ГЕОРГИЙ ГОЛОХВАСТОВ. ГИБЕЛЬ АТЛАНТИДЫ: Стихотворения. Поэма

Фотография

Георгий Голохвастов

ПОЛУСОНЕТЫ (Париж, 1931)

Жене моей,

Евгении Эдуардовне Голохвастовой

Посвящаю эту книгу

«Рука к руке свой путь прошли мы…»

Рука к руке свой путь прошли мы,

Встречая счастье и печаль:

Хранит их памяти скрижаль,

В душе их след неизгладимый,

И ими дышит каждый стих.

Друг жизни! Твой он — мир любимый

Певучих снов и грез моих.

Г.Г.

Полусонеты. 1920–1930

Знамя

Судьба — безжалостный погонщик,

Но, с верой в светлую мечту,

Пою я жизни красоту,

Изнемогающий поденщик…

Так из последних сил вперед

Святыню древнюю знаменщик,

Смертельно раненый, несет.

Поминовенье

Под пеплом жизни, точно в слое

Застывшей лавы, схоронен

На сердце светлый прошлый сон,

Благословенное былое.

И песнь души моей над ним —

Куренье смирны и алоэ

Над опочившим дорогим.

Гнев Ксеркса

Мечту пленяет в дни невзгод

Неукротимый гнев владыки,

Каравший волн мятеж великий

За флот свой, жертву непогод.

И жалок грек, струивший масло

По гребням возмущенных вод,

Чтоб их волнение угасло.

«Из звонкой бронзы слова вылью…»

Из звонкой бронзы слова вылью

Очам твоим полусонет:

В из блеске меркнет рой планет,

Чуть-чуть дрожа алмазной пылью,

И сказок звездных пересказ —

Ничто пред огненною былью

Любви, сверкнувшей в безднах глаз.

«Пока, упорные Сизифы…»

Пока, упорные Сизифы,

Здесь с камнем жизни бьемся мы,

Там, на скрижалях синей тьмы,

Горят светил иероглифы;

И мы, вникая в их слова,

Читаем радостные мифы

О высшей правде Божества.

Весна

Над миром влагой искрометной

Сверкает чаша бытия:

В журчаньи бурного ручья,

В мельканьи птицы быстролетной,

В дыханьи почек — песнь слышна;

И в жажде жизни безотчетной

Поет душа… Весна! Весна!

Адам

Как сон забытый, рай в дали,

А мир — в цвету тысячеликом:

Поют ручьи, несутся с кликом

В лазурном небе журавли,

В дубравах почек набуханье

И первоораной земли

Тепло и благостно дыханье.

Взор

В ее глазах я чую разом

Намек, как ласковый призыв,

И равнодушия отлив,

Холодным блещущим алмазом.

О, взор-загадка! Что за ним?

И почему его отказом,

Как обещаньем, я маним?

«Полусонетов семистишья…»

Полусонетов семистишья

Души любимые друзья:

Их легкокрылая семья —

Напев сердечного затишья,

Когда в затоне бытия

Шепчу, как дремлющий камыш, я,

Что тихо шепчет мне струя.

Страстная суббота

Свершилось. Чистый снят с Креста

И в гробе верными оплакан.

Дрожит октавой старый дьякон,

Звенят рыданья дисканта

И скорбь в смятенных вздохах баса…

Но вера робко разлита

В тепле огней иконостаса.

Пробужденье

Здесь у сосны, на перекрестке,

Восторгом тайных встреч дыша,

Впервые женщины душа

Проснулась в девушке-подростке;

И счастье, в светлом торжестве,

Сверкало сказкой в каждой блестке

Росы, рассыпанной в траве.

Стихии

Земле — любовь и дар доверья,

Стремленье — вечной жизни вод,

Мечтаний светлый хоровод —

Лазурным далям повечерья…

Но данью грозному огню

Благоговенье суеверья

Я в сердце трепетном храню.

«Свой мир — поэму красоты…»

Свой мир — поэму красоты,

Надежд и песен просветленных —

Воздвиг Творец лишь для влюбленных:

Лишь счастью любящей четы

Доступен праздник первозданный!..

Кто не любил — лишен мечты,

Как чаши — гость, на пир незваный.

Троицын день

Колоколов гудящий зов

Плывет в ликующем прибое…

Как это небо голубое,

Твой взор глубок и бирюзов,

И ароматная березка

У древних, темных образов —

Твоя задумчивая тезка.

Потоп

Пучина вод в туман одета;

Еще окутан мглой ковчег

И слеп его бесцельный бег

По воле волн… Но проблеск света,

На дождевой сверкнув пыли,

Затеплил Радугу Завета,

И ветвь маслины — весть земли.

Весть

Невесты радостной безгрешней,

Благоуханна и светла,

Воскресным гимном расцвела

Весна средь кладбищ жизни здешней;

И веют благостно в сердца

Живые звуки песни вешней

Дыханьем Вечного Творца.

Забыть ли?

Забыть ли тайный след тропинки

В лесу, к заглохшему пруду,

Вдали от звезд — твой взор-звезду,

Таивший чистых слез росинки,

Признанье, шепот как в бреду,

И мимолетные заминки

Для поцелуев на ходу?

«Спеши! Пусть ждут другие ягод…»

Спеши! Пусть ждут другие ягод, —

Ты ж цвет цветов и счастья рви,

Пей хмель вина и хмель любви,

Полней живи день каждый за год

И в гимнах радостям земли

Без капищ, алтарей и пагод

Творца и Господа хвали.

Сны

В снах страшных — знамение есть.

Пусть, горд неверьем, ум наш вещий

Пророчеств скрытых смысл зловещий

Не хочет в тайнах их прочесть,

Но сердцу сказки сонной лепет

Открыт, как бед грядущих весть,

И в нем — предчувствий жутких трепет.

«Весна. И в воздухе прозрачном…»

Весна. И в воздухе прозрачном

Любовь, царица всех цариц:

В окраске яркой перья птиц,

Цветы, как в сказке, в платье брачном,

И в ласке встречной юных лиц

То зов, как зов в огне маячном,

То трепет трепета зарниц.

Возврат. Сюита

1. «Устав от вечной суматохи…»

Устав от вечной суматохи

Пустых утех и скучных нужд,

Я людям стал враждебно-чужд;

Душе несносны скоморохи,

Ханжи, и Лазари-рабы,

Всю жизнь сбирающие крохи

На светлом празднестве судьбы.

2. «Я вдруг прозрел: познанья книги…»

Я вдруг прозрел: познанья книги,

Поэмы, жгущие сердца,

Созданья кисти и резца,

Закон людской и зов религий, —

Я всё отверг, и в дерзкий миг,

Отринув келью и вериги,

Иное — высшее постиг.

3. «Пусть, былей давних пережиток…»

Пусть, былей давних пережиток,

В наш век душа моя ветха,

Как лик скалы в сединах мха,

Но в ней предвечных сил избыток,

В ней мудрый ум, в ней ясный смех,

И, как вино, ее напиток

Я вновь вливаю в старый мех.

4. «Я — чащ непрошеный насельник…»

Я — чащ непрошеный насельник.

Стучит топор, стволы дрожат;

Спасая в страхе медвежат,

Ревет медведь, лесов отшельник,

И воет волк, тоской дыша,

Когда пылает с треском ельник

В моем костре у шалаша.

5. «Прапращур жив в дыханьи частом…»

Прапращур жив в дыханьи частом

И в чутком слухе дикаря,

Когда осветит мне заря

Запечатленный снежным настом

Тяжелый шаг ночных гостей,

Иль след на дубе коренастом

С прыжка вонзившихся когтей.

6. «Но, как дитя, люблю я клейкий…»

Но, как дитя, люблю я клейкий

Весенний лист, напев ручья

И труд упорный муравья,

Лукавый блеск проворной змейки

И гуд у черного дупла,

Куда в вощаные ячейки

Свой дикий мед несет пчела.

7. «И изощренно-острым взглядом…»

И изощренно-острым взглядом,

Мечтой, отточенной в стилет,

И сердцем, свергшим узы лет,

Сквозь тлен, разлитый тонким ядом,

Я жизнь слежу и пью потир

Любви, изысканным обрядом

Плодотворящей дольний мир.

8. «Забыт тот мир презренно-жалкий…»

Забыт тот мир презренно-жалкий,

Где счастье — миф, любовь — мираж,

Где в смене купли и продаж

Скопцы и мнимые весталки

Позорят страсть, и где толпа

Страшна гримасой той оскалки,

Какой смеются черепа.

9. «Лишь ты, владевшая когда-то…»

Лишь ты, владевшая когда-то,

Моей мечтой, чужая здесь,

Ты гордо властвуешь поднесь

Душой, не свыкшейся с утратой:

Мне не забыть, как отдала

Ты чистоту позорной платой

За ложный блеск в чертогах зла.

10. «Очнись! И жизненного дива…»

Очнись! И жизненного дива

Со мной участницею стань;

Сорви одежды рабской ткань,

Как непостыдная Годива:

Нам зори будут ткать виссон,

И будет страсть — как жизнь правдива,

И будет жизнь — как яркий сон.

Октябрь — Ноябрь, 1930 года

«В любви своей ты отдала…»

В любви своей ты отдала

Мне сердца юную горячность,

Очей безгрешную прозрачность,

И грезы чистого чела,

И мир восторгов сокровенных,

Как в чаше хрупкого стекла

Дар ароматов драгоценных.

«Обманчив призрачный застой…»

Обманчив призрачный застой

Игры вина в тюрьме зеленой

Бутылки, крепко засмоленой

И в лед затертой… Но, постой

Ударит пробка, брызнет пена, —

И звезды влаги золотой

В бокалы вырвутся из плена.

«В мольбе склонясь у милых ног…»

В мольбе склонясь у милых ног,

Я с облегченным сердцем сброшу

Всю опостылевшую ношу

Страстей, сомнений и тревог;

И, слыша тихий зов участья,

Войду в любовь твою, — в чертог

Грехом нетронутого счастья.

«Темны лампады у киота…»

Темны лампады у киота

С пучком давно засохших верб…

С печалью тихой лунный серп

В оконце глянул: позолота

Икон зажглась, и бледный блик

Чуть-чуть дрожит, как будто кто-то,

Незрим, Христа целует Лик.

Победа

Грозой омытая вчерашней,

Весна манит еще сильней,

Призыв небес еще синей,

Ручьи журчат еще бесстрашней;

Оделся лес в зеленый пух,

И паром встал над черной пашней

Земли творящей теплый дух.

«С тобой в разлуке, как улитка…»

С тобой в разлуке, как улитка,

Ползли несносные часы…

Но вот слезинками росы

Дрожат цветы и от избытка

Жары вздохнула ночь. Я жду, —

Я жду, чтоб дальняя калитка

Украдкой скрипнула в саду.

«"Ау!.." — зову из челнока…»

«Ау!..» — зову из челнока…

Но замер полдень. Знойны глыбы

Прибрежных скал; не плещут рыбы

В воде недвижной. Лишь слегка

Пригретый шепчется орешник,

И вторит мне издалека

За склоном эхо-пересмешник.

Монах

В ночи у Ликов старописных,

Лампад мерцаньем озарен,

Следит чреду поклонов он

По зернам четок кипарисных

И вьет молитв заветных нить,

Чтоб дух от Князя Тьмы и присных

В полночный час оборонить.

«За веком век куется мир…»

За веком век куется мир:

Тысячелетьями усилий

Сафо — от ткани нежных лилий,

От камня скал немых — Шекспир.

Мы странствий долгих путь забыли,

И только в песнях вещих лир

Живут таинственные были.

«Жаровня пышет. Абрикосы…»

Жаровня пышет. Абрикосы

Янтарны в блещущем тазу.

Уж вечер. Неба бирюзу

Зажгла заря; прощально-косы,

Лучи последний блеск дарят…

И на твоей головке косы

Старинной бронзою горят.

Чрез даль веков. Сюита

1. «Дрожат Зиждителя ресницы…»

Дрожат Зиждителя ресницы, —

Хаос их ритмом властным полн,

Под их мерцаньем — в зыби волн

Перворожденные частицы

Текут, плывут и налету,

Как ткань Господней багряницы

Прядут вселенной красоту.

2. «Вся жизнь — движенье, трепет, токи…»

Вся жизнь — движенье, трепет, токи…

И мир наш, радостен и горд,

Лишь в бездне дрогнувший аккорд,

Мгновенный, странно-одинокий

В цепи созвучий, где один

Вослед другому гаснут сроки

Видений, всплывших из пучин.

3. «В чреде, назначенной к свершенью…»

В чреде, назначенной к свершенью,

В циклоне неизбежных смен,

Борясь, мятутся жизнь и тлен

От созиданья к разрушенью,

И тишь небытия — покров

Возникновенью и крушенью

Мелькнувших в вечности миров.

4. «Там, в сердце мрака и сиянья…»

Там, в сердце мрака и сиянья,

На перепутьи всех путей,

В реке рождений и смертей,

В грозе разлада и слиянья, —

Безвестно вспыхиваю я

На светлых ризах мирозданья

Дрожащим бликом бытия.

5. «Я — вздох; я — луч пред потуханьем…»

Я — вздох; я — луч пред потуханьем;

Я — звук смолкающий… Я — мир.

Плотскую ткань мою эфир,

Согретый творческим дыханьем,

На миг одел от смерти в бронь,

Спаяв созвучным колыханьем

Персть, воздух, влагу и огонь.

6. «Во мне кипящий гнев вулканов…»

Во мне кипящий гнев вулканов,

Потоков плодоносный ил,

Кристаллы льда, и пыль светил,

И пар соленых океанов,

Песок пустынь, листва лесов,

И пламя солнц, и прах курганов,

Роса степей и мед цветов.

7. «Где тяжкий оттиск динозавра…»

Где тяжкий оттиск динозавра

В тысячелетней лаве жив,

Где Ганга чистых вод разлив,

Где спит в Севилье слава мавра,

Где русских былей сон живой

Хранит Почаевская лавра, —

Везде я дома, всюду — свой.

8. «В пути неконченного цикла…»

В пути неконченного цикла,

С времен темней, чем древний Ур,

От ночи, льдов, звериных шкур,

Сквозь лучезарный век Перикла

До дней Христа — живым ручьем

Душа струилась и возникла

Здесь в жизни в облике моем.

9. «Судьба веков неисследима…»

Судьба веков неисследима;

Но в далях, смутных как туман,

Я — миннезингер, раб, шаман,

Матрос, мудрец, патриций Рима,

И рок сменял в руке моей

И меч, и посох пилигрима,

Пастуший бич и жезл царей.

10. «У скал безлюдных побережий…»

У скал безлюдных побережий,

Над морем, чуждым парусам,

Валов внимая голосам,

Вдыхал я жадно ветер свежий

И глазом зорким вдалеке

Стерег тяжелый след медвежий

На влажном бархатном песке.

11. «Я помню зимы в дымном чуме…»

Я помню зимы в дымном чуме,

По снегу бег скользящих нарт,

В морях блуждания без карт,

И путь с Кортесом к Монтезуме,

В орде Тимура скрип телег,

И караван купцов в самуме,

И с крестоносцами ночлег.

12. «Заслышав бранный вызов рога…»

Заслышав бранный вызов рога,

Я поднимал коня в галоп,

Читал я звездный гороскоп

Пытливой мыслью астролога

И приносил, душой суров,

Во славу истинного Бога

Дрова в костры еретиков.

13. «Изжил я войны, мор и голод …»

Изжил я войны, мор и голод, —

Их тень вошла и в эту новь,

И бродит в жилах предков кровь,

Как в крепком пиве хмель и солод;

Не сбросить уз, не свеять чар:

И пусть мой дом телесный молод,

Мой дух, его хозяин, — стар.

14. «В душе все страны, все эпохи…»

В душе все страны, все эпохи,

Века планет, влиянья лун;

Душа, как сеть сплетенных струн,

Хранит миров немые вздохи:

Все сны, желанья и мечты,

Всех распыленных жизней крохи

Единым сплавом в ней слиты.

15. «Как в отчем доме, полн призывом…»

Как в отчем доме, полн призывом

Очаг заброшенных пещер;

Мне снится долгий сон галер,

Навек похищенных заливом;

Я слышу весть забытых вер

И тайну в храме молчаливом,

Где запустенья сумрак сер.

16. «Я трепетал в молитвах детских…»

Я трепетал в молитвах детских

Пред мрачным каменным божком,

Алтарь Ормузда мне знаком,

Внимал я песням бонз тибетских,

И чтил Каабу, и мечту

На берегах Генисаретских

Доверил тихому Христу.

17. «Я знал любовь, как сон эдема…»

Я знал любовь, как сон эдема,

И страсть, хмельную как сикер,

И власть свободную гетер,

И плен султанш в плену гарема;

По мне томились струны арф,

И веял с перьями у шлема

Прекрасной дамы легкий шарф.

18. «Цыган бродячая гитара…»

Цыган бродячая гитара,

Наивный голос клавесин,

И ропот царственных терцин,

И вечно свежий стих Ронсара,

Бодлэра тонкость, хмель Парни

И ясность Пушкинского дара, —

Мне неотъемлемо сродни.

19. «Я — надпись с камня саркофага…»

Я — надпись с камня саркофага,

Далекий голос вещих рун

И эхо светлых лирных струн;

Я — сказ былин, поморья сага;

Я — шепот джунглей, шорох дюн,

И песнь войны под сенью стяга,

И гимн любви… Я — Гамаюн.

20. «Пусть я исчезну. Пусть глухая…»

Пусть я исчезну. Пусть глухая

Безвестность — бедный жребий мой,

Как склеп с его немою тьмой;

Пусть дни, бессильно потухая,

Погасят рифм моих игру,

Пусть смолкну в музыке стиха я,

Но в жизни мира — не умру.

21. «И буду жить я отголоском…»

И буду жить я отголоском

В волнах, в бреду лесных вершин,

В цветах и в ропоте машин,

В колоколах, в вине бордоском,

И в мирной песне пастуха,

В тепле огней, поимых воском,

И в грезах счастья и греха.

22. «Чрез кровь далеких поколений…»

Чрез кровь далеких поколений

В их жизнь, несытый как вампир,

Войду я, населив их мир

Огнем моих былых томлений,

Тоской наследственных грехов,

Неясным трепетом стремлений

И смутным шепотом стихов.

23. «И если сердце в позднем внуке…»

И если сердце в позднем внуке

Почует пращура в себе,

Мою судьбу — в своей судьбе, —

Пусть позовет…И в беглом звуке,

Как эхо горное в тиши,

Ответит радости и муке

Бессмертный клич моей души.

Ноябрь-Декабрь, 1929 года

«Скворцы щебечут над скворешней…»

Скворцы щебечут над скворешней;

Осинник почки развернул;

Земли ожившей смутный гул

Смешался с песней ласки вешней

И с дальним благовестом сёл;

И мир, созвучный с жизнью внешней,

В душе по-вешнему расцвел.

Полдень

Недвижим зной. Дыша дремотой,

Благоухает виноград.

Умолк звенящий крик цикад,

И тишь такая, словно кто-то

Молитву древнюю прочел…

Лишь мерно, мудрою заботой,

В листве гудит жужжанье пчел.

«Мой строгий темный кабинет…»

Мой строгий темный кабинет

Наполнен свежестью сирени,

И разогнал сомненья тени

Благоухающий букет:

В ожившем сердце праздник света!

Без слов, любви твоей привет

Звучит в дыхании букета.

Эллада

Душа Эллады — красота.

Там тел прекрасных совершенством

И страсти радостным блаженством

Сияет юная мечта.

С ней жизнь, как счастье, восприята:

Без вожделенья нагота

И наслажденья — без разврата.

«Опять, по-детски, я приник…»

Опять, по-детски, я приник

К земле, родной в былые годы,

И смотрит в душу мне природы

Живой и просветленный лик:

В нем таинств вечных откровенья

И нескудеющий родник

Покоя, грез и вдохновенья.

Тост

Вот — кубок! Искр огонь задорный

И легкой пены светлый вздох:

Хвала судьбе, что не иссох

Источник Вакха животворный,

Что зажигает, чародей,

Огнем любви и рифм, как горны,

Сердца холодные людей.

«У дня призывы жизни громки…»

У дня призывы жизни громки,

На крыльях ночи — смерти знак;

Но бодрый свет и грустный мрак

Единой вечности обломки,

И та ж молитва у меня

Под вечер в синие потемки,

Как поутру в преддверьи дня.

Упадок

Он — царь… Но дремлет страх в сатрапах:

Владык могучих слабый сын,

Он любит роскошь, пену вин,

Средь нег курений пряный запах,

И в сфинксах странных обольщен

Не мощью льва в когтистых лапах,

А грудью сладостною жен.

В осоке

Стрекозы млеют на припеке,

Молчат лениво тростники,

В истоме дремлет гладь реки

И челн наш чуть шуршит в осоке…

Не сон ли жизнь? Но предо мной

В твоих глазах, как зов в намеке,

Под томной ленью — страстный зной.

«Пусть говорят, что жить нельзя…»

Пусть говорят, что жить нельзя

Одних цветов благоуханьем;

Пусть жизнь знобит своим дыханьем

Зарю надежд, цветам грозя

И издеваясь над мечтами, —

Поэта чистая стезя

Цветет бессмертными цветами.

«В лобзаньях трепетно-стыдливых…»

В лобзаньях трепетно-стыдливых,

Как ароматное вино

Дыханье уст твоих: оно —

Как сладкий яд для губ счастливых.

Пьянит… волнует… И хмельны

В их первых вспышках торопливых

Томленья сладостного сны.

«Сходя с любовью неизбытной…»

Сходя с любовью неизбытной

К земле, в зеленый мир долин,

Я, как сказителю былин,

Внимаю жизни первобытной

И верю шепоту лесов,

Дыханью трав и песне слитной

Тысячезвучных голосов.

«Не передать того пером…»

Не передать того пером,

Ни звуком слов, ни звоном струнным,

Что ночь нам пела светом лунным

Под синим бархатным шатром;

И сны, навеянные тишью,

Я чистым лунным серебром

В твоем дрожащем сердце вышью.

«Любя, таился я сначала…»

Любя, таился я сначала,

Но стыдно сердцу счастье красть.

Я волю дал мечтам… И страсть,

Особожденная, умчала

Меня в свой огненный поток,

Как вихрем сорванный с причала

И в бурю брошенный челнок.

Слава

Пусть победитель печенег,

Торжествовать победу вправе,

Пил вражьим черепом в оправе

Вино, пируя свой набег,

Где слух о нем?.. Но данью славе

Хранит поднесь столетий бег

Бессмертный сказ о Святославе.

«Гамак в тени, а вкруг повсюду…»

Гамак в тени, а вкруг повсюду

И свет, и блеск, и полдня хмель;

Кружась, жужжит тяжелый шмель…

И, усыпляющему гуду

Без дум внемля, дремлю слегка,

Как дремлет, выйдя на запруду;

В разливе леностном река.

«Храм бедный с ветхой колокольней…»

Храм бедный с ветхой колокольней.

Чуть свечи теплятся. Но тут

Душе-скиталице приют;

Здесь сердце проще, богомольней,

И думы в сумерках минут

Властнее прочь от жизни дольней

К Завету Горнему зовут.

«Ты — чистота в венце алмазном…»

Ты — чистота в венце алмазном,

И дар ее я свято чту…

Но жизнь вливает яд в мечту,

Желанья мучат в сне бессвязном,

Томят греховные стихи

И дразнят вкрадчивым соблазном

Любимой женщины духи.

«Мы светлый путь забыли к небу…»

Мы светлый путь забыли к небу,

Мы заглушили зов высот,

Отдав весь круг мирских забот

Слезами добытому хлебу,

И угасили, торгаши,

Сон о едином на потребу

Для изнывающей души.

Пасха

Великой радостью ликуя,

Гудят в ночи колокола…

Ты в платье белом; ты светла:

— «Христос воскрес!» — входя, скажу я;

В ответ: — «Воистину воскрес!» —

И три безгрешных поцелуя

Уносят сердце до небес!..

«Завечерело. Гасла тихо…»

Завечерело. Гасла тихо

Опалов ласковая дрожь;

Волною ветер тронул рожь,

Медвяной веяло гречихой,

И чья-то песня на реке

То удальством звенела лихо,

То словно маялась в тоске.

«Мороз полночный жгуч и колок…»

Мороз полночный жгуч и колок,

И снег рассыпчатый скрипуч…

Скользя в летучей дымке туч,

Мерцает месяца осколок

Серпа отточенным ребром,

И хрупкий иней спящих елок

Сияет синим серебром.

«Мне мало девственно-прекрасной…»

Мне мало девственно-прекрасной

Любви в сияньи чистоты, —

Я жажду дара красоты

На пире страсти полновластной:

Как безуханные цветы,

Не в силах сны любви бесстрастной

Дать сердцу счастья полноты.

Святая ночь

Я чую, как над спящим миром

В святую полночь Рождества

Идут незримо три волхва

С елеем, золотом и миром:

Я слышу песню торжества,

И веет радостью и миром

Весть о рожденьи Божества.

Вдохновенье

Миг вдохновенья — жизнь в былом,

Во тьму грядущего прозренье,

И мирозданья претворенье,

И чувств таинственный излом:

Стоцветен спектр, стозвучна гамма,

В чуть слышном трепете — псалом,

В одной пылинке — косморама.

«Подобно бурному прибою…»

Подобно бурному прибою

В висках стучит тревожно кровь…

Остерегись и приготовь

Себя к решительному бою:

Валы всё выше… вновь… и вновь…

И страсть моя зальет собою

Твою несмелую любовь.

«С чела клонящегося солнца…»

С чела клонящегося солнца

Хвала огнистая зажгла

Села цветные купола

И хат разбросанных оконца,

Сошла к реке и разлила

Огонь гвоздик и блеск червонца

По глади водного стекла.

Мадонна

Младенец спит и веет греза

Над ним, как светлый ангел сна,

Но сердцу Матери ясна

Голгофы страшная угроза:

Душа пророчествует Ей,

И плачет Mater Dolorosa

Слезами скорбных матерей.

Я жду

Я прошлым снам не изменю —

Былое чуждо увяданья.

Я всех ушедших от страданья

Живыми в памяти храню

И, в светлой вере ожиданья,

Я знаю: суждено быть дню

Со всеми нового свиданья.

«Я не хочу, чтоб ты средь бала…»

Я не хочу, чтоб ты средь бала

Улыбкой, музыкой речей

И светлой ласкою очей

Других влекла и чаровала:

Лишь для меня в тиши ночей

Сходи, богиня, с пьедестала,

Ничья для всех, как я — ничей.

«Иду знакомою дорогой…»

Иду знакомою дорогой…

Вот дуб ветвистый, детства друг;

За спящей рощей — мокрый луг;

Змея реки плоскоберегой

И гулкий мост… Крутой подъем —

И на горе, молчащий строго

Под гнетом горя, старый дом.

В замке

Букеты роз цветут на пяльцах,

А за окном гудит метель;

И песнь прохожий менестрель

Поет о рыцарях-скитальцах.

Всё в замке спит… Трещит камин…

Иголка медлит в тонких пальцах…

А в сердце — странник-паладин.

Поэты

Мы — весть любви, мы — зов вперед,

Мы — солнцу гимн. Нет, мы не трутни!

Святому служат наши лютни:

В их песнях, как чистейший мед,

Вся правда, мудрость и красоты,

И вы — пусть черный день придет, —

Благословите наши соты.

АТМА. Сюита

1. «Без искры духа — плоть мертва…»

Без искры духа — плоть мертва.

Наш мозг, под тесной костной крышкой,

Зажжен бессмертной жизни вспышкой,

Как свет от света Божества:

Законов косных нарушенье,

Он — сфинкс, загадка естества,

Чудес великих завершенье.

2. «Наш мозг — магический кристалл…»

Наш мозг — магический кристалл:

Вселенной тайны и явленья

Он четко в гранях преломленья

Цветным узором сочетал,

Всё уловил, учел, отметил

И чутким эхом звонких скал

Всё отразил, на всё ответил.

3. «Открыл он звукам спавший слух…»

Открыл он звукам спавший слух,

Незрячий взор — расцветке пестрой,

И, окрыленный мыслью острой,

Владеет всем прозревший дух:

Цветут просторы, даль лазурна,

Здесь — колос спеющий набух,

Там — зреет жизнь колец Сатурна.

4. «Нам всё доступно, всё дано…»

Нам всё доступно, всё дано:

Веков мечты и ароматы,

Напев Моцартовской сонаты,

И Рафаэля полотно,

И мудрость ясная Тагора,

И Тайной Вечери вино,

Как Крови Жертвенной амфора.

5. «Наш мозг — творец. Чем были б мы…»

Наш мозг — творец. Чем были б мы,

Чем был бы мир без восприятья,

Без непрерывного зачатья

Зарниц познания средь тьмы?

Что мертвецу дыханье амбры,

Шелка, и вина, и псалмы,

И кружева аркад Альгамбры?

6. «Угаснет мозг — и без следа…»

Угаснет мозг — и без следа

В хаос потухшего сознанья

Уйдет величье мирозданья,

Как догоревшая звезда…

И будет мука, сокрушенье,

Зубовный скрежет: День Суда —

Пророчеств древних завершенье.

7. «Но мир не дрогнет… В страшный миг…»

Но мир не дрогнет… В страшный миг

Лишь плоть сгорит, а дух смятенный

Восстанет — феникс возрожденный.

Смерть только форм привычных сдвиг,

Смещенье сфер: в ее истоме

Рожденье вновь, чтоб ум постиг

Миры при новом переломе.

8. «Преодолев рубеж могил…»

Преодолев рубеж могил,

Одетый новой плоти тканью,

Ответит он опять дыханью

В живой борьбе творящих сил

И принесет нам весть благую,

Как светозарный Гавриил,

О воплощеньи в жизнь другую.

9. «И мы познаем солнца те…»

И мы познаем солнца те,

Что днесь невидимые блещут,

И краски, что теперь трепещут

В незримой глазу красоте,

И волны тайных благовоний,

И здесь лишь внятную мечте

Красу неведомых гармоний.

10. «И будет жизни путь светлей…»

И будет жизни путь светлей,

Проникновенней ум и чувства,

Живей и радостней искусства,

А мудрость проще и теплей;

И в новых обликах по плоти

Вновь будут Дант и Галилей,

Да-Винчи и Буонаротти.

Август, 1928

Ветер

Истома в бархатном контральто,

Зовет раскрытых губ кармин,

И режет тишь шуршанье шин

По ленте мокрого асфальта.

Ликует ветер, рвет вуаль,

Уносит клятвы в даль… А даль-то

Так хороша, что клятв не жаль!

Двойной хмель

Вино… и ты. Я пьян вдвойне

От глаз твоих и хмеля кубка.

Два хмеля с жадностью, как губка,

Впивает сердце в знойном сне,

А кровь, двойной покорна власти,

Огнем, пылающим в огне,

Горит в вине пожаром страсти.

«Любовь и братство — бред людской…»

Любовь и братство — бред людской,

Мираж несбыточный в пустыне:

Борьба за жизнь мрачит поныне

Возмездьем крови наш покой;

И жаждать мира даже в праве ль

Мы здесь, где братскою рукой

На утре дней зарезан Авель?

Клинок

Спит в пыльной лавке антиквара

Клинок, угрюмый нелюдим:

Средь смен столетий невредим,

Уж не сверкнет он для удара

Навстречу вражеским рядам,

Но весь блестящий век Ронсара

В девизе: — «Dieu, mon Roi, ma Dame».

«Еще не найдены слова…»

Еще не найдены слова,

Но в сердце властный трепет звука:

Так изготовленного лука

Дрожит тугая тетива,

Прощаясь с звонкою стрелою…

И зреет песня торжества

Тебе, одной тебе, хвалою.

«Повеял вечер. Нежит сном он…»

Повеял вечер. Нежит сном он

Усталый мир. Всё спит в селе;

Спит лунный лик в речном стекле,

Спит лес и в гнездах птичий гомон;

Поля молчат в душистом сне,

И только в тайнах звезд — недреман

Глас Бога, внятный в тишине.

«Душа влюбленным менестрелям…»

Душа влюбленным менестрелям

Поет желаний жгучих власть,

И нас сближающая страсть

Туманит трепетом и хмелем:

В слияньи мощь двух встречных гроз,

И мы на ложе счастья стелем

Стыдливость лилий с пылом роз.

Памятник Данту

Царит ли ночь, дневной ли шум

На рынках города-гиганта, —

Венчанный лавром облик Данта

Всё так же царственно угрюм,

Как будто медь, в безмолвном кличе,

Взывает к небу скорбью дум

Об отлетевшей Беатриче.

Нью-Йорк

«Сквозь кружевные занавески…»

Сквозь кружевные занавески

Мерцает в зале свет луны.

На люстрах им оживлены

Кой-где хрустальные подвески,

Видений глубь зеркал полна,

И на паркете арабески,

Как колдовские письмена.

У цыган

В запорошенное окно

Глядит рассвет. Поют цыгане;

В чуть затуманенном стакане

Играет льдистое вино,

И под напев любви знакомый

Безвольно сердце пленено

Очами, полными истомы.

«Есть сила — не заклятье труса…»

Есть сила — не заклятье труса,

Не шепот черной ворожбы:

От ран и плена в час борьбы,

В пути от смертного укуса,

В труде от скорби и забот, —

Святое Имя Иисуса

Несокрушаемый оплот.

Ожившей Галатее

Ты — мрамор гордый и прекрасный.

Но с теплой синью нежных вен;

Познав твоих объятий плен,

Я чую крови трепет страстный,

И в царстве ласк, где я живу,

Пигмалиона сон напрасный

Волшебно сбылся наяву.

У гильотины

Как в дерзкой стычке аванпоста,

Как в дни осады на валу,

Как в битве в радостном пылу,

Как с чашей, поднятой для тоста, —

Так в смертный час святой пароль

Он кинул вновь в толпу с помоста: —

«Король! Да здравствует Король!»

«В рассвете, борющемся с тьмою…»

В рассвете, борющемся с тьмою,

Как очерк сильного крыла —

Мой парус белый… Скорбь с чела

Я утра влажностью омою.

Пора! Уж дрогнул челн, скользя;

Уж ветер встал, и за кормою

Ложится светлая стезя.

Грехопаденье

В очах у женщины, счастливой

Познаньем сладостных утех,

Мерцает зыбко древний грех

Расцветкой змея прихотливой;

А в краске жаркого стыда

Играет вспышкой торопливой

Отлив запретного плода.

Пять чувств

Хрусталь ласкает руку гранью,

Рубин вина чарует взгляд,

Отрада вкусу — терпкий яд,

Дар аромата — обонянью…

И, чтя старинный ритуал,

Мы, слуху радостною данью,

Звеним бокалом о бокал.

Наполеон

Не сына черни своевольной

Люблю в плаще его простом,

С руками, сжатыми крестом

Под тенью шляпы треугольной;

Мне люб не «маленький капрал»,

А вождь, что дурь толпы крамольной

Венцом владыки оковал.

«Спят выси гор. А у подножий…»

Спят выси гор. А у подножий —

И зной, и щебет, и смола;

Вдали гудят колокола…

И я, всему родной прохожий,

Один в таинственном лесу

Неизъяснимый праздник Божий

В душе ликующей несу.

«В саду я шел один, средь сна…»

В саду я шел один, средь сна

Под полдень жгучего июля;

Как будто тайну карауля,

Насторожилась тишина.

И вдруг, прервав покой глубокий,

Призыв чуть дрогнул, как струна…

Я слышу зов твой, друг далекий!

«Змеятся молнии, и трелью…»

Змеятся молнии, и трелью

Кругом рассыпан гром в горах,

Встревожен лес; и лист, и прах

Вздымает ветер по ущелью.

А я по скалам в высь ползу. —

Всё в высь… И меры нет веселью

В душе, встречающей грозу.

«Призыв возлюбленного тела…»

Призыв возлюбленного тела

Хмельней и сладостней вина!..

Вся жизнь в мгновенье включена,

А полночь тайной мир одела,

Блаженство наше сторожа.

И нет желаниям предела,

И нет безумью рубежа!

Город

Струится свет. Не счесть огней:

Призывы алчные наживы

Сверкают, дерзостны и лживы,

Победней солнца тусклых дней;

А рядом, грозной вестью рока,

В ущельях улиц — сонм теней

Нужды, болезней и порока.

«От неги сна в зыбях лагуны…»

От неги сна в зыбях лагуны,

От женских ласк на берегу,

От вин в притонах я бегу

В пустыню моря: парус шхуны

Кренится, дик валов налет,

И снасти, как тугие струны,

Могучей песней ветер рвет.

«Считая гимны веры бредом…»

Считая гимны веры бредом,

Надменным разумом влеком,

Вчерашней мертвой глины ком

Идет за солнцем знанья следом,

Ища Того, Кто правит всем.

Где Бог? В чем Бог?.. А Он — неведом,

И мир пред гордым пуст и нем.

После свиданья

Один, в волненьи непонятном,

Я злую весть прочесть готов

В укоре вянущих цветов,

В предсмертном вздохе ароматном:

Часы свиданья далеки,

Восторги страсти — в невозвратном,

И хрупки счастья лепестки.

«Как древний астролог-халдей…»

Как древний астролог-халдей

Загадки рока в звездном хоре, —

Так я читаю в каждом взоре

Дела и умыслы людей.

И — горе, горе!.. От тоски я

Стал туч мрачней, снегов седей:

Как гнезда змей сердца людские.

«Осенний полдень, зачастую…»

Осенний полдень, зачастую,

Когда хрустальный холод в нем

Пронизан солнечным огнем, —

Похож на чашу золотую,

Рукой прощальной дополна

На светлой тризне налитую

Холодным пламенем вина.

«Не здесь концы земных дорог…»

Не здесь концы земных дорог:

Здесь всё в зачатке, всё в начале;

Сокрыт во мраке вечных далей

Скитаний жизненных итог,

И грустно сердцу-тайноведу,

Когда, ликуя, звонкий рог

Трубит конечную победу.

В городе

Прекрасна ночь, но воздух душен

В теснинах днем нагретых стен;

Здесь гул борьбы, продаж, измен

И лжи не смолк, а лишь притушен

Как жар, таящийся в золе…

И гордый город равнодушен

К печали неба о земле.

«Вокруг луны туманный венчик…»

Вокруг луны туманный венчик

В сияньи мертвом — мертвый снег;

Беззвучно легок санок бег,

И плачет жалобно бубенчик…

Что путь супит нам?.. Я молчу…

А ты, как бурей сбитый птенчик,

Прижалась к верному плечу.

Новый Год

Часов старинных мерный бой

Удар чеканит за ударом…

Толпа, забыв о счастьи старом,

Пред новой рабствует судьбой.

Бокалы, пенясь, зазвучали:

И шум, и клик. Лишь нам с тобой

Жаль прошлой, милой нам, печали.

«У древней церковки погост…»

У древней церковки погост

С немой семьей крестов могильных

Охвачен шумом улиц пыльных:

Победной жизни мощный рост

Тревожит тишь немолчным эхом,

И так союз здесь ясно прост

Загадки смерти с детским смехом.

«Прекрасен был любви рассвет…»

Прекрасен был любви рассвет:

Любили мы светло и чисто,

Но в песню радости лучистой

Вмешался тайный яд клевет;

И умерла о счастьи греза,

Как яблонь нежный первоцвет

От злобы позднего мороза.

Освобожденье

Душе дано на грани сна

Слиянье яви и дремоты:

Последний вздох мирской заботы

И воли первая волна,

Чтоб в озареньи, мимолетно,

Еще в земном, могла она

Постигнуть счастье — стать бесплотной.

«Одна пустая жизни шалость…»

Одна пустая жизни шалость, —

И счастья нет… В последний раз

Гляжу я в глубь любимых глаз:

В них — злая мука, в них — усталость,

В них — покоренность… И остра

На сердце трепетная жалость

К тебе, подруга и сестра.

«Вдали от грохота и клика…»

Вдали от грохота и клика,

От пьяных жизнью площадей,

Стою с толпой чужих людей —

Им близкий сердцем горемыка —

В тени у страшного Креста,

И всепрощающего Лика

Душе понятна красота.

В пути

В лугах змеится след тропинок;

Лес золотой горит красой;

Дрожит заката луч косой

В осенних нитях паутинок;

Звенит река, зовут холмы…

И я полям, как Божий инок,

Слагаю светлые псалмы.

«Стремлюсь, робея, в мир желанный…»

Стремлюсь, робея, в мир желанный

Твоей души, открытой мне,

И труден в яркой новизне

Мой путь загадочный и странный.

Так правоверный, трепеща,

Чрез бездну в рай обетованный

Идет по лезвею меча.

«Апрельский день на небосклон…»

Апрельский день на небосклон

Взошел мерцанием печальным…

Но вот — приветствием пасхальным

Церквей ударил перезвон,

И сразу свет блеснул в завесе

Туманной мглы… Со всех сторон

Лучи поют: «Христос воскресе!»

«Гудок протяжный паровоза…»

Гудок протяжный паровоза,

Тревожный зов издалека,

Прорезал тишь… И вновь тоска

В душе, как старая заноза:

О прошлом дум не превозмочь,

А за окном, в цветах мороза, —

Враждебно-чуждая мне ночь…

«Я не комок бездушной глины…»

Я не комок бездушной глины, —

Я сам ваятель: жизнь свою

Творю я сам и создаю

Себе то радость, то кручины

Своею собственной рукой —

Хозяин полный и единый

Мне Богом данной мастерской.

«Разлуки ночь. Восторг лица…»

Разлуки ночь. Восторг лица

И блеск очей… Глядя в глаза мне,

Ты взором в сердце, как на камне

Огнем пророческим резца,

Неизгладимо начертала:

Любовь — как жизнь; ей нет конца

До оправдания начала.

«В далекой песне над рекой…»

В далекой песне над рекой

Мне что-то слышится родное,

Как будто я в полдневном зное —

Не раз слыхал напев такой

И словно жил — когда-то, где-то —

Его разгулом и тоской

В других местах, в иное лето.

«При корне дерева — секира…»

При корне дерева — секира,

Над трупом — крик вороньих стай,

И смерть сбирает урожай,

Как дань с подвластного ей мира;

А мы кипим избытком сил

И рвем цветы в венки для пира

С чужих бесчисленных могил.

«Ночь веет над росистым лугом…»

Ночь веет над росистым лугом

И тихо спящею водой;

Меж тучек месяц молодой

Ныряет острогрудым стругом,

И в бледной мгле летунья-мышь

Беззвучно чертит круг за кругом.

В тумане дали… в далях — тишь.

Разрыв

Усилий тщетных проволочкой

Любви изжитой я не спас:

Ты отошла. И в поздний час

В письме последнем беглой строчкой

Я на смерть прошлое обрек…

В золе камина красной точкой

Погас дотлевший уголек.

Мгновенье

Бессонно хором звонких струнок

Трещат цикады в тишине;

И нов, и странен при луне

Деревьев спутанный рисунок;

Как искры, блещут светляки,

И беглый трепет полулунок,

Дрожа, скользит в струях реки.

В разлуке

Разлуки срок судьбой отмерен,

И радость встречи далека;

Но сердцу сладостна тоска:

Я тихим снам о счастьи верен,

И светел грез лучистый клад,

Как в мгле задумчивых вечерен

Мерцанье ласковых лампад.

«В молчащем озере глубоко…»

В молчащем озере глубоко

Отражены лучи светил:

Их вечер летний засветил,

Как грезы, в глади одинокой;

И, их призывом пленено,

Земли задумчивое око

В покой небес устремлено.

«Не пой по сердцу панихид…»

Не пой по сердцу панихид:

Пусть спит в покое снов безгрезных,

Одето в жемчуг капель слезных,

В опалы счастья и обид,

В рубины страсти и безумий…

Так средь сокровищ пирамид

Бесстрастен отдых царских мумий.

«Рукой бесстрастной кости мечет…»

Рукой бесстрастной кости мечет

Судьба, бессменный банкомет;

Несчастье — нечет, счастье — чет,

Сегодня — чет, а завтра — нечет…

Играй! Не бойся, — прост расчет:

Ведь жизнь твой проигрыш залечит,

А смерть и выигрыш возьмет.

«Из прошлой светлой красоты…»

Из прошлой светлой красоты,

Цветов, бокалов в кольцах пены

И пестрых грез мгновенной смены

Что сохранило, сердце, ты

Для настоящего утехой?

В ответ — из гулкой пустоты

Одно насмешливое эхо.

«Холодный дождь туманит стекла…»

Холодный дождь туманит стекла

И в слезных сумерках больней

Тоска по грезам прежних дней;

Померкла жизнь, душа поблекла…

Оставь же! Счастья не пророчь:

Там впереди, как меч Дамокла,

Лишь неминуемая ночь…

«За весла! В путь! — Скорей отчаль…»

За весла! В путь! — Скорей отчаль:

Здесь зыби вод завороженных

Под сенью ив настороженных

Темны, как мертвенная сталь;

А там — серебряной дорогой

Река блестит… живет. И даль

Полна легенд луны двурогой.

«Мгновенья гибнут; каждым взмахом…»

Мгновенья гибнут; каждым взмахом

Их косит маятник. И счет

Смертей безропотных живет

В душе отчаяньем и страхом:

Былое — ряд могильных плит,

Надежд венок — развеян прахом…

Жить вновь? Но… маятник стучит…

«Закат грустит, еще алея…»

Закат грустит, еще алея

Над засыпающим прудом;

Угрюм и тих примолкший дом;

Уныла старых лип аллея;

Тоскою дышит листопад…

И сам принес родной земле я

Осенних грез печальный клад.

«Мы не клялись. Но мог едва ль…»

Мы не клялись. Но мог едва ль

Быть расставанья миг правдивей:

Обетам, в их немом порыве,

Внимала сумерек печаль…

К чему ж тоска? Зачем гаданья?!.

Там, в прошлом, чистом как хрусталь,

Надежней клятвы: «До свиданья!..»

Погибшая песня

Луны лукавые лучи

В душе по бархату печали

Всю ночь желанной ложью ткали

Мечты в узор цветной парчи,

И сердце пело им ответом…

Но песня канула в ночи,

А ночь растаяла с рассветом.

«Гудит набат. Дрожат сполохи…»

Гудит набат. Дрожат сполохи.

Зловещи знаменья судьбы…

Но тишь в усадьбе: спят дубы,

Тая об ярком прошлом вздохи,

И сонный лебедь на пруде

Виденьем гибнущей эпохи

Белеет призрачно в воде.

Хмель

I. «Была весна. Сиял апрель…»

Была весна. Сиял апрель,

Черемух снег цвел песней белой…

Любовь и счастье сердце пело,

Как беззаботный менестрель;

И средь друзей за шумным пиром

Был для души заздравный хмель

Волшебным жизни эликсиром.

II. «Была весна. Сиял апрель…»

Сентябрь подкрался, не спеша.

Нет ни цветов, ни грез за пиром;

Друзья ушли… В изгнаньи сиром

Пугливо слушает душа

В напеве ветра голос волчий,

И хмель последнего ковша —

Как дар из уксуса и желчи…

Сентябрь, 1929 года

«Обвил тяжелый мрак, как спрут…»

Обвил тяжелый мрак, как спрут;

Молчаньем полночь давит глухо,

И в ней тревожно ловит ухо

Неумолимый ход минут:

Удары ль сердца средь затишья

Шагами призрачно живут,

Иль въяве мучит поступь мышья?

«Мы глухи. Плоти ткань груба…»

Мы глухи. Плоти ткань груба —

В нас прежних жизней струны немы…

А сны — веков былых поэмы:

В них веет древняя судьба,

Как аромат в заветных винах,

Давно укрытых в погреба

В тяжелых каменных кувшинах.

Вьюга

Всю ночь мело. Бил ветер ставней

И жутко плакал у окна…

И, одинокая, без сна

Душа томилась болью давней,

Молясь всё ярче, всё страстней,

Чтоб эта вьюга замела в ней

И самый след минувших дней.

«Смущая мой покой домашний…»

Смущая мой покой домашний,

Мне в душу, в полный грез затон,

Вдруг уронил полночный звон

Стальные капли с древней башни:

Тревожный всплеск; бегут круги

И — тишь… Ушел мой день вчерашний,

И в вечность канули шаги.

Весенние напевы

I. «Весна, в напеве ароматном…»

Весна, в напеве ароматном,

Вся — юность жизни, вся — в цвету;

И сердце, чуя красоту,

В огне сгорает благодатном.

Хочу любить: ищу, зову —

И в обольщеньи многократном

Обманут снами наяву.

II. «Опять весна, и снегом белым…»

Опять весна, и снегом белым

Черемух спящий сад одет;

И соловьи, и полусвет,

И грезы, грезы — роем целым.

А ты, отысканная мной,

Встречаешь трепетом несмелым

Мой прорывающийся зной.

III. «Еще весна. Опять молочный…»

Еще весна. Опять молочный

Черемух наших ранний цвет,

Вновь белой ночи тихий свет

И соловей, наш друг полночный…

Мы вновь вдвоем. Но только ты —

Не прежний призрак непорочный,

А грех зовущей красоты.

IV. «Весна еще юней, победней…»

Весна еще юней, победней;

Черемух цвет — еще живей,

И ночь светлей. Но соловей

Тоскует в рощице соседней:

Он не поет у нас в саду,

И я один, весной последней,

Обманным клятвам счет веду.

Май, 1924 года

«Уносит нас храпящий конь…»

Уносит нас храпящий конь

В снега, в мороз, во тьму ночную,

Я трепет твой несмелый чую,

Я вижу глаз твоих огонь,

Я льну к тебе… Но в мехе шубы

Украдкой теплая ладонь

Отводит жаждущие губы.

«Когда душа в ненастный день…»

Когда душа в ненастный день

Коснеет в мертвенном застое, —

Вино нетленно-золотое

В звенящей чаре шумно вспень

И сердце светлым хмелем взбрызни

Он, как кресало о кремень,

В груди рассыплет искры жизни.

«В тиши — хаоса жуткий гул…»

В тиши — хаоса жуткий гул…

Зияет страшной бездной вечность…

Нет сна… Где светлая беспечность?

Где песни, ласки и разгул?

Солгала молодость-шалунья!

Нависла ночь… И мертвых скул

Усмешка в диске полнолунья.

«По крутизнам сходя к ущелью…»

По крутизнам сходя к ущелью,

Всё строже, гуще старый бор.

И тишь, и сумрак. Мухомор

Краснеет под мохнатой елью,

Ручей лепечет под скалой,

И пахнет глушь нагретой прелью,

Малиной дикой и смолой.

Загадка

Памяти Л.И. Пущина

Я снова смертью друга сближен

С манящей тайною могил:

Он жил, кипел, страдал, любил, —

И вот теперь лежит недвижен

При строгом чине похорон,

И безответно непостижен

Его баюкающий сон.

«Чем глуше шепот бледных будней…»

Чем глуше шепот бледных будней,

Чем строже тишь немых ночей,

Тем жажда жизни горячей,

Тем поиск счастья безрассудней;

И сердце в море темноты

Кочует на тюремном судне

Под флагом царственной мечты.

Потухшая елка

С дымком свечей и жженой хвои

Развеян праздник детских лет:

Опять холодный ровный свет,

И вдруг поблекшие обои,

И бледность будничных бесед…

А в бедном сердце — перебои,

Потухшей жизни грустный след.

«Тебя бегущая молва…»

Тебя бегущая молва

Зовет холодной и бездушной…

Но не могу я равнодушно

Тебе внимать… Твои слова

И смех — лишь маска: манит сладко

Вкруг глаз лучистых синева

Страданья тайного загадкой.

Мотылек

Сжигает радужные крылья

Влетевший в пламя мотылек:

Так сны любви я в страсти сжег,

Не пережив их изобилья…

И близ меня тоскуешь ты

В сознаньи жалкого бессилья

Вернуть погибшие мечты.

Примиренье

Я от людей ушел к безлюдью

Цветущих радостью пустынь:

Ширь необъятна, воздух синь,

И я, вдыхая жадной грудью

Песнь в аромате пряных трав,

Вручаю Божью правосудью

Всю горечь жизненных отрав.

Кладбище

Вся в звездах ночи синей риза;

Повиты дымкой теплой тьмы

Надгробий белые чалмы;

Мечеть темна — с ее карниза

Коран о райских снах гласит…

И, как напевный стих Гафиза,

Звенит фонтан о мрамор плит.

«Пусть в далях тусклая безбрежность…»

Пусть в далях тусклая безбрежность

Осенней серой пелены,

Пусть ветви рощ оголены

И в плаче ветра безнадежность, —

Но в сердце — ты, как в дни весны,

И неисчерпанная нежность,

И нерастраченные сны.

«В угаре жизни, год за годом…»

В угаре жизни, год за годом,

Я брал, бросал, и вновь искал,

И, осушая грез бокал,

Пил горький опыт мимоходом.

Я — мудр, но ноша тяжела,

И никну я, как лишним медом

Отягощенная пчела.

Вечер

Угрюм осенний вечер хмурый,

Но в тихой комнате уют:

Покоя ткань ткет такт минут,

Свет ламп смягчают абажуры,

Сверчок стрекочет песнь свою —

И милый облик белокурый

Склонен заботливо к шитью.

У костра

Из-за лесистого бугра

Луна всплывала красным шаром,

Река клубилась белым паром

И полз туман. В огне костра

Трещали весело поленья…

И помню живо, как вчера,

Наш бред… твой взор… мои томленья.

Старость

Печальна старость в зябкой трате

Ненужных сумеречных дней…

Но если к склону лет полней

Душою жить, то в аромате

Осенних трав — дары венка,

И радость — в солнце на закате,

И счастье — в жизни старика.

Разлука

Путь опустел. Чернеют шпалы

Бесстрастной лестницей утрат…

Прощай навек!.. В тоске закат

Спешит гасить свои опалы;

В полях туман ползет к стогам,

И мертвый лист свой краснопалый

Роняет клен к моим ногам.

Бог

В безгласной тьме без дна и брега

Влив бытие в хаос пучин,

Под жизнь и смерть миров-песчин,

Веков-минут не меря бега, —

Я ваш Владыка и Творец,

Пророчеств Альфа и Омега,

Всему — Начало и Конец.

Неведомое. Сюита

1. «Как ум ни взвешивай, ни мерь…»

Как ум ни взвешивай, ни мерь,

Но здесь предел положен знанью:

Что Там, в Неведомом, за гранью

Мгновенной жизни, — мы теперь

Не больше знаем кроманьона,

И Смерть, как запертая дверь,

Великой тайны оборона.

2. «Закрыта дверь. И у колец…»

Закрыта дверь. И у колец

Ее замка, стучась, повисли

В бессильи крылья гордой мысли…

Ни мудрый, ни поэт, ни жрец

Не перешли черты запрета,

И для мятущихся сердец

Всё нет, как не было, ответа.

3. «Озлобясь, гордые умы…»

Озлобясь, гордые умы

Лелеют горечь отрицанья;

Надежд призывы, как мерцанья

Зарниц, трепещущих средь тьмы,

Несмело светят маловерью…

И лишь одно постигли мы,

Что будем все за страшной дверью.

4. «Чем дальше нас судьбу стезя…»

Чем дальше нас судьбу стезя

Ведет в глубь жизни, тем утраты

Всё чаще: жатвой смерти взяты,

Ушли родные и друзья,

Ушли возлюбленные наши,

С кем скорбь и радость бытия

Мы из единой пили чаши.

5. «Ушли… и знают… Но вестей…»

Ушли… и знают… Но вестей

Мы тщетно ждем — безмолвны склепы.

И мы скорбим, по-детски слепы…

Как встретил новый мир гостей?

Живут ли? Живо ль в них сознанье?

Хранят ли прожитых страстей,

Труда и грез воспоминанья?

6. «Зачем гадать! — Какой-то мир…»

Зачем гадать! — Какой-то мир

Оставил я, в наш мир вступая…

Не страха ль крик принес сюда я?

И был ли в жизни этой сир?

Нет! — Чуждый гость из жизни смежной,

Нашел любовь я, кров и мир

У материнской груди нежной.

7. «Так новый путь — не внове мне!..»

Так новый путь — не внове мне!..

Когда — не знаю, но… однажды:

Я каждый день в году и каждый

Короткий час в бегущем дне

Привык встречать надеждой смутной,

И в лоне ночи, в тишине,

Призыва ждать ежеминутно.

8. «Я не боюсь, что смерть мне враг…»

Я не боюсь, что смерть мне враг,

Грозящий ужасом во мраке,

И жаль мне жить, как на биваке;

Теплом и миром свой очаг

Укрыл я здесь; с труда и лени

Взимаю дань, под четкий шаг

Размерно гибнущих мгновений.

9. «А в снах — душа, как мореход…»

А в снах — душа, как мореход,

Плывет в немых волнах хаоса

На белых крыльях альбатроса,

И с ней, меж черных туч и вод,

Парит бесплотный провожатый,

Как верный кормчий… А восход

Вдали чуть брезжит розоватый.

10. «Гори, заря! — Когда уста…»

Гори, заря! — Когда уста,

Спаленные огнем недуга,

Сомкнет мне смерть лобзаньем друга,

Тогда падет преград черта

И Кто-то, сотканный из света,

К заре откроет мне врата

С улыбкой ясного привета.

Сентябрь, 1927 года

«В зарю задумчивый рояль…»

В зарю задумчивый рояль,

Как жемчуга, роняет звуки —

С прожитой жизнью песнь разлуки…

А даль — как призрачный хрусталь,

Обетованье в небе синем,

И чутким снам души не жаль,

Что землю эту мы покинем.

Любовь. Триптих

I. «Любовь, как свет зари снегам…»

Любовь, как свет зари снегам

На строгих высях Эвереста,

Блеснула нам. Но в жизни места

Нет снам столь чистым; как богам,

Им нужен храм и святость храма, —

И мудрость в счастьи криптогам:

В их тайне им эпиталама.

II. «Судьбы свершались; шли года…»

Судьбы свершались; шли года,

Познала ты иные узы, —

Но святы брачные союзы

Сердец, спаявших навсегда

Себя любви высокой снами:

В веках угасшая звезда

Еще поднесь горит над нами.

III. «Свет ярче, дали голубей…»

Свет ярче, дали голубей…

Мы в звездных нимбах семизначных;

Блистают ткани платьев брачных,

Как крылья белых голубей;

Струятся волны фимиама, —

И в синем храме их зыбей

Для нас гремит эпиталама.

Август, 1929 года

Сомнабулы

Проходим мы, луной влекомы,

Свой путь во сне, и под стопой

Не видит бездн наш взор слепой,

Скользим над пропастью легко мы —

Манящий свет ласкает нас…

Вдруг — зов… И звук его знакомый

Нас будит к жизни… в смертный час.

«Степного ветра своеволью…»

Степного ветра своеволью

Себя бездумно отдаю,

Парю мечтой и гимн пою

Цветам, и солнцу, и приволью,

И неба синему шатру…

А сны любви с их жгучей болью

Развеял буйно на ветру.

Старый портрет

Веранда. Черный мрак в июле;

За парком синий блеск зарниц.

Насторожась, не дремлет шпиц

У ног хозяйки. В смутном гуле

Дубов рассказам нет конца,

И светел лик старушки в тюле

Ее старинного чепца.

«Загадка всё одна и та ж…»

Загадка всё одна и та ж:

Игрушка ль мы судьбы случайной;

Иль жизни смысл окутан тайной,

Как сфинкс, песков безмолвный страж;

Иль красота и радость мира

Нам только снится, как мираж

В пустынях синего эфира?

В лесу

Глушь всё чернее. Лес-кудесник

Пути назад заворожил…

Угрюмых сосен старожил,

Грозит мне ворон, бед предвестник, —

Но светел я, простясь с тоской,

И в сердце, древних чащ ровесник,

Глубокий, благостный покой.

Скит

Конца нет частым поворотам

Дорожки в чаще хмурых хвой..

Ни звука, ни души живой.

Вдруг — древний скит. Тропа к воротам.

Святыни мирный часовой,

Монах, крестясь, окликнул: «Кто там?»

— «Открой, старик! Впусти: я — свой!..»

Где же Ты?

Обрыв. Конец тропинке гибкой:

Направо — кручи мертвых скал,

Налево — черных бездн оскал

Манит загадочной улыбкой…

Где ж Ты, чей зов мечты ласкал?

Моя стезя была ошибкой —

Я в высь пути не отыскал.

«Весь мир от солнца до окраин…»

Весь мир от солнца до окраин

Средь бездн затерянных светил,

Как гость, я грезой посетил;

Но дом мой — здесь, здесь — я хозяин.

Душе, как родина, свята

Земля, где страшный след твой, Каин,

И чистый след стопы Христа.

«Ты в смоль кудрей вплетаешь мак…»

Ты в смоль кудрей вплетаешь мак —

Цветы забвенья. И капризно

Лишь искры счастья — счастья тризной —

Даришь в миг страсти… Пусть же так!

Но жизнь я дал бы, две хоть, три хоть,

Чтоб пить очей забвенный мрак

И ласки огненную прихоть…

«Свежо. Дыхание левкоя…»

Свежо. Дыхание левкоя;

Пьянящий запах резеды.

Роса. Две ранние звезды

Очами вечного покоя

Ласкают грустную, зарю,

И в миг затишья так легко я

До самых звезд душой парю.

Свеча

Благой со строгими глазами

Темнеет Спас: благая Русь.

Я вновь в былом… Опять молюсь

Я пред родными образами,

Молитвы детские шепча…

О чем же крупными слезами

Так плачет белая свеча?..

Вечность. Венок полусонетов

Посвящаю Владимиру Степановичу Ильяшенко

Магистрал

Делам и мыслям не дано

В недвижной вечности забвенья…

Всё, до последнего мгновенья,

В непреходящем учтено.

Тысячелетия вселенной

Воскреснут, как одно зерно,

С зарей весны благословенной.

I. «Делам и мыслям не дано…»

Делам и мыслям не дано

Пройти напрасно и бесследно:

Лишь время властно и победно

Хоронит бывшее давно

Во мраке, без поминовенья,

И мнится нам, что спит оно

В недвижной вечности Забвенья.

II. «В недвижной вечности — забвенья…»

В недвижной вечности — забвенья,

Как смерти, нет. Времен черед

В ней, как поток, одетый в лед,

Остановил столетий звенья,

И на Скрижалях Откровенья,

В судьбах — начертано вперед

Всё, до последнего мгновенья.

III. «Всё, до последнего мгновенья…»

Всё, до последнего мгновенья,

Всё, до тончайшего луча, —

Как шелк в узоре у ткача,

Как звук в рисунке песнопенья,

Как блик, живящий полотно:

Что было и что ждет свершенья, —

В непреходящем учтено.

IV. «В непреходящем учтено…»

В непреходящем учтено,

Всё цельно, стройно, неслучайно;

Раскрыто, сделанное тайно;

Деянье — с помыслом равно,

Со словом — дело равноценно…

И свиты в цепь, звеном в звено,

Тысячелетия вселенной.

V. «Тысячелетия вселенной…»

Тысячелетия вселенной,

Как урожай для молотьбы,

Готовят плод труда, борьбы

И напряженья мысли пленной.

Придет срок жатвы; ждет гумно:

Века из гроба жизни бренной

Воскреснут, как одно зерно.

VI. «Воскреснут, как одно зерно…»

Воскреснут, как одно зерно,

Все жизни, жившие когда-то

Разлукой, гибелью, утратой:

Всё будет всем возвращено,

Все будем вновь мы. И нетленно

Сольются жизнь и смерть в одно

С зарей весны благословенной.

VII. «С зарей весны благословенной…»

С зарей весны благословенной,

Как солнце солнц, блеснет любовь;

Всеискупающая Кровь

Омоет жертвою священной

Все тени, каждое пятно…

И смерти в радости блаженной

Делам и мыслям не дано.

Март, 1928 года

«Вся жизнь земли со мной едина…»

Вся жизнь земли со мной едина:

Светла, как озеро, душа;

Мечты — как шепот камыша,

Как ветра вздох, как запах тмина;

В ушах и в сердце — песни дня,

И чую я, как мед жасмина

Струится в жилах у меня.

«В любви клянемся мы не раз…»

В любви клянемся мы не раз,

Но лишь одна любовь правдива,

Полна, невинна, горделива

И неизменна, как алмаз;

Лишь раз, с огнем безгрешной жажды,

Мы счастье пьем истомных глаз, —

Богам мы равны лишь однажды.

«Великий Боже, длящий сроки…»

Великий Боже, длящий сроки,

Благодарю за новый день!

За трепет утра, за сирень,

За блеск реки и шум осоки,

За говор птиц над головой, —

За весь Твой мир, такой широкий,

Гостеприимный и живой!

На развалинах храма

В калейдоскоп своих капризов

Тебя виденьем жизнь вплела,

И ты царишь, как жизнь светла,

На древнем кладбище карнизов,

Колонн и стен… И ясно синь

Твой чистый взор, встречая вызов

Томимых ревностью богинь.

Рожденье

Был крыльев царственных владельцем

Он, житель рая, Серафим, —

Но в жизнь людей, с любовью к ним

Вступил неведомым пришельцем…

А новый мир суров, далек,

И он трепещет жалким тельцем,

Как сжегший крылья мотылек.

Смерть

Рыданий песнь, кадил бряцанье,

Нагар мигающей свечи

И в складках гробовой парчи

Лучей печальное мерцанье, —

Последний дар тоски мирской…

А в мертвом лике — созерцанье

И всё постигнувший покой.

Сон

Знакомый путь. Поля родные.

Снега… снега… Свистит ямщик,

Как птица мчится коренник,

Завились в кольца пристяжные —

И, под роптанье бубенца,

Овеян сказками луны я

И лаской милого лица.

Экспромт

Спокойный угол, оттоманка,

Забвенье всех житейских пут —

И чудом вымыслы цветут:

Как в сказке скатерть-самобранка,

Так грезы стелет тишина;

Созвучья реют, и чеканка

Стиха внезапного вольна.

Старые письма

В страницах желтых ветхой связки

Узор поблекнувших чернил

Любви осколки сохранил:

Мольбы, признанья без опаски,

Призывы, клятвы… И в тиши

Вновь веет страсть бессмертной ласки

Давно угаснувшей души…

«Под обольщающей личиной…»

Под обольщающей личиной

Скрыв язвы скорби и невзгод,

Земная жизнь — червивый плод,

Повитый смертной паутиной;

И не могу поверить я,

Чтоб этот путь наш был единой

И высшей целью бытия.

«Я здесь в любви твоей владел…»

Я здесь в любви твоей владел

Веков поэмой недопетой,

И счастье наше в жизни этой —

Среди минутных мелких дел —

Обрывком песни прозвучало;

Но вечность — наших уз удел

Там, где меж звезд любви начало.

С горы

Какая даль! Полей ковер,

Узор реки, луга заречья,

И гор лесистые оплечья,

И чаши синие озер, —

У ног моих весь мир бескрайный!

И, как шатер, над всем простер

Простор небес бездонность тайны.

«Хранимый смолкшим царским залом…»

Хранимый смолкшим царским залом,

Недвижим гордый ряд знамен;

Но жизнь промчавшихся времен

Шуршит в их шелке обветшалом…

Веков свидетели! Не вы ль

Сражений огненным закалом

Ковали славы русской быль?!.

«В любви — бессмертья светлый сон…»

В любви — бессмертья светлый сон.

Погаснет сон, и потухаем

Мы сердцем; мир необитаем,

Нет в жизни смысла: выпит он

Любви предсмертным поцелуем,

И, в ожиданьи похорон,

Мы не живем, а существуем.

Искушенье

Душа, подобно легкой серне,

Гонимой сворой лютых псов,

Бежит от темных голосов,

Зовущих вновь к пьянящей скверне,

К влекущим радостям низов…

А ей, как тихий зов к вечерне,

Иной, нездешний слышен зов.

Палимпсест

Ты грезишь, чистая невеста,

Во власти первых светлых снов;

А мне мечтаний мир не нов,

И в сердце нет блаженству места:

Твоя любовь в душе моей

Цветет, как в свитке палимпсеста,

Над стертой сказкой прежних дней.

«Бессмертной жизни чую кисть я…»

Бессмертной жизни чую кисть я

В картинах осени больной;

В них смерть, одев убор цветной,

Светла, как жертва бескорыстья,

Во имя яркой жизни вновь.

И, осыпаясь, рдяны листья,

Как сердца любящего кровь.

В неволе

В груди у пленного орла

Небес и скал великолепью

Живет немолчная хвала…

Так, связан с городом, как цепью,

Я грежу волей золотой.

Я режу ширь небес мечтой,

Я брежу радостною степью.

Поздняя любовь

Нет, не доверюсь снам крылатым:

Моя душа разорена.

Обманом мысль покорена

И лишь минутно — сердцем смятым

Твоя любовь отражена!..

Так блеском, в долг у солнца взятым,

Сияет мертвая луна.

«Пусть бред, но он неотразим…»

Пусть бред, но он неотразим —

Живет былое в первом снеге!..

Я снова чую удаль в беге

Звенящей тройки, птицы зим;

Вновь путь пред нами к светлой цели,

И к счастью мы опять скользим

На крыльях ласковой метели.

«С душой открытой вышел в ночь я…»

С душой открытой вышел в ночь я,

И был в ночи ответ без слов:

Как ветер с плачущих валов

Срывает пены белой клочья,

Чтоб лону моря их вернуть,

Так смерть, чрез тлен, до средоточья

Бессмертной жизни — краткий путь.

«Дышал загадкой твой ответ…»

Дышал загадкой твой ответ, —

Ни да, ни нет, а что-то между,

Тайком сулящее надежду

Сквозь угрожающий запрет…

О, воли женской двоевластье:

Мечтаний шатких теплить свет,

Без права ярко верить в счастье.

«И прян, и влажен воздух майкий…»

И прян, и влажен воздух майкий;

В соленом ветре — моря зов.

За бегом белых парусов

Парит душа, вольнее чайки;

И думы радостны мои,

Как этих рыбок резвых стайки

В изломах блещущей струи.

«Осенний лес чуть тронут редью…»

Осенний лес чуть тронут редью,

Но так прекрасен в блеске дня:

В огне, в крови, — его броня

Сверкает бронзою и медью,

И красок пламенных пожар —

Цветы, от солнца по наследью

Земле доставшиеся в дар.

«Как тонкий лук без тетивы…»

Как тонкий лук без тетивы,

Сияет месяца обрезок…

Неверный свет — и лжив, и резок —

Мерцает в трепете листвы

При вздохах душной летней лени,

И полны мягкой синевы

От лип отброшенные тени.

Старый романс

Под властью тонких бледных рук

В усадьбе тихой вздох клавира

Тревожит сон былого мира:

Вновь песнь давно изжитых мук

И стихших грез полна обмана,

И будит струн призывный звук

Виденья старого романа.

«Царица жизни — Коломбина…»

Царица жизни — Коломбина:

Веселье, маски, серпантин,

Цветы, вино, восторг мужчин

И… поцелуи Арлекина.

Но лучший перл ее венца

Всё ж в том, что плачет мандолина

Бесплодной страстью паяца.

«Под лаской лунною ажурна…»

Под лаской лунною ажурна

Игра теней ночных в саду;

Кадит сирень, и как в бреду

Любовью грезит зов ноктюрна…

О, друг мой бедный, не зови:

Я мертв для грез, и сердце — урна

С золой обманутой любви.

Затон

Из тины взмахом вёсел выбью

Я свой челнок. Он легкий ход

Направит гладью мертвых вод,

Тревожа сон их дерзкой зыбью,

И лунный блеск на миг один

Как чешую набросит рыбью

На складки сумрачных морщин.

«Цветок хрустального сервиза…»

Цветок хрустального сервиза,

Вином наполненный бокал

В огнях вечерних засверкал

От верха искрами до низа;

Сбегает пена чрез края,

И в сердце — хмелем грез Гафиза,

Искрясь, сверкает песнь моя.

«Твоей улыбке странной дань я…»

Твоей улыбке странной дань я

Платил безумьем… И поднесь

Ее значений тонких смесь

Как яд влита в воспоминанья

О жгучем счастьи тех минут,

Когда восторги без названья

В отливах сказочных цветут.

«Сияют звезды. Ночь тиха…»

Сияют звезды. Ночь тиха;

Спят облака, устав от бега;

И ясен мирный час ночлега —

Вдали от шума и греха.

Как хорошо! Костер так ярок…

Дремлю под песню пастуха

И лай внимательных овчарок.

Утро

Огонь костра в золе заглох;

Уж сумрак тает неприметно;

Росой студеной предрассветной

Осыпан крупно мягкий мох.

Свежо. Восток зардел по краю…

И утру я на первый вздох

Приветом светлым отвечаю.

Встреча

Здесь жизнь свела нас в первый раз,

Но встреча эта — не впервые:

Я знаю зовы теневые

И власть твоих бездонных глаз;

А в тонких складках губ усталых

Питаю, как живой рассказ,

Восторг и горечь встреч бывалых.

«Полет машин — исход бессилья…»

Полет машин — исход бессилья

Пред тайной птичьего крыла,

Где в ритме верного весла

Живая воля сухожилья.

Нет, сон веков не воплощен:

Не отросли людские крылья

И ты, Икар, не отомщен.

Триумф

Я не Улисс, — не залил воском

Ушей, когда, как песнь Сирен,

Манил твой зов. Я в страстный плен

Пошел, как раб… И отголоском

Безумств и счастья я векам

В стихе, как в мраморе паросском,

Твою победу передам.

«Нас всех равняет колыбель…»

Нас всех равняет колыбель

И близит тайна катафалка:

И одалиска, и весталка,

Пастух, и вождь, и менестрель, —

Все входят в эту жизнь гостями,

И всех одна и та же цель

Влечет различными путями.

Потаенное

Пусть дерзких губ твоих рубин

И глаз дразнящих изумруды

Таят опасные причуды,

Как рифы скрытые пучин,

Ты сердцем из иного мира:

В нем греза озерных глубин

Синей и ласковей сапфира.

«Внезапный ветра вздох разнес…»

Внезапный ветра вздох разнес

Туман над лугом, сном объятым;

Лениво колосом усатым

Качнулся спеющий овес,

И сразу день зажегся новый,

Румяня речки ближний плес,

И дальний лес, и сад вишневый.

У камина

Еще огонь последний весел,

Но уж тебя не различишь

Там, в стороне, где никнет тишь,

Где мрак крыло печали свесил;

И я ревниво чую лишь,

Что ты в подушках старых кресел

О прошлом, чуждом мне, грустишь.

