В двух шагах от начала земли

Еще не было ночей после длинного полярного дня, не зажигались в небе звезды, еще лебеди на озерах держались парами и поднимались на крыло, чтобы учить молодь не бояться неба. Лето было и по календарю, и по всем видимым приметам, а ветер нес снег. Он висел седыми космами над зеленой, с рыжим подпалом, тундрой, над лобастыми сопками-едомами, над широким устьем Большой Чукочьи, брал плотной облогой факторию, будто ставил кордон между этим затерявшимся в арктических пространствах станом и всем остальным миром.

Кочкин достал тертую меховую куртку, которую, впрочем, далеко и не прятал, нашел одежку потеплее для меня, и мы отправились смотреть, как переходят на броду реку оленьи стада. Самому Иннокентию Петровичу зрелище было не ново, и нагляделся, и намаялся он на этих переправах. Оленеводы, студеной земли дети, только на земле и чувствуют себя уверенно, а на воде — беда, идут ко дну камнем. Была у него даже задумка наладить здесь паром, совхозу, однако, затея показалась дорогой и зряшной. Верша по кочевью круг за год, всего раз переходят стада Большую Чукочью, стоит ли паром ставить?! И смеялись: дай Кочкину волю, он на фактории космодром начнет строить.

Олени подходили к воде сторожко, древние инстинкты выстраивали стадо в строгом порядке. Сначала дозорами выдвигались на берег матерые быки с ветвистыми кронами рогов, потом приближались к плесу мудрые и опытные матки, ловя трепетными ноздрями наплывающие с противоположной стороны запахи, и уже за матками, взяв в кольцо детей, шли оленухи. Пастухи гнали животных в реку, опускали на воду легкие лодки, нагружали их скарбом — спешили. Спешили оставить позади мелкую, но в крутой волне Большую Чукочью, а может, просто манила их фактория, первое на тысячеверстом маршруте жилье, хлеб-соль которой они помнили по прежнему быванию здесь, ценили, как дар судьбы за мытарства кочевой жизни... Старик Лебедев наверняка уже греет самовар, выложил янтарную юколу, а в гостевой комнате ждут мягкие кровати, белеет на стенке экран, и вдоль стены столько коробок с кинолентами, что хватит на несколько суток беспрерывного сеанса.

Отсюда, от переправы, окутанная снежной кисеей фактория казалась серыми копнами, поставленными косарями без особого тщания и порядка. Два больших строения, поднятые высоко на сваях, были собственно факторией и домом Лебедевых, первожителей этих мест. Николай Яковлевич и Анна Егоровна, по девичьей фамилии — Утельгина, поселились здесь году не то в сорок шестом, не то в сорок седьмом. Долгие годы прожили они уединенно и безвыездно, пока не пришла в тундру техника на гусеницах, на крыльях, на колесах. Однажды вертолетчики уговорили старика слетать в Черский, в райцентр. Николай Яковлевич вернулся потрясенный. На месте Нижних Крестов, тройки изб на колымском берегу, стоял многоэтажный город, а на колымском рейде, по его разумению, чернели океанские суда, в «Огнях Колымы» по вечерам играл оркестр, порхали между столиками официантки — все, как показывали в кино про далекую запредельную жизнь в теплых краях.

«Это, брат, волокита-а... Людей много, дышать нечем, шум — не уснешь...» — вспоминает он и по сей день, хотя прилетающие в Черский московским рейсом пассажиры поначалу не могут уснуть от звенящей густой тишины...

Между факторией, как по старинке называют здесь магазин для оленеводов и охотников, и домом Лебедевых — россыпь строений помельче. Мастерская, гараж, баня, склад, бочки с горючим, вездеход какой-то экспедиции, оставленный Кочкину до следующей весны под честное слово; пантосушилка, балок для гостей, или, как Иннокентий его величает,— отель, избушка самого Кочкина, невидимый глазу бревенчатый вертодром в два наката. И дальше, особняком, плоскокрышая и кособокая хатенка охотника Егора Суздалова, в которой он практически не бывает.

