутся. Не завидую.

«Тигры» шли в обход. Они не стреляли, считая, что здесь их не ждут. Отчетливо был слышен тяжелый грохот моторов...

Генерала начало знобить.

— Что же ваш Лукьянов-то?.. Спит? Или, как заяц, под кочку?

Танки двигались, набирая ход, окружая КП.

— Чего он ждет?.. — выкрикнул генерал. — И вы тоже?! В плен собрались?..

Командир бригады поглядел в стереотрубу и заметно стал нервничать.

А Лукьянов стоял у орудия с секундомером в руках и отсчитывал метры. Каким-то десятым чувством он понимал, что нервы расчетов на пределе. «Главное, не перетянуть, — думал он, — могут лопнуть...»

— Тысяча метров!.. Шестьсот! Огонь!

Шесть «тигров» до самой ночи коптили сладковато-приторным дымом, заползавшим даже в КП бригады.

На следующий день, вернувшись в штаб, генерал лично написал реляцию на Лукьянова, прося представить его к ордену Красного Знамени. Однако увидеть Лукьянова тогда ему не пришлось...

Сейчас, глядя на Лукьянова, на его впалую грудь, генерал вздохнул, не скрывая своего разочарования и грузно заходил по кабинету.

«Солдат солдатам, — думал он, — так это на фронте. А на параде? Да еще на таком!..»

— Ну что ж, — проговорил наконец генерал вслух, — собирайся в Москву. Командующий приказал. От нашей дивизии поедешь на Парад Победы. Получишь новую форму, а лучше отрез возьми, портной сошьет. Портному скажи, пусть под плечи побольше ваты подложит. Ты не обижайся, но вид у тебя... — Генералу было искренне жаль, что капитан оказался не таким, каким он его представлял.

Лукьянов и сам понимал, что его далеко не гвардейский вид не вяжется с парадом такой значимости. Оттого чувствовал себя неловко в новой форме при всех орденах и медалях, Покрывши грудь, награды закрывали даже поясной ремень, при движении позванивали серебряно-золотой кольчугой. От их тяжести мундир съезжал набок.

Солдаты войск всех фронтов, проходивших по улице Горького, с удивлением посматривали на две сотни военных, стоявших у музея Ленина и державших в руках что-то зачехленное. Все пушки, танки, даже «катюши» были давно расчехлены и поражали своей чистотой и умытостью, а тут?!

В 9 часов 45 минут на трибунах Кремля раздались рукоплесканья. Кто-то сказал: «Правительство вышло». Здание музея загораживало все, что делалось на площади. Николай напрягся, прислушиваясь к происходившему, боясь пропустить самое важное.

— Динь-блонь!.. — прозвенело десять раз на часах Спасской башни, и волнение, то человеческое волнение; которое Лукьянов забыл за время войны, с непостижимой силой нахлынуло на него... Когда последний звук курантов растаял где-то за площадью Пушкина, в наступившей тишине раздалась звонкая и властная команда маршала Рокоссовского, заставившая каждого собраться, как перед боем:

— Парад, смирно! Тишина.

Не слышно даже, как бьется сердце, будто и оно остановилось, подчинившись этой команде.

Зацокали и сорвались в аллюр звуки копыт... Отдаваясь в кремлевской стене эхом, зазвенел и раскатился по площади голос маршала:

— Войска действующей армии и Московского гарнизона для Парада Победы построены!

Тишина!

И опять, только теперь спаренный аллюр, и голос маршала Жукова, объезжающего с Рокоссовским войска, стоящие на Красной площади,

Сотрясая стены зданий, звучит солдатское «ура!». И, подхватив его, сводный оркестр в 1400 человек играет бессмертную «Славься, русский народ». Переполнив площадь, музыка хлынула в улицы и переулки. Тысяченогим грохотом в музыку врезалась стройная и грозная поступь солдатского шага.

Войска начали торжественный марш Победы, А двести человек, выстроившись в колонну, пропуская мимо себя парад, ждали своего времени.

Сверкая белыми перчатками и шелестя по брусчатке клешем, пропечатал шаг, замыкая марш, морской полк.

И вдруг непостижимо как... но в одно мгновение двести человек стали одним солдатом — одним сердцем. В тревожную тишину ворвалась дробь сотен барабанов. Двести человек, содрогаясь от собственных шагов, вышли на Красную площадь, держа в руках двести наклоненных к Земле полотен фашистских знамен с кривой паучьей свастикой.

Нарастающая дробь барабанов, врезающийся в брусчатку шаг. Резкий поворот. Звон орденов. И к подножию Мавзолея одно за другим летят знамена смерти.

Гвардии капитан Лукьянов шагает в последней шеренге. Все, что он видит перед собой, — это с каждым его шагом увеличивающаяся, смешивающаяся с грязью бесформенная куча немецких знамен и штандартов. Пауки ворочаются на них, жаля друг друга. Сейчас, сейчас, сейчас — еще несколько шагов... и он бросит в этот смердящий зловонием клубок еще одного паука, и тот, перегрызая собственную глотку, будет извечно тлеть здесь, мучаясь в смертельной агонии.

И когда Лукьянов швырнул знамя, он вдруг увидел всплывшее над этим клубком, четко, как на хорошей цветной фотографии, отпечатанное, улыбающееся, с завихрушкой белесых волос на лбу лицо Витьки Малыгина.

Сердце рванулось и бросило в голову горячую, до боли обжигающую виски кровь! Она раскаленной струей вновь наполнила жилы, и тело стало горячим.

Поздно ночью толпа вынесла Лукьянова на одну из площадей. Там неожиданно для самого себя он выхватил пистолет и начал палить в воздух. Когда он разрядил в небо последний патрон, окружившие его люди закричали «ура!».

Через толпу протиснулся наряд патруля. Старший патруля, такой же капитан, как и Лукьянов, потребовал документы.

— Прорвало, что ли? — сердито спросил он.

— Прорвало, — согласился Лукьянов, радостно оглядываясь на людей.

— Прорвало, — пробормотал капитан, разглядывая пропуск участника парада и пригласительный билет на прием в Кремль .

Из-под фуражки патруля выбилась седина, теплый ночной ветер начесывал ее на лицо. «Наверно, ему под сорок», — подумал Николай... Неожиданно капитан крепко сжал его руку:

— Завидую я тебе! — И, садясь в «виллис», почти выкрикнул:

— Счастливый ты, капитан. Везет же людям! Прощай! Да не стреляй больше, а то победитель победителем, а на губу посадят! Прощай!

Где-то на востоке брызнула первая полоска зари. Брызнула и исчезла, как будто испугавшись, что появилась слишком рано, но через минуту тонкой и властной линией залила весь горизонт.

Загрузка...