«Дубы и вязы шепчут важно…»

Дубы и вязы шепчут важно,

Как на молитве старики;

Умолкли птицы; от реки

Слегка прохладой тянет влажной;

В долинах первый сумрак хмур,

И где-то резко и протяжно

Звенит кузнечик-трубадур.

«Я вашей власти роковой…»

Я вашей власти роковой

Не сверг доныне, змеи-руки,

Оковы тайной страстной муки,

Былых блаженств венок живой.

Я вами брежу! Где вы?.. Чьи вы?..

Кого, как обруч огневой,

Томите тайно в миг счастливый?

«Лидийский царь в плену желез…»

Лидийский царь в плену желез

У колесницы гордой Кира

Постиг тщету сокровищ мира

И тлен богатства… Новый Крез,

Счастливей я: пусть скорбь скитаний,

Пусть прежний светлый мир исчез, —

Со мною клад воспоминаний.

«Янтарно-желтая оса…»

Янтарно-желтая оса

Над золотистой медуницей

Поет задумчивой цевницей:

И песню светлую роса,

Истаяв трепетным алмазом,

С земли уносит в небеса

О счастьи радостным рассказом.

«Тесна трехмерных форм граница…»

Тесна трехмерных форм граница:

Наш мир убог, и в нем душа —

Как в тесной сени шалаша

К дворцам привыкшая царица.

И всё ей снится мир иной,

Как отблиставшая зарница

Потухший в вечности немой.

«Отдав всему плотскому дань…»

Отдав всему плотскому дань,

Житейским жить устало тело;

Как чаша, сердце опустело,

И, как изношенная ткань,

О линяли грезы и надежды…

Но дух, иную чуя грань,

К мирам надзвездным поднял вежды.

«Ты уходила по долине…»

Ты уходила по долине,

В лиловой дымке утаив

Любви солгавшей милый миф…

И с болью помню я доныне

Лицо посхимленных цариц

И сумерки печали синей

В тени опущенных ресниц.

«Коней усталых влечь в постромки…»

Коней усталых влечь в постромки

Не понуждает власть вожжи, —

Мы едем шагом. Море ржи

Кругом без края; колос ломкий

Шуршит об обод колеса,

И веют влагою потемки,

И серебром горит роса.

«Гудит рояль… Но песнь ярка…»

Гудит рояль… Но песнь ярка

Не стоном струн по воле клавиш:

Ты сердце в чудных звуках плавишь

И вторит страстная тоска

Любви великой славословью…

А даль — в заре, и облака

Горят, как облитые кровью…

«Сегодня день такой тревожный…»

Сегодня день такой тревожный…

Над лесом ветра скорбный вой,

В тоске последнею листвой

Кустарник бьется придорожный,

И солнце тусклое — пятном

Во мгле томится, как острожный

Жилец под запертым окном.

Тени. Сюита

Посвящаю Дмитрию Антоновичу Магула

1. «Еще последние лучи…»

Еще последние лучи

Прощальной лаской светят миру,

И запад облачен в порфиру

Из златоогненной парчи, —

А ночь подходит шаг за шагом;

Уж, на ночлег слетясь, грачи

Кричат над рощей за оврагом.

2. «Теперь не долго ждать. Смотри…»

Теперь не долго ждать. Смотри,

Как молчаливо реют тени,

Колеблясь сонмом привидений.

Встречай, их: окна раствори,

Взгляни, как дымкой даль объята,

Как сумрак крадет янтари,

Багрец и золото заката.

3. «Вот встал в лугах туман седой…»

Вот встал в лугах туман седой,

Вот облака, что отвечали

Заре огнем, — уходят в дали

Угасшей медленной грядой,

И в полумрак, шатром простертый,

Бесшумной входят чередой

Теней всё новые когорты.

4. «Всё больше их… И темнота…»

Всё больше их… И темнота

Смелей по мере нарастанья;

Сливаясь, стерлись очертанья,

Смешавшись, сгладились цвета, —

Тьма победила!.. Машут крылья

Бесшумных сов, и разлита

С росою горечь чернобылья.

5. «Мы тщетно теплим свет огней…»

Мы тщетно теплим свет огней

Теням навстречу торопливо:

Мятется пламя их пугливо,

А рядом тьма еще черней.

И скоро ночь как ядом мака

Напоит душу, и над ней

Расстелет черный полог мрака.

6. «Как ночь на землю налегла…»

Как ночь на землю налегла,

Не так ли сумрак безначальный

Раскинет саван погребальный,

Как тень огромного крыла,

Над жизнью радостно-прекрасной

И чувства, мысли и дела —

Поглотит в вечности безгласной.

7. «Всё человечество — колосс…»

Всё человечество — колосс

Тысячелетий бесконечных —

Во власти тьмы, в тенях предвечных,

Которым праотец хаос;

И солнце — лишь над узким краем,

Где жизни хор многоголос

И думой смерти несмущаем.

8. «Но неуклонно гонит тень…»

Но неуклонно гонит тень

Зарю мерцающей каемки:

Беззвучно близятся потемки,

Покорно гаснет шумный день,

И явь обманчивой полоски

С ступени сходит на ступень

В былое… в мифы… в отголоски…

9. «Несчетный ряд веков угас…»

Несчетный ряд веков угас —

Сказаний ярких тлеют книги:

Обряд таинственных религий,

Борьба и гибель гордых рас

И блеск воинственных династий, —

Мечтой поблекшей манят нас,

Как сны без грез, тревог и страсти.

10. «Цари, любовники, жрецы…»

Цари, любовники, жрецы,

Шуты, воители и барды,

Как и безвестных миллиарды, —

Молчанья вечного жильцы;

И в прахе — царские порфиры,

Мечи бойцов, жрецов венцы

И лавром венчанные лиры.

11. «Бессмертье здесь — самообман…»

Бессмертье здесь — самообман

И обольщение гордыни…

Что помнит Сфинкс в песках пустыни

Чем грезит в лаве Геркулан?

Где след садов Семирамиды?

И глухо ропщет океан

Над вечной тайной Атлантиды…

12. «И мы из солнечной каймы…»

И мы из солнечной каймы,

Как давних предков поколенья,

Уйдем туда, в страну забвенья,

Под вечный кров молчащей тьмы;

И не избегнут общей доли

Ни светлых гениев умы,

Ни гордый подвиг мощной воли.

13. «Недуги, совами ночей…»

Недуги, совами ночей,

Неслышно к нам слетятся в гости:

Остынет кровь, иссохнут кости,

Резец докучных мелочей

Начертит новые морщины,

Потухнет яркий блеск очей,

Заблещут инеем седины.

14. «Теней победная орда…»

Теней победная орда

Идет на приступ: сердце сушит,

Туманит ум и мысли тушит,

Стирает чувства без следа,

Царит в душе… И впечатленья

Былые гаснут навсегда,

Дотлев в седой золе забвенья.

15. «О, скорбь забвенья!.. Где мечты…»

О, скорбь забвенья!.. Где мечты,

И страсть, и боль, и труд любимый?

Где он, восторг неодолимый

Пред созерцаньем красоты?

Всё гибнет, как морская пена,

Как поздней осени листы,

Добыча царственного тлена.

16. «Не обновится наша плоть…»

Не обновится наша плоть,

Утекшим силам нет возврата;

Мы — дети тленья, и заката

Не суждено нам побороть:

Мы, по предвечному закону,

Уходим в ночь — земли щепоть

Вернуть ее родному лону.

17. «Умчит нас времени поток…»

Умчит нас времени поток

В небытие с его покоем;

Мельканье дней забвенья слоем

Наш след завеет, как песок

След каравана в сердце Гоби,

И даже имя в краткий срок

Сотрут дожди с немых надгробий.

18. «А вечной жизни благодать…»

А вечной жизни благодать

Дохнет в других… И нам на смену

Нахлынет в мир, как на арену,

Иная, радостная рать

Беспечных, с жадной кровью в жилах,

Чтоб жить, и петь, и пировать

На наших сглаженных могилах.

19. «Но сна бесчувственных костей…»

Но сна бесчувственных костей

Не потревожит смех беспечный;

Не донесется в сумрак вечный

Ни шум забот, ни гул страстей;

Нас не смутит ни гром сражений,

Ни эхо светлое, вестей

О славе новых достижений.

20. «Во льдах полярных областей…»

Во льдах полярных областей

Так с мачт застывших брига остов

Не сбросит ледяных наростов,

Не дрогнет призраком снастей,

Когда, ворвавшись в сумрак бледный,

Полет непрошеных гостей

Над морем бросит клич победный…

Июнь-Июль 1929 года

«Я прежде жил во тьме времен…»

Я прежде жил во тьме времен

И в далях лет грядущих буду

Вновь жизни радоваться чуду,

Многообразно воплощен,

Пока дорогой совершенства

Не возвращусь, преображен,

К истокам вечного блаженства.

Свет Вечерний

Прозревший сын мятежной черни,

Кипящей в жизненном бреду,

На запад солнца я иду,

Встречая тихий Свет Вечерний.

Я зло простил, мне грез не жаль,

И лишь, как боль желанных терний,

На сердце светлая печаль.

«Всем жизнь моя была богата…»

Всем жизнь моя была богата —

Любовью, песней и вином:

Так пусть же вечер за окном!

Полны живого аромата

Былые сны, и их красу

С собой, под грустный блеск заката,

Я в сон последний унесу.

«Чу! Кличет смерть… Но не жалей…»

Чу! Кличет смерть… Но не жалей

И не печалься понапрасну:

Я здесь, как стих допетый, гасну,

Чтоб на простор иных полей

Умчаться песнею летучей —

Там чувства чище, мысль смелей,

Созвучья ярче и певучей.

ЖИЗНЬ И СНЫ (Нью-Йорк, 1943)

«Восторга чистого томленье…»

Восторга чистого томленье

Нисходит в творческой мечте,

Даруя чувству — преломленье

В неодолимое стремленье

К недостижимой Красоте.

«В отрешенности мира зеленого…»

В отрешенности мира зеленого,

Вдалеке от дорог и жилья,

Отдыхаю в траве у студеного,

Говорливого в камнях ручья.

Полдень, налит ленивой дремотою;

Лишь не может ручей не звенеть

Да мерцает живой позолотою —

Пятен солнечных шаткая сеть!

Но живет и царит в неподвижности

Силы творческой вечная власть,

Мощно дышит, в ее непостижности,

Воли к жизни победная страсть.

Наслаждаться минутою каждою, —

Вот завет тайнодейственных чар,

И, охвачен неведомой жаждою,

Я вдохнул этой мудрости дар.

Как вином, упиваюсь я чувственно

Чудотворный струей бытия,

Негой счастья, такой безыскусственной,

Как бездумная песня ручья.

Нераздельно сливаюсь я с четкою

Пляской света и тени сквозной

И с молитвенной трелью короткою

Серой птички в ветвях надо мной.

И, пьянея медовою сладостью

Где-то в чаще расцветших цветов,

Я по-детски, с порывистой радостью,

Сам бы петь, словно птица, готов.

Но томятся на сердце созвучия:

На словах выражать не привык

Мимолетные чувства певучие

Человеческий бедный язык.

С немецкого («Мечтателю-певцу явился в грезах юный…»)

Мечтателю-певцу явился в грезах юный

И лучезарный Феб; на лире золотой

Играл он дивный гимн, и сладко пели струны,

Чаруя слух людской нездешней красотой.

Чуть звук последний стих, поэт от грез очнулся:

Свою он лиру взял и, сердцем возгорев,

Трепещущей рукой послушных струн коснулся,

Спеша доверить им божественный напев.

И полились стихи. Безмолвная сначала,

Толпа пришла в восторг, дослушав до конца,

И кудри юноши, ликуя, увенчала

Бессмертной зеленью лаврового венца.

Но тосковал поэт. Поблекла песня Феба

В созвучьях струн его… Здесь, в прахе и в пыли,

Лишь он один и знал, что чудных звуков неба

Достойно сохранить не мог он для земли.

Сорвал он свой венок. Разбил о камни лиру,

Бежал из городов и жил, как дух лесной,

Далекий от людей и странно чуждый миру,

В бессильи алчных снов о песне неземной.

Властительница

Как царица средь преданных подданных,

Ты — в искательном круге мужчин,

И страданья сердец, тебе отданных,

Принимаешь, как дань. Но один,

Лишь один твоих милостей неданных

Не искал. И ему, королю,

Отдала б ты всех подданных преданных

За одно дорогое: — «Люблю!» —

Эпиграмма

Стих поэта — лук упругий,

Гнев минутный — тетива,

А в колчане для услуги

Стрелы — жгучие слова.

Жертву всюду догоняя,

Жал язвящих острота

Поражает негодяя,

Дурака или шута.

У цыган («Под небрежной рукой…»)

Под небрежной рукой

Дрогнул голос струны,

И глубокой тоской

Вздохи песни полны.

Звуки ярче. Порыв

Страстью кровь всколыхнул:

Слышен знойный призыв

На кипучий разгул.

А потом — вновь тоска,

Память старой любви…

Чародейка-рука,

Не тревожь, не зови…

Сердцу слушать невмочь.

В сердце плачет струна.

А цыганская ночь

И шумна, и хмельна.

«У яблонь, свесивших над прудом…»

У яблонь, свесивших над прудом

Цветов порозовленный снег,

Пируют пчелы с алчным гудом

Свой скопидомческий набег.

Истомно-теплый полдень мая

Дрему на яблони навел,

Сомлев, стоят они, качая

Цветы под гул жужжащих пчел.

Цветы, склоняясь низко к пруду,

Белеют призрачно в воде

И чуть дрожат, дивясь, как чуду,

Цветам, мерцающим в пруде.

Из Гейне («Был молодой зеленый май…»)

Был молодой зеленый май,

Всё к солнышку тянулось.

И сердце, полнясь через край,

Любовью встрепенулось.

Был молодой зеленый май;

Так соловей пел сладко,

Что сердце, как-то невзначай,

Открыл я ей украдкой.

«По гати хворостной сырой…»

По гати хворостной сырой

Схожу низиною болотной;

Кругом — деревьев тесный строй,

С боков — кусты стеною плотной.

Темно и дико под горой.

И здесь, полуденной порой,

Так сердцу сладко и дремотно

Под влажной ласковой жарой.

Иду. И словно в мир забвенья

Уводит сумрачная гать.

С былым и с жизнью рвутся звенья…

Какая тишь и благодать,

Какой покой отдохновенья,

Как хорошо, ловя мгновенья,

В слова свободные слагать

Живую песню вдохновенья.

Гаданье

Полдень зноем и влагой распарен;

В луговине шатры на реке.

«Дай, пригожий усмешливый барин,

Погадаю тебе по руке.

Отойдем-ка с тобою в сторонку…

Что увижу — того не таю…

Подари моему цыганенку,

Серебри, барин, руку мою».

«На, снеси своему цыганенку,

Но не мучь ты гаданьем меня,

Не сули ни удач мне вдогонку,

Ни печалей грядущего дня.

Если счастье предскажешь — обманешь:

Бабьей сказке я веры не дам;

Если ж горе пророчить мне станешь —

Так я горе свое знаю сам».

«Запад алеет сквозь рощу прозрачную…»

Запад алеет сквозь рощу прозрачную,

И розовеют поля.

Словно стыдливо готовит земля

Юному маю постель первобрачную.

Чую я светлого мая прилет:

Чувства моложе, мечты дерзновеннее.

Страстной истомы волненье весеннее

Сердце безумное пьет.

Вестник смерти

Ты любовь схоронила навеки,

Но владеешь собой мастерски;

Только тень, окружившая веки,

Выдает безысходность тоски.

Так на белом бесстрастном конверте,

Сберегающем тайну письма,

Вестью кем-то оплаканной смерти

Безнадежно чернеет кайма.

«В костре трещат сухие сучья…»

В костре трещат сухие сучья,

Багровый свет дрожит во тьме,

И ткется мысль как ткань паучья:

Виденья странные в уме,

А в сердце — странные созвучья.

«В тиши пустынной комнаты»

В тиши пустынной комнаты,

От праздных глаз вдали,

Мы пьем с тобой тайком «на ты»,

И пенится Аи.

— «За дружбу!..» — Но искуственно

Звучат слова мои:

Твоих горящих уст вино

Хмельнее, чем Аи.

«Из бессмертья — к мгновенному…»

Из бессмертья — к мгновенному,

От предвечного — к тленному.

А чрез смерть — снова к вечности,

И чрез тлен — к неизменному.

«Последний луч горит над куполами…»

Последний луч горит над куполами

Монастыря,

И тишь полей полна колоколами;

Чуть веет вечер влажными крылами.

Грустит заря.

В слезах зари мерцают аметисты

И янтари;

Колоколов призывы звонко-чисты…

Как хороша в закатный час лучистый

Печаль зари.

Душа горит, полна колоколами,

И я парю:

Подхваченный незримыми крылами,

Я уношусь, всё ввысь над куполами,

Туда — в зарю.

«Твердя, что мы, прожив наш век…»

Твердя, что мы, прожив наш век,

Уничтожаемся бесследно,

Ты, горделивый человек,

Беднее гусеницы бедной.

Червяк пред смертью вьет кокон,

Как ложе сна, и грезит жадно,

Что, пресмыкающийся, он

Проснется бабочкой нарядной.

Из Гейне («В темном небе летней ночи…»)

В темном небе летней ночи

Звезды яркие горят,

Как мечтательные очи,

Тайно что-то говорят.

Их любви язык лучистый

Изучить для нужд земли

Филологи и лингвисты,

Как ни бились, не могли.

Мне меж тем не трудно было

Говор звезд понять вполне,

Потому что глазки милой

Словарем служили мне.

Проклятие

Смертельный грех наш в том, что матери родной,

Земли, вскормившей нас, мы, дети, постыдились

И от ее любви навек отгородились

Обманом тысяч лет, как каменной стеной.

С рассудочным умом и с волею стальной,

В поту, в слезах, в крови, упорно мы трудились,

С природой бой вели, победами гордились,

И платим за разрыв ужасною ценой.

Наш утонченный быт удобств и наслажденья

Поля от нас застлал туманом наважденья,

Лесов не слышим мы за грохотом машин:

Нас прокляла земля возмездьем отчуждения,

И гордый человек, природы властелин,

Беспомощный стоит на грани вырожденья.

«Душа еще не охладела…»

Душа еще не охладела:

Ее надеждам нет предела,

Ее стремленьям нет преград,

Пока пред нею песен клад

Пустыню нашего удела

Преображает в райский сад.

«Он родины лишен. Ее не предал он…»

Он родины лишен. Ее не предал он,

И не свершал по ней в душе последней тризны,

Но пережил ее; любовь прошла, как сон,

В нем сердце не дрожит при имени отчизны.

И, сожалений чужд, он без нее не сир,

Он большему открыл любовные объятья:

Отцовский дом ему — весь вольный Божий мир,

Его очаг везде, где люди — люди-братья.

Везде, где шепчет бор и шелкова трава,

Где ярок трепет звезд и ласков луч закатный,

Там, радостный Иван, Непомнящий Родства,

Он вместе гость и свой, бродяга перекатный.

Из Гейне («Там пышно цветы расцветают…»)

Там пышно цветы расцветают,

Где падают слезы мои;

Где вздохи любви моей тают,

Там звонко поют соловьи.

Люби меня, милая крошка,

И эти цветы — все твои,

Всю ночь до зари у окошка

Тебе будут петь соловьи.

«Ширь полей от звезд лучится…»

Ширь полей от звезд лучится,

В перелесках — полумгла;

Снег взметая, тройка мчится,

И дорога — как стрела.

Колокольчик дробно сыплет

В ночь свой частый четкий звон,

Острый ветер жжет и щиплет;

А простор со всех сторон.

В даль, всё в даль уносят сани.

Сердце радостно в груди:

Нет тревоги, нет желаний,

Нет и цели впереди.

Так и мчался бы всегда я

Под напев колокольца

Средь седых равнин без края,

По дороге без конца.

«Много сердце претерпело…»

Много сердце претерпело

Чуждых людям тайных гроз,

Много в нем плодов дозрело,

Отцвело любимых роз,

Много в сердце накипело

Боли, горечи и слез

Прежде, чем оно запело

Песни всем доступных грез.

Из графа Шамиссо («Тайком мы с тобой целовались…»)

Тайком мы с тобой целовались.

Не видел никто, лишь из тьмы

Нам звезды светло улыбались, —

И звездам доверились мы.

Но звездочка с неба упала

И тайну шепнула реке,

А речка — веслу нашептала,

Весло же — гребцу в челноке.

А тот на ушко, по секрету,

Нас выдал своей дорогой.

И вот — всему ведомо свету,

Что мы целовались с тобой.

Первобытность

Майский воздух так прозрачен,

Вешний мир так юн и свеж,

Точно не был встарь утрачен

Райских пажитей рубеж.

Как на утре первозданном,

Краски в радужной игре;

Весь в бреду благоуханном,

Сад томится на заре.

И в лучах звезды восточной,

Чуя жизненный рассвет,

Веет страстью непорочной

Яблонь чистый первоцвет.

В общей радости безлюдной

Безотчетно одинок,

Я иду в тревоге чудной

На алеющий восток.

В сердце зов тоски блаженной,

Словно дремлющую новь

В нем зажгла зарей нетленной

Первозванная любовь.

Снится мне сегодня странно

В одиночестве моем

Близость светлой и желанной,

Ощутимой здесь во всем.

И с надеждой близкой встречи

На заре легко идти.

Цветом яблони мне плечи

Осыпают по пути.

Так под райские напевы

По ликующим садам

Шел в предчувствованьи Евы

Первосозданный Адам.

«Мечты о счастьи — торопливы…»

Мечты о счастьи — торопливы,

Мечты о счастьи — прихотливы,

Мечты о счастьи не мудрей,

Чем красок радужных отливы

В обмане мыльных пузырей.

«В тиши прадедовской аллеи…»

В тиши прадедовской аллеи

Шуршал тревожно старый дуб,

Во мраке бились молний змеи.

И как в их блеске был мне люб

Твой лик, точеный лик камеи,

С призывом знойным гордых губ.

Стон. Из индусской поэзии. На мотив Фез-Улла

В джунглях, где снегом белели жасмины,

Ложе любви расстелил нам апрель.

Я, и она, и любовь — триедины;

Нега истомна, и трепетен хмель.

Губы ее — провозвестники счастья —

Чашей душистой раскрылись уже:

К ним полновластно готов был припасть я

В грезах, не снившихся даже радже.

Ветер — завистлив. Принес он из дали

Стон одинокий, чтоб в сны забытья

Бросить нам отзвук бессонной печали,

Каплею горечи в сладость питья.

И отравил отголосок кручины

В жалобе чьей-то далекой души

Брачную песнь, что нам пели жасмины

В благоуханной безлунной тиши.

«Завладело мной царство лесное…»

Завладело мной царство лесное,

Обвело заколдованный круг

И баюкает сердце больное,

Исцеляя сомнений недуг.

Весь покой свой, взлелеянный глушью,

Доверяет мне лес-чародей,

И, его покоряясь радушью,

Забываю я жизнь и людей.

Сердце снова поет бестревожно,

Словно птица, порвавшая сеть:

Даже странно подумать, что можно

Ненавидеть, желать и скорбеть.

«Как сумрак ночи — смерть на время…»

Как сумрак ночи — смерть на время;

Рассвет, как жизнь, сулит восток.

И вечен смены круг. Цветок

Роняет жизненное семя.

Оно, когда приспеет срок,

Умрет, в земле набухнув, треснет

И новой жизни даст росток…

А не умрет, так не воскреснет.

Часы

Ход часов, в затишьи звучный,

Дробно скор и четко част,

Словно ходит страж докучный,

Сердцу отдыха не даст.

Человек бездушной вещи

Душу отдал под надзор…

Ход часов, как шаг зловещий,

Четко част и дробно скор.

Роковую быстротечность

Наших дней часы блюдут

И злорадно мелют вечность

В жалкий прах своих минут.

«Гроза на море. Вспенена…»

Гроза на море. Вспенена

Седая ширь. Вскипев под шквалом,

Встает волна, растет волна

И в берег бьет девятым валом.

В душе гроза. Слепой налет

Мятежных волн уже вне власти,

И в сердце жаждущем растет

Девятый вал бездумной страсти.

Грядущие поэты

Пусть вековых сокровищ цены

Вновь пересматривает мир;

Я верю в сердце нашей смены

И в светлый подвиг новых лир.

Те ж будут люди, — чувства те же,

И вновь, с бессмертною мечтой,

Другие будут страстью свежей

Пылать пред вечной Красотой.

А жизнь, мудрец гостеприимный,

Внушив, доверит их струнам

Еще неслыханные гимны

О снах, не грезившихся нам.

«Под властью тайных чар, больной мечтой влекомы…»

Под властью тайных чар, больной мечтой влекомы,

Мы, как лунатики; весь путь идем во сне.

Нас манит дальний свет, разлитый в вышине,

Нам сладок приворот болезненной истомы.

Не чуя жутких бездн, как будто ждущих нас,

Над самым краем их идем, скользим легко мы:

Вдруг оклик слышится нежданный, но знакомый,

И пробуждает нас для жизни… в смертный час.

«Нет, золота, людям пригодного…»

Нет, золота, людям пригодного,

Я б звать благородным не стал:

Оно — благородный металл

Лишь редко… в руках благородного.

«В саду опавших листьев хруст…»

В саду опавших листьев хруст,

Тосклив под ветром стук оконниц.

Я жажду глаз твоих и уст…

Но дней черед — бездушно пуст,

А ночи — долгий ряд бессонниц.

С тобой в разлуке — мир в тени,

Нет без тебя конца ненастью:

Вернись, как солнце, и верни

Мне счастьем веющие дни

И ночи, нежащие страстью.

«Томясь, с усильем вспоминая…»

Томясь, с усильем вспоминая,

Из жизни рвется мысль больная

В тот мир, что смутно ей знаком:

Так бьется бабочка ночная

В осенней тьме под потолком…

Кашмирская песня. Из Индусской поэзии

Милосердия светлая дочь.

Без любви, мою душу спасая,

Отдала ты под звездами мая

Мне одну незабвенную ночь.

Ночь объятий, таких непорочных

И холодных, как грудь ледников,

Безучастных при ласках полночных

Приникающих к ним облаков;

Ночь в слияньи таком же безгласном,

Как сливается с небом залив,

В сонном лоне безжизненно-ясном

Поцелуи луны остудив.

И, смутясь святотатством насилий,

Стихнув, страстность уснула моя

На бесстрастной груди, как змея,

Задремавшая в холоде лилий.

«Где ж ночлег? Из спутников бывалых…»

Где ж ночлег? Из спутников бывалых

Большинство на отдых отошло;

Веет ночи близкое крыло.

И, страшась желаний запоздалых,

С ношей горя на плечах усталых

Всё вперед иду я тяжело.

Тишь и мрак, — пустыня неживая;

Никнет мысль, подруга путевая, —

Ей безмолвье сумерек сродни.

Я устал… Иду едва-едва я,

От земли с усильем отрывая

Как свинцом налитые ступни.

А когда из сумрака густого

Я гляжу назад, где опочил

Прежний мир надежд, страстей и сил,

Там, в лучах заката золотого,

Лаской дышит счастье прожитого

Меж цветами милых мне могил.

Зима

Глубоким долгим сном в серебряной постели

Уснула крепко Русь, родимая земля.

Своих мохнатых лап в дреме не шевеля,

Одеты в иней, спят щетинистые ели;

Застыли воды рек в их льдистой колыбели,

Затихли выси гор в бронях из хрусталя;

В сугробах затонув, праотчие поля

Молчат, не зная грез под пение метели.

Повсюду тишь, как смерть. Но в этом мертвом сне,

Как тайна, скрыта жизнь. Снега, в их белизне,

Не саван гробовой: покров их — плащаница.

Покойся ж и копи целебный сок в зерне

Под пухом мудрых вьюг, благая мать-землица,

Чтоб буйный всход хлебов был тучен по весне.

«Признанья бред на склоне дня…»

Признанья бред на склоне дня

И в страстной ночи быстротечность

Необоримого огня, —

Без них вся будущая вечность

Была б неполной для меня.

«Стою над рекою у старой березы…»

Стою над рекою у старой березы;

В ее благосклонной тени

С тобой я любви моей первые грезы

Делил в наши юные дни.

На память в коре заповедной березы

Нарезал я имя твое,

И сок из пореза, как светлые слезы,

Ножа оросил лезвее.

Пустая, по-детски смешная затея.

Та язва давно зажила,

И самое имя чуть видно, чернея

Рубцом на морщинах ствола.

А сердце, как прежде, томится любовью,

Я тщетно зову забытье…

И в ране живой, истекающей кровью.

По-прежнему имя твое.

«В ночи, прислушиваясь к звуку…»

В ночи, прислушиваясь к звуку

Грозы, идущей стороной,

Я нашу изживал разлуку:

Ни ты, ни я тому виной,

Что страсть, остыв, ушла навеки.

И всё же, глядя в душный мрак.

Я ждал, чтоб он мне подал некий

Понятный сердцу вещий знак.

И было. Молния сверкнула.

Как росчерк властного пера,

И в книге жизни зачеркнула

Всё то, что умерло вчера.

С немецкого («Любовь — колыбельный напев…»)

Любовь — колыбельный напев,

Пленительной нежностью полный:

Баюкает он, точно волны

Качают, душой завладев.

Но только, поверив ему,

Дремотой забудешься чутко,

Он смолкнет внезапно, и жутко

Очнуться в тиши… одному.

Туча

Грозовый мрак густой и низкой тучи

Грядой наполз на алый небосклон,

Как свитый клубом, грозный и дремучий,

Из мира мифов вызванный дракон.

Мерцает тускло блеск свинца в отливе

Огнями молний закаленных лат,

И лишь снопом огня в одном извиве

На миг пробился пламенный закат.

В тумане дымном света всплеск багряный

Вокруг победоносного луча

Струится, точно кровь смертельной раны,

Стекающая с острого меча.

И чудится, что неба оборона, —

Водитель Светлых Сил — архистратиг,

Владыку Тьмы во образе дракона

В бою клинком пылающим настиг.

«Пою… Полна не восхищеньем…»

Пою… Полна не восхищеньем,

Не сном любви, не обольщеньем,

Не Красотой душа моя…

Нет, только жизни ощущеньем

Сегодня ярко счастлив я.

«Я бросил в море, в блеск вечерний…»

Я бросил в море, в блеск вечерний

Зыбей из золота и черни,

Твой дар — заветное кольцо,

И ветер с дружеским участьем,

Как раскрывающимся счастьем,

Повеял волей мне в лицо.

«Полночь. Мертвый сон деревни…»

Полночь. Мертвый сон деревни

Тишиною мучит слух.

И на сердце ужас древний:

Ходит, ходит темный дух.

Чу! Вдали поет петух.

Будит смутные терзанья

Клич протяжный петуха,

Словно весть напоминанья

Непрощенного греха…

Грудь тоскует… Ночь глуха.

«Вздохнет и смолкнет эхо скал…»

Вздохнет и смолкнет эхо скал,

Виденья сменит гладь зеркал,

И не дан в небе след зарницам,

Но я, напрасно б я искал

Забвенья прожитым страницам.

Пробужденье

I. «Снилась мне ты светлой и довольной…»

Снилась мне ты светлой и довольной,

Улыбаясь с ласковостью мне,

Ты звала. Но сердце ныло больно:

Что-то злое крылось в беглом сне.

Так он жег угрозой затаенной,

Что, проснувшись рано поутру,

Всё еще я нес в душе смятенной

Страх предчувствий: сон был не к добру.

И, как встарь встревоженный любовник

Рад был верить басням ведунов,

Так и я дал много б за толковник

Вещей сути в пряже темных снов.

II. «Но в окне, вздымаясь, занавеска…»

Но в окне, вздымаясь, занавеска

Шелестела. Тихо сад шумел;

Новый день в красе тепла и блеска

Был, как юность, радостен и смел.

Сноп лучей широкой полосою

Он бросал мне с лаской молодой;

А от гряд, обрызганных росою,

Веял тонко ветер резедой.

И свой цвет, как снег, на подоконник

Уронила белая сирень.

Как мне сна ни толковал бы сонник, —

Сердце верит в этот светлый день.

«Мы — вкус утратившая соль…»

Мы — вкус утратившая соль,

Мы — свет, горевший под сосудом.

И жизнь казнит нас не за то ль.

Нам не воскреснуть даже чудом,

И в обреченьи — наша боль.

Великие

Рукой лаская верный ятаган,

В шатре походном на ковровом троне,

Как блеск грозы, ужасен Тамерлан.

Еще светлей взошла на небосклоне

Его звезда: могучий Баязет

Разбит в бою и схвачен при погоне.

Султан обманут счастьем прежних лет…

Пред очи хана, в клетке — птицей пленной

Его внесли, — вождю от орд привет.

И два врага — владыка, бич вселенной,

И властелин, сраженный в час борьбы.

При встрече речь ведут о славе тленной,

Один без рабских жалоб, без мольбы

Другой без злобы мелочного чванства

Чтя высший суд в путях людской судьбы

И мудрый смысл ее непостоянства.

Тройка

Неоглядны равнины родные,

В них дорога легла напрямик.

В кольца гнутся, храпя, пристяжные,

Забирая, частит коренник.

В беге призрачном месяц двурогий

Режет тучи хрустальным ребром;

Снеговые поля вдоль дороги

Искрометным горят серебром.

И чем дальше, тем шире, всё шире

Озаренных снегов пелена,

Словно тонешь в таинственном мире

Неразгаданно-светлого сна.

Я томился по далям бескрайным

И полей вспоминал тишину,

В шуме праздничном гостем случайным

Изнывая в столичном плену.

Там солгали мне женские взоры,

А с друзьями разгул надоел,

И бежал я от уз на просторы,

В милый отчич и дедич предел.

Отвори ж мне раздолья глухие, —

Новых сил я в тебе наберусь,

Вековая родная стихия,

Непонятная, чудная Русь.

Здесь развею я с пылью алмазной

Беспокойного сердца тоску

И кручину любви неотвязной

По снегам размечу на скаку.

Ну, наддай же, ямщик. Да запой-ка.

Вожжи дрогнули. Ухарский крик, —

Пуще прежнего прянула тройка,

И запел, встрепенувшись, ямщик.

Он поет про коней-ураганов,

Про зазнобу — девицу-красу,

Про гульбу удалых атаманов,

Про засаду в дремучем лесу.

И врываются сменой нестройной

В стародавний распев ямщика

То безудержность воли разбойной,

То судьбы подневольной тоска.

Что за песнь. От добра ли? От худа ль

Не поймешь, — да и нужно едва ль.

От души забубенная удаль,

От души роковая печаль.

Месяц серп свой за облаком прячет,

Жжет лицо снеговая пыльца,

И не знаешь, смеется иль плачет

Переливная трель бубенца.

«Сквозь прорезь узкого оконца…»

Сквозь прорезь узкого оконца

Лучей вечерних столп косой

Упал прозрачной полосой

На гроб с прощальной лаской солнца.

И сизо-синяя струя

Густого дыма от кадила

Поток лучистый бороздила,

Как зыбь лазурного ручья.

Казалось, что в наплывах дыма,

Стезей, светящейся вдали,

Мольба тоскующей земли

Всходила в высь, дориносима.

«Иду путем неотвратимым…»

Иду путем неотвратимым.

Но, молода не по летам,

Душа поднесь верна любимым

Неувядающим мечтам.

И, полный сном неповторимым,

Порой я льну, не здесь, а там —

В далекой юности, к любимым

Неувядающим устам.

Говинда старец. Из Рабиндраната Тагора

Внизу, в теснине, Джумны чистой

Излом серебряный сверкал;

Высоко вверх твердыней мшистой

Вздымались стены мрачных скал.

Молчали горы в ризах черных

Своих нахмуренных лесов

И в бороздах потоков горных;

Был сон полуденных часов.

Говинда праведный, — великий

Учитель Сикхов, — в сердце гор,

Облокотясь на камень дикий,

Склонял над древним свитком взор.

Вдруг шаг раздался торопливый,

И Рагунат пред стариком:

Недавно стал богач кичливый

У мудреца учеником.

Но сребролюбцы ненадежны.

Теперь сказал он: — «Удостой

Принять мой дар, такой ничтожный

Перед тобой, отец святой». —

И подал старцу два браслета.

Говинда взял их на ладонь,

Следя, как искорками света

Рубинов теплился огонь.

Потом одной цепочки звенья

Обвил вкруг пальца. Горячей

На солнце брызнули каменья

Игрою радостных лучей.

Но вдруг браслет, скользнув проворно

Блестящей змейкою с руки,

Звеня, скатился с кручи горной

И с плеском канул в глубь реки.

— «О горе, горе», — как безумный,

В испуге вскрикнул ученик

И вниз с утеса в воды Джумны

Нырнул с разбегу. А старик

Опять склонил над свитком взоры.

И, в наступившей тишине,

Журча, смеялись волны-воры,

Свою добычу скрыв на дне.

Уже кончался день и, алый,

Пылал торжественно закат,

Когда, озябший и усталый,

Вернулся к старцу Рагунат.

Кричит: — «Я с места сбился верно.

Наставник добрый, помоги

И укажи мне, хоть примерно,

Где от паденья шли круги».

Говинда, дум вечерних полный,

Весь устремленный к высотам,

В ответ, не глядя, бросил в волны

Второй браслет, сказав: — «Вот — там».

«Во имя Истины, Добра и Красоты…»

Во имя Истины, Добра и Красоты

На бой ты вызвал жизнь, прокляв ее утехи:

Презрел ты смех, и хмель, и песни, и цветы;

Не грезились тебе любимые черты, —

И в радостях любви боялся ты помехи.

Но жизнь прошла, как сон. Ты меч свой и доспехи

Сломал в борьбе со злом: не знал победы ты,

И видишь, что служил лишь людям для потехи,

А позади тебя, как в мертвой степи — вехи,

Над всем, что ты отверг, — могильные кресты.

«Забыв восторги страсти, ты ли…»

Забыв восторги страсти, ты ли

Клеймишь укором нашу ночь:

Ведь звать обманом счастья были

Такой же грех, как истолочь

Живой алмаз в щепотку пыли.

Письмо из Крыма

Как жернов, тяготит мне грудь глухой недуг —

Утраченной любви безвыходное горе…

Душа моя темна, как в траурном уборе,

И южный свет и блеск вселяют в ней испуг.

Здесь ярко, чересчур всё ярко здесь, мой друг,

Сверх меры пламенно лазоревое море

И слишком красочно ликует на просторе

Сапфирно-синих гор горячий полукруг.

Беспечный ветер резв, взметая по ущелью

Азалий лепестки душистою метелью,

А небо радостно, как вечно юный бог.

И кажется, что всё смеется с явной целью —

Лишь резче подчеркнуть, как я с тоской убог

В краю, где место есть лишь счастью и веселью.

«В стенах, гудящих, словно пчёльник…»

В стенах, гудящих, словно пчёльник,

Бессонным ропотом борьбы,

Где все своих страстей рабы,

Я был, чужих страстей невольник,

Забытым пасынком судьбы.

А здесь, беспечный мирный странник,

Земли родной свободный сын,

В цвету и в радости долин,

Лишь Красоты одной я данник

И сам свой раб и властелин.

Искусство

Г. В. Дерюжинскому

День за днем всё меняется в мире,

Нас самих изменяют лета,

Неизменна одна Красота.

И в Искусстве всё глубже, всё шире

Красоту ощущает мечта:

Пусть ее не постичь с полнотою,

Но отрадно дышать Красотою.

Из Овидия («Поэты, дети вдохновенья…»)

Поэты, дети вдохновенья,

О чем мечтали все они?

О славе, друг мой!.. К ней стремленья

И я исполнен в эти дни.

Но встарь поэтов чтили боги

И благосклонные цари;

Поэты жили без тревоги,

В довольстве полном. Посмотри,

Каким величием священным

Был вещий сонм их окружен:

Утратив счет подаркам ценным,

Они любовь прекрасных жен

Переживали мимолетно.

И для толпы тех давних лет

Звучал и гордо, и почетно

Эпитет царственный — поэт.

Увы! В наш век эмблема лиры,

Поэтов радостный убор —

В презрении плющ. Поэты сиры.

И если, вдохновенный взор

Бессонно в выси устремляя,

Ты служишь музам, то поверь,

Что только праздного лентяя

Заслужишь прозвище теперь.

Увы!.. И все-таки приятно

Не досыпать порой ночей,

Творя для славы беззакатной

В венце немеркнущих лучей.

«Угрюм, как склеп, камин холодный…»

Угрюм, как склеп, камин холодный,

Тосклива ветра песнь в трубе,

И мысль страшит возврат бесплодный

На зов былого. Но в борьбе

Больного сердца, как и прежде

В неутихающей мольбе,

В неизживаемой надежде,

Всё та же дума о тебе.

Евангельское пророчество

В то время шепот беспокойный

Военных слухов и вестей

Наполнит мир и всех частей

Земли достигнет. Вспыхнут войны.

В себе разделится народ,

Враждою встанет род на род,

На царство — царство ополчится.

Тогда, в великий недород,

Оповещая свой приход,

Костлявый голод постучится.

Тогда дохнет заразой мор;

Тогда, зияя, чрево гор

Неугасимый пламень кинет

С дождем из серы и смолы;

Землетрясенье — сушу двинет,

А закипевших вод валы

На берега потопом прянут,

И острова в пучину канут.

Но будет тех невзгод чреда

Лишь новых, горших бед началом:

Свершится худшее тогда

В людском паденьи небывалом.

Друг друга люди продавать

Начнут, завидуя друг другу;

Убийца, клеветник и тать

Свой будут день торжествовал,

Средь робких, преданных испугу;

Родную дочь бесстыдно мать

Продаст разврату на услугу;

А дети заклеймят отца,

И брат от брата отречется,

Хулы исполнятся сердца

И Божье имя проклянется…

Но устоявший до конца

И претерпевший всё — спасется.

«Я верил, жаждой жить томим…»

Я верил, жаждой жить томим,

Виденьям в сказочном мираже,

Мечтам в обманчивой их пряже,

Надеждам призрачным, и даже

Глазам ласкающим твоим.

Погребальный обряд

Узнав измену, кратко ведал

Я боль и стыд солгавших грез,

Но торжества тебе я не дал

Безвольем жалоб или слез.

Стряхнув усилием прощальным,

Как плен, твою былую власть,

Костром пылает погребальным

Моя обманутая страсть.

Угрюмо дым клубится серый,

И в гневном пламени дотла

Сгорает храм любви и веры,

Где ты в святилище жила.

А завтра новый день безбурный

Осветит в мертвенной тиши

Лишь пепла горсть для белой урны

На тайном кладбище души.

«Лишив все тайны их завес…»

Лишив все тайны их завес,

Исчислив всё, всё взяв на вес,

Молитву сделав мертвой требой,

Мы гордо верим в наш прогресс,

Но, меря всё земной потребой,

Здесь, в мире попранных чудес,

Мы в силах видеть только небо,

За ним не чувствуя небес.

Из Гёте («Кто дни вернет мне золотые…»)

Кто дни вернет мне золотые:

Мечты, бунтующую кровь,

Порывы дерзостно-святые

И безоглядную любовь.

Всё погубило время злое,

Остыла кровь, в душе разлад…

О, кто мне возвратит былое

И кто мне юность даст назад…

«Опять отлетных журавлей…»

Опять отлетных журавлей

Маячит в небе треугольник,

И вновь на сердце тяжелей:

Когда ж пущусь и я, невольник,

В свой путь на зов родных полей.

«Мир и жизнь в дарах не скупы…»

Мир и жизнь в дарах не скупы:

Солнце, море, красок смена,

В розах дол и скал уступы,

Песни, ласки, кубков пена.

Но безумьем пышут грозы

Битв кровавых. Люди глупы.

В царстве роз скрипят обозы

С грузом мертвых. Трупы… трупы…

И в дыханьи каждой розы.

Как ползучая измена,

Дышит веяньем угрозы

Тошно-сладкий запах тлена.

Из Жана Ришпена («Когда пора надежд признаньем завершилась…»)

Когда пора надежд признаньем завершилась,

Я первый поцелуй сорвал — любви печать:

Ты — не умела отказать,

Но мне ответить не решилась.

У роковой черты последнего предела

Разлуки поцелуй похитил я, как тать:

Ты — не решилась отказать,

Но мне ответить не умела.

«Слышен осени шелест в затишьи долин…»

Слышен осени шелест в затишьи долин;

Лес пылает недужным румянцем,

Вьются призрачно нити седых паутин,

Листья кружатся бредовым танцем.

В бледном небе еще солнце ярко блестит,

Но уж холоден воздух хрустальный,

И природа о лете сгоревшем грустит,

Чуя трепет, предсмертный… прощальный.

Умирает природа. Но как хороша

Эта смерть с ее светлой печалью:

Умереть бы теперь, чтоб смещалась душа

С бесконечной прозрачною далью.

С немецкого («При дороге цветок отцветающий…»)

При дороге цветок отцветающий,

Эхо песни, в лесу потонувшее,

Легкий пар, в чистом воздухе тающий,

Это — ты, мое счастье минувшее.

Дня весеннего блеск потухающий,

Дуновение ветра уснувшее,

Ропот волн, вдалеке затихающий, —

Шлют привет тебе, счастье минувшее.

Во ржи

Прохладным утром, близ реки,

Идем мы рожью колосистой.

Росой увлажены душистой,

Во ржи синеют васильки.

И мягкой синью глубоки

Твои глаза в игре лучистой…

Прохладным утром, близ реки,

Идем мы рожью колосистой.

Я слышу дрожь твоей руки,

Как весть любви, по-детски чистой,

И тает тучкой золотистой

В душе последний след тоски

Прохладным утром, близ реки.

«Река приносит, близясь устью…»

Река приносит, близясь устью,

Все воды морю в дар живой:

Так, долгий путь кончая свой,

Пора душе, омытой грустью,

С душою слиться мировой.

Всенощная

В сгущающейся мгле задумчивого часа,

Затерян средь толпы, внимаю в забытьи

Я мирным возгласам старинной ектеньи,

Рыданью дискантов и мягким вздохам баса.

Навис кадильный дым; огни иконостаса

Мерцают сквозь его топазные струи.

Развеялись, ушли тревожных дум рои,

На сердце тишина пред кротким Ликом Спаса.

Мне ясно слышится призыв издалека:

«Придите все ко мне, чья ноша здесь тяжка,

И бремя легкое вас научу подъять Я».

Благословенье шлет простертая рука

С кровавой язвою позорного распятья…

И ясен жизни смысл. И сладостна тоска.

«В обрядном пламени дотла…»

В обрядном пламени дотла,

Курясь, истаяла смола,

Лишь дышит дым благоуханный:

Поэт угас, но стих чеканный

Звенит, как Вечному хвала.

Неизбежная встреча

Почти бегом, слуга купца

Вернулся с площади Багдада;

Дрожит, как лист; в чертах лица

Следы душевного разлада

И страх тупой в блужданьи взгляда.

«Сейчас, в базарной толкотне,

Я встретил Смерть… И по спине

Озноб прошел, как от мороза:

В ее оскале мертвом мне

В тот миг почудилась угроза.

О, господин, спаси меня!

Будь благ, не выдай грозной каре, —

Ссуди мне доброго коня:

Я ускачу и к склону дня

От Смерти утаюсь в Самарре». —

Оседлан конь. Тайком, как вор,

В глухой проулок за ограду

Слуга провел коня по саду,

Вскочил, и вмиг во весь опор

Скакун помчался по Багдаду.

Едва в пыли исчез беглец, —

Взяла хозяина досада:

— «Взгляну на Смерть!» — решил купец

И из конца прошел в конец

По пыльной площади Багдада.

Толпа сновала. Слитный гул

Гудел торговою заботой;

Кипела жизнь… Вдруг сзади кто-то

Купца невежливо толкнул:

Он обернулся с неохотой.

И что ж? Явилась Смерть ему,

С косой в руке, без покрывала.

— «Скажи, — спросил он, — почему

Угрозой мертвого оскала

Ты моего слугу стращала?»

— «Стращала?! Нет! — в ответ она. —

Я лишь была удивлена,

Что он в Багдаде на базаре,

Когда нам встреча суждена

Сегодня под вечер… в Самарре».

Тао

«На днях, заворожен дремотною волшбою,

Себя увидел я лазурным мотыльком:

То я на солнце млел, то реял над цветком,

То незабудкою прельщался голубою.

Всецело был сроднен я с новою судьбою,

И так был мой удел мне близок и знаком,

Что я совсем забыл о жребии людском…

Но вдруг, преобразясь, стал вновь самим собою.

И вот томится ум загадкою двойной:

Тогда ли, человек, я верил в сон ночной,

Что был я бабочкой с ее коротким веком,

Теперь ли, под листком забывшись на весу,

Я грежу, мотылек, что стал я человеком?..»

Так говорил друзьям великий Чуанг-Тсу.

Апостол

Вечный Рим, словно кровью, закатом окрашен.

Жертвы жаждущий крест угрожающе страшен;

Жены плачут, мужи обуяны тоской.

Но торжественно старец, без страха и скорби,

Светлый символ креста знаменует рукой,

С тихим шепотом: — «urbi et orbi». —

«Свод листвы роскошней малахита…»

Свод листвы роскошней малахита,

Ярче бронзы светится кора,

А трава богаче перевита,

Чем узор молельного ковра.

Это — храм. В его тиши охранной —

Близ Творца творение и тварь:

Каждый странник может невозбранно

Здесь воздвигнуть свой простой алтарь.

И, забыв, как праздную тревогу,

Вечный спор о Ликах Божества,

Своему Неведомому Богу

Принести бесстрашные слова.

С немецкого («Угрюмый человек с всегда печальным взором…»)

«Угрюмый человек с всегда печальным взором, —

Ромашки в тишине шептали мне, — постой,

Бродя, как тень, в тенях, играющих узором,

Ты насмерть топчешь нас в ковре травы густой».

О, нет, не пощажу. Вам буду мстить всегда я,

Чтоб, лживые цветы, страдали вы, как я:

По вашим лепесткам о счастьи мне гадая,

Беспечно солгала мне милая моя.

На мотив индусской поэзии

Скупо в сердце мне блеск свой усталый

Клонит солнце… вчерашнего дня.

И мой пыл — пустоцвет одичалый

Прежних роз, обольщавших меня.

Вновь любить, чтоб, не зная забвенья,

Лишь страдать, — я уже не могу:

Я теперь полюблю для мгновенья,

Опалю… обожгусь… и бегу.

Ты, последний, мне страстностью встречной

Отвечавший, как эхо средь скал, —

Ты мне крикнул: «Не будь бессердечной!»

Ах, возлюбленный! Если б ты знал…

«Устав гореть во мраке этом…»

Устав гореть во мраке этом,

Душа одной мечтой полна:

Угаснув, слиться с Вечным Светом,

Чьим блеском некогда она

В земную жизнь излучена.

«Расстались мы, — не я в том виноват…»

Расстались мы, — не я в том виноват.

И до сих пор, осенних дней утеха,

В душе звенит серебряный раскат

Столь памятного ласкового смеха.

Ты мне чужда, — не я в том виноват.

Чрез сумрак лет, погубленных бесплодно,

Всё тот же взор, — надежда средь утрат, —

Мерцает мне звездою путеводной.

Забыла ты… Но я ль в том виноват?

Ведь счастьем нищ, среди моих скитаний,

Как новый Крез, я сказочно богат

Сокровищем живых воспоминаний.

«Чем дальше счет веду годам…»

Чем дальше счет веду годам,

Тем примиренней дух в невзгоде, —

Я миру злобой не воздам…

Душа — как солнце на заходе:

Благословение природе

И мир жестоким городам.

Октавы

I. «Сказал Халиф, арабов вождь железный…»

Сказал Халиф, арабов вождь железный:

«Что в этих свитках, даре многих стран.

Не всё ль поведал золотообрезный

Самим Пророком данный нам Коран.

Коль то же в них — писанья бесполезны,

Когда ж иное — вредны, как обман».

И предал гневу огненной стихии

Книгохранилище Александрии.

II. «Но письменам стремится человек…»

Но письменам стремится человек

Бессмертье дать назло судьбам превратным;

И на пожар, как эхо, новый век

Откликнулся станком книгопечатным,

Чтоб рукопись в пыли библиотек

Не разрушалась тленом святотатным,

Чтоб вновь пришлец в огонь ее не вверг.

Так отомстил Омару — Гутенберг.

III. «И он мечтал в тиши над синим Рейном…»

И он мечтал в тиши над синим Рейном,

Что доступ всем он в тот откроет мир,

Где мысль свою в молчании келейном

Мудрец чеканит, словно ювелир,

Где Красотой в напеве чародейном,

Ликуя, бредят струны вещих лир

И где в пылу пророческих наитий

Творцы наук провидят путь открытий.

IV. «Прошли века. Истории укор…»

Прошли века. Истории укор

Клеймом горит на памяти Омара,

И Майнцкий бюргер дорог до сих пор

Мечтателям всего земного шара.

До спора ль тут… И всё ж, при виде гор

Ненужных книг в подвале антиквара,

Я, злясь, ворчу, что святость книги — миф

И ближе всех был к Истине — Халиф.

«Стихла буря. Мягко лижет…»

Стихла буря. Мягко лижет

Вал примолкший берег плоский

И чуть-чуть шуршит прибой.

Страсть ушла, но память нижет,

Словно бисер, отголоски

Миновавших встреч с тобой.

Напутствие. Из индусской поэзии

Последний миг. Горю в огне

Освободителя-недуга.

Спеши, дитя. Склонись ко мне,

Как роза в теплом ветре юга

Целуй, целуй… Вся жизнь — во сне,

А в смерти — радость пробуждены:

Так пусть, проснувшись, не прерву

Утех земного сновиденья

И не утрачу наяву

Твоих лобзаний наслажденья.

«Запутанные жизни мелочами…»

Запутанные жизни мелочами,

Средь суетных забот ослепшими очами

Не видим мы в лазоревой дали

Архангелов с грозящими мечами.

«Я ушел от жизненной горячки…»

Я ушел от жизненной горячки,

От извечной суеты мирской, —

Но в душе не полночь зимней спячки,

А плодовой осени покой.

Средь людей в миру пустынножитель,

Я ему ни недруг, ни судья.

Но стоит мечты моей обитель

Высоко, вне плена бытия.

Голубая тишь по поднебесью;

И под ней, на зов небес глуха,

Плещет жизнь причудливою смесью

Красоты, безумья и греха.

Но, вглядясь в разлив ее горячий,

Различаю явственней отсель

Я ее высокие задачи

И ее возвышенную цель.

Тайный смысл во всем читаю здесь я —

Мудрый смысл, незримый там внизу,

И понятна радость поднебесья

Над землей, окутанной в грозу.

«В бурной роскоши яркой вечерней феерии…»

В бурной роскоши яркой вечерней феерии

Пламя солнца горит у закатной черты —

Песня света… предсмертная песня в преддверии

Неизбежно грозящей ночной темноты.

Мягко тенью лиловой подернуты прерии;

Выси гор на снегах отражают зарю…

И, дыша тишиной в голубом повечерии,

Я молитву заветную Солнцу творю.

Но молюсь не костру раскаленной материи,

Не светилу, хранящему жизнь вещества,

А вселенскому светочу вечной мистерии,

Беззакатному Солнцу — в лице Божества.

«Звенят весельем вешним воды…»

Звенят весельем вешним воды,

Бодрит весенний аромат,

И, слыша новой жизни всходы,

В семье ликующей природы

Всему живущему я — брат.

Клятва

Покой ее лица и воск упавших рук

Ему сказали всё… Тогда, сдержав рыданья,

Обет он произнес любви и ожиданья

До новой встречи там, где нет тоски разлук.

И свято нес в душе он клятвы этой звук.

Дождался. Смерть пришла, а с нею — миг свиданья:

— «Желанный друг, сбылось. И вечность обладанья

Наградой будет нам за искус прошлых мук». —

Но в благостной игре лучей нетленно-ясных,

Среди толпы теней, таинственно-безгласных,

Не дрогнула она при радостной хвале.

И безмятежно тих был взор очей прекрасных:

Она забыла всё, что было на земле

В чреде ее тревог ничтожных и напрасных.

«Под бодрый ропот летних ливней…»

Под бодрый ропот летних ливней,

Заслышав гроз июльских гул, —

Душа светлей, бодрей, отзывней…

И снова гордые мечты в ней

Громовый голос всколыхнул.

«Неподчинимая глаголу…»

Неподчинимая глаголу,

Земли извечная тоска

Доступна Богу и отдолу

Восходит к Вышнему Престолу

При каждом вздохе ветерка.

«Есть в любви — подобье сказки…»

Есть в любви — подобье сказки;

Яркий миг ее наитья;

Непредвиденность развязки

И причудливость развитья.

Но добавлю, чужд пристрастья,

Что под стать им и развязка:

Ведь в любви — виденья счастья

Так несбыточны, как сказка.

«У жизни — мудрость, красота…»

У жизни — мудрость, красота

И страсти царственной мечта:

Их сердцем петь средь будних дел

Поэта радостный удел.

«Камин пригас. Пушась, как иней…»

Камин пригас. Пушась, как иней,

Зола повила головни,

Чуть дым клубится струйкой синей.

А за окном лежит пустыней

Чужой нам мир. И мы одни.

Простой, но близкий на чужбине,

Напев, всё тот же искони,

Ведет сверчок. В простой кручине

Мы, как в обрядном строгом чине,

Былые воскрешаем дни.

И в созерцательном помине

До боли милы нам они:

Друг, дай мне руку!.. А в камине,

Зардев, как алый блеск в рубине,

Мерцают угольев огни.

«Как прежде пел, так пой и впредь…»

Как прежде пел, так пой и впредь:

Не верь суду ханжей, что лира

Вотще бряцающая медь…

Твори, поэт. Мы знаем ведь,

Что в Красоте — спасенье мира.

«Как в своде купола, в глубоком небе — звезды…»

Как в своде купола, в глубоком небе — звезды;

И ярко их в себе затеплила река:

Заботливо зажгла незримая рука

Внизу, как и вверху, лампад лучистых грозди,

И дымкою туман полночный их повил,

Как синий фимиам пылающих кадил.

Полны высоких дум, полей душистых шири

В затишьи молятся, как в праздничный канун,

А в воздухе дрожит напев бессчетных струн,

Подобный пению ликующей псалтири:

В нем голоса всего, что дышит на земле,

Слились, созвучные, в торжественной хвале.

И, словно пробудясь от долгой летаргии,

С вселенскою душой сливается душа

И, в ней дыханием бессмертия дыша,

Внимает таинству надмирной литургии,

Свершаемой в ночи природою живой

Пред Неприступною Загадкой Мировой.

«Я иду одинокий… И слышит…»

Я иду одинокий… И слышит

Думы сердца полночный простор…

Как алмазами по небу вышит

Переливчатый звездный узор.

За рекой, словно зеркало, гладкой,

Серебрится берез береста,

И цветущей гречихою сладко

Веет сонных полей пустота.

Шелест ветра, как шепот знакомый,

Светляков голубые огни

И дыханье неясной истомы, —

Всё как прежде… в погибшие дни.

Где же ты, незабвенная?.. Где же,

Чутко слушая летнюю тишь,

Ты, как я, этой полночью свежей

О несбывшемся счастьи грустишь?..

«Прохлада утра так легка…»

Прохлада утра так легка.

Восток повит зари каемкой,

И, отвечая ей, река

Мерцает радужностью ломкой.

Уже пропели петухи;

Тумана поднялась завеса,

И зарумянились верхи

Еще нахмуренного леса.

А на селе поет рожок,

В пыли волнистой — топот стада.

Вставай. Открой окно, дружок, —

Как на заре сладка прохлада.

«Слышится радостно благовест утренний…»

Слышится радостно благовест утренний;

Радостно утром мне дышится.

Благовест… Солнце… И на сердце внутренний

Утренний благовест радостно слышится.

«Последних журавлей стремительная стая…»

Последних журавлей стремительная стая

Высоко поднялась в лучистой синеве,

С перекликанием звенящим пролетая;

Как в тонком кружеве, в редеющей листве

Сквозит березовая роща золотая.

Прозрачный ветер тих. Скользят по травам влажным

Косящатым крылом проворные стрижи;

Пыля, идут стада с мычанием протяжным,

И с тщетным рвением у брошенной межи

Воронье пугало шумит тряпьем сермяжным.

А там, за ним, вдали, так веселы размывы

Дорог, змеящихся среди пустых полей,

И ветра свежего так радостны порывы,

Что мне в курлыканьи отлетных журавлей

Невольно слышатся к скитаниям призывы.

Старинная тоска, зовя, как в путь — бродягу,

Вошла мне в сердце вновь с печалью заревой.

Таинственный недуг. Я нынче спать не лягу,

А буду слушать ночь и воли кочевой

Бессильно изживать наследственную тягу.

На страже

Когда, поверив выкликам шаманов,

Их амулетам, маскам и рогам,

Толпа ушла, забыв своих арханов,

От бога правды к призрачным богам,

От солнца жизни — к сумеркам туманов,

От чистых вод — к болотным берегам,

Тогда душа отвергла яд обманов:

Бесстыдный пляс, курения дурманов,

Бессмысленный косноязычный гам

И дикий ритм трещащих барабанов;

Для вычурных и пестрых истуканов

Я петь не стал, не пал я к их ногам,

Не осмеял молитвенных пэанов,

Не смял цветов, родных родным лугам,

И растоптать священных талисманов

Не мог на радость радостным врагам.

Вернулся я в моленные дубравы,

Где песни птиц и ветра тихий гул,

И в храме лип, на жертвеннике славы

Забытый пламень ревностно раздул.

Огонь горит. Я на алтарь высокий

Плету венки, в них бережно храня

Медовый дух и нив живые соки;

Моих псалмов задумчивые строки

Поют о Вечном, с Вечностью родня.

И пусть кликуш я слышу суд жестокий,

Пусть чернь хулит мой подвиг и меня —

Не дрогну я, гоним, как все пророки:

Прекрасный Образ, тайный и далекий,

Всё ближе брезжит, властно в высь маня,

И мой огонь бросает в мрак глубокий

Маячный свет… Я чую, — близки сроки.

Мой бог грядет, победно тьму гоня…

Взгляну иль нет в лицо восходу дня,

Но счастлив я, хранитель одинокий

Священного бессмертного огня.

Молитва Господня. Переложение

Отец наш. Имя Твое да святится;

Да будет Царство Твое; да творится

И в дольнем мире, средь скорби и тьмы,

Как в небе, Воля святая Господня.

Наш хлеб насущный нам дай на сегодня,

Прости нам наши грехи, как и мы

Прощаем ближним своим прегрешенья,

И не введи нас в соблазн искушенья,

Но духа злого от всех нас отринь.

Зане Твоя есть и Сила, и Слава, —

Отца, и Сына, и Духа Держава,

Отныне, присно, вовеки. Аминь.

«Справляя роскошно и бодро…»

Справляя роскошно и бодро,

Как праздник, по лету помин,

Смеется осеннее вёдро,

Качает серьгами рябин.

В цветистом наряде дубравы,

Как кружево четко-сквозист,

Сверкает и медный, и ржавый,

И пламенем рдеющий лист.

А небо так ласково сине,

Так тонко сквозят облака,

Так нежно-прозрачна в лощине

Насквозь голубая река.

Высоко-высоко, курлыча,

Летит караван журавлей;

На сердце от звонкого клича

Мечты и стремленья смелей.

И солнце, везде разлитое,

Смеется в поющей душе,

Светясь, как вино золотое

В отзывно звенящем ковше.

На переломе

В душе ни ропота, ни горьких сожалений…

Мы в жизни знали всё. Мечтавшийся давно

Расцвет искусств — был наш; при нас претворено

Прозрение наук — в триумф осуществлений.

Мы пили творчества, любви, труда и лени

Изысканную смесь, как тонкое вино,

И насладились мы, последнее звено

В цепи взлелеянных веками поколений.

Нахлынул мир иной. С ним — новый человек.

Под бурным натиском наш утонченный век

В недвижной Красоте отходит в область мифов.

А мы, пред новизной не опуская век,

Глядим на пришлецов, как в древности на скифов

С надменной жалостью смотрел античный грек.

«Неуклонно, хотя и неспешно…»

Неуклонно, хотя и неспешно,

Солнце жизни идет на закат,

И сознанье томит безутешно,

Что с пути невозможен возврат.

Но, душа, не ропщи своевольно

И, в предчувствий вечной зари,

В час урочный, светло и безбольно,

Как закатная грусть, отгори.

«Мечту души на праздник горний…»

Мечту души на праздник горний

Манят забытые пути,

Но косной плоти цепки корни,

И от земли нам не уйти.

О, свет запретный Славы в Вышних.

Он только будит здесь, во мгле,

Больной огонь желаний лишних,

Неутолимых на земле.

Суд. На мотив Индусской Поэзии. Неизвестного поэта

В чем винили его — никогда не пойму:

Правда часто от женщины скрыта…

Но была его юность защитой ему —

Золотая, святая защита.

Эта юность, со знойной истомой очей,

С нежной, солнцем пронизанной кожей, —

Его силой была, говоря без речей,

Что дары бытия тем щедрей и ценней,

Чем безумное сердце — моложе:

Юность дышит полней, юность мыслит вольней,

Горячей любит юность… И кто же

Не простит ей падений хоть тысячи дней

И греха целой тысячи страстных ночей

На усыпанном розами ложе.

Зал судилища был неприветно-угрюм,

Судьи-старцы — спокойны и строги:

В них сердца без страстей, искусился их ум

Мудрым опытом долгой дороги.

И, как в светлом недвижном затоне вода,

Ясен дух их на жизненном склоне…

А за ним ворвалась своевольно сюда

Радость жизни за счастьем в погоне.

Он принес за собой волхвованье весны

И загадочных джунглей дыханье,

Снежно-чистых жасминов душистые сны

И реки голубой колыханье;

Пряный запах земли с нововзрьггых борозд,

И росу с огородной полоски,

И лобзанья, и бред под охраною звезд,

И неназванных ласк отголоски.

Он победно встревожил нахмуренный зал

Гордым зовом в манящие дали:

Он на поиски счастья и битв призывал…

И его старики оправдали…

Светило мертвых

Убелила дорогу пороша.

С хрустом давит снежинки каблук,

И, встревоженно ветви ероша,

Ловит роща прерывистый звук.

Жутко светится бездна ночная;

И, тоскливо будя тишину,

Глухо воет собака цепная

На скользящую в небе луну.

А луна за туманностью зыбкой,

В многоцветном лучистом венце,

Чуть плывет с нехорошей улыбкой

На широком и плоском лице.

Ее мертвенный блеск беспокоен

И неверен на новом снегу…

Я сегодня враждебно настроен

И мириться с луной не могу.

В тусклом диске, всемирно воспетом,

Могут только больные умы

Обольщаться безжизненным светом,

Ловко взятым у солнца взаймы.

Этот призрак с усмешкой дурною —

Светоч мертвых, встающих с кладбищ,

Чтоб о солнце мечтать под луною

На порогах их душных жилищ.

Ощетинившись, воет собака…

Поджимает испуганно хвост…

Там, вдали, на краю буерака

Бледно блещет крестами погост.

И луна, ухмыляясь с бесстыдством,

Над могилами медлит слегка…

Проходя, на нее с любопытством,

Словно дети, глядят облака.

В зеркале

Укрыв пытливый взор за сенью длинно стрелой

Ресниц приспущенных, глядишься ты в трюмо…

Тебе неведом стыд, порочности клеймо, —

Как всё Прекрасное, безгрешно это тело.

Оно при блеске свеч в стекле сияет смело,

Как кисти гения нетленное письмо;

Ликует, кажется, и зеркало само,

Что отразить тебя оно в себе умело.

А я не нахожу, взволнован и смущен,

Ни слов восторженных, ни ласковых имен,

Так в раздвоении виденье иллюзорно:

Не снившийся ль Творцу во глубине времен

Прообраз Красоты, единой, неповторной,

Здесь, в грезе наяву, двукратно повторен.

Полет

За полями под полной луною,

Там, где дымкой покрыты холмы,

Раскрывается ночь предо мною

Беспросветною пропастью тьмы.

Словно лунного света завесу

Я закрыл за собой и стою,

Приступив безысходно к отвесу,

На повисшем над бездной краю.

Тишиною безжизненной полный,

Предо мной океан пустоты

Глухо движет беззвучные волны

Безначальной немой темноты.

По пучине ее безответной,

Властно брошен в безудержный бег,

Слепо мчится над глубью бессветной

Мирозданья бескрылый ковчег.

Мне в лицо веет ветер полета.

И я знаю, что с ним унесен

Я в безвестность, вне тленного гнета,

Вне пространства и хода времен.

Я один в запредельном блужданьи…

Всё смесилось, как в двойственном сне:

Или я растворен в мирозданьи,

Или всё мирозданье — во мне.

И, бесследным путем в бесконечность

Уносясь всё вперед, без конца,

Я вливаюсь в открытую вечность —

В присносущую душу Творца.

ЧЕТЫРЕ СТИХОТВОРЕНИЯ (Нью-Йорк, 1944)

Иван Калита

Стихотворение «Иван Калита» впервые было напечатано в газете Р.С.Т. (рцы слово твердо) в июне 1936 года.

Б.З<авалишин>.

Чтя завет Петра-Митрополита,

Строит храм Успенья Калита,

И для князя набожного скрыта

В деле зодчества — великая мечта.

Помнит он, как пастырь величавый,

Правды свет пред Божиим лицом,

Предсказал Москве годины славы

Пред своим осознанным концом:

«Если ты, — сказал он, — князь, построишь

Здесь в Кремле Пречистой Деве храм,

И меня в нем, сын мой, упокоишь, —

То прославишься среди князей ты сам,

Возвеличатся сыны твои и внуки,

А Москва в грядущие года,

Взяв бразды Руси надежно в руки,

Подчинит другие города.

И, запав, владеет Иоанном

Тот наказ блаженного Петра:

Так сиял, в блистаньи свыше данном,

Старца лик у смертного одра,

Так дышали силою пророка

Предвещанья чудного слова,

Точно он, читая тайны рока,

Видел въявь, что властвует Москва.

Чтя завет Петра-Митрополита,

Строит храм Успенья Калита…

Широко казна его открыта,

Вся Москва на подвиг поднята;

Гомоня, как шумным роем осы

Голоса в Кремле гудят с утра,

День деньской грохочут камнетесы,

Не смолкает грохот топора.

И кипит, и спорится работа;

Между сводов, арок и колонн

Там и сям уж блещет позолота,

Мягко светит живопись икон.

Вырастает княжьим попеченьем

Дивный храм могучей красоты,

Становясь всё ярче — воплощеньем

Заповедной думы Калиты.

Так Москвы хозяин скопидомный,

Строит он с терпеньем и трудом

Храм иной — могучий и огромный

Храм единства, славы Русской дом.

Как судья князей в удельной травле,

Как за Русь ходатай в злой орде,

Как Твери соперник в Перьяславле, —

Мысль одну лелеет он везде.

Год за годом, твердый, скрытый, смелый,

Землю он сбирает в горсть одну,

Прибирает под руку уделы,

Грош к грошу растит Москве казну.

Господина Новгорода вече,

Вольный Псков и гордую Рязань

Он смирил; он близко и далече

Простирал карающую длань

На князей в междоусобьи дерзком.

А меж тем расчетливой сумой

Прикупил и Галич с Белозерском,

Перемышль и Углич с Костромой.

Но себе ни славы, ни почета,

Ни богатств не ищет Калита, —

О Москве — одна его забота,

О Руси — одна его мечта.

Как собор украшен многоглавый

Выше всех единою главой,

Так и Русь на благо и для славы

Быть должна возглавлена Москвой.

Киев, Тверь и Новгород Великий,

Минск, Волынь, Смоленск, Рязань и Псков

Под жезлом Московского владыки

Создадут на долгий срок веков

Русь одну: Русь Веры Православной,

Русь родных Угодников святых,

Русь Царей в их милости державной,

Русь былин прекрасных и простых;

Русь, тот край, где царская порфира —

Страх врагам, друзьям надежный щит,

Пред лицом дивящегося мира

Сто племен в одно соединит.

Пусть от глаз людских судьба сокрыта,

Но горит в Кремле свеча-мечта —

В память слов Петра-Митрополита

Строит храм Успенья Калита.

Ворон. Эдгар Аллан Поэ

Посвящаю Борису Аркадьевичу Завалишину.

Декабрь 1936 г. Нью Иорк.

Сила поэмы Эдгара Поэ «Ворон» кроется не только в глубине мысли и чувства, в изумительной форме и звучности, но и в удачном подражании карканью ворона слогом «ор» в слове “nevermore” — никогда.

Это последнее обстоятельство значительно усложняет задачу переложения стихов на русский язык, при условии сохранения доминирующей рифмы.

Единственный существующий перевод, в котором сохранена в части строф рифма «ор», принадлежит Алталене (псевд.). Но он разреши!; задачу сохранением в русском тексте английского слова “nevermore”, что, при многих достоинствах перевода, всё же является натяжкой.

Перевод Г. В. Голохвастова, по мнению знатоков Эдгара Поэ и русской литературы, представляет большое достижение в передаче и сохранении свойств подлинника.

Перевод «Ворона» впервые был напечатан в газете Р.С.Т. в марте 1938 года.

Б.З.

Раз, когда в ночи угрюмой я поник усталой думой

Средь томов науки древней, позабытой с давних пор,

И, почти уснув, качался, — вдруг, чуть слышный звук раздался, —

Словно кто-то в дверь стучался, в дверь, ведущую во двор.

«Это гость», пробормотал я, приподняв склоненный взор, —

«Поздний гость забрел во двор».

О, я живо помню это! Был декабрь. В золе согретой

Жар мерцал и в блеск паркета вкрапил призрачный узор.

Утра ждал я с нетерпеньем; тщетно жаждал я за чтеньем

Запастись из книг забвеньем и забыть Леноры взор:

Светлый, чудный друг, чье имя ныне славит райский хор,

Здесь — навек немой укор.

И печальный, смутный шорох, шорох шелка в пышных шторах

Мне внушал зловещий ужас, незнакомый до сих пор,

Так, что сердца дрожь смиряя, выжидал я, повторяя:

«Это тихо ударяя, гость стучит, зайдя во двор,

Это робко ударяя, гость стучит, зайдя во двор…

Просто гость, — и страх мой вздор»…

Наконец, окрепнув волей, я сказал, не медля боле:

«Не вмените сна мне, сударь иль сударыня, в укор.