Чтобы составить всему этому хозяйству настоящую цену, сюда нужно не свалиться с неба, а пробиться через пустынные пределы Нижнеколымской тундры, справедливо называемой и гнилой, и гиблой, и озерной; пробиться на оленях или на любом наземном транспорте — верст под триста от ближайшего жилья. Несколько лет назад, холодной и такой густой апрельской ночью, что казалось, свет фар упирается в темень, как в стену, я пристал к Чукочье с мористой стороны. На двух «Уралах» мы везли горючее охотникам Слепцовым на мыс Большой Крестовый, избрав наиболее удобный и надежный путь — по замерзшему Восточно-Сибирскому морю.

Рейс был адский, мы отупели от тряски по застругам, по торосам, от дрожащего марева ледовой пустыни, однообразного и убаюкивающего, так что любое пристанище было бы нам раем. А тут Кочкин ошарашивал нас свежими салфетками, строгал на закуску чира, пока жарилась оленина, предлагал баньку и, между прочим, спрашивал у водителей, не нужно ль чего подварить, подремонтировать, потому как у него сносная мастерская — сварка, два станка, кузнечный горн... Словом, сражал нас Кочкин на каждом шагу, и белоснежным простыням я уже удивиться и обрадоваться был не в состоянии.

Но вот среди ночи, даже так — среди очень поздней ночи, когда мы, разомлевшие, попивали густой чай и слушали чукочанские были и небыли, вдруг зазвонил телефон.

Хозяин приосанился, лукаво поползла вверх бровь, поднял трубку.

— Кочкин слушает,— сказал он так, будто посреди Арктики, в двух шагах от берега Ледовитого океана и в сотнях километров от ближайшей телефонной станции, в избушке три на четыре, мог быть еще кто-нибудь другой. Не Кочкин.

Звонил Лебедев. Справлялся, не нужно ли чего. А следом за звонком вошел и сам, не в силах терпеть до утра, чтобы не повидаться с новыми людьми.

С Николая Яковлевича нужно было бы писать портрет. Смуглое лицо в глубоких, как надрезы, морщинах, орлиный нос, седые волосы торчат вихрами, мудрость долгих лет жизни и знание ее добрых и страшных секретов читается в зорких глазах, уже взятых в голубую каемку старостью. Беззубый, с окостеневшими деснами, старик охоч и порасспрашивать и порассказать. Да как рассказать! Николай Яковлевич пустился вспоминать годы двадцатые, тридцатые в этих краях, и подползавшую сонливость сдуло ветром. Иногда, правда, он сбивался с просторечного повествования и прямо-таки проповедовал по-книжному, а иногда ввертывал в рассказ такое мудреное слово, что впору было тянуться к словарю.

Гораздо позже я сообразил — абсолютно неграмотный, но с живым от природы умом, Николай Яковлевич впитал в себя монологи и реплики киногероев, благо киноустановка своя, лент много, и в полярную ночь их смотрят по десятку раз...

Иннокентий Петрович прямо цвел от нашего восторга стариком, а когда раздался стук в дверь — засиял. Через порог, как-то бочком, вошел человек в унтах, облезлой оленьей шапке-бескозырке, какие носят только по северам, кроем они напоминают летные шлемы времен бипланов, в отличном финском костюме, на лацкане которого позвякивало несколько знаков «Победитель социалистического соревнования».

Кочкин так его и представил — победитель, передовик, коренной житель тундры Егор Алексеевич Суздалов.

С пегими от седины волосами, веснушчатый, Егор быстро перехватил инициативу в разговоре; философствовал о смысле жизни, о судьбе охотника, туманно намекая на сочиняемые стихи и прозу на эту тему. Суздалов характерно шепелявил, безбожно путая шипящие со свистящими, что выдавало в нем русско-устинца. Было еще недавно такое удивительное, не похожее на другие селение на Индигирке — Русское Устье, где осели в прошлые века выходцы с русского Севера; язык их, законсервировавшийся в арктических пределах и сохранившийся поныне, приводил меня в благоговейный трепет — живая старина... В общем, это была ночь чудес, после которой, ясным утром, когда ало запылали под косым солнцем снега, у меня возникло ощущение, что эти места и этих людей я знаю всю жизнь.