Задремал я, — вот в чем дело! Вы ж стучали так несмело,

Так невнятно, что не смело сердце верить до сих пор,

Что я слышал стук!»… — и настежь распахнул я дверь во двор:

Там лишь тьма. Пустынен двор…

Ждал, дивясь я, в мрак впиваясь, сомневаясь, ужасаясь,

Грезя тем, чем смертный грезить не дерзал до этих пор.

Но молчала ночь однако; не дала мне тишь ни знака,

И лишь зов один средь мрака пробудил немой простор…

Это я шепнул: «Ленора!» Вслед шепнул ночной простор

Тот же зов… и замер двор.

В дом вошел я. Сердце млело; всё внутри во мне горело.

Вдруг, опять стучат несмело, чуть слышней, чем до сих пор.

«Ну», сказал я: «верно ставней ветер бьет, и станет явней

Эта тайна в миг, когда в ней суть обследует мой взор…

Пусть на миг лишь стихнет сердце, и проникнет в тайну взор:

Это — стук оконных створ».

Распахнул окно теперь я, — и вошел, топорща перья,

Призрак старого поверья — крупный, черный Ворон гор.

Без поклона, шел он твердо, с видом лэди или лорда,

Он, взлетев, над дверью гордо сел, нахохлив свой вихор —

Сел на белый бюст Паллады, сел на бюст и острый взор

Устремил в меня в упор.

И пред черным гостем зыбко скорбь моя зажглась улыбкой:

Нес с такой осанкой чванной он свой траурный убор.

«Хоть в хохле твоем не густы что-то перья, — знать не трус ты!»

Молвил я, — «но вещеустый, как тебя усопших хор

Величал в стране Плутона? Объявись!» — Тут Ворон гор:

«Никогда!» — сказал в упор.

Я весьма дивился, вчуже, слову птицы неуклюжей, —

Пусть и внес ответ несвязный мало смысла в разговор, —

Всё ж, не странно ль? В мире целом был ли взыскан кто уделом

Лицезреть на бюсте белом, над дверями — птицу гор?

И вступала ль птица с кличкой «Никогда» до этих пор

С человеком в разговор?

Но на бюсте мертвооком, в отчуждении одиноком,

Сидя, Ворон слил, казалось, душу всю в один укор;

Больше слова не добавил, клювом перьев не оправил, —

Я шепнул: «Меня оставил круг друзей уж с давних пор;

Завтра он меня покинет, как надежд летучих хор…

«Никогда!» — он мне в отпор.

Поражен среди молчанья метким смыслом замечанья,

«На одно», — сказал я — «слово он, как видно, скор и спор, —

Жил с владельцем он, конечно, за которым бессердечно

Горе шло и гналось вечно, так что этот лить укор

Знал бедняк при отпеваньи всех надежд, — и Ворон-вор

«Никогда» твердит с тех пор.

Вновь пред черным гостем зыбко скорбь моя зажглась улыбкой.

Двинув кресло ближе к двери, к бюсту, к черной птице гор,

В мягкий бархат сел тогда я, и, мечту с мечтой сплетая,

Предавался снам, гадая: «Что ж сулил мне до сих пор

Этот древний, черный, мрачный, жуткий Ворон, призрак гор,

«Никогда» твердя в упор?

Так сидел я полн раздумья, ни полсловом тайных дум я

Не открыл пред черной птицей, в душу мне вперившей взор.

И в догадке за догадкой, я о многом грезил сладко…

Лампы свет ласкал украдкой гладкий бархатный узор, —

Но, увы! на бархат мягкий не приляжет та, чей взор

Здесь — навек немой укор.

Вдруг, поплыли волны дыма от кадила серафима;

Легкий ангел шел незримо… «Верь, несчастный! С этих пор

Бог твой внял твое моленье… Шлет он с ангелом спасенье —

Отдых, отдых и забвенье, чтоб забыть Леноры взор!..

Пей, о, пей же дар забвенья и забудь Леноры взор!».

«Никогда!» — был приговор.

«Вестник зла!» — привстал я в кресле, — «кто б ты ни был, птица ль, бес ли,

Послан ты врагом небес ли, иль грозою сброшен с гор,

Нелюдимый дух крылатый, в наш пустынный край заклятый,

В дом мой, ужасом объятый, — о, скажи мне, призрак гор:

Обрету ль бальзам, суленый Галаадом с давних пор?»

«Никогда!» — был приговор.

Вестник зла!» — молил я, — «если ты пророк, будь птица ль, бес ли,

Ради неба, ради Бога, изреки свой приговор

Для души тоской спаленной: в райской сени отдаленной

Я святой и просветленной девы встречу ль ясный взор, —

Той, кого зовет Ленорой чистых ангелов собор?..»

«Никогда!» — был приговор.

«Будь последним крик твой дикий, птица ль дух ли птицеликий!

Сгинь! Вернись во мрак великий, в ад, где жил ты до сих пор!

Черных перьев лжи залогом здесь не скинь, и снова в строгом,

В одиночестве убогом дай мне жить, как до сих пор…

Вынь свой жгучий клюв из сердца! Скройся с бюста, призрак гор! «Никогда!» — был приговор.

И недвижим страшный Ворон всё сидит, сидит с тех пор он,

Там, где белый бюст Паллады вдаль вперяет мертвый взор…

Он не спит… он грезит, точно демон грезою полночной…

В свете лампы одиночной тень от птицы мучит взор…

И вовек из этой тени не уйти душе с тех пор:

«Никогда!» — мне приговор.

Покаянное письмо

«Покаянное письмо было ответом-шуткой на упрек за опоздание с передовой статьей для газеты Р.С.Т. Печатается впервые, как образец легкости, с которой Георгий Владимирович владеет стихом на задуманную рифму.

Б.З.

Добрый друг мой, Борис, сын Аркадия!

Сам себя в своих винах виня,

Умоляю тебя, Бога ради, я:

Не сердись, не гневись на меня.

Ведь бумаги не меньше тетради я

Измарал, — да не вышла статья,

Так как, друг мой Борис, сын Аркадия,

Вновь в упадке был временно я.

Подошла та нелепая стадия,

Когда жизни теряется смысл,

И когда, друг Борис, сын Аркадия,

Я бываю подавлен и кисл.

Что унынье и косность — исчадия

Слабоволья, я знаю, но всё ж

Их сношу, друг Борис, сын Аркадия,

Как в клубок завернувшийся еж.

Но, как видно, для противоядия,

Кстати гостя судьба мне дала:

Словно врач, друг Борис, сын Аркадия,

Прибыл общий наш друг — Магула.

Свойства дружбы таинственней радия.

Не она ль Галаадский бальзам?

Не она ль, друг Борис, сын Аркадия,

Бытия открывает Сезам?

И вот снова на жизненной глади я

Всплыл из омута сплина, и рад,

Добрый друг мой Борис, сын Аркадия,

В Р.С.Т. сделать в августе вклад.

Но дабы из волос моих пряди я

Здесь не дергал, душой изболев,

Напиши, друг Борис, сын Аркадия,

Что сменил ты на милость свой гнев.

21 июля, 1936 г. Locust Valley, L.I.

Полуоправдание. (Ответ критику)

1

Полу-милорд, полу-купец,

Полу-мудрец, полу-невежда…

2

…………….а вот

Полу-журавль и полу-кот.

3

И счастья баловень безродный

Полудержавный властелин.

Стихотворение «Полуоправдание» было написано 28 ноября 1931 года в ответ критику, осудившему не столько содержание сборника «Полусонеты», сколько самое название или даже слово, определяющее форму стихотворений. «Полуоправдание» является лишним подтверждением мастерства Г. В. Голохвастова в пользовании русским словом для передачи мысли (шутливой или глубокой) в художественной форме.

Б.З.

Обруган в пух и прах, судье с полупоклоном

Хочу, полусмеясь, сказать на суд в ответ,

Что я в намек и в яд, полусокрытый в оном,

На полуслове вник и понял весь секрет:

Полупрозрачно мне был дан в укоре строгом

Полуневежды чин… Смиряюсь — я не горд…

Но всё ж, хоть Пушкин был и будет полубогом,

Не страшен мне ничуть его полу-милорд.

Пусть я полу-поэт и средь поэтов парий,

Застряв в полугоре при всходе на Парнас,

Но ярославский слух мой «полу» чтит исстари

И полусотню их лелеет про запас.

Так под запрет идя, я счел бы полумерой

Один полусонет похерить; но могу ль

Я полушарье крыть с испуга гемисферой,

Иль полуостров звать со страху пенинсуль.

Нет! нет…. «Полу-журавль» милей таких увечий.

Не зря ведь русский труд полутора веков

За полушагом шаг теснил из русской речи

Весь полубарский шик смешенья языков.

И вот, страны родной изгой полуопальный

И только полугость в получужих краях,

Я до полуночи на полулист начальный

Всё новые слова вносил в полусердцах.

Полузабытый Даль — маститый мой сотрудник:

В нем много добрых слов; там встретим полутон,

Отметим полупух, получулки, полудник…

Мне могут возразить, что дик «полуопон»,

Что в редкость полупар и утки полукряквы,

Что полуповод стар, что чужд нам полуплуг,

Но полусаблю всё ж не выведете в брак вы,

Вы полубархат взять не в силах на испуг.

Я верю, Пушкин сам, блеснув «полудержавным»,

Любил полузипун на русском мужике

И грамоты царей с письмом полууставным

И с полудюжиной печатей на шнурке.

А нам, не люб ли всем нам снег полуаршинный?

В походе знали мы в полупути привал,

По полугодиям жизнь вел школ уклад старинный,

Ценил, покаюсь вам, я полуимперьял.

В церквах любил я тишь напевов полугласных

И полутемный Лик с всеблагостью в очах,

Дрожащий полусвет лампад иконостасных,

И полуталый воск, оплывший на свечах.

В своем полку родном любил я полуроту

(Как, верно, Фет-улан свой полуэскадрон),

Полуденных часов кипучую работу

И получасовой дневной, бодрящий сон.

Любил я лагеря под Красным полуссылку

И летний Петербург, в жару полупустой,

В «Аквариум» наезд, вина полубутылку

И с полухмеля шум пирушки холостой.

Как в полусне, поднесь я грежу о цыганах…

От полувечера до утренней росы

Чавалов истовых в усах, в полукафтанах,

Полупропитые, гудящие басы.

В их песне то разгул кочевья полудикий,

То с полутакта, вдруг, щемящая печаль…

А в полумраке смех… и дерзко мечет блики

Цыганки пляшущей цветная полушаль.

Полупорожние покинуты бутылки,

И в полузабытьи играет кровь живей —

Полураскрытых губ так нежит трепет пылкий,

Так близок полукруг изогнутых бровей.

От дрогнувших ресниц упали полутени,

А где-то в глубине полусмеженных глаз

Зарницей блещет страсть с налетом полулени,

И кроется посул в загадках полуфраз.

Полуживая быль… Но сразу от цыганок

Я, полуночник, в даль стремлюсь в моей мечте:

Мне снится лента рельс… ряд станций… полустанок…

И вот от дома я уже в полуверсте.

Вот полупьяный Клим, в рубахе без поддевки

(Иль в полушубке Клим, коль дело по зиме),

Сажусь… удар вожжей, и лихо полукровки

Со звоном бубенцов уж мчатся в полутьме.

В полудороге спуск; река за перелеском,

По зыби, не спеша, ползет полупаром, —

А полулунья серп мерцает бледным блеском,

И полусумрак весь пронизан серебром.

Но дом наш полумертв… В нем шумы, шорох, шелест.

Как полувнятный сказ минувших катастроф;

Уж полусгнивший пол в пустынном зале щелист,

Полуистлев, повис в клочках обойный штоф.

А здесь… давно ли здесь, полураздетый в спальне

При полумесяце я грезил… Жизнь прошла…

И полувековой души мечты печальней,

Как полугара хмель лет память тяжела…

И, полулежа, я по хмелю, вдруг, в затишьи

Душой затосковал… Смирновки полуштоф

Так ясно стал в уме, что чуть на полустишья

Не бросил я своих полупечальных строф,

Решив, что «полу» вздор, что правы вы в оценке,

И что исход один: хороший полувзвод —

Без жалости Полубояриновых к стенке

И Полуектовых без милости в расход.

СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВОШЕДШИЕ В СБОРНИКИ[1]

Песня

Песнь крылатая, детище мысли недремлющей,

Птицей пленной томится и бьется в мозгу

В жажде жизни для грезы всесильно объемлющей:

«Отвори! Отпусти!» — Но что я-то могу?..

Только сердце одно властно ключ заколдованный

Подобрать к неизведанной тайне замка

И тюрьму распахнуть, чтобы узник взволнованный —

Песня вырвалась вольно, светла и звонка.

Безумье

Грезы безумца, влюбленного в сны, —

Гордые вещие птицы,

Гостьи для нас недоступной страны,

Вестницы новой весны,

Бога, нам чуждого, жрицы.

Грезы безумца, влюбленного в сны, —

Небо иного зарницы,

Странные тайны морской глубины,

Сказок далеких страницы,

Жалобы близкой струны…

Радость

Закрой пророчеств грозных книги,

Прочь страх, суровый поводырь!

Сбрось отречения вериги, —

Строй новый, праздничный псалтирь

И в ощущеньи ярком Бога,

Не видя в радости греха,

Будь сыном брачного чертога

При светлой встрече жениха!

«На тебе бесстрастья тога…»

На тебе бесстрастья тога:

Нет желаний, спит тревога,

Сны не снятся наяву…

И, как нищий, у порога

Недоступного чертога

Тщетно я тебя зову.

Ночью

Волна наш челн слегка качала,

Переливая лунный блеск.

Зыбь серебрилась, даль молчала,

Баюкал вёсел мерный плеск.

Как бы исполненный печали,

Тих был храм ночи… И, полны

Тревогой странной, мы молчали

Под сказки моря и луны.

Мгновенье

Распахнувши звездный полог,

Ночь прониклась тишиной.

Очертанья стройных елок

Серебрятся под луной.

Светлый миг! Но как недолог,

Как неверен свет ночной…

Песня, прежних дней осколок,

Гаснет с ним в глуши лесной!

После грозы

Миновала гроза, тают тучи,

Глух в дали замирающий гром,

Дождь прошел молодой и пахучий,

Только капает с веток кругом.

Пряно пахнет землею сырою

И из сада, с оживших куртин,

Ветер веет в окно резедою

И кадит ароматом жасмин.

А закат раскаленною лавой

Разлился и пылает, рядя,

Как в рубины, игрою кровавой

Непросохшие слезы дождя.

Похмелье

Жизнь пуста. Заманчивою целью

Не зовет враждебная мне даль…

Я отдамся светлому похмелью:

Пусть уступит ложному веселью

Неподдельная щемящая печаль.

Прочь тоска от звонкого бокала!

Эй, вина! Скорей еще вина,

Чтоб струя, запенившись, сверкала,

Чтоб победно в душу проникала

Грез хмельных мятежная волна!

Зов смерти

Чем больше близких сердцу сходит

В навечный сон глухих жилищ,

Тем чаще чувство нас приводит

К молчанью мирному кладбищ.

Там, в тишине, в кудрявой чаще

Смерть не страшна и не чужда,

Но всё желаннее и слаще

Мысль о покое навсегда.

И, словно шепот губ незримых,

Мы в ветре слышим, не скорбя:

«Иди же! Средь могил родимых

Найдется место для тебя!..»

Звездочет

Планет таинственнее сдвиги

И смысл сплетенья их орбит

Прочел я в знаках звездной книги,

Путей небесных следопыт.

В них сочтены все жизни миги;

В них Рока путь… И дух скорбит,

Внемля тяжелый гул квадриги

И топот кованных копыт.

«Ночь поет тишиною безбрежной…»

Ночь поет тишиною безбрежной

Колыбельную песню земле

И ее убаюкала нежно

На своем тиховейном крыле.

Сын земли непокорный и блудный,

Изнемог я и грезу таю,

Чтоб овеял покой непробудный

И бессонную душу мою.

Песни жизни

С напева тихой колыбельной

Со «Со святыми упокой»

Все песни жизни неподдельно

Звучат глубокою тоской.

И, по отчизне запредельной

Томясь, бессмертный дух людской

О небесах скорбит смертельно

В гостях у пошлости мирской.

Но — будет день: в минуту тлена

Его земного естества,

Свободный дух от уз и плена

Умчится с песней торжества.

Суд

Суд же состоит в том, что Свет пришел в мир.

От Иоанна 3, 19

Творящий злое — свет ненавидит,

Боится света и льнет во тьму,

Страшась, что в свете весь мир увидит

Его паденье, на стыд ему.

В добре живущий, как счастье, встретит

Луч каждый света, он любит свет,

Который в сердце его осветит

Господней правды святой завет.

Но день настанет. И Свет Грядущий

Всех осияет — и прослывут

Творящий благо и в зле живущий

По их деяньям… И в этом — суд…

Курган в степи

Здесь встарь шумел военный стан,

Мечи бряцали перед боем,

Пел славу витязям баян;

Здесь рать орды с зловещим воем

Толпой сшибалась с тесным строем

Победоносных россиян.

Теперь же радостным покоем

Объята степь. День, полный зноем,

Не грезит кровью страшных ран…

Лишь над неведомым героем

Безмолвный высится курган

И в полночь бледным смутным роем

Выводит призраков туман.

Осень

Осень бледная тихой царицей идет,

Хмурый лес в позолоте с багрянцем.

Рдеют гроздья рябины, листов хоровод

В ветре кружится трепетным танцем.

Небо сине еще, солнце ярко блестит,

Но уж холоден воздух хрустальный,

И природа о лете ушедшем грустит,

Час разлуки встречая прощальный.

Умирает природа… Но как хороша

Эта смерть с ее светлой печалью.

Умереть бы теперь, чтоб слилася душа

С этой чистой, хрустальною далью…

Встреча («Ты мелькнула трепетною тенью…»)

Ты мелькнула трепетною тенью

На моем сердечном пустыре,

Но ушла, как тучка на заре,

Не ответив страстному смятенью.

Ты ушла, беспечна и ясна.

Миг солгал и снова запустенью

Сердца жизнь без смысла предана.

Доверчивости

Оскорбленный, угрюмый, на тризне

Прожитого, — дивлюсь я, как ты

Можешь счастья лелеять мечты

В нашей страшно поруганной жизни!

Но так детская вера светла,

Что мне жаль, волю дав укоризне,

Сжечь твой храм упований дотла.

Суеверия

Гневом правили древние темные боги,

Сторожила людей их неправая месть,

И в те дни человек, полный вечной тревоги,

Всюду казни грозящей подслушивал весть.

Бедный ум уловлял жути полные знаки,

Робко чуяло сердце предвестье беды —

В дальнем гуле грозы, в лунном вое собаки,

В криках воронов злых и в паденьи звезды.

Кроткий Бог просиял… Но напрасно монахи

Проповедуют благость и царство любви:

Живы в сердце поднесь заповедные страхи,

Отголосок былого, наследный в крови.

Будят трепет каких-то тревог безотчетных

Огоньки на погосте, плач жалобный сов,

Черной полночью стоны в затонах болотных

И неясные шумы полночных часов…

И я странно люблю эту власть суеверья,

Темный страх дикаря в наши мудрые дни,

Точно им с миром древности слит и теперь я,

Давним пращурам снова как будто сродни.

Словно так же, как в прежние темные годы,

Говорит мне яснее бесчисленных книг

Голос птиц и зверей, речь немая природы

И событий мирских сокровенный язык.

Я в миру не чужой. Эти птицы и звери —

Мне друзья, и порой дружелюбная речь,

Чуя бедствий приход, зная близость потери,

Хочет сердце мое наперед остеречь.

Остеречь стародавней приметой намека,

Что недобрым грозит мной задуманный шаг,

Что сулит неуспех воля тайного рока,

Что замыслил удар неожиданный враг.

И я верю… И жду неизбежной невзгоды…

Ведь всё тот же мой ближний, мой брат-человек,

И всё та же судьба в наши мудрые годы,

Как и в мраке столетий, в прадедовский век.

Призыв

Ты позвал — и я бреду

В неизведанном бреду

К высотам пустыни горной,

Днем — по солнцу, ночью черной —

На далекую звезду.

Труден путь… Иду упорно

Без раздумья на ходу,

Только веруя покорно,

Что с водою животворной

Твой источник я найду!

На кладбище

Мирно на кладбище старом…

Тишь за чертой городской.

Запад огнится пожаром,

Веет вечерний покой.

Дремлют березки и клены,

Лист на ветвях не дохнет,

Медленно в чаще зеленой

Благовест мерный плывет.

В песне звучит колокольной:

«Путник, приляг и дремли,

Здесь отдыхают безбольно

Дети усталой земли…»

Сомненья

Печаль… Деревьев голых прутья,

Как пальцы, тянутся в туман,

И туч разорванных лоскутья

Осенний гонит ураган.

В сомненьи новом, у распутья,

С ожившей болью старых ран,

Кляну исканья и вернуть я

Молю мне прошлых дней обман.

Победа[2]

Вновь за Окой орда раскинула шатры,

Опять для дани в Кремль пришел посол со свитой

И зван он на прием в палате Грановитой,

Где в окна бьют лучи полуденной поры.

Над царским местом сень; пушистые ковры;

У трона — знамени полотнище развито.

Бояре в золотах застыли сановито,

И на плечах у рынд мерцают топоры.

В венце и бармах царь. Он поднял Русь из праха,

У Византии взял он блеск и мощь размаха, —

Татарским данником невместно быть ему:

И увидал баскак, затрепетав от страха,

Что Иоанн ступил на ханскую басму.

А солнце крест зажгло на шапке Мономаха.

Святая могила. Старо-Крымская легенда[3]

I

Три сотни лет — не малый срок,

Но триста лет назад, как ныне,

Со скал сбегающий поток

В камнях змеился по долине.

И также триста лет назад

Шумел бессонно лес зеленый,

Одев, как свежий Божий сад,

Окружных гор крутые склоны.

А четкий в небе минарет

У пестрой каменной мечети

Уже и в дни тех давних лет

Повит был памятью столетий.

И Курд Тадэ-хаджи в те дни,

Спокойный в мире суетливом,

Уединенно жил в тени

Густого сада над обрывом.

Хаджи был мудр. В толпе людской

Никто, ни раньше, ни позднее,

Не встретил благости такой,

Души теплей, ума яснее.

Не исходило слово лжи

Из уст Тадэ. Участлив в горе,

Судьей правдивым был Хаджи

И благосклонным в приговоре.

Земных соблазнов зная сеть,

Прощать умел он человеку…

Не потому ль ему узреть

Судил Аллах три раза Мекку.

И, по обету, он в пути

Колодезь вырыл, чтобы каждый

Усталый путник мог найти

Там утоленье жгучей жажды.

Святое дело. Кто зарок

Такой исполнил, — умирая,

Тот будет счастлив: сам Пророк

Пред ним раскроет двери рая.

Премудрых чтить — велит Коран.

И, Курд Тадэ завидя, люди

Пред стариком склоняли стан,

Прижав смиренно руку к груди.

Когда через аул старик

В часы намаза шел к мечети,

Его встречал ребячий крик, —

Незлобных сердцем любит дети.

И поднимался от земли

На минарет он без усилья,

Как будто к небу, в высь, несли

Святого ангельские крылья.

II

Но никогда сказать нельзя,

Что жизнь окончена, доколе

Ее судьбы земной стезя

Не прервалась по Высшей воле.

Как Курд Тадэ ни стар, но вдруг

Весь озарялся он улыбкой,

Когда Раймэ среди подруг

Скользила в пляске змейкой гибкой

Когда порой ее напев

Тревожил грустью сон ущелья,

Иль смех ласкался, прозвенев

Как колокольчик, в миг веселья.

Он, воплотив мечту свою,

Обрел в Раймэ прообраз гурий,

Сужденных праведным в раю,

В благоухающей лазури.

Когда же падала фата

И, в самовластия горделивом,

Очей бездонных темнота

Манила сладостным призывом, —

Смущался праведный старик

Пред женской вкрадчивою властью

И в сердце, чистом как родник,

Невольно кровь вскипала страстью.

Едва Раймэ любви слова

Ему шептать украдкой стала,

Сдался он чарам колдовства

И словно начал жизнь сначала.

Как прежде, снились счастья сны

И мир был молод, как бывало…

И было б так. Ведь в дни весны

Чье б сердце вновь не ликовало,

Что пробужденная землям

Срывает узы спячки зимней,

Кто б не был счастлив вновь, внемля

Привет любви в весеннем гимне.

Любовь хаджи была ярка

Всей мощью страстного горенья,

И знало сердце старика,

Что нужных слов благодаренья

В бессильной нашей речи нет,

Чтоб принести к стопам Пророка

За клад любви на склоне лет,

За сказку счастья — после срока.

А время шло. И, как волной,

Смывала дни рука Господня:

Что завтра даст удел земной,

Никто не ведает сегодня.

III

С работ в саду вернувшись раз,

Хаджи застал Раймэ в печали:

Потухший взор любимых глаз

Туманом слезы застилали;

Зловещей тенью налегла

Печать неведомых страданий

На очерк чистого чела,

И грудь терзал наплыв рыданий.

«Раймэ, Раймэ, о, что с тобой», —

Вскричал хаджи, но смолк мгновенно,

Уста Раймэ, с немой мольбой,

Замкнулись в думе сокровенной.

А ночью, в лунной тишине,

Пахнул душистый ветер горный

И старику в тревожном сне

Навеял скорбь, как призрак черный.

Он слышал стон и зов в тиши;

«Люблю, — шептало эхо ночи, —

Вернись, желанный, — жизнь души!

Недолго ждать: уж скоро очи

Смежит старик, и нас любовь,

Как раньше, сблизит неразлучно…»

Опять и снова зов, и вновь

«Люблю!» — вздыхает эхо звучно.

Хаджи очнулся. Страшный сон…

И вдруг душа похолодела;

Не ощутил на ложе он

Своей подруги юной тела.

Спеша, он встал. Дрожат уста,

Трясутся старые колени.

А сакля тихая пуста

И настежь дверь из сада в сени.

А на скамье из гладких плит;

В туманной дымке у обрыва,

Раймэ рыдает и твердит

Слова любовного призыва.

Еще темно в низах долин,

Но уж светлеет над мечетью;

И, верно, скоро муэдзин

Уже споет молитву третью.

Тайком, боясь Раймэ вспугнуть

В ее печали одинокой,

Хаджи ушел, направив путь

К горам, к Папас Тепэ высокой.

Взойдя тропинкою меж скал,

Старик на дремлющей вершине

К ее груди немой припал,

Безмолвный в ропщущей кручине.

IV

Как тайный яд, двуличья ложь

Сжигала кровь его пожаром,

Меж тем, как ледяная дрожь

Росла ознобом в сердце старом.

Хаджи в смятеньи изнемог,

В чаду ревнивого тумана

Уже, казалось, он не мог

Простить змеиного обмана,

Он, тот, кто всё прощать привык.

Но вдруг душа прозрела снова

И громче совести язык

Был человеческого слова:

«Я знал весь круг земных утех,

Давно свою изведал часть я

Восторгов сладостных, и грех

У юных вырвать кубок счастья.

Пусть молодое с молодым

Соединяется победно,

Пусть жизнь моя, как легкий дым,

Теперь развеется бесследно,

И, если прав я, пусть Творец,

Благословив мое решенье,

Для счастья любящих сердец,

Дарует помыслу — свершенье».

Так, сам восставши на себя

И победив в неравной битве,

Томясь, прощая и любя,

Забылся Курд Тадэ в молитве.

И отошла его, душа

От обессилевшего тела:

Блаженной радостью дыша,

Она, как птица, отлетела

Туда, где вечен и един

Царит Аллах в бессмертном свете…

А в это время муэдзин

Пел третий раз на минарете.

Велик Аллах. Прошли века,

Забылось всё, что прежде было,

Но холм могильный старика

Поднесь слывет Святой Могилой.

И вера есть у жен и дев,

Что, если грудь теснит утрата

И сердце ждет, осиротев,

Любви потерянной возврата,

Тогда над гробовой плитой

Целебен жемчуг слез влюбленных:

В раю внимает им святой

И вновь сближает разделенных.

ГИБЕЛЬ АТЛАНТИДЫ. Поэма (Нью-Йорк, 1938)

Владимиру Степановичу Ильяшенко

Хочу, мой друг, почтить те часы задушевности,

Когда с тобой вдвоем уносились мечтой

От скучных будней мы к незапамятной древности,

Туда, где мир легенд — как мираж золотой.

Змеясь в горах, в лесах и в пустынях молчальницах,

Сквозь тлен вела нас цепь знаменательных вех:

Под лавой ряд колонн, письмена в усыпальницах,

В пещерной тьме чертеж и средь джунглей кромлех.

Единый веял дух с пепелищ созидания,

Дышала жизнь одна в запустеньи руин;

Родились силой уз и преемством предания

Сумер, Египет, Крит, Джамбудвина и Син.

Манила истин весть за обрядностью жреческой;

Шептал о правде миф. Всех божеств Пантеон

Сливался в мысль одну для души человеческой:

В ней зрел бессмертья сон… нерастраченный сон…

Он смертным снился встарь лишь в тиши одиночества,

Но вечный смысл его пред тобой был раскрыт;

Познав мистерий суть, прозревая пророчества,

Всё в глубь ты звал меня, проводник-следопыт.

Ты шел и вел всё в даль за мечтой человечества.

Как мощь прибоя, рос откровений наплыв…

И вдруг воскресло всё… Словно зов праотечества,

Из бездн дошел до нас Атлантиды призыв.

Возник блаженный край. И чудесно-загадочный,

Соблазна полный, всплыл мужеженственный Лик…

О, этот древний бред! В нем восторг лихорадочный,

В нем дум мятежных вихрь, в нем созвучий родник.

Единству гимн гремел в первобытной напевности,

И только вторил я сладкозвучной волшбе…

Прими! Я грезу-быль, завещание древности,

Тобой добытый клад, посвящаю тебе.

26 ноября 1935 года Нью-Йорк

I.ЧАРЫ АТЛАНТИДЫ

Deep into that darkness peering, long I stood there

wondering, fearing,

Doubting, dreaming dreams no mortal ever dared

to dream before…

Edgar Allan Poe

«Стемнело. Вечер короткий угас…»

Стемнело. Вечер короткий угас;

Владеет полночь умолкнувшим домом.

А я, бессонный, в задумчивый час

Склоняюсь вновь над разогнутым томом

Трудов Платона. Как прежде, опять

Я внемлю старцу, но с новым подъемом

Теперь пытаюсь прозреть и понять

Впервые что-то в рассказе знакомом.

Так внятен сердцу преданья язык,

И брезжит даль, где небесных владык

Пронесся гнев сокрушающим громом:

Там Атлантиды пленительный лик,

Подобный сфинксу, загадкой возник,

Маня улыбкой с печальным изломом.

И, знаньем гордый, наш мир обольщен

Мечтой чудесной, родной испокон.

Но в грезе этой не сказки прикраса,

Не бред, а быль. Не со всех ли сторон

В потемках мифов, в намеках письмен

Мы слышим весть о потомках Атласа?

И прах развалин, и тлен похорон

Их жизнью веют; их след сохранен

У дельты Нила, в глуши Гондураса,

Близ волн Бискайских, где жил кро-маньон,

И там, над Тигром, где правил Саргон,

Где встарь к дворцу с зиггуратом терраса

Вздымала лестниц и сходов уклон;

Поднесь, как эхо, их быт отражен

Чертой нежданной в быту папуаса,

Их мыслью в солнце Атон воплощен,

И в мудрость Вед, в изощренный канон,

Их дух вковал вдохновенный Виаса.

И странно дорог и близок мне он,

На утре жизни приснившийся сон:

Блаженный край; величавая раса —

Венец творенья, праматерь племен…

И — смерть… Всё так же горит Орион,

Всё так же ярки огни Волопаса,

Но дивный Остров стихийно сметен…

То суд ли Божий? Природы ль закон?

Никто не знает! Оракул Парнаса

Молчит, не выдав ни дел, ни имен;

Молчат пророки древнейших времен,

Не помнит странник из Галикарнаса

О том, что слышал в Саисе Солон,

И даже сам провозвестник Платон

Скрывает правду последнего часа…

И вновь, и вновь я, внимательный чтец,

Вникаю в повесть, в тревожный конец,

Где, в страшный срок воздаянья, мудрец

Приводит нас на совет чрезвычайный,

Когда в престольном чертоге небес,

Откуда мир открывался бескрайный,

Воззвал к богам о возмездьи Зевес.

Но прерван сказ. Обаяние тайны —

Как тишь во храме за шелком завес…

Зачем же смолк ты, сокрытых чудес

Последний в мире наследник случайный?

На чем прервал летописную нить?

Какую правду не смел возвестить?

Ответа нет. И рассудок холодный

Еще сегодня доказывал мне,

Что стал легендой пра-остров подводный,

Что в думах наших о дивной стране

Напрасно ставим всё тот же вопрос мы,

Когда над жертвой пучины веков

Пучина вод разметала, как космы,

Седые гривы лохматых валов,

И лишь тоскливый напев панихиды

Порывы бурь безымянно поют

Над черной бездной, где быль Атлантиды

Нашла навеки последний приют.

Пусть гордый разум был прав непреложно!

Но в полночь к сердцу прихлынула рать

Надежд крылатых, и в близости ложной

Мечте казалось легко и возможно

Сломать на свитке запретном печать…

Хочу! Я должен, мне надо узнать!

Мне шепчет память, мерцая украдкой,

Что в древнем мире с далекой загадкой

Я властно скован незримым звеном,

Что в эту полночь о близком, родном

Мой дух тоскует в разлуке и сладкой

Мечтой живет, что придет череда

Для встречи новой!.. — Но где и когда?..

А в мертвом свете у лампы настольной

Всё так же ждет недомолвка страниц,

И мысль над нею томится невольно,

Будя немое молчанье гробниц…

Узнать! Издревле забытую повесть

Узнать я вправе! Бессмертная совесть

Укор твердит мне. Какой же виной

Я встарь навлек приговор Немезиды,

Чтоб мог с тех пор тяготеть надо мной

Безвестно-страшный конец Атлантиды?!.

Я грежу… В книге, как в тайном письме,

Сквозь строки букв, словно яркие маки,

Огнем горят начертанья и знаки.

И бред ли вызвал виденья в уме,

Иль я читаю прошедшее в книге,

Но древний мир мне открылся во тьме,

Из бездн исторгнут в насильственном сдвиге.

Всё то, что знало и смерть, и распад,

Встает из гроба под властью наитья,

И вновь столетий потухших события

Руслом пройденным струятся назад:

Идут, как волны, и против теченья

Текут к истокам зоны земли,

Мечты вселенной опять расцвели,

Полны былой красоты и значенья.

И, словно глядя в волшебный хрусталь,

Я вижу мира прожитую даль.

Исчезли чудом пространство и время;

Мне виден путь человечества — весь:

От благ житейских, достигнутых здесь,

До зорь, согревших начальное семя

Всемирной жизни. И пестрая смесь

Картин цветет пред расширенным взором

Единым, тканым в эфире узором.

Бушуют ветры, огонь и вода.

Но люди стойки; и жизни побеги

Победу воли, ума и труда

Несут от мрака ночного и льда

К вершинам славы, познанья и неги:

В пустынях прежних шумят города,

По горным кручам кочуют стада,

В морях враждебных бесстрашно набеги

К безвестным странам свершают суда,

И ход тяжелый скрипучей телеги

Упорно в чащи врезает свой след;

Горит религий восторженный бред,

Дрожат на лирах созвучья элегий,

И сонмы старцев в затишьи бесед

Чеканят мудрость для Библий и Вед.

Но жутко слиты химеры утопий,

Искусств и знанья изысканный культ

С огнем пожаров, с угрозою копий

И грузным лётом камней с катапульт.

Идут фаланги; грохочут квадриги.

Дают отпор легионам — орды.

Защита чести под знамя вражды

Зовет вассалов; во имя религий

На брань скликают и Крест, и Луна;

И в жажде славы Цари и Стратиги

На бой ведут за собой племена.

Народ встает на народ… И война

Заветы правды попрала и стерла.

Весь мир охвачен похмельем борьбы.

Звучат напевы походной трубы,

Дымятся пушек нагревшихся жерла,

Земля и воздух дрожат от пальбы,

Сшибаясь, кони встают на дыбы,

И, словно вопль из единого горла,

Несутся стоны, проклятья, мольбы.

Бессильны в храмах орган и молитвы,

И гибнет труд человеческих дел,

Когда на грудах растерзанных тел

Решают кровью безумные битвы

Царей и царств мимолетный удел.

В кипении буйном, в смятеньи великом

Всплывают явью виденья веков,

Неся с собою, в сплетении диком,

Торговли гомон с воинственным кликом,

С призывом отрасти — молитвенный зов.

Всё ближе, ярче, яснее виденья,

Всё громче, громче нахлынувший гул,

И нет меж мной и былым средостенья:

Уже в лицо мне порывом дохнул

Далекий ветер чужих поднебесий,

И в душу влил, в одуряющей смеси,

С других земель и с иных берегов —

Дымок согретый людских очагов,

И теплый пар первоподнятой нови,

И нард курений, повивших алтарь,

И чад пожаров, и пороха гарь,

И душный запах дымящейся крови.

Он мой, он мой, этот явственный вздох!

Преграды пали, и сроки созрели:

Живой вне жизни, как древний Енох,

Вхожу я в призрак минувших эпох.

Мой зов услышан! Теперь неужели

Мне правды жданной не скажут века?

Где ж ключ к Познанью? Пора! Я у цели

И тайны темной разгадка близка.

Теперь с надеждой, внезапно зажженной,

Устав просить, как я прежде просил,

Я только жажду. Дрожат напряженно

Все струны в сердце, исполненном сил.

Я весь в едином желаньи до боли,

Я весь в одном устремленьи души;

А звучный голос настойчивой воли

Внушает властно: — «Начав, заверши!

Желай и будет! Ты избран — исполни!..»

И вот… вот грянул раскат громовой,

Зарделось небо; от пламени молний,

И ночь прожег ураган роковой, —

Взметая звезды, как дождь огневой.

То гнев ли Неба? Предсказанный час ли

Призыва громких архангельских труб?

Но вихрь промчался, и тая, как клуб

Тумана тает, виденья погасли;

С бессильным криком, сорвавшимся с губ,

Язык мой замер; мой слух, словно воском,

Беззвучьем залит, и взор мой ослеп;

Не дрогнет тишь ни одним отголоском,

Нависший мрак — замурованный склеп.

Умолкнув, сердце во тьме безглагольной

Стоит, как жернов, уставший молоть,

И, точно пепла сухая щепоть,

Без, тленья, в быстром распаде, безбольно

В летучий прах рассыпается плоть.

Не это ль смертью зовем до сих пор

Привычный мир ощущений потух,

И стал свободен очнувшийся дух

От уз непрочной, коснеющей формы,

А взор бесплотный извне обращен

Опять к виденьям отживших времен.

Из далей снова столетья-минуты

Скользят, как цепь неразрывных колец;

Былое живо — бессмертный мертвец:

Народов гордость и рабские путы,

Любовь и скорби бессчетных сердец,

Триумфы, распри, удачи и смуты,

Ценой падений — познанья венец,

И труд бесплодный, нуждою пригнутый.

Чреда событий: Столетья-минуты

Бегут, как цепь неразрывных колец:

Бегут и гибнут. Вот грозный Кортец,

И царства Майев несчастный конец;

Вот Крест Голгофы, позорный и лютый;

Уста Сократа над чашей цикуты,

Псалмы Давида средь стада овец,

Египет — тайн нераскрытых творец,

И Ур-прапращур… Столетья-минуты

Бегут, как цепь неразрывных колец.

А там, там дальше, где, с бурями споря,

В просторе мрачном шумит океан,

Исходит Остров зеленый из моря,

И древний город, как страж-великан,

Стоит в сединах величья и бедствий.

И воздух дрогнул при клике: «Ацтлан!»

Что это? Зов?.. И не сам ли приветствий

Привычный клич я бросаю в туман?

Ацтлан, Ацтлан!.. И, как отклик, оттуда,

Из этих далей я слышу ответ.

Снопами брызнул прорвавшийся свет,

А тишь проснулась от дальнего гуда,

И я охвачен предчувствием чуда.

Мой дух разбужен в своем забытьи;

Родятся сил животворных струи,

И слышу я, что в зыбях их слияний

Зачатья тайна опять свершена,

Что теплой крови густеет волна,

Что снова ткутся телесные ткани,

Что в плоти дрожь бытия зажжена.

Ваятель Вечный заботливо лепит

Живое тело, амфору души.

И так лучи естества хороши,

Так жгуч костей оживающих трепет,

Удары сердца так звучны в тиши.

Никем из смертных, воистину, не пит

Восторг подобный! Дарован возврат

Мне в бренный мир от неведомых врат!

Прекрасна жизнь после краткой разлуки:

Тепло, сиянье, и звуки, и звуки.

Играет в жилах горячая кровь,

И тело бодро, и трепетны руки,

И дышит грудь с наслаждением вновь.

Невольно жмурясь от света, сперва я

Бросаю взгляд из-под дрогнувших вежд.

И вижу: вьется тропа полевая;

Иду я; складки широких одежд

Шуршат, колосья в пути задевая;

А посох, крепкий, как прочный костыль,

Концом уходит в глубокую пыль;

Мой лоб, повитый повязкой свободной,

Овеян солью и влажностью водной,

И ветер с шири лазурной воды

Колышет пряди седой бороды.

Легко и гордо звучит на чужбине

В затишьи поступь неспешных шагов.

И свет, и радость в окрестной картине:

Смеются волны в кайме берегов,

Ручьи лепечут, змеясь по равнине,

Луга зовут в свой росистый простор;

За ними — город под дымкою синей,

Над ними — главы серебряных гор.

Всё так мне близко, желанно и мило.

А в небе всходит дневное светило,

Разлив в лазури багряный пожар;

И сыплет миру пылающий шар

Лучей потоки, как благостной силой

Творящей жизни исполненный дар.

Пред светлым Ликом, курясь, как кадило,

Земля томится; алеющий пар

В горах клубится на снежных вершинах,

Цветы струят благовонье в долинах,

Леса вздыхают росой и смолой.

И я пред Диском с простою хвалой

Поник, дивясь воскресения чуду,

Молясь за новый нежданный удел!

И слышу, голос как гром прогремел,

Могучий, грозный и слышный повсюду:

«Я был, Я есмь, Я вовеки пребуду

Един бессмертен и целостно-цел».

И хлынул свет в прояснении мысли;

Весь смысл былого восстал предо мной:

Закон Единства — закон основной!

Над ним угрюмо, как полог, нависли

Века забвенья; минувшего даль

В обманах скрыла Завета скрижаль…

Но Солнце Правды над мраком и ложью

Победно всходит. Я вдруг узнаю

В стране безвестной отчизну свою,

И сердце старца охвачено дрожью.

Не гость я здесь, а в родимом краю,

В старинном царстве великих Атлантов.

Я знаю каждый изгиб берегов,

Роптанье моря, приволье лугов

И выси горных молчащих гигантов;

Я знаю ширь полевого ковра,

Селений мирных радушные виды

И мощный город, шумящий с утра.

Всё это было, как будто вчера!

Я вспомнил! Вспомнил! Я — жрец Атлантиды,

Верховный маг светозарного Ра.

Декабрь, 1931 года, Нью-Йорк

II. АТЛАНТИДА

Ex Oriente Lux

Глава первая

Когда дремоту хаоса рассек

Творящим словом Таинственный Зодчий

И Жизнь над Смертью поставил навек,

Тогда, чтоб в узах земли человек

Был сближен с небом, где Дом его Отчий,

Воздвиг Создатель рукою десной

Святую Гору, союза залогом:

Святую Гору — престол свой земной,

Алтарь земли пред неведомым Богом.

В грозе и буре возникла Гора,

Качнуло землю паденье болида;

Прияла гостя тогда Атлантида,

Посланцу неба родная сестра.

И мифы шепчут, что царственный камень,

Свергаясь долу в свой новый удел,

Покинуть синих небес не хотел;

В дожде осколков, окутанный в пламень,

Всей косной мощью назад в высоту

Он так стремился, противясь паденью,

Что сплав бездушный, дивясь пробужденью,

Чудесно форму менял на лету.

И грянул камень, и землю жестоко

Ударом ранил, но к небу высоко

Вознес вершину: молитвенный пыл

Залетной глыбы навеки застыл

В стремленьи горнем мольбой одинокой.

И, взяв с единой вершины исток,

Как будто чудом рождаясь для мира,

Стекали реки по склонам менгира;

Четыре склона, на каждом поток:

Один — на юг, и другой — на восток,

На север — третий, на запад — четвертый;

И если б с выси небесной окрест

Взглянуть на землю, внизу распростертый

Предстал бы взору серебряный крест.

Пусть мир не помнит чудес Атлантиды,

Но вестью ранней, забытой поры

Доныне гордо стоят пирамиды

В живую память Священной Горы.

И стал наш Остров жемчужиной суши,

Где жизнь смеялась беспечным волнам

Ясней и проще, чем эпос пастуший:

Был близок Бог земнородным сынам.

В телах прекрасных безгрешные души

Сияли светом, неведомым нам,

На мир с любовью и счастьем взирая.

Тогда у Свыше Дарованных Рек

Земной оазис небесного рая

Нашел блаженный Атлант-Человек.

Как разум мира, по Мысли Предвечной,

Собой венчал он весь круг естества;

Ему природа, чутка и жива,

Была подвластна в красе бесконечной.

Он стал основой ее бытия,

Ее свободы творящей причиной,

И сам был с нею стихией единой,

Ее наполнив собой по края.

И в мозг животных, в дыханье растений

И в сон бесстрастный недвижных камней

Внедрял сознанье и свет без теней

Его лучистый божественный гений:

В судьбах им равный, но высший, как царь,

С Творцом сближал он творенье и тварь.

И были люди свободны душою,

Равны друг другу в природе живой

И, в братстве с общей сестрою меньшою

Роднясь, сливались с душой мировой.

Земля родная, и небо родное —

Атлант их вольный и радостный брат:

Ему, как гимн в гармоническом строе,

Был внятен солнца восход и закат,

И звезд доступно мерцанье ночное;

Ему приветом дышало алоэ,

Его ласкал и цветов аромат,

И блеск алмазный в прибрежном прибое;

Морскую свежесть с зеркальной воды

Свевали ветров незримые крылья,

Несли колосья дары изобилья,

И рдели, споря с цветами, плоды.

Таилась прелесть предвечного метра

В полете птичьем, и в беге ладей,

И в плеске моря, и в голосе ветра,

И в шуме леса, и в песнях людей.

Во имя хлеба, по слову проклятья,

Атлант не ведал дневного труда

И, словно птица, не знал никогда

Забот о пище. Чуждаясь стыда,

Мужи и жены, как сестры и братья,

Скрывать не мысля своей наготы,

Общались просто… Не так ли цветы,

Причудой форм и богатством окраски

Прельщая наш человеческий глаз,

Истому брачной изнеженной ласки

В своем бесстрастьи несут напоказ?

Прекрасны были людские сближенья:

Сияли очи, как звезд отраженья,

Как песня, голос любимый звенел,

Когда восторги двух трепетных тел

Поили чистой струей наслажденья

Желаний жажду, как гор родники,

И бремя женщин, и чадорожденья

Безбольны были; без крика тоски,

Без жутких мук обреченных родильниц

Младенец в мир дружелюбный вступал.

А в темных рощах, где с дымом кадильниц

Всходил до неба душистый сантал,

Жрецы с молитвой сжигали в жаровне,

Как жертву, рдяный цветок амарант:

На стол закланий для Бога Атлант

Не пролил крови с любовью сыновней.

И свят был отдых для Божьих сынов,

Их ночи мирны, и сон их без снов.

Глава вторая

Так весть о прошлом блаженстве — из далей

Звучит в преданьях; и тысячи лет

Цвела та жизнь без греха и печалей,

Пока священный Начальный Завет

Хранили твердо людей поколенья,

И мир был светлой любовью согрет,

Исполнен мира и благоволенья.

Но грех родился и рай угасил.

Среди борьбы созидательных сил,

В твореньи слитых враждующей смесью,

Из бездн хаоса восстал к поднебесью

Влияний черных космический вал,

Как дух мятежный, грозя равновесью

Вселенских светлых и темных начал.

Разлад ворвался в гармонию мира;

Порок нарушил извечный закон

На миг единый; но гибельно он

Людей блаженство разъял, как секира,

Вспугнув их душ целомудренный сон.

Дохнула похоть и, дерзким прорывом

В обитель девства, смутила любовь.

А люди хитрым прельстились призывом:

Тлетворным ядом прожженная кровь

Вскипела буйно и радостным всплеском

Взошла от сердца до губ и чела;

Глаза, где солнца затмилась хвала,

Блеснули лунным безжизненным блеском;

Змеиной кожи цветным арабеском

Тревога в песни блаженства вползла.

Угасло утро беспечного счастья;

Как в полдень, дымкой подернулся мир,

А Лик Творца — животворный потир —

Померк и скрылся. Лишившись причастья

Небесной жизни, порочности тлен

Вкусили люди в грехе сладострастья

И, рай утратив, познали взамен

Больного мира бесчувственный плен.

Потух короткий восторг вожделенья,

Как блеск зарницы в речном хрустале,

И царь природы от лжи сновиденья

Очнулся к яви в безрадостной мгле.

Душой погаснув в минуту паденья,

Он был в изгнаньи, в плену на земле;

Постигли люди в тоске пробужденья

Разрыв свой с Богом, и стыд отчужденья,

Клеймя чело, как позора тавро,

Томил и жег человека остро.

Синело небо над ним равнодушно;

Иссякла радость в природе бездушной;

Леша опала глухим рубежом

Меж ним и Солнцем; и в мире чужом,

В суровой жизни отверженный парий,

Он встречен был вещества мятежом

И косно-злобной строптивостью твари.

Теперь он в ветре увидел врага,

Земля скудела, мертва и нага,

В огне был страшный противник стихийный,

Грозило море залить берега;

В лесу на змея ступала нога,

Бесились кони, и бык крутовыйный

Склонял свирепо кривые рога.

Борьба с природой, в попытках бесславных

Венчаясь робко успехом скупым,

Была не битвой открытой меж равных,

А спором гномов с титаном слепым.

Их участь людям казалась проклятьем:

Она заботу о хлебе несла,

Как долг, вменяла ярмо ремесла;

Им труд их стал ненавистным занятьем

В томленьи тела и в поте чела.

И был им жребий убогого знанья

Взамен блаженства неведенья дан;

Вошла раздельность в единство сознанья,

Окутав души, как серый туман.

Любовь и братство в общеньи первичном,

Свобода духа и равенство всех

Погибли, плавясь в раздробленном, в личном,

В обмане тусклых мертвящих утех.

Пустая прихоть позыва плотского,

Желаний острых мгновенный укол

Законом стали для сердца людского,

А их исчадьем — поветрие зол,

Каких не знала блаженная древность:

Борьба и зависть, притворство и лесть,

Вражда и злоба, сомненья и ревность,

Раздор, измена, убийство и месть.

И в этом мире боязни и скверны,

В безверьи, сердцем Атлант изнемог;

Ему лишь ужас внушал суеверный

Безвестный, грозный и мстительный Бог.

Пред Ним, в исканьи даяний щедротных,

Творил он жертвы: с шипеньем горя,

Пылало мясо закланных животных,

И кровь дымилась, струясь с алтаря.

Но вот пророком небесных велений

Восстал премудрый и древний Атлас,

Великий старец, глава поколений;

Он род Атлантов от гибели спас:

Он мысль о Боге вернул человеку,

Он Ликом Ра озарил небосклон

И, власти царской воздвигнув опеку,

Охраной правды поставил закон.

Пред тем стихии, как гневные духи,

Семь лет семь казней на ужас людей

Жестоко длили; не зная дождей,

Поля сгорали от лютой засухи;

Иссякли реки и воды ключей;

Недвижный зной был огня горячей;

Носились тучей язвящие мухи;

Пылал пожаром охваченный бор;

Стада бичуя, свирепствовал ящур;

Заразы чумной неслыханный мор

Объял весь Остров. И вещий прапращур,

Собрав потомков, как стадо пастух,

Учил их, чуя пророческий дух.

Учил, что стыдно небесною казнью

Считать лишенья земных неудач,

Когда, смеясь над людскою боязнью,

Творит насилье природа-палач;

Учил, что в мире, где гнет принужденья,

Закон возмездья бесстрастен и строг,

Что скорби — скудных сердец порожденья,

Что в силе духа — бессмертья залог.

Воззвал он: — «Дети, очнитесь, воспряньте,

Разумной волей безволье целя!

Пусть вновь увидят владыку в Атланте

Огонь и воздуховода и земля.

Нам всё дается заслуженной мерой:

В деяньях наших наш собственный суд.

Святая мудрость, с любовью и верой,

Свободный гений и творческий труд

Дадут нам крылья в падении низком,

Восхитят чувства и мысль к высотам.

Вот — Он, Единый Бессмертный, за Диском

Светила Славы: Незримый — Он там!

Он там, как мира лучистое око,

Как светоч жизни сквозь смертную тьму!

И путь наш — к небу из бездны глубокой,

От мрака к свету: чрез Солнце — к Нему!»

Слова гремели. Следя за Атласом,

Дивились люди. Могучий титан

Теперь пред ними предстал в седовласом

Согбенном старце. Не сон… Не обман…

Над ним бессильно всесильное время…

Раздалась грудь, разогнулась спина:

Казалось, мира тяготное бремя

Он бодро взял на свои рамена.

«Очнитесь!..» — звал он. И зов этот громкий,

Как зов предвечный, услышат потомки

По всей вселенной, во все времена.

Но чуть впервые пронесся он в мире,

Ему ответил с восторгом живым

Близнец Атласа, рожденный вторым;

За ним меньшие их братья — четыре

Четы взращенных в семье близнецов —

Примкнули к братьям. И отклик всё шире

Людьми со всех повторялся концов.

Так сталось чудо мгновенной победы

Добра и правды над ложью и злом:

Воззвали к Богу Атланты, и беды

Как сон исчезли. Вновь новым узлом

Здесь, в мире пленном, прозревшие деды

Скрепили с Богом Надежды Завет:

В безумстве веры — спасенья обет.

Глава третья

С тех пор, свидетель великой годины,

Царя Атласа ровесник единый,

Бессменный в вихре житейских утрат,

На Остров свой с остроглавой вершины

Горы Священной глядит Зиггурат.

Не вызов Богу в стремлении страшном

Его уступов к лазури высот;

Не рать титанов мятежный оплот

Воздвигла здесь, чтоб в бою рукопашном

Творца низвергнуть и дерзко шагнуть

В Его твердыню преступной ногою.

Нет! К звездам, к Солнцу заоблачный путь

Вели Атланты с надеждой благою,

С горячей верой, когда вознесли

Семь башен храма, одну над другою,

К отчизне неба — ступени земли,

Чтоб там, вне жизни, на полудороге

Земля и небо встречались всегда,

Чтоб сердцем чистым свободно туда

Всходили люди с мечтою о Боге,

А с неба, словно в земной свой чертог,

Сходил бы в мир благодетельный Бог.

Как подвиг светел, как искус огромен,

Для предков был созидательный труд.

Во тьме ущелий и каменоломен

Обвалы горных низвергнутых груд

Гремели глухо, и каменотесы

С размаху ломом дробили утесы;

И жарким днем, и порою ночной

Толпы людей, не жалея усилий,

Искусно мрамор тесали цветной,

Базальт и яшму упорно гранили,

Долбили в поте лица сиэнит

И серый сланец точили для плит.

Потом, слагая плиту за плитою,

Они воздвигли одну над одной

Семь башен, гордых своей вышиной,

Семь лестниц горней стезею крутою

И семь широких тяжелых ворот

Преградой смертным к святыне высот.

У врат склонялись химеры и грифы;

Вдоль стен и лестниц, меж тайных эмблем,

Хранили скрытно условные глифы

Всю мудрость знаний, открытых не всем:

Мистерий сущность, двуликие мифы

И правду вечно простых теорем.

А самый камень по ярусам башен

Был так подобран, что ярко окрашен

Семью цветами был весь Зиггурат:

За первым, белым, как день животворный,

Второй, как полночь угрюмая, черный;

За третьим, красным, как летний закат,

Четвертый, синий, как вышние сферы;

За пятым, желтым, как зори, — шестой,

Как отблеск лунный, серебряно-серый;

Седьмой, как солнца отлив, — золотой.

И в синей выси небесной, на самом

Верху всех башен, был ярус седьмой

Увенчан горним заоблачным храмом.

Туда, нечестья свидетель немой,

Алтарный камень служений кровавых

Людьми был поднят с великим трудом,

И нож закланий, в зазубринах ржавых,

Навек положен на камне седом,

Чтоб впредь, в бескровном обряде высоком

Служа Творцу, освященный алтарь

И нож, безвредный, служили зароком,

Что вновь не будет свершенное встарь.

При верхнем храме, по слову преданья,

Как первый жрец Зиггурата, Атлас

Принес впервые Отцу Мирозданья

Свой гимн в закатный задумчивый час.

Тогда в котле на подставке треножной

Огонь дрожащий сжигаемых смол —

Немых молитв пламеносный глагол —

Впервые вспыхнул и бился тревожно,

Пока за морем очей не смежил

Живущий в Диске, в чреде непреложной

Ночей и дней. И, веков старожил,

Доныне помнит тяжелый треножник,

Как в сизой мгле дымового столба

Атласа-старца всходила мольба.

А в нижнем храме Основоположник

Бессмертью предал свой царский устав,

Навеки вверив его орихалку:

Он Столп Закона воздвиг, начертав

На прочном сплаве, принявшем закалку,

Извечных правил завет основной,

Источник правды для жизни земной.

Века мелькали, и тысячелетий

Полет не стер циклопических стен,

Не тронул лестниц губительный тлен;

И лишь паучьи лохматые сети

Прорезы окон заткали, да плющ,

Опутав башни, ползучие плети

Везде раскинул и, вечноцветущ,

К вратам склонялся навесами кущ.

Сменялись люди, а храм величавый

Хранил незримо минувшего след:

Невзгод военных, воинственной славы,

Успехов мирных и жизненных бед.

Сознав в безвластьи источник несчастий,

Атлас из древних владений отцов

В надел назначил десятые части

Себе и братьям: пять пар близнецов

Делили труд и ответственность власти.

С тех пор разбилась гряда островов

На десять царств, где, в теченье веков,

По-братски десять союзных династий

Войны и мира вершили дела.

Но с первых дней Атлантида была

Всегда наследьем династии старшей,

Главою дружных и родственных стран,

И был по свету прославлен Ацтлан

Щедротой Ра и заботой монаршей.

Воспетый в цикле восторженных саг,

В своем богатстве могуч и прекрасен,

Он правил миром; и не был опасен

Ему ни тайный, ни ведомый враг.

Блюдя свой город от козней наружных,

Святую Гору цари обнесли

Тройной преградой каналов окружных;

Вдоль них, тройною охраной земли,

Броней металлов одетые стены

Ацтлан обвили и в кольцах своих

Укрыли храмы, палаты, арены,

Дома и зелень садов городских.

Чрез ширь каналов дугою надводной

Легко вздымались мосты-горбыли:

Под сводом арок гранитных свободно

Бежали, парус раскрыв, корабли.

Храня, как стражи, мостов переходы,

Врата и башни в красе боевой

Гляделись гордо в спокойные воды.

Внизу под ними, как лес строевой,

Теснились мачты судов, и скользили

Проворно лодки рыбачьих флотилий:

Ладьи сновали, как рой кочевой,

От моря в город, от города в море;

А прямо к морю стрелой пролегал

Лазурный путь — поперечный канал,

Такой широкий, что в нем на просторе,

Встречаясь, шли боевые суда.

Застыли башни при устьи канала,

И цепь дорогу врагам преграждала.

Рекою вольной вливалась сюда

Торговля мира; отсюда триремы

Пускались, бурь не страшась, в океан:

Свой меч счастливый простерли везде мы,

И слал товары богатый Ацтлан

До самых дальних и варварских стран.

А вкруг столицы повсюду селенья

В садах тонули, дыша тишиной,

И там сыздавна людей поколенья

Судьбу связали с землею родной.

Текло столетье на смену столетью;

Атланты, беды засух испытав,

Покрыли Остров серебряной сетью

Глубоких, часто прорытых канав

С водою свежей для злаков и трав.

Уход прилежный с любовным усильем

Нашел награду в холодной земле;

Былая скудость сменилась обильем:

Дышала свежесть в радушном тепле;

Живили воздух пахучие смолы,

В прозрачных каплях дрожа на стволах;

Жужжали в ульях заботливо пчелы,

На нивах колос склонялся тяжелый,

Алел румянец на сладких плодах;

Янтарь и пурпур в кистях винограда

Играли в свете нежгучих лучей,

В избытке были и меда услада,

И всходы хлеба, и сбор овощей.

Настала въяве пора золотая,

Когда уста за работой поют,

Когда довольство цветет, вырастая

В живую радость и в светлый уют.

Увы! В удаче заносчивы люди!

Кичливость правит их дикой толпой,

Не ценят счастья их черствые груди,

Не видит блага их разум слепой.

Отвергли люди небесную благость;

Покой, наскучив, томил их, как плен;

Им труд, как бремя, вновь сделался в тягость,

И сердце стало желать перемен.

Забыв о Боге, иного устройства,

Иного счастья искали они,

И вновь глухая волна беспокойства

Несла их к бездне, как в древние дни.

Глава четвертая

Во время оно, призванием Свыше,

Я стал в Ацтлане верховным жрецом.

И был во храме, в трехсводчатой нише

Мой лик изваян искусным резцом:

Огромный, тяжкий, из глыбы гранита

Крылатый бык с человечьим лицом

Хранил мой образ. Двойные копыта

Вдавились в цоколь; стремительно ввысь

Орлиных крыльев концы вознеслись,

И львиный хвост на упругом ударе

Пушистой кистью скользнул вдоль бедра;

А в лике старца в высокой тиаре —

Покой, присущий служителям Ра.

Легла на грудь борода завитая,

Улыбкой мягкой сложились уста,

В чертах недвижных была разлита

Раздумьем тихим премудрость святая,

А взор застывший, где зрела мечта,

Казалось, вечность читал, созерцая.

И тут же рядом гласила плита

О том, как славен был в сане жреца я.

Там были вязью торжественных строк

Мои заслуги исчислены в списке:

«Я — жрец верховный Живущего в Диске,

Его величья и славы пророк,

Его деяний благих созерцатель,

Пред миром верный свидетель чудес,

Пред Небом рода Атлантов предстатель;

Хранитель таинств земли и небес,

Бессмертных истин живой обладатель,

Судеб провидец, стихий господарь;

Глашатай правды, поборник закона,

Защитник слабых, сирот оборона;

Семи ворот Зиггурата ключарь,

Советник царства, которому царь

Вручил в опеку наследника трона…»

А имя?.. Имя, живившее встарь

Мой образ в звуке, безмолвием ныне,

Как смертью, взято и скрыто в пучине.

Блажен, прекрасен бессмертный удел

Имен, живущих величием дел,

На благо мира свершенных. Но разве

Я мог бы имя оставить векам,

Чтоб въявь, подобно гноящейся язве,

Его бесславье ползло по строкам

В правдивом свитке минувших сказаний,

Чтоб в черном ряде преступных имен

И в жутком цикле людских злодеяний

Я был страшнее других заклеймен

Клеймом позора, как тяжкой печатью,

И в мире предан навеки проклятью?..

О, нет. Для жизни в бессмертьи стыда

Погибло имя мое навсегда.

Забыт я миром. Как дети, потомки

К отчизне предков утратили след;

Им солнце наше — глухие потемки,

А наши были — мистический бред.

На дне морском нашей славы обломки

Напрасно ждут, чтоб людская нога

Опять ступила на почву родную,

Чтоб весть случайно занес к ним земную

Пловец отважный, ловя жемчуга;

Чтоб к ним, пугая безглазых чудовищ,

В одежде странной сошел водолаз

И, сны подслушав погибших сокровищ,

Поведал людям чудесный рассказ,

Который шепчут поднесь нереиды,

Про жизнь и гибель моей Атлантиды…

Провел я годы в молчаньи пустынь

Адептом старца, великого мага;

Всю жизнь отверг в достижении блага,

Себя отринул в исканьи святынь.

Я отдал тело труду и терпенью,

А дух — упорству побед над собой,

И выше, выше, ступень за ступенью,

Всходил, испытан всечасной борьбой.

Трудясь, навык я сливать нераздельно

Свой дух, и душу, и бренную плоть,

Чтоб с миром высшим созвучно и цельно

От власти мира себя отколоть

И в сферах света, вне косности тленной,

В одно сливаться с душою вселенной.

Когда, дыханье в груди задержав,

Смежая веки и слух замыкая,

Гасил я чувства, как стынущий сплав,

Всё видел, слышал и чуял тогда я;

Мне краски радуг и запахи трав,

Соленый ветер и песня людская

Доступны были; но в грезе моей

Не взор мой видел, внимал я не слухом,

Впивал не вкус мой, не трепет ноздрей:

Когда все чувства убиты, — острей

Великий дар осязания духом.

Свою природу и личное «я»

Теряя с полной утратой сознанья,

Вступал я в общий поток бытия,

Где мог сознанье постичь муравья

И жить в сознаньи всего мирозданья:

Как дух бесплотен, бесчувственно-нем,

Везде разлит, становился я «всем».

Так в храм познанья открылись мне двери.

Я вечных тайн откровенья вкусил,

Проник в заветы великих мистерий,

Облекся властью магических сил.

Науки — той же всё истины части —

В одно соткал я, как дивную ткань,

И смело свергнул могуществом власти

Земного знанья тюремную грань.

Подвластны стали мне силы Природы;

Читал я в небе пророчества звезд,

При буре — знаком удерживал воды,

И словом — злаки взращал из борозд;

Мгновенно делал животных ручными,

Провидел клады в расселинах скал,

Молясь, творил чудеса над больными

И с ложа смерти усопших взывал.

Простор вселенский раскрылся мне шире,

Для новой жизни, в иных областях;

Я мог бы людям быть чуждым в их мире,

Погрязшем в темных и низких страстях.

Но мы, архаты, преемственным долгом

Своим считали на благо людей

Вступать в их жизнь и в плененьи недолгом

Служить им в царстве греха и скорбей,

Целить их раны от жизненных терний

С любовью брата, с терпеньем врача,

И ради мира от низменной черни

Распятье духа сносить, не ропща.

И я, покинув аскезу йога,

Въезжал в Ацтлан на квадриге, как жрец;

Сиял на солнце бесценный венец,

Струила пурпур и золото тога.

Как царь, встречал я триумфа почет;

Вокруг качались жрецов опахала,

Толпа цветами мой путь устилала,

Дарам для храма утерян был счет.

Но блеск и почесть мне были не нужны;

Челу тяжел был венец мой жемчужный,

Хвалы напрасно под грохот колес

Стучались в сердце, как волны в утес:

Душа горела одним на потребу —

Любовью к людям… И первую к Небу

Мольбу во храме — за мир я вознес.

Глава пятая

В созвездьи Двойней горят Геминиды,

Стремясь по небу в дожде огневом.

Любимый праздник в кругу годовом

Встречает нынче народ Атлантиды.

Мы Жизнь и Смерть, двух сестер-близнецов,

В двуликой тайне извечно безликих,

Единой мысли бездумных гонцов,

Единой воли безвольных творцов,

Совместно чтим, как два чуда великих:

Во славу Жизни венчаем мы днем

Быка и деву в торжественном чине,

А Смерти честь воздаем при помине

Почивших предков полночным огнем.

Открыты храмы с утра для молений;

Звенят немолчно тимпаны толпы;

В притворах темных столы приношений

Едва вмещают дары умащений,

Цветов кошницы, колосьев снопы,

Плоды в корзинах и связки маиса.

Народ толпится вокруг алтарей,

И взмахи темных ветвей кипариса,

Столь полных смысла в ручонках детей,

Беззвучно вторят мольбам матерей.

И в нижнем храме алтарь Зиггурата

Роскошно тонет в убранстве цветов.

Моя одежда бела и богата

Расшивкой свастик, быков и крестов.

В моей тиаре рубин над рубином

На трех коронах тройного венца,

Как символ, три знаменуют Лица

Того, Кто слит в естестве триедином.

Мой посох — острый, как луч, у конца —

Из ветви кедра источен; вкруг трости

Две кобры вьются из матовой кости

Клыков слоновых; они скрещены

Внизу у тонких и гибких ухвостий;

Вверху их главам скрещенным даны

Черты людские: в одной величавый

Прообраз мужа, в другой же — лукавый

И томный облик желанной жены;

И знаком Солнца карбункул кровавый

Венчает, рдея, союз их двуглавый.

Сгорает жертвой хваленья шафран;

Наполнен храм благовоньем сантала.

Размерно черных рабынь опахала

Колышут душный топазный туман,

И с дымом к небу возносятся гимны.

Пред царским местом, у трона курю

Я росный ладан: чеканные скимны

Послушно служат подножьем царю.

Застыл в молитве владыка Ацтлана.

Подир блестит золотым багрецом;

Украшен палец жемчужным кольцом,

Наследным знаком державного сана;

Жемчужный пояс обтянут вкруг стана,

А лоб охвачен жемчужным венцом.

Царица — рядом. Лазурная стола,

В сапфирах крупных от плеч до подола,

Спадает в складках, узорным концом

У ног касаясь узорного пола.

И тут же, стройный, с прекрасным лицом,

Царевич юный, наследник престола,

Стоит с царевной, сестрой-близнецом.

Они полны красотой литургии,

Их души, внемля хвалебным псалмам,

В забвеньи к Солнцу несутся и там

Блаженно тонут в лучистой стихии…

Всхожу я, в сонме жрецов, к алтарю

И, трижды Имя призвав, из потира

Пред Диском Ра возлиянье творю

Бескровный дар Миродержцу от мира.

Толпа простерлась. Склоняется царь.

А мощный голос незримого клира

Поет, ликуя, треглавый тропарь:

Пылающий челн

Властителя мира,

Плывя среди волн

Прозрачных эфира,

Сойдет на закат

Дорогой исконной

К пучине бездонной

У западных врат.

За гранью заката

Бессмертия свет,

Откуда возврата

Для смертного нет.

За струи реки священной,

За тростник из серебра,

Вновь слетит к стране блаженной,

Как горящий ястреб, Ра.

О, Мать,

Кормящая лань!

Ты сходишь опять

За темную грань

Страны отдаленной,

Навек отделенной

От мира живых,

Чтоб мертвым принесть

В лучах огневых

Воскресную весть.

Живые мертвым об общей отчизне

Поют и верят, что благостный день

От смерти к жизни и к смерти от жизни,

В их вечной смене, двойная ступень.

Есть край рассвета и весен бессменных —

Оазис счастья, где души блаженных,

Юдольной жизни покинув предел,

Небесной жизни стяжали удел.

Дана им радость в ее постоянстве,

Покой их слит с равновесьем миров,

Для них светила в алмазном убранстве

Соткали чистый, прозрачный покров.

Но сны о прошлом, как память о счастьи,

Прожитом в жизни под солнцем живых,

Не чужды мертвым, в их светлом бесстрастьи

Скользя, как дым облаков теневых.

И в мир наш темный подолгу ночами

Взирают предки созвездий лучами

И видят землю — свой прежний приют,

В потомстве дальнем себя узнают.

Порой мы чуем, не видя очами,

Их близость в дни торжества иль невзгод:

Их крыльев шелест у нас за плечами

Незримый нам возвещает приход.

На праздник Жизни и Смерти их сонмы

К нам в гости сходят изведать, узнать,

На нас почила ль небес благодать,

Храним ли твердо праотчий закон мы,

Победна ль в битвах Атлантская рать.

Когда же вспыхнут лампады ночные,

Так душам дорог наш мир, что иные

Приносят в жертву блаженство свое,

Обет давая в оковы земные

Сойти надолго, как в плен, на житье.

И любы душам блаженным паденья

С небес на землю: отрадно опять

Греховной плоти темницу принять,

Чтоб жить под солнцем. Блаженны рожденья

В святую полночь, когда мы блюдем

Завет сближенья родной Атлантиды

С родным ей небом, пока Геминиды

В созвездьи Двойней струятся дождем.

Зачем же сердце печалить разлукой?

Она на время — нам всё в том порукой!

И духом веры, любви и надежд

Светло овеян наш день поминальный,

Напевы гимнов святых беспечальны,

И ясен траур лазурных одежд.

Глава шестая

Свершив служенье, один я в моленной

Моих покоев укрылся и в ней

Молился вновь об единстве вселенной,

О мире в мире, о благословенной

Свободе духа, о счастьи людей:

О счастьи гордых, слепых несчастных,

Избравших в мире лишь тленную часть

Плотских стремлений, чтоб в поисках страстных

Лишь призрак счастья у жизни украсть.

Молитва в праздник великий мирила

С печалью будней. И душу мою

Надежды в высь увлекли, как ветрила

В тумане моря уносят ладью

От мрака в даль, где в счастливом краю

Заря сияет дневного светила.

Для веры нашей так много путей

К мирам блаженства от жизни юдольной…

В раздумьи тихом, сегодня невольно

С отрадой вспомнил я царских детей.

На них лежала двойного избранья

Печать от первых младенческих дней;

На них сходились светил предвещанья,

И с каждым годом сбывались полней

На них приметы пророчеств, хранимых

В писаньях древних и вещих жрецов:

Спасенье мира я в думах любимых

Связал с уделом детей-близнецов.

И вновь их жребий старался прозреть я

Сегодня, в мыслях следя, как русло

Их жизни вьется. Спешат пятилетья —

От их рожденья три срока прошло.

Я помню ночь Геминид. Озаряя

Атласа Остров от края до края,

Огни горели полночных лампад,

И с небом речь на таинственный лад

В тиши вела Атлантида родная,

О чем-то, бывшем давно, вспоминая,

О чем-то, вечно живом, говоря;

Тогда-то, в полночь святого помина,

Двух звезд паденье над кровлей царя

Я с храма видел; и наша долина

Была наутро, как в праздник, светла:

Царица двойни царю родила,

На гордость сердцу отцовскому — сына,

Очам на радость — красавицу дочь!

Рожденья святы в заветную ночь!

И небо явно, с пророческой силой

Великий жребий младенцам сулило.

Впервые, помню, увидел их я,

Когда, по древним велениям веры,

Пришел под вечер их первого дня

Детей очистить курением серы.