Если бы я был на Севере птахой прилетной, не поколесил по великому междуречью от Колымы до Лены и дальше, может, и не произвела бы на меня впечатление Большая Чукочья своей основательной обустроенностью. Но я точно знал: ничего подобного больше в тундре нет. Такая база охотничьей бригады была воплощением давних мечтаний сельскохозяйственных руководителей Якутской республики. Многие годы шли дискуссии и споры, как обустраивать кочевые маршруты оленеводов и охотников, каким образом «дойти до каждого», если этот «каждый» живет в одиночестве, и как ни верти, ни крути, а надобно создавать индивидуальные социально-бытовые удобства. А во что это обойдется? При всем уважении к человеческому фактору... Ни сном ни духом не ведая о сложности проблемы, Иннокентий Петрович Кочкин по устной договоренности с совхозом «Нижнеколымский» одиноко стучал топором. И появилась Чукочанская база, пристанище для шести охотников, которые жили и работали в тундре, в бревенчатых юртах-урасах, а по свободе наведывались на стан отогреться, помыться в бане, закупить продукты и охотничью снасть, подремонтировать или, как Кочкин говорит, подшаманить «Бураны».

По здешним меркам, дороги на стан было всего ничего — полдня. Уже этого было достаточно, чтобы отказаться от путешествия на Крестовый, где впереди меня ждало однообразие пейзажей и тряски. Но уж очень хотелось попасть к Слепцовым — отец и сын Слепцовы яростно соперничали с кочкинской бригадой. Причем семейный подряд побеждал и, по признанию самого Иннокентия Петровича, опережал «в техническом развитии». Слепцовы пересели с собачьих упряжек на лошадиные силы моторов, а при специфике песцовой охоты это обстоятельство было определяющим. Забегая наперед скажу, что Слепцовы и впрямь жили богаче, или, как в старину говорили, зажиточнее. Хозяйство их было ухоженнее, слов нет, но на двоих, без духа коммуны, который чувствовался на Чукочье.

На обратном пути Слепцов-сын, Вячеслав Саввич, молодой, цепкий, предложил досмотреть его балок, его, так сказать, филиал. Участки у них с отцом разные, и, уезжая к себе проверять пасти, он живет в одиночестве. Как я и ожидал, в балке было чисто прибрано, поленья заготовлены, лучина для растопки нащепана, лед на чай припасен, в углу стояла деревянная лопасть ветряка, снятая по случаю наступления полярного дня.

Лопасть эта, как ость за воротом, не давала мне покоя весь обратный путь.

Слава Слепцов, как и отец его Савва Алексеевич, были людьми тундровыми, из местнорусских, как называют себя потомки осевших первопроходцев. Родным братом Русского Устья на Индигирке был Походск на Колыме, откуда их корни; охота была для них занятием столь же естественным, как для их предков на Руси землепашество. Но Слава был уже отформован по меркам нового времени — за плечами десятилетка, армия, знание техники и электротехники. Даже в одиноко стоящем балке — стопка книг. Ну а уйти в тундру с одним ножом и спичками и не замерзнуть, не пропасть с голоду — дело привычное, этому сызмальства обучен. Я невольно сравнивал его с Егором Суздаловым, тоже коренным, тоже из местнорусских, вспоминал его обиды на снегоход «Буран» — поломалась, глупая машина, целую зиму даром стояла. (Позже приехал Иннокентий Петрович, оказалось, что контакта в зажигании нет, через пять минут «Буран» уже зачихал.) Иное дело — собачки. И не подведут, и поговорить можно, а в пургу и теплом поделятся...