В их спальне стены и стрельчатый свод

Прозрачным камнем, обточенным гладко,

Одеты были; и в камне украдкой,

Как в сонной глади затихнувших вод,

Луны улыбка мерцала загадкой,

И, словно в песне таимый намек,

Пугливо синий блуждал огонек.

Вдохнул ли месяц, как трепет истомы,

В кристаллы отсвет синей, чем печаль?

Иль, горных кладов хранители, гномы

Печальный блеск заковали в хрустать?

Иль камни сами на мертвой вершине

Всегда холодных заоблачных круч

Навек сроднились с кручиною синей,

Впивая лунный ласкающий луч?

Никто не знает! Но силы волшебной

В камнях таится могучая власть:

Она разрушит беду и напасть

И скорбь и горе излечит целебно.

Малютки спали в кроватке двойной

Под легкой сеткой серебряной ткани,

И ровный голос заботливой няни

Твердил напев колыбельный родной,

Запрет домашний от чары ночной:

Сгинь, ты, сходящий взглянуть на детей:

Я глядеть на детей не позволю;

Сгинь, ты, сходящий баюкать детей:

Я баюкать детей не позволю;

Сгинь, ты, сходящий тревожить детей:

Я тревожить детей не позволю;

Сгинь, ты, сходящий испортить детей:

Я испортить детей не позволю;

Сгинь, ты, сходящий похитить детей:

Я похитить детей не позволю.

Простой и четкий, напев заговорный

Звучал дремотно; и мерно-повторный

Возврат всё тех же бесхитростных слов,

Как волн журчащих прилив благотворный,

Баюкал сном безмятежным без снов;

И мягко камни в тиши излучали

Сиянье лунной неясной печали.

И я в тот вечер счастливого дня

Подумать мог ли, что в эти мгновенья

Напев старухи, детей осеня,

Хотел их, словно в бреду откровенья,

Охранной силой сберечь от меня?..

Но нет! В ту пору над их колыбелью

Весельем вещим душа старика

Во мне взыграла, как в бурю река.

Постиг я духом, что с высшею целью

Огни двух жизней провидящий Рок

Зажег близ храма, у сердца Ацтлана,

В семье верховной древнейшего клана,

В святой и полный значения срок.

Я понял символ ночного виденья

Двух звезд падучих над кровлей дворца:

Скатились звезды, как два близнеца,

Из сфер блаженства в изгнанье паденья,

Потухли вместе, сгорев без следа,

Но жизнью новой зажглись для вхожденья

На праздник Жизни и Смерти — сюда.

Две смерти в небе, а здесь два рожденья, —

Двойная завязь начал и концов

В явленьи миру детей-близнецов:

Их путь начертан рукой Провиденья!

Обет спасенья чрез Деву нам дан;

А с ней предсказан Вселенский Посланник,

Глава народов, властитель всех стран.

Он вступит к нам, как неведомый странник;

Прославлен будет, творя чудеса,

Врачуя души, целя телеса;

Судьбу изменит Великий Избранник,

Свершив один поворот колеса,

И мир наш, смерти униженный данник,

Свергая тлена греховного гнет,

Его навеки царем наречет.

О, зовы веры! Как нужны душе вы!

Вот отпрыск царский, в сопутствии девы,

Дитя земли, человеческий сын,

Грядый на царство. В нем властно и ново

Родится к жизни Предвечное Слово,

Да жизнь достигнет нетленных вершин!

И волей неба очам моим ныне

Дано увидеть Дитя, да узрю

На склоне лет в человеческом сыне

Царя Царей и бессмертья зарю.

Глава седьмая

Могу ль забыть я, как в ночь ту объята

Была надеждой и верой душа!

Я в Храм Познанья в стенах Зиггурата

Из детской спальни прошел, не спеша;

И нес на сердце блеснувшей догадки

Отрадный отсвет. У входа, за мной

Глухой завесы тяжелые складки

Легли бесшумно. На страже ночной

В дверях застыл копьеносец курчавый,

Сжимая древко железной рукой.

В обширной башне царил величавый,

В цепи столетий недвижный покой.

Дрожало пламя светилен лампадных,

Целуя мрамор лучом золотым;

Пронизан светом, живительный дым

С кадильниц веял; в притворах прохладных

Сгущался сумрак. Курился анис.

В тенях колонны и арки тонули;

Над ними чашей воздушно навис

Высокий купол из ляпис-лазули;

И свод, как небо ночное, вместил

Узор знакомый небесных светил.

А вдоль карниза кольцо Зодиака,

Как светлый пояс, мерцало из мрака,

Как будто жило в живых облаках

Сквозного дыма, где кариатиды,

Белея смутно на белых стенах,

Послушно купол несли на руках.

И всё, в чем гений и дух Атлантиды,

Чем в жизни души людские звучат,

В том круглом зале хранил Зиггурат.

Там в темных нишах, как норы глубоких,

Был скрыт, наследством столетий далеких,

Сокровищ знанья накопленный клад:

Огонь и мудрость пророчеств высоких,

Плоды прозренья умов одиноких

И дар людских вдохновенных отрад;

Слова поэтов, как ценные слитки,

Дерзанья мысли, не знавшей преград,

В блужданьях к свету — слепые попытки,

И свет находок — в пути наугад.

Являлись взору при свете лампад

Рядами знаков покрытые плитки,

Скрижали с грубой насечкою слов,

Пергамент хартий, нетленные свитки —

В пыли и прахе земном, пережитки

Заветов, смолкших в потоке веков.

Любил я в зале немом и пустынном,

Стирая волей времен рубежи,

Читать былое в сказанья старинном —

Иль, глядя в даль, на папирусе длинном

Слагать далеких судеб чертежи.

И тою ночью, как в миг озаренья,

Исполнен духом и даром прозренья,

Я стал читать близнецов гороскоп.

Вставало Солнце двойного призванья;

Вокруг всё было полно ликованья

На ясном утре младенческих троп.

Весы качались. Конец коромысла

Двух жизней чашу к удаче клонил.

К добру слагались пророчески числа,

Успех вещало стоянье светил.

Вверху сошлись благосклонные звезды,

Приметы счастья роились внизу:

Безгрешно зрели два детства, как грозды,

Когда они, украшая лозу,

Еще готовят свой сок для точила…

Но тень пути близнецов омрачила.

И дальше, к сроку пятнадцати лет,

Грознее было планет сочетанье,

Темней значенье священных примет.

Увидел в небе я молний блистанье,

Услышал громы: в растущей грозе

Ковался жребий чудесных младенцев!

Дороги новых земных поселенцев

Судьба сводила к единой стезе;

У края бездны, раскрывшейся грозно,

Они сходились; в узле роковом

Рыдала Дева Небесная слезно,

И насмерть бился в огне грозовом

Единорог в поединке со Львом.

Потом, прервавшись, дороги двухпутной

Изгиб терялся. И я, астролог,

Созвездий смысла постигнуть не мог, —

Так было всё необычно и смутно

В предвестьях блага и в знаменьях зол:

Цвели на терне кровавые розы,

И жернов — кости людские молол;

Сплетались вместе под знаком угрозы

Венцы страданья и метаморфозы

Грядущей нимбы; а вкруг них, горя,

Струился ливень удушливой серы,

Шипела лава, кипели моря,

Дрожали недра, вскрывая пещеры.

Но светел был, сквозь огонь и потоп,

Исход конечный для душ просветленных…

И всё смешалось. В тазах утомленных

Погас лучей озаряющих сноп,

И в сером пепле надежд опаленных

Померк детей роковой гороскоп.

Глава восьмая

В ту ночь гаданье, мучительней раны,

Сомненьем горьким мне душу прожгло:

В грядущем зрело неясное Зло.

И я крылом неусыпной охраны,

Как птица-мать слабосильных птенцов,

Укрыл надежно детей-близнецов.

«В скрижалях неба, — твердил я, — немыслим

Обман светил; и правдивы слова

Примет священных: как мысль Божества,

Мы их читаем, толкуем и числим.

И будет участь детей такова,

Какою я в гороскопе зловещем

Ее прочел, если я без борьбы

Сочту законом угрозы судьбы.

Судьба могуча, когда мы трепещем

При первом знаке невзгод, как рабы;

Ее итоги тогда непреложны,

Когда, вверяясь недоброй звезде,

Сердца безвольны, как прах подорожный,

Как мертвый лист на текучей воде.

Но смелый спор и борьба с ней возможны:

Не сам ли каждый из нас, как кузнец,

Себе кует или жребий ничтожный,

Иль в час удачи победы венец?

Так я могучим вторжением воли

И властью Силы, подобной огню,

Случайность с детских путей устраню,

И суть прямую их двойственной доли,

Спасенья якорь, надежду мою,

На благо миру и людям скую».

Но крепко чувства и помыслы эти

В душе таил я. А жизнь близнецов

Текла беспечно: неведеньем дети

Счастливей вникших во всё мудрецов,

И брат-царевич с царевной-сестрою,

От первых лет неразлучки-друзья, —

То счастье знали безгрешной порою

Невинных грез на заре бытия.

Сбежав поутру к лазурному пруду,

Где дремлет лотос средь чистых зыбей,

Они любили скликать голубей,

Им корм кидая. Тогда отовсюду

Свистящим лётом, чета за четой,

Слетались птицы на берег крутой,

Росой покрытый по зелени дерна;

Теснясь, ловили они с быстротой,

Как чистый жемчуг, блестящие зерна,

И, чем обильней был дождь золотой,

Тем больше птицы взволнованным кругом

Сбивались, споря и ссорясь друг с другом:

На помощь слабым всегда был готов

Прийти царевич, и с детским испугом

Сестра спешила разнять драчунов.

Потом в зверинец. Глухим частоколом

Охвачен длинный надежный загон

С песчаным, плотно утоптанным полом;

В проходе узком с обеих сторон

Идут рядами широкие двери

Просторных клеток. Там из году в год

Приют находят всё новые звери,

Всё новых, странных заморских пород.

Встречает сразу любимых хозяев

Ворчанье бурых медведей ручных,

Веселый посвист цветных попугаев

И резкий писк обезьянок смешных.

Чета жирафов — таких длинношеих —

Уже глядит на детей с вышины,

Зовет большими глазами к себе их,

Зовет, а взоры печали полны.

В ограде, хобот повесив снаружи,

На месте мнется и топчется слон;

Зевает барс; бегемот неуклюжий

Сопит забавно, вздыхая сквозь сон.

Беззвучным шагом ступают тигрицы,

Решетку меря вперед и назад;

Поют, порхая, беспечные птицы, —

У каждой песня на собственный лад.

И дети радость приносят в зверинец:

Их любят звери; запас истощен

Шутливых кличек и нежных имен;

Для всех любимцев нашелся гостинец.

Царевич гладит ливийского льва;

Царевна руку успела едва

Продеть сквозь сетку, — и к ней на мизинец,

Узнав призывный ее голосок,

Спустился с грудкой окрашенной чечет,

Топорщит перья, болтливо щебечет,

И смотрит боком, и чистит носок.

А дома дети любили прогулки

В прохладных залах дворцовых, где звон

Шагов и звуки таинственно гулки,

Где дразнит эхо за лесом колонн.

Так много было в старинных покоях

Фонтанов, сфинксов и статуй царей;

Повсюду память жила о героях,

О древней славе. Земель и морей

Картины в красках цветистых мозаик

Прельщали взоры: в дали голубой

Белели стаи стремительных чаек,

Дробясь о скалы, резвился прибой;

Мелькали рыбы и спруты-титаны

Меж жутких трав океанского дна;

Вставали живо волшебные страны —

В одних пигмеи, в других великаны

Жилищ немудрых раскинули станы

В лесистых дебрях, где чаща черна,

Где гибко вьются, как змеи, лианы,

Где труд и отдых, и мир и война

Несложной жизни меж счастьем и горем,

Как сон, проходят над пенистым морем.

А сад, где нет ни забавам конца,

Ни меры хитрой запутанной сети

Аллей и тропок? И с радостью дети

Всегда стремились туда из дворца.

С царевной было так весело брату

Резвиться в верхнем саду, иль по скату

Крутых тропинок на склоне горы,

Сжимая крепко ручонку сестры,

Спускаться к нижним Садам Наслажденья.

Там густ деревьев столетних шатер,

И много речек, ручьев и озер;

Там шорох ветра, и шум от паденья

Воды, текущей чрез гребень запруд;

Там столько ягод в траве под кустами,

Там птицы песни поют, и цветами

Пестреет мягких лугов изумруд.

Песок тенистых садовых дорожек

С любовью нежно лелеял следы

Шагов и бега их маленьких ножек;

В зеленых чащах ревниво сады

Блюли их крики и смех беззаботный;

И ждали, словно притихнув, пруды,

Мелькнет ли облик, как сон мимолетный,

В прозрачной глади спокойной воды.

Глава девятая

Порою дети, в скитаньях без цели,

Чрез мост висячий взбирались бегом

На остров круглый и долго глядели

На все причуды в Саду Золотом.

Царей Ацтлана далекий прапрадед,

Давно когда-то, столетья назад,

Велел воздвигнуть Бессмертия Сад,

Где осень жизни в природе не крадет,

Где зной бессилен и бури налет

Порывом листьев с деревьев не рвет.

«Уроком мудрым людскому бессилью, —

Сказал властитель, — я чудо создам

И сад нетленный из золота вылью

В усладу сердцу, в утеху глазам.

Пусть помнят люди, что царственный гений —

Родник бессмертья, что творческий дар

Рукой искусства в пылу вдохновений

Наносит смерти смертельный удар!»

И мысль свершилась по слову владыки.

Прошли столетья. Правитель великий

Давно, смежив свой мечтательный взор,

Почил навеки во сне непробудном,

А сад чудесный на острове чудном,

Ущербу чуждый, цветет до сих пор.

Висячий мост золотою дугою

Ведет на остров. Как радостный сон,

Там всё сверкает, и золота звон

Везде протяжно гудит под ногою.

Кора деревьев, ветвей и сучков

В сплошной чеканке до мелкой морщинки,

И, словно трели тончайших звонков,

Звенят листвы золотые пластинки.

Во все концы золотые тропинки

Бегут, змеятся вокруг цветников;

Полны цветов золотые корзинки;

Цветы — из шерлов прозрачных; тычинки

Звенят о грани цветных лепестков;

Дрожат опалы, как будто росинки;

И так финифтью узор мотыльков

Подделан живо, как будто пылинки

Сложились в пестрый развод завитков.

Смарагдов, мелко дробленых, крупинки

Блестят в отделке травы, и таков

Обман искусства, что зелень лужков

Живет, до самой последней травинки;

И ветер тихо колышет былинки,

Качает с ними жемчужных жуков

И чуть звенит на струнах стебельков.

Богатство, роскошь! Но томно и скучно

Душе ребенка в Саду Золотом,

Металл бездушный звенит однозвучно,

И как-то жутко в затишьи пустом.

Милей для сердца Сады Наслажденья,

Где шелест листьев и ропот ручьев,

Где полос жизни, где столько движенья

Букашек, мушек, стрекоз, муравьев;

Где сень живая прозрачной дубравы,

С игрою света в узорной тени,

Давала детям приют для забавы,

Простор привольный для их беготни.

Им любо было аукаться в гротах,

Со смехом гнаться за бабочкой вслед;

У пчел дивили их зодчество в сотах,

И общий труд, и порядок в работах,

Пока знакомил старик-тайновед

Их с жизнью улья и потчевал медом.

Нередко старец раздумчиво вел

Рассказ о мудром строительстве пчел,

В труде живущих; потом, с переходом

На жизнь людскую, учил их старик,

Что свет прекрасен, богат и велик,

Что сердцу ценны не яркие сказки,

Что труд и правда для счастья нужны.

Немало былей седой старины

Узнали дети. И детские глазки

Светились, речью простой зажжены.

И мир манил, непонятный и чудный…

И снилась жизнь… А за белой стеной

Садов любимых Ацтлан многолюдный

Кипел, гудя суетою дневной.

Царевич грезил о подвигах славы,

О злых невзгодах походной поры:

В мечтах свершал он налет свой кровавый,

С чужбины вез для царевны дары,

И чаще билось сердечко сестры.

Вождем, героем победного цикла

Царевич был для нее, и, горда

По-детски братом, царевна привыкла

Свою защиту в нем видеть всегда.

Однажды детям навстречу в аллее

Скакал, с обрывком веревки на шее,

Порвавший привязь взбесившийся конь.

Весь в пене белой, с приподнятой гривой,

Он мчался, страшный; и жуткий огонь

Глаза большие метали пугливо.

Садовник брата хотел увести;

Но он спасал лишь наследника трона,

Забыв царевну одну на пути.

А мальчик помнил, что он оборона

Своей подруги. Он крикнул: «Не тронь!»

Назад рванулся и встал пред сестренкой

Заслоном верным. Он выждал и звонко,

Как взрослый, гикнул. И взмыленный конь

Осел на крупе, замявшись от страха,

Потом поднялся волчком на дыбы

И прянул в клубах поземного праха.

В испуге к детям сбежались рабы.

Они кричали, дивились геройству;

Но им царевич спокойно внимал

И чужд, казалось, был их беспокойству

И хору громких и льстивых похвал.

Так шли, мелькая, счастливые годы.

Росла привольно чета близнецов,

Хранима свежим дыханьем природы

И миром в чинном укладе дворцов.

Впитало жадно их чуткое детство

Уроки неба и притчи земли;

Основы жизни — преданий наследство —

В их мире стройно и ясно легли.

В сердцах их каждый порыв и задаток

Овеян ветром, росою омыт;

А царский строгий и благостный быт

Их душам дал чистоты отпечаток.

Сестре и брату давались легко

Ученье веры и светское знанье:

Влекло их истин святых созерцанье,

И ум их в мудрость вникал глубоко;

Меня пленяла в обоих способность

Во всем свободно в исток затянуть,

Постичь в явленьях не мнимую дробность,

А цельной правды начальную суть.

Горячность сердца и мысли пытливость

Любовью к людям зашли их мечты,

И были милость, добро, справедливость

Для них частями одной Красоты.

И общий отблеск их жизни душевной,

При сходстве внешнем, их так проникал,

Что, рядом, были царевич с царевной,

Как лик один в глубине двух зеркал,

Как парный жемчуг в искусном подборе,

Как звук созвучный двух дрогнувших струн,

Как диск луны, отразившийся в море,

Когда он блещет лучами двух лун.

Глава десятая

Но в детском мире их игр и мечтаний

Свершился вдруг неожиданный сдвиг,

Недобрый вестник поры испытаний;

Я в нем невольно с тревогой постиг

Зловещий знак роковых начертаний

И близкой бури предсказанный вал

На тихом море их жизни узнал.

Любовь! В лукавом ее наважденьи

Я понял завязь грядущих невзгод:

Любовь прекрасна в своем зарожденьи,

Но горек будет отравленный плод.

А дети гостье с ее чудесами

Сердца открыли доверчиво сами…

Вина не их… не моя… и ничья…

Весь мир, природы самой голосами,

Признал любовь — бытием бытия:

Поют ей славу в порыве едином

Простор небес, океан и земля;

Звучит хвала ей в жужжаньи шмеля,

И в стоне горлиц, и в крике орлином;

Она влечет к стрекозе стрекозу;

Ей страстно служат цветы, расцветая;

Томится ею весна золотая;

Ей данью лето приносит грозу,

Как смелый голос желаний мятежных,

А осень — бледных небес бирюзу,

Как грустный символ страстей безнадежных.

И гимн природы в двух детских сердцах

Звучал, как эхо, двойным преломленьем:

Любовь друг к другу зажглась в близнецах.

Они открыли в себе с изумленьем

Несмелых, светлых желаний ростки,

И счастье грез с непонятным стремленьем,

И жажду ласки с неясным томленьем,

И сладкий зов беспричинной тоски.

Теперь нередко касанье руки

Тайком смущало их душ безмятежность;

Им ночью снились тревожные сны,

А в днях их смутно жила неизбежность

Волшебной, жуткой для них новизны.

Уже не дружба, не братская нежность

Незримой связью сближала детей;

Иного чувства звала их безбрежность,

Сильнее крови и дружбы святей.

То было счастье, как жизни дыханье,

Когда, безумьем сердец не губя,

Чуть веют радость и благоуханье

Любви, еще не сознавшей себя;

Когда два сердца друг другу навстречу

Бездумно рвутся, а трепет в крови

Твердит одно: — «Позови, позови,

И я на зов твой призывом отвечу!..»

То было утро безгрешной любви.

Но лишь недолго они бережливо

Взаимно чувство таили в тиши,

Боясь поведать о тайне счастливой,

Страшась вспугнуть ликованье души.

Любви не спрячешь, не скроешь под спудом;

Она, как свет, как цветов аромат,

На волю рвется из плена и чудом

Себя расскажет, как песни раскат.

Был день, какие бывают в начале

Поры осенней: насквозь золотой,

Теплом, как чаша вином, налитой,

С налетом грусти в прозрачности далей

И с ветром свежим, несущим с долин,

Как блестки, нити седых паутин.

Лучился полдень. И в трапезной зале

Сиял, как праздник, обеденный чин.

Горели краски настенных картин,

Резьба сверкала двойного престола,

Блистал над ним расшивной балдахин;

Пестрели плитки узорного пола;

И меж цветов золотых на столе

Светились вина в сквозном хрустале.

Кифары, арфы и флейты двойные

Сливали стройно аккорды в один

Поток певучий; в него тамбурин

Ронял удары, как в зыби речные

Живые капли. И вольно плыла

Душа людская с волною напевной.

Царевич-отрок с сестрою-царевной

Сидел на кресле двойном у стола.

Меж тем на гладкой площадке помоста

Забав и игр вереница цвела.

Борцы-ливийцы гигантского роста

В борьбе, как спруты, сплетали тела;

Скакали, гнулись, качались гимнасты,

Ходил, колеблясь, канатный плясун.

В тюрбане пестром урод головастый,

Горбатый карлик, индийский колдун,

Играл печально на тонкой свирели:

И с тихим свистом из легких корзин

Десятки змей выползали на трели,

Свиваясь в кольца; узоры их спин

Расцветкой красок волшебных горели,

Мерцая медным отливом чешуй;

На гибком жале неся поцелуй,

Легла на грудь укротителя кобра;

А стан ему опоясал удав,

Могучей лентой цветною обжав

С такою силой, что хрустнули ребра;

Но трели новой задумчивый стон, —

И сразу петли ослабил пифон.

В нарядах ярких шуты и шутихи

Толпой вбегали в палату, и зал

Дрожал от смеха; но вновь ускользал

Их рой крикливый, и царствовал тихий

Напев любовный согласных кифар —

Живой и чистой гармонии дар.

Давно все знали, что царские дети

Всегда любили обеденный срок

За солнце полдня, за звучный поток

Мелодий грустных, за зрелища эти,

За ласку старых и преданных слуг,

Хранивших чинно их детский досуг.

Обычно, прежде, во время обеда,

Меж яств согреты глотками вина,

Шутили дети, кипела беседа,

Был светел смех и веселость шумна.

Но всё сегодня обоим не в радость,

Ни день хрустальный, ни песенный хор,

Ни выбор лакомств, ни сочная сладость

Плодов румяных. Опущенный взор

Царевны явно подернут печалью.

С ней рядом, молча, царевич поник;

Сжимает горло ему воротник

Из частой сетки с лазурной эмалью;

И так оплечий сквозных кружева

Теснят, что груди томительно-душно;

В жару истомном горит голова,

И вихрем мысли бегут непослушно,

А сердца стук и прерывист, и част.

Кто снам рассвета найдет выраженье?

И кто — вина молодого броженье —

Томленье юной души передаст?

Глава одиннадцатая

Но вот, черпалом из полной пелики

По чашам льет виночерпий седой

Напиток сладкий, и резвые блики

Играют в нем, как задор молодой.

Невольник черный, курчавоволосый,

Ступая мягко, подносит скифосы

Сестре и брату; он ставит вино

С приветом древним: «Да будет на благо

Заздравный кубок, налитый полно,

До края доброй и радостной влагой!»

Старей ли, крепче ль сегодня вино,

Но сердце бегло огнем разогрето:

Царевич слышит, что бьется оно

Еще мятежней, что трепетно где-то

Стучится кровь, а предательский хмель

Слегка туманит. Баюкает трель

Грустящих флейт, говорящих о далях,

О чудных странах, о лунных ночах,

О тайных встречах, о светлых печалях,

О странных грезах в любимых очах…

И песнь любви сочеталась с приходом

Танцовщиц юных. Они хороводом

Сплетались в пляске, и легкой гурьбой,

Послушны звукам, сходились вплотную,

Кружась, стремились опять врассыпную

И вновь свивали гирлянду цветную;

Раскинув вдруг веера пред собой,

Они скрывались, и чрез опахала

Кой-где сквозила их тел белизна.

Но, всех прекрасней и легче, одна

Эфирной гостьей меж ними порхала.

И вдруг скрестился царевича взгляд

С глубоким взором, чарующе-томным,

Таким глубоким, загадочно-темным,

Как взор манящих в пучину наяд.

Раскрылся веер, как будто павлиний

Цветистый, гордо распущенный хвост,

И дрогнул танец, изысканно-прост

В богатстве ритма и ясности линий;

Воздушна поступь, не скрипнет помост

Под плавным шагом плетеных сандалий;

А в песне тела и говоре глаз

Оттенки счастья, любви и печали,

Боязнь и вызов, посул и отказ.

Трепещет грудь под жемчужной повязкой,

Едва укрыт соблазнительный стан,

И стерты грани меж правдой и сказкой,

Смешались вместе и явь, и обман.

Царевич смотрит, и неодолимо

Пленяет в танце любви волшебство:

Впервые сердце безумьем палимо,

Дыханье жарко, и всё существо

Объято страстным и жадным влеченьем…

Схватил и кружит внезапный поток,

Как вдоль порогов бурливым теченьем

Река бросает разбитый челнок.

И, женской властью безвольно влекомый,

Царевич видит сквозь шаткий туман,

Что в танце дразнит неверный обман…

Колдуют флейты…. Вот облик знакомый

Возник, как образ счастливого сна…

Уже во взоре с призывом истомы

Не взор наяды с холодного дна,

Уже не прежней танцовщицы плечи

Томятся тайным желанием встречи;

Уже всесильно влечет не она,

Не эта дева, доступно-нагая…

Иным виденьем царевич маним!

В прекрасном теле мерцает другая,

Как призрак чистый. Не ложен, не мним

Любимый лик… Как живая, пред ним

Она… царевна… Мечта дорогая!

Ей в очи глянуть! Признаться… Привлечь,

Прильнуть устами; сомнения речь

Прервать лобзаньем и смелою лаской…

Но вдруг вся кровь поднялась до чела,

И стыд невольный горячею краской

К щекам прихлынул… Душа замерла…

Царевич к жизни вернулся… Не сразу

Сестру узнал… Непривычной, иной

Она предстала прозревшему глазу:

Пред ним, пугая своей глубиной,

Темнели очи. Манящ и неведом

Казался чудный, загадочный взгляд,

Всё тот же взор чародеек-наяд…

О, взор желанный! Пусть кликнет, и следом

За ним хоть в бездну, хоть на смерть! И вот,

Глаза царевны позвали, а рот

Бессильно дрогнул… И быть сердцеведом

Не надо было, чтоб трепетный зов

Ворвался в душу признаньем без слов:

Какое счастье! Она отгадала!

Его мечтанья она поняла!..

Плывет в тумане и кружится зала;

Скользят, как тени, танцовщиц тела.

А рядом… ярко, как звезды ночные,

Сияют очи, простые, родные,

И в милом взоре ответ на вопрос.

Сердца роднятся любовным сближеньем.

Еще мгновенье… И быстрым движеньем

Берет царевна свой полный скифос.

Чудесный голос, неведомый чей-то,

Такой, как в грезах лишь снился стократ,

Царевич слышит; как песня звучат

Слова, сливаясь с поющею флейтой:

«За наше счастье, возлюбленный брат!»

В глазах мечтанье. Но дрогнул, не допит,

Скифос царевны. И брату она

Дает свой кубок с остатком вина,

Упорно смотрит и жадно торопит:

«Царевич, выпей со мной пополам!»

Они, на горе, не знали значенья

Приметы древней: завещано нам,

Что в миг заветный двойного влеченья —

В едином кубке залог обрученья;

Никто, на горе, у юноши там

Не отнял чаши, подъятой к устам,

Шепнув: «Царевич, опомнись… не пей ты!..»

И пьет царевич. Мятежным огнем

Волшебный яд разливается в нем;

Танцовщиц рой, заплетаясь плетнем,

Безумней вьется… Певучие флейты

Страстнее плачут о лунных ночах,

О тайных встречах, о тихих речах,

О странных грезах в любимых очах…

Погибла радость беспечного детства:

Отравы сладкой вкусили они

От кубка жизни. И не было средства

Вернуть былые счастливые дни.

Пусть после вспышки своей безрассудной

Они пугливо замкнулись опять

В блаженстве тайном любви обоюдной;

Пусть вновь, как прежде, они поверять

Надежд запретных друг другу не смели,

Тая их, словно присвоенный клад, —

Но жизнь их, внешне храня свой уклад,

Духовно стала дорогой без цели

В бесплодной трате несбыточных грез…

Так вещих звезд не солгали скрижали!

Уж тучи черной грядой набежали,

Уж гром гремел предреченных угроз.

И ясно близость беды сокровенной

Душою чуял я в тихой моленной:

Несчастье к детям подходит… И нет

Ему отсрочки, ни предупрежденья…

Сегодня в ночь — в годовщину рожденья

Пятнадцать им исполняется лет.

И давит душу мне тихая жалость…

Царевич вырос. Старинный закон

Признает завтра его возмужалость;

И вот, согласно с обычаем, он

В гарем свой брачный, как муж полноправный,

Впервые вступит и в избранный круг

Красавиц-женщин войдет, как супруг.

Свершится сразу жестокий и явный

Разрыв духовный двух чистых сердец,

Надежд погибель, мечтаний конец…

Как сладят дети с душевным надломом?

Найдет ли страсть примиренный исход?

Ответа нет. А над царственным домом

Нависла тень неизбежных невзгод.

Глава двенадцатая

Но время к полдню. Уж бдительный гномон

Короткой тенью на мраморный круг,

Нагретый солнцем, откинут.

Вокруг Амфитеатра взволнованный гомон:

В ограду цирка, волна за волной,

Народ втекает толпою цветной;

Как берег в пору прибоя, залиты

Людьми проходы, места на скамьях

И лестниц белых широкие плиты;

Теснятся люди, садясь второпях,

И слитный говор, глухой и сердитый,

Как гуд пчелиный в жужжащих роях.

Здесь светлым даром Творящей Природе

Во славу Жизни, при клике людском,

Опять свершится в торжественном ходе

Венчанье девы со статным быком.

Обряд старинный не плод суеверий,

Не след безумства слепых дикарей,

А чистый символ высоких мистерий,

Наследье эры великих царей.

Был Праздник Жизни в далекие годы

Залогом мира, любви и добра,

Святым союзом людей и природы,

Единством всех во всесущности Ра.

Не миф, а правда в завете преданья:

Среди бессчетных миров мирозданья

Земля — жена и плодящая мать,

И страстно жаждет, полна ожиданья,

Супруга-бога, чтоб в час обладанья;

Его на грудь возложить, как печать,

И, семя жизни приемля, зачать.

И бог всесильный и благоутробный

К земле нисходит, природе подобный,

В обличье зверя, чтоб явно опять

Ее с собою союзом связать.

И чудо это доныне понятно

Для чистых духом и сердцем простых:

В нем голос веры, вещающей внятно

О тайнах мира, от века святых,

В нем дальний отблеск мечты невозвратной

О братстве общем времен золотых…

Но медный гонг прозвучал троекратно.

На миг всё стихло. В ристалищный круг

Вошла толпа темно-бронзовых слуг

С цветами в легких корзинах плетеных:

Песок арены усыпать ковром

Цветов отборных и веток зеленых

Они должны пред быком-женихом.

Волнует близость желанного срока.

И взоры всех обратились к вратам

Тяжелым, мрачно чернеющим там,

Где площадь круглой арены с востока

Замкнул высокий двуглавый пилон.

За ним, внутри трехстороннего хлева,

Рогатым стадом наполнен загон;

Быки дрожат от нескрытого гнева,

Уставясь в землю, протяжно ревут

И ждут: лишь щелкнет надзорщика кнут,

Всё стадо хлынет из темного зева

Ворот скрипящих, как белый поток,

Взрывая злобно блестящий песок,

Пьянея солнцем, свободой короткой

И криком черни, ревущей, как зверь.

Но путь к свободе отрезан решеткой,

Засовом крепким заложена дверь.

И вдруг толпа всколебалась, вздохнула;

Все руки вверх, шелестя как тростник,

Простерлись сразу; раскатами гула

Прорезал воздух восторженный клик.

На правой башне, увитой цветами,

Под пышным царским навесом с местами

Царя, царицы и царских детей,

Спокойно высясь над радостью бурной,

Высокий, гордый, в одежде лазурной,

Явился царь, повелитель царей,

Народов вождь, Атлантиды владыка,

Наместник Бога. Всеобщего клика

Восторг встречая, приветливо он

Толпу окинул внимательным оком

И, молча, отдал народу поклон.

В разгаре полдень; в огне небосклон;

И гордо-ярок на своде высоком

Небесный образ незримого Ра.

Еще слышнее теперь со двора

Быков мычанье доходит… Пора!

Вновь гонга звук серебристый и четкий.

Привратник смуглый у звонкой решетки,

Гремя ключом, отмыкает замки,

В скобах железных грохочет засовом;

Врата открылись, и с бешеным ревом

Гурьбою вышли на волю быки.

Их встретил дружный приветственный шепот

Он рос, и вырос в настойчивый ропот —

Сдержать волненья не может народ;

Смешался с криком ликующим топот

Животных, грузно бегущих вразброд.

Рога их тускло горят позолотой,

На мощных шеях венки из цветов,

И ленты ввиты с любовной заботой

В густые кисти их гладких хвостов;

От доброй сыты и бражного пойла

Их шерсть белее и мягче, чем пух,

Их рев, как гром, угрожающе-глух

И бьет сквозь запах навозного стойла

Привольных пастбищ неведомый дух.

Вновь гонг. И цирка гудящего рама

Другой картиной живой расцвела:

Рядами девы — затворницы храма —

Вошли в кипенье людского котла.

Они проходят, и льется хвала

Их звонкой песни, как эпиталама,

Предвестьем таинств венчальных светла:

На земле и в небе синем

Брачный пир: грядет жених.

Девы-сестры! Смело скинем

Тяготу одежд своих.

Ветра ласке поцелуйной

По обычаю веков

Отдадимся в пляске буйной

На крутых хребтах быков.

Принесем Небес Посланцу

В дар венчальный — радость дев:

Солнце праздничному танцу

Улыбнется, просветлев.

И в живительном пригреве

Той улыбки, Вышний Луч

Зародит в невесте-деве

Вечной Жизни вечный ключ!

Уж с белым стадом смешались туники.

И в шуме тонет звенящий напев;

Толпа ревет, как разбуженный лев;

Почуяв вызов, испуганно-дики,

Быки с мычаньем метнулись от дев.

Но громче, вторя растущему крику,

Гремит кимвалов безудержный звон.

В ответ людскому и бычьему рыку

Одна из дев торопливо тунику,

Сорвав, бросает: так, тесный кокон

Стряхнув внезапно, из темной могилы

Вспорхнет на свет мотылек легкокрылый.

Она спешит, непостыдно-нага,

Быку вдогонку; настигла, и смело

С налету ловит его за рога

И сильным взмахом упругое тело

Как мяч, кидает стремительно ввысь;

А бык огромный, тяжелую рысь

Сменив коротким порывистым скоком,

Идет прыжками неловкими, боком:

Он чует злобы горючей прилив

И водит краевым от бешенства оком,

Храпя и низко рога опустив.

За первой девой стремглав и другие

Бегут к быкам; на песчаном кругу

Везде мелькают тела их нагие,

В движеньях ловки, вольны на бегу.

Песок, как брызги, кидая ногами,

Грозя бодливо крутыми рогами,

Ревут и хлещут хвостами быки;

Но всюду девы, беззвучно-легки,

Проворно-гибки, скользят за быками,

Рога бесстрашно хватают руками,

С размаху ловко садятся верхом

И пляшут, стоя, на спинах могучих.

Быкам не сбросить наездниц летучих,

И гнев бессильный в их реве глухом.

Им ревом вторит тревожноголосый

Привет народа. Дождем лепестков

Толпа венчает и ярость быков,

И дев безумье. Рассыпались косы;

Их треплет ветер; в сверкании глаз,

В губах раскрытых — священный экстаз;

В игре отважной, как молнии, быстры

Изгибы солнцем пронизанных тел.

Всем цирком страстный порыв овладел,

Поют мужчины, а женщины систры

Трясут, беснуясь… Но гонг, прогудев,

Сигнал свой подал для пляшущих дев.

Покрыты потом и клочьями пены,

Устало набок свалив языки,

Нестройной кучей у края арены,

Столпившись, жмутся друг к другу быки;

Рога склоняя, как вилы кривые,

Смиренно гнется тяжелая выя

Под лаской женской горячей руки.

Глава тринадцатая

Опять грохочут засовы решетки.

Раскрылись снова ворота во двор,

И вышел с гимном ликующим хор.

За ним, крича, сотрясая трещотки,

Резвясь, бежала гурьбой детвора.

А следом, в сонме служителей Ра,

Шел бык священный. Дородный красавец

Ступал неспешно, как сам Жизнедавец,

Во плоти смертной сошедший с небес;

Свободно тела неслыханный вес

Несли сухие и сильные нош,

Легко шагая в пушистой пыли:

Он был прекрасен, блистательнорогий

Любимый сын плодоносной земли.

В отливах белой лоснящейся шерсти

Светились солнца живые лучи;

Струи дыханья из влажных отверстий

Ноздрей широких вились, горячи,

Как пламень жизни божественной в персти.

И вдруг воскресли при реве быка

Просторы пастбищ, где воля дика,

И тяжкий топот рогатых чудовищ,

Их гнев в плену звероловных становищ,

И в сердце зверя глухая тоска,

И страсть в призывах ее первобытных…

Толпа рванулась. В глазах любопытных

У всех блеснул ожиданья огонь;

Всплеснули руки ладонь о ладонь,

В волненьи люди срываются с места,

Несется говор в рядах наверху.

И с левой башни спустилась невеста

При встречном гимне к быку-жениху.

Да славится бык,

Жених светоносный!

Бессилен язык

Человеческий косный

Восславить владыку владык!

На цитрах, на плачущей флейте

Воспойте быка;

Гирлянды живые завейте:

Быку — дыханье венка

Из роз, что приносят нам весны!

И ладан росный

Курите быку,

И пойте, в пляске кружась на скаку:

Жених богоносный,

Владыка владык,

Да славится бык!

Быку, живому прообразу бога,

Прием почетный и шумный готов.

Курений дымом клубится дорога,

И путь весь устлан ковром из цветов;

Быку мужчины приветственно машут;

У женщин щеки пылают огнем,

Смеются дети беспечно и пляшут,

Кидая листья зеленым дождем.

А он, могучий, идет благодушно,

Лишь глазом влажным косясь на толпу,

И, тяжкий рядом с соседкой воздушной,

Себе в цветах проминает тропу:

Двойным копытом безжалостно смята

Краса тюльпанов и царственных роз,

Душистый вереск, и свежая мята,

И сочный лист перевивчатых лоз.

Как утро, рдея в стыдливом пожаре,

Невеста-дева, столь хрупкая в паре

С быком-гигантом, смущенно идет;

А стрелы солнца, в отвесном ударе,

Пронзают светом прозрачный налет

Фаты венчальной; и там, в серебристом

Тумане легком, как в облаке чистом,

Мерцает тело, запретный цветок,

В саду священном от пчел защищенный

И чуть румянцем живым позлащенный,

Когда поутру алеет восток.

Чета весь цирк обогнула по кругу.

Толпа триумфом встречала везде

Быка-красавца и деву-подругу.

Но зоркий глаз мой читал кое-где

Соблазна знаки — то в ласковом взгляде,

То в беглой краске зардевшихся щек:

Плотские очи в священном обряде

Умели пить сладострастья намек;

И облик девы в сквозящем наряде

Мужей прельщеньем томительным влек,

А в сердце жен зажигал огонек

Избыток силы в прекрасном животном;

Тогда во взоре, дотоль беззаботном,

Змеился вспышкой предательский грех

Сжимались руки, горячечный спех

Сближал любовно соседа с соседкой,

И, в явной жажде грядущих утех

Струилась похоть усладою едкой.

К небу распахнута дверь:

Светится благость отеческая!

Радуйся, чистая дщерь

Человеческая!

Дева, невеста быка,

Доля твоя высока!

Ты — насыщенная завязь

Благодатного плода,

Где божественное, сплавясь,

Слито с тленным без следа:

Бог, и люди, и природа,

Всё — одно, и жизнь — одна,

От лазури небосвода

До глубин морского дна.

Звучала песнь, как молитва благая,

Будил надежды ликующий хор.

К невесте девы сошлись, помогая

Теперь ей сбросить венчальный убор.

Нагой предстала она пред народом…

Смятенье… давка среди тесноты…

Дождем на солнце мелькают цветы…

Смеясь, подруги идут хороводом

Вокруг невесты, в нее мимоходом

Бросая горсти пшена и овса;

Как в каплях ливня, отлив позолоты

Дрожит на зернах, предвестьем щедроты,

И миру счастье сулят голоса:

Коль взрыта земля, переполота,

И семя томится в гряде, —

Ценнее червонного золота

Небесная влага в дожде.

В примету мы веруем — в тайную:

Мы сеем зерно и несем Земле —

благодать урожайную,

А людям — удачу во всем.

Но стих последний мистический танец,

И гимн последний приветственный спет.

Невеста грезит; алеет румянец,

В глазах глубоких — мечтательный свет…

Жрецы подходят к ней справа и слева:

Пора раскрыть сокровенный завет!

И в жертву небу приносится дева.

Любовной данью быку на хребет

Ее кладут, исполняя обет

В защиту мира от древнего гнева.

Склонилась дева на мощной спине,

Как в мягкий бархат коврового ложа,

И с шерстью, снежной в ее белизне,

Победно спорит атласная кожа,

Да блещет отсвет кудрей, как в снопе

Отливом бронзы сверкает солома.

Вновь грянул крик восхищенья в толпе;

И слился с ним рокотанием грома

Быка протяжный и радостный рев,

Призыв задорный весенних боев.

Пока свершался обряд передачи

Супруги-девы супругу-быку,

Из далей ветер повеял горячий;

Он пыль столбом закрутил по песку,

Пахнув дыханьем бескрайних просторов,

Где сочны травы и влажны луга;

И вдруг бывалый порывистый норов

В быке проснулся: закинув рога,

Грудного рева бросая раскаты,

Стоял опять он, как страж и вожатый,

Хранящий стада спокойный ночлег,

Стоял прекрасный, и страшный, и гордый,

Ноздрями смело приподнятой морды

Впивая ласку навеянных нег.

Как будто гулом несущейся бури

Наполнен воздух: волнует исход

Венчальной тайны. Бушует народ.

Бессмертный Диск по небесной лазури,

Слегка склоняясь в пути на заход,

Плывет за дымкой дневных испарений.

А бык, в наплыве кадильных курений,

Подобных зыби кочующих волн,

Скользит, весь светлый, как царственный челн

Владыки Мира — по небу… И точно

В оживший миф претворяется явь!

Лучится бык белизною молочной

Сквозь дым, нависший и, чудится, вплавь

Стремится с ношей своей непорочной

К вратам, раскрытым на грани восточной:

Так Ра воскресший грядет из-за вод,

Свершая утром урочный восход.

Жрецы, с молитвой напутственной, следом

Идут за новой чудесной четой,

И грезам веры не кажутся бредом

Слова обетов в их песне простой:

Возрадуйтесь, люди! Связали вас клятвы

С душою природы по слову веков!

Плодов изобилье, и щедрые жатвы,

И рек полноводных богатый улов,

И стад млеконосных нескудное вымя,

И мед золотистый в дупле вековом, —

Все даст вам природа родная во имя

Единства чрез брак вашей девы с быком.

Осыплет вас Небо в своей благостыне

Дарами удач и здоровья, как встарь…

Возрадуйтесь, люди! Таинственно ныне

Едины творец, и творенье, и тварь!

Окончен праздник. Затихла арена;

Людского моря отхлынул отлив;

Толпа распалась, растаяв, как пена.

Над тихим цирком пилон молчалив.

Но с кровли левой умолкнувшей башни,

Где место мне отводил ритуал,

Я долго-долго душой обнимал

Леса, и рощи, и жирные пашни,

И вкруг селений счастливых сады;

И видел всюду довольства следы,

Во всем уют благосклонный, домашний.

И, глядя в синий небесный шатер,

С мольбой над миром я руки простер:

«Незримый в Диске! Храни под эгидой

Своею Остров и город отцов,

Да мир благой над родной Атлантидой,

Как ныне, будет во веки веков!»

Глава четырнадцатая

В огне прощальном предсмертною славой

Закат пылает; и пурпур густой

Вулкана рдяной медлительной лавой

Ползет, втекая рекою кровавой

В разлив лучистый парчи золотой.

И сходит Солнце в багрянец заката,

Как феникс в пламень багровый костра.

Я, жрец верховный, с высот Зиггурата

Творю молитву Вечернему Ра.

Вдали от мира, от жизни далеко,

Как в море кормчий — один на руле,

Парю я в небе душой одинокой,

Пред близким Богом молясь о земле:

Вечность, как миг, Рассекающий,

Двух Горизонтов Орел,

День Свой, для жизни сверкающий,

С мертвенной ночью Ты свел!

В час положенного срока,

От раскрытых врат востока

Всходишь Ты в лучах Своих,

Как из брачного чертога

От заветного порога

Торжествующий Жених.

И стезя Твоя едина:

Ты грядешь в извечный путь

Мощным бегом исполина

Купол неба обогнуть.

Замыкаешь Ты от края

И до края круг небес, —

С каждой ночью умирая,

С каждым утром Ты воскрес!

Как царь, во славе державных регалий,

В Своей ладье золотой без ветрил,

Плывешь Ты в те молчаливые дали,

Куда дорога чрез тленье могил.

Земля и небо, смутясь, замолчали;

Таятся знаки незримых светил,

И шелест ветра исполнен печали,

Зане создавший их Бог опочил.

Но завтра брызнешь, как творческой кровью,

Во мрак бессильный Ты светом Своим,

И вновь настанет пора славословью,

Пора молитвы пред Ликом Живым.

Просторы неба, как песнь восхваленья;

Земли дыханье — хвалебный тропарь;

В росе — слезами сверкают растенья,

Цветы дрожат в наслажденьи цветенья,

И рада жизни мельчайшая тварь.

Довольны звери и радостны птицы,

В озерах рыбы играют с утра;

И в час явленья Твоей колесницы,

От снов ночных размыкая ресницы,

Воскликнут люди: «Да славится Ра!»

Утро Твое блаженно

И дивны Твои вечера!..

Владыка Вселенной,

Хвала Тебе, Ра!

Но солнце село. На мир сиротливый

Спустился сумрак, подобно крылу

Совы угрюмой. И я, молчаливый,

Поднес свой факел зажженный к котлу:

Лизнул проворно огонь торопливый

Извивом беглым густую смолу;

Шипя, метнулось с треножника пламя,

Развившись буйно, как гордое знамя,

Как песня света, будящая тьму;

И столп, горящий причудливым блеском,

Поднялся к небу, с гуденьем и треском

Колеблясь в мрачном тяжелом дыму.

Его призыву послушным ответом,

Из черных, властно нависших теней,

Везде и всюду приветливым светом

Блеснули очи поминных огней.

Мгновенно вспышкой бессчетных светилен

Внизу так ярко зажегся Ацтлан,

Что мрак ночной, пред лучами бессилен,

Бежал и таял, как зыбкий туман.

В каналы отсвет роняя дрожащий

С литых колонн посреди площадей,

Бросал сиянье зажженный елей;

Огнем сверкали древесные чащи;

В аллеях сфинксов, как звенья цепей,

Огни тянулись двойными рядами;

Средь первых — первый, в торжественный час

Блистал дворец, окруженный садами,

И свет от лестниц, аркад и террас

Струился в ночь, отраженный прудами.

Высоко в небе — земли маяки —

Старинных храмов светились пиннакли;

Внизу, у взморья, зажгли рыбаки

На лодках клочья промасленной пакли,

Галеры — бочки смолы на корме;

И пламя билось тревожно во тьме.

Любовь и вера нигде не иссякли;

Огни, всё множась, рождались везде:

Их отблеск в небе, их трепет в воде.

Вдали тепло озарились поселки

Мерцаньем скромных домашних лампад,

Как будто роем лучистые пчелки

Спускались в каждый задумчивый сад,

Кружась, слетались ко всякому дому;

Огни, как бусы, вились вдоль оград,

Вдоль смолкших улиц, ползли по излому

Большой дороги, безлюдной уже;

Огни мигали в полях на меже,

Гляделись в воды канав орошенья;

И даже где-то на кручах, меж гор,

Горел простою молитвой прошенья

Угодный Богу пастуший костер.

При тихом свете, во мраке разлитом,

Земля и небо вели разговор

О чем-то давнем, родном, неизжитом,

Тогда живом, но умершем с тех пор.

Земля и небо сближались взаимно:

К бессмертью звезды приветно влекли,

Огни любовно и гостеприимно

Манили к жизни на лоне земли.

И снова в ветре ночном тиховейном

Атланты ждали от предков вестей;

Под каждой кровлей, в приюте семейном

Накрыт был ужин для дальних гостей.

Готовы яства для родственной встречи:

Маис вареный и, прямо из печи,

Парная смесь отварных овощей;

Творог с изюмом, и хлеб, и овечий

Отжатый сыр, и тисками клещей

Дробленый мелко орех, заслащенный,

Как чистый слиток, в янтарном меду;

В густых кистях виноград, позлащенный

Родимым солнцем в родимом саду,

И спелый персик, и сочные груши.

Сменяясь, блюда идут чередой;

И в старом доме за общей едой

Незримо предков присутствуют души;

Они сошлись к своему очагу,

Чтоб праздник встретить в любимом кругу.

Но час свиданья — без кликов веселых,

Как будет снова разлука — без слез:

Вино, наследье праотческих лоз,

В молчаньи строгом из чарок тяжелых

Атланты с думой поминною пьют.

И веют мир, тишина и уют.

Глава пятнадцатая

Светлы лампады под звездным мерцаньем;

Земля согрета небес созерцаньем,

Помин священный раздумчиво тих.

Но вдруг в молчанье минут дорогих

Ворвались крики со струнным бряцаньем,

И, словно вызов, в тиши прозвенев,

Мятежной песни раздался напев.

Среди домов, что вздымаются рядом

Один другого роскошней, пышней,

Большой дворец, с величавым фасадом

Из черных, белых и красных камней,

Горит огнями над сонным каналом:

Здесь вождь Атлантских полков и галер

Дает Ацтлану открытый пример

Греха, в размахе досель небывалом.

Шумит толпа говорливых гостей;

Уже похмельем вина и страстей

Овеян пир их в кругу одичалом.

Здесь сонм несчастных и страшных людей,

Чернее черных, как ночь, лебедей,

Надменно сделал наш праздник предлогом

Для новой битвы с величьем Творца,

И силы зла, в состязании с Богом,

Сплотились дружно в твердыне дворца.

Порока дети, слепые созданья!

Они не верят ни в час воздаянья,

Ни в жизнь бессмертья; их совесть глуха

К заветам правды; небес откровенья

Для них безмолвны. В утехах греха

Безумцы ищут для сердца забвенья,

Больной отрады на краткость мгновенья.

Безбожье — веру грозит пошатнуть:

«Спешите, люди! Недолог наш путь,

И нет нигде нам от смерти спасенья;

За ней — ни жизни, ни дня воскресенья.

Рожденье наше — случайности дар,

Кончина наша — случайный удар;

Пред нами — склепа безмолвного дверца…

И вот, дыханье ноздрей наших — пар,

А слово — искра от трепета сердца.

Когда ж угаснем, рассыплется в прах

Земное тело, а дух, нас живящий,

Развеян будет, как ветром в лесах

Полдневный воздух нагревшейся чащи.

О нас в грядущем забудут века,

Потомство нас не помянет приветом.

Как сумрак ночи бледнеет с рассветом,

Как, тая, в небе идут облака,

Так наша жизнь — прохождение тени,

А дни и годы — к могиле ступени:

За вечным тленом — ни кар, ни наград,

И нет оттуда дороги назад.

Так, будем жить, наслаждаясь мгновеньем,

С беспечным смехом, с живым дерзновеньем

Земные блага изведать спеша;

И пусть, как счастьем, как юностью, миром

В короткий праздник упьется душа.

Мы маслом роз умастимся и миром,

Мы сердце хмелем утешим за пиром

И будем песни слагать, чтоб для нас

Весенний свет бытия не угас.

Пока ни мы, ни цветы не увяли,

Пусть дышит грудь благовонием их!

Вспугните тени! Гоните печали,

А с ними — Мудрых, Святых и Благих!

Зовем лишь тех мы, кто просит участья

В разгаре жизни, кто ищет, как счастья,

Утех минутных, кто всем пренебрег,

Чтоб слышать зовы в бряцаньи серег,

Чтоб жаждать страсти, победней похмелья,

Чтоб пить лобзанья, язвительней стрел:

Нам тот попутчик, кто молод и смел.

Промчимся в жизни, как ветер ущелья,

И след повсюду оставим веселья,

Гирлянд измятых и пролитых вин,

Как нас достойный и верный помин!»

Они в безделья изнеженных трутней

Проводят время безрадостных дней.

И срок их — полночь. Пороку уютней

Вдали от Солнца; под кровом теней

Порывы плоти смелей и алчней:

Чем смена острых желаний минутней,

Чем злей кощунство, чем чувства распутней,

Чем хмель угарней, — тем радость полней,

Тем яд скифосов заздравных нужней,

Тем громче струны ликующих лютней

Рокочут в блеске неверных огней.

В святую полночь — вновь зло налетело.

Толпились лодки у пристани белой,

Пестро огнями светился портал;

И вождь радушно приезжих встречал

Вверху, у ярко раскрашенных сходней,

Связавших пристань с вертепом-дворцом.

Его хозяин был первым жрецом

В безверьи, мрачном, как тьма преисподней:

Служил греху всё смелей и свободней

И был, могучий, с прекрасным лицом,

Кумиром жен и мужей образцом.

Герой, он был бы по праву достоин

Любви, почета и лавров венца.

Плечистый, рослый, выносливый воин,

С душой, горящей отвагой бойца,

Он с бурей спорил в набегах далеких,

Просторы жарких морей бороздя,

Прошел пустыни и в битвах жестоких

Был взыскан громкой удачей вождя.

Ходя по миру в поход из похода,

Круша упорство враждебных нам стран,

Везде любимец царя и народа

Купил победу ценой своих ран.

Но в годы странствий Атлантских флотилий,

В заморских землях средь диких племен,

В трудах военных душой закален,

Он сжился с долей боев и насилий;

Разящий бич побежденных владык,

Рабов-народов гроза, он привык

В чужих дворцах к расхищенью богатства,

А в чуждых храмах к делам святотатства;

Как вепрь свирепый, вонзающий клык

В живое тело, он трепет злорадный

Впивал при стонах мученья; и в нем

При виде крови восторг плотоядный,

Волнуя страсть, разгорался огнем.

Усвоив нравы суровых колоний,

Любил он темных религий уклад;

Ни в чем он, в жажде всечасной погони

За бредом жизни, не ведал преград

И шел всё дальше путем беззаконий,

Забыв, что трудны дороги назад.

Когда же сердцем свободолюбивым,

Привыкшим счастье ловить на лету,

На миг внезапно прозрел он тщету

Плотских стремлений за призраком лживым

И понял вдруг пред лицом красоты,

Что есть предел и его своеволью,

Что в этом мире в лучах чистоты

Есть рай, закрытый для грешной мечты, —

Тогда палящей, мучительной болью

Душа пронзилась… И снова он в ночь

Ушел от света за прежним обманом,

Стремясь тяжелым дурманным туманом

Минутный проблеск добра заволочь.

Никто не знал в его свите безбожной,

Что вождь надежно от взоров укрыл

Свой мир любви, дорогой и неложной,

И грезы чистой невиданный пыл:

В полночном буйстве кощунственных оргий

Кипела в сердце тоска, как смола;

В объятьях женских слепые восторги

Душа, как чашу забвенья, пила;

И он, безбожник, погрязший преступно

В зловещей тине порока и зла,

Святые грезы любви недоступной

Сжигал в пожаре разврата дотла.

Глава шестнадцатая

Идет служенье. И в капище круглом,

С двумя жрецами, в полуночный срок,

Иштар встречает безбожный пророк:

Восторг в лице истомленном и смуглом,

Густые кудри над сумрачным лбом,

Как хищный клюв, переносье — горбом;

В губах румяных и чувственно-пухлых

Усмешки дрожь. Богохульный девиз,

Как вызов, выткан по трауру риз.

Кажденье серы дыханьем протухлых

Яиц дымится. В костлявой руке

Лже-маг сжимает орудье закланий —

Трехгранный нож, и на сизом клинке

Чернеют кровью запекшейся грани.

Со стен свисает гирлянда-змея

Разрыв-травы с жестколиственным терном,

И пурпур ягод на мраморе черном,

Как кровь, пылает. Высоко царя,

На своде красны, как кровь, острия

Шестиконечной звезды из коралла.

В средине храма высокий помост;

На нем, литой из цветного металла,

Стоит кумир в человеческий рост, —

Источник жизни в прообразе фалла.

Узором грубых и гнусных фигур

Покров помоста умышленно вышит;

Огонь алтарной жаровни чуть дышит,

Клубится дым мандрагоры и хмур

Зловещий идол, окутанный чадом.

Пред ним, от хмеля и страсти слепа,

Беснуясь, пляшет и скачет толпа:

Мужи и жены — все вместе; и градом

С их лиц спадает струящийся пот;

Их щеки бурным огнем разогреты,

Дыханье жарко и руки воздеты

В порыве дружном. Как водоворот,

Несет их пляски стремленье, и тесен

Их круг под ритм завывающих песен:

В смерче вращенья —

Пламени крещенья…

Прославлен Лингам!

В смерче вращенья —

Дух очищенья…

Прославлен Лингам!

В смерче вращенья —

Тайна общенья…

Прославлен Лингам!

В страсти общенья —

Тайна крещенья

И очищенья!..

В смерче вращенья,

Исходит Лингам!

Но сразу жалким тоскующим плачем

Прервало песню блеянье овцы:

К закланью жертву готовят жрецы.

И с мрачным блеском во взоре незрячем

Свой нож заносит поющий пророк.

Еще блеянье, как будто спросонок,

Объятый страхом, заплакал ребенок…

И в сердце жертвы вонзился клинок.

Овца метнулась; и хлынул поток

Невинной, жарко дымящейся крови.

А жрец, насупив сращенные брови,

Ее сливает в чугунный котел.

В кровавых пятнах и пол, и треножник;

В кровавых брызгах недвижный безбожник;

Он кровь вдыхает, он очи возвел

К звезде на своде; в лице — напряженье.

Внезапный шорох… Меж женщин движенье…

Пронесся смутным жужжанием пчел

Невнятный шепот неясной тревоги:

В толпе со стуком копытцев прошел

И вдруг вскочил на помост — длиннорогий,

Как полночь черный, мохнатый козел.

Вскочил и замер видением мрачным

У ног кумира, как будто прирос,

И лишь привычным движением жвачным

Шевелит быстро свой чувственный нос.

Огонь оживший пылает в жаровне,

Костей и мяса удушлива гарь;

Ужасен кровью залитый алтарь.

Чернее мысли… желанья греховней…

И снова пляски томящий недуг

Людей свивает в танцующий круг.

Девы, вас зовет Лингам

В мир, открытый лишь богам!

Полумесяц — серп Лингама —

В небе всплыл, как челн рыбачий,

Чуждый в море берегам.

Чу! гремит эпиталама

Узам сладостных безбрачий, —

Девы, вас зовет Лингам!

Умащайтесь ароматом

Драгоценных благовоний

С безбоязненной мечтой:

Близок Он в челне рогатом,

Близок миг его погони

За влекущей наготой…

Гуще волны фимиама, —

И Двурогий Гость в зените!..

Пойте гимн его рогам!

В свите светлого Лингама

Тело кровью окропите:

Девы, вас избрал Лингам!

И девы, с песней, спешат, как для пира,

Надеть из веток терновых венцы;

А маг с помоста, во имя кумира,

Кропит их кровью закланной овцы.

Он бросил травы на угли в каганце;

Волной поплыл белладонны угар,

И все помчались в ликующем танце,

Как птицы, стаей трепещущих пар.

Он грядет!

Он придет

В просветленьи!

Вихрь несет,

Как полет,

В устремленьи.

Свергнут гнет:

Мир цветет

В преломленьи.

Дух поет,

Плоть зовет

В окрыленьи…

Он придет,

Он возьмет

В исступленьи!..

И блещет похоть в горящих глазах:

«Вращайтесь!.. Вейтесь!..» Не бешеный скоп ли

Подземных духов на черных крылах,

Взметая, носит подхваченный прах?

«Лингам!.. Вращайтесь!..» Пронзительны вопли;

Терзают люди одежды в клочки;

Хватают ветки и терном колючим

Со свистом хлещут; из язв ручейки

Горячей крови текут, и под жгучим

Дождем уколов восторгом летучим

Пьянеют люди, вертясь, как волчки.

Вторично кровью из чаши алтарной

Кропит безумцев неистовый маг;

И пляшет сам, окровавлен и наг,

Вращаясь вихрем в горячке угарной:

«Сливайтесь!..» — кинул он радостный клич,

И возглас души ужалил, как бич…

Толпа в смятеньи дробится попарно.

«Лингам!.. Сливайтесь!.. Сродняйтесь!.. Лингам!..»

И люди ищут, подобно врагам,

В борьбе бесстыдной — победы любовной.

Тела змеятся от судорог, словно

Стремится с плотью расстаться душа

Под хрип дыханья прерывисто-частый.

Достигли страстных верхов оргиасты…

Снуют старухи, лампады туша…

А рядом — комнат и зал анфилада;

Сады разбиты на крытых дворах;

Журчат фонтаны, и ночи прохлада

Приветно веет в древесных шатрах

Разлиты крепких духов ароматы,

Лазурной пылью покрыты полы

И всюду говор и смеха раскаты.

В хрустальных сводах столовой палаты

Огни в хрустальных лампадах светлы;

Чертог богато цветами украшен,

Хлопочут слуги и гнутся столы

В убранстве пышном под тяжестью брашен.

Здесь всё, что может порадовать взор

И тонко вкуса утешить причуды:

Меж чаш заздравных и звонкой посуды,

Затейлив кубков чеканный узор;

Цветов тепличных искусен убор;

Обильны яства на кованых блюдах,

Несчетны сласти и, в красочных грудах,

Плодов привозных изыскан подбор;

Душисты вина в прозрачных сосудах

И в красной глине тяжелых амфор.

Но пир окончен. Истомно и душно.

На пищу гости глядят равнодушно,

Забыты чаши и вял разговор.

Насытясь вдосталь, как варвары, мясом,

Упившись хмелем отведанных вин,

Следят мужчины лениво за плясом

Рабынь под сиплый напев окарин.

Другие женщин, почти оголенных,

Влекут, и тут же на шкурах пантер

Слепая похоть, пьяней, чем сикер,

Сплетает змеи их рук воспаленных

И будит, трепет животный в телах…

Печально вянут цветы на столах…

Глава семнадцатая

Меж тем хозяин со взором суровым,

В тяжелом хмеле на шутки скупой,

Идет по саду с другою толпой

Нарядных женщин и к зрелищам новым

Веселых спутниц ведет за собой.

Спешат мужчины за ними гурьбой,

И топот ног по дорожкам садовым

То громкой речью мужской заглушен,

То взрывом смеха и кликами жен.

А вкруг клубятся ночные туманы:

Росистый сумрак дремотой объят,

Не дрогнут кедры, веков великаны,

Широкой сенью нависли платаны,

Рядами стрел кипарисы стоят;

Лениво плещут в бассейнах фонтаны,

Холодной сталью застыли пруды;

Над ними дремлют глубокие гроты,

И отсвет статуй огнем позолоты

Горит на глади недвижной воды.

Пройдя ворота меж двух обелисков,

Вступили гости на скошенный луг,

Стеной кустов обнесенный вокруг.

Напротив входа, в тени тамарисков

Столы накрыты. Подносы сластей,

Плоды в плетеных из прутьев корзинах

И вина в старых тяжелых кувшинах

Соблазном тонким встречают гостей.

К себе их манят призывно лежанки

Узором пестрым ковров дорогих.

Они ложатся. Рабыни-служанки

Кропя, духами обрызгали их,

А слуги, молча, омыли им ноги

Водою свежей в глубоких тазах,

У женщин блеск любопытства в глазах,

С оттенком страсти и странной тревоги…

Всё небо — в звездах, как в чистых слезах,

И плавно месяц плывет остророгий.

Влекуще-жутки людские пиры

На мертвом лоне полночной поры:

Чуть шепчут ветки, и лунные чары

Видений роем живят их шатры;

Дразнящей песней рыдают кифары,

В наплывах дыма приносят костры

Отрадный вздох ароматной коры.

Течет вино, наполняются чары,

Кружа, волнуют хмельные пары;

Мятежней мысли; тревожней удары

Сердец горячих; от страстной жары

Истомно телу… Пушисты ковры…

Одежды вяжут… Сближаются пары

В притворном споре любовной игры…

А пестрых зрелищ картины живые

Идут, сменяясь. Толпа дикарей

Пропела песни свои хоровые;

Волшебник въявь вызывал теневые

Виденья — призрак людей и зверей;

Танцоры, ветра ночного быстрей,

Мелькали в танцах порывисто-бурных.

Играли мимы. Силач-богатырь

С натугой гнулся под тяжестью гирь.

Шуты кривлялись в одеждах мишурных.

Чем дальше — больше забав-новостей,

Чем позже час — тем нежданней затеи.

Как дети малы, но пылки, пигмеи

Средь общей свалки разгаром страстей

В любовных сценах смешили гостей.

С бичом надсмотрщик, скачками сатира,

Бежал вприпрыжку и девочек гнал

По лугу к месту разгульного пира.

«О-э!..» — он крикнул. В ответ на сигнал

«О-э!» — раздалось, и рой мальчуганов

Врасплох малюток застал на лугу:

Свистели петли проворных арканов,

Добыча быстро досталась врагу.

У женщин взоры подернулись дымкой

Похмельной страсти. Следя за игрой,

Мужчины громко кричали порой,

Стихали сразу пред близкой поимкой,

В погоне — вслух ободряли ловца,

В ладони били в минуту удачи;

И люб им был поединок горячий,

И долгий трепет борьбы до конца,

И робкий лепет беспомощной сдачи…

Попарно шесть обнажившихся жен,

В мужских и женских раскрашенных масках,

Сплелись, сомлев в неестественных ласках;

И, шатким светом костров озарен,

Союз любовный их тел змеевидных,

В растущей страсти восторгов бесстыдных,

Казался въяве чудовищным сном…

И снова кубки вскипают вином.

Гостей волнуют и кружат соблазны;

Их говор громок, но речи бессвязны;

Всё чаще смех, всё несдержанней крик,

Грубей намеки и резче движенья;

Уже несносна обуза туник;

Уже влечет колдовство притяженья,

И льнут, к устам приникая, уста,

И взоры тонут во взорах туманных.

Уже поспешно для юношей странных

С гостями рядом готовят места.

В них всё двулично, и вид, и приемы:

Зеленых тог полуженский покрой,

И губ насмешка с призывной игрой,

И дерзкий взор с поволокой истомы,

Смарагды в кольцах на нежных руках,

Смарагдов цепи на стройных ногах.

И отрок, с кожей по-девичьи гладкой,

С густым налетом румян и белил,

К вождю приблизясь, придвинул украдкой

Хозяйский кубок и с женской повадкой

Вино лениво сквозь зубы цедил.

Но вождь-хозяин, как завороженный,

Упрямо в думы свои погружен,

Был чужд веселью гостей, окруженный

Вниманьем льнущих и вкрадчивых жен.

Они напрасно, одна пред другою,

Его старались желаньем зажечь:

Его не тешит ревнивая речь,

Не будит взор под двойною дугою

Ресниц с их быстрым немым языком,

Не дразнит грудь недомолвкой нагою,

И нежность кожи, мелькнувшей тайком

Меж складок тоги, упавшей с лежанки,

Не жалит бегло коварством приманки.

На сердце струны иные звучат.

Как дар елея пылающей ране,

Струится в душу другой аромат:

О нежных пальцах, о девственном стане,

Об юном смехе, — минутно богат,

Минутно счастлив, в блаженном обмане

Он снова грезит, как грезил стократ.

Пред ним — царевна. И в бражном тумане

Сейчас так дорог виденья возврат!

Она такая опять, как и ране,

Тогда, впервые, у царских палат,

Под самый вечер, в саду на поляне.

Ее любовно горящий закат

Осыпал, точно рубиновой пудрой;

Вокруг головки ее темнокудрой,

Как алый нимб, диадемы охват;

Туника рдеет, и дивное тело

В лучах багряных свободно и смело,

А грудь бесстрастно, как вздох ветерка,

Покров воздушный колышет слегка.

Она — сиянье нездешнего света,

В ней — свежесть, радость и трепет расцвета,

Как в день весенний томленье цветка.

Дыханьем слаще и тоньше жасмина

Незримо веет ее чистота;

Сурьмы не надо бровям, и кармина

Не просят губы желанного рта.

А взор?.. Как боль от ожога железом,

Доныне чара очей тех жива!

В глазах, с чудесным изящным разрезом,

Как небо, темных зрачков синева;

Их взгляд глубокий, прозрачный и чистый,

Как тайна, чуден и непостижим:

Он в душу смотрит, прямой и лучистый,

Смущенья чуждый пред взором чужим…

Глава восемнадцатая

О, сон заветный!.. И вдруг — пробужденье:

Смеются гости, и хохотом слух

Встревожен грубо; его сновиденье

Вспугнули крики, и призрак потух.

Лишь свет, скользивший полоскою тонкой,

Дрожа пугливо в ночной синеве,

Мерцал над лугом, где в мягкой траве

Точеный мрамор вздымался колонкой

Над плоской чашей и била ключом

Вода из камня, немолчно и звонко

Дробя струю о цветной водоем.

И, смутно высясь над лугом прохладным,

Полночных оргий свидетелем жадным,

Венчал колонку смеющийся лик,

В кудрях по плечи, с венком виноградным,

С бородкой острой… Теперь он возник,

Зловещий видом, как вестник недобрый,

С улыбкой хитрой смотря на толпу.

Обвив колонку, ползли по столпу,

Как символ знанья, две медные кобры.

Душа вождя изживала борьбу:

Мрачней морщины сложились на лбу,

Угрюмей брови, сдвигаясь, нависли;

Рука невольно сжималась в кулак…

Но вдруг, осилив смятенные мысли,

Он подал слугам условленный знак.

Гремит повозка. Огромны и тяжки,

Скрипят колеса. Как кони в хомут,

Влегая в лямки ременной упряжки,

Вперед подавшись и в гладкие ляжки

Уперши руки, три негра везут

Большую клетку. За частой и крепкой

Решеткой накрест сплетенных полос,

Держась за прутья ухваткою цепкой,

В углу прижался привозный колосс —

Питекантроп обезьяноподобный.

Был страшен узник огромный и злобный;

Весь шерстью жесткой он густо порос,

Как зверь двуногий из чащи лесистой;

Спадала прядь темно-бурых волос

Мохнатой кистью с груди мускулистой;

Большая челюсть, расплюснутый нос

И лба покатый — как срезанный — скос

Звериный облик чертам придавали;

А блеск в глубоко запавших глазах,

Светясь отливом безжизненной стали,

Таил животный недремлющий страх

С тупым, присущим зверям любопытством…

Веселье, шутки и хохота взрыв…

Мужчины спорят о звере с бесстыдством,

На время кубки и женщин забыв.

Гудят литавры. Танцовщица вышла.

Она, скрываясь в покрове густом,

Недвижно стала близ клетки у дышла.

Пронесся шепот глухой, а потом

Всё сразу стихло. И чувственность жало

В сердца вонзила; тайком закипало

В телах желанье, как тлеющий трут:

Потехи острой, еще небывалой

С волненьем гости от зрелища ждут.

А страшный пленник, неловко по клетке

Пройдя тяжелой походкой горилл,

Приник всем телом к негнувшейся сетке

И взор упорный в виденье вперил,

Чутьем звериным неясно тревожим.

И тотчас с криком призывным, похожим

На плач протяжный проснувшихся сов,

Метнулся призрак: отброшен покров,

И в танце, телом гордясь чернокожим,

Взвилась лесов Эфиопии дочь,

Как ворон, взлетом пугающий ночь.

Она кружится; проворно и дробно

Частит ногами; плечами тряся,

Поводит грудью и гибко, подобно

Тростинке в бурю, колеблется вся;

Потом на месте, вращая белками,

Ведет в томленьи по телу руками,

От груди книзу скользя вдоль боков,

Шевелит быстро и резко боками,

И в сильном теле двусмысленный зов.

Вдруг вспыхнул факел и трепетным блеском

Минутно залил плясуньи лицо:

В носу широком мелькнуло кольцо,

Серьга мотнулась граненым подвеском,

Пестро зажглось ожерелье из бус…

Волненье… крики… Невольник со страхом

Открыл засова окованный брус;

Раскрылась клетка, и тяжким размахом

Опять закрылась за женщиной дверь;

Навстречу гостье пошел полузверь…

Невольно люди притихли. Догадки

Развязки близкой болезненно-сладки;

Виденья страсти проходят в уме…

Сердца стучат напряженно, толчками,

Глаза темнеют большими зрачками.

Вот кто-то словно рванулся в тьме,

Склонился, звякнув о кубок зубами,

И жадно пьет, припадая губами,

Спеша смочить пересохший язык;

И часто, громко глотает кадык…

Еще следили за питекантропом,

А воздух новым гуденьем литавр

Опять разбужен. Широким галопом

Примчался всадник. Как дикий кентавр,

Чудесный призрак таинственных мифов,

Сосед враждебный воинственных скифов,

Он был могуч и, в слияньи живом,

С конем казался одним существом.

Пылал огонь бороды красно-рыжей,

Пылал огнем медно-красный загар

Нагого тела; и страсть, как пожар,

Светясь в глазах и в улыбке бесстыжей,

Наружу рвалась, как рвется река,

Ища свободы в разгар половодья.

Наездник бросил небрежно поводья,

Коню ногами сжимая бока,

И, словно клича кентавра-подругу,

Скакал с призывом любовным по лугу.

Поднялся вождь, свой скифос расплескав…

И гости ждут с извращенностью чуткой,

Что, в щедрой смене полночных забав,

Какой-то новой неведомой шуткой

Сейчас хозяин их хочет развлечь.

Все, встав, столпились. Беспечная речь

Умолкла вдруг; в неизвестности жуткой

Дрожали жен охмелевших сердца

Под близкий топот и храп жеребца.

Но ждать недолго. Размеренным махом

Кентавр на женщин направил коня;

Он в их толпу, пораженную страхом,

Ворвался с гиком и, стан наклоня,

Ценил их дерзко, как ценит товары

Купец, ведущий расчетливый торг.

Его, как град, осыпают удары;

Но вместе с болью заслуженной кары

В нем только крепнет любовный восторг.

Напрасны крики, побои — без толку…

Ездок добычу наметил себе:

Мгновенно руки скользнули по шелку —

Схватил, осилил в неравной борьбе

И вскинул жертву на конскую холку;

А конь, сначала рысцой топоча,

Ее баюкал в ласкающей качке,

Потом взвился на дыбы сгоряча

И вдруг помчался в ликующей скачке.

И, словно ночи завесой укрыт,

Тяжелый топот поспешных копыт

Во мраке смолк. Лишь у края дороги

Пятно белело потерянной тоги…

Прошла минута… Отважный почин

Был принят разно: испуг и смущенье

На лицах женщин; но, явно, мужчин

Пример кентавра привел в восхищенье.

Как искра в сене сухом, похищенье

Зажгло безумцев внезапным огнем:

В насильи мнимом спешит пресьпценье

Найти короткий и острый подъем.

Охрипший клик… замешательство схватки…

Нежданный натиск встречает отпор;

В борьбе растет сладострастный задор.

Возня и топот. Причудливо-шатки

Людские тени, и жутко-багров

Неверный отсвет горящих костров.

Но вот похитчик стремительно в чаще

Исчез с добычей своей дорогой;

Живую ношу уносит другой;

За ними — третий… Всё чаще и чаще

Мужчины женщин несут на руках,

Влекут и тащат, скрываясь в кустах.

Прекрасны неба ночного чертоги;

Бесстрастно месяц сверкает двурогий,

Иштар-царица зловеще-светла.

Всё смолкло. Тени одели покровом

Людские тайны в затишьи садовом:

В траве повсюду простерты тела;

Везде в животной алчбе обладанья

Несытый пламень больного желанья

И ласк порочных бессильная ложь.

А лик кудрявый в венке виноградном,

Над лугом высясь, во взоре злорадном

Таит усмешки презрительной дрожь.

Глава девятнадцатая

Когда при тихих лампадах поминных

Раздались звуки напевов бесчинных,

Я в их глумленье поверил с трудом,

Их цели злобной не понял сначала.

Но долго отсвет на воды канала

Бросал огнями унизанный дом,

И пир тянулся, шумлив и неистов;

Гудел разгул, как прибрежный бурун,

Звенели чаши, и руки арфистов

Сплетали в гимны рыдания струн.

Над мрачной гущей людского скопленья

То зовы страсти, то вопль исступленья,

То хрип и стоны неслись из палат,

Как будто наглым открытым уликам

Был рад познавший свободу разврат;

И, словно хмурясь, разнузданным кликам

Внимал застывший в ночи Зиггурат.

Напрасно я напряженьем усилий

Наплыв тех звуков хотел превозмочь;

Они кичливо тревожили ночь,

Их вздохи; ветра сюда доносили,

Всё вновь врывались они без стыда

В мою обитель молитв и труда.

Впервые в жизни поминною ночью

Невольным страхом подавлен был ум;

Мешали мыслей и чувств средоточью

Срамные песни и дерзостный шум.

Ни чистым жаром молитвенных дум,

Ни ясным светом высокой науки

Души согреть, озарить я не мог;

Сгущался рой неотступных тревог;

Челом усталым склоняясь на руки,

Сидел я, полный нерадостных снов.

Но приступ горя душе был не нов.

Давно уж духом скорбел я смертельно

О людях, жертвах мирской тяготы,

Забывших Бога в погоне бесцельной

За ложным счастьем, исчадьем тщеты.

Как в тесный саван уснувшей личинки,

Уйдя в ячейки отдельных мирков,

Духовно люди мертвы, как песчинки

На глади мертвых зыбучих песков.

Соблазн их губит приманкой тройною

Свободы, братства и равенства всех;

От правды неба за правдой земною

Они уходят в обманчивый грех.

Лукаво из в себялюбье тревожит

Бездушно-звучный и праздный глагол:

Коварно зависть неравенство множит,

Свободе дерзко грозит произвол,

Вражду таит лицемерие братства;

И правит бедной толпою людской

Дурная воля к стяжанью богатства,

Утех любовных и власти мирской.

Очаг семейный покинули люди,

Живя в разврате, лишенном узды;

Нет меры кривде неправедных судей,

Пристрастных ради приязни и мзды.

Уже украдкой в трущобах притонов

Умы смущает презренный злодей;

Он узость темных и низких людей

Зовет к войне против неба и тронов,

К сверженью божьих и царских законов,

К признанью новых случайных вождей.

Но глубже в грех, не любя и не веря,

Людей призванье вселенское меря

Земною мерой, — слепые вожди

Ведут слепую толпу, и потеря

Подобья Божья их ждет впереди.

Заветы веры беспечно забыты.

Забыта мудрость — прямой и открытый

К свободе, братству и равенству путь;

В Ученьи Сердца предвечную суть

Сухим и мертвым Учением Ока

Сменила гордость безверных наук.

Мудрец осмеян, и лесть лже-пророка

Толпу пленяет, как истины звук.

Во Храм Познанья проникли невежды,

Срывая грубо запрета одежды

С начальных тайн, сокровенных досель;

Обрывки знаний во власти профанов

Лишь низких выгод, корыстных обманов

И ложной пользы преследуют цель.

К истокам Сил, заповеданных Богом

В наследье Вере, великим залогом

Свершенья в мире целительных благ,

Прошло безверье путем святотатным.

Но страшен мощи первичной рычаг:

Служа послушно сердцам благодатным,

Грозят те Силы ударом обратным

Во прах смести суемудрую власть

И в нашу жизнь разрушением пасть.

Уже в природе волной беспокойства

Идет тех Сил безучетный наплыв:

Невежды, духа стихий не раскрыв,

Не вникнув в смысл, только явные свойства

Считают в них существом основным;

Беспечный в трате заветных влияний,

Иной колдун для корыстных деяний

Владеет током едино-двойным;

И пламень тайный, пронзающе-жгучий,

От тренья шелком родясь в янтаре,

Бежит в эфире, восходит горе,

В небесных хлябях таится и, тучи

Первичной силой своей напоив,

Над нами гром рассыпает трескучий

И мечет молний разящих извив.

А знахарь, гордый познаньем бездушным,

Стремится сделать орудьем послушным

Незримый свет — и благой, и дурной

Своим целебным, но страшным свеченьем:

Он тайно льется живым излученьем

Частиц в распаде руды смоляной;

Его сиянье — чудесней лекарства

В благих руках духовидцев-врачей,

В руках недобрых — исполнен коварства

Ожог глубокий тлетворных лучей.

Так в область тайн, искони непостижных,

Всё дальше мысль чародея-волхва

Ведут обманы наук чернокнижных;

Уже лже-маги, путем колдовства,

Пытались нагло — создать человека…

Но злое дело лишь злое родит

На горе людям. И гермафродит,

Людской ублюдок, несчастный калека,

Мужей презренье, посмешище жен,

Недоброй воли исчадьем рожден.

Где разум?.. совесть?.. Не в каждом изгибе ль

Людского сердца гнездится порок?

Возмездье ждет: неминуема гибель;

Всё глубже пропасть, и близится срок.

Предела скоро достигнет растрата

Людской души на кощунство и блуд;

И мир безбожный, скудельный сосуд,

Налитый скверной греха и разврата,

Заслужит грозный и праведный суд.

Уже угрозой над царством нечестья,

Как меч, навис предрешенный удар;

Кругом, в явленьях стихийных — предвестья

Самой природой осознанных кар.

Доступна в звездах для зоркого глаза

Скрижаль примет, предрекающих жуть:

Восходит Солнце, закутавшись в муть,

А чернь на диске луны, как проказа;

Прорезав небо кровавым хвостом,

Светил соседних лучи затмевая,

Земле комета грозит роковая;

В часы заката в тумане густом

Пылают зори, как будто пожаром

Лицо вселенной горит от стыда;

Всё чаще вести доходят сюда,

Что всюду, руша удар за ударом,

Спадают камни в небесном дожде

И ветры злобно бушуют везде;

Гремя, огонь изрыгают вулканы,

Земля от жгучей засухи мертва,

Трясеньем недр поколеблены страны

И гибнут в глуби морской острова;

В Гиперборее, на севере диком,

Проснувшись, бродят хаоса огни…

И всё пророчит последние дни

Всему пред Божьим разгневанным Ликом.

Как часто, ночи молясь напролет,

Просил я жарко, чтоб благость Господня

Свершила чудо; молил, да блеснет

Заря спасенья во тьме… Но сегодня,

Сегодня ужас грядущий возник

Опять так ярко в тревоге раздумья

Под струнный рокот и радостный клик

Людей-безумцев на пире безумья…

Не могут дольше терпеть небеса!

Наш мир к закату спешит по уклону,

И Рок, послушный святому закону,

Идет, бесстрастный, как ход колеса.

Падет святой приговор, как секира;

Наш жребий — Слово скрепит, как печать,

И в миг крушенья — с Хаосом опять

Сольется призрак погибшего мира…

О, мрак! О, ужас!.. Возможно ль, что нет

Надежд… исхода… спасенья… пощады?..

Невольно встал я. Роняли лампады

На плиты пола свой трепетный свет.

Теперь всё смолкло; ни шума, ни песен,

Ни криков буйных, ни стонов глухих.

Покой природы торжественно тих,

И в звездном блеске алмазном чудесен

Небесный полог, как вытканный плащ;

Волной душистой струится прохлада,

И легкий ветер приносит из сада

Чуть слышный шелест серебряных чащ.

Ночную свежесть вдыхал я и в нише

Глубокой долго стоял у окна.

В саду, во власти спокойного сна,

Дремал дворец; на окованной крыше

Лучами ярко играла луна,

Ласкала светом прозрачным перила

И плиты лестниц, сбегающих вниз,

И, словно вырвав из мрака, живила

То выгиб арки, то белый карниз.

И всплыл виденьем пред мысленным взглядом

Царевич юный, мой друг-ученик,

Моих заветов преемник; а рядом,

Как легкий призрак, как брата двойник,

Сестра-царевна, близнец и подруга

В часы ученья и в грезах досуга.

Как в душном мраке улыбка зарниц,

Отрадна в скорби мне прелесть их лиц!

В них луч над тьмой мирового недуга!

И в них дана мне желанная весть:

Да, есть он, выход из смертного круга,

И путь спасенья великого — есть!

Глава двадцатая

Рассвет. Желанна за ночью печали

Заря благая счастливого дня.

Молитвы утру в душе зазвучали,

Как тьму, тревоги ночные гоня.

Взмахнув крылами на жерди насеста,

Приветом солнце встречает петух,

И вестью жизни обрадован слух.

Прекрасно утро, как дева-невеста.

Ее в алмазы убрала роса;

В ее наряде зари полоса,

Как лент янтарных живой опоясок,

Обвивший светлой одежды виссон;

Как храм — ей небо, земля ей — как трон.

Играет море отливом всех красок;

На горных склонах румянится бор.

Восходит солнце, и ярче простор

Полей под первой улыбкой горячей.

Цветами с каждой минутой богаче

Лугов росистых зеленый ковер;

Смелей змеится струя золотая

По алой зыби, когда, пролетая,

Тревожит ветер дремоту озер.

Едва зардели лесные вершины,

Чуть первым вздохом вздохнул океан,

Как, слыша ранний распев петушиный,

Сегодня к жизни проснулся Ацтлан

Сегодня день необычный, не схожий

С другими днями; сегодня гостей

На праздник царских любимых детей

Зовут радушно сады у подножий

Дворца и храма на древней Горе;

Всю ночь тревожно спалось молодежи,

А сборы в путь начались на заре.

И к полдню девы и юноши роем

Собрались в царский заманчивый сад.

А он, обычно объятый покоем,

И жизни, буйно ворвавшейся, рад,

И счастлив шумом. Толпою нарядной

Разбужен сон величавых аллей;

От лиц веселых лугам веселей;

А в чащах резвость царит безоглядно;

Беспечный говор повсюду проник,

Везде затишье встревожено смехом,

И, словно споря с недремлющим эхом,

Кругом звенит голосов переклик.

Среди гвоздики и дикого мака,

В толпе поющей сплелись в хоровод

Шесть пар в нарядах эмблем Зодиака.

Как ход созвездий, медлителен ход

Обрядной пляски, идущей кругами;

Круги примятой травы под ногами,

Круги венков — как сплетенье орбит;

Как Млечный Путь меж созвездий, бежит

Змея гирлянды, опутав изгибы

Упругих, сильных и трепетных тел.

Светла кольчуга чешуйчатой Рыбы:

В руках Стрельца напряжен самострел;

Здесь — отрок смуглый с хвостом Скорпион

В руках другого — корзины цветов,

Колеблясь, ходят, как чаши Весов;

За ним раструбом цветного тритона

Плечо прикрыл Водолей-водонос;

А вот в уборе соломенных кос,

С пучком колосьев стыдливая Дева;

Овен мелькает в косматом руне;

Здесь Лев с оскалом раскрытого зева,

Там Рак с цветами в зажатой клешне;

Смешному, с рыбьим хвостом, Козерогу

Грозят рога золотые Тельца,

И Двойни, в маске двойного лица,

Влачат в траве мужеженскую тогу.

Живет легенда забытых времен

В картине пляски ритмичной и мерной,

И точно древней гармонией сферной

Под гимны танец-обряд напоен.

А вот у речки, где легкая стая

Стрекоз пригрета в густых тростниках,

Собрались девы, венки заплетая,

Чтоб ход судьбы прочитать в тайниках

Годов грядущих. Так было и прежде,

И впредь так будет в далеких веках!

Сердца томятся в несмелой надежде,

Пока уносит журчащий поток

Сплетенный с думой заветной венок

Из милых солнцу цветов повилики:

«Что даст гаданье на праздник великий?»

Венок, скользящий с волны на волну,

Сулит правдиво свершенье желаний;

Венок, бессильно ушедший ко дну,

Навек уносит и клад упований,

Пророча горе. Но ждет ли беда,

Зовет ли счастье, — ведь сердцу-невежде

Нельзя не верить! Так было и прежде,

Так долго будет, так будет всегда…

А где-то струны немудрой самвики

Поют, призывом любви задрожав:

Четы влюбленных, вдали от забав,

Скользят в аллеях, где яркие блики

В тени играют на желтом песке,

Где в листьях шепот привета и ласки,

Где пыль признаний звучит без опаски,

Где сладко сердцу в неясной тоске.

Царевне тяжко в жемчужном уборе;

Забава сверстниц царевне скучна:

Заклятий счастья в их девичьем хоре

Она не шепчет. Как может она

Делить с другими боязнь ожиданья.

И грусть, и радость при смене примет?

Не нужно ей прорицаний гаданья

На первом утре пятнадцати лет.

Она печально поникла головкой,

И грудь трепещет под жаркой рукой.

Следит царевна с ревнивой тоской,

Как, быстрый, сильный, с отважностью ловкой,

Царевич весь отдается игре,

Как будто вовсе забыв о сестре.

Вот звонкий оклик условной команды,

Вот топот бега. И девы гурьбой

Бегут чрез луг до зеленой гирлянды,

Чтоб скрыться там за охранной чертой.

Царевич, легкий, по свежей полянке

Бежит за ними вдогонку стремглав.

Одну он выбрал. Он ближе к беглянке,

Всё ближе, ближе… Прыжок, и, поймав,

По праву просит обычной награды

С добычи милой счастливый ловец.

Приносят пышный из листьев венец.

Слегка смутясь и под видом досады

Скрывая радость, на миг за венцом

Укрылась дева горящим лицом.

При общем смехе, под шум восклицаний,

Царевич ищет заслуженной дани:

Венок зеленый так радостно-густ,

Свежо лобзанье смеющихся уст.

Царевна видит. И бурно разбужен

В ревнивом сердце невольный порыв:

Грядущий жребий прочесть, приоткрыв

Над ним завесу. Скорее! Ей нужен

Гаданья точный и мудрый ответ

О темной правде таящихся лет!

Венок сплетен. И, склонясь над откосом,

Вверяет слепо сомненья свои

Венку царевна, с коротким вопросом

Его бросая в речные струи.

Он канул в брызгах. Невольно испугом

Стеснилось сердце. Он всплыл, он плывет

В прибрежной зыби ныряющим кругом;

Над ним склонился густой очерет,

Его окутав глубокою тенью.

И долго-долго он плыл по теченью,

Вращаясь тихо. Но вот, на волне

Внезапно дрогнув, он резко отброшен

К средине речки; в ее быстрине,

Кружась, скользит он, и свеж, и роскошен

Под блеском солнца. И, словно во сне,

Царевна видит в блаженном томленьи,

Что, всё сиянье лучей на венке

Собрав чудесно, в его обрамленьи

Священный Лик отразился в реке.

Казалось, счастье сулила примета!

Но был недолог счастливый посул,

И в чудной ласке горячего света

С коротким всплеском венок утонул…

Круги по речке бежали за всплеском.

Померк царевны обманутый взор.

Она в ответе бесстрастном и веском

Судьбы суровой прочла приговор.

Так пусто стало на сердце, как в доме,

Где властно веет печаль похорон;

В ушах протяжный настойчивый звон,

И дух царевны в смертельной истоме.

Она не знает, что праздник умолк,

Что стихли песни и струнные трели,

Что солнца нет, что сады опустели,

Что первым вздохом кудрей ее шелк

Слегка смочила вечерняя влажность;

Она не видит, что светлая важность

В природе дышит, беззвучно сменя

Хмельную радость беспечного дня;

Она не слышит, что ищет по саду

Ее царевич и кличет, ища,

Такой прекрасный в венке из плюща,

Добытом в играх за ловкость в награду…

А брат, увидев ее наконец,

«Сестра, — кричит ей, — пора во дворец!»

Глава двадцать первая

Гремит пред входом во храм колесница.

Царя с семейством приветствую я;

В тени пилона проходит семья

Во двор мощеный. И царь, и царица

В одеждах белых; в хитоне простом

Царевна с веткой зеленой оливы.

Один царевич, как царь горделивый,

В тунике царской, в плаще золотом,

С алмазной цепью — эмблемою власти;

Алмазный обруч блестит на кудрях,

И тонко пахнут бесценные масти.

Всё так, как было при древних царях.

Его по-царски встречают хоралом;

Двумя жрецами почетно храним,

Он входит первым. И раб опахалом

Вечерний воздух колышет над ним.

Идем мы. Звонки гранитные плиты;

Им вторит отклик в изломах аркад.

Пред нами, в свете зажженных лампад,

Стоит высокий и взорам открытый

Служений царских алтарь, и к нему

Ведут ступени трех лестниц пологих;

На плоских чашах курильниц треногих

Алоэ тлеет; и тонет в дыму

Престол трехгранный цветного порфира.

Царевич всходит наверх к алтарю;

Наследник царства, подобно царю,

Впервые сам возлияние мира

Приносит в жертву Зиждителю Мира…

В косом потоке закатных лучей,

Как чаша крови, алеет елей.

В одном порыве горячих молений

Мы все безмолвно склонили колени;

Пред тайной смолк торжествующий хор;

Кадильным дымом наполнился двор:

Свершался древний обряд посвященья.

Любовью чистой исполнен был взор

Царевны юной, и, дань восхищенья,

Дрожали слезы в глубоких очах,

Как две росинки при лунных лучах.

Вновь гимн раздался, и проникновенно

Звучала песнь под бряцанье кадил.

Прекрасный, тихо царевич сходил;

Точеный лик просветлен вдохновенно,

В тазах мечтанье… Таинственно он

Приял величье царей вековое.

К нему навстречу иду я, и двое

Жрецов подходит с обеих сторон.

Лампады блещут, дымится алоэ…

Во двор в просветы меж белых колонн

Воздушно небо глядит голубое,

И только слышны в лазурном покое

Роптанье моря в немолчном прибое

Да сизых горлиц ласкающий стон.

Но гаснут тучек прозрачных волокна;

Потух на море отлив багреца,

И ранний сумрак в садах у дворца

Украдкой глянул в глубокие окна.

Росой покрылись поляны. Меж тем,

Готовясь к ночи венчальной, гарем

Жужжал последней дневною заботой.

Для встречи гостя невидимый кто-то

Спешил исполнить преданий наказ,

И слился здесь с повседневною былью

Волшебной сказки старинный рассказ.

Лениво брызжа душистою пылью,

Фонтаны слух чаровали, а глаз

Прельщался тканей тяжелых окраской,

Ковров пушистых цветистою лаской

И, в пестрой глине затейливых ваз,

Расцветкой яркой цветов благовонных;

Лампад висячих граненый топаз

Играл снопами лучей благосклонных,

И всё казалось причудливым сном:

Узоры шелка на мягких диванах,

Узоры стройных кувшинов с вином,

Узоры тонкой чеканки на жбанах.

А в круглых сводах невидимых ниш

Слегка курился дремотный гашиш,

Чтоб воля млела в желанных обманах.

Волненье, радость, надежды и страх

Средь жен-красавиц, избранниц счастливых:

Притворный холод в глазах горделивых

И трепет скрытой тревоги в сердцах.

Они все вместе собрались в купальне,

В саду тепличном. Ласкающе-тих,

Чуть слышным звоном доходит до них

Влюбленный голос мелодии дальней.

В саду, где пальм гладкоствольных листы

Склонились к иглам серебряных елей,

В пахучих травах вздыхают цветы,

Пасется стадо ручное газелей,

Павлины ходят, раскинув хвосты.

Как чаша, пруд; и ползучих растений

Листва к нему опустилась везде.

До дна уходят, белея в воде,

Широких лестниц крутые ступени;

Застыл недвижно, в спокойствии лени,

Прозрачной влаги сквозной малахит;

Там лотос, образ невинности, спит,

Там лебедь, с гордым величьем движений,

Беззвучно выплыв из дремлющей тени,

Блестящей дрожью воды окружен;

И, как виденья, по глади зеркальной

Легко скользят отражения жен…

Настал для сборов пред ночью венчальной

Последний важный и хлопотный час.

Снуют служанки вокруг водоема;

Готовят девы себя для приема

Супруга в блеске всех женских прикрас.

Уже исчерпан богатый запас

Всех тайн, идущих в изустном рассказе

От рода к роду с древнейшей поры:

Для лиц — составы смягчающих мазей,

Для рук — бальзамов привозных жиры,

Из тонко стертых жемчужин белила,

Сурьма и желтый толченый шафран,

Цветная пудра, оттенки румян

И, чар любовных победная сила,

Соблазна полный духов аромат.

Черед одежде. Борьба охватила

Красавиц-женщин. Их прихоть стократ

Меняет вкусы; со строгим разбором

Отвергнут ими убор за убором;

Всё новых тканей пленяет краса;

Они, спеша, примеряют наряды,

Подвески, цепи, венцы, пояса.

Снуют служанки… Звенят голоса…

Соперниц судят враждебные взгляды;

И то и дело, с дрожаньем руки,

В зеркальность медной блестящей доски

Глядится дева и просит ответа:

«Свежа ль? Прекрасна ль? Удачно ль одета

К лицу ли это убранство волос?..»

Соседки смотрят, кивают со смехом,

По в каждом сердце всё тот же вопрос:

«Кого судьба обласкает успехом?

Кому предсказан избранья почет?

Кто будет первой супругой счастливой

И первой ночи подругой стыдливой?

Чей миг бессмертья сегодня пробьет?..»

А небо в полночь нахмурилось строже.

Затмились звезды; ненастная мгла

Ползла туманом. Царевна легла.

Она безвольно томилась на ложе,

И сном забыться ей было невмочь.

Напрасно думы гнала она прочь,

Но мысль внушала всё то же, всё то же,

И жутко длилась бессонная ночь.

Метался ветер, и с жалобой гневной,

Бушуя, море рвалось из границ.

Во мраке плыли, смеясь над царевной,

Рои прекрасных девических лиц.

Лицо сменялось лицом непонятно;

Глаза чернели бездонною тьмой,

И губы, гордо, беззвучно, но внятно

Для сердца девы, шептали: «Он мой!»

Дышала радость в улыбке надменной,

Насмешка крылась, как вызов прямой.

В ответ, как эхо, одно неизменно:

«Он — мой! — твердила царевна, — он — мой!»

Но тени в танце неслись, торжествуя,

Под звон запястий и свадебных чаш;

И вновь чуть слышно, как звук поцелуя,

Истомный шепот змеился: «Он — наш!..»

Глава двадцать вторая

И утро встало ненастное. Море

Одели тучи покровом теней;

Шумела буря в свинцовом просторе;

Пучина вздулась, и с громом на ней

Вздымались волны друг другу на смену,

Одна другой и страшней, и темней,

А ветер буйный вскипавшую пену

Срывал разгульно с горбатых гребней.

Казалось, бездны разгневанный демон

Кидался в битву с жильцами земли:

С налету снасти трепал у трирем он,

На камни рифов бросал корабли,

Удары сыпал на крепкие молы;

Он в новом всплеске старинной крамолы,

С мятежным кличем вражды и хулы,

Грозил смести человека-тирана

И гнал на приступ к подножью Ацтлана

За ратью рать роковые валы.

Душа царевны созвучна ненастью.

Разбит, как бурей, сердечный покой,

Бушует сердце бесплодною страстью,

Как море, в споре с любовной тоской.

Всё то, что было недавно ей свято,

Теперь погибло, безжалостно смято,

Как венчик розы жестокой ногой:

Ее любимый был отдан другой.

И сон их детский о счастьи возможном

Навеки прерван, и в сердце тревожном

Надежд огонь благодатный задут.

Былое — призрак; печаль — в настоящем.

А там… в грядущем, лишь горе сулящем,

Угроза брака, несноснее пут…

О, как совместны с тоскою тяжелой

Ненастья слезы!.. И голуби ждут

Царевну тщетно в тревоге веселой.

В тунике белой у белой скамьи,

Сама, как призрак, она в забытьи

Стоит в тени у конца колоннады,

Где, в светлой бронзе застыв, лимниады,

С телами женщин на рыбьих хвостах,

Фонтана чашу несут на перстах.

Дождем спадают болтливые струйки,

И взор царевны недвижен, следя,

Как рябь играет и блещут чешуйки

Проворных рыбок под сеткой дождя.

В лукавых блестках резвящихся рыбок

До боли, въявь представляются ей

Соблазны женских нескромных улыбок

И чары в беглом призыве очей;

Качаясь плавно в извивах волнистых,

Мерцают странно в воде плавники,

Как будто веер из перьев цветистых

Шевелят пальцы изящной руки.

Не так ли жены, подвижны и гибки,

Вчера пред братом резвились, как рыбки,

В парчовых тканях с отливом чешуй,

И, ластясь, льнули к нему, как наяды?..

Вино пьянило; туманились взгляды;

Фонтан ласкал однозвучностью струй,

Дышала страсть в вероломном гашише…

А лютни пели всё тише и тише…

И веер скрыл роковой поцелуй…

Так снов ревнивых впивая отраву,

Царевна бредит. Ей страшно самой

От мыслей темных: «Отдайте! Он — мой!

Мне с детства близкий, он мой был по праву!

Зачем же, в жизни живой недвижим,

Обычай мертвый, как навык порочный,

Его похитил на праздник полночный

И отдал новым, далеким, чужим?

Пусть нет нам счастья по близости кровной!

Но я на радость победы любовной

Его отдать не хочу никому!

Судьба сковала нас цепью духовной:

Обещан небом он мне, я — ему!..»

Царевич вышел и в дымку ненастья

Вгляделся, жадно дыша на ветру.

Вдали он зорко увидел сестру,

И сердце чаще забилось от счастья.

Царевич тихо подкрался к сестре,

Как тень, скользя. Притаился за нею.

Потом, как в детстве в шутливой игре,

Приник к спине ей щекою, а шею

Обвил ей нежно руками… И вдруг,

Ее к себе повернувши за плечи,

Хотел согнать поцелуями встречи

Ее невольный минутный испуг.

Но он не слышит, как прежде, привета.

Бледна, царевна стоит без ответа,

Дрожит бессильно царевны рука;

В глазах померкших — глухая тоска

И долгой ночи бессонной усталость.

Он видит: ей не до смеха совсем!

Потухла сразу беспечная шалость;

Пронзая сердце, прихлынула жалость.

Хотел царевич сказать: «О, зачем,

Сестрица-радость, грустишь ты напрасно?»

И вдруг… мгновенно… всё сделалось ясно:

Обряд вчерашний и первый гарем

Меж ними пропасть внезапно раскрыли;

Сестра не знает, не чует, что он

Сберег безгрешно их детские были,

Любви их чистой безоблачный сон!

Но вновь с царевной он встретился взором;

И вмиг, владеть не умея собой,

Пред ней открылся; признаний прибой

Дышал правдиво то горьким укором,

То жгучей страстью, то жадной мольбой:

«Сестра, я понял! Скажи, неужели

Смогла, хоть кратко, ты думать, сестра,

Что был я счастлив в гареме вчера,

Когда под лютни мне женщины пели

И тайным знаком к предательской цели

Манили томно меня веера?

Могла ль ты думать, что в ночь новоселья…

Что этой ночью… что я?.. О, не верь,

Не верь сомненьям! Сестра, неужель я

К тебе пришел бы? Как смел бы теперь

Тебя касаться? Как мог бы и в очи

Твои так прямо глядеть без стыда,

Когда бы только… Но нет! Мне чужда

И память будет о тягостной ночи!

Сегодня, теша наперсниц своих,

Расскажут жены с насмешкой обиды,

Как был забавен ребенок-жених,

Бессильный отпрыск царей Атлантиды!

Толпа красавиц — на выбор. Из них

Была любая готова отдать бы

Всю жизнь за взор мой единый; но я

Не мог ценить их, холодный судья

И праздный зритель в час собственной свадьбы!

Меня привычно носили мечты:

Я сердцем, верным любви сокровенной,

Стремился пылко к одной, незабвенной,

Далекой-близкой!.. Не чуяла ты,

Что ей признанья любви наготове

Душа хранила, что счастья ключи

В ее едином решающем слове,

Что звал ее лишь я тщетно в ночи!

Сестра, ты знаешь, чье имя в том зове?!

Скажи, что знаешь?.. Нет… лучше молчи!..»

Молчит царевна: боится ль ошибки,

Иль снова верит, былое будя?..

Фонтан лепечет, и плещутся рыбки,

Играя резво под сеткой дождя.

Глава двадцать третья

Начальник стражи на вышке дозорной

Донес, что в море корабль-великан

Несется птицей чудовищно-черной,

Как призрак грозный, в пути на Ацтлан.

Запели трубы тревожно в Ацтлане.

Возможность боя предвидя заране,

Поднялся город, властитель морей.

Проснулась гавань. Снялись с якорей

В спокойных водах суда боевые;

Тугие снасти дрожат, как живые,

И просят мачты со стрелами рей,

Чтоб ветер вновь паруса их разбросил;

А строй гребцов, изловчившись взмахнуть

Шестью рядами закинутых весел,

Лишь знака ждет, чтобы ринуться в путь.

Как первый пояс столичной защиты,

Готовясь к брани, полно суеты

Кольцо наружной стены; с высоты

Звенят под шагом размеренным плиты,

Бряцают звонко мечи и щиты;

В тяжелых шлемах и латах гоплиты

Вступили в башни, взошли на мосты.

Незримо, в узких бойницах откосных

Таятся луки; спокойно стрельцы

Наводят стрелы; их жал смертоносных,

Ища добычи, трепещут концы.

И ряд угрюмый машин камнеметных

С тягучим лязгом колес и цепей

Грозит засыпать пришельцев залетных

Дождем смертельным разящих камней.

А там, где волны, над ярусом ярус,

Встают и в бездну спадают; бурля,

Бесстрашно реет напрягшийся парус,

И веет стяг на корме корабля.

Склоняясь на борт в губительном крене,

Корабль то ломит валы, как таран,

То мчится в белой раздробленной пене,

Как дух зловещий, на светлый Ацтлан.

Дивится город безумцев отваге;

Толпы теснятся, стараясь прочесть

На черном, ветром терзаемом стяге

Враждебных целей и замыслов весть.

Но чу! Меж башен над устьем канала

Упала цепь, преграждавшая вход

От взморья в город. На голос сигнала

Приветом дружным ответил народ,

Когда на гребни мятущихся вод

Судов дозорных проворная стая

Легко скользнула в ненастную мглу:

Ладьи Ацтлана, с валами взлетая,

Спешат, как чайки, навстречу орлу.

Летят. Домчались. Вот в брызгах и пене

Вкруг гостя смело бегут по волнам;

Обрывки криков, в поспешном обмене

Приветствий первых, доносятся к нам.

Назад к Ацтлану ладья вестовая

Бежит, пучину отважно взрывая,

И кормчий мира приносит слова;

Как искра, мчится в Ацтлане молва:

«Везет страны андрофагов посольство

Царю от князя привет и дары.

Все двери — настежь! Гостям — хлебосольство,

Послу — радушье: готовьте пиры!»

Манимы славой всемирного порта,

В виду великой столицы царя

Пришельцы быстро крепят якоря.

Завернут парус. С высокого борта

С трудом опущен в кипение волн

Большой, из дуба долбленого челн.

Коры столетней корявы морщины,

И грубо-тяжки четыре весла;

В пахучих шкурах курчавой овчины

Гребцы, и слуги, и стража посла.

Посланец правит кренящимся дубом;

Он грозен видом; осанка строга,

Огонь и сила в лице его грубом;

Играет ветер откинутым чубом,

И в ухе тускло мерцает серьга.

Ацтлан! Дивясь величавой картине,

В Ацтлан толпой мореходы спешат.

Пред ними, строгий, на гордой вершине

Горы Священной стоит Зиггурат.

В тенистой роще за белой оградой

Пасется мирно рогатое стадо

Молочно-белых священных быков;

На горном склоне среди цветников

Блестит дворец орихалковой крышей;

А вкруг, в садах утопая густых,

Раскинут Город Ворот Золотых,

Хранитель Вод, Заповеданных Свыше.

Прекрасен город, и жизнь в нем шумна, —

Смешенье красок и спутанность звуков.

Внутри вся гавань судами полна;

И шум, и крик у зияющих люков,

Где груз привозный в мешках и тюках

Рабы разносят на мощных плечах.

Как дуги туго натянутых луков,

Вздымаясь, арки крутых акведуков

Идут чрез город к вершине Горы.

Повсюду стены построек пестры

Трехцветным камнем: он белый, и черный,

И ярко-красный. Меж зданий просторны

Проходы улиц прямых и дворы

Вокруг жилищ легионов наемных.

Везде движенье, и стук колесниц,

И громкий топот людской на подъемных

Мостах у башен с рядами бойниц.

Как в латы, стены одеты в металлы:

На первой, внешней, из олова слой,

Из меди желтой оковка второй,

На третьей, главной, — загадочно-алый

Лучистый сплав, орихалк золотой.

Вдоль стен кругами замкнулись каналы;

Плывут галеры, снуют паруса,

Мелькают весла, звучат голоса.

В открытых храмах бряцают кимвалы;

Сантал дымится, и с ним в небеса

Земли хвалою восходят хоралы.

Аллеи сфинксов. Громады дворцов.

Аллеи статуй: царей и жрецов

Великих лики; на их пьедесталы

Народ цветы возлагает всегда.

Звенят фонтаны пред зданьем

Суда; Оплот Закона, от лет обветшалый.

Глядит угрюмо. И день изо дня

Должны здесь, правду и милость храня,

Судить старшин городских трибуналы

Людские тяжбы; здесь шепот дельцов

И быстрый говор крикливых истцов;

Клянут и плачут здесь люди, и вялый

Бесстрастный голос, кончая их спор,

Читает громко сухой приговор.

А дальше бойкой торговли кварталы;

Наполнен город толпами людей;

Шумят базары среди площадей,

С товаром ходким открыты подвалы;

В разгаре купля, продажа, обмен.

В проулках тесных, в палатках у стен

Монетой звонкой бряцают менялы:

Тут распри, дрязги и резкая брань;

И прочь от шума, под портики бань

Прохлада манит. Бассейнов овалы

Зовут узором цветных изразцов:

В них свежих сил наберется усталый

В воде прохладной, а светлые залы —

Приют поэтов и кров мудрецов.

Но день пройдет. Янтари и опалы

Заря рассыплет, горя полчаса;

Созвездий вечных зажгутся кристаллы,

Сады и рощи обрызнет роса;

И вдруг, почуяв покой небывалый,

Ацтлан утихнет, дремотой объят.

Тогда каналы ясней отразят

Дворцов колонны и храмов порталы;

Огни унижут перила террас;

С шатрами лодки в условленный час,

Расправив весла, покинут причалы,

И страстный голос ночного певца

Разнежит песнью влюбленный сердца.

В Ацтлане гости. И сызнова шумный

Разгул в роскошных хоромах вождя;

Вновь песни, крики и хохот безумный

Ликуют, язвы греха бередя.

Толпа гостей разделилась на части,

Ища забвенья в похмельи и страсти.

Приезжий варвар с угрюмым вождем

В палате пиршеств остались вдвоем.

И гость пред рогом с широким раструбом,

Налитым крепким заморским вином,

Уже качает нависнувшим чубом

И словно дремлет в дурмане хмельном,

Но сам, украдкой, внимательным глазом

Глядит кругом, навалившись на стол.

И чутким ухом лукавый посол

Следит за громким застольным рассказом

На трудном, чуждом ему языке.

А вождь хмелеет при каждом глотке.

Забыв о госте, мечтает хозяин,

Один, но вслух, о промчавшихся днях,

О славе битв в отдаленных краях,

О странных нравах далеких окраин,

О ласках женщин всех стран и племен,

И, втайне страстью своей увлечен,

Он славит, дико глазами сверкая,

Атлантских женщин; они всех других

Прекрасней в мире, и только средь них

Могла чудесно родиться такая,

За чье лобзанье готов он сейчас

Отдать объятья красавиц всех рас…

Посол, казалось, уснул, поникая;

Лишь взор зажегся на миг… и погас.

Глава двадцать четвертая

Находки радость венчает исканья,

Как сладость меда — усердие пчел!

Средь пыльных хартий во Храме Познанья

В глубокой нише сегодня нашел

Я древний, темный и ветхий пергамент;

Червем источен, он весь испещрен

Цветною тушью условных письмен.

Поблекли краски, и выцвел орнамент.

Но скрытый смысл потаенных значков,

Как вещий голос из мрака веков,

А яркость истин, как пламень в напитке

Священной Сомы. Лампада светла;

Лучи дрожат на развернутом свитке;

И я, склонившись на мрамор стола,

Читаю знаки на высохшей коже,

Вникая в мудрость… Всё глубже и строже

Величье тайн: безымянный пророк

Дает мне жданный, столь нужный урок.

«Живущим — мир! А миру — написанье,

Как заповедь, как верная скрижаль

Тех вечных тайн, к которым прикасанье

Для смертного и счастье, и печаль.

Вчера, в мой срок молитвы ежедневной

Молился я. Светло синела даль.

Но трижды гром прошел в лазури гневно,

Раскрылся неба царственный чертог

И трижды Голос звал меня напевно,

Как будто звонко кликал дальний рог:

“Очнись! Воспрянь! Внимай!” И атмы взором

Увидел я, что в Лике Солнца — Бог.

Потоком лился свет. И, перебором

Его лучей, незримые персты

Завесы ткали полог, на котором

Видения нездешней красоты

Напечатлялись, словно отраженье

Незримого в пучинах пустоты.

Горящий факел приводя в движенье,

Писала им бесплотная рука.

В дотоле непостижном постиженье

Мне открывалось. За строкой строка.

Цвели Семи Заветов откровенья

И таяли, как тают облака.

Блаженные, блаженные мгновенья!

Паря с Вселенским Солнцем наравне,

Душа пила восторг самозабвенья.

Тогда-то мне, не въявь и не во сне,

А в грезе сладостной меж сном и бденьем,

На лотосе явился в вышине

Сам светлый Бог нежизненным виденьем!

И я, прозрев, постиг бессмертья суть.

Но — скрылось всё… Стремительным паденьем

Для духа был в наш мир возвратный путь.

И вот, объят я трепетом и страхом:

На святость тайн не смея посягнуть,

Бессилен я орлиных крыльев взмахом

Поднять на труд зиждительства мечту;

Я не дерзну над здешним тленным прахом

Низвергнуть древней Смерти тяготу

И Бытие воздвигнуть не престоле,

Создав природы Божьей полноту.

Лишь Действенность при Мудрости и Воле

Меж Смертью и Бессмертьем грань сотрет,

Когда все три дохнут в одном Глаголе!..

И давит душу виденного гнет!

Я в глубь пещер, ища успокоенья,

Уйду из мира. Дням утратив счет,

Предамся там покою отчужденья,

Вручу себя безмолвию и тьме,

Великий Образ дивного виденья

Храня до смерти в сердце и уме.

Но, отходя, пред миром именую

Я истину, сложив в земном письме

Семи Заветов песню неземную,

Бессмертью гимн, какого струны лир

Поднесь не знали, славя жизнь иную!..

Благословенье миру! Людям — мир!»

Слова, как жемчуг, низал я с раскрытием

Значенья глифов. И тайнопись мне

Всё то дарила теперь в тишине,

Что было встарь вдохновенным наитьем

Дано другому в пророческом сне:

«Нам заповеданы семь драгоценных и вечных Заветов,

Семь совершенств бытия — семь золотых степеней:

В трудном пути восхожденья из сумрака к Свету всех Светов

Ищущий должен зажечь семь негасимых огней.

В степени первой Завет Целомудрия, сущий от века:

Праотец общий Хаос Девством предвечно рожден.

Девственность — риза спасенья, покров и оплот человека,

В ней для греховных страстей — плен погребальных пелен.

В тихом бесстрастии Девства не смерти немая дремота,

В нем созидающих сил жизнеобильный покой;

Белый цветок чистоты не цветенье в застое болота,

В грезах невинности, он — лотос, вспоенный рекой.

Так же, как завязь сулит нам плода ароматностъ и сочность,

Девство незримо в себе семя Бессмертья блюдет.

Тайну крещенья Живою Водой бережет Непорочность,

Жизни росою кропя мира коснеющий гнет.

Радуйтесь, девственно-чистые!

Степень вторая — Слиянье. В Слияньи — Завет от Хаоса.

Дети отца одного, духом единые все,

Мы в себялюбии черном мертвы, как цветы сенокоса,

В саване личного, мы — зерна в усохшем овсе.

Надо, чтоб каждый душою сливался с Вселенной-Титаном,

Чтоб мирозданье в себе каждый вмещал, как титан:

Мелкая капля воды нераздельно слита с океаном,

В капле ничтожной одной весь отражен океан.

В чуде Слияния — радость, и к жизни чрез смерть возвращенье:

В куколке умер червяк — бабочка скинет кокон…

Светлый Слиянья покой — это Мертвой Водою крещенье,

В сладком забвеньи его — бденье, и греза, и сон.

Радуйтесь, с миром слиянные!

Заповедь степени третьей в стяжаньи незыблемой Веры, —

В ней для заблудшихся чад — Матери древней Завет.

Гаснут иллюзии мира пред Верой, как бреда химеры,

Призраки тают страстей, глохнет соблазнов навет.

Вера не рабство, а подвиг; и тлена глухая неволя

Вдруг размыкает пред ней плен тяготы вековой;

С Богом сближает нас Вера; пред Верой бессмертия доля

Явью становится здесь, близкою правдой живой.

Вера уносит наш дух к небесам в огневом окрыленьи;

Вера — как молнии взлет, Вера — крещенье Огнем:

Жгуч очистительный пламень; и в красном его опаленьи

Жадно и радостно мы вздохом бессмертья вздохнем.

Радуйтесь, Веры светильники!

В степень четвертую вступит душа в ореоле Познанья.

Мудрость — великий Завет мудроблагого Отца,

Светом предвечным крещенье слепого людского сознанья!

Мудрость — начало всего, в Мудрости — всё, до конца.

Мудрость наш парус надежный и бдительный руль за кормою,

В высь путеводный маяк, цепь указующих вех;

В Мудрости светоч грядущей победы над смертною тьмою,

В Мудрости — лучших отбор, в Мудрости — равенство всех;

Царского сана мы в ней достигаем по праву признанья;

Власть нам над миром дана, мощь в усмиреньи стихий.

Высшую Правду постигнув в лазурном чертоге Познанья,

Путник, покоясь душой, в силе и славе почий!

Радуйтесь, светочи Мудрости!

Пятая степень — Обитель Любви, где любовью

Сыновней Ярче зари просиял нам милосердья Завет.

В мире Любовь тем прекрасней, чем люди темней и греховней:

Благостен пламень Любви, чист Всепрощения свет.

Блещет любовь, словно Солнце, в глубокой ночи мирозданья,

Всех согревает извне, всё освещает внутри;

Брызнув теплом, озаряет всесильным лучом состраданья

Сумерки каменных душ, жалких сердец пустыри.

Братство в Любви бескорыстной. Без страха, чужда суесловью,

Всюду ответит Любовь зову страданий людских:

В чуде Любви завершенной — святое крещение Кровью,

Лучшая жертва ее — в смерти за ближних своих…

Радуйтесь, смерть победившие!

Степень шестая — расцвет осязания, зренья и слуха,

Пыль вдохновений святых, мысли недремлющей жар:

Гением нас осеняет Завет благодатного Духа,

Шлет над материей власть, шлет созидания дар.

В творчестве — гордость Свободы, живое крещенье Эфиром;

Знает безумца душа солнц небывалых загар;

Дерзко она, вне пространства и времени, реет над миром,

Там, где Хаоса разлит серо-серебряный пар.

Гений творит бытие. И угоден он Богу в гореньи!

Бог в человеке узреть хочет Титана-Творца:

Разум вселенский один воссияет в Творце и в твореньи.

Примут зиждительства труд два полноправных Лица.

Радуйтесь, духом свободные!

Так, целомудренный, всею душой приобщен к мирозданью,

Веры и мудрости полн, горней любовью одет,

Творчеством славен, взойдет за достойно заслуженной данью:

Степень седьмая пред ним — брезжит Бессмертия Свет…»

Душа, пылая восторгом духовным,

Рвалась из мира. Но здесь, под строкой

Был вкось пергамент зигзагом неровным

Оборван наспех дрожащей рукой;

С последним словом над зубчатым краем

Прервалась вдруг откровения речь:

Писавший, явно сомненьем терзаем,

Почел за благо навеки пресечь

Нам путь к Познанью. Успели утечь

С тех пор столетья. Пещерой безгласной

Завет похищен. И к тайне ключа

Искали люди и ищут напрасно,

Во прахе смертном оковы влача…

Но, маг последний, в годины упадка

Я верю в луч за враждебною тьмой:

Должна для мира раскрыться загадка

О высшем даре Ступени Седьмой!

Глава двадцать пятая

Сначала где-то вдали за стеною,

Потом всё ближе, раздались шаги, —

Не топот стражи, не поступь слуги:

Ступает кто-то походкой иною,

Воздушно-легкой, почти не людской.

И вот, отброшен поспешной рукой

Завесы полог у двери за мною.

Склоненный взор отведя от стола,

В широком кресле я к дереву спинки

Свой стан откинул. Царевна вошла,

Почти вбежала… В лице ни кровинки,

Страданье в бедных прекрасных глазах…

И, встретясь взглядом со мною, в слезах,

Дрожа, упала она на колени,

Лицо по-детски стыдливо укрыв

В моем хитоне; рыданий наплыв

Прорвался плачем… Вечерние тени

Сгущались грустно, и бледным пятном

Чуть брезжил запад. Вдали за окном

Смеялись звуки хмельных песнопений,

Тревожа душу и мысль наводя

На мрачный облик безумца-вождя.

И я в защиту царевны смятенной

От этой жизни, грехом полоненной,

От власти злых оскверняющих сил,

Молясь, на кудри головки склоненной

Уставно руки крестом возложил.

И тих был шепот: «Учитель, мне больно!..

Души не смею открыть никому!..

Не знает мать — я пришла самовольно:

Могу признаться тебе одному!

Меня поймешь ты, простишь сердобольно…

С участьем теплым ты слушать привык

Людских сомнений мятежный язык…

Наставник добрый! Измучена, смята

Душа страданьем… С недавней поры

Безумье в сердце!.. Царевича… брата…

Люблю… люблю я… не чувством сестры…

Признанье страшно! Но я виновата

Помимо воли… без умысла зла:

Любовь, мечтами щедра и богата,

Явилась тайно… без спроса пришла!

Дыханье чуждой, неведомой воли

Я чую в чувстве, связующем нас…

Так нужно ль… должно ль, чтоб мы побороли

Судьбы веленье, чтоб в пепле угас

Священный пламень, зажженный не нами?..

И то, что в небе горит письменами,

Разрушить вправе ль закон наш земной,

Встающий грозно меж нами стеной?!.»

Лились признанья, и в них, за словами,

Роптала юность, со всеми правами

Людской природы, со страстью в крови,

С борьбой меж долгом и зовом любви.

Внимал я молча. Но сердцем аскета

Подслушал больше, чем выдал рассказ:

Царевна билась во тьме без просвета.

Прося напрасно от жизни ответа.

То Дух Соблазна внушал ей не раз

Рассечь, как узел, насилье запрета;

Был вкрадчив голос: «Борись! Уповай!

Восстав, вступи в завоеванный рай!

Люби! Уж близко счастливое время,

Когда другое, свободное племя

Позор любви безнадежной поймет,

Поймет, что святы и вечны обеты,

И гордо свергнет людские запреты,

Как ржавых уз утеснительный гнет.

Тогда твой подвиг, как дань искупленья,

Прославят вольных людей поколенья!»

То совесть в сердце будила укор:

«Беги сомнений! Гони искушенье!

На вас накличет бесславный позор

Союз преступный; а кровосмешенье —

И стыд глубокий, и гибельный грех!»

И жутко было, украдкой от всех,

Сгорать царевне в тоске безглагольной,

Желать свершенья несбыточных грез,

Потом терзаться душой богомольной,

Гасить ручьем унизительных слез

Безмерный ужас пред страстью крамольной,

И вновь мечтой упиваться безвольно,

Опять любовью безумно гореть,

Сплетая скорби и ревности сеть.

Как гул весенней грозы, прозвучало

Для слуха старца простое начало

Любви несмелой двух юных сердец…

Но близок был неизбежный конец.

Царевны голос вдруг дрогнул: «Отец,

Я днем минуты покоя не знаю,

В ночи не сплю и томлюсь до зари…

Иду над бездной по самому краю…

Благой учитель!.. наставь… умудри!..

Хочу расстаться с житейской шумихой,

Уйти в тот мир, где соблазн побежден,

Где подвиг жизни светло сопряжен

С покоем сердца, с молитвою тихой

Средь сонма чистых и набожных жен:

Близ храма, в келье, греху недоступной,

Простясь навеки с любовью преступной,

За брата-друга, как друг и сестра,

Молить я буду бессмертного Ра.

Я верю, даст мне согласье родитель.

Но мать-царица… Мне страшно, учитель!

Я знаю, сердце я ей разобью

Своим решеньем. Исполни мою

Мольбу, наставник: твои назиданья

В печали могут царице помочь.

Пусть мать простит недостойную дочь,

И пусть отпустит меня без рыданья

На трудный искус святого пути…

Тогда лишь будет легко мне уйти!»

Царевна смолкла. Стенные триптихи,

В лучах лампады торжественно-тихи,

Мерцали, тайны мистерий шепча.

И миг короткий, как взмахом меча,

Отсек былое: закрыта страница,

Не будет завтра, что было вчера…

Царевна встала. — «Дерзай, голубица!

Да будет воля великого Ра:

Блажен, кто высшим призваньем взыскуем!..»

Петух протяжно пропел вдалеке…

Царевна, быстро припав поцелуем

Опять походкой, так мало похожей

На шаг плотских человеческих ног,

Глава двадцать шестая

Луна высоко. Чертог мирозданья

В сиянья бледном светлы очертанья

Построек древних; и каждого зданья

Тяжелый очерк, как сон, повторен

Густой, на землю отброшенной тенью.

Со светом тени играют в саду.

И я, подобен ночному виденью,

В одежде белой бесшумно иду.

В далекий угол уснувшего сада

Ведет тропинка. Блеснула ограда

Из белых глыб, освещенных луной,

И я стою пред намеченной целью:

В стене я камень нажал потайной;

Он дрогнул тихо, и узкою щелью

Открыл глубокий и черный провал.

Слегка нагнувшись, вошел я и стал

Во тьме над спуском крутым к подземелью,

А камни входа беззвучно за мной

Опять сомкнулись стеною сплошной.

Зажег я факел. И в царстве подземном

Был странен отблеск земного огня,

Как в узах сущим — в их мрак тюремном

Несмелый проблеск далекого дня.

С трудом сходя по ступеням истертым,

Ступал я в мокрый безжизненный мох;

В лицо, как склепа разверстого вздох,

Дышала плесень дыханием спертым;

А там, где узкий змеился проход,

Звенели капли сочащихся вод.

Под влажным, низко нависнувшим сводом

Я шел неровным извилистым ходом,

Везде встречая промозглую муть.

Но вот шаги зазвучали по плитам,

И скоро вывел расширенный путь

Меня к пещере — к цветным сталактитам,

В укрытый в недрах земных и лишь нам,

Жрецам верховным, доверенный храм.

Гигантский купол над тихой пещерой

Легко и стройно царил полусферой,

Как темно-синий ночной небосклон;

Под ним, в кругу самозданных колонн.

Из недр двухструйный источник пещерный

Фонтаном бил чрез расщелину скал.

И двух потоков напев равномерный

Как смерть баюкал, как жизнь пробуждал.

Ключи раздельно стекали в цистерны,

В цистерны-чаши: в одну, как в потир.

Вода Живая, синей, чем сапфир.

Струилась звучно, как песня благая;

В другую, точно в могильный сосуд,

С печальным звоном по камню сбегая,

Вливался Мертвой Воды изумруд.

Вокруг цистерн, меж колонн — саркофаги;

И в них, нетленно-немые жильцы.

Казалось, спали великие маги.

Мои предтечи — Ацтлана жрецы.

Не слыша хода веков быстротечных,

В базальте черном открытых гробниц

Дремали старцы в бинтах плащаниц,

Храня под тенью тиар трехвенечных

Блаженный отсвет всех таинств предвечных

В чертах застывших, но радостных лиц.

Теперь, томимый сомнением жутким,

Пришел я, младший, в их вещий синклит

И вновь, как встарь ученик-неофит,

Поведал просто наставникам чутким

Всё то, чем сердце горит и болит.

Свои печали о жалком паденьи

Людского рода в пучину страстей,

Свой страх неясный за царских детей,

Со светлой тайной в двойном их рожденьи

И с темной тайной любви их земной, —

Я все открыл им в молитве одной.

Отрадно стало. От скорби раздумий

Ушел я в мир созерцанья и вслух

Запел пред сонмом внимающих мумий

Псалом, целебно врачующий дух:

В речи нашей есть таинственный

И поистине единственный

Дивный Звук — всех звуков Мать!

Все, что выражено, сказано,

Всё с его природой связано,

Бытием ему обязано,

Может только в нем звучать.

И всё то, что нам не явлено,

Здесь без отклика оставлено,

Плотью Слова не оправлено, —

Всё уже таится в нем:

Всё в нем кончено и начато,

И горит — предвечно зачато —

Жизни будущей огнем.

В звуке этом — Космоса основа,

Суть миров и жизни вечный дух:

В нем, в Одном, всю тайну Трех и Двух,

Как скрижаль, таит строенье Слова.

Если цель — познанье Божества,

То один и два в трезубце звука, —

Как трех струн тугая тетива

С двух концов в одном изгибе лука,

А душа — пернатая стрела.

Повторенный вновь, опять и снова,

Ввысь уносит зов певучий Слова:

Всех молитв в нем древняя хвала,

В нем всех гимнов пламень величальный,

Весь Завет святых и строгих дум,

В нем — Он Сам, Бессмертный, Безначальный,

Три в Одном, Кого зовут АУМ.

В слове едином — три буквы, два слога:

Образ Триады, звучащий триптих.

Напечатлейте на душах своих

Звук, словно Лик Триединого Бога!

Сердце пылает, безмолвствует ум, —

Истинно, истинно, это — АУМ!

Звук тот Самим Божеством своеручно

Вписан в творенья, как Имя Творца,

Чтоб триединство святого Лица

Нам, как глашатай, вещал он трехзвучно.

И да молчит человеческий ум,

Ибо, воистину, это — АУМ!

В нем отражен, возвещен и прославлен

Тот, Кто в движении всего — недвижим;

В нем Непостижный душе постижим,

В нем Непроявленный сердцу проявлен…

И да молчит человеческий ум,

Ибо, воистину, это — АУМ!

В потустороннем вне времени Сущий,

Здесь Он — и время, и все времена;

В слитности бдения, грезы и сна,

Он — Настоящий, Прошедший, Грядущий…

И да молчит человеческий ум,

Ибо, воистину, это — АУМ!

Житница Он живоносного корма,

Вечный источник живого питья,

Светоч извне и внутри бытия,

Дух и материя, имя и форма.

И да молчит человеческий ум,

Ибо, воистину, это — АУМ!

Как в серебристую ткань паутины

Творчески нить источает паук,

Так Триединый Зиждительный Звук

В пряжу творенья вплетает Единый…

И да молчит человеческий ум,

Ибо, воистину, это — АУМ!

Всюду, во всем Он в мирах неисчетных;

Всё от Него, как огонь от огня;

Сам же, как пламень, единство храня,

Чужд Он ущерба от искр быстролетных.

И да молчит человеческий ум,

Ибо, воистину, это — АУМ!

Птицей нисходит Он, лебедем белым:

С Ним улетев, переходит мечта

Грань, где Душа Мировая слита

Видимым Целым с Невидимым Целым…

Может ли это постигнуть наш ум?!

Истинно, истинно, это — АУМ!

Добрый же путь нам при странствии новом,

Путь по Ту Сторону, к Свету сквозь Тьму,

К лону блаженства с Божественным Словом:

Слава Ему! Поклоненье Ему!

Мир Его — миру, и всем, и всему.

Глава двадцать седьмая

Молчит пещера при факеле дымном;

Внимают старцы в холодных гробах,

И тихо брезжат, будимые гимном,

Улыбки счастья на мертвых губах.

Я словно таю с волной звуковою;

Наплыв забвенья отраден челу.

Тройное Слово двойной тетивою

Метнуло душу мою, как стрелу,

И метко ранил Единую Цель я:

Постиг, и близко восшел к Божеству.

Ни жизнь… ни смерть… Это — сон наяву…

Вдруг светом вспыхнул весь свод подземелья —

Пугливо мрак побежал по низам,

Дыханьем жизни повеял бизам,

И раньше взору незримая келья

В стене пещеры открылась глазам.

Подняв свой светоч и стоя у входа,

Взглянул я внутрь. Вековых паутин,

Густых и серых, лохмотья со свода

Свисали дико, как пряди седин.

Покрыла пыль беспощадная слоем

Престола глыбу; ползучая ржа

Изъела утварь. И мертвым застоем

Дышала келья. Вошел я, держа

Высоко факел. И в трепете слабом

Его огня, мне навстречу взглянул

Из мрака кто-то, с недвижным осклабом

Сведенных жалкой улыбкою скул:

Костяк бездушный сухого скелета

Лежал во прахе, поверженный ниц,

И череп, страшный при отблесках света,

Глядел кругами зиявших глазниц.

Кто он, затворник? Кто путь запрещенный

В подземный храм к усыпальнице знал

И в тесной келье, в расщелине скал,

Кончину встретил? Какой посвященный,

Забытый всеми во мраке времен,

Вблизи гробниц погребенья лишен?

«Не ты ли это, пророк, чьи реченья,

Как угли, сердце восторгом мне жгли?

Не ты ль, исполнив обет отреченья,

Укрыл в утробе родимой земли

Бессмертья тайну, чтоб в дни заточенья

Изжить в безмолвном и темном гробу

Священный страх и сомнений борьбу?

И здесь, где годы в молчаньи провел ты

Один с Виденьем Великим твоим,

Не жив ли, — вечен, как мысль, хоть незрим, —

Тот Дивный Образ? Мне череп твой желтый

Грозит ли, молча, всё так же тая

Слова Завета — ключи бытия?

Иль, рад пришельцу, ты хочешь беззвучно

Шепнуть о том, что, как раньше, теперь

И в самой смерти с тобой неразлучно?..

Так дай же знак мне и тайну доверь!»

Склонясь к скелету, я благоговейно

Главы коснулся. И факела свет

Упал на скрытый в пыли амулет,

Чуть-чуть блеснувший цепочкою шейной.

Я поднял древний святой талисман;

Взглянул… и вздрогнул… и выпрямил стан

Разгадку тайны пещера дала мне!

Обточен камень — овалом яйца,

Как символ жизни. Рисунок на камне

И надпись гимн мастерского резца.

Очерчен тонким и смелым наброском,

Бесстрастно-светлый и радостный Бог

Сидит, прекрасный, на лотосе плоском,

Со сгибом накрест подогнутых ног.

Вкруг торса Бога бессчетные руки

Лежат сияньем, как Солнца лучи,

И держат руки — возмездия луки,

И держат руки — победы мечи.

Двоясь, троясь, умножаются лики

В Едином Лике Владыки владык,

И негу грезы, как отсвет великий,

Хранит срединный восторженный Лик.

Пред этим Ликом, как будто в приливе

Томлений пылких и жгучих услад,

Вновь Лик, но женский, откинут назад;

И в нем, как в странно двоящемся диве,

Опять сияет всё то же Лицо.

А рук сплетенных двойное кольцо

Свое же тело сжимает в порыве

Той мощной страсти, когда, как звено

В цепи бессмертья, два тела — одно.

Могучий, яркий и необычайный

Священный Образ безо бразной Тайны!

И к ней всесильно я был приобщен,

Едва, при вспышках дрожащего света,

Прочел по краю яйца-амулета

Завет великий в насечке письмен:

«Когда дерзнете вы, Божие чада,

Стыда одежды во прах растоптать,

Как осень топчет ковер листопада;

Когда не плоть и не женщина-мать

Даруют вашим младенцам рожденье;

Когда спаяет двоих единенье,

И двое будут одно, как в зерне,

Как в круге, слитом из двух полукружий;

Когда всё станет внутри, как извне,

Одним и тем же внутри и снаружи;

Когда, ни женским, ни мужеским став,

Мужское с женским сольется бесследно, —

Тогда лишь Жизнь воссияет победно

И Смерть лишится насильственных прав».

Глава двадцать восьмая

Так вот разгадка! Вот — Степень Седьмая:

Завет Триады, Завет Золотой!

В нем двое, слитно-раздельной четой,

Крещенье Духом Живым принимая,

Приемлют сущность Творца и венец

Бессмертья — в светлом уделе Единства.

В лице Едином — Творящий Отец

И Дева-Мать, красота материнства, —

Вот Образ Божий!.. Зиждитель-Творец

Таким Свой Лик начертал во вселенной;

Его Он сделал печатью всего

В мирах, возникших для жизни нетленной.

Таким же хочет Он видеть Его

В Своем подобья земном… И от века

Таким задуман был лик человека.

Не знал я Солнца! Я знал лишь лучи

В мерцаньи истин, мне встарь возвещенных;

Поднесь в руках у былых Посвященных

От Тайны Тайн оставались ключи;

Проклятье в розни людской изначальной

Я только чуял душою печальной,

Как свет сквозь пленку опущенных век;

Для скорби, смыслу творенья враждебной,

Искал я тщетно разгадки целебной,

И мне — титан и пигмей — человек

Казался в мире ошибкой волшебной.

Несчастный, с гордо подъятой главой,

С душой бессмертной небес отщепенец

И с бренным телом земли поселенец,

Меж них на грани он стал роковой,

Равно обеим и чуждый, и свой,

Равно обеим и враг, и союзник.

В нем двух стихий непрерывна борьба.

Двойная сущность — двойная судьба:

То гений вольный, то скованный узник,

То лик владыки, то облик раба,

То пламень мощи, то пепел бессилья;

Душа в оковах телесных слаба,

И плотью — духа опутаны крылья.

Томим, как жаждой, немеркнущим сном

О славе прошлой, он смел и тревожен,

Могуч и жалок, велик и ничтожен;

Земной в небесном, небесный в земном,

В себе мирит он бессмертное с тленным,

Хотя враждует в нем вечность с мгновенным.

И слепо ищет он в мире страстей

К отчизне прежней с чужбины путей.

Теперь мне ясно! В укладе вселенском

Наш мир — изъятие: здесь тленный раскол,

Здесь часть мертвеет в мужском или в женском,

Здесь корень зла — унизительный пол.

Он жжет, как уголь, в огне раскаленный…

И плоть бунтует… А дух раздробленный

Найти стремится отъятую часть:

Людей терзает, как неутоленный

И алчный голод, бесплодная страсть.

Единства в духе путем совершенства

Не ищет смертный. Но всем существом

Слиянье чтит, как источник блаженства,

Как путь к союзу его с Божеством

И ключ к бессмертью, во славу главенства

Над целым миром, над всем естеством.

И жаждут люди, в мечте ненасытной,

Себе единства вернуть благодать,

Как Образ Божий, в себе воссоздать

Мужское с женским в гармонии слитной

И жизни здешней разлад побороть

Оргийным сплавом двух душ через плоть.

Но ложно счастье неполных соитий,

Обманчив призрак плотского сродства:

Сгорев в недуге любовных наитий,

Мгновенно рвутся общения нити,

Заветной связи достигнув едва.

И, словно мзда по закону отмщенья,

За миг бессмертья — вновь смертный распад,

И вновь глухая тоска разобщенья

Томит острей после кратких услад.

Увы! Вступая в союз свой непрочный,

Не знают люди, что первоисточный

Родник Бессмертья есть Девства родник,

Что чудом Девства Божественный Лик

В своем бессмертьи царит, непорочный:

С утратой Девства, как хищник полночный,

Смертельный яд в человека проник;

Жена, однажды понесшая в чреве,

Для духа — только оковы и груз;

Зародыш тленья — в любовном посеве,

В плотском зачатьи — с могилой союз

И смерти песнь — в колыбельной напеве…

Погибель миру в плену этих уз,

Его спасенье, воистину, в Деве!

Глава двадцать девятая

С утра, застынув виденьем суровым,

Недвижны стражи пред входом дворцовым.

Дворы и въезды полны колесниц.

Пестреют залы приливом всё новым

Одежд нарядных и праздничных лиц.

Уже сошлись ко дворцу андрофаги:

Гостям назначен сегодня прием;

Они предстанут сейчас пред царем.

Чьей мощи отзвук народные саги,

Бродя по миру, давно донесли

До их далекой-далекой земли.

Сперва двенадцать носилок с дарами,

Кряхтя, тащили рабы-силачи:

Им вслед дружина пришла с топорами.

Посол за нею, а с ним толмачи.

Посол стоит с головой обнаженной,

Откинув к уху закрученный чуб;

Улыбкой хитрой неласковых губ

Прикрыв волненье души напряженной,

Спесиво смотрит он взором стальным.

Пестро покрыты рисунком цветным

Рубахи ворот и край ее нижний;

С кистями пояс шелками расшит,

Топор посланца и крашеный щит

С ним рядом держит слуга его ближний.

И ровно в полдень, как царь указал,

Готов был к встрече посланника зал.

В чертоге этом свой суд правосудный

Цари Ацтлана творят искони;

Сюда обычно сбирают они

Старейшин мудрых совет многолюдный,

И здесь издревле в тревожные дни

Войны и мира звучали призывы.

От окон ткань кружевная завес

Кидает на пол узор прихотливый

Под ясным солнцем полдневных небес.

На черных стелах близ царского трона

Слова Атласа — основы закона —

Горят, как жар, в золотых письменах;

Кругом в палате на белых стенах

Вкладным разводом по кости слоновой —

Зеленый оникс и чернь серебра.

А свод, как верх золотого шатра,

Затянут плотной подбивкой парчовой.

У трона слева, на складках парчи,

Войны и мира эмблемы — мечи:

Как символ мира, на равные части

Один разломлен; отточен другой,

Как символ мощи, хранящей покой

И честь Ацтлана от бранной напасти.

У трона справа, эмблема судов,

Творящих правду от имени власти,

Застыли чаши священных весов.

И царь, во славе, невиданной в мире,

На древнем троне, в багряном подире,

Светил палате, как солнце — земле:

Рубин кровавый лучился в железе,

Венец бесценный жемчужин заветных

Безгрешным светом горел на челе,

А плащ из перьев колибри стоцветных,

С плеча спадая к ногам, трепетал

Бессчетных красок живым переливом.

И был пред взором властителя зал

Безмолвен в блеске своем горделивом.

Рядами кресла вдоль стен; и вокруг

Синклит верховный — опора державы,

Из тех, кто в дни испытаний и славы

Отмечен мерой высоких заслуг:

Со мною в сонме, толпой сановитой

Жрецы и старцы, в уборе седин;

Здесь вождь бесстрашный бесстрашных дружин,

И с ним, в доспехах, блестящею свитой,

Бойцы, герои галер и фаланг;

Там, в пестром платье, вассалы-патези

Всех стран от джунглей, где плещется Ганг,

До скал, где, пенясь, грохочет Замбези.

Забрало шлема откинув с лица,

В кольчуге легкой с богатой чеканкой,

Царевич, справа у трона отца,

Как месяц светлый, пленяет осанкой,

И станом тонким, и крепостью плеч;

Царей Ацтлана наследственный меч

Двойною цепью привешен у чресел.

Налево — двух перламутровых кресел

Резные спинки: супруга царя,

С улыбкой тихой, благою денницей

Сияет кротко, а рядом с царицей

Царевна-дочь, словно утра заря.

И как прекрасна — заметили все мы —

Была царевна в тот памятный день!

Как нимб, сверкали лучи диадемы;

Казалось, кудри мгновенную тень

Не смели бросить на лик просветленный;

В чертах был чистый восторг, углубленный

Нездешней думой, в подъеме таком,

Что каждый взор, из толпы устремленный

С земною мыслью, в тщеславьи мужском, —

Смущался втайне и ник, ослепленный.

Лишь взгляд упорный вождя через зал

Лучом тлетворным царевну пронзал.

И, Высшей Власти земные подобья,

Ацтлана царь и Ацтлана престол

Горели славой, когда исподлобья

Монарха взглядом окинул посол

И, чуб роняя, неловким поклоном

Склонился низко пред царственным троном.

Все ждут. С посланца не сводим мы глаз.

И варвар в речи, заране готовой,

Царю Ацтлана приветствия слово

От князя держит. Ведет он рассказ

О дальних странах на северной грани,

Где сумрак ночи таинственной глух,

Где в тихом свете полярных сияний

Снега белее, чем лебедя пух;

Где страшны в море плавучие льдины,

Где грозен гром гроздящихся льдин,

Где бродит льдов тех насельник единый,

Пушистобелый медведь-исполин.

Ведет рассказ он о низких равнинах,

О мертвых топях зловещих болот,

О черных дебрях, где только в вершинах

Гуляет ветер, где чаща — оплот

Зверям и птице: ни конный, ни пеший

Пути не знают в дремучей глуши —

Там только древний и бдительный леший,

Кочуя, ставит свои шалаши;

Порой осенней в прозрачной тиши

Там заяц шустрый шевелит валежник,

От лап медвежьих трещит бурелом,

Да ворон машет угрюмым крылом;

Весною ранней, под первым теплом,

Там нежно-ласков лазурный подснежник,

И тих березок серебряных скрип;

А летом чаща краснеет от ягод,

И пчелы мед сладкопахнущих лип

Сбирают в соты запасливо на год.

Ведет рассказа он о князе своем:

Во гневе грозный, он доблестью ратной

Везде прославлен, и знают о нем,

Что правду любит, что прям он во всем,

И явно взыскан судьбиной превратной.

Как воин, горд он любимцем-конем,

Мечом да луком своим. Многократно

Один он рыскал в лесах и копьем

Разил в борьбе рукопашной медведей,

Скитался в море на утлых ладьях,

С дружиной малой тревожил соседей

И дань собирал за победы в боях.

«Как сокол, слава несется полетом!

Давно наслышан мой князь-господин

О том, как общим великим почетом

Покрыто имя Атлантских дружин;

Как ты, властитель, могуч на престоле;

Как вдаль, во все направляя концы,

Свои вы шлете суда, чтоб на воле

Вели торговлю Ацтлана купцы.

Стране великой быть добрым соседом

От сердца хочет мой князь-господин.

Он с тем прислал нас. Отныне нам ведом

Открытый путь по раздолью пучин;

Так пусть за нашим разведчиком следом

Теперь Ацтлан снарядит корабли

Узнать дорогу до нашей земли.

И пусть товары везут без боязни

Купцы обеих торгующих стран.

В залог союза и братской приязни

Мой князь дары посылает в Ацтлан».

Глава тридцатая

И вносят слуги, суровы и хмуры,

Подарки — дань от лесов и полей,

От гор и моря: мохнатые шкуры

Медведей бурых, и мех соболей,

И соты меда в тяжелых колодах,

Янтарь, и камень точеный для бус,

И с боя взятый в неведомых водах

Китов громадных чудовищный ус.

Сложили слуги у трона подарки;

Каменья в кучах насыпанных ярки,

Кругом мехами завален весь пол.