Быть может, я и проехал бы Чукочью на обратной дороге, не рискнул бы остаться на стане без всякой гарантии выбраться в Черский в скором времени, если бы не увидел лопасть ветряной электростанции у Дмитрия Стучкова, охотника на Алазее-речке. Точно такую же, как у Славы Слепцова. А на стенке, возле щита включения, белела инструкция по эксплуатации, составленная просто и не без юмора. Ее автор очень доходчиво пояснял, что будет, если взяться за оголенные концы сразу двух проводов, за сколько может сгореть балок от электроискры, было там и пожелание отличной охоты и крепкого здоровья, счастливой любви. Мне пояснили, что автор текста — некий мастеровой человек, прознавший, что на складе много лет лежат без пользы ветряные электростанции, они пришли в тундру без лопастей. И вот по собственной инициативе он понавытесывал их с запасом, ветряк признал штукой полезной, опробовав самолично, и рекомендовал к использованию.

Этого мастерового человека я пытался искать, но пытался вяло, может, потому, что искать его нужно было не то в совхозе, не то в Колымторге, не то в управлении электросетей. И тут, сопоставив все факты, я понял — это Кочкин. В его стиле была составлена инструкция.

— Так тебе надо было сразу лететь на Чукочью,— хохотал он, слушая мой рассказ.— Все секреты вершились под открытым небом. Отчасти от тоски, отчасти от безделия. Ну и бревна лишние оказались. Чего, думаю, бревнам пропадать. И пришла идея электрификации тундры. Даром я, что ли, заочно техникум кончал, чтобы мои знания по электричеству не применялись? — ерничал Иннокентий Петрович.

А теперь подумайте: откуда в тундре лишние бревна, коль тут щепка на вес золота?

Начинать рассказ надо издали. Скажем, с Крыма — что может быть от Чукочьи дальше?

Мы прихлебывали чай и слушали, как весенняя пурга трется о закрытые оленьими шкурами окна. В коридоре пес Раздан смачно грыз оленью ногу. В нашем разговоре плескалось синее море, перемывая желтые ленты песчаных пляжей, свежий бриз полоскал ситцевые сарафаны загорелых курортниц.

Кочкин служил на катере матросом. После смены его ждал дом на околице тихого старинного города, участок. Каменистая земля скупо рожала горькую полынь. Таская тачку с черноземом, сдабривая и унавоживая свои сотки, Иннокентий с ужасом думал о том дне, когда его участок, как и соседские, богатые и цветущие, начнет благоухать и плодоносить. Прикидывал: пойдет Людмила в базарный ряд торговать цветами или... С одной стороны — не должна бы, чего в ней никогда не было, так это сквалыжничества. Но с другой — что делать с излишками?

Что-то ему не хватало в райском городке после Колымы-матушки. И соседи были прекрасные, и покупка дома не все сбережения съела, и любили друзья Иннокентия Петровича слушать его рассказы о северных сияниях, пургах, о рыбалке и охоте — не для баловства, нет, а чтобы запастись на зиму и птицей, и олениной, и королевской северной рыбой.

Тосковал.

— Да пропади он пропадом, этот рай! — сказал наконец в сердцах Иннокентий Петрович.

И через пять лет после того, как выписался из Черского, сдал квартиру, потерял все северные надбавки и льготы, вернулся на край земли. Он и сейчас помнит, как стоял на берегу Пантелеихи, колымской протоки, ловил ладонью июньский последний снег и переживал благостное состояние покоя. Под полуночным солнцем отливала свинцом река, чернела на далеком, уже колымском правобережье тайга, за которой начиналась беспредельная топкая тундра, зяб на ветру тонкий тальник, который сажали для озеленения еще при нем и который так и не вырос — места не такие, что из оглобли вырастает тарантас...

Все возвращалось в жизни Кочкина на круги своя, и все — по кругу. Давным-давно, молодым и беззаботным, в такой же июньский снегопад прилетел он попробовать на зуб, что за штука Арктика. Его также никто не ждал, и некуда было идти из старого деревянного аэропорта. Но тогда впереди была вся жизнь.

По рыжей раскисшей дороге он пошел к поселку. Колыма воровато подкрадывалась к вытащенным на берег лодкам, дышала зябким влажным ветром. Навстречу спешили пассажиры к рейсу на материк — прожигать северные отпуска и рубли. Знакомые дома, знакомые улицы и неизменные короба теплотрассы... Где-то здесь бродили его прожитые годы, по которым брала тоска, он спешил встретить их и связать неразрывным узлом с будущим.

Я коротал время в фактории, ожидая, когда на стан выйдут из тундры охотники, вся кочкинская бригада. Завершался сезон...

Неровная была у Иннокентия бригада. Только братья Суздаловы и были в ней коренными, всей жизнью к тундре привязанными охотниками-промысловиками. Двое парней с непростыми судьбами, сбежавшие от неудач на Север, были вчерашние пэтэушники-практиканты, были пенсионеры, которым длительные зимние переезды уже не по здоровью. Но по добытой пушнине бригада явно претендовала на призовое место в совхозном соревновании, Гоша Суздалов ходил по стану гоголем, храбрился, что в следующем году всех соперников — за пояс!

Как раз был канун районного слета охотников, бригада часами обсуждала, кому и с чем выступать. Говорили про капканы никудышного качества, про голод на запчасти к «Буранам», говорили про жилье. Потому как, кроме койки в совхозной гостинице, ни у кого пристанища не было.

Не так давно еще считалось нормальным и естественным, что охотник должен жить на своем участке. Зимой охотиться, летом к охоте готовиться — ремонтировать пасти, ловить рыбу на приваду и корм собакам, добывать себе пропитание. Полунатуральное такое хозяйствование было совхозу выгодным и прибыльным, но всему приходит конец, пришел он и терпению тундровиков. В одночасье нужно было обустраивать людям быт, менять дедовскую технологию.

Интересно, что в части тундрового быта, самого сложного звена для перестройки, в бригаде Кочкина жалоб практически не было. Наоборот, хвалились охотники тем, что Иннокентий по их заявкам завозит продукты и снаряжение, что умелые его руки помогают бегать «Буранам», что юрты освещены ветровыми электростанциями, что намастерил Иннокентий соляровые печки, а самое главное — балки на участках. Семь домиков срубил Иннокентий Петрович, поставил их на полозья и растащил по угодьям бригады. Разместили их так, что куда охотник ни поедет, а ночевать будет под крышей. Там и дровишки, и печка, и НЗ продуктов, аптечка. Десятилетиями спавшие на снегу, под колючими звездами, неделями не знавшие горячей пищи, делившие с собаками юколку и мороженую рыбу, охотники не скупились за домики на добрые слова для своего бригадира.

Бригадиром Иннокентий Петрович стал как-то для себя неожиданно: затеял все эти перемены в охотничьей жизни, невольно стал координатором работы охотников, связующим звеном между ними, их «технической няней», так что его лидерство потом осталось только юридически закрепить приказом по совхозу.

Странным казался бригадиром Кочкин для постороннего глаза — сам не охотник, сидящий на стане человек — не на участке, не добывающий пушнину. Куда надо пошли анонимки, пошли на край земли повестки. И самым трудным было для Иннокентия Петровича объяснять, зачем ему все это было нужно — баня, склады, доставка продуктов на точки в тундру, невозможно было доказать и то, что не берет он за ремонт и пользование оборудованием ни песцовыми шкурами, ни оленьими камусами и пыжиками, что строительство затеял потому, что бревен лишних много...

Так мы и вернулись к исходной точке разговора...

Мне не трудно было представить, как начинал Иннокентий Петрович новую жизнь на Чукочье. Вечные стихии — тундра, небо, океан — омывали крохотную песчинку дальней фактории. С избытком было тишины и одиночества, хорошо думалось на высоком крыльце, откуда за много верст заметен приближающийся человек или потерявший осторожность зверь. В общем-то он и хотел уединения, чтобы, оставшись наедине с прошлым, перебрать прожитые дни и отделить зерна от плевел.