И речь повел издалека посол:

«Конца нет в мире чудесным рассказам,

Что ты, властитель, безмерно богат;

Что груды слитков червонных лежат

В глухих подвалах дворцовых палат;

Что счета нет там отборным алмазам

И их мешками ссыпают на вес,

А крупный жемчуг сгребают лопатой,

Но мы слыхали, что, волей небес,

Богат ты, царь, не казною богатой

И горд не кладом камней дорогих,

А больше прочих сокровищ своих

Гордишься ты красотою дочерней,

Умом царевны своей. Говорят,

Что дивно очи царевны горят,

Светясь двойною звездою вечерней,

Что нежен шелк соболиных бровей,

Что губы маков багряных живей,

А щеки свежи, как вешние зори,

И кудри — ветра весеннего вздох…

Мой князь, хозяин свободных поморий,

О том прослышав, в кручине иссох

Могучим сердцем, томимый всечасно

Тоскою злой по царевне прекрасной.

С тех пор на мысли припало ему

Добыть царевну, цветок ваш хваленый,

Княгиней сделать в своем терему:

Отдай же дочь береженую в жены

Ты князю, царь, как отец! И на том

Он бьет с почтеньем сыновним челом!..»

Посол умолк. Притязанье посольства,

Как гром, упало… Скрывать недовольства

Никто не думал. Неслыханна встарь

Такая дерзость: безродный дикарь

Из края мрака, трясины и вьюги,

Лесной охотник бродячий, дерзнул

Просит царевну Ацтлана в супруги!

Как вихрь, пронесся взволнованный гул

В ответ на вызов обиды нежданной.

Царевич, гневом кипучим зажжен,

За меч схватился, оковкой ножон

О щит ударив с угрозою бранной;

А вождь дыханье с трудом перевел,

Рванулся в кресле и в поручни ногти

Вдавил, как жадно раскрытые когти

В свою добычу вонзает орел.

Лишь царь сдержался, хоть еле заметной

Невольной дрожью прошли по челу

Зарницы гнева; и с речью ответной

Спокойно он обратился к послу:

«Посол, всё то, что в пространном рассказе

Ты нам поведал о царстве зимы,

Со всем вниманьем прослушали мы.

Мы рады слышать о доблестном князе,

И ты, вернувшись в отеческий край,

Такой ответ наш ему передай:

Дары приемлем; свидетельствам этим

Приязни — верим. По-царски ответим

Ему дарами. Торговли права

Даны вам будут; тебе пред отплытьем

Вручат указ наш. Но весть сватовства

Для нас сегодня нежданно-нова.

Посол, от князя иди с челобитьем

К царевне… Брак наш не сделка, не торг;

Атлантских женщин свободен обычай:

Они не дань, не товар, не добыча.

Никто б от кровли родной не отторг

В страну чужую невесты насильно;

Своею волей, по сердцу, должна

Избрать супруга и друга она.

Царям пристало ль в их власти всесильной

Порядок рушить?.. Царевна юна,

Но так да будет, как скажет она».

Царевна встала. Затихла палата.

И речь лилась, как серебряный звон:

«Посланник князя, далекого брата,

Ему свези ты привет и поклон

Сестры далекой! От сердца чужого

Отрадна сердцу призывная весть.

Но нет, увы, в нем ответа живого, —

Принять от князя не в силах я честь:

Душа готова в иную дорогу…»

Бледна царевна, и голос дрожит…

«Пусть слышит царь мой голос и царский синклит:

Мое призванье — в служении Богу.

Как наш обычай велел в старину,

Себя я девства обетом связала,

И к женам храма смиренно примкну».

Казалось мертвой беззвучная зала,

И было жутко вспугнуть тишину…

Дрожали плечи и руки царицы,

Но скоробь в очах — утаили ресницы,

И мать мужалась пред гостем чужим.

Царевич, бледный, стоял недвижим:

Безбрачья клятва его оглушила;

Лишь губы словно шептали мольбу.

Как пурпур, вождь покраснел, и на лбу

Надулась страшно багровая жила.

Молчал пред троном склоненный посол…

И древней славой светился престол.

Глава тридцать первая

Вблизи Ацтлана на гладкой равнине

Вздымался круто курган. На вершине,

Царя над ширью окрестных полей,

Стоял древнейший седой мавзолей,

Семиколонный. Дремотной прохладой

Густой шатер вековечных дубов

Его баюкал за крепкой оградой

Из тяжкой цепи меж тяжких столбов.

И тих был шелест деревьев, как горний

И вещий шепот пророческих губ;

В раздумьи дубу нашептывал дуб

О жизни неба. А мощные корни

Глубоко в недра земные вросли,

И вместе с влагой к ветвям пышнокудрым

Всходили вести от сердца земли

О темных тайнах, доступных лишь мудрым.

Давным-давно обветшал мавзолей;

И с каждым веком ему тяжелей,

Как старцу, бремя столетий. Колонны,

Кренясь, скосились; одна уж лежит,

Упав на землю, как воин сраженный;

Трава пробилась меж треснувших плит,

И плющ — забвенья питомец исконный —

Могильной глыбы окутал гранит.

В резьбе, искусной и тонкой работы,

На прочном камне сберег кенотаф

Картины быта, боев и охоты:

Здесь с длинной шеей изящный жираф

Бежит, спасаясь, смешными скачками

От целой тучи несущихся стрел;

Тут — битва грозных Атлантов с врагами,

И вождь над грудой поверженных тел

Стоит победно, прекрасен и смея;

Там — праздник жатвы богатой: толпами

Мужи и жены с кривыми серпами,

Встречая отдых от летних трудов,

На поле пляшут, и между снопами

Стоят корзины созревших плодов;

А вот, согрета живыми лучами

Светила Жизни, — Святая Гора,

И древний старец с благими очами

Творит молитву в святилище Ра…

Истерло время деяний страницы;

Погибла быль опустевшей гробницы:

Уже не ведал никто из людей

О том, чью память хранил мавзолей,

Каким он грезил забытым величьем,

И что о славе минувшей судьбы

Шептали важно поутру дубы

Под лаской солнца, при щебете птичьем.

Но мысль людскую влечет старина,

И общей волей народного гласа

На память людям была названа

Немая насыпь — Могилой Атласа.

Светало. Таял рассветный туман.

Был рано шумом разбужен курган,

И рано к жизни проснулись равнины;

Под четким шагом дрожала земля,

И с грозным звоном оружья дружины

Со всех сторон подходили, пыля.

Войскам сегодня у древней могилы

Назначен сбор, чтоб послу показать

Опору царства — Атлантскую рать

В красе и славе воинственной силы.

Полки, казалось, росли без числа,

Сходясь, смыкаясь в указанном строе,

И в полном блеске, к приезду посла,

Застыли в строгом военном покое.

И как с далеких окрестностей пчел

Цветущим тмином сзывает поляна,

Так бранный праздник к подножью кургана

Людей с округи толпами привел.

Приехал царь. По пути из столицы

Десятки тысяч кричащих людей

К нему теснились вокруг колесницы;

С трудом возничий держал лошадей.

С конями рядом, как будто лениво,

Ступал, склоняя разинутый зев,

Огромный, с бурой взлохмаченной гривой,

Царя хранитель испытанный — лев.

А царь, встречаем людским восхищеньем,

Стоял в квадриге в блестящей броне

И в легком шлеме — живым воплощеньем

Спокойной мощи, готовой к войне.

Он ехал, молча, вдоль ратного стана;

Лишь стук колес тишину нарушал.

Квадрига стала к подножью кургана:

Властитель подал рукою сигнал.

Кинокефалы, как гончая стая,

Помчались с криком — подобием лая;

Они все в шерсти короткой, как псы;

Их лица, с острым щипцом в переносьи,

Точь-в-точь как морды вертлявые песьи:

Торчат по-песьи пучками усы,

По-песьи воздух вдыхают носы.

И, жадно внемля наставленным ухом,

Питомцы жаркой пустынной земли

Тончайший шелест заслышат вдали,

Засаду вражью почувствуют нюхом

И запах следа учуют в пыли;

Всегда пред войском бегут они сворой,

И враг не может напасть невзначай.

Они мелькнули, и слышался скоро

Лишь дальний крик их, похожий на лай.

Идут когорты царевой охраны.

И зорким взглядом следит андрофаг,

Как, ряд за рядом, Атланты-титаны

Проходят мимо. Их кованый шаг

Тяжелым гулом гудит над равниной;

Сверкают шлемы с цветною щетиной,

Мечей эфесы горят, как кресты,

И, крыты кожей цветистой змеиной,

Стеной узорной пестреют щиты.

При клике войск, во главе легиона,

Над лесом копий подняв на щите,

Несут с триумфом наследника трона.

Залитый солнцем, один в высоте

Плывет царевич: сегодня впервые,

Как царский сын, по завету веков

Бойцом вступил он в ряды боевые

Покрытых славой победных полков.

Царевич светел. Смущенья — ни тени.

Уж он не мальчик, чей радостный смех

Звучал беспечно в Садах Наслаждений;

Уж он не отрок, бежавший утех

И ласк любовных в соблазнах гарема:

Ему по сердцу военный доспех,

И он прекрасен в сиянии шлема,

Как гений, в битвах дающий успех.

Так странно-новы его ощущенья…

Но жаль, что брата не видит сестра,

Что он не слышит ее поощренья

Средь слитных криков на поле смотра.

И с этой думой, царевич мгновенно

Направил взор ко дворцу на Горе,

И шлет подъятым мечом вдохновенно

Привет военный далекой сестре.

Случайно это живое движенье

Увидел вождь; он, поникнув челом,

Ревниво понял его назначенье;

И, хмуря брови, украдкой с послом,

Стоявшим в свите монарха с ним рядом,

Хитро и зло перекинулся взглядом,

Как будто этот насмешливый взор

Какой-то тайный скреплял уговор.

Глава тридцать вторая

Пылится поле. Гремят колесницы,

Потоком хлынув. Искусны возницы;

Как струны, вожжи — их трепет упруг;

Колес тяжелых блестящие спицы

Слились, смешавшись, в светящийся круг.

За рядом — ряд. Копьеносец и мечник

В квадриге каждой; мечу и копью

Разить с налету — раздолье в бою.

В пыли густой то проблещет наплечник

Из круглых, крепко прилаженных блях,

То вспыхнет бронзой копья наконечник,

То медью — сбруя на ярых конях.

Песок вздымая клубящейся тучей,

Промчалась лава угрозой летучей.

Еще и грохот колес не умолк,

Как вновь проходят пехоты когорты.

Проходит сталью окованный полк,

Несущий копья: их древки уперты

Внутри рядов о нагрудники лат;

Вперед концы остриями торчат,

Чтоб в первой стычке начального боя

Врагам разрушить твердыню их строя.

Бежит стрельцов легконогих отряд;

Их луков дуги упрямые белы,

В колчанах полных пернатые стрелы

До срока прячут концов своих яд.

В одеждах черных идут меланхлены

С зловещим лязгом двурогих секир;

Боязни чужды, не зная измены,

В сраженья ходят они, как на пир.

Теперь иные, дивя чужестранца.

Пред строем пляшут: победы залог

В разгаре бранном походного танца

Со свистам, криком и топаньем ног.

Потом проходят толпы эфиопов,

Жильцов пещерных; орда дикарей

Давно на службе у наших царей.

Несясь из гущи их сумрачных скопов,

Несносен тонкий их крик для ушей,

Как писк протяжный летучих мышей.

Прозванье им — «быстроходные гады»,

За легкость шага, проворство ужей

И злобность сердца: они без пощады,

Пытая, режут плененных мужей,

Смеясь, в младенцев вонзают трезубцы,

И тут же женщин берут, сластолюбцы,

Меж теплых трупов, поваленных ниц.

Проходят, рослы и статны, маори,

Храня в чертах бледно-бронзовых лиц

Суровый отсвет лесистых нагорий;

И киммерийцы далеких поморий,

Из стран без солнца, где вечно земля

Покрыта жутко тенями и паром.

Малютки акки, все в рубище старом,

Спешат, плечами смешно шевеля.

Но злы, коварны и храбры пигмеи,

Страшна их ловкость в нежданных боях;

Они в траве проползают, как змеи,

Как белки, скачут в древесных ветвях:

Притихнет карлик, укрывшись за веткой,

Не дрогнет даже листок, трепеща;

Чуть враг оплошен — наносит праща

Удар смертельный внезапно и метко;

И носят акки мешки из ремней

С запасом гладких и пестрых камней.

Сменив пигмеев, слоны-исполины

Ступают грузно стеною живой;

В своем движеньи отряд боевой

Идет обвалом громадной лавины,

Ползущей с горных откосов в долины,

А топот стада — как гром роковой,

Гремящий глухо в гряде грозовой.

На выбор крупны чудовища суши:

Сомнут, растопчут… Как будто в кору

Одеты их толстокожие туши;

Стволам их ноги подобны, а уши —

Что листья пальм вековых на ветру.

Но власть людская себе подчинила

Слонов огромных; не часто правила

Им темя колют зубцами крюков:

Послушна тихим словам вожаков

Животных мудрых спокойная сила.

Идут. Бренчат на ходу бубенцы;

И в пыльной дымке горбатые спины,

Как лодку волны, качают корзины,

Где, словно в башнях, таятся бойцы,

Коротких дротов сжимая концы.

Прекрасней всех, и сильней, и массивней

Самец столетний, вожак-богатырь

С алмазным блеском отточенных бивней:

На диво груди морщинистой ширь

И гладкость кожи невиданно-белой;

Колоссы-ноги, как мрамор колонн,

Не дрогнув, держат тяжелое тело,

А хобот вьется, как мощный пифон.

В средине стада подвластного слон

Шагает валко, размашисто-редко,

Гордясь богатством расшитых попон,

Убранством сбруи и легкой беседкой,

Хранящей царский серебряный трон.

При каждом шаге мотаются кисти,

По жестокой коже шуршит бахрома,

И в старом сердце — ни зла, ни корысти,

А в узких глазках — мерцанье ума.

Вожатый что-то шепнул еле слышно,

И слон из стада пред свитою пышной

К могиле вышел. Но вновь ему дан

Приказ короткий. Теперь великан,

С трудом склоняясь, упал на колени

Вблизи квадриги царя; у плеча

Повисло стремя, подобно ступени.

А царский лев встрепенулся, рыча,

И встал, гиганта склоненного меря

Упорным взором: два царственных зверя

Царю Ацтлана, средь тысяч людей,

Служили с верным усердьем друзей.

Монарх оперся ногою о стремя,

Вступил в беседку под алый навес

И сел на троне своем. В это время

Мечей, и копий, и дротиков лес

На солнце дрогнул. Пронесся согласный

Щитов высоко закинутых звон,

И, взбросив хобот, поднявшийся слон

Далеко кинул короткий и ясный

Условный клич: так военной трубы

Призыв на поле затихшей борьбы

Бойцов скликает напевом привычным.

Три раза дружно среди тишины

Ему в ответ протрубили слоны,

И вдруг над полем приветствием зычным,

От края ширясь до края, возник

Полков и орд оглушительный крик.

Не жаждой боя, не бешенством сечи,

Не воплем гнева он был напоен:

Горел в нем яркий восторг человечий,

Понятный людям всех стран и племен,

Один для всех языков и наречий.

Полдневный воздух дрожал, потрясен

Внезапным звуком; казалось, редели

От волн воздушных дымки облаков;

Высоко в небе семейства орлов,

С вершин сорвавшись, метались без цели;

И в далях эхо скалистых ущелий

На миг стряхнуло дремоту веков,

Стократно гулу стихийному вторя,

Как ветра голос стенанию моря.

Властитель отбыл. И слон-великан

Среди толпы, по дороге в Ацтлан

Ступал, качаясь далеко от строя,

Под ритм павлиньих цветных опахал,

Смягчавших лаской томление зноя,

А клик победный еще громыхал:

Как волны в бурю, катя перекаты,

То чуть стихал он, то вновь нарастал,

Как рев прибоя у каменных скал,

И вдруг гремел, набежав, как девятый

В налете диком безудержный вал…

Глава тридцать третья

Гремят квадриги. Топочут копыта.

Гудит всё поле от множества ног.

Полки уходят: равнина покрыта

Идущим войском; везде вдоль дорог

Идут, ползут змеевидные волны

Блестящих полчищ и сумрачных орд.

Еще всецело всем виденным полный,

Призваньем мужа и воина горд,

Царевич шел со своим легионом,

Пути не видя, не чуя жары:

Его манила улыбка сестры.

Широким шагом он шел, и со звоном

Щитов о латы за ним легион

Гремел, как в панцирь одетый дракон.

Но вдруг царевич очнулся невольно.

Пахнувший ветер внезапно донес

Порывом с ближней дороги окольной

Удил бряцанье и грохот колес:

Неслась, минуя войска, колесница,

Храпя, скакала четверка коней,

Как будто мчалась погоня за ней…

Мелькнули мимо суровые лица —

Узнал царевич посла и вождя.

Привет им слали полки, проходя,

Но явно были встревожены оба:

Мечей эфесы сжимали в руках,

Возницу гнали, и в резких чертах

Таились в смеси причудливой — злоба

И зверя, сворой гонимого, страх.

А город вестью взволнован тревожной,

Печаль и ужас на каждом лице…

Трепещет стража… Беда во дворце!..

Царевич, пылью покрытый дорожной,

Сперва не верит: «Сестра… Невозможно!..»

Но нет, правдива ужасная весть.

Разбиты двери с решеткою медной.

Разгром. Царевна исчезла бесследно…

Враги свершили коварную месть:

Их стяг угрюмый развернут победно;

Корабль уходит, отважно клоня

Под ветром мачту, и парус могучий,

Как смутный очерк непрошеной тучи,

Маячит в небе лазурного дня.

Растет тревога, и сбивчивы вести;

Спешит в столицу народ из предместий;

Приказа ждет и гребец, и гоплит.

Но где же вождь? Где опора и щит

Царя и царства, хранитель их чести?

Где вождь любимый, чье слово зажжет

В бойцах порыв негодующей мести,

Чья воля бросит триремы в налет?!

Бегут напрасно гонцы за гонцами,

Повсюду ищут — не могут найти…

Меж тем разбойный корабль с беглецами

Скользит, не встретив преград на пути.

«Ладью мне!..» — крикнул царевич; и звонок

Был властный голос. Вчерашний ребенок,

Как юный воин, впервые в ряды

Сегодня ставший, вдруг вырос в героя

С железной волей в минуту беды.

«За мной!..» Толпою сбежался без строя

Отряд отборный бойцов удалых:

«С тобой, царевич!..» И радостью боя

Звучал привет голосов молодых.

Как жар, горят золоченые брони,

С угрозой блещут мечей лезвея:

И мчится, парус раскинув, ладья

На смелый подвиг летучей погони.

И так, как в небе грозит журавлю

Ударом метким стремительный кречет,

Грозит царевич врагу-кораблю:

Ладья Ацтлана, послушна рулю,

Взлетает, волны взрезает и мечет

На солнце всплески сверкающих брызг;

По морю долго, ложась за кормою,

Стезя змеится блестящей тесьмою;

Уключин медных пронзителен визг;

Мелькают весла в руках мускулистых,

И с каждым новым усильем гребцов

Проворным бегом кругов серебристых

Вода вскипает у плоских концов.

Уже томимый предчувствием смутным

Расплаты близкой, начальник врагов

Велел раскинуть под ветром попутным

Холсты запасных косых парусов.

Но тщетно судно в мгновенном уклоне

Почти ложится, кренясь на бегу:

Всё ближе кара, и в жадной погоне

Царевич-мститель всё ближе к врагу.

Он глаз не сводит с обманчивой дали,

В руке сжимая наследственный меч,

С клинком коротким отравленной стали,

Знававшим радость воинственных встреч

И лязг ударов в кипении сеч.

И мысль всё ту же, подобную бреду,

Хранит царевич в горящем мозгу:

«Там люди-звери в зловещем кругу

Измены злой торжествуют победу

И, пир справляя, в родную страну,

Как дар венчальный, везут людоеду

Цветок Ацтлана в позорном плену.

Сестра-подруга, избранница сердца,

В неволе станет женою врага,

Немой рабой у его очага;

Молится будет богам иноверца

И царским внукам, несчастная мать,

Чужбины песни пред сном напевать…»

Царевич стиснул меча рукоять

И зубы сжал, унимая их скрежет:

«Бодрей на весла! Налягте, друзья!

Еще налягте!..» И с плеском ладья

Пучину грудью высокою режет.

Уж видны лица в щетине бород

И в черных космах мохнатого меха;

Уж четко слышны над ясностью вод

Угрозы, крики с раскатами смеха,

И брань, и палиц увесистых стук.

«Налягте, други!..» В усилии рьяном

Удар последний напрягшихся рук, —

И вмиг, с налету, вонзилась тараном

Ладья во вражью корму у руля.

Вскочил царевич на борт корабля.

Он мощно рубит и влево, и вправо;

Мгновенно стали таинственный яд

Врагов сражает. Стезею кровавой

За царским сыном, сомкнувшись, отряд

Идет послушно, как пчелы за маткой…

Объят корабль рукопашною схваткой.

Царевич бьется. Удары дубин

Ему чрез латы наносят ушибы.

Царевич рубит, но грубых овчин

Стена упорна. О, только дойти бы!..

Но там… у мачты… он видит посла…

И прежних мыслей смятенная стая

В ревнивом сердце опять наросла:

В толпе к злодею тропу прорубая,

Разит царевич врагов без числа.

И вдруг, чуть слышно, средь бранного шума

Раздался слабый и трепетный крик;

Из черной пасти раскрытого трюма

Мольбою жалкой он кратко возник…

«За мной — к царевне!» И в пламени зова

Была надежда, и властность, и гнев…

«Сестра, сестра!..» — как в бреду, нараспев

Твердит царевич, и снова, и снова

Мечом звенящим дробит черепа.

Безумней, в хмеле задорной отваги,

Атлантов юных стремится толпа,

Врубаясь в гущу мохнатой ватаги:

Мечи сверкают… бегут андрофаги…

Один, готовя последний отпор,

Стоит обидчик. Царевич у мачты,

И меч ударил о звонкий топор:

«Посол, — предатель презренный и вор,

Ты трус, не воин. Как гнусный палач, ты

Не примешь смерти от царской руки!..»

Топор посланца разбит на куски,

И стон раздался на смену проклятью;

Как будто метя бесславья печатью,

Царевич, гневный, посла по лицу

Ударил страшно меча рукоятью.

Свалил и рядом с собою бойцу

Брезгливо кинул: «Добей, как собаку!..»

А сам поспешно спускается в трюм;

Зовет сестру. Но зловеще-угрюм

Глубокий погреб; и к черному мраку

Глаза не могут привыкнуть в тюрьме.

Царевну тщетно он ищет во тьме.

Своих движений лишь слышит он шорох.

Сочатся капли по влажной стене…

И вдруг — нашел: без сознанья, на дне

Сестра лежала, склонившись на ворох

Гнилой и мокрой соломы. Зовет

Людей царевич на помощь тревожно.

Бойцы, покончив с врагами расчет,

Спешат на зов; и, подняв осторожно.

Царевну с теплой заботой несут

Неловко руки, привыкшие боле

На море — к веслам, к оружию — в поле.

Подъем из трюма на палубу крут:

Скользят подошвы по сырости впадин,

Угроза в скрипе тугих перекладин,

По узким сходням идти тяжело.

Но воздух — чище. Вот стало светло,

И люди вышли гурьбой из подполья…

Прохладный ветер морского приволья

Обвеял лаской царевны чело.

Она вздохнула. С трудом на мгновенье

Глаза открыла. Но взор отразил

Безмерный ужас, и снова, без сил,

Она поникла, впадая в забвенье:

Из трюма, грубо на свет волоча,

Тащили вверх бездыханное тело

Вождя-злодея. Не взмахом меча

Убит он в битве открытой и смелой;

Бойцы его не поднимут на щит;

Не будут слезы надгробною данью

Тому, чье имя позор осенит;

И, встречен смехом, презреньем и бранью,

Раскинув руки, в крови он лежит,

Лежит, как пес, с пресеченной гортанью,

Сражен царевны карающей дланью…

И страшен вид неживого лица

Тоской, застывшей в чертах мертвеца.

Глава тридцать четвертая

Как бурной вспышкой блистанья и гула

Гроза проходит, так злая беда

Над домом царским порывом дохнула

И, смолкнув, словно ушла без следа.

Целебны грозы. Их мощь огневая

Не гнев, а милость несет с высоты,

Своим могучим крылом разбивая

Истому зноя и гнет духоты.

Увы, событий чреда грозовая,

Сестру и брата огнем овевая,

С больных сердец не сняла тяготы

Сомнений мрачных: любовь роковая

Была всё так же для юной четы

Томленьем душ у запретной черты.

Бодрясь, царевич заботой сердечной

Сестру старался утешить, развлечь;

Но боль таилась под шуткой беспечной

Тоску скрывала веселая речь.

В кругу семейном, под кровом покоя,

Желаньем жизни наружно полна,

Царевна крепла. Улыбкой она

Встречала брата, как друга-героя;

Порой смеялась шутливым речам;

Однако, так же как он, по ночам

Томилась духом. Такой непосильной

Казалась жертва; суровый обет

Давил ей грудь, словно глыбой могильной;

Еще властней, на сомненья в ответ,

Любовь звала и манила призывно.

И был бессилен священный зарок

Пред высшей связью, которою Рок

Царевну с братом связал неразрывно:

Когда, встречая врагов топоры,

Царевич шел на защиту сестры,

Тогда, в порыве отваги безумной,

Себя отверг он и в грозном бою

Во имя юной любви их бездумно

Отдать готов был и душу свою.

Так дни мелькали. И близилось время

Великой брачной мистерии Ра.

Мы верим: в тайне Святого Одра

Любви предвечной творящее семя

Росой Завета с рассветным лучом

Кропит незримо невинное чрево

Супруги Божьей. И новым ключом,

Чрез брак Творца с человеческой девой,

Втекает жизни божественной ток

В наш тленный мир, как живительный сок,

Весной поящий ветвистое древо;

И вновь роднится в юдоли мирской

Природа Божья с природой людской.

С времен великих жрецов-звездочетов,

Постигших мудрость небесных расчетов,

Наукой звездной таблицы даны,

Как день расчислить для Празднества Брака

По ходу Солнца, Иштар и Луны

В их общей связи с кольцом Зодиака.

Пред этим днем, накануне, до тьмы,

Справляя брачный союз негреховный,

Невесту-деву торжественно мы

Возводим в храм Зиггурата верховный.

Всю ночь одна на Священном Одре

Она проводит и, данью любовной,

Невинность девства, как жертву, бескровно

Приносит Богу за мир на заре.

Готовя к встрече высокой святыни

Бесстрастность мыслей и чувств чистоту,

Я отдал сердце делам благостыни,

Молитве душу и тело посту.

Теченье суток я строго обставил

Порядком древле предписанных правил;

По древним догмам я восемь недель,

Ища с всемирной душою общенья,

Весь день творил ритуал очищенья,

Всю ночь молился, отвергнув постель.

Два дня осталось до Праздника Брака.

Я вышел рано. Еще тишина

Кругом царила, прозрачно-ясна;

Лишь редко лаем коротким собака

Смущала благость последнего сна.

В одежде нищей, с раскрытою грудью,

Присыпав пеплом главу, и босой,

Я шел, как странник. И рад был безлюдью

И миру утра: с упавшей росой

Свежей и чище был вздох аромата,

Редела дымка бледневших теней.

Шепча Заветы Семи Степеней,

Все семь подъемов прошел я вдоль ската

Священных лестниц; со звоном ключей

Семь врат открыл и, до первых лучей,

Достиг святой высоты Зиггурата:

Когда восьмой отмыкал я замок,

Зарею ярко зажегся восток.

Зардев румянцем, сиянья поток он

Мгновенно влил в побежденную тьму,

Улыбку жизни даруя всему.

Снопы лучей через прорези окон

Во храм ворвались; везде на полу

Горели блики: налево в углу

Их чистый отблеск был празднично-весел,

Играя бегло на бронзе стола;

В углу направо их ласка зажгла

Навес угольный и спинки двух кресел;

Их дрожь дробилась игрой рассыпной

По желтой яшме отделки стенной,

И пятна солнца узор светозарный,

Резвясь, бросали на камень алтарный,

Покрытый сверху цветной пеленой.

А дальше вглубь, в середине чертога,

Помост и Ложе Великого Бога.

Над Ложем сень на колонках резных,

С витым рисунком, где с лилий речных

Росу глотают глазастые рыбы;

Меж них завесы парчи золотой

Подняты в сборку, с их вязью витой

Сливая складок тугих перегибы.

Внутри, под сенью, лазурный подбой

Густого шелка струит голубой

Спокойный отсвет. Чуть мускуса запах

От тканей веет. Богатой резьбой

Весь Одр украшен. Основа — на лапах

Когтистых львиных. На спинке в ногах,

Эмблемой мощи и царственной страсти, —

Раскрытый зев, весь в крутых завитках

Волнистой гривы; свободно из пасти

Свисает длинный язык. В головах

Изваян стройный, исполненный силы,

Охранный Дух, Херувим шестикрылый.

Себя по пояс он спереди скрыл

Одною парой запахнутых крыл;

Другую пару летучим движеньем,

Закинув накрест, сложил за собой,

А третью, с легкой и тонкой резьбой,

Над Ложем вширь распустил осененьем,

Как будто каждым точеным пером

Трепещут крылья над самым Одром.

Склонился Ангел и, грудь укрывая,

Несет в руках орихалковый щит:

Кружок срединный, как искра живая,

На мутном диске шлифовкой горит.

И возле Ложа мистерий предвечных,

Как старцы, в темных изрезах морщин,

Стоят, застыв, два креста трехконечных:

В ногах, как призрак, темнеет один,

Недвижно мрачен другой в изголовьи;

И оба словно растут из земли,

А верхних брусьев концы вознесли,

Как будто к небу, в немом славословьи,

В пылу, какого не выскажет звук,

Подъяв две пары протянутых рук.

Глава тридцать пятая

С горящим сердцем стоял я над Ложем

В глубокой думе, хоть из году в год

Всё это видел. Вдали небосвод

Синел приветно на утре погожем.

В окно струясь, золотистый поток

Лучей играл на щите в изголовьи;

Охранный Ангел большие воловьи

Глаза свои устремлял на восток.

И был во взоре его неподвижном

Вопрос застывший: казалось, что он,

Как я, пытливо глядит в небосклон

С мечтой о чем-то, еще непостижном.

Восток! Зари золотые врата!

Восток — меж мраком и светом черта,

Порог меж Смертью и Жизнью. К преддверью

Чертогов Солнца людская мечта

Привычно льнет: по седому поверью

Мы ждем, что должен наш мир просиять

Спасенья Светом, грядущим с Востока.

Дана надежда, но не дано срока!..

Невольно взор перевел я опять

На Одр обетов, уму недоступных.

Расшитый пышно, обрызган покров

Несмелым блеском живых жемчугов;

Игра алмазов и яхонтов крупных

Дрожит в отливах наборных шелков,

Где ярче радуг оттенки расцветки;

Сплелись в шитье кипарисные ветки

С цветами яблонь, в значеньи двойном

Любви и Жизни; камней самоцветных

Огни дрожат между Свастик заветных

Святых Имен и Мистических Гном.

А в центре — круг, знаменующий вечность;

И в круге, в центре — овальный Алмаз,

Завета Око, Всевидящий Глаз.

Как ясность девства, чиста безупречность

Его граненья; как лед при луне,

Прозрачен он, словно вся бесконечность

Сквозит бездонно в его глубине.

Теперь, однако, туманная млечность

Густою пленкой, подобно бельму,

Сиянье камня недужно застлала.

И в грезах, новых душе и уму,

Глядел упорно я в недра Кристалла.

Внутри, теряясь в седой белизне,

Но точно споря с молочною дымкой,

Чуть видный свет трепетал невидимкой.

И вспыхнул вдруг… Не причудилось мне!..

Нет, нет, — я видел: внеумственным знаком

Как глипт, нарезан, Алмаз излучал

Великий Символ Начала Начал —

Мужское с Женским в единстве двояком.

Опять, еще раз я слышал прямой

Призыв к Познанью Ступени Седьмой!

Единство — жизни бессмертной источник.

В подземном мраке, в пещере меж скал,

На камне образ его начертал

Священным страхом объятый заточник.

А здесь, царя над землею, Кристалл

Печатью той же чудесно отмечен;

И светит в мир мужеженственный знак

Обетом жизни, как вестник, что мрак

Темницы смертной не может быть вечен.

Так пусть коварно дерзает Иштар

Свой свет над храмом ронять еженощно;

Пусть в тленном мире опасно и мощно

Влиянье вредных и вкрадчивых чар;

Пусть с каждой ночью, томимый соблазном,

Кристалл мутнеет, и жизненный дар

Его скудеет при свете заразном, —

Но всё ж над жизнью бессилен недуг!

Исконно года смыкается круг;

Незримо с неба в земную обитель

Для брачной ночи нисходит Зиждитель

Супругу-деву познать, как супруг.

Родится утро. И луч первородный,

Несущий дар бытия, но досель

Весь год в блужданьях над миром бесплодный,

Находит цель — предреченную цель.

На самой грани меж светом и мглою,

Бесценный, лучший как первенец, луч

Пугает сумрак воскресной хвалою

И, первым зноем живительно-жгуч,

В окно к Одру проникает стрелою.

В заветный миг на святой высоте

Дыханье будит лучистый скиталец,

Касаясь точки, горящей в щите,

Как длани Ра указательный палец.

Он в диск наклонный вонзается так,

Что, им отброшен на Ложе Завета,

Как будто колет полоскою света

Священный камень. Скрепляется брак:

В Кристалле мутном расходится сразу

Рожденный черной волшбою налет;

Сияет Анк и победно Алмазу,

Как радость света прозревшему глазу,

Предвечной славы сиянье дает;

И отблеск Камня живительной дрожью

Целует тайно избранницу Божью…

Я был во власти пророческих снов,

В наитьи вещем дерзающих мыслей;

Прозренья свет, ослепительно-нов,

Мне дал познанье забытых основ,

Основ первичных в их истинном смысле.

Не всё ли скрыто в мистерии Ра,

Чего искал в неустанной борьбе я?

Но как, с годами, слоясь и грубея,

Стволам деревьев столетних кора

Кует сухие и мертвые брони,

Так в чине брака с теченьем веков

Обряд наружных его церемоний

На суть живую накинул покров.

И лишь теперь, как наплыв благовоний,

Дыханье Жизни я чую сквозь тлен:

Блаженно девство! И трижды блажен

Любовный дар целомудренной йони!

Нет, он не символ: полней и мудрей

Простая жертва земных дочерей.

Невинность девства, при ветхозаветной

Венчальной тайне, как чистый цветок,

Отдавший венчик росе предрассветной,

Впивает Силы Зиждительной ток;

К чертогам жизни в то утро Восток

На миг бросает лучом живоносным

Свой мост, простертый над тлением косным,

И людям доступ к блаженству отверст:

В дыханьи Камня лучащийся перст

Рождает Жизни Двуполой флюиды;

Они — единства живой сефирот,

И кто им даст воплощение, тот…

Тот даст бессмертье сынам Атлантиды!..

И близок, близок в судьбах поворот!

Прозрев свободу, могу ль, как невольник,

Во власти смерти добычей гробов

Людей оставить, как жалких рабов?

Бессмертье — людям!.. Солью треугольник

Познанья, воли и творчества я

В Глагол победный и самосиянный,

Как Свет от Света, — и свет бытия

Зажгу, сотрудник Творца первозванный.

Мой жребий выпал!.. Я в этом году

На Ложе Жизни священное место

Отдам царевне; я Божьей невестой

В обряде брачном ее возведу

Дорогой правды от лжи бездорожья.

И сбросит дева, избранница Божья,

Стыда одежды, грядя для венца!

Восстань же, Солнце Спасенья, и брызни

С востока светом немеркнущей Жизни,

Ее же Царству не будет конца!

Глава тридцать шестая

Садилось солнце в закате лучистом,

Вливалась свежесть в спадающий зной;

Оделись горы теней аметистом,

А моря даль — бирюзою сквозной.

Уже в Ацтлане дневная забота

Сменилась тишью вечерних часов:

Трудов поденных утихла работа;

Прервался в лавках у шатких весов

Расчет крикливый бездушной торговли;

На легких крыльях косых парусов

Давно от взморья с удачливой ловли

Вернулись в гавань ладьи рыбаков,

И людям снова домашние кровли

Блеснули лаской своих огоньков.

Отдав богатству и великолепью

Зари свою многоцветную дань,

Темнеют горы потухшею цепью,

И только глав их зубчатая грань

Блестит последней улыбкой скупою.

Прозрачной дымкой покрыт горизонт.

В лесные чащи исконной тропою

Семью к ночлегу увел мастодонт;

В привычный час свой спеша к водопою,

Единорог проскакал в камыши;

Раздался гулко и замер в тиши

Пугливый топот бегущих косулей;

Ни песен птиц, ни возни обезьян;

И спит, как мертвый, умолкнувший улей

С янтарным кладом медвяных полян.

Царевич грезит в саду благовонном.

Мечты уносят в иные миры;

А звезды — в небе, и в озере сонном,

И в близком взоре царевны-сестры,

И в самом сердце забвенно-влюбленном;

Нет в мыслях прежних душевных забот, —

Весь мир сегодня как будто не тот!..

Мольбам любви и словам увещанья

Сестра-царевна поддаться должна!

Свое решенье изменит она:

Свиданье будет не горем прощанья,

А счастьем новой и лучшей поры —

Любви открытой победным началом!..

Сегодня вырвет признанье сестры

Он в чувстве, скрытом на сердце усталом…

Недаром мир весь сегодня не тот:

В ночи колдует любви приворот.

Прекрасна полночь в Садах Наслажденья.

Покой отрадный в дубравах разлит;

Уснув, аллеи стоят без движенья,

И рощи дремлют, и озеро спит;

Луны холодной загадочный щит

Плывет спокойно меж звезд серебристых,

Как лебедь гордый средь лотосов чистых;

Обманчив шелест среди тишины,

И свет неверен, и призрачны тени;

Деревьев ветки и стебли растений,

Сплетаясь, странных видений полны.

В глубинах сада, на темных лужайках,

Как свечи ночи, в мигающих стайках

Мерцают спинки светящихся мух;

В сырой прохладе у темной опушки,

Где плеск ручья задремавшего глух,

Влюбленной трелью рокочут лягушки,

И четкий звон их баюкает слух.

Такие ночи любовникам любы:

В глазах томленье, разомкнуты губы,

И бьется сердце, единое в двух!

Волшебны счастья манящего зовы:

Весь мир не тот, неизведанно-новый,

И сам царевич сегодня не тот!

Легко скользит разукрашенный плот,

Покрытый тонко нарезанным дерном,

Весь полный, словно плавучий цветник,

И роз, и лилий; гирлянды гвоздик

Свисают, рдея на дереве черном,

С резьбы идущих вдоль борта перил.

Хрустальный месяц светло озарил

Дорогу в спящем затишьи озерном,

А мимо грезой плывут острова,

И влагой пахнут кусты и трава.

Размерно весла роняют удары,

И дружный хор мускулистых гребцов

Поет, послушный аккордам кифары;

На волю рвутся, — так манит их старый,

Но вечно-юный любовный напев,

Мечту о счастьи печалью согрев:

Бел мой парус треугольный;

С морем — песни я пою,

И торопит ветер вольный

Осмоленную ладью.

Не близка еще стоянка,

Даль я взором стерегу:

Ждет меня островитянка

На знакомом берегу.

Словно звезды, очи ярки,

Шелк — косы душистой жгут;

Ласки маленькой дикарки,

Как горячий уголь, жгут!

Выше месяц сребролукий…

Дуй же, ветер, крепче дуй:

После странствий и разлуки

Сладок будет поцелуй!..

Томится песня желаньем неясным,

И с каждым вздохом людских голосов

Мужского сердца волненьем опасным

Встревожен сон полуночных часов.

В беседке круглой с резьбой золоченой

Чуть движет ветер навеса парчу;

Склоняясь к брату головкой точеной,

Плечом царевна прижалась к плечу.

В ушах дремотный настойчивый ропот

Воды, журчащей у бревен плота,

А в сердце — былей певучих мечта.

Царевне грустно… И тих ее шепот,

Хоть дышат верой глубокой уста.

«Царевич, брат мой! Раскрылся воочью

Мне жребий, наши связавший сердца.

Сегодня, тихой серебряной ночью,

Мы — брат с сестрою, мы — два близнеца,

Здесь в храме неба венчались чудесней,

Чем в пышном чине обрядов людских;

И ты со мной мироздания песней

Обвенчан был, как с невестой жених.

Для нас наколдуют все чары ночные;

Людские грезы, и тени сквозные,

И звездный говор, и ласка луны,

Цветов и сонных растений дыханье,

И шорох листьев, и трав колыханье,

И блеск, и шепот, и ропот волны, —

Поют нам песню… И светлою грустью

Звучит напев, как напутственный хор

Двум близким рекам, вдруг слившимся к устью,

Чтоб вместе кануть в безбрежный простор.

О, брат… супруг мой! Мой царь-повелитель!

Союз наш вечен, прекрасен и свят.

Всё здесь — минутно… А там… не в зените ль

Ночного неба, как очи, горят

Двух звезд огни неразлучною двойней?

Единым нимбом сплелись их венцы:

Их связь прочнее, удел их спокойней,

Они блаженны, небес близнецы!

Так Рок сплетает в премудрости дивной

Орбиту брата с орбитой сестры:

Для нас, для новой четы неразрывной,

Раскроет небо лазури шатры;

Вдвоем блеснем мы единым созвездьем,

О нас потомству расскажут жрецы,

Нам вечность будет счастливым возмездьем!

И в звездном небе — земли близнецы,

Навек друг с другом и с миром созвучны,

Мы будем в нашей любви неразлучны!»

Царевна смолкла… И пели певцы:

Ярко светит месяц полный;

Белый парус смело вздут,

И серебряные волны

Вновь ладью мою несут.

Море — то же. Песни — те же.

Но у сердца берегу

Я цветок с могилы свежей

На далеком берегу.

Смерть смежила взор смуглянке,

И по ней простой помин —

Бедный холмик на полянке,

Где, грустя, цветет жасмин…

Дуй же, ветер, друг попутный!

Путь мой там, где твой полет:

Ты да я — мы бесприютны,

Нас никто нигде не ждет!..

Глава тридцать седьмая

А плот, как будто за грезой в погоне,

Плывет в недвижном озерном затоне;

Чуть слышно весла шуршат в камышах.

На зыби звезды… Певцы замолчали…

Но отзвук песни с налетом печали

Звенит и плачет призывно в ушах.

«Сестра, послушай! Душою безгрешной,

Как белый голубь, чиста ты, сестра,

И верой сердца чудесно мудра.

А я, в печали моей неутешной,

Теряю разум и духом ослаб:

В себе не властен, я гибну, как раб,

В борьбе с собою, в борьбе безуспешной.

Зачем мне небо? Что сказ стариков

Про подвиг наш пред толпой беззаботной,

Живущей счастьем любви мимолетной?

К чему блаженство бессчетных веков,

Где близость будет, как призрак, бесплотной,

Когда сейчас и безумье в крови,

И в сердце пламень неведомой жажды,

Когда я знаю, что радость любви,

Лишь раз рождаясь, цветет лишь однажды,

Что мук и счастья заветную нить

Сверканьем звездным нельзя заменить!..

У звезд — ни плоти, ни крови; не им бы,

Хвалясь любовью бездушной своей,

Кичиться счастьем пред сердцем людей.

Тусклее в небе их мертвые нимбы

Венка живого с головки твоей.

Они не могут дышать ароматом,

Разлитым тайно в твоих волосах.

Немые зовы в любимых глазах

Дано ль; их взорам читать пред закатом?

Лучей их трепет, к нам падая вниз,

Очей твоих уступает мерцанью.

А блеск бесстрастный серебряных риз

Одел ли светом, как чистою тканью,

Мечту такую, какую твоя

Одела тога, скрывая несмело

Тебя, мой лотос на лоне ручья,

Тебя, безгрешность акации белой?..

О, мать-земля! Препрославлена будь,

Земля, такое создавшее тело:

И эту нежно-округлую грудь,

И гибкий стан, словно лилии стебель,

И тонкий очерк девических плеч!..

О, только бы видеть… любить их… Но в небе ль

Найдем мы радость условленных встреч?..

Мне нужно счастье — простое, земное:

Хочу я в мире греха, меж людьми,

Сгорать в истомном и сладостном зное…

Сестра-царевна, прости… но… пойми…

Забудь о небе. В глаза загляни мне,

Смотри — не звезды ль людские глаза?

Но в них, как в страстном ликующем гимне,

Восторг, тоска и желанья слеза…

Услышь их повесть. Прислушайся к стуку

Людского сердца… Обет свой храня,

Ты веришь песням, сулящим разлуку,

А я — лишь зовами грядущего дня.

Тебя я кличу. Подай же мне руку.

Сожжем сомнений постыдную муку…

Но ты боишься живого огня!

Я — твой, весь твой для любви безрассудной,

А ты, царевна, отвергла меня;

Тебе со мною расстаться не трудно:

Тебя в гордыне холодной влечет

Супруги Неба великий почет…»

Сорвался голос. Едва не рыдая,

В тоске сердечной царевич затих.

Царевна жадно, томясь и страдая,

Внимала брату. В желаньях глухих

Металась тайно душа молодая

От слов запретных, но столь дорогих,

Столь нужных в эти последние сроки

Пред новым, ждущим ее рубежом…

Но звук насмешки, обидно-жестокий,

Ударил в сердце, как острым ножом.

«О, брат, опомнись! Зачем торопливо,

В своей печали, насмешкой ревнивой

Ты хочешь больно меня уколоть?..

Души не ранишь: исполнен на диво

Мой дух покоем. А бедная плоть

И так мятется меж грезой счастливой

И зовом долга… Что ж, новую боль

Я буду в келье своей молчаливой

Таить на сердце… Меж тем не оно ль

Одною думой заветною жило,

Бессменно билось всё в той же мольбе,

Стремилось к цели единственно-милой,

Томилось страстью одною… к тебе?..

Любимый, верь и не мучь понапрасну

Себя сомненьем: сильна и верна

Любовь моя… не угаснет она,

Когда для жизни земной я угасну…

Мой призрак счастья! Мой друг и жених!

Сказать могу ли, как я благодарна

Тебе за речи признаний твоих?

Царевич, с ними и скорбь лучезарна,

И тень разлуки ушла далеко,

И бремя жертвы — отрадно-легко…»

Царевич вспыхнул, упрямо нахмуря

Бровей подвижных двойной полукруг;

И мысль о жертве, как дикая буря,

Ворвалась в душу. Представилась вдруг

Ему так живо на вышитом Ложе

Нагою, жалкой наложницей Ра

Она… кто чести и жизни дороже,

Всех благ ценнее — царевна-сестра.

«Сестра, — шептал он ревниво и страстно, —

Любви, не слов я хочу. Не могу

Тебя я видеть такой безучастной.

Отдам ли храму тебя, как врагу,

Я в плен без боя?.. Нет, страстью запретной

Тебя молю я о страсти ответной!

Ты мне открылась, что любишь во мне

Не друга детства, не брата; и тщетно

Ты будешь в храме, в ночной тишине,

Скрывать на сердце кровавую рану —

Души влюбленной смертельный недуг.

Поверь, царевна, пустому обману

Не может верить Небесный Супруг.

С душой, безмолвно кричащей от боли,

Союз великий — подобен ярму;

А Он, Свободный, не хочет неволи,

Насилья жертвы не надо Ему.

Меж тем ты вступишь невестой покорной

В Его обитель с любовью притворной,

С лукавой клятвой… Сестра, не позорь

Себя преступной, беспомощной ложью:

Отвергнет Небо избранницу Божью

За грех пред Тайной Зиждительных Зорь!

А если жаждет и ждет отреченья

Жених Небесный ценою мученья,

Ценой притворства, тоски и стыда,

И если самый обет обрученья

Не дар любви, а трусливая мзда

Земных рабынь их тирану, тогда…

Тогда не дам я свершиться обману!..

Нет… нет… Открыто противясь Ему,

Я вызов кину… не дрогнув, восстану…

Исторгну… вырву тебя… отниму…»

Склонясь, колени сестры обнимая,

Молил царевич, не ведая сам,

Что шепчут губы. Мятежным речам,

Бледна, царевна внимала, немая.

Порыв безумный надменных угроз

Венчал любовь их, как апофеоз:

От вспышки бурной еще бестелесней

Была их страсть, как внежизненный сон…

Всё сон… И полночь, и тихий затон,

И зовы в новой безрадостной песне,

Которой рощи, со светом и тьмой,

Из далей вторят живым перекликом, —

Всё сон… Как страшно… И вырвалось криком:

«Не пойте, люди!.. Скорее домой!..»

Вся боль сказалась в мучительном стоне…

Прервалось пенье. Крутой поворот, —

И быстро-быстро в растущем разгоне

Скользит цветами украшенный плот…

Легло молчанье в пустынном затоне;

Бесстрастна тишь поднебесных высот.

Глава тридцать восьмая

Стоит царевна у стен Зиггурата

В преддверьи первых загадочных врат:

«Прощайте, грезы любви, без возврата.

Прости, царевич, возлюбленный брат!..»

Зловеще-красный, пылает закат,

И близость ночи страшна и понятна.

Дрожат на башнях багровые пятна,

А там, где всходит крутая стезя

Ведущих к небу вечернему лестниц,

Прозрачный сумрак ложится, скользя,

И тени вьются, как рой провозвестниц

Тех тайн, что мыслью постигнуть нельзя.

Сегодня ночью, под пологом мрака

С небес спустившись в земной свой чертог,

Возляжет с нею для таинства брака,

Как муж на ложе супружеском, — Бог.

Сомнений прежних смиряются звуки…

И с верой в Чудо — былого не жаль.

С молитвой пылкой порывисто руки

Она простерла в небесную даль:

«Приняв покорно свое назначенье,

Любовь плотскую дерзнув превозмочь,

Тебе, Всезрящий, свое отреченье

Несет земли недостойная дочь

Жених, воззвавший невесту из праха,

Меня избравший средь избранных дев,

К Тебе, Незримый, иду я без страха,

Призывно очи и руки воздев.

В палате брачной, за свадебным пиром

Мне место подле Себя уготовь,

Яви мне милость Свою перед миром,

Приняв, как жертву, земную любовь.

Себя из круга живых я изъемлю;

Возьми же тело и душу мою

И, сблизив с Небом родную мне землю,

Причти людей к Своему бытию!..»

И сердце словно уходит из мира.

С минувшим рвется последняя связь

У врат безмолвных, где ирисов вязь

Ласкает взоры эмблемою мира;

К ногам царевны их сыплют жрецы;

Чуть веет амбра курильниц висячих;

Не видя солнца, с восторгом незрячих,

Поют о солнце слепые певцы…

Толпа, ликуя, теснится, и яры

Кимвалов звуки и бубнов удары.

От криков жутко, — уйти бы скорей!..

И жрец-отшельник, согбенный и старый,

Подходит к деве. Он с мягких кудрей

Царевны снял трехвенечной тиары

Земной убор, — и склонился пред ней:

«Гряди, невеста!..» Под клики народа,

Под песнь о счастьи несчастных слепцов,

В тени угрюмой холодного свода

Прошла царевна за сонмом жрецов.

Бегут навстречу без счета ступени.

Вверху — загадкой манят небеса,

Внизу, где вьются смятенные тени,

О счастьи плачут земли голоса.

Слепцы поют, как порою полночной

Хрустальный лотос священной реки,

В мечте о солнце, в мечте непорочной,

Таясь во мраке, свернул лепестки;

А свежим утром, восшедшего Солнца

Встречая гордый и пламенный Лик,

Цветок расцвел и стыдливого донца

Раскрыл несмело безгрешный тайник;

Пленилось Солнце цветка совершенством,

Его коснулось, как легким перстом,

Лучом живым, и в огне золотом

Цветка дыханье томилось блаженством…

Поют слепые, и точно звучат

Обеты неба в их грустном напеве;

И больно сердцу, и радостно деве

У грани новых таинственных врат.

Здесь дым куренья сушеной гвоздики,

Нависший плотной и пряной грядой,

В извивах зыбит светильников блики;

Богато устлан порог резедой.

И муж-затворник, аскет молодой,

Прекрасный, с дивным лицом богомольца,

Ушей царевны касаясь, исторг

Серег тяжелых звенящие кольца…

Толпою новый владеет восторг:

В немолчном крике, в смятении давки,

Краснеют лица, трепещут сердца

И зной по жилам струится, как плавкий

Живой поток огневого свинца.

И вновь навстречу ступени подъема,

Вновь тени в споре с дрожащим огнем.

Двумя жрецами под локти ведома,

Идет царевна заветным путем.

Всё глуше, тише земная тревога;

Тесней и круче святая дорога…

И мы по древним замшенным пластам

Подходим к третьим священным вратам,

Где розы — символ любви благодатной —

Роскошно рдеют на холоде плит.

Анис дымится струей ароматной:

Он души тайным волненьем томит

И трепет крови и пламень ланит

Украдкой будит. Здесь юноша стройный

Царевну встретил. Робея, пред ней

Не мог поднять он несмелых очей.

В нем сил избыток. Соблазн беспокойный

Еще не тронул его чистоты,

И образ женский не налил в мечты

Отравы сладкой любовного зелья.

А лик царевны, как сладостный сон,

Повеял в душу, тревожа, и он

Раскрыл застежку ее ожерелья

В смущеньи явном; на миг огонька

В глазах укрыть не умели ресницы,

Когда движеньем случайным рука

Прекрасной шеи коснулась слегка…

Но беглой вспышкой одной лишь зарницы

Простой души разрешилась гроза:

Боясь обряда смутить благолепье,

Свой долг свершил он, потупив глаза,

И, звякнув, с шеи скользнуло оцепье.

В толпе мятежный порыв торжества…

Но к нам призывы и клики народа,

Как бездны зов, долетают едва.

Пред нами новый подъем перехода,

И громко гимна поем мы слова:

В надежде свершенья

Обетов святых

Сорви украшенья

Цепей золотых!

Их мертвые звенья,

Как узы земли,

Ты в миг откровенья

Растопчешь в пыли.

Завет изначальный

Мерцает вдали,

И свет свой венчальный

Созвездья зажгли.

Чертоги раскрыты,

Жених у Одра…

Гряди же, гряди ты,

Избранница Ра!

Так с песней всходим по плитам истертым.

Уже затихли все звуки земли;

Едва светилен горят фитили…

И небо сине… К воротам четвертым

Невесту-деву жрецы подвели.

Змеится лилий хрустальных гирлянда;

Меж лилий путь прерывается наш;

Внутри сквозных алебастровых чаш

На красном угле дымится лаванда.

Жрецы с последним аккордом псалма

Светильни тушат. Надвинулась тьма.

Лишь мой светильник свой трепет пугливый

Теперь бросает в лазурную ночь.

И отрок чистый, избранник счастливый,

Невесте Божьей подходит помочь:

Ребенка руки так просто раскрыли

Одежду девы, и белый эфод,

Спадая, дрогнул концами воскрылий…

Внизу — я вижу — метнулся народ,

Как всплеск внезапный бунтующих вод…

И грудь царевны, невиннее лилий

И чище снега, при шатком огне

Белеет робко в ночной вышине.

Глава тридцать девятая

И вновь ступени — ступени без счета;

Лишь мой светильник мерцает чуть-чуть.

Еще труднее к Святилищу путь.

Но греза, словно в стремленьи полета,

Несет царевну на крыльях своих,

И льет ей к сердцу мой радостный стих:

Мир — Твой храм утвержденный:

В нем любовь и страх Тебе возданы…

Хвала Тебе, Нерожденный,

Честь Тебе, Самосозданный!

В нашей полночной мольбе,

Владыка Вечности, слава Тебе!

Глаза царевны подъяты с мольбою

К незримой тайне небесных высот…

Как звезды близки! Как чужды забот.

И новый высший рубеж пред собою

Невеста видит. Любви ворожбою

Вздыхает мирра у пятых ворот,

Пленяя сердце в наплывах душистых

Истомной негой; и лотосов чистых

Бесстрастно грезят живые венки,

Цветов холодных раскрыв лепестки.

Встречая деву, два мальчика — служки

Святого храма — застыли у врат;

Волос их русых колечки дрожат.

Змеясь воздушно: так чистые стружки

Свивают в змейки свои завитки.

Когда кидает их врозь друг от дружки

Рубанок острый, срезая с доски.

Глаза малюток лучатся от счастья.

Их щеки рдеют, — так долей участья

В обряде брачном гордятся они;

Склонив колени, тугие запястья

В охвате плотном повыше ступни —

Цепей житейских последние звенья —

Они царевне спешат отстегнуть…

В с новой силой, полна дерзновенья.

Идет царевна восторженно в путь.

Гашу светильник. Чудесными снами

В лазурной выси полна темнота…

Мы всходим, молча. И вот перед нами

Зияют смутно шестые врата.

Цветами яблонь, как снегом наносным,

Весь пол усыпан, и ладаном росным

Насыщен воздух. И здесь из теней

Навстречу нам, отделясь от камней,

Шатнулась в черной одежде старуха,

Как мрачный призрак полночного духа…

Узнала дева — и кинулась к ней.

Как мил ей облик их старенькой няни,

Пестуньи доброй младенческих лет!

Пахнул ей в душу на жертвенной грани

Всех былей детства последний привет.

Сошлись… приникли… И скрыли потемки

Прощальных ласк торопливый обмен;

Слова угасли в безмолвии стен…

Лишь голос хриплый и старчески-ломкий

Читал заклятье от вражьих измен,

И глух во мраке был шепот негромкий:

Непитой водой родника-студенца

Я деву-невесту кроплю для венца,

С сердечной руки, как с кропила,

Во здравие духа, в румянец лица…

В заклятии — крепость и сила.

Я ее сберегу;

Я зарок свой кладу

На скорбь и беду,

На погибель врагу:

Человеку черному,

Духу нелюдимому,

Тоске гробовой.

И слову заговорному

Остаться нерушимому

На век вековой.

Истай! Рассейся! Иссохни щепкой!

Мое слово — крепко!

Мое слово — печать,

Как броня на груди:

Ее не сломать.

Сгинь, пропади

Дух — убийца и тать!

А ты, Земля-Мать,

Вещая, темная,

Мощь подъяремная, —

Тебе — исполать!

Ты зарок мой храни

И дитя соблюди

На все дни

Впереди…

С добрым человеком

Палаты — ей дом,

И ложе — пухом…

Век веком!

Дух духом!

Суд судом!

Враждой и силой звучал заговор:

В нем был невнятный для праздного слуха,

Но мне понятный правдивый укор…

И бросил я повелительный взор:

Не время медлить. Довольно. Старуха

У чресл невинных царевны должна

Широкий пояс развить по обряду.

Мой гнев почуяв, послушная взгляду,

Очнулась сразу и смолкла она.

В ее движеньях — порывистость муки,

В лице — недвижность безмерной тоски;

Волос упавших седые клоки

Смешались дико. В сознаньи разлуки,

Так смысл ужасен последних услуг:

Дрожат сухие неверные руки,

Костлявым пальцам мешает испуг.

Она не может нащупать начала

Повитой ткани. Глаза ей застлала

Слеза, окутав всё в дымку одну.

Когда же вдруг пелена покрывала,

Округлых бедер раскрыв белизну,

Скатилась на пол, — лицом в пелену

Со стоном жалким старуха упала…

Дрожат — я вижу — царевны уста…

Но строго ждут нас немые врата,

И мы проходим под сводом портала.

Жрецы остались пред входом внизу, —

Вдвоем темнеем теперь в вышине мы…

Земля и небо торжественно немы,

Лишь я скрываю на сердце грозу.

Врата Завета… Здесь тысячелетья

Незримо вьются. Сгорая до дна,

Без масла гаснут лампады… Одна

Померкла с треском… другая… и третья.

Кругом темнеет… Царевна бледна…

И чудно — к мигу великой развязки —

Весь мир объемлет великий покой,

Когда, касаясь последней повязки,

Снимаю к тайнам привыкшей рукой

С ложесн невинных я девства завесу,

Покров стыда, целомудрия щит…

Фитиль последней лампады трещит;

Чуть звездный трепет скользит по отвесу

Священных лестниц беззвучно-пустых;

И лишь пред входом в Святая Святых

Блистает тускло чеканный треножник:

На нем в тяжелом чугунном котле

Дурманно тлеет на красной золе

Растенье Солнца — простой подорожник.

Струею тонкой в лазоревой мгле

Дымок восходит, прозрачный и синий;

И светлой тайной, виденьем Земле,

Белеет очерк божественных линий:

Царит, безгрешен и девственно-строг,

Завета чистый нестыдный залог…

Раскрыл я двери. Отмечен порог

Венком из нежных цветов померанца;

Ковром их свежесть ложится у ног, —

Цветы повсюду… Не светлый ли Бог,

Жених прекрасный, отправил посланца

Любви приветом украсить чертог?..

И залил нежно зарею румянца

Лицо царевны стыдливый ожог…

Во мне же сердце стеснилось до боли:

«Что ночь сулит ей?.. Что там — впереди?..»

С трудом лишь, страшным усилием воли

Невольный трепет смиряя в груди,

Себя принудил сказать я: «Войди!..»

Она вступила, и с мукой душевной

Я дверь глухую закрыл за царевной.

Назад, к земле, за ступенью ступень,

Сходил я тихо от башни до башни;

И шел, отныне мой спутник всегдашний,

Бессмертья призрак за мною, как тень.

Простым и ясным был день мой вчерашний…

Но что откроет мне завтрашний день?..

Глава сороковая

Две тайны зрели в стенах Зиггурата:

На Ложе Ра, благодатью чревата,

Венчанья тайна, как из году в год,

Свой щедрый миру готовила плод;

А в нижнем храме, пред темным престолом

Бессмертья тайну лелея в себе,

Я, жрец верховный, в сомненьи тяжелом,

Один томился в душевной борьбе.

Но это — участь творцов вдохновенных.

Порой, в наплыве тревог роковых,

Коварный шепот сомнений мгновенных

Смущает веру их грез огневых:

Тоща, в творении своем облекая

Недвижной формой живую мечту,

Они страшатся, что воля людская

Бессильна, мысль удержав на лету,

Поведать миру ее полноту.

Слабея духом на грани последней,

Пытал тревожно я совесть свою:

Победы ль меч я бесстрашно кую,

Иль верю в призрак несбыточных бредней;

В своем стремлении к спасению всех

Свершу ль я подвиг, безумье иль грех?

Но — нет. Всё ярче, властней и победней

На сердце вера в конечный успех.

Я прав. Себе я не создал кумира

Из грез тщеславных. Но в мире слепцов

Залог великий спасения мира

Один прозрел я в чете близнецов.

Их связь так ясно привык ощущать я

С тех пор, как тайной мой ум овладел:

Свершился в миг их двойного зачатья

Единой жизни случайный раздел;

То было целой души разобщенье,

Мужского с женским напрасный раскол;

Плоду единства пресек воплощенье

Природы тленной слепой произвол.

В зачатке сгублен враждебным расщепом

Цветок Завета… На скорбь и на срам,

Остался снова, в распаде нелепом,

Царицы-Смерти зловещим вертепом

Наш мир — бессмертья поруганный храм.

А в этой жизни взаимною страстью

Любовь связала их крепче родства;

Огнем нездешним, нездешнею властью

Зажегся светоч ее волшебства:

Он, Кормчий птицам в искании юга,

К цветам в полях направляющий пчел, —

Он создал двух близнецов друг для друга,

Стези их сблизил и жребии свел;

И меч бездушный земного закона

Рассечь не должен, что связано там,

В предвечных недрах небесного лона,

С великой целью, предсказанной нам.

Удел их — язву губительной розни

Стереть здесь, в царстве духовных калек,

Разрушить Смерти тлетворные козни,

Обитель Жизни воздвигнуть навек.

И в их слиянии таинственный осмос

Природы женской с природой мужской,

Наполнив прежней гармонией космос,

Вернет бессмертье природе людской.

Я слышал новой вселенной рожденье;

Я чуял жизни процветшей ростки!..

Упорство мысли и долгое бденье

Приливом крови стучались в виски.

И с жутким чувством щемящей тоски,

С тревогой в новом душевном надломе,

Я стал молиться в безмолвной истоме,

В немом порыве, чтоб вновь отогнать

Сомнений черных гнетущую рать.

Такой молитвы не ведал поднесь я.

Мое моленье не знало границ:

Как стая белых трепещущих птиц,

Мольбы рвались за предел поднебесья;

Спадали слезы восторга с ресниц,

И пот кровавый от страстного рвенья

Со лба катился. В огне вдохновенья

Душа горела… Повергнувшись ниц,

Я пал на землю, недвижно на голом

Полу простерся и долго потом

В тиши, пред грозно молчащим престолом,

Лежал во прахе застывшим крестом.

Когда ж поднялся, спокойный и сильный,

Исполнен духом и верой обильный,

То все сомненья исчезли, и лишь

Один хитон мой, измятый и пыльный,

Хранил след скорби. И дрогнула тишь

От слов призыва. Не просьбою нищей,

А силой воли в небесном жилище

Слова земные звучали: «Услышь,

Услышь, Всесильный! С горячей мольбою

В свой трудный час Твой слуга пред Тобою.

Меня, как ризой, Ты славой одел,

Украсил честью и блеском величья;

Ты дал мне мудрость, чтоб в знаменьях дел,

Тобой творимых, мог правду постичь я;

Ты слышал веры незыблемой пыл,

С высот услышал, как сердце взывало,

И Жизни смысл предо мною раскрыл,

Над ликом Смерти подняв покрывало…

Прими же ныне, как жертвенный дым,

Моленье это. Моими устами

Молясь, трепещет пред троном Твоим

Весь сонм миров, оживленных мечтами.

Бессчетных полчищ немых мертвецов

К тебе взывает отверженный голос:

Воздвигни, Мощный, в чете близнецов

Единства первый спасительный колос,

Да вечной жизни он даст урожай

На этой ниве злорадного тленья!..

Услышь!.. И если я чашу терпенья

Своим прошеньем налил через край, —

Не милуй!.. Небо громами наполни,

Сверкни мне гневом бичующих молний,

И скорой смертью мой грех покарай.

Когда же милость Твоя без предела

Над миром длится и не оскудела, —

О, будь мне в помощь. И смерть сокруши,

В единстве сблизив два девственных тела,

Смешав в единстве две чистых души!..»

Молитва тает, как дым фимиама.

Я жду хоть знака, но небо темно…

И вновь на сердце пророчество храма:

«Когда одежды вы сбросите срама,

И двое, слившись, составят одно,

Тогда исчезнет порока пятно,

И будет радость и жизнь без скончанья!..»

Суди меня, правосудный Судья!

Не в силах больше противиться я

Влеченью сердца, как долгу призванья:

На благо всем, я уклад бытия

Дерзну сломить всемогуществом знанья!

И, сбросив тленных одежд шелуху,

Как змеи — клочья ветшающей кожи,

Мы примем образ утраченный Божий, —

Да всё свершится внизу, как вверху.

Глава сорок первая

Решенье твердо. И время созрело.

Царевич даст мне желанный ответ:

Должно свершиться великое дело

К заре сегодня, чтобы новый рассвет

Был жизни новой и вечной восходом.

Ни мысль, ни дух не смутятся ничем!..

Никто не видит, как внутренним входом,

Минуя стражу, вступил я в гарем.

Вошел, окликнул… Но вкруг всё объято

Молчаньем мертвым — ни звука в ответ:

В алькове тихом царевича нет,

Не тронут кубок вина, и не смято

Пустое ложе. Забытый ночник

Один мерцает в покинутой спальне…

И вдруг протяжный и плачущий крик

Совы зловещей угрозою дальней

Раздался где-то в дворцовом саду:

Казалось, птица ночная беду

Вещала мне. Но теперь ли позволю

Беде нежданной победу из рук

Моих исторгнуть?.. И мощно я волю

Напряг, как туго натянутый лук.

При свете мысли, направленной к цели,

Мои зеницы внезапно прозрели,

А слух отверстый расслышал, как тишь

Полетом режет летучая мышь.

И в даль взглянул я провидящим оком:

Блуждал, как призрак, царевич в далеком

Престольном зале. Издревле цари,

Приемля царство, им данное Роком,

Венцом отцов там венчались. Потоком

Луны сиянье лилось; и внутри —

В стенной отделке и в своде высоком

Мерцали, мягко светясь, янтари.

На трехступенном помосте тяжелом,

Под царской сенью, меж белых колонн,

Увенчан Диска святым ореолом,

Стоял Ацтала наследственный трон,

Из белой кости точеный, как плоский

Раскрытый лотос… О древнюю сень

Разбившись, смолкли шагов отголоски;

На трон упала царевича тень.

Пред царским местом, на нижней ступени,

В бессильной вспышке сердечных мучений,

Царевич замер. Я видел, как с плеч

К ногам, белея, туника упала;

В руке, грозней смертоносного жала,

Блеснул короткий отравленный меч…

Я был на страже. С искусством йога

Владея мыслью и чувством своим,

Пропел я трижды созвучьем одним

Святого Слова три буквы в два слога,

Утратил форму плотскую свою —

Наш бренный саван, докучный и тесный —

И стал невидим, как Путник Небесный,

Когда он, чуждый уже бытию,

Как дух — свободный, как тень — бестелесный,

Скользит над миром воздушной тропой:

Идет он, тучи в пути попирая,

И море, вод не коснувшись стопой,

Проходит с ветром от края до края.

Я шел на помощь. Уже лезвее

К груди приставив, пред отчим престолом

Царевич сердце пронзил бы свое, —

Но я, пред самым смертельным уколом,

Представ во плоти, отвел острие.

Царевич вздрогнул с мучительным стоном…

Я крепко руку холодную сжал,

Раскрылись пальцы, и трепетным звоном

Клинка о плиты откликнулся зал.

И мы в затишьи молчали пред троном.

Я был спокоен и, глядя в упор,

Старался встретить царевича взор:

«На миг ли только ослаб? Изнемог ли?..»

Дрожал он. Плечи открытые дрогли;

В чертах был скорби и ужаса спор,

А взор таился, опущенный долу…

И, втайне символ избранья творя,

Рукою твердой его, как царя,

Я ввысь под Диск лучезарный к престолу

Возвел, сказав повелительно: «Сядь!..»

И сел царевич бессильно на троне,

Лицо скрывая в понуром наклоне…

Со лба от пота намокшую прядь

Волос откинул, тряхнув головою,

Как будто с думой своей роковою

Стремясь расстаться… Он бледен. И тьма

Вкруг глаз глубокой легла синевою.

Когда ж, поднявшись, ресниц бахрома

Глаза открыла, — в их мраке бездонном

Я чутко, чувством отцовским, постиг

И страсть, и муку в гореньи бессонном,

И холод смерти, столь близкой за миг.

Я знал, что жутким отчаянным криком

Кричит беззвучно страдальца душа.

Не дрогнул я в состраданьи великом;

Но строго, жалость в душе заглуша,

С укора начал, как маг-проповедник,

Меж ним и тайной моею посредник:

«В часы невзгоды унынье — наш враг,

И дух упадка — дурной собеседник,

А слабость — первый к погибели шаг.

Царей Ацтлана природный наследник,

Стыдись, царевич!.. Растерян и наг,

На вызов Рока в ответ, — неужели

Ты смерти ищешь? Меж тем, не тебе ли

К стяжанью вечных возвышенных благ

Величья путь предречен с колыбели?..

Твоя, царевич, как солнце, светла

В грядущем участь. Как сильному мужу

С могучею волей и сердцем орла,

Тебе сегодня я всё обнаружу,

Что мудрость Неба тебе предрекла.

Воспрянь, царевич, душою смущенной.

Любви, законом людским запрещенной,

Своей виной и грехом не зови:

Здесь, в мире тленном, лишенном свободы,

Мы слышим в зовах взаимной любви

Могучий голос всесильной Природы.

Два встречных чувства должны б, не греша,

Звучать одним полногласным аккордом

В слиянии целом, прекрасном и гордом;

А в страсти тщетной — людская душа,

Как дочь неволи, убога и сира.

Любовь без счастья — вселенский позор,

В ней узам жизни — правдивый укор;

Как на две части разбитая лира,

Два скорбных сердца обрывками струн

Разлад вливают в гармонию мира…

Но правды новой — сегодня канун.

И завтра утором я мир наш несчастный

Спасу от розни, гнетущей людей!

Мне духи света и мрака подвластны;

Стихии, в мощи безумной своей,

Покорны воле разумной моей;

Я даже самый хаос безучастный —

Миров источник, основу и суть —

Творящим словом могу всколыхнуть.

Пусть должен двинуть небесную твердь я, —

Я даже своды небес потрясу,

Сметая звезды, как с листьев росу:

Где подвиг нужен, как дар милосердья,

Там косный долг добродетели — грех!

А мне на благо всеобщее надо

Овец безвольных заблудшее стадо

Вернуть к блаженству нетленных утех.

Сестра и ты, вы над общим уродством

Порочной жизни, в упадке больном,

Цвели недаром своим превосходством:

Ума и тел молодых благородством,

Созвучным чувством в расцвете двойном

И душ сродненных таинственным сходством…

Своей науки благим руководством

Я дам вам счастье в блаженстве ином.

Одной вы плоти, душа в вас едина —

Вас тлен рожденья разъял пополам;

У ваших жизней одна сердцевина —

Любовь святая, блеснувшая вам.

Я вас, чрез тайну великого чина,

Как цвет и стебель небесного крина,

Навек друг другу верну, и создам

Бессмертной жизни тождественный храм,

Души вселенской мечту — Андрогина.

Он, Образ Божий нося, как печать,

Блаженно будет в мирах обитать,

Земного рая божественный житель,

Нетленной жизни нетленный родитель

И чад бессмертных бессмертная мать…»

И нов, и чуден был смысл прорицанья

В жилище древнем великих царей,

В палате, полной теней и мерцанья

Живых под лаской луны янтарей.

Таких пророчеств под сводами зала

Никто не смел возвестить в старину,

И ночь немая, казалось, вонзала

Слова, как иглы, в свою тишину.

Захвачен тайны могучим размахом,

Царевич слушал с восторгом и страхом…

Лицо горело… Исчезла печаль…

Не млело сердце в нем тающим воском, —

Оно звенело, как твердая сталь:

Сидел он, светлый, на лотосе плоском,

Как новый страстный и девственный бог,

В себе сознавший бессмертья залог.

Глава сорок вторая

Царевне жутко. Над Башней Завета

Простерла ночь голубое крыло,

И небо звезды без счета зажгло;

Луна волнами холодного света

Ласкает стены молчащих святынь,

И морем дышит ночная теплынь.