Он присматривался к старикам Лебедевым и удивлялся цельности и собранности их жизни. Отрезанные от всего мира расстоянием, они были все же с миром связаны и ему полезны. Анна Егоровна слыла на всю Халларчинскую (в переводе с языка чукчей — ровную) тундру умелицей выделывать оленьи шкуры, шить торбаза, расцвечивая их бисерными узорами. К Николаю Яковлевичу ездили за советом, ездили поговорить вроде бы и ни о чем, но, наверное, в надежде получить ответ на вечные вопросы, как в былые времена на Руси ездили к отшельникам и схимникам.

К торговле у Иннокентия Петровича призвания никакого, а приехал ведь заведовать факторией. Дело это не простое, тут мало уметь на счетах костяшки бросать, тут нужно нос держать по ветру — житель тундры привередлив. Однажды, наслушавшись вздохов: «Однако, Иннокентий, совсем плохо без витаминов стало...» — и уверовав в истинность сетований, вырвал Кочкин в Колымторге партию свежих огурцов. Ну, цены, сами понимаете, какие — через всю страну зелень самолетом везли. Думал, его за эти огурцы на руках носить будут.

Задумчивые тундровики пожевывали, сплевывали. «Немножко нельмой пахнет, но хуже...»

Эти огурцы он и сам ел, и солил, и угощал ими детишек оленеводов, надеясь, что потом сработает традиционное: «Мама, купи...»

Обстоятельно наведя порядок в магазине, сотворя «витрину» из капканов, сыромятных ремней, охотничьих патронов и теплого белья, он ждал, когда на южном горизонте зачернеют идущие к океану оленьи стада. О, тогда, рассказывал Иннокентию старик, магазин должен быть открытым круглые сутки. Тогда оленеводы закупают на год вперед все, что им нужно, потом — что и не нужно, из-за любви к самому процессу приобретать, тратить деньги не условно (за привозимые в стада вертолетом товары вычитает деньги совхозная бухгалтерия), а отдавать их из рук в руки. И не нужно обижаться, если, набрав сегодня вещей в яранге бесполезных, человек придет завтра обменять их на что-нибудь стоящее. И без опаски надо давать человеку в долг все, что он попросит. Это, может, и не по правилам, но зато и фактория — не поселковый универмаг...

Так вот, пока магазин был на замке, Иннокентий решил срубить себе дом. Он даже помнит место, где пришла ему в голову эта мысль — на мысу недалеко от устья Чукочьи, где было обилие мамонтовой кости. К берегу подойти было непросто, он был буквально забит плавником, прекрасным лесом; его много десятилетий выносят в Ледовитый океан все меридиональные реки, по которым идут караваны плотов. В морской соленой воде, в климате, практически исключающем гниение, бревна с годами обретали крепость железа.

Как было хозяйственному человеку не подумать, что зря добро пропадает?

Иннокентий Петрович таскал бревна моторкой. Таскал поштучно, выборочно. Обрывал в кровь руки капроновыми линями, набивал кровавые мозоли ломом, когда выкатывал бревна на берег, катил к месту. И теперь ему уже было мало светлого времени в самом длинном дне — полярном.

Правя на бруске топор, не раз мастеровой человек чертыхался — как они здесь жили, примитивного точила нет! Так родилась идея гаража, мастерской, склада, электростанции, вертодрома, чтобы было где садиться Ми-8, который привезет грузы.

Но, само собой, в одно время с избой начал он рубить баньку, без баньки плотницкое дело успешным быть не может...

Обо все этом Иннокентий рассказывал мне уже в стылом зимовье на ондатровых озерах Крайлеса, которое мы взяли приступом, взломав окованную железом дверь. Иного выхода не было.

Случилось то, что и должно было случиться. Оказии с Чукочьей не было, мы взяли на прицеп к «Бурану» нарты, загрузили запас горючего, брезентовый полог, спальные мешки из оленьего меха — кукули, проложили по карте маршрут — и вперед, в Черский.

Снегоход «Буран» внешне похож на мотороллер, только вместо заднего колеса у него гусеницы, а вместо переднего — лыжа. На каких трассах его испытывали, сказать не могу. Но в глубоком снегу он вязнет, а на жестком насте лыжа выходит из строя быстрее, чем хотелось бы. Нам же предстояло идти против застругов, этаких окаменевших снежных языков, надутых пургой.

За несколько часов езды побили мы одну рессору на лыже, к обеду — запасную, к вечеру уже и бить было нечего. То, что мы заблудились,— это само собой разумеется. Кочкину тундра не была родным домом, а мне тем более. Компас завел наш экипаж бог весть куда, мы запрятали его подальше вместе с картой и ориентировались по солнцу, на глазок. (Это мы потом сообразили, что забыли про магнитное склонение, а оно на 72-й параллели играет роль существенную.) И все, наверное, закончилось бы благополучно, кабы не сорвалась пурга.

Охотничий быт — холодная ночевка, сухомятка, замерзшая до такой степени, что крошатся зубы, неуютное чувство одиночества, когда утром просыпаешься в коконе кукуля, плотно заметенного снегом...

Пурга была низовая, не очень свирепая, но достаточно густая, чтобы приковать нас к месту. Поставив ребром нарты, натянув на них брезент, мы взялись перебирать рессоры. А если точнее, то я подавал ключи, а перебирал Иннокентий, и тогда-то я убедился, что руки у него воистину золотые. Он собрал рессору из ничего.

Пурга то утихала, то вновь поднимала над тундрой белые гривы, а мы то пробивались вперед, то прятались под брезент. Несколько раз на горизонте появлялись оленьи стада с ярангами, мы ошалело мчали к ним, но все потом так же внезапно и исчезало — это были тундровые миражи. То мы вдруг оказывались на рыбацких летниках, мимо которых никак не должны были проезжать, то выскакивали на высокие сопки, с которых был виден такой же белый снег вдали, как и вблизи. Но в конце концов солнце вывело нас к прибрежному колымскому лесу, а Колыма — самый верный и точный путь домой.

В чахлом лесу лежал такой глубокий снег, что пробиться через него мы с ходу не смогли. В очередной раз разбив рессору, мы вышли на ондатровые озера, где и наткнулись на зимовье. Не по северному обычаю было оно на замке, с окованной железом дверью, но как винить хозяина, если вороватые бичи забираются теперь в такую даль?

Мы взломали дверь, растопили печь, дочиста съели замерзшую в кастрюле уху. Кочкин установил по охотничьей рации связь с пастухами, расспросил дорогу, и впервые за три дня мы легли спать с легким сердцем.

После этого я прилетал на Большую Чукочью еще трижды. Там ничего не менялось, разве что стало многолюднее — теперь на стан заворачивают экспедиции, орнитологи, санные поезда. Что и понятно — сто верст в Арктике не расстояние, а где еще сыщешь такую базу? Заметную роль начал играть стан и в совхозной экономике: Иннокентий при помощи и под надзором совхозного зоотехника смастерил на Чукочье пантосушилку. Теперь каждое лето урожай оленьих рогов загружают в камеру, Иннокентий Петрович гоняет там по режиму горячий воздух, за килограмм сырья отличного качества совхоз получает полтысячи рублей — больше, чем стоит сам олень.

Однажды я прилетел неудачно — Кочкин был в отлучке, полетел на материк выдавать замуж дочь. На стане были только Николай Яковлевич и Анна Егоровна. Старик хворал, но в больницу лететь отказался, хандрил, поговаривал о смерти и долго рассказывал мне, какие заготовил одежды в последний путь. Потом наказал старухе принести их, Анна Егоровна послушно принесла и разложила на скамье шитую бисером кухлянку из шкуры августовского забоя оленя — тогда мех прочен и не сыплется, расшитый пояс с огнивом, кружкой, ножом и еще какими-то незнакомыми предметами, пыжиковые брюки и торбаза.