Но в храме строг полусумрак лазурный;

Огонь в лампаде мигает едва;

Вервеной дышат кадильные урны…

В душистом дыме горит голова,

И кровь стучится в виски торопливо:

Растет, витает незримо вокруг

Всё то, что с детства запомнилось живо

О тайне храма… Во взоре испуг,

Трепещет сердце в груди боязливо,

А ноги стынут на холоде плит,

Где блики света дрожат, как алмазы…

Здесь Кто-то зоркий и тысячеглазый

Со всех сторон неотступно следит

За каждым шагом ее и движеньем…

Зачем же тени ревнивым вторженьем

Ее кругом обступили стеной?

И где же жданный жених неземной?

Иль в горнем храме, как в области крайней

К мирам духовным, сулил ей обряд

Лишь символ брака в мистической тайне?..

Сомненья в душу закрались; а взгляд

Напрасно ищет на думы ответа…

Таится полночь, и Башня Завета

В бездонном небе — как чудный ковчег,

В пучине синей свершающий бег…

И снова взором святую обитель

Обводит дева. Торжественно-пуст

Чертог венчальный, куда Небожитель

Сойдет, чтоб первым лобзанием уст

Найти невесты трепещущей губы.

В средине храма темнеет алтарь:

Огромный камень, и дикий, и грубый,

С небес на землю низвергнутый встарь,

Такой далекий от радости брачной,

Весь словно молний огнем опален;

И льет светильня в лампаде прозрачной

Лучи на ткани обрядных пелен.

В углу направо — навес балдахина;

Под ним два кресла; венчаясь, на них

С невестой рядом воссядет жених:

Так царь восходит для брачного чина

С царицей вместе на царский престол.

В углу налево — украшенный стол

Из бронзы с чистой слоновою костью:

Здесь, в знак союза, из риса пирог

И светлой влагой наполненный рог

Разделит дружно со смертною Бог.

А после… позже… избранницу-гостью

Супруг проводит для ночи чудес

На Одр венчальный под царскою сенью:

Святое Место подернуто тенью

Глубоко в арках раскрытых завес.

И страшно чужды мистерии брачной,

Где светлых тайн ожидает мечта, —

Над самым Ложем вздымаются мрачно

Два древних темных и страшных креста.

Кругом всё тихо… А тысячеглазый

И зоркий Кто-то, как прежде незрим,

Ланиты жжет ей дыханьем своим.

Царевне жутко… Невольно рассказы

Атлантских дев ей припомнились вдруг.

Почтит ли деву небесный супруг?

Свершится ль чудо избранья над нею?

И как Безликий предстанет пред ней?

Из мрака ль выйдет, как маг-чародей,

Иль в храм, подобный кольчужному змею,

Свиваясь в кольцах блестящих, вползет?

В окно ль направит неровным зигзагом

Зубчатых крыльев беззвучный полет,

Иль в двери вступит торжественным шагом?

Шептать ли будет ей пылко мольбы,

Пленяя сердце посулами рая,

Иль, раб-владыка царицы-рабы,

Он будет страсти искать, замирая?

Иль, чужд и страшен, как варварский князь,

Ворвется буйный, победный насильник,

Цветов растопчет душистую вязь,

Расплещет кубок, погасит светильник

И в миг бессмертья похитит в бреду

Не дар любви, а насильную мзду?

И вихрем мыслей себя растревожа,

Любви, сомнений и страха полна,

Склонила дева колени у Ложа,

И небу душу раскрыла она.

Слова звучали молитвой, и бредом,

И скорбным стоном далекой земли:

«О Ты, Чей Образ для мира неведом,

Жених благой и прекрасный, внемли!

Я страсть земную свою победила,

И грех не тронул моей чистоты;

К Тебе всходили, как дым от кадила,

Мои желанья, мольбы и мечты.

И я, услышав Твой зов с высоты,

К Тебе пришла не с душой опустелой,

А с чистой страстью: Тебе я несу

Прямое сердце, и чистое тело,

И слез восторга живую росу.

Что ж медлишь, Светлый, заветным свиданьем?..

Не мучь напрасно меня ожиданьем,

Откинь, как полог, небесную синь,

Приди и дара любви не отринь!..»

В любовном зное палящею жаждой

Томится грудь и сгорают уста;

Пылает сердце; и жилкою каждой

Трепещет тело. В крови разлита

Стихия властной и пламенной бури;

Смешались мысли, и дух изнемог…

В слепом порыве смятенных тревог

Берет царевна изогнутый турий

Вином до края наполненный рог.

Едва глотнула, как дивная сила

В янтарной влаге хмельного питья

И ум, и сердце чудесно смесила

В одной отрадной струе забытья.

Бесстрастно, тихо, в глубоком покое

Склонилась дева на Ложе Святое:

Покров блистает узором шитья,

Играют ярко цветные каменья…

Не явь, не греза, не призраки сна,

А только благость и радость забвенья, —

Как будто близких небес тишина…

Царевна дремлет на Ложе Священном,

И чует шепот ласкающих слов,

И тайно слышит в обмане мгновенном

Всё ближе поступь чуть внятных шагов.

В дыму курений пред мысленным взглядом

Клубятся сонмы оживших теней,

И снится деве ясней и ясней,

Что кто-то, светлый и радостный, рядом

На ложе брака склоняется к ней…

Любви виденья коварны, как змеи…

Полно соблазнов томление сна:

Вот чьи-то руки обвились вкруг шеи,

И чьих-то глаз перед ней глубина;

А милый голос звучит, как струна,

Звучит не страстно, а так задушевно…

Вот к чьей-то груди прижалась она…

И вдруг очнулась… Склонясь над царевной,

Стоит царевич — покинутый друг,

Один желанный жених и супруг…

Про всё царевич поведал царевне,

В глазах любимых стараясь прочесть

Ответ заране: пред Тайною древней

Звучит так ново чудесная весть.

И брат услышал решимость согласья.

К его царевна прижалась плечу:

«С тобою здесь всей душою слилась я,

И в новой жизни с тобою хочу

Сиять, подобно двойному лучу!..»

Глава сорок третья

Сбылось: дано мне мой замысел чудный

И вместе страшный в его новизне

Свершить на деле, как долг многотрудный.

Из храма ходом, укрытым в стене,

Всхожу с царевной на плоскую кровлю…

Вновь Символ Девства над миром возник,

И я, ликуя, в душе славословлю

Владыки Света невидимый Лик!

Подходят сроки! Вот — дева-невеста

Приносит людям из сумрака лет

Мечту пророчеств — Спасенья Обет;

И, словно в свитке седом палимпсеста,

Уже, сквозь строки позднейших времен,

Мне зрима правда начальных письмен:

Предвечный в Диске, издревле сокрытый

От нас во славе Своей огневой,

Заутра явит нам Образ живой,

Бессмертья светом с востока залитый!

Завет Единства — завет позабытый

Блеснет сквозь тлен и раскол роковой!

Светла под светом серебряным крыша,

Над нею — лунный серебряный шар

И воздух, полный неведомых чар.

Царевны кудри беззвучно колыша,

Чуть веет свежий морской ветерок,

И, словно парус в пути на восток,

Высоко в небе, рассвету навстречу,

В нем чуя эры блаженной предтечу,

Взмывает птица безмолвная Рок…

И я спустился в святилище снова

С мечтой своею о завтрашнем дне.

Мои веленья ловя с полуслова,

Царевич, молча, прислуживал мне.

Зажгли огни алебастровых чаш мы

И семь алтарных огней в хрустале:

Светились стены желтеющей яшмы,

Купаясь в мягком лучистом тепле.

Чертеж пентакля на огненной меди,

Повитый тканью, раскрыл я. Полны

Кадила свежим запасом камеди,

И взбрызнут нардом покров пелены.

Готовы воска янтарного свечи,

Сосуды с миром, три свежих венка,

Мой жезл и меч, освященный для встречи

Враждебных духов угрозой клинка;

Вода Живая в хрустальном кувшине,

С Водою Мертвой — могильный лекиф…

К обряду храм уготовлен, и ныне

Верну я миру в раскрытой святыне

Завет далекий и темный, как миф…

К сестре царевич восходит на крышу.

Шаги. Уж близко их шепот я слышу —

Горячий шепот прощальных минут:

Жених с невестой к венчанью идут.

Они вступили в святилище чинно.

Я их встречаю. Я знак подаю, —

Царевич сбросил тунику свою:

Покров надежный любви их невинной

Верней охраны стыдливых одежд;

Они не клонят застенчиво вежд.

В чреде эонов, при всем бесконечном

Обильи в строе мирском красоты,

Творец-Природа не знала четы,

Рожденной ею в таком безупречном,

В таком простом совершенстве мечты.

Яснее детской молитвы вечерней,

Прекрасней песни любви молодой,

Они стояли тогда предо мной —

Чудесней правды, легенд достоверней.

Пусть миг прошел, и восторг мой затих,

Но он всесилен и незабываем:

Недаром снится утраченным раем

Потомкам Остров, взлелеявший их!..

Минутно в душу мне дымкой печальной

Проникла жалость при мысли о том,

Что будет в этом обряде святом

Стезя к венцу — их стезей погребальной,

И песня смерти — их песней венчальной,

А ложе брака — их смертным одром.

Но выбор сделан… Урочно к востоку

Уже Иштар золотая сошла,

И время ночи приблизилось к сроку

Священных действий… Да будет хвала

Бесплотным Силам и Духам Астральным!

В полночной тайне да славится Ра,

Из тьмы предвечной путем изначальным

От царства мертвых грядущий!.. Пора!..

И я пред дивным магическим делом

На черных плитах сверкающим мелом

Три четких круга, с молитвой, черчу,

От черных сил ограждая чертами

Алтарный камень и Ложе с крестами;

Венок надев, возжигаю свечу

И низко, пола касаясь перстами,

Творю к востоку обрядный поклон.

Шуршат одежды; фелони виссон

Горит багрянцем парчовых оплечий…

Жених с невестой с обеих сторон

Ко мне подходят. Зажженные свечи

Я им вручаю, главы близнецов

Украсив вязью венчальных венцов.

«Внемлите! Дастся вам мудрость святая:

В любви высокой природа земная

Кует великий союз с Божеством,

Общаясь с Небом и гордо стяжая

В безгрешной связи бесплотным сродством

Удел блаженства под кущами рая.

В любви высокой — тройное звено:

Два чистых духа, в их девстве — одно,

Раздельно-общно сливаются с Третьим

В двойном единстве, как Триипостась

Тройным единством предвечно слилась.

И Третий — Высший — слиянием этим

В меньшом, но Равном — едино-двойном,

Святит бессмертье крещеньем эфира,

Крещеньем в даре духовного мира,

Крещеньем света в дыханьи живом.

Мужайтесь, дети! На подвиг страданья

В залог блаженства напутствую вас:

Уж брезжит утро в ночи мирозданья,

И близок жизни немеркнущей час.

Простясь друг с другом лобзаньем свиданья,

Отдайтесь смерти с воскресной мечтой,

С мечтой о жизни, с мечтой обладанья

Друг другом вечно со всей полнотой!..»

И, весь в небесном, земным не волнуем,

Следил я тихо, как брат и сестра

Любви безгрешной живым поцелуем

Слились у Ложа Предвечного Ра.

Не пламень страсти в предсмертном ожоге,

Не терпкой мукой отравленный зной,

А трепет счастья пред встречей иной

Был в этом кратком прощальном залоге…

Сплелись их пальцы в пожатьи…

Двух троп Стези сошлись на единой дороге:

Оправдан царских детей гороскоп.

Рукою твердой их руки сжимая,

В круги вступил я с безмолвной четой…

Возврата нет нам. Нас тайна немая

Замкнула глухо тройною чертой.

Глава сорок четвертая

Алтарь сияет. Священное Ложе

Повито дымом звенящих кадил,

И всё в служеньи торжественном схоже

С уставом древних. В кругах оградил

Себя я силой тройных окроплений,

Тройных молений, тройных обращений

С тройным призывом Великих Имен,

И трижды был я дыханьем курений

От злых вторжений извне охранен.

Как встреча солнца с луной серебристой

Смешала б полдень и полночь в лучистой

Заре одной — в бесконечной заре, —

Так утро жизни ночною порою

Зажглось в Ацтлане на древней Горе

В венчаньи брата с родною сестрою:

Рассвет возврата к исконному строю,

Да будет долу всё так, как горе!..

Я Тебя заклинаю, Превысший

Чистый Дух, Присносущий Отец,

Просиявший сквозь сумрак нависший,

Возвещенный в твореньи Творец!

Заклинаю достоинством мага

Многих милостей ради Твоих,

Да направишь к свершению блага

Ты почин помышлений благих;

Да вручит мне копье обороны

Светлых Духов небесная Рать,

Чтобы духов земных легионы

В дерзких происках их покарать;

Справедливость и Дух Состраданья

Да вольют, как в сосуд золотой,

В душу гордый восторг обладанья

Первобытной ее чистотой;

Да увижу я Вечность и Славу;

Да снискаю Победы венки

И стяжаю Величье по праву

Мощью правой и левой руки!

А Тебе, как Отцу и Владыке,

Нам явившему славы дела, —

В слове, клекоте, реве и рыке

Изначально и вечно хвала!

Светом, укрытым в сосуде из глины,

Брезжит в творении отсвет Творца,

И лишь в едином — сияет Единый.

Именем Неба и властью жреца

Ныне с Царицей Царя — Два Лица,

Вечного Целого две половины —

Я украшаю единством Венца.

Разум и Мудрость, со всей полнотою,

Я сопрягаю в единой чете:

Милость и Суд обручив Красоте,

Царство в одно сочетав с Красотою,

Счастье — Победы навек удостою

И совмещу на Основе одной

Дух с Преходящим, как мужа с женой.

Мудростью огненной, волею здравою,

Силою Слова в веках безначального,

Приосеняю вас честью— и славою

В тайне великой обряда венчального.

Ныне для уз бытия беззакатного

Двое, венчаясь и честью, и славою,

Вяжутся браком, как жемчуга скатного

Парные зерна — одною оправою.

В радостной тайне, плотскому несвойственной,

В чуде слиянья концов с серединою,

Будут супруги, в их слитности двойственной,

Духом единым и плотью единою.

В празднике праздников, в блеске торжественном,

В Девстве, не тронутом страсти отравою,

Двое для жизни в бессмертьи божественном

Ныне венчаются честью и славою!

Радуйтесь, дети земные

С нимбом небес на челе!

Тел своих ноши больные

Тленной оставьте земле.

То, что другим недоступно,

Вам благодатно дано:

Зреет в двоих совокупно

Жизни единой зерно.

Радуйтесь! Жизни струею

Вы сроднены навсегда

Так, как сроднились с Землею

Воздух, Огонь и Вода.

С вами, как весть воскресенья,

Образ Творца совоскрес!

Радуйтесь, Дети Спасенья,

Дети Земли и Небес!

Украдкой ветер пахнул предрассветный,

Повеял острый морской холодок,

Как весть, что близок решающий срок:

Для мира следствий свершился запретный

Разрыв в цепи смертоносных причин…

А я, душой напряженной светлея,

Венчальной тайны связующий чин

Скрепил духовной печатью елея:

Кладу печать забвенья на чело —

От жизненных обманов отрешенье:

В нем чуток ум, как зеркала стекло,

В нем девственности чуждо искушенье.

Кладу печать забвенья на чело.

Кладу печать прозрения на очи:

Развеется всё то, что до сих пор

Мерещилось, как сновиденье ночи;

Окинет взгляд — надмирный кругозор…

Кладу печать прозрения на очи.

Кладу печать молчанья на уста:

Бессильна речь, слова людские грубы;

Но разрешит плотская немота

Для языка мистического губы…

Кладу печать молчанья на уста.

Кладу печать запретную на уши,

Чтоб мира гул смущающий потух:

Беззвучный зов должны расслышать души —

Безмолвию да внемлет чистый дух.

Кладу печать запретную на уши.

Кладу печать борьбы на кисти рук:

В распятии — решающая битва

За Жизнь, чрез Смерть, и в пытке крестных мук

Предсмертный стон — победная молитва…

Кладу печать борьбы на кисти рук.

Кладу печать напутствия на ноги:

Прямой лежит освобожденья путь,

Прекрасна цель спасительной дороги,

В конце стези отрадно отдохнуть…

Кладу печать напутствия на ноги.

Кладу печать свершенья на лингам —

Целебный яд смертельной язве пола:

В последней битве, данной двум врагам,

Исчезнет след губящего раскола,

Подобно вешним тающим снегам.

По смерть скует в горниле двух агоний

Единый круг на смену двум кругам…

В том круге — вечность, дар новозаконий

Сынам земли, вновь венчанным богам!..

Кладу печать свершения на йони.

Сосуд лазурный завернутый в плат,

Святого мира струит аромат.

И явлен миру со всей широтою

Обет спасенья в напеве псалмов;

Пусть смысл их нем для незрячих умов,

Но зов услышан прозревшей четою:

Ни тени страха, ни скорбной тоски,

Ни мук сомнений, ни противоречий…

Тепло сияют оплывшие свечи;

В пожатъи братском две дружных руки.

Две жизни, с детства прошедшие рядом,

Сейчас связали земные концы:

На новой грани стоят близнецы…

Но смерть страшна ль, если чудным обрядом

Единства вечность обещана им

В залог любви, недоступной двоим?

Глава сорок пятая

С их юной верой я верою старца

Светло сливался, творя ритуал,

И с песней поднял точеный из кварца

Безгрешно-чистый прозрачный фиал.

Напиток вечный божественной Сомы,

Как сплав рубина, отсвечивал в нем,

И в тонких гранях лучей переломы

Пылали знойно кровавым огнем.

В жаровню, брызнув по угольям рдяным,

Я бросил семя; и дым кишнеца

Волною неги вливался в сердца.

Тогда тройным окропленьем багряным

Из древней чаши с напитком веков

Смочил я кудри склоненных голов.

Жизни вино изливаю на кудри я.

В хмеле блаженном залог единения:

Да знаменует наплыв опьянения

Чистую страсть в роднике целомудрия.

Вам открываю в последнем преддверии

Я непреложный закон воссоздания

И приобщаю вас к чуду вне времени

Символом древним великой печати я;

Тайна тройная в любовной мистерии:

Без вожделенья — восторг обладания,

Царственной жизни зародыш — без семени,

Жизни божественной плод — без зачатия…

В области света, как рай заповеданной,

В жизни, дыханьем бессмертья напитанной,

Слейтесь любовью, никем не испытанной,

Слейтесь любовью, никем не изведанной!..

Сошли на нас языки огневые.

Пахнуло в мертвом застое мирском

Дыханьем жизни: от века впервые

Завет Бессмертья я в слове людском

Поведал миру… И ночь просияла.

В испуге тени по храму ползком

Ползли, как змеи; над влагой фиала

Лучи сплелись светозарным венком.

Призыв целомудренной жажды

Духовного ждет утоленья.

Прильните единожды, дважды

И трижды к струе исцеленья.

Изведайте в ней троекратно

Причастье любви благодатной.

И в близости смертного шага

Да будет целебная влага

Не в юность, не в старость,

Не в детство, не в зрелость,

Не в плоть и не в кровь,

Не в страстную ярость, —

Но в девство, и в целость,

И в дух, и в любовь!

И по три раза к устам новобрачных

Поочередно, молясь, подносил

Я сок, источник живительных сил.

Они склонялись и, граней прозрачных

У края кубка касаясь слегка,

Испили по три целебных глотка.

Сердце омойте душистою Сомою,

Душу утешьте непитою сладостью

И напоите, как вешней истомою,

Тело земное нечаянной радостью.

Двое, единые в чудном слиянии,

Облик воспримут по мысли Создателя

Так же, как бронза в литом изваянии —

Образ, рожденный мечтою ваятеля.

Двое, два вздоха души всеобъемлющей,

Два излучения света бесплотного,

Ныне отыдут к отчизне, приемлющей

Блудное чадо из мира дремотного.

Мир всколыхнулся. И новозаконие

Рушит заклятье недвижности каменной:

В воздухе райских садов благовоние,

В огненной буре нет злобности пламенной.

Суша ликует, и с ласковым рокотом

Море колышет волну свою пенную…

Пеньем, рыканьем, мычаньем и клекотом

Гимн потрясает до края вселенную!

И я прозрел мироздания дали,

Как новых истин святые скрижали:

Звучал, казалось, воскресный хорал,

И брезжил вечной зарею астрал

Взамен обычной зари повседневной…

Лучистый, рядом с лучистой царевной,

Нетленным светом царевич блистал.

Восторг священный достиг апогея:

В безумстве веры — из мира исход.

В наливе зрелом своем тяжелея,

Не сам ли с ветки срывается плод?

В порыве страстном у Ложа Святого

Царевич встал в головах ко кресту;

Царевна — против, в ногах, у другого.

Они, застыв у столбов, в высоту

Вдоль брусьев руки простерли без страха,

Как чайки — крылья, готовясь в отлет:

Казалось, с первым усилием взмаха

Полет свободный их ввысь унесет.

Но туго к брусьям петлей роковою

Я кисти рук их вяжу бечевою

И в путы ноги беру у колен,

Крепя надежно узлами у древа…

Насилью уз не противилась дева,

Царевич их не заметил; блажен

Был свет их взоров под звуки напева

Заклятий новых в молчании стен:

Не мятежный раб-завистник,

А ревнитель Божества,

Возношу на крест-трилистник

Упованье естества.

Смерти правый ненавистник,

Смерти свергну я права,

Возложив на крест-трилистник

Упованье естества.

В мире здесь душа — зарница,

Заблудившаяся птица,

Однодневный гость;

Для живой души — гробница

Эта плоть и кость!

Смерть придет, освободительница:

Смерть, темницу расторгающая,

Смерть, как смерти победительница,

Жизнь чрез тленье воздвигающая,

Свет бессмертья возжигающая!

В светлой тайне чуда утреннего

Над любовью, здесь погубленною,

Слитность внешнего и внутреннего

Вспыхнет жизнью усугубленною

Для любимого с возлюбленною!

Глава сорок шестая

Светлые Силы,

Власти верховные,

Стражи-хранители!

Дайте свои

Крылья духовные

В путь из могилы

К горней обители

Детям любви, —

Душам-страдалицам,

Мира скиталицам!..

Звенит кадило; туман дымовой

Волнами ходит; кресты озаряя,

Мигают свечи… Беру с алтаря я

Кувшин, налитый Водою Живой,

И в чашу с тонкой резьбой краевой

Роняю каплю. Отливом опала

Она сверкнула, и в чашу упала,

Как влага утра в раскрытый цветок.

Я поднял жизнью насыщенный кубок

И взял столетья изживший клинок,

Закланий нож со следами зарубок,

Местами ржавый, но грозный, как рок…

В тот миг взглянул я с невольным участьем,

С земным участьем, царевне в глаза:

В очах, сиявших неведомым счастьем,

Кристальной каплей блестела слеза,

Как будто миру свой жемчуг хотело

Оставить сердце, блаженно дрожа…

И чуть заметно лишь дернулось тело,

Почуяв холод зловещий ножа.

У кисти левой руки, где под нежной

Прозрачной кожей в узор голубой

Сплетались жилки и бился мятежно

Горячей крови немолчный прибой,

Одну из жил я надрезом коротким

Открыл искусно. За кровью густой,

Спадавшей струйкой в сосуд золотой,

Царевна взором спокойным и кротким

Следила, молча. В залог бытия,

Как дар во имя всемирного блага,

Текла рудная и тленная влага,

Природы женской даянье…И я

Теченье крови, с молитвой беззвучной,

Утишил властью целительных чар…

Как дым сожженья над жертвою тучной,

Всходил от чаши таинственный пар.

Подняв сосуд, я прошел к изголовью

Святого Ложа. Царевич с креста

Меня окликнул. Сбывалась мечта:

Любви их ради с безмерной любовью

Теперь готов он пожертвовать кровью!

И как с царевной был юноша схож

В минуту эту лицом вдохновенным

И глаз глубоких огнем сокровенным…

«Я счастлив!..» — тихо шепнул он.

И нож Вонзился в руку уколом мгновенным.

И жаркой крови расплавленный лал,

Сливаясь с кровью горячею женской,

Из ранки в чашу струею стекал,

Как дань мужская победе вселенской…

С молитвой новой, глубокий укол

Врачуя новым святым заговором,

Вознес я жертву на древний престол,

Укрыл под тканью, расшитой узором,

И тихо, чаши, согретой теплом

Пролитой крови, касаясь челом,

Творил молитву… Ее вдохновенье

Сплотило чувства в стремленьи одном:

Умолкло тело, и впал я в забвенье,

Охвачен негой меж бденьем и сном.

В покое ясном, светло и безлично,

С душою мира роднясь гармонично,

Душа юнела, срывая слои

Земных влияний, как кожу змеи.

Тогда-то Сила, как ток кольцевидный,

Зажглась внезапно в крови у меня,

А в сердце пламень святого огня,

Колеблясь, дрогнул, как жало ехидны;

И мне наитье пророческих слов

Уста отверзло у темных крестов:

Чрез смерть сопричтены к бессмертной доле,

Примите дух познания полно, —

Неслыханное вам возвещено…

Ничто не существует здесь, доколе

По имени не названо оно;

Что существует, то воплощено,

Как в образе, в зиждительном глаголе

И именем своим наречено;

Но вновь ничто не существует боле,

Едва лишь имя творческою волей

В созвучии своем умерщвлено!..

Горел, как факел, в незримом огне я:

Он волю мне закалял, словно сталь,

И чудной Силы прилив, пламенея,

Бежал по телу извивами змея,

К челу от сердца всходя, как спираль.

Та Сила — пламень, душа мирозданья,

Всего благая и грозная мать;

Тая предвечный родник созиданья,

Равно способна она убивать.

Мне должно волей бесстрастную Силу,

Как челн, послушный и в бурю кормилу,

Направить в море страданий и зол:

Метну ее повелительным словом,

Как мечет медный свой круг дискобол, —

И мир воскреснет, разбуженный зовом

Хвала Тебе, чудотворный Глагол!

С нашим миром сорубежный,

Но закрытый от людей

Разливается безбрежный

Мир внечувственных идей.

Сны Хаоса — сны Титана —

В мертвом зеркале веков,

Как на глади океана

Тень от пара облаков.

Там родятся без зачатий,

Вне причин и череды,

Неосознанных понятий

Безымянные орды.

Свет им чужд, им разум не дан,

Дух их жизнью не согрел:

Им досрочно заповедан

Обезличенный удел.

Но тревожа и неволя

Тягой темного чутья,

Их гнетет слепая Воля

Алчной жаждой бытия…

И лишь Слова сила творческая

Над безличностью властна!

Звуком зова мироборческая

Раздробится тишина:

Слова молнии могучие

Брызнут в мрак небытия,

В явном образе созвучия

Суть безликую живя;

Чуя Слова власть нездешнюю

В повеленьи: «Ты будь — То!» —

Вступит зримо в область внешнюю

Воплощенное Ничто.

Реченья — словно жемчужные четки.

Их звук последний еще не заглох,

Как в храме тихо пронесся короткий,

Подобный стону, подавленный вздох…

Я понял муку. Но, чужд сожаленья,

В прозреньи вещем, отраде творцов,

Окинул взором, как образы тленья,

Плотские формы четы близнецов.

Их пыл погас. Истомили их путы;

Им жар недужный уста иссушил;

В глазах страданье; под узами вздуты

Отеки кровью налившихся жил…

Глава сорок седьмая

Крепитесь, дети! Недолго до срока!

Уже вдали побледнел небосклон,

И скоро миру, по благости Рока,

Дарован будет Единства Закон:

Во имя ваше исполнится он!

Родитель ваш, в заветный час объятья,

Скрепившего любви его обет,

Просил у Неба милости зачатья,

Мечтанием о первенце согрет.

И, как мираж оазиса в пустыне

Цветет пред тем, кто жаждою томим,

Так въявь царю предстала мысль о сыне,

Видением явившись перед ним:

Ваш лик двойной, единый первобытно,

Увидел царь, и той мечте живой

Нарек он имя истинное скрытно,

Вдохнув ваш облик в образ звуковой.

Так в цепь бессмертья всё новые звенья

Ввожу я властно. Родник откровенья

Обильней, глубже; и светятся в нем

Слова спокойным творящим огнем,

Как ровным тленьем горящего трута.

А грозной Силы Великий Дракон

Во мне клубится; то сердце мне он

Сжимает больно, как в щупальцах спрута,

То вьется в теле, как жгучий циклон…

Но твердой волей, к усильям привычной,

Веду с природой глубинной я спор,

Смиряя мощно стихии первичной

Слепой, могучий и страшный напор.

Чудно ваше имя запрещенное,

В тишине украдкой возвещенное,

Никогда не сказанное вслух:

Бытие в нем дышит воплощенное,

В миг рожденья членом разобщенное,

Но единое для двух!

Царевна снова вздохнула со стоном,

Томясь ознобом в тяжелом жару;

В бреду бессвязном царевич сестру

Любовно кличет… С престола беру

Я чашу крови с уставным поклоном:

Над ней лучится сиянья венец.

И крепким белым пером лебединым,

В крови смочив очиненный конец

Двойное имя я знаком единым

Сестре и брату черчу на челе.

И тверд мой голос: «Как был на земле,

Так в небе будь их удел одинаков!

Великим Словом зарок мой заклят!..»

В тиши, печати начертанных знаков

При робком свете, как язвы, горят.

Ваше имя, в образ звука влитое,

Тайною мистической повитое,

Не доверив в миру никому,

Воплощу я в написанье скрытой,

Вашей кровью жертвенной омытое,

Недоступное уму!

Полны величья и страха минуты

Последних таинств в преддверьи конца…

Беру я жезл свой и меч — атрибуты

Священной власти и силы жреца.

Пора деянье, какого анналы

Земных судеб не хранят, совершить

И, в бой со смертью вступив небывалый,

Пресечь двух жизней единую нить.

Днесь, сжигая знаки потаенные,

Истреблю я звуки оживленные,

Имя вновь беззвучности верну

И развею образы смятенные:

В бытии своем одноименные,

Смерть вы примите одну!

Но я хотел, чтоб небесным обетом,

Им смерть вещая, звучал приговор;

И мир страдальцам открыл, до сих пор

Для них незримый за вечным запретом…

Как темной ночью над мраком морским

Парят к востоку две смелые птицы,

Так две души над косненьем мирским

Взвились, встречая рожденье денницы

Полет стирал за пределом предел:

Менялось чудно вселенной обличье,

Глаза влекло мирозданья величье,

Манили дали… А сумрак редел,

И звал всё дальше от смертной темницы

Живой простор без конца и границы.

Внизу глубоко луны и земли

Темнели пятна, как мертвые мели;

Несметный сонм метеоров вдали

Кружился вихрем могучей метели;

Созвездья, чисты, как льдов хрустали,

В недвижном вечном огне пламенели;

Планет бегущих вращались шары;

Безмерно множась, рождались миры,

И, в стройном ходе, светил мириады

Сплетали сеть огненосных орбит.

И, всё венчая, как вечный зенит,

Великий Трон Светозарной Триады

Блистал, как солнце: мерцание лун

И трепет радуг в надзвездном пространстве

Звенели, громче ликующих струн,

Хвалой, предвечной в ее постоянстве…

И Лев, Телец, Серафим и Орел

Несли послушно Великий Престол.

Теперь, нарушив борьбы равновесье,

Я дал свободу Змее огневой;

Преград не зная, она в поднебесье

Взошла спиралью, как смерч волевой.

Был грозен в вихре мгновенного взлета

Ее стихийный безудержный рост:

Метнулся пламень столпом огнемета,

Смыкая небо с землею, как мост.

Как бьется голубь, попавший в тенета,

Царевич бился; в забвеньи звала

Царевна брата… Кровавые знаки

Имен их рдели, как яркие маки.

Тогда, концами меча и жезла

На них с заклятьем глухим указуя,

Незримый пламень с верховных небес

Опять на землю низвел, как грозу, я:

В моей ладони крыжатый эфес

Меча нагрелся, меж стиснутых пальцев

Прорвался белый светящийся пар…

Беззвучно грянул громовый удар,

И вмиг сразил истомленных страдальцев

Двух тайных молний смертельный ожог…

Согнув колени ослабнувших ног,

Царевны мертвой бессильное тело

Обвисло мягко, чуть-чуть трепеща;

Склонилась вбок голова до плеча,

Глаза сомкнулись, лицо побелело…

Царевич был бездыханен; слегка,

В последнем, слабом усильи, рука

Рвалась из петли; и низко поникла,

Рассыпав кудри, на грудь голова…

Великий миг! Завершение цикла:

Две смерти — смерти попрали права!..

Огнем смятенным пылало кадило;

Куренье душной грядой восходило,

И скорбь согрела призыва слова:

«Страданий дар — Твоему состраданью,

На Суд и Милость Твою, — да свершишь!..»

Молитва гаснет над жертвенной данью.

Забыть ли эту внезапную тишь?..

Глава сорок восьмая

На Ложе, в круге — на жизненном Знаке,

Я ставлю чашу. В неслыханном браке,

Еще не бывшем нигде никогда,

Двух душ единство паяется кровью

Сердец, умолкших уже навсегда…

Взойдет ли семя на поднятой новью?

Как да и нет,

Как мрак и свет,

Как зной и стужа,

Как явь и сны, —

Так с кровью мужа

Здесь кровь жены.

И их смешенье

Во век веков

На разрешенье

Земных оков!

На древе жизни две вешние почки:

Дадут две смерти бессмертия плод.

Но, духу в вечность давая исход,

Мне должно плоти земной оболочки

Здесь, в низшем мире, разрушить дотла,

Чтоб, тлея, форма в ничто изошла,

Как тает пена прибоя у рифа,

Как, встретив пламень, сгорает смола…

И я, три раза кропя, из лекифа

Водою Мертвой обрызгал тела.

С улыбкой тихой лица неживого,

В объятьях смерти царевна была

Нежна, как греза, как мрамор, бела;

Избыв страданья пути рокового,

Царевич-отрок застыл у креста;

Во сне последнем его красота

Дышала тихим блаженством покоя…

Но страшен яд смертоносной Воды:

Прошли, как вихрь, разрушенья следы,

Свершилось тленье без смрада и гноя —

Тела детей, на глазах у меня,

Распались, плавясь, как воск от огня,

Топясь, как лед под угрозою зноя.

И в быстрой смерти земной красоты

Был яркий образ житейской тщеты.

Их нет… Но словом творца тишину я

Разбил, как хрупкий сосуд из стекла,

Впервые имя их вслух именуя;

И ночь как будто опять ожила.

Я имя знаком простым одночертным

Вписал жезлом над своей головой,

И воздух, мертвый над тлением смертным,

Три раза спрыснул Водою Живой.

Кроплю напутственно Духовные Начала

В дорогу к Вечности из рухнувшей тюрьмы.

Противящийся Богу, Властелин Астрала,

Владыка Воздуха, Властитель духов тьмы,

Игемон прорицанья, Ангел Истребитель

И вероломства Демон! Властью высших чар

Я заклинаю вас, как маг-руководитель

Священных действий сих в любимый час Иштар.

Отыдите во мрак! Велю вам светлой Силой

И Ангелом пентакля. Дерзких козней зла

Не замышляйте вы над временной могилой:

Здесь Смерти свергнутой предсмертное горнило,

Здесь Жизнь рождается!.. Зиждителю хвала!

С бесстрастной верой разрушил их плоть я,

Как темный гроб несвершенных надежд;

Они исчезли, истлев, как лохмотья

Ненужных миру постыдных одежд.

И я, с любовью, для новой надежды

Опять раскрою с дерзаньем творца

К Заре Бессмертья бесплотные вежды

Очам едино-двойного лица:

Творящей силой святого заклятья

Воздвигну Жизнь, как без семени злак,

Свершив впервые без тайны зачатья

Рожденья чудо!.. Да будет же так!

В жене, как в одной половине,

Бесследно смеситься должны

Вся женская сущность жены

С мужскою природой в мужчине

И тайно-мужское жены

С таинственно-женственным в муже…

Четыре попарно — тому же

И порознь, и вместе равны.

А в муже — в другой половине —

Бесследно смеситься должны

Вся сущность мужская в мужчине

С природою женской жены

И тайное женское в муже

С потайно-мужским у жены…

Четыре попарно — тому же

И порознь, и вместе равны.

Но тайна бессмертия — в целом;

Лишь дважды два раза двойной

Един и душою, и телом:

Гордясь жено-мужа уделом,

Он будет и муже-женой!

И близок миг — достиженье итога

Всех грез, манивших к бессмертью сквозь тлен:

Чудесный Сфинкс Человека и Бога,

Блаженный, чуждый плотских перемен,

Как Образ Божий, в Единстве Двуликий, —

С зарею этой восстанет Великий,

Триады вечной четвертый сочлен.

Родись, Единый и Двуипостасный!

И я увидел: в тумане возник

Чудесный облик, нетленно-прекрасный,

Желанно-милый и девственно-ясный —

Двух лиц знакомых единый двойник,

Двух тел аккорд гармонично-согласный,

Двух жизней слитно-раздельный родник,

Двух душ сродненных раскрытый тайник…

Он тихо плыл, ко всему безучастный;

В себе самом полноценно-велик,

И был так странен покорный и властный,

Счастливый, юный, влюблено-бесстрастный,

Неизъяснимо-задумчивый лик!

В себе вмещал он земное с нездешним,

Как зимний холод с дыханием вешним;

И тварь, и призрак, и плоть, и эфир —

Подобьем Божьим свой внутренний мир

Сливал он стройно с творением внешним,

Как мрак полночный со светом зари.

И два начала, в различии дружном,

Как бег отлива в приливе жемчужном,

Его живили извне и внутри:

Двуполой жизни двойная безбрежность,

Мужское с женским не вместе, не врозь,

Мужского с женским слиянье и смежность,

Мужского женским пронзенность насквозь,

Мужская гордость и женская нежность,

Осанка мужа и прелесть жены,

Мужская сила, но с женским соблазном, —

В едином всплеске два гребня волны,

Два звука в дрожи единой струны,

Двух лун сиянье в единстве двухфазном…

Так, въявь, колеблясь на дыме топазном,

Рождались мира священные сны:

Нетленный колос земного посева

Рождался злаком небесных долин

Для Жизни Вечной, как Юноша-Дева,

Как Дева-Отрок, как Бог-Андрогин!

Я грез не видел чудесней и краше.

Тех грез никто не изведает вновь!..

Виденье тихо витает над чашей;

С глухим кипеньем в ней пенится кровь,

Дымится паром, бурлит и клокочет;

Отливом радуг горят пузыри…

Вдали протяжно пророческий кочет

Земле сулит приближенье зари.

Близок грядущий рассвет созидательный!

Жизни и тленья окончится гнет:

Луч, как божественный Перст Указательный,

Жизни дыханье зажжет.

В миг долгожданный над чашею жертвенной

Именем Вечности я всколыхну

Затхлую тишь неподвижности мертвенной,

Тьмы вековой пелену.

Именем Жизни строенье вселенское

Внове воздвигну из праха, и с ним

Смертные двое — мужское и женское —

Станут бессмертным Одним.

Празднество Вечного Духа я праздную

И поднимаю на бой торжества

Древнюю, темную, спящую, праздную,

Косную мощь вещества.

Вас заклинаю я, Силы природные,

Вас заклинаю я, Силы начальные,

Вас, неразумные, в безднах бесплодные,

Всех вас, бездушные, в недрах кабальные!

Гении Ветра, титаны воздушные!

Демоны Моря, колоссы подводные!

Гномы Земли! И Циклопы Огня!

Вам заповедую: встаньте свободные,

Встаньте могучие, встаньте послушные —

Все за меня!

В битву! Дарую вам уз разрешение!

Где созидание — там разрушение.

Смерть лишь дает осознать воскрешение:

Зиждется мир их борьбой.

В каждом мгновении — исчезновение;

В каждом мгновении — возникновение…

Именем Истины, благословение

Силам, восставшим на бой!

Рушься во прах, мироздание прежнее!

Дали вселенной, раскройтесь безбрежнее!

Гасни, Иштар! Раздавайся мятежнее,

Всесокрушающий шум!

Близится!.. Яростней вихрей дыхание,

Страшно озлобленных вод колыхание,

Жжет исступленней огня полыхание,

Душит сыпучий самум…

Стой, торжество, из хаоса истечное!

Я возбуждаю течение встречное:

Именем Благости, Слово Предвечное,

Дай единение — двум!..

Кончено! Солнце Бессмертья в преддверии!

Явлена тайна стихийной мистерии:

Творческим Духом я косной материи

Повелеваю… АУМ!..

III. ГИБЕЛЬ АТЛАНТИДЫ

D’un mon en l’agonia mortal son los gemechs.

Jacinto Verdaguer

Земля и небо шатнулись. От гула

Метнулся воздух. Как лист, сотряслось

Всё зданье мира, и буря нагнула

На миг вселенной недвижную ось.

А грохот грома, в слепом ликованьи,

Такой рассыпал гремящий раскат,

Что сразу в самом своем основаньи

Ударом был потрясен Зиггурат…

И тьма над миром, охваченным страхом,

Огонь извергла, и молния взмахом

Разящим пала: как жгучая плеть,

Она прошла, небеса разрезая

Рубцом кровавым; невольно глаза я

Сомкнул, не в силах блистанья стерпеть.

И вот, раскрылись небесные сферы:

Под жгучий ливнем удушливой серы,

Как в смертной дрожи, забилась земля;

Зияли бездны, вскрывались пещеры,

Тряслись равнины, леса шевеля;

Качались горы, как в хмеле титаны;

В ответ струям огневого дождя

Утробный пламень кидали вулканы,

И град камней неисчетные раны

Лицу земли наносил, не щадя…

Ревели ветры, и море гудело,

Встречая грудью их буйный налет;

Пучина вздулась под пеною белой;

Разбить границ утеснительный гнет

Старались волны: казалось, вот хлынут,

Надежных молов оплот опрокинут,

Захватят берег и с ревом зальют

Людей бессильных неверный приют…

Я был безмолвным свидетелем чуда:

Заря улыбки в тот день не зажгла,

И Жизни Луч не коснулся сосуда, —

Кругом царила гнетущая мгла.

В свой час урочный, уже наготове

В дверях восхода, от царственных врат

Вернулось Солнце при дерзостном слове,

И Светлый в Диске ушел на закат,

Оставив мир свой в бессветном покрове.

Когда же пламень внезапно с небес

Сошел на Ложе, не тронув завес,

И сплавил кубок на Жизненном Знаке,

А кровь, как феникс, сквозь жгучий огонь

Взошла до неба, блистая во мраке, —

Тогда в тоске, раздирая фелонь,

В нагую грудь колотя в сокрушеньи,

Я пал пред Ложем поруганным ниц…

Предстал пред взором прозревших зениц

Мой грех великий: в слепом искушеньи

Я вызвал ярость стихий из границ.

«Великий! Правдой безумье карая,

Десницей властной гордыню казня,

Воззри на участь праотчего края!

Пусть гнев Твой правый падет на меня!

На мне одном Ты исчерпай отмщенье,

Но род Атласа помилуй, и скуй

Свирепость ветров, земли возмущенье

И лютость водных и огненных струй!..»

Вотще молитва. Мой дух неспокойный

Не властен был над сомненьями дум.

Напрасно снова я, маг недостойный,

Трикратно пел Триединый АУМ:

Могучий в зове моем накануне,

Глагол сегодня, средь павших святынь,

Звучал бессильно, затерянный втуне,

Как тщетный голос в молчаньи пустынь.

Лишь грохот дикий и жалкие крики

Ответом были насмешливым мне,

И в жутком мраке весь Остров великий

Уже тонул в негасимом огне.

На горных высях, зардевших от жара,

Клубились тучи шипящего пара;

Из красных жерл огнедышащих глав

Катились лавы клокочущей реки;

Везде на склонах, костром запылав,

Леса трещали. В дыму дровосеки,

Везде встречаясь с грозящим огнем,

Смешались вместе с бегущим зверьем,

И стон их хриплый подобен был вою;

Им вслед, с утеса змеясь на утес,

Со скал срываясь стеной огневою,

Поток струился всё шире и нес

В долины смерть огнедышащей казни.

Трава дымилась, горели хлеба,

Дома валились… Бесплодна борьба…

Мужи и жены бежали в боязни,

И гибли вместе бедняк и богач…

О, этот детский пронзительный плач!

О, скорбь и мука сердец материнских!

Не внемлет пламень, бездушный палач:

За ним, среди пепелищ исполинских,

Взамен селений, садов и дубрав

Угрюмо стлался безжизненный сплав…

Какая мука! Не знаю, часы ль я,

Минуты ль там, при разгуле насилья,

Провел, как зритель несчетных потерь,

И ждал, терзаем сознаньем бессилья,

Прихода Смерти, желанной теперь.

Поймет ли мир мою скорбь роковою,

Немой, никем не услышанный крик

Души, читавшей судьбу мировую,

Души, взглянувшей в предвечный тайник

Бесстрашным, смерть побеждающим взором,

И вдруг сраженной небес приговором?..

Всё сердце, с чистой любовью ко всем,

Великой мысли отдать без раздела,

В дороге к цели достигнуть предела,

Дохнуть дыханьем бессмертья, — лишь с тем,

Чтоб вдруг увидеть позор неудачи,

Паденья стыд, и бесславье греха,

И гибель стад по вине пастуха!..

В какой гордыне я мог, как незрячий,

Отдаться власти бездушных стихий

И кровь на совесть принять?.. Величаво

Звучит из мрака времен: — «Не убий!..»

Но, жрец последний, увенчанный славой,

Я то нарушил, как маг-сикофант,

Что свято чтил первобытный Атлант!..

Где ж смерть?.. Сверкали под яростным ливнем

Зигзаги молний, и мнилось уму,

Что зверь из бездны пылающим бивнем

Таранил небо и вспарывал тьму…

Удары грома, как тяжкие срывы

Обломков тверди, один за другим

Дробили воздух; и вторили им

Паров подземных мятежные взрывы,

Колебля ночь грохотаньем глухим.

А ярость ветров разнузданных крепла:

Их рев был страшен, и гнал ураган

Густые тучи летучего пепла

Сквозь дождь с погибших долин на Ацтлан…

Ацтлан мой! Сердце горело от боли…

Ацтлан, наследник всех истинных благ,

Избранник древней божественной воли,

Твердыня веры и знанья очаг;

Ацтлан, величья людского свидетель,

Маяк народов и их колыбель,

Ацтлан, отвергший во зле добродетель,

Плотским затмивший высокую цель, —

Как дуб нагорный, ты рухнул над краем

Грозящей бездны, свисая над ней

Зловещим тленьем изгнивших корней!

Ацтлан, во прах ты пал, побиваем,

Как грешник, градом небесных камней!..

Разрушен город. Низвергнуты своды,

Свистящий пламень дворцы пепелит,

И, в буйстве, силы восставшей природы

Ломают мрамор и колют гранит;

У вод каналов, меж стен раскаленных,

Чернеют мрачно скелеты-дома,

И жутки тени существ исступленных,

В предсмертном страхе лишенных ума.

Атланты, жизни осмыслив утрату,

Нигде не видя спасенья себе,

Ко мне взывают, подъяв к Зиггурату

Глаза и руки в последней мольбе…

Но зов напрасен. Отвергнутый Богом,

В страданьях им я бессилен помочь:

Как все, погибну я сам в эту ночь

На древней башне, стоящей отрогом

Среди пожара в багровом дыму…

И близок миг — за кощунство расплата!

Как факел мира, в стенах Зигтурата

Святыни вспыхнут, и с ними приму

Я смерть последним… В тоске созерцая

Людские муки и гибель всего,

Томясь сознаньем греха своего,

Возмездья чашу допью до конца я…

Густой и белый, как снежный обвал,

Свергался ливень теперь водопадом;

Метался ветер и каменным градом

Остатки жизни везде добивал;

Повсюду лава текла, покрывая

Лицо отчизны от края до края…

С прибрежных скатов потоки ползут

Навстречу морю: конец обороне

Бессильной суши. Решимостью вздуть

Простор морской, и в неистовом стоне

Валов свирепых — и гнев, и хула.

Взвиваясь, смерчи, как вестники зла,

Бегут, одни за другими в погоне.

В пожаре небо: на всем небосклоне

Кровавый отсвет горящей земли…

И вот, пучины на приступ пошли!..

В своем набеге триремы взметая,

Дробя их легче ничтожных скорлуп,

Валы на Остров рванулись, как стая

Шакалов хищных на брошенный труп:

Дрожат, трясутся и рушатся скалы,

Смывая кручи, грохочет прибой…

Последний натиск!.. Кипит небывалый,

От века в мире невиданный бой!

И Остров дрогнул, безжизненной грудой

Сплывая в недра разверстых пучин…

Великой казни великое чудо,

Ее виновник, я видел один.

Один дышу я на трупе плавучем…

Всё выше пламень, и водоворот

Всё ближе, ближе, в круженьи могучем:

Соперник Смерти — у смертных ворот…

И вновь воззвал я в раскаяньи жгучем

В тот миг к Владыке небесных высот:

«Незримый в Диске! Твой суд правосудный

Уже свершила природа-титан.

Пусть я погибну за шаг безрассудный,

Пусть тонет падший несчастный Ацтлан

И гордый Остров, служивший нечестью…

Но мир… но мир обойди Своей местью!

О, сжался, сжалься над ним, над людьми!..

Верни им утро спасения вестью!..

Благой! Всесильный! Стихии уйми!..

Восстань, Пресветлый, у граней восточных

И к жизни вновь племена призови

Во имя жертвы двух душ непорочных,

За смертный подвиг великой любви!..»

Всё смолкло сразу. Утишилась лава,

Приникло пламя, смирилась вода…

Ночного неба алмазная слава

Раскрылась тихо, тревоги чужда.

И в древнем сонме созвездий сочтенных

Горела, в блеске двух нимбов сплетенных,

Единым светом двойная звезда.

Она мерцала так радостно-ново,

Как чистый трепет двух любящих тел…

Но, точно гневом последним, сурово

Прошло над миром Предвечное Слово,

Как будто гром над землей прогремел,

Могучий, страшный и слышный повсюду:

«Я был, я есмь, я вовеки пребуду,

Един бессмертен и целостно-цел!»

Свершилось!.. Грех мой на вечной скрижали!

А звезды гасли, и тихие дали

Встречали утро: уже янтари

У врат востока несмело дрожали…

«Прощайте, дети любви и печали,

До новой, общей, бессменной зари!..»

11 ноября 1935 года

ПОЯСНЕНИЕ СЛОВ И ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА

ПОСВЯЩЕНИЕ


1 (стр. 211). Кромлех — особый вид мегалитических памятников (Бретань, Англия). Кромлех состоит из огромных неотесанных камней, поставленных вертикально (так наз. менгиров), образующих один или несколько концентрических кругов, опоясывающих площадку, в середине которой иногда помещен подобный же столп более крупных размеров. Ввиду необыкновенной монументальности сооружений, предполагают; что кромлехи имели религиозное значение.


I. ЧАРЫ АТЛАНТИДЫ


1 (стр. 213). Платон, прославленный греческий философ (427–347 ДО Р.Х.).

2 (стр. 213). В сочинениях Платона сведениям об Атлантиде и об уничтожении ее гневом богов посвящены два диалога: «Критий» и «Тимей».

3 (стр. 213). Потомки Атласа — жители Атлантиды, Атланты.

4 (стр. 213). В культурах Египта в Африке и Майев в Америке.

5 (стр. 214). По указанию некоторых исследователей, кро-маньоны, жившие в Европе в районе Бискайского залива, были иммигранты с Атлантиды. (Lewis Spence: “The Problem of Atlantis”; chapter V: the Evidence from Pre-History. (Pages 57–72.) London. 1924.)

6 (стр. 214). Ассирийский царь Саргон (721–704 до Р.Х.). Его дворец в Харсабаде (Дур-Саррукин в истоках Тигра) был построен на огромной искусственной террасе, существующей до сих пор. На ней находится полуразрушенный пирамидальный храм (зиггурат), из семи ярусов которого сохранились четыре.

7 (стр. 214). Папуас, в распространенном значении, австралийский абориген одной из темнокожих рас Океании: меланезийцев, негритосов и собственно папуасов, а также и black fellows, которых различно причисляют к меланезийцам, дравидам и неграм. У black fellows, так же, как у африканских бушменов и у некоторых индейских племен Америки, до сих пор сохранился обычай отрубать при погребении родственников один сустав пальца, в виде жертвы, предохраняющей от смерти. Между тем, в пещерах, служивших местами погребения кро-маньонов, на стенах обнаружены очертания человеческих рук, которые, видимо, клались на камень и оттенялись кругом окрашенною землей; при этом, в таких отпечатках часто наблюдается отсутствие одного или двух суставов на пальцах левой руки. (Lewis Spence: “The Problem of Atlantis”, page 59.)

8 (стр. 214). Атон или Атен (Атем, Тем, Атму) — египетский солнечный бог, культ которого с незапамятных времен чтился в гор. Гелиополисе (Ану), где был его храм. В ранний династический период, в Нижнем Египте развилось почитание другого солнечного бога — Ра, культ которого не египетского, а азиатского происхождения, и настолько сходный с культом вавилонского бога Мардука, что допустимо предположение о возникновении обоих культов из одного источника. Позднее Фараон Аменхотеп IV, предшественник Тутанкамена, пытался утвердить в Египте единобожие, восстановил Атона в качестве единого бога, бога солнца, «Живущего в Диске». (Sir Ernest A. Wallis Budge: “Tutankhamen.” New York, 1923.)

9 (стр. 214). Веды — древнейшая индусская религиозная литература, объединяющая свыше ста книг (1500–1000 до Р.Х.).

10 (стр. 214). Виаса-легендарный индусский мудрец, почитающийся или творцом, или собирателем значительной части санскритской литературы. По преданию, ему принадлежит редакция Ведических гимнов и авторство Махабхараты; имя его связывается также с Пуранами, с Брахма-Сутрой и многими другими творениями. Однако приписываемые Виасе произведения столь многочисленны и столь разнообразны по времени их написания, что его нельзя признать за индивидуального творца, но надо рассматривать как имя, символизирующее, должно быть, ту литературную деятельность, которая внесла порядок в разнородную массу санскритской письменности; тем более, что самое слово Vyasa значит «собирание». (The New International Encyclopedia. Second Edition. 1916. Vol. ХХШ, page 2532.)

11 (стр. 214). Знаменитый оракул в Дельфах, на горе Парнасе, первоначально был оракулом Геи — Земли, у которой был впоследствии отнят Аполлоном. Таким образом, молчание оракула Парнаса как голоса матери-земли и противопоставляемое ему молчание древних пророков, провозвестников воли Неба, указывают на то, что и Небо, и Земля хранят тайну Атлантиды.

12 (стр. 214). Странник из Галикарнаса — отец истории, Геродот (4847-425 до Р.Х.), по преданию, родившийся в этом древнем городе Малой Азии. В описании своего путешествия Геродот рассказывает, что в Африке, по соседству с Атласским хребтом, он посетил Атлантов. Но в настоящее время это упоминание не является противоречием рассказу Платона об Атлантиде; ибо современные исследования допускают, что иберийская раса была Атлантского происхождения. Напр. Lewis Spence в своей книге “The Problem of Atlantis” приводит выдержку сочинения d’Arbois de Jubeinville: “Les premiers habitants de PEurope”, где автор (стр. 24 и 25) говорит, что «иберийцы были, по всей видимости, потомками тех десяти миллионов легендарных воинов, которые, согласно Феопомпу, пришли с материка, отделенного от нас океаном, и поселились в Гиперборее. Эти предки иберийцев, покинув Атлантиду, как говорят предания, за девять тысяч лет до Платона, утвердили свое владычество в западной Европе — в Италии, а в Северной Африке — до пределов Египта; они вступили также в Испанию, Галлию, Британию, Корсику и Сардинию». Люис Спенс подчеркивает, что иберийская раса в Северной Африке была связана с районом Атласа и что еще в римскую эру иберийцы были известны как Атланты. Таким образом, основываясь на словах жителей, Геродот мог ошибочно считать их страну Атлантидой, подлинная История которой в его время была забыта.

13 (стр. 214). Только несколько десятков лет спустя Платон воскресил предание об Атлантиде в том виде, как его слышал от жрецов Саиса-Солон (6397-559 до Р.Х.). Но Платон не сказал всего, что знал: «разгневавшись на развращение людей, — записал он, — и решив наказать их, бог богов Зевес собрал всех богов на совет, в лучшем чертоге неба, откуда открывался вид на весь мир, и сказал им так…» — Тут он неожиданно оборвал свой рассказ.

14 (стр. 217). Катапульта (лат.) — военный прибор для метания стрел, копий и камней.

15 (стр. 217). Квадрига (греч.) — четырехконная колесница в дышловой упряжке.

16 (стр. 217). Стратиг (церк. — слав.) — военноначальник.

17 (стр. 220). Ацтлан — столица Атлантиды (также называется — Керне). В новооткрытой Америке, на берегу Мексиканского залива был гор. Ацтлан, и индейцы объясняли испанцам, что они назвали его так в память столицы на прежней родине за океаном, откуда они выселились в теперешнюю свою страну.


II. АТЛАНТИДА


ГЛАВА ПЕРВАЯ


1 (стр. 224). Болид (греч.) — космическое тело небольшой величины; ослепительный метеор, сопровождаемый хвостом света или искр.

2 (стр. 225). Менгиры (бретонск.: Men — камень, Hir — высокий) — вертикально поставленные неотделанные камни — монолиты, — памятники религии друидов.

3 (стр. 225). По рассказу Платона, в центре столицы Атлантиды возвышалась гора, на которой построен был великолепный храм Посейдона. В поэме происхождению этой горы умышленно придан чудесный характер, ввиду того неизгладимого мистического значения, какое приобрела она в религиях и верованиях многочисленных и разнообразных народов. Вкратце, вот какие соображения приводит Люис Спенс по этому поводу: все пирамидальные постройки суть лишь видоизменения основной формы Атлантской горы с храмом; при этом собственно пирамида является символом только самой горы (сюда, относятся египетские пирамиды, ассирийские зиггураты, перуанские хуаки и пирамиды Мексики и Центральной Америки (The Kus), а также гопуры Индии и пагоды Индии и Китая); чтобы соответствовать полноте своего прообраза, пирамиды, как символ горы, часто бывали увенчаны святилищем, символизировавшим храм, стоявший на священной горе (таковы святилища наверху зиггуратов, теокалли на мексиканских пирамидах и т. д.); есть даже основания предполагать, что наверху ранних египетских пирамид тоже были наружные святилища и что лишь позднее их доступность для грабителей явилась причиной включения их внутрь пирамид; наконец, и наоборот, такие доисторические постройки, как «броки» (Broch) на Оркнейских и Шетландских островах к северу от Шотландии и усеченноконусные «нураги» (Nuraghe или Nuragha) в Сардинии, как и напоминающие их «талаиоты» (Talayot) Балеарских островов, служили символом лишь самого храма, почему и воздвигались обычно на естественных или искусственно насыпанных возвышенностях, заменявших пирамиду в память Священной Горы.

4 (стр. 227). Сантал, с древности применявшийся при религиозных обрядах, принадлежит к числу тех курений, которые были, позднее при магических действиях, посвящены семи дням недели; каждый день, в свою очередь, был под влиянием одной из планет. Распределение курений по дням было следующее: в воскресенье, день Солнца, — красный сантал; в понедельник, день Луны, — алоэ; во вторник, день Марса, — перец; в среду, день Меркурия, — камедь; в четверг, день Юпитера, И шафран; в пятницу, день Венеры, — левантская скорлупа, и в субботу, день Сатурна, — сера. (Р. Piobb. Formulaire de Haute Magie. Перевод И. Антошевского: Древняя высшая магия. С.П.Б., 1910.)

5 (стр. 227). Амарант (греч.) — в древности легендарный цветок, символ бессмертия, никогда не увядающий, на что и указывает его название.

6 (стр. 227). Геродот отметил, что Атланты во время сна не знали сновидений.


ГЛАВА ВТОРАЯ


1 (стр. 228). Из Соборного Послания Св. Апостола Иакова: «стих 14. Но каждый искушается, увлекаясь и обольщаясь собственною похотью. Стих 15. Похоть же, зачавши, рождает грех, а сделанный грех рождает смерть».

2 (стр. 231). «Очнитесь, воспряньте!» — значение этих призывных слов так объясняет Свами Парамананда в примечании: к § XIV части III Катха-Упанишады: «Это предвечный зов мудрых: очнитесь от дремоты невежественности. Воспряньте и разыскивайте тех, кому открыта Истина, ибо только имеющие подлинную: мудрость Истины в состоянии научить ей.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ


1 (стр. 232). Зиггурат — в архитектуре форма храма, обычная для Халдеи, древнего Вавилона и Ассирии. Это пирамида в несколько ярусов уступами. Иногда террасы уступов заменены в ней пологим подъемом, идущим спирально от подошвы до вершины. Это постройки из сушеного на солнце кирпича, со стенами, выложенными снаружи обожженным глянцевитым кирпичом или изразцами. На вершине зиггурата часто помещалось святилище того божества, в честь которого он был сооружен. (The Encyclopedia Britannica, 14 Edition, 1929; Vol. 23, page 950.)

2 (стр. 233). Форма зиггурата неразрывно была связана у древних вавилонян с их представлениями о строении мироздания. С точки зрения древневавилонской космогонии, «наша земля есть микрокосмическое отображение вышнего мира, в котором “землю” образует зодиак, над коим, в виде свода, высится небо и небесный океан». И так как семь планет (Солнце, Луна, Марс, Меркурий, Юпитер, Венера и Сатурн) проходят через зодиак на различных расстояниях и в различные сроки, то он и представляется нагромождением семи возвышающихся друг над другом и постепенно уменьшающихся кругов, наподобие спиральной лестницы вокруг колоссальной башни, возвышающейся уступами. Этим семи ступеневидным кругам соответствуют семь параллельных зон земной тверди, представляемой в виде горы. Седьмая ступень ведет в вышнее небо, небо бога Ану (стр. 14). Подобно этому и каждая земная страна, будучи микрокосмом, имеет свою Мировую Гору, служащую местопребыванием божества и раем, средоточием мира. И как вся страна в целом, так в частности святилище является отображением небесного мира. Каждое земное селение божества имеет свое подобие в каком-нибудь земном святилище, а семиступенное планетарное небо отображено в семиярусных храмовых башнях (зиггурат), где каждый ярус посвящен какой-нибудь планете и соответственно выкрашен в один из семи планетарных цветов (стр. 49–52). (A.JeremiasiDas Alte Testament im Lichte Des Alten Orients. Leipzig, 1906.)

3 (стр. 233). В поэме слово Зигтурат носит характер имени собственного.

4 (стр. 233). Глифы (греч.) — условные знаки, символизирующие определенные идеи и употреблявшиеся в древности как в письме и живописи, так и в скульптуре и архитектуре.

5 (стр. 234). Цвета, посвященные семи планетам, указываются в различных источниках не вполне одинаково. Однако цвет, присваиваемый планете, в большинстве случаев совпадает с цветом металла или драгоценного камня, ей посвященных: Солнцу посвящены Карбункул и Золото — цвет планеты золотой; Луне — Алмаз и Серебро, цвет ее — серебряный или серебряно-серый; Венере — Изумруд и Медь, цвет ее зеленый, или оранжевый, или желтый; Юпитеру — Сапфир и Олово, его цвет — синий, голубой; Марсу — Рубин и Железо, его цвет красный; Сатурну — Обсидиан и Свинец, его цвет черный, и Меркурию — Сердолик и Ртуть, его цвет неопределенный, или многоцветный, или белый.

6 (стр. 235). Орихалк (греч.) — особый металл, почитавшийся в древности драгоценным и бывший, по-видимому, сплавом, вроде бронзы. Об Орихалковом Столпе Закона говорит Платон.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


1 (стр. 241). В наставлениях тем, кто хочет слышать и постичь «Беззвучный Звук» или «Голос Безмолвия» (Nada — голос духовного звука), описывается лестница совершенствования из семи ступеней, с семью вратами, и указывается, что на четвертую ступень вступает тот, у кого все физические чувства сливаются в одно чувство «осязания духом».

(«Книга Золотых Правил». Избранные отрывки; Часть 1: «Голос Безмолвия»-перевод Е.П.Б. 1889 года. Издание 1923 года. Таллинн, Эст.)

2 (стр. 242). Архат — буддийский святой.

3 (стр. 242). Аскеза (греч.) — упражнение в воздержании.


ГЛАВА ПЯТАЯ


1 (стр. 242). Геминиды — светящиеся небесные тела метеорного потока или дождя, происходящего ежегодно 10–12 декабря в третьем зодиакальном созвездии Близнецов (Gemini).

2 (стр. 243). Кипарис, по указанию теософских источников, служил в Атлантиде Символом Жизни, так же, как упоминаемый в последней строке этой главы лазурный цвет — знаком траура.

3 (стр. 243). Карбункул (лат.) — так прежде назывались все темнокрасные драгоценные минералы.

4 (стр. 244). Скимен (церк. — слав.) — лев. Множ. число — скимны.

5 (стр. 244). Подир — длинная одежда Иудейских царей и первосвященников.

6 (стр. 244). Стола (лат.) — верхняя длинная одежда римских матрон.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ


1 (стр. 252). Кариатиды (греч.) — в архитектуре фигуры, поддерживающие, вместо столпов или колонн, антаблемент свода.

2 (стр. 253). Единорог, борющийся со Львом, — знак Горуса (Солнца).


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ


1 (стр. 258). Мишель Манзи, автор богатого по воображению сочинения «Le Livre de L’Atlantide» (Paris, 1900), описывая роскошь садов в столице Атлантиды, допускает предположение, что почти у всех народов представление о райских садах, так же, как напр. предание о садах Гесперид или о висячих садах Семирамиды, были именно лишь воспоминанием о садах в Керне (Ацтлане). Упоминает он также, что Инки (парная династия Перу) воссоздали у себя эти легендарные сады. И действительно, в Кузко, древней столице Перу, при храме солнечного бога Инти был искусственный сад, чудо богатства и ювелирного искусства. Многочисленные рассказы о чудесах этого сада были настолько фантасты, что их можно было заподозрить в преувеличении до баснословности. Однако есть документальное доказательства подлинного, существования этого «золотого сада»: чтоб на месте проверить слухи, казавшиеся невероятными, от Пизарро ездил в Кузко Фра Алонзо Мартинец, который и описал в письме всё им виденное.

2 (стр. 259). Шерл (нем.) — минерал, цвет которого весьма разнообразен; он бывает красный, синий, зеленый, фиолетовый, черный.

3 (стр. 259). Финифть (перс.) — эмаль.


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ


1 (стр. 265). Кифара (греч.) — древний музыкальный инструмент, типа лиры.


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ


1 (стр. 267). Целика (греч.) — вид амфоры, невысокой, расширяющейся к основанию и имеющей широкое с короткой шейкой горло.

2 (стр. 267). Скифос (греч.) — кубок с двумя ручками.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ


1 (стр. 272). Гномон (греч.) — указатель, бросающий тень на диск солнечных часов.

2 (стр. 274). Пилон — в Египте храмовая пристройка, состоящая из двух башен, в виде усеченных пирамид, стоящих рядом, и сквозного крытого прохода в промежутке между ними.

3 (стр. 276). Кимвал — ударный музыкальный инструмент. Ручные кимвалы состоят из двух чашечек с ушками для пальцев: при ударе, подобно кастаньетам, издают громкий звенящий звук.

4 (стр.277). Систр — ударный музыкальный инструмент, состоящий из тонкой металлической рамки, сквозь которую продеты металлические стержни, звенящие при сотрясении.


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ


1 (стр. 284). Эгида (греч.) — первоначально особый символ, составлявший часть одеяния Зевса, которого Гомер называет «эгидоносцем». Позднее также особое оплечье богини Афины, с нагрудным изображением головы Медузы (Горгоны). Служило жизнеохранительным талисманом. Поэтому, в переносном смысле, — покровительство, охрана, щит.


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ


1 (стр. 287). Пиннакль — в тесном смысле вид архитектурного украшения в готическом стиле, в подобие башенок с остроконечной крышей. В переносном значении всё то, что напоминает такую башенку.


ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ


1 (стр. 295). С самых древних времен человечества, и повсеместно, от Индии до берегов Нила и Ионического моря, наряду с религиями, обожествлявшими природу и ее явления, существовало и поклонение той жизненной производительной силе, функциями которой являются органы деторождения. Такое поклонение обычно выливалось в обожествление самих органов, как мужских (по-гречески — фалл или фаллос, и по-санскритски — лингам), так и женских (по-гречески — ктеис, и по-санскритски — йони). Все подобные религиозные концепции в настоящее время известны под общим понятием фаллических культов. Их основоположником финикияне считали Адониса, египтяне — Озириса, и греки — Диониса. Фаллическими также были культы Ваала, Пана и Приапа. В древней Индусской мифологии фаллический характер носил культ Шивы. А в древней Японии, как и в Китае, существовала богиня — царица неба — Куан Иин, что означает «йони всех йони». Фаллические культы в Греции и Италии удержались до времени уничтожения язычества. Но многообразный фаллический символизм, утрачивая для большинства свое подлинное значение, просвечивает и доныне в обрядах и церемониях самых различных религий, так же, как в архитектурных, скульптурных и орнаментных украшениях храмов.

2 (стр. 295). В религиозной философии Индии лингам и йони в настоящее время являются общими понятиями, определяющими в природе мужское и женское начала.

3 (стр. 295). Мандрагора или Мандрак — европейская трава из семейства сильно пахнущих и часто наркотических растений (Solanaceae). Цветы ее колокольчикообразные, а плоды — в виде ягод. Она имеет длинный, вилкой раздвоенный корень, которому в старину приписывались человеческие свойства, вплоть до поверия, что он плачет, когда траву надергивают из земли. При сборе мандрагоры для целей магии рекомендовалось подходить к ней под ветром и перед вырыванием очертить ее тремя концентрическими кругами.

4 (стр. 297). Белладонна — одного семейства с мандрагорой. Листья имеют наркотические свойства.

5 (стр. 299). Сикер — крепкий пьянящий напиток, упоминаемый в Библии.


ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ


1 (стр. 305). Описание колонки с водоемом сделано в подражание греческим гермам. Их происхождение связывается с фаллическим культом Гермеса.

2 (стр. 306). Питекантроп — вымерший примат, промежуточный между человеком и человекообразными обезьянами. Его физическое строение восстановлено предположительно по остаткам одного костяка, найденного на остр. Яве (Яванский человек).

3 (стр. 308). Скифы и Кентавры упоминаются Геродотом в описании его путешествия. Однако Геродот оговаривается, что сам он кентавров не видел и сообщает о них понаслышке.


ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ


1 (стр. 312). В Китае и Тибете две школы учения Будды называются «Учением Сердца» и «Учением Ока». Первое — эзотерическое учение исходило из сердца Будды; второе, экзотерическое, было плодом его мозга. В поэме эти названия использованы для характеристики разницы между рационалистическим направлением в науках, не признающих ничего вне логики фактов и рассудка, и противоположным направлением, допускающим наличие в явлениях мира сверхъестественного, не познаваемого одним разумом.


ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ


1 (стр. 320). Самвика (по-латыни — Sambuea, и по-английски — Sambuke; слово семитического корня, от арамейского «Sabbka»). Это древний, резко звучащий музыкальный инструмент, типа трехугольной арфы с четырьмя струнами.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ


1 (стр. 327). G. R. Tabouis в своей книге «The Private Life of Tutankhamen» (N.Y., 1929) называет тайну брачной ночи фараона «часом вечности» и ссылается на Масперо, из «Etudes Egyptiennes» которого цитирует он нижеследующие строки: «мое сердце перестает биться, когда свершается желанное и я в твоих объятиях, о, властелин моего тела. Как прекрасен мой час вечности». В том же значении применяется в поэме выражение «миг бессмертия»: в нем заключается указание на то, что в Атлантиде, в общепринятом представлении о тайне брачной ночи, бессознательно было заложено живучее человеческое воспоминание об осуществлении в любовном союзе великой мечты андрогинности, дающей любящим миг бессмертья.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ


1 (стр. 329). Лимниада (греч.) — озерная нимфа.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ


1 (стр. 333). Гоплит (греч.) — воин тяжелой пехоты, снаряженный шлемом, щитом, латами и поножами и вооруженный мечом и копьем.

2 (стр. 334). Андрофаги — народ, упоминаемый Геродотом. На карте, изображающей расселение народов, согласно с указаниями Геродота, андрофаги помещены в районе к сев. — западу от верхних течений Днепра и Волги. Комментарии отмечают, что за их землями простиралась пустыня.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ


1 (стр. 338). Сома — пьянящий напиток, приготовлявшийся из сока растения сомы, смешанного с молоком (стр. 244), и употреблявшийся при возлияниях богам. Как его приготовление, так и принесение в жертву составляли главную часть ритуала, согласно с Риг-Ведой (стр. 255). В одном из гимнов Риг-Веды Индра описывает свои чувства и ощущения, когда он опьянен напитком Сомы (стр. 249). Но напиток, дающий богам крепость и мужество и движущий их на исполнение просьб молящихся, сам по себе божественная сила, олицетворяемая божеством, И для людей Сома могучее лекарство от болезней плотских и недугов духовных: она изгоняет из сердца грех, уничтожает ложь, порождает правду. Сома для людей источник бессмертия. Ее поклонники восклицают: «мы испили Сомы, мы стали бессмертны, мы пришли к свету, мы нашли богов! Что могут сделать нам теперь вражда и происки смертных, о, Бессмертный!» (стр. 255–256). (International Theological Library. George Foot Moore: History of Religions. Religion of the Veda. New York, 1920.)

2 (стр. 339). Атма — душа; жизненная основа. Индивидуальная эссенция.

Мировое «я», из которого возникают все субъективные души.

3 (стр. 340). Современная теософия, основанная, главным образом, на гностицизме и орфическом культе, которые, в свою очередь, отражают религиозно-философское учение Индии, ставит, подобно другим великим религиям, основным началом всех своих воззрений — Божество, которое, в существе своем, бесконечно и совершенно вне человеческого представления, разумения и познавания, всё равно, в обычном ли нашем состоянии, или в минуты ясновидения. Но Бог, сомкнув круг, внутри которого создал Он космос, ограничил Сам Себя в творении, и в этой границе заключается всё то, что мы можем знать о Нем. Бог, проявляемый для людей в делах творения, известен под именем Логоса (Слово) или Фохата (Fohat) — Божественного Огня. Подобно христианской Троице, Логос открывается людям в трех проявлениях, будучи, при этом кажущемся разделении, в действительности единым. Эти три проявления: Действенность (активность), Мудрость и Воля. И три жизненные волны, поднимаемые этими тремя Силами, создают вселенную. Действенность творит материю, Мудрость облекает материю в форму, а Воля дает сформированной материи одушевление и созидает процесс эволюции. Энергия Воли есть Монада — Божественная вспышка, Божественная Искра, как часть Божественного Огня, Логоса-Фохата. А сумма трех Сил — Действенности, Мудрости и Воли — есть Сам Логос — Слово-Глагол. (Lewis Spence. An Encyclopedia of Occultism. New York, 1920.)