Якут по национальности, Николай Яковлевич решил «умирать по чукотскому обычаю», вероятно, не без влияния Анны Егоровны, чукчанки. Но повздыхав-погоревав, старик велел одежды убрать и задал вопрос, который его, видимо, неотступно мучил: «Не останется Иннокентий там, где всегда лето? Возле дочки?» И добавил, что без него они со старухой «совсем пропадут...».

Иннокентий вернулся.

Менялся ли Кочкин? Мне кажется — да. Менялся. Его истовость сменилась ровным и глубоким интересом к Северу. В горе книжек на письменном столе стало больше литературы природоведческой. Он то открывал какую-то едому с целебными травами и радовался этому богатству. То затевал войну с «покорителями», или, как сам их называл, «первопроходимцами», то есть путешествующим праздным людом, которого теперь по северам развелось немало.

В этот раз Иннокентий Петрович встречал меня у вертодрома со своим верным Разданом. Одетый по случаю в костюм, но и в бродни, он стоял возле большого щита, где по белому полю голубой краской от руки были нанесены границы государственного зоологического заказника Чайгуургино. В заказник входили речки Большая и Малая Чукочья с прилегающими территориями. Этак примерно сто километров на сто.

Уже второй месяц Иннокентий был в этом заказнике егерем.

Раньше мне казалось, что Иннокентий за все берется на стане и все делает еще и потому, что на фактории мало работы. Теперь же у него была должность, для которой и суток мало. Версты тут были такие, что ни доехать, ни доплыть, а вертолетами наши природоохранные ведомства еще не обеспечиваются...

Тем не менее Иннокентий Петрович успел и за короткое время своего егерства схлестнуться с браконьером — коллекционером птичьих яиц, повоевать с охотниками-браконьерами за мамонтовой костью. Похоже, что цепь его приключений на страже природы будет не менее удивительна, чем строительная эпопея.

Егерский дневник, между прочим, Иннокентий Петрович начал вести за несколько месяцев до того, как вступил в должность. Я читал его записи, столь же раскованные и богатые ассоциациями, как и инструкция по пользованию ветряной электростанцией. Читал и думал, что наконец Кочкин занимается тем делом, которым и должен заниматься. Потому что, задумавшись однажды над своей судьбой, человек неизменно должен связать ее с миром других людей, и зверей, и деревьев...

Потом к стану подошли стада, по деревянному крыльцу фактории затопали ноги, начался веселый торг, с которым не сравнится ни одна ярмарка в густонаселенных местах, поскольку материковый народ давным-давно перестал радоваться обычным покупкам. Мука, капканы, порох и духи «Красная Москва», сыромятные ремни и бродни, сухари, сухое молоко и сушеная картошка, бусы и даже купальные костюмы — все брали, все хвалили, похлопывая рослого Кочкина по рукам, так как до плеча было не дотянуться. Голубоглазый, скуластый, с глазами чуть-чуть раскосыми, что выдавало в нем человека с земли суровой и студеной, Иннокентий Петрович радовался чужому празднику. И только бригадир Николай Андреевич Дьячков озадаченно чесал затылок — не оказалось у факторийщика Кочкина резиновых сапог его размера. А сапоги, как на грех, прохудились. Но спустя какое-то время и он повеселел и понес домой добротные чеботы, еще пять минут назад бывшие личной собственностью Иннокентия.

А лапатый густой снег все ложился на зеленую траву, на черные бревна вертодрома, шуршал по стеклам. Невидимое за облаками солнце пробивалось к стану, и в неверном свете его Большая Чукочья отливала голубизной, унося в близкий океан дни, годы, жизнь и возвращаясь оттуда мокрым снегом и туманами, соленою волной, для которой здесь Земли начало.

Устье Большой Чукочьи

Леонид Капелюшный

Загрузка...