ГЛАВАДВАДЦАТЬШЕСТАЯ


1 (стр. 351). Внутренний смысл Гимна АУМ’у исчерпывающе объясняется в специальной статье «АУМ», приложенной к книге.

2 (стр. 352). Отдельные, разбросанные в Гимне, подробности символического значения «АУМ’а», его тождественности с Божеством, и т. п., заимствованы из Упанишад, где они встречаются неоднократно. Важнейшие из Упанишад суть: Брхад-Араниака-Упанишада, Чандогия-Упанишада, Танттирия-Упанишада, Антарейя-Упанишада, Каушитаки-Упанишада, Кена-Упанишада, Катха-Упанишада, Иса-Упанишада, Мундака-Упанишада, Празна-Упанишада, Мандукия-Упанишада, Светасватара-Упанишада и Мантри-Упанишада.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ


1 (стр. 353). Бизам (древ. — евр.) — мускус (См. примеч. 2 к гл. 34).

2 (стр. 355). В описании амулета дается словесное воспроизведение тех столь часто встречающихся рисунков и изваяний, на которых многоликое и многорукое индусское божество бывает, в знамение единства мужского и женского, изображено в миг любовных объятий с самим собою.

3 (стр. 356). Содержание надписи на амулете является свободным переложением двух цитат, приписываемых Спасителю двумя разными апокрифами. Во втором послании Климента Александрийского (ХII-2) сказано: «Ибо Сам Господь, спрошенный о том, когда приидет Его Царствие, сказал: “Когда двое претворятся в одно, когда наружное будет, как внутреннее, и когда мужское с женским станет ни мужским, ни женским”»! — А согласно Евангелию от Египтян, переданному Климентом Александрийским, на вопрос Саломеи о том, как долго будет преобладать власть смерти, Господь ответил: — «До тех пор, пока вы, женщины, будете рождать детей; ибо Я пришел, чтобы разрушить дело жены». И далее, на новый вопрос о том, когда же это случится, Спаситель сказал: — «Когда вы растопчете Одежды Стыда, когда двое станут одно, и мужское с женским будет ни мужским, ни женским». (G. R. S. Mead: «Thrice Great Hermes». Vol. 1, page 153. 1906, London.)


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ


1 (стр. 360). Стела (греч.) — каменная, вертикально поставленная плита в надписью или барельефным изображением.

2 (стр. 361). Патези — в древней Халдее титул правителей отдельных городов или провинций.


ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ


1 (стр. 368). Кенотаф (греч.) — пустая гробница или памятник в честь лица, погребенного в ином месте.

2 (стр. 370). Кинокефалы — племя людей с собачьими головами — упоминаются у Геродота.


ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ


1 (стр. 373). Меланхлены — «одетые в черное», упоминаются у Геродота.

2 (стр. 373). Эфиопы — «быстроходные гады», с криком, похожим «на писк летучих мышей», упоминаются Геродотом, так же как Киммерийцы — «из стран, покрытых тенями и паром».

3 (стр. 374). Маори и Акки-пигмеи — древнейшие человеческие племена, существующие поныне.

4 (стр. 374). Правило (с ударением на букве «и») — всё то, что служит для управления чем-либо. В данном случае орудие управления слоном, имеющее вид короткого багра с крючком и острием на конце (в Индии — анкус).


ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ


1 (стр. 387). Узор из рыб, пьющих с лилий, украшавший здания в ныне разрушенных городах Центральной Америки (Копан в Гондурасе), Луис Спенс называет “Plant and Fish Motif’ и, ссылаясь на авторитет двух других исследователей, считает его атлантским рисунком. (Lewis Spence. The Problem of Atlantis: Central American Archaeology, Page 138 and plate X,l.)

2 (стр. 387). Мускус — древнееврейский «бизам» — субстанция, скапливающаяся у самцов мускусных оленей в мешочках величиною, с яйцо, расположенных под кожей живота. Высыхая, жидкость превращается, в темный порошок с сильным запахом. Мускус служит основанием при изготовлении большей части духов. В старину считался имеющим жизненную энергию. Аромат мускуса употреблялся при обрядах венчания. В Коране, при описании Эдема, говорится, что «земля этой волшебной, области состоит из чистой пшеничной муки, смешанной с мускусом и шафраном». А Гурии, по этому же описанию, созданы «из чистого мускуса» (С. J. S. Thompson. The Mystery and Lure of Perfume. Philadelphia;, 1927).

3 (стр. 387). Раскрытый львиный зев и свисающий из пасти язык — обычные эмблемы эротической символики фаллического происхождения: пасть — йони, язык — лингам. Они до сих пор, по утверждению B. Z. Goldberg, автора книги “The Sacred Fire”, встречаются в орнаментировке священных предметов в синагогах.

4 (стр. 387). Херувим — образ религиозной символики Ветхого Завета. В нем человеческий облик сочетается с телесными атрибутами других существ — льва, быка и орла. Образ Херувима представляет собою высшее и совершеннейшее из творений и изображает могущество творческой силы. Несомненно сродство изображений херувимов с подобными же композициями, а именно крылатыми львами и быками с человеческими лицами в Ниневии и Персеполисе. В Библии Херувим упоминается впервые как страж, охранявший вход в рай после грехопадения. Подробно описаны херувимы как представители величия Божия в видении пророка Иезекииля. В псалмах они упоминаются как подножия Бога. В храме Соломона литыми изображениями двух херувимов была украшена крышка Ковчега Завета; херувимы же были изображены и на завесе в Святая Святых. Поскольку можно судить по тексту 2-й книги Паралипоменон (глава 5), херувимы на крышке Ковчега Завета были двукрылыми; в видении Иезекииля они четырехкрылые. А на сохранившихся древних изображениях они снабжены и шестью крыльями, уподобляясь в этом случае серафимам. В христианстве херувимы являются ангелами второго старшего, после серафимов, чина; а четыре облика, которые они имели в видении Иезекииля (человек, лев, телец и орел), стали атрибутами четырех евангелистов. Есть также указания (В. Z. Goldberg. The Sacred Fire — The Story of Sex in Religion: Book III, Chapter I, Love in the Synagogue, page 224. — Garden City, N. Y. 1930), что в Скинии Завета изображения херувимов были синтезом мужского и женского начал и что, по существу, Херувим-Тетраморф, соединявший в себе четыре природы (человека, льва, быка и орла), был в то же время таинственным и чудесным сочетанием лингама и йони.


ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ


1 (стр. 389). Гнома (греч.) — краткое изречение, в форме афоризма, аксиомы или пословицы, выражающее какую-нибудь основную истину религии, нравственности, закона, искусства или науки.

2 (стр. 389). Глипт (греч.) — драгоценный камень, на поверхности которого нарезано изображение.

3 (стр. 391). Одним из древнейших знаков, начертательно символизирующих мужеженское единство, является Анк — Crux ansata. (В Египте он служил эмблемой зарождения и вечной жизни.)

4 (стр. 391). «Дыхание» и «Указательный палец». Еврейские комментаторы, толкуя темные места Моисеева Пятикнижия, объясняют, что Тетраграмматон или четырехбуквенное начертание «страшного» имени Иеговы состояло из букв: иод-гхе-вау-гхе. В нем буква иод была идеограммой Лингама, а буква гхе — Йони, чем и символизировалась андрогиническая гармония природы Божества. Но вместе с тем, каждая буква древнего еврейского алфавита имела соответствующее «таинственное значение»: букве «гхе» отвечало таинственное понятие «дыхания», а букве «иод» — «указательного пальца».

5 (стр. 392). Флюиды — эманации: истечение силы или энергии.

6 (стр. 392). Сефирот — в тесном значении одно из десяти истечений Божества, созидающих, по объяснению Кабалы, вселенную.


ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ


1 (стр. 403). Обряд венчания девы с божеством, описанный в этой и следующей главе, составляет, вместе с обрядом венчания девы с быком (см. главы 12 и 13), мистерию, символизирующую мировое всеединство. При этом возведение девы на Зиггурат в основе соответствует исторически известному суммерийскому ритуалу разоблачения девы при прохождении чрез семь врат на семи ярусах храма. Происхождение этого мистического ритуала вновь тесно связано с космогоническими представлениями древних вавилонян. Преисподняя, или мир мертвых, рисовалась им в виде огромной пещеры в самом сердце земли. В подобие семи ступеням планетарного неба и семи зонам земной тверди, путь в адский город лежал через семь врат в семи концентрических стенах. Дошедшая до нас древняя поэма живо описывает нисхождение в Курнагею — преисподнюю богини плодородия, Иштар, которая была дочерью бога Луны — Наннара. Она отправилась в «сумрачный край, откуда нет возврата», по-видимому (если последние темные строки поэмы поняты верно), для того, чтобы освободить своего утраченного возлюбленного, юного Таммуза. У внешнего портала Иштар потребовала, чтобы привратник впустил ее, угрожая в противном случае выломить врага и вывести на землю мертвых, «числом превышающих живых». Богиня ада — Эрешкигаль повелевает допустить гостью «согласно с древними законами». И привратник, распахивая перед Иштар по очереди семь врат, перед каждыми из них снимает с богини часть ее одеяния: 1) великую тиару с головы, 2) серьги из ушей, 3) ожерелье с шеи, 4) украшения с груди, 5) пояс с «камнями чадородия» с чресел, 6) запястья с рук и ног и 7) нательный покров. Всё облачение было возвращено Иштар, в обратном порядке, когда она возвращалась из Курнагеи после того, как Таммуз своей флейтой разжалобил Эрекшигаль, которая отпустила Иштар, поручив «демону чумы» Намтару окропить ее водою жизни. (George Foot Moore: History of Religions. Babylonia, page 229–230.)

2 (стр. 404). Ирисы, по свойствам, которые приписывала им древняя магия, служили эмблемой мира, так же, как курение амбры должно было навевать душевное спокойствие.

3 (стр. 405). Резеда — эмблема нежности; курение гвоздики будит любовное настроение.

4 (стр. 406). Розы — эмблема любви; курение аниса создает религиозное настроение.

5 (стр. 408). Лилии — эмблема чистоты; курение лаванды внушает отвращение к чувственности.

6 (стр. 408). Эфод (др. — евр.) — цветная пышная одежда иудейских священников с оплечьями и подхваченная поясом. Такая же одежда льняная, белая.

7 (стр. 408). Воскрылие — подол, край, пола одежды.


ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ


1(стр. 409). Лотос — эмблема целомудрия; курение мирры поднимает возбуждение.

2 (стр. 410). Цвет яблонь — эмблема первородного греха; курение росного ладана внушает религиозный экстаз.

3 (стр. 413). Подорожник — растение Солнца, дарует жар и силу любви.

4 (стр. 413). Цветы померанца — эмблема девственности.


ГЛАВА СОРОКОВАЯ


1 (стр. 416). Осмос (греч.) — особый вид физического или химического процесса диффузии двух жидкостей, стремящихся проникнуть друг в друга сквозь разделяющую их преграду.

2 (стр. 416). Космос (греч.) — вселенная, представляемая в виде стройной и гармоничной системы, в противоположность хаосу.


ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ


1 (стр. 420). <«Я был на страже…» и до конца строфы — строки> указывают на один из случаев применения магом на деле могущественного значения слова «АУМ».

2 (стр. 422). «…тогда ты станешь, ученик, небесным путником, что попирает ветры, над водами летящие, что шествует, стопами не касаясь поверхности морей…» — так говорит «Книга Золотых Правил», о которой справка дана в примеч. 1 к гл. 4. И переводчик дал следующее пояснение к тексту этого места: «Kechara» — «Небесный Путник» или «идущий по небу». Как объясняется в шестой «Adhyaya Inaneshvari» — этой Царственной книге, — тело йога становился как бы созданным из ветра: оно становится подобным «облаку, из которого члены выступают, как побеги», после чего йог созерцает вещи по ту сторону морей и звезд; он слышит и понимает язык Дэв и познает, что происходит в сознании муравья.

3 (стр. 423). Крин — растение: стебель и цветок лилии.

4 (стр. 423). Значение слова «Андрогин» и общее понятие об «андрогинизме», по-видимому, настолько были чужды широкой читающей публике, что даже такой большой толковый словарь английского языка, как «Webster’s New International Dictionary, 1934» не давал для них исчерпывающего объяснения, а ограничился следующими данными: «I. Androgyne — 1) Hermaphrodite; 2) A Eunuch; An Effeminate Man; 3) A Virile or Masculine Woman. II. Androgynous — uniting both sexes in one or having characteristics of both; being in nature both male and female; hermaphroditic. III Androgyny — Hermaphroditism. Effeminacy». Между тем понятие андрогинности гораздо выше и глубже, чем простое физическое уродство гермафродита. Прекрасная характеристика андрогина и андрогинности встречается в труде проф. Николая Бердяева: «Смысл Творчества: Опыт оправдания человека» (Москва, 1916), где находим мы нижеследующее определение: «Андрогинизм есть окончательное соединение мужского и женского в высшем богоподобном бытии, окончательное преодоление распада и раздора, восстановление образа и подобия Божия в человеке». Далее Н. Бердяев говорит, что на андрогине — «отблеск природы божественной»; в нем должна быть «слиянность конечная», ибо «соединение мужского и женского должно быть глубинным». И, наконец, «бытие андрогина — тайна, которая никогда не будет вполне разгадана в пределах этого мира».


ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ


1 (стр. 424). Вервена — растение Венеры; собирается во время сбора винограда. Курение вервены возбуждает любовь и дает веселое расположение духа.


ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ


1 (стр. 429). Палимпсест (греч.) — древняя пергаментная рукопись, в которой первоначально начертанные письмена соскоблены и по сглаженной поверхности написан новый текст. В настоящее время путем особой химической обработки удается восстанавливать стертое написание.

2 (стр. 429). Рок — мифическая птица Востока (Аравия), сказочная по своим размерам и силе: она, якобы, уносила слонов для питания своих птенцов.

3 (стр. 430). Пентакль — условное синтетическое изображение, с точностью выражающее в знаке или священном символе те начала, законы и факты, которые определяют главную суть и основную мысль совершаемого магического действия. Изображения эти нарезываются на металлах, посвященных планетам; медь — металл Венеры.

4 (стр. 430). Нард — душистая эссенция (эссенция по-персидски — аттар), добывавшаяся из валериановых растений на Гималаях. В числе других составных частей, нард употребляется при изготовлении благовонных умащений. Упоминается в Ветхом Завете и в Евангелии. Во времена Рима нард привозился из Индии в алебастровых сосудах и ценился очень высоко.

5 (стр. 430). Камедь — см. примеч. 4 к гл. 1.

6 (стр. 430). Лекиф (греч.) — кувшин для масла и благовоний, цилиндрической или округлой формы; самый распространенный, белый лекиф с многоцветным рисунком употреблялся в Афинах в качестве погребальных приношений.

7 (стр. 430). Эон (греч.) — огромный срок времени, не поддающийся определению числом лет.

8 (стр. 432). Фелонь — длинная, пышно орнаментированная мантия, раскрытая спереди.

9 (стр. 432). Религиозная мистика всегда придавала глубокое значение «высокой любви». Как пример, можно привести выдержку из того, что говорит по этому поводу Р. Иуда, сын Исаака Абравангеля, более известный под именем Лев Иудей: «общее значение любви в том, что она есть живоносный дух, плодотворящий весь мир, и связь, соединяющая всю вселенную. Но прямое назначение высокой любви между мужчиной и женщиной таится в том общении возлюбленного с возлюбленною, при котором конечною целью является претворение возлюбленной в возлюбленного. И когда такая любовь обоюдна, она описывается для соучастников, как взаимное претворение одного в существо другого». — И далее: «Любовь, возлюбленный и возлюбленная — суть одно в Боге, так как Бог есть завершение всей любви во всем мироздании». (Arthur Edward Waite: The doctrine and literature of Cabalah: page 314: The Mysteries of Love.)

10 (стр. 432). Отмечая в предыдущем примечании указания на то, что обоюдная высокая любовь увенчивается «претворением одного в существо другого» и завершается «единением двух в Боге», позволительно сделать вывод, что в высокой любви достигается то окончательное соединение мужского и женского, в «слиянности конечной», которое создает высшее богоподобное бытие андрогина. Вследствие чего мистерию высокой любви можно рассматривать как величайшую из всех мистических тайн. Поэтому-то в данных строках и указывается на осуществление в высокой любви высших гностических таинств: «крещения эфиром, крещения духовным миром и крещения живым дыханием света». И, по свидетельству одного из апокрифов, поучая ищущих этих высших таинств, — «Иисус сказал им: Что же до таинств, которых вы ищете, то нет тайн выше их. Они поднимут ваши души к Свету всех светов, к Святыне всех святынь, в область правды и справедливости, в область, ГДЕ НЕТ НИ МУЖСКОГО, НИ ЖЕНСКОГО, в область, где нет форм, но только свет бесконечный и неизречный». (Из “The Books of the Savior”^ гностического евангелия, дополняющего “Pistis Sophia”. G. R. S. Meads Pistis Sophia; p. 380. London, 1896.)


ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ


1 (стр. 434). Египетские и ассирийские сфинксы, с человеческими лицами и орлиными крыльями на теле полубыков и полульвов, были мистическим и художественным синтезом четырех стихий или элементов. Символом природного единства стихий был и Тетроморф в видении Иезекииля. В Апокалипсисе — Откровении Св. Иоанна Богослова (глава 4, стихи 7 и 8) дано такое описание четырех животных у «престола Сидящего»: «и первое животное было подобно льву, и второе животное было подобно тельцу, и третье животное имело лицо, как человек, и четвертое животное подобно орлу летящему. И каждое из четырех животных имело по шести крыл вокруг, а внутри они исполнены очей; и ни днем, ни ночью не имеют покоя, взывая: свят, свят Господь Бог Вседержитель, Который был, есть и грядет». Этот символ славословия всей вселенной у престола Вышней Славы встречается и в Литургии, когда во время Проскомидии, знаменуя единение всего мира вокруг величайшей из Тайн, священник возглашает: «поюще, вопиюще, взывающе и глаголюще». — В таком же значении хвалы, возносимой всеми элементами природы, упоминаются в молитве Жреца слово человеческое, клекот орлиный, рев быка и рык льва. См. также примеч. 4 к гл. 34.

2 (стр. 434). Внутреннее значение заклинания, произносимого Жрецом при обряде мистического венчания (<две строфы, начиная со строки «Светом, укрытым…»>), раскрывается в учении Кабалы о десяти Сефиротах или истечениях Божества, которые созидают вселенную. Не посягая на исчерпывающее соответствие отдельных подробностей и терминологии в поэме с этой сложной религиозной концепцией, автор использовал основные мыслит, в ней заложенные, о стихийном космическом стремлении к преодолению мирового дуализма чрез единение мужского и женского начал. Вот какова, в кратких чертах, суть этого учения: Бог есть Дух, а мир — материя. Бог — бесконечность, а мир конечен. Отсюда –

дуализм в мироздании, где единство должно быть восстановлено. И стремление к единству и жажда цельности пронизывают весь еврейский мистицизм. Кабала устанавливает следующую схему взаимоотношений Духа и материи. Существует ряд эманаций — десять сефиротов, в виде излучений Божественной Воли, которые соединяют Творца и Его вселенную. Пять сефиротов мужской природы и пять женской. На непрерывном их стремлении к соединению мужского и женского в парных сочетаниях зиждется жизнь мироздания. Венец, Мудрость, Милость, Победа и Красота — мужские сефироты; Царство, Разум, Суд, Счастье и Основа — женские. Венец — эмблема идеального мира, а Царство — мира реального: это дух и материя, вечное и преходящее; их чета часто называется «Два Лица». Их назначение состоит в непрерывном излиянии всё новой благодати на мир. Чрез свой союз они продолжают процесс творения. Точно так же обоюдно стремятся к соединению Милость (источник мужских душ) и (источник душ женских) — две руки Бога. Милость дает жизнь, Суд несет смерть. Их разъединение повлекло бы за собою гибель мира. Но они непрерывно совмещаются в понятии Красоты, которой вещественный символ — Сердце. В свою очередь, Красота, олицетворяющая небо, стремится к слиянию со сферой Царства, олицетворяющей в этом случае землю. Их союз осуществляется в сфере, называемой «базис» или «основа», что вместе с тем значит «соитие», ибо соединение Красоты и Царства в сфере Основы, т. е. любовное соединение Неба и Земли, осуществимо лишь тогда, когда существует и половое единение в человеческом роде. Вообще половые сношения людей имеют важное значение в этой мистической схеме вселенской жизни. Идеальный горний мир (Венец) существовал гораздо раньше, чем создан был наш реальный или дольний мир (Царство); и в то время царила любовь, а всё существование было подобно одному великому объятию. Но оно было нарушено с возникновением физического мира. С тех пор союз постоянный сменился союзами временными, соитиями, как в горнем, так и в дольнем мирах.

Сам Бог, при всем своем единстве, не был завершен со всею полнотою и не ощущал гармонии, пока не создал вселенной. И Он стал самим собою лишь тогда, когда «вступил в союз со Своею Славой» и избрал Израиля Своей женой. И так как Создатель отражается в Своем создании, то, будучи Сам Един, Он обитает лишь в том, кто, подобно Ему, один. А человек может быть назван единым лишь во время половой близости мужчины с женщиной. И, совершенно так же, божественное присутствие рассматривается как дуализм в единстве, при всех парных сочетаниях Сефиротов. Наконец, все эти временные союзы вновь союзом постоянным в абсолютной целости, после явления Мессии. Но душа Мессии — последняя в запасе душ, созданных Богом при сотворении мира. Следовательно, Мессия придет, когда все души будут рождены и рядом перевоплощений очищены для возвращения к своему Божественному Первоисточнику. А отсюда каждый, кто увеличивает население земли, помогает сокращению промежутка между своим временем и сроком пришествия Мессии: он приближает соединение Божественного Бытия с жизнью творения, слияние Создателя с его созданием в вечном единении. (В. Z. Goldberg. The Sacred Fire — The Story of Sex in Religion. Book III, Chapter I: Love in the Synagogue. Garden City, N.Y. — 1930.)

3 (стр. 438). В обряде венчания близнецов упоминание о предстоящем чудесном слиянии «концов с серединою» указывает еще раз на грядущее примирение той мировой раздвоенности, о которой говорил Будда ученику своему Каччане: «Двойственности склонен придерживаться этот мир: “Оно существует” и “Оно не существует”. Но кто, о, Каччана, в, истине и мудрости взирает на то, как всё возникает в этом мире, для того нет никакого “Оно не существует” в этом мире… “Оно существует” — это один конец, о, Каччана. “Оно не существует” — это другой конец. Но посредине, далеко отстоя от этих обоих концов, Совершенный благовествует истину: из неведения возникают явления…» (Samyutta Nikaya, Vol. II, р. 17 and Vol. III, р. 134 fg. By Herman Oldenberg: Buddah, Sein Leben, Seine Lehre, Seine,Gemeinde. Page 288. — 4 Edition, Stuttgart and Berlin, 1903.)


ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ


1 (стр. 438). Кишнец (Coriandrum) — из семейства зонтичных однолетних трав, с шаровидными или яйцевидными плодами. Свежее растение производит одуряющее действие.

2 (стр. 441). Астрал (греч.) — в теософии субстанция, наполняющая сверхчувственный мир, соседний с нашим миром ощущений.


ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ


1 (стр. 444). Лал (турец.) — рубин.

2 (стр. 444). В этой главе открывается всё последующее мистическое действие убиения Жрецом близнецов при помощи великой таинственной Силы и путем уничтожения их имен, в связи с чем своевременно дать нижеследующие пояснения:

а) Уже с глубокой древности оккультные науки, изучавшие психические свойства человека, отмечали влияние, производимое человеческой волей; замечено было, что подобное влияние — прямо пропорционально силе воли. И уже издавна одной из главных задач духовного искуса для лиц, посвящаемых в тайны оккультных знаний, являлось укрепление воли. Развитие этой психической способности достигалось путем планомерного упражнения в практическом ее применении в связи с умелым руководством силою мышления.

Надо помнить, что, по концепции оккультных наук, видимый реальный мир (внешний или мир ощущений) везде проникается другим — невидимым миром (астральным или сверхчувственным), который населен как духовными существами, так и нашими мыслями. Всякая человеческая мысль, рожденная умом, переходит в минуту своего развития в мир духовный, где живет как существо разумное и активное в течение более или менее продолжительного времени, в зависимости от степени напряженности той силы мышления, которая дала ей начало. Следовательно, человек непрерывно населяет путь, проходимый им в мировом пространстве, множеством образов, являющихся следствием его желаний, стремлений, фантазий и страстей. Вызванные к нереальному бытию образы и понятия могут быть материализованы во внешнем мире силою воли. У Элифаса Леви, автора целого ряда трудов по оккультизму, известного под псевдонимом Констан Альфонс Луи, в книге «La Clef des Grands Mysteres Suivant Henoch, Abraham, Hermes Trismegiste et Solomon (Felix Alcon, Paris, 1897)» находим такой пример: «Мы уже говорили о субстанции, распространенной в бесконечности, субстанции, которая является и небом, и землею, т. е. подвижной или неподвижной, в зависимости от степени ее поляризации. Гермес Трисмегист называет эту субстанцию — “Le Grand Telesma”. Когда она излучает блеск, она называется светом. Это та субстанция, которую Бог сотворил прежде всего, сказав: “да будет свет”. Она в одно и то же время субстанция и движение. Это флюид и вечная вибрация. Сила, которая приводит ее в движение и которая ей присуща по природе, называется магнетизмом. В бесконечности эта единственная в своем роде субстанция является эфиром или светом; в светилах, которые она притягивает, как магнит, она становится астральным светом; в органических существах — магнитным светом и флюидом; в человеке — она образует астральное тело или пластическую среду. Воля разумных существ влияет непосредственно на этот свет, а через него на всю природу, подчиненную воздействию разума. Этот свет является общим зеркалом всех мыслей и всех форм; он сохраняет изображение всего, что было, отсветы бывших миров, и, по аналогии, абрисы миров грязях. Это орудие тауматургии и прорицания». (Troisieme Partie: Les %sferes de la Nature. Le Grand Agent Magique. Pages 115–116.)

«Воля — мать всего, — говорит Гермес Трисмегист. — Ее сила полна, когда обращена к земле. Она поднимается из земли к небу и снова опускается на землю, приобретая силу всего высшего и низшего. Эта сила— сильнейшая из всех сил: она побеждает всё духовное и проникает всё вещественное. Так был сотворен мир». (Р. Piobb. Formulaire de haute magie.)

По таким же основаниям магические науки учат, что психофизическая энергия воли может быть развита до самых высоких степеней и что она может, пропорционально своей динамической напряженности, воздействовать на всякую нервную или чувствительную организацию, с которой приходит в соприкосновение: сила воли может влиять на силы природы; усовершенствовавшийся адепт или маг способен властвовать над ощущениями других лиц, изменять условия тел физических и астральных, а также управлять стихийными духами, т. е., не создавая ничего нового, но управляя природой, обрабатывать по своему замыслу окружающие его материалы природы и первобытную материю, прошедшую искони веков чрез все виды эволюции.

В соответствии с этой теорией, современная теософия делает волю одной из трех жизненных волн, созидающих вселенную. (См. примеч. 3 к гл. 24.) Воля, дающая сформированной материи одушевление и созидающая процесс эволюции, является Божественной Вспышкой, Божественной Искрой, частью Божественного Огня — Фохата-Логоса, что одновременно сближает ее, в концепции теософской, с «Кундалини» индийской йоги. В примечаниях 24, 25 и 33 к избранным отрывкам из упоминавшейся уже «Книги Золотых Правил» переводчик дает следующие краткие определения этой таинственной Силы, отождествляемой, в конечном счете, с «АУМ’ом»: Кундалини — мистический Огонь или змеевидная Сила. Это оккультная, огненная, фохатическая сила; это великая первичная сила, лежащая в основе всей органической и неорганической материи. Она называется змеевидной или кольцеобразной, ввиду ее спирального движения и работы в теле аскета, ее развивающего. Это электро-духовная творческая сила, которая, будучи приведена в действие, так же легко может уничтожать, как создавать, и убивать, как давать жизнь. Она — Мать Вселенной».

б) «Эфиопский царь Шабака, охваченный, как и вся его семья, энтузиазмом в отношении древней теологии, повелел резчику насечь на каменной плите список с “книги, написанной предками, источенной червями и неразборчивой с начала до конца”. Плита эта (ныне сильно выветрившаяся) является древнейшим документом, который был усвоен Жрецами Мемфиса. В нем, между прочим, есть такая теория сотворения мира: имя предмета или человека, так же, как и божества, есть образ, воплощающий их духовную суть. Назвать предмет по имени значит создать его, вызывая к рождению его самобытную сущность. Ничто поэтому не существует, пока оно не названо. И творение свершилось тоща, когда уста Демиурга произнесли имена всего, что существует. Имена вызвали к внешнему бытию всё то, что было до того чисто отвлеченным понятием, и создали всё физически, давая видимое существование в речи. Так осуществилось творчество Словом. Но Слово было творческим не только в начале мира. Оно никогда не перестало влиять на предметы, на людей и на божества. Жизнь вселенной беспрерывно дополняется непрекращающимся творчеством, которого проводником является Слово. Написание имени материализует звуковой образ в форме, в особенности в письме иероглифическом, запечатлевающем название предметов или существ в контурах. Но если имена вещей, как понятия духовные, оживают и получают формы силою начертания божественных слов, то, наоборот, человек может быть убит уничтожением его имени: способ, употреблявшийся древними магами». (Alexander Moret. The Nile and Egyptian Civilization: Intellectual Life and Religion; pages 366 and 375. New York, 1927.)

3 (стр. 447). Единство космоса с индивидуумом выражается трехчленной формулой: «Я есмь Брама» — «Я есмь — то» — «То — ты еси».


ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ


1 (стр. 453). Семь демонов древне-еврейской мифологии: Вельзевул— князь демонов и тьмы; Самаель — князь воздуха и ангел суда; Питон-дух прорицанвя; Асмодей — ангел истребитель; Бежал — дух вероломства; Люцифер — дух астрального света, и Сатана — Противящийся Богу.


III. ГИБЕЛЬ АТЛАНТИДЫ


(стр. 462). Сикофант — обманщик, лжесвидетель, лукавый советник.

ВЛАДМИР ИЛЬЯШЕНКО.ПОЭМА «ГИБЕЛЬ АТЛАНТИДЫ» В иллюстрациях А. И. Авинова


Я вижу мира проклятую даль…


«Гибель Атлантиды» в иллюстрациях Андрея Николаевича Авинова вполне родственна, по духу и содержанию, поэме Г. В. Голохвастова, но, в то же самое время, является совершенно самостоятельной трактовкой той же поэтически-философской темы. Сложное эстетическое задание разрешено художником не в «эпизодическом иллюстрировании», но в создании зрительной аналогии тем традициям, настроениям и ассоциациям, на которых построена поэма.

Вся серия иллюстраций основана на симфоническом развитии главной темы, в котором важнейшие мысли, образы и символы проходят, как лейтмотивы, в богатых вариантах. В них мировая всеобщность человеческих исканий подчеркивается умелым сочетанием архитектурных стилей разных эпох и священных эмблем различных религий.

В большинстве иллюстраций световые эффекты, до мелочей отвечающие законам оптики, придают композициям ту мистическую осиянность, которая особенно соответствует отвлеченному подходу к теме. А искусное пользование «техникой прозрачности» с особой интенсивностью передает ощущение внежизненности сюжетов: просвечивание материальных предметов и человеческих тел, как друг через друга, так и сквозь завесы прозрачного света, вызывает впечатление невещественности материального и бесплотности телесного или создает иллюзию оккультного зияния нескольких космических планов, пронизывающих друг друга и доступных созерцанию внутреннего духовного глаза.

С этим гармонирует и применение реалистических форм к фантастическим трактовкам: человеческое тело, выполненное в строго классическом духе, отвечающем греческой идее, так же, как пейзаж и предметы, выписанные с осязательностью, нигде не нарушают ирреальности, создаваемой приемом прозрачности и световыми эффектами, в которых сияния надмирных светил сливаются с лучами земных огней, как бы раскрывая неизмеримые пространства космических далей.


Иллюстрация I.

К Первой Части: Чары Атлантиды.


1. ТАЙНА БЕССМЕРТИЯ


Весь смысл былого предстал предо мной:

Закон Единства — закон основной.


В неотразимых чарах Атлантиды душа современного человека подсознательно подчиняется страстной мировой мечте о бессмертии — чрез восстановление единства в космосе, пораженном, как смертельным недугом, всяческим дуализмом.

Вот между бушующей пучиной моря и человеческим городом вспыхивает огонь. В пламени отражается раздвоение звезды — гексагона человечества, с его двойным жизненным треугольником мужского и женского начал, которые горят соединено в звезде небесной.

Звезда, свет, мягко разлитый между небом и землей, и огонь таинственно сближают бытие в орбите человеческого с бытием, лежащим вне ее.

В вертикально-волнистой (мужское и женское начала) аранжировке композиции как бы выражается постоянное стремление человеческого сердца от земного к небесному, со свойственными ему уклонениями от прямого пути.

Соучастие в действии четырех стихий природы создает настроение сдержанного драматизма; в могучем всплеске волны — предвестие гибели человеческих дел.

И ночной воздух обвевает выходящего на сушу Андрогина, рожденного стихией огня в холодных недрах моря.


Иллюстрация II.

К Первой части:

Чары Атлантиды.


2. ТАЙНА ЧУДЕСНОГО ОСТРОВА


Там Атлантиды пленительный

Подобныйсфинксу, загадкой возник…


С нарастанием влекущей силы прошлого жажда познания сокровенных законов бытия переходит из сферы инстинктивного в область сознания. Темные предчувствия сменяются первыми проблесками воспоминаний. Тайна бессмертия связывается с тайной Атлантиды.

Слева направо разворачивается спираль времени.

Отражаясь в невозмутимо-спокойном море, разливаются три света, по диагонали уходящие вглубь времен: чистое мерцание звезды — узнанной волхвами-магами; светоносный мужеженский знак Анка — мир Египта; огонь, пылающий в центре спирали, — мир Зороастра.

А за древним символом жизненности и бессмертия возникает и царит пленительное лицо Андрогина — лицо Атлантиды. Волнистые лучи женских волос, окружая, подобно северному сиянию, голову юноши, пересекают и спираль времени, и тучи, накопляющиеся в зените. В мистическом свете крестообразного Анка черты Атлантиды-Андрогина дышат загадкой; его глаза сияют, как две звезды.

Динамическое начало, экспрессивно выражаемое мощным разворотом спирали, вносит в величественный покой вечного и неизменного единственное движение, как дуновение временного и преходящего.

Иллюстрация III. К Первой части: Чары Атлантиды.


3. ТАЙНА ЖРЕЦА


Где ж ключ к Познанью? Пора! Я у цели,

И тайны земной разгадка близка.


На эфирной сфере земли расцветает Крокус юности и засыхает увядающая ветвь старости. Над ними спираль времени разворачивается справа налево. И обратное течение времени соответствует ретроспективному полету человеческой души сквозь перспективу истории туда, где на возникающей из небытия Атлантиде свершается ее реинкарнация в облике верховного жреца Ра.

Там пред человеческой душой, вернувшейся к своему раннему воплощению, вновь встает неразрешимый вопрос о смысле непрерывной борьбы между извечными близнецами — светом и тьмой, добром и злом^ правдой и ложью, Жизнью и Смертью.

Уже на мистическом поясе Зодиака, в созвездии Близнецов царствует обольстительный призрак Андрогина; на его челе сияет мужеженский Анк, а на непроницаемой маске, укрывающей древнюю тайну пола, сверкает пророческий знак Близнецов, из-за которого неясно светится корона, как предвестие Царственной Двойни.

Но душа Жреца не постигает еще тайны его прежнего существования. Вторая глухая маска еще укрывает черты Андрогина, как символ неизменно длящегося жизненного маскарада, при котором неузнанное не разрешено и в наши дни, как встарь.

А за плечами Андрогина третья большая маска, подобно черным крыльям, заслоняет космическое Солнце — Светозарный Диск, эмблему Единого; только сквозь узкие прорези для глаз прорываются его пламенные лучи.

И лишь тогда, когда громовым раскатом прозвучит Голос, говорящий:


Я — был, Я — есмь, Я вовеки пребуду

Един, бессмертен и целостно-цел…


раскроется книга былого и при свете Солнца Правды прочтет Верховный Жрец забытую тайну своей жизни, тайну, связавшую его с бессмертной повестью об умершей Атлантиде.


Иллюстрация IV. Ко Второй части: Атлантида.


1. РОЖДЕНИЕ АТЛАНТИДЫ


Когда дремоту хаоса рассек

Творящим словом таинственный Зодчий…


На утре вселенской жизни «исходит Остров зеленый из моря». При бледном свете молодой луны островоподобные облака словно повторяют в небе очертания новородившейся Атлантиды.

Над колыбелью человечества, праматерью великих культур и провозвестницей высоких религиозных откровений разворачивается световая спираль, символизирующая движение, в котором время соединяет судьбы земли с небом.

Над Атлантидой ярким дымящимся пламенем горит зодиакальный знак Близнецов; выше, по световой дуге Зодиака, пылает знак созвездия Тельца — гороскопический символ Жреца.

Видение руки Жреца возносит облик Андрогина, который снимает маску — символ недосказанного и неразгаданного.

В стоянии светил и в явлении призрака Андрогина — предвещание превратной судьбы Атлантиды.

И, вливая в роковую предреченность дух безличной созерцательности, высоко в небе, выше спирали преходящих мировых судеб, царит «космическое око», окруженное круговым светящимся нимбом и являющееся со времен древнего Египта мифологическим и иероглифическим атрибутом, знаменующим мировое сознание, единство и неизменность.


Иллюстрация V. Ко Второй части: Атлантида.


2. РОЖДЕНИЕ ЗИГГУРАТА


Воздвиг Создатель рукою десной

Святую Гору союза залогом;

Святую Гору — престол свой земной,

Алтарь Земли пред Неведомым Богом.


Рождение Священной Горы и Первого Храма, о которых память долго жила и доныне отраженно живет в религиях многочисленных народов, сопровождается чудесными знамениями в космосе.

Великий болид в виде ослепительной шестиконечной, звезды свергается с горних высот на землю. Ему навстречу растет колоссальная семиярусная башня.

При столкновении метеор, сын небес, и башня, дочь земли, сродняются, совмещаясь и как бы вонзаясь друг в друга.

Пламенные лучи звезды, три прямых — мужского начала и три волнистых — женского, отбрасывают прозрачный световой ореол, от которого, подобно серебряной венчальной фате, высоко в ночь уходит волнистая полоса света, как дорога от земли к небу.

Тяжелый материальный блок в подножии башни по мере приближения к свету звезды переходит в аспект полусквозной, эфирный, с характерным зигзагом ассирийского зиггурата. А за пределами реального верхняя, невещественная еще часть храма своим астральным аспектом сливается с призрачным телом Андрогина.

Андрогин верхнею частью тела вырисовывается на фоне уходящего ввысь женского луча звезды; а нижнею частью тела он заключен внутри мужского луча, пронзающего Зиггурат, причем очертание его ног повторяет волнистую линию очертаний, приданных женским лучам.

Асимметрия, внесенная в вертикально-диагональную аранжировку композиции, возбуждает ощущение тревожности, отвечающей смыслу небесной драмы, разрешающейся на земле. В тяжелой гряде грозовых туч светящийся Анк блещет над местом рождения и смерти царственных близнецов, высокая любовь которых была и светлым путем к идее андрогинного единства, и бедственной причиной трагической гибели Атлантиды.


Иллюстрация VI. Ко Второй части: Атлантида.


3. РОЖДЕНИЕ ЖРЕЦА


Огромный, тяжкий, из глыбы гранита

Крылатый бык с человечьим лицом

Хранил мой образ…


Многосложная чересполосица лучей и мрака. Резкие контрасты света и теней: тревожные предчувствия разлиты в космосе при рождении того, кто, по мысли поэмы, дал миру откровение единства и принял на себя вину гибели первого человечества.

В мистическом видении его вступления в жизнь соприсутствуют древние великие культуры, наследницы Атлантиды. Бык-тетраморф символизирует культуру ассиро-вавилонскую. Египет выражен в монументальном пьедестале; на нем изображение богини с львиной головой; маска, из-под которой свет заливает загадочное обличие божества, характеризует древнее познание, для нас утраченное. А вершина темной колонны, украшенной короной, намекает на знаменитый «железный столп» Индии.

В астрале рождение последнего великого посвященного осуществляется восхождением кристальной сферы, отражающей Анк. А вещественно его образ воплощается в ассирийском крылатом быке, голова которого увенчана короной мудрости.

Молитвенно простерты бесплотные руки духовных праотцев Жреца, источающие пламенные языки, как свидетельство ряда посвящений в цикле последовательных жизней. Ярко горит перстень священного избрания.

В луче снизу — прообраз озарения от земли к небу, которое просияет с Жрецом. В нем Андрогин возносит корону мудрости до Анка, горящего внутри знака Тельца. На голове Андрогина повязка с перьями, отчасти страусовыми, в память Африки с хребтом Атласа, отчасти птицы кветцаль, бывшей у Ацтеков и Майев символом оперенного змея — Кветцалькоатля. Изгиб перьев слагается санскритским начертанием великого слова АУМ.

Но на светлый Анк надвигается тень темного Анка, и в этом предвестие трагедии конца.


Иллюстрация VII. Ко Второй части: Атлантида.


4. РОЖДЕНИЕ БЛИЗНЕЦОВ


Две смерти в небе, а здесь — два рожденья.

Двойная завязь начал и концов

В явленъи миру детей-близнецов.


В святую ночь Геминид две падучих звезды скатились одновременно над царским дворцом на склоне Священной Горы: в плане звездных событий их падение совпало со вступлением в мир четы царство нет Близнецов.

Со сверкающей мириадами небесных огней дуги Зодиака, между созвездиями Тельца и Рака, светлые Близнецы сходят рука 96 руку на землю, покрытые своим зодиакальным знаком. На головах у них венцы, украшенные анками; звезды сыплются под их стопами. Пред ними склоняется Бык зодиака, символизируя верховного Жреца. А в братском пожатии их рук загорается звезда, общая для них обоих путеводная звезда, в одной дороге любви и страданий до жертвенного подвига смерти во имя жизни.

Над ними, в тройном световом Ореоле, обрамленном волнистым лучами женского начала, сияет «АУМ» — древний знак единой неразделенной жизни, начертанный на диске, окрыленном египетским Горусом с продолговатыми прорезями глаз маски; построение крыльев соответствует мужскому началу.

Чертог мироздания светел, и лирическое спокойствие объемлет как нижний реальный план, так и лежащий за пределами светоносной перевязи зодиака — верхний, космический план.


Иллюстрация VIII. Ко Второй части: Атлантида.


5. У ВРАТ ПОЗНАНИЯ


Я грез не ведал чудесней и краше.

Тех грез никто не изведает вновь.


В ночном небе — золотые звезды. Темнеют тяжелые очертания здания. Верховный Жрец, в материальном скульптурном образе Быка-тетраморфа, вперяет взор в темный восток: заря далека, — далек Свет с Востока.

Но чудесные грезы осеняют голову Жреца, украшенную короной мудрости. Всё, чего искала душа его в вещих знамениях и в намеках пророчеств, открылось для него в озарении мудрости.

В этом озарении, при потоке света, хлынувшем от земли к небу, увидел Жрец созерцанием внутреннего духовного глаза великое откровение: внеумственным видением предстал пред ним Андрогин, иллюзорный в сочетании реального с невещественным и непостижный в примиренном слиянии мужского и женского — «И тварь, и призрак, и плоть, и эфир».

Лицо Жреца в тени. Но через его корону проходят этапы просветления; один из них пересекает Анк в его венце.

И три светила прозревает Жрец в космосе: над его короной, в круговом нимбе, горит тройной цветок-огонь персональности; выше яркими снопами лучей сверкает крестообразная звезда индивидуальности; а в зените, внутри светоносного ореола с умножающимися лотосовыми лепестками (двенадцать — символ времени), сияет, замкнутый в светлом кольце Вечности, священный диск великого астрального светила — аперсонального Солнца — Куанг-Иин.

Андрогин реет, озаренный сиянием с небес и светом от земли. Его торс и горизонтально простертые руки образуют с ореолом космического солнца — эмблему единства — знак Анка. Его голова охвачена повязкой, и за ним, в его полете, веет прозрачная полоса зодиака со знаками Быка и Близнецов.

Композиция, выполненная в классическом духе, объединяет традиции Греции, Ассирии, Египта и Индии.


Иллюстрация IХ. Ко Второй Части: Атлантида.


6. У ВРАТ ЛЮБВИ


И в их слияньи таинственный осмос

Природы женской с природой мужской,

Наполнив прежней гармонией космос,

Вернет бессмертье природе людской.


Близнецы на крестах, готовые во имя единства к Смерти, отверзающей пред ними Врата Любви.

Храм символизирован в заднем плане полукруглой аркой. Кресты сконструированы по линиям орнаментов Кипра, Микен и Центральной Америки. У их подножий — свечи ритуала: семь справа и семь слева.

Руки Жреца на фоне Зиггурата возносят чашу крови.

Из чаши вырывается тройное пламя, трижды повторяющее трехконечное очертание Крокуса, цветка Крита. На чаше горит дивное слово АУМ. И порождаемая им созидательная сила — Кундалини совершает претворение двух в одно: змея пересекает сперва брата как творящее мужское начало, а потом сестру как начало женское, которому довлеет духовно зачать, родить и вскормить новое чудесное существо.

Мистический взгляд змеи устремлен ввысь к сияющему в тройном ореоле Двуединому Солнцу на крыльях Горуса и предколумбийской Майи. По египетской иконографии руки солнечных лучей тянутся к Близнеццам, зажигая над их головами огни.

В неизреченном свете Андрогин, нераздельный со знаком Анка, протягивает к Близнецам бесплотные руки.

Строгая симметрия, напряженность световых эффектов и эфирность достигаемая особо сложным наложением ряда прозрачных световых и теневых слоев (до двенадцати), наполняют сцену ритуала торжественно-сакральным духом. Это ритуал рук: приносящих (Жреца), приносимых (Близнецов), принимающих (Андрогина) и осуществляющих (руки солнечных лучей).

При чтении сверху вниз в композиции мистическая последовательность: первичный небесный план, творение Андрогина, прачеловеческая чета, змея познания, чаша искупления и свечи храмов и ритуалов.


Иллюстрация X. Ко Второй части: Атлантида.


7. У ВРАТ БЕССМЕРТИЯ


Так, въявь, колеблясь на дыме топазном,

Рождались мира священные сны.


Завершая великое магическое действие, Жрец видел в нем подлинный апофеоз своего замысла. Между тем в высшем божественном плане начинание его заранее было овеяно неотвратимой обреченностью. В этом смысле настоящая композиция является как бы астральной аналогией предыдущей иллюстрации — ритуала с точки зрения Жреца. И расшатанная симметрия, привнесенная в рисунок, внешне выражает тот внутренний надлом, который несет в себе деяние человеческой мудрости, противоречащей вечному небесному закону.

Когда Жрец прозревал пред собою реющий между крестами призрак непостижимого Андрогина, мир казался ему стоящим у Врат Бессмертия.

Но отражение мистерии, совершаемой на земле, отзываясь, как эхо, в горних планах, омрачалось в астрале предвестиями близкой катастрофы.

Как отгул громовых раскатов, повторяется в грозовых тучах мерцающая свеча ритуала. Трагическая маска — “Terror Antiquus” — выражает суд богов. Он уже произнесен: волна уже потощает Атлантиду с ее сиянием.

Анк излучает не свет, но темноту.

Мужеженский гексагон звезды несет корону над змеей человеческой мудрости. Это — и Кундалини, и замысел Жреца, и традиция, сохраненная Платоном.

Голова змеи уже вступила в орбиты звезд, которые словно идут вокруг нее хороводом. Но они вознесут ее звездной спиралью к единой звезде во лбу «лика трагедии»: гибельный исход человеческих мудрствований.

И, вливая элегическое настроение в трагический дух композиции, Андрогин стоит в прощальной позе: «до новой, всеобщей зари…»


Иллюстрация XI. Ко Второй части: Атлантида.


8. У ВРАТ СМЕРТИ


Соперник Смерти — у смертных ворот,


Разбушевавшиеся стихии, вызванные Жрецом к действию при помощи магического ритуала, вышли из повиновения его оккультной силе. Мир, зиждившийся на их гармонии, поколебался. Потрясен воздух, бушует пламень, содрогается земля и воды выступают из берегов.

Погружающаяся в море капитель ранне-ионической колонны символизирует надвигающееся потопление Атлантиды.

И надо всем царит ладонь руки — непостижимый фатум, уже остановивший жизнь Острова.

На бурной морской поверхности бьется, захлестываемый волнами, Тетраморф — синтез четырех элементов природы. В нем обычный образ человека-ангела заменен змеей. Это как Кундалини, так и «оперенная змея Кветцалькоатль». В ней облик Жреца и символ человеческой мудрости.

Голова змеи с рогами быка обрамлена львиной гривой, выполненной в традиции Ацтеков. Орлиные крылья, белые, как морская пена, раскинуты, словно для полета.

Но роковой водоворот неодолимо тянет Тетраморфа в пучину, и Змея, обвившаяся вокруг Андрогина, точно силится увлечь за собою чудесное порождение творческой человеческой мысли.

На белом крыле Тетраморфа дрожит бледным отблеском сияние молодой луны, свидетельницы рождения Атлантиды.

Спокойно-фатальный дух эсхатологического настроения в композиции гармонирует с классическим стилем рисунка, полного отзвуками библейской и апокалиптической традиции.


Иллюстрация XII. К Третьей части: Гибель Атлантиды.


1. СМЕРТЬ ЖРЕЦА


Свершилось! Грех мой на вечной скрижали.


Сбывается написанное в предвечных письменах и предначертаниях. В самой графичности наполнения этой темы таится намек на это.

В космическом мятеже стихий всё рушится и гибнет. В могучем водовороте тонет пылающий Зиггурат. Гигантский водяной смерч, подняв, уносит здание в стиле Персепольской могилы Ксеркса, с капителями колонн, украшенных быками.

Изваяние Быка-Тетраморфа — образ Жреца — скользит с волны в пучину. Его крылья сломаны, и в свой последний миг он озарен сиянием кольца посвящения на руке Жреца.

Непреодолимая сила водоворота уже увлекла виновника катастрофы. Только одна рука его, как бы в последнем усилии, тянется к небу. И из нее, превращенный в небесное созвездие, ускользает таинственный Анк, уносящийся сквозь грозовые тучи в запредельную высь, которая бесстрастно хранит начальные мировые тайны.


Иллюстрация XIII. К Третьей части: Гибель Атлантиды.


2. КОНЕЦ ЗИГГУРАТА


Пусть тонет падший несчастный Ацтлан

И гордый Остров, служивший нечестью…


Морская пучина поглотила Город Золотых Ворот.

В прозрачной глубине шевелятся напоминающие о живописи Критской керамики спруты с четырьмя щупальцами. Неподвижные водоросли, морские звезды и медузы оттеняют Кносский стиль.

Таинственная жизнь подводного царства окружает руины погибшего Зиггурата. Среди развалин — повергнутое изваяние Жреца в образе быка: его крылья сломаны, лицо и корона отколоты.

Но над ним всё же витает светящийся Анк, из которого, как подводный блуждающий огонь, вырывается пламя, горящее в воде, подобно легендарному «греческому огню».

И в языке пламени — облик Андрогина, как похищенная океаном, но бессмертная тайна единства.

Андрогина обвивает огромный осьминог, эмблема множественности (видны семь ног), действенности (глаза) и змеевидности (Кундалини). В нем облик Жреца в его моральном поражении, в котором до конца не изжита неумирающая мысль о бессмертии чрез воссоединение мужского и женского, что подчеркивается и всем лучисто-волнообразным построением рисунка.


Иллюстрация XIV. К Третьей части: Гибель Атлантиды.


3. ГИБЕЛЬ АТЛАНТИДЫ


Восстань, Пресветлый, у граней восточных

И к жизни вновь племена призови

Во имя жертвы двух душ непорочных,

За смертный подвиг великой любви.


Прозвучала мольба, взывавшая именем великой любви, — и стихии, повинуясь Высшей Воле, укротились. Утишилась лава, приникло пламя, смирилась вода и умолкли ветры. Последними извилистыми разливами расходится затихшее волнение пучин.

Небо прояснилось; гряда грозовых туч погружается за горизонт. И три света отражаются в умиротворенной поверхности моря: блеск одинокой звезды, теплящейся в прорыве между тучами; бледное мерцание тонкой серповидной луны, светившей при рождении Атлантиды; и спокойное сияние, струящееся от лика Андрогина. На его челе сверкают две новых звезды, объединенных общим нимбом трепетных лучей.

Центральный свет падает на затонувшую Атлантиду над Зиггуратом — местом рождения и смерти Близнецов, и при его тихом озарении в подводной глубине брезжит белым мрамором колоннада в стиле зданий Ксеркса и Дария.

Мистический пейзаж, создаваемый одухотворенной, но в то же время реалистической трактовкой океана, исполнен духом эпического успокоения. Композиция, при необычайной простоте и цельности настроения, заключает серию иллюстраций как бы последним аккордом, созвучным с главной идеей поэмы, обвевая мистическим дыханием светлого и гармонического единства.

Вместе с тем композиция невольно возвращает мысль к другому таинственному лицу Андрогина с лучащимися, как две звезды, очами: тот лик за светоносным Анком тоже царил над спокойной поверхностью моря, отражавшей три света (Иллюстрация II). И эта аналогия естественно и ярко вновь связывает начало и конец основной темы, как символ того, что с Гибелью Атлантиды неизменно связана неразгаданная роковая Тайна Чудесного Острова.


ВЛАДИМИР ИЛЬЯШЕНКО. АУМ

Слово АУМ принадлежит к древнейшим священным словам индоевропейских языков и служит в Индии предметом религиозного поклонения — честь, разделяемая на Западе разве лишь именем Иисуса Христа в ереси имябожества. АУМ (ОМ) или Пранава, «слово исключительной) могущества и хвалы», встречается в первых гимнах Риг-Веды. Оно имеет смысл утверждения, повеления, воззвания и использовано в значении «да будет так». Поэтому некоторые филологи считают, что созвучное ему слово «аминь» обязано своим происхождением ему. Уже в Практике РигВеды АУМ обозначает Брахмана и объявляется единственным средством для достижения блаженства. Каждая молитва начинается и кончается возгласом «АУМ», и каждая буква этого слова напоминает о «тройном знании»: Риг-, Сама— и Яджур-Ведах. АУМ так же часто упоминается во «втором и третьем откровении» — в Брахманах и в «тайном учении» Упанишад, — как в Пурунах, Дхарма-Шастрах и Сутрах. Можно сказатыжо АУМ более, чем что бы то ни было, характеризует религиозно-философскую мысль Индии, т. к. необычайное почитание его одинаково у последователей Веданты, у их противников — буддистов и джайнов — и у йогов различных сект. Самая абстрактная изо всех Упанишад — Мандукья, — по мнению некоторых индийских ученых являющаяся итогом всех Упанишад и содержащая всего лишь в 12-ти мантрах весь доступный нам гнозис, посвящена АУМ’у целиком. Приведем начало этой Упанишады: «Всё зримое есть звук АУМ. Это истолковывается так: всё прошедшее, настоящее, будущее есть поистине АУМ. Также иное, что потусторонне, вне времени, и это поистине АУМ. Всё это непререкаемо Брахман. Аман есть Брахман».

Для того, чтобы понять хотя бы частично всё многообразное значение этих сжатых формул и представить себе, почему индусы считают АУМ «словом всех слов», — упоминаем прежде всего, что индийские грамматики подметили следующее: А — буква, при произнесении которой можно наиболее широко раскрыть губы и рот. Когда носоглоточное пространство закрыто, никакого звука произнести нельзя, но при раскрытии этого пространства и рта наиболее естественно произносимый даже ребенком звук есть буква А, сопутствующая, особенно при манере, с которой ее произносят индусы, каждой другой букве. Поэтому она считается «матерью всех букв», и в этом смысле Божество провозглашает устами Кришны в Бхагават-Гите: «Я буква А среди всех ваших букв». Далее: при произнесении буквы У губы наиболее вытягиваются вперед, а буква у — единственная буква, произносимая со сжатыми губами. Наконец, АУМ единственное слово, состоящее из трех букв и двух слогов, которое, однако, может быть произнесено как один длительный звук без всякого перерыва между буквами, его составляющими: для этого достаточно взять одну какую-нибудь ноту на букву А и тянуть ее, постепенно суживая губы вплоть до того, как они закроются. Издаваемый звук, начинаясь во глубине горла буквой А, перейдет незаметно в букву У и, прокатившись через всю полость рта, завершится, при сомкнутых губах, буквой М. Таким образом, всякая иная буква лежит, по необходимости, между А и М, и все членораздельные слова, состоящие из любых букв, заключены — фонетически — между этими пределами. Поэтому ни на одном языке не может быть слова более кратко и всеобъемлюще выражающего всю полноту человеческой речи, чем АУМ. Уже по одному этому АУМ достоин служить для обозначения Божества, Абсолюта, и называться Akshara — «нетленным словом». Это Брахман-звук (Nada-Brahman), Бог-Слово. Мы пытаемся определить всё многообразие явлений и их причину, Брахмана, посредством слов, но, как сказано выше, нет слова, могущего лучше охарактеризовать Брахмана, чем АУМ, потому что подобно тому, как всё бытие и его явления объемлются Брахманом, так все слова, состоящие из букв, объемлются словом АУМ.

Что само название «Брахман» (как и всякое другое — Будда, Аллах и т, д.) не может столь совершенно соответствовать понятию Божества, как АУМ, доказывается следующим образом: каждое имя, равно как и слово, есть просто звук или соединение букв и слогов в каком-нибудь, одному этому имени присущем, индивидуальном порядке. Поэтому всякое имя, за исключением АУМ’а, ограниченное резкими признаками, отличающими его от других имен, не обладает всеобщностью, каковой должно обладать вселенское имя Божества. Для того, чтобы найти это последнее, надо отбросить все субъективные, отличительные признаки, свойственные отдельным именам, и оставить то, что явится основой человеческой речи вообще. Но нами было уже указано, что таким словом может быть только АУМ. АУМ, следовательно, только и должен быть подлинным именем Божества.

Мы только что сказали, что слова не что иное, как буквы и слоги, обладающие индивидуальностью и характеризующие дифференцирований, многообразный и многоименный мир, но в мире недифференцированном в первозданном и неоформленном мире, не могло быть дифференцированных звуков и слогов. Однако сущность, основа звуков человеческой речи должна была существовать, и этот звук, издаваемый самим миром, мог быть лишь не дифференцированным и не ограниченным никакими субъективными признаками словом АУМ, являющимся поистине «мировым словом», именем самого мира.

В связи с обожествлением АУМ’а в Пуранах даются различные истолкования его, как то: буква А знаменует Божество в его мужском проявлении, У — в женском, а М — верующего; А — отца, У — мать и М — рожденного ими; начала — мужское, женское и ни мужское, ни женское (андрогинное), созидание, охранение и разрушение или Браму, Вишну и Шиву (Рудру). В последнем случае отдельные буквы АУМ’а олицетворяют отдельные ипостаси индийской Тримурти, а всё слово — троичность Божества в его единстве.

Это значение АУМ’а возвращает нас к Мандукья-Упанишаде, утверждающей, что настоящее, прошедшее и будущее, т. е. всё, входящее в понятие времени, и всё зримое, т. е. входящее в понятие пространства и проявленное, есть АУМ, а кроме того и всё иное, что потусторонне и не проявлено. Но проявленное и не проявленное — две стороны единого Божества, Брахмана. Это Saguna-Брахман и Nirguna-Брахман[4], объединяемые в подлинной сущности Божества — Пуруше. Не говоря уже о том, что это истинное существо Брахмана не поддается определению, — нет возможности определить и не проявленную природу Брахмана, лишенную атрибутов, Nirguna-Брахмана, противополагаемую проявленной природе его, Saguna-Брахману. Однако эта последняя природа его, с которой он выступает как творец, как личное божество, есть проявление Брахмана в виде уже знакомого нам Брамы, создателя мира, из которого эмалируют положительное и отрицательное начала его — Вишну и Шива. Конечно, и природа Брамы поддается определению лишь вполне условно, т. к. состояние, в котором слиты прямые противоположности, непредставляемо, и АУМ снова воплощает здесь таинственную троичность в единстве, в котором А олицетворяет владыку материального мира (Virat), У — духовного мира (Hiranyagarbha), а М — мира непостижимого, ни материального, ни имматериального (Aviaktrita).

Любопытно, как индийская мысль в стремлении преодолеть дуализм, олицетворяемый в образах Вишну и Шивы, Virat и Hiranyagarbha, не останавливается на их синтезе — Браме или Aviaktrita, уже явно лежащем за пределами познания, но, соединяя их всех в природе Saguna-Бpaxмана, противополагает их на более высокой ступени природе Nirguna-Брахмана и сливает их окончательно, на третьей ступени, в истинной сущности Божества — Пуруше: «За непроявленным — Пуруша. За Пурушей нет ничего. Это конец, это окончательная цель» (Катха-Упанишада. III, II). Тем не менее АУМ следует за религиозными абстракциями и на этих высотах: три буквы этого слова, взятые отдельно, изображают природу Saguna-Брахмана, взятые вместе — природу Nirguna-Брахмана, а произнесенные как один звук — Пурушу, подлинного Брахмана или мир как единое целое.

Раз Брахман, согласно Мандукья-Упанишаде и знаменитой формуле Веданты «Aham Brahman Asmi» («я есмь Брахман»), в конечном итоге отождествляется с Атманом (душой или сущностью человеческого «я»), то АУМ, как то показывает эта Упанишада, соответствует всем состояниям Амана. Их может быть только четыре: 1) состояние, в котором наше «я» бодрствует, 2) погружено в сновидения, 3) впадает в сон без сновидений и 4) достигает сверхсознания, «высшего блаженства», доступного йогами архатам. Это четвертое состояние изображается АУМ’ом, произносимым как один звук, а предыдущие — составляющими его буквами.

Четвертое, сверхсознательное, состояние является ступенью, на которой путем интуиции и религиозного опыта возможно познание Брахмана. Древние тексты на сотни ладов повторяют, что Божество не может быть познано одним рассудком и что обычная логика не способна ни понять, ни охарактеризовать Его: «Туда не проникает ни глаз, ни речь, ни рассудок. Мы не знаем Того; нам не ведомо, как можно учить о Том. Оно отлично от всего познаваемого и Оно также по ту сторону непознаваемого. Так слышали мы от древних, которые говорили нам о Том». «То, что не может быть познано рассудком, но посредством чего рассудок познает, — знай, что одно это Брахман, а не то, чему люди поклоняются здесь» (Кена-Упанишада. 1, 3 и 5). Еще более своеобразно выражены сходные мысли в Иса-Упанишаде: «Те, кто поклоняются Незнанию, впадают во тьму кромешную; в худшую тьму поистине впадают те, кто поклоняются Знанию». «Тот, кто достигает одновременно Знания и Незнания) преодолевает смерть чрез Незнание и достигает бессмертия чрез Знание» (9 и 11). За всеми этими как будто противоречивыми высказываниями лежит прежде всего уверенность в ограниченности человеческого мышления, предвосхитившая на тысячелетия критицизм Канта, и убеждение в том, что познание Божества отличается от всякого иного познания своими методами и что только путем религиозного действия, а не рационалистических выкладок возможно постичь и одновременно осуществить основную истину, состоящую в тожестве познающего субъекта с Абсолютным Существом и во внутреннем единстве всего сущего. Осуществление этого положения возможно при развитии заложенных в нас иррациональных сил (Кундалини) или при использовании всего содержания, вложенного во всемогущее слово АУМ, и оно завершается слиянием с Божеством в состоянии сверхсознания.

Макрокосм и микрокосм, по Веданте, построены по одному плану, и творение мира поэтому представляется аналогичным возникновению образов и их понятий в человеческом мышлении. Не вдаваясь в детали, скажем лишь, что Веданта учит, что слово и представление, им вызванное, или имя и форма — неразъединимые «близнецы» и, подобно тому как, при появлении в нашем сознании мысли о мире, в нем вместе со словом «мир» ассоциируется наше представление о мире, — так и на деле вселенная — с ее именем, АУМ, и формой — есть только эманация мысли Брахмана. Но всё, что эманирует из Брахмана — единосущно ему, а следовательно, слова и имена, в том числе и АУМ. В этом случае он олицетворяет Брахмана, обладающего атрибутами и могущего быть выраженным в звуке и в речи (Matra). Но все атрибуты, включая и звук, только явления, которые могут быть заменены другими явлениями, и потому они иллюзорны (хотя надо помнить, что за всеми этими иллюзиями находится Брахман, их причина). Точно так же бесчисленные звуки и слова появляются и исчезают. Однако все они происходят из основного звука— слова АУМ и, таким образом, вся человеческая речь — не что иное, как иллюзорное проявление АУМ’а. Отсюда легко усмотреть, что Брахман так же относится к миру явлений, как АУМ к человеческой речи, и что Брахман находится в таком же отношении к АУМ’у, как иллюзия мира явлений и атрибутов к иллюзорности речи. Когда иллюзия прекращается, АУМ становится Брахманом, лишенным атрибутов, т. е. Nirguna-Бpaxманом и «неизреченным» (Amatra).

Тут сам собою возникает вопрос, есть ли место для какой бы ни было реальности в мире, если мир явлений и Saguna-Брахман приравниваются к иллюзии, а Nirguna-Брахман находится даже за пределами иллюзии и каких бы то ни было атрибутов? На это Веданта отвечает, что подлинная реальность и есть только истинный Брахман. За пределами Saguna — и Nirguna-Брахмана, явленного и не явленного, находится настоящая сущность Брахмана, и она-то и есть единственно существующая реальность. Хотя всякая попытка определить ее кончается признанием «neti, neti» (не то, не то), т. к. она, разумеется, непостигаема, не будучи ни материальной, ни имматериальной, ни положительной, ни отрицательной и т. д., — она лежит в основе всего космоса. Но, как Брахман, как эта реальность, АУМ также глубже всех слов и имен, исчезнувших и не исчезнувших, высказанных и не высказанных (Matra и Amatra): его суть есть существо Брахмана. Как говорит Катха-Упанишада: «Цель, которую превозносят все Веды, которую возглашают все искусы, в жажде которой следуют Брахмачарии[5], эта цель, возвещу я тебе вкратце, — АУМ. Эго слово поистине Высшее. Тот, кто постиг это слово, достигает всего, чего ни пожелает» (II, 15–16).

Это утверждение не вызовет теперь нашего удивления, т, к. мы проследили, каким образом АУМ из исключительного слова, выделенного межу всеми остальными словами из-за своих фонетических особенностей, сделался священным изображением и, если можно так выразиться, звуковой иконой Брахмана, будучи, наконец, отожествлен с ним и с Атманом. «Размышляйте об Атмане как об АУМ’е», увещевает Мундакья-Упанишада (II, 6), и этот совет понятен: мысль об АУМ’е должна вызвав в нас мысль об единстве каждого индивидуального «я» и Брахмана, т. к. АУМ и Брахман — одно. Для всякого индуса, а тем более для йога, нет более утешительного, драгоценного и всемогущего слова, чем АУМ: всё религиозное учение и эзотерическое знание Индии включено в него более искусно, чем египетская мудрость в арканы тарота. Размышляя об АУМ’е и овладевая его подлинным значением, йог в созерцании Божества впадает в самадху или в нирвану и сливается с Божеством.

Современные индийские брамины и ученые (Вивекананда, Никхилананда и др.) дают интересное истолкование христианского учения о Логосе в связи с учением о тожестве Брахмана и АУМ’а и о сотворении мира из мысли Брахмана. Евангелист Иоанн утверждает, что «в начале было Слово». За Словом-Логосом находится Абсолют, но Евангелист опускает упоминание о Нем: сказать, что «в начале» был Абсолют — ничего не значащая фраза, потому что Абсолют существовал до всякого начала и будет существовать после всякого конца, т. к. он выступает за пределы этих условных понятий. Творение же начинается со «второй ступени» — с имени (слова) и формы, неразъединимых «близнецов». Слово воистину «было с Богом» и «Бог был Словом», т. к. мир имен (и форм) неразъединим с Божеством, как мысль с мыслящим. Подтверждая, что Слово есть Божество, индийская философия отрицает одну из христианских концепций — о сотворении мира из ничего, т. к. мир эманировал из Божества: Божество было Единым, всем, не ограниченным никакими Условиями, но когда оно помыслило — возникли имена и формы, и Божество ограничило Себя временем и пространством — условиями, в коих существует мир. Тогда лишь настало «начало», как повествует Евангелист Иоанн…

Таковы индийские комментарии к христианскому учению о Логосе. Является ли это учение, как предполагают индусы, не чем иным, как своеобразной переработкой учения об АУМ’е или нет, — вопрос, выходящий за пределы настоящего очерка. Этот вопрос связан с обширной и в недавнее время разработанной в трудах пр. Винтерница, пр. Гарбе, пр. Урвиха, Раулинсона и др. проблемой о влиянии индийской философии на греческую философию, послужившую, в свою очередь, толчком к развитию идеи о христианском Логосе. Отметим только, что еще кн. С. Н. Трубецкой в своем известном сочинении о Логосе, а также в статьях, помещенных в «Вопросах Философии и Психологии» («Учение о Логосе в древней философии», «Филон и его предшественники» и «Религиозный идеал евреев»), проследил влияние Филона, стоиков, Гераклита и пифагорейцев на раннее христианство и его концепцию о Логосе. Для нас более всего интересны Гераклит, с его учением об огне, и пифагорейцы: Гераклит стремился разгадать «слово» мировой загадки, заключающейся в единстве всех вещей, и осуществить конечную цель мудрости — узнать общий закон сущего, ту единственную мысль, которой «нравится всё через всё», а пифагорейцы, называя этот закон логосом, искали его раскрытия в математическом отношении. Между тем Двиджендранат Тагор показал (Prabasi, 1923, В. К), что всё, что Гераклит говорит об огне, имеет параллель в значительно более древних Ведах, а некоторые из самых характерных черт пифагорейства заимствованы оттуда же и из Чандогья-Упанишады. Кн. С. Н. Трубецкой упоминает, что сам Платон «прямо говорит о демиурге, творце мироздания» и, уча о «божественном разуме», логосе, «царствующем» во вселенной, «признает высшее, идеальное начало, абсолютный божественный идеал, который находится выше самых крайних противоречий и противоположений, выше утверждения и отрицания, знания и незнания», т. е. приводит признаки, в которых нельзя не найти типично индийских определений Брахмана. Если, наконец, принять во внимание, что в Александрии на заре нашей эры постоянно жили браминские и буддийские монахи и что аскеза Фиваидских старцев и методы молитвенного устремления этих и позднейших Святых к Божеству представляют, как это легко увидеть из «Добролюбия» (особенно в том, что касается «умной молитвы»), несомненную аналогию с предписаниями йоги и размышлениями индийских отшельников об АУМ’е, — то станет ясно, что в будущем всякое подробное исследование о Логосе должно будет разобраться в многосторонней и сложной проблеме о «матери всех слов» — АУМ’е.


АЛЕКСАНДР ВОРОНИН. Русский эпос об Атлантиде Георгия Голохвастова и Атлантическая Традиция

Та Атлантида, которая погибла

С высшими силами и высшими целями.

Эсайас Тегнер (1782–1846)


1


Каждый поэт, в отличие от обычного обывателя, наделен необыкновенным поэтическим даром — отображать в своем творчестве различные сферы мирового бытия. Поэты всегда были «боговдохновенными» людьми, наделенными божественно-чарующим даром. Еще Платон говорил, что «поэт — существо легкое, крылатое и священное; и он может творить лишь тоща, когда сделается вдохновенным и исступленным и не будет в нем более рассудка; а пока у человека есть этот дар, он не способен творить и пророчествовать»[6]. Это удивительное раздвоенное свойство поэтического дара, прозорливо отмеченное философом, опиралось, как оказалось впоследствии, на точные психологические и генетические характеристики человеческого организма. Только в начале XX в. ученые и философы вывели завораживающую формулу всякого творческого, и поэтического в частности, начала в человеке. Карл Густав Юнг выделял два вида творчества: психологический и визионерский. Первый обитает в человеческом обыденном, в общем-то знакомом нам опыте психологических переживаний, второй «наделен чуждой нам сущностью и потаенным естеством, и происходит он как бы из бездн дочеловеческих веков или из миров сверхчеловеческого естества». Это некое первопереживание из вневременных состояний человеческого духа, которое человек не может себе представить и выразить в словах или звуках. Юнг перечисляет авторов художественных и иных произведений, в которых наиболее полно отразилось «первовидение»: «Поймандр», «Пастырь Герма», Данте («Божественная комедия»), Гёте (вторая часть «Фауста»), дионисийские переживания Ницше, Вагнер «Кольцо нибелунга», «Тристан и Изольда», «Парсифаль»), Шпиттелер «Олимпийская весна»), рисунки и стихотворения Уильяма Блейка, духовная проза Якоба Бёме, Гофман («Золотой горшок»), Хаггард («Она), Бенуа («Атлантида»), Майринк («Зеленый лик») и др.[7] Говоря современным языком, дар творческого индивидуума состоит в том, что он может вводить свое Я в измененное состояние и тем самым подключаться к некоему Космическому Разуму, извлекая из звездных бездн определенного уровня информацию. Поэзия как бы соединяет человека с Богом, который передает первому все неземные красоты и первородные истины, связывая, таким образом, человеческий микрокосмос с божественным макрокосмосом. По мнению эзотериков, именно поэтам, благодаря «индуктивному познанию» удается приподнять завесу над тайнами, о которых еще не подозревают ученые.

Во все времена поэт-оракул, прорицатель не только времен грядущих, но и толкователь прошлых событий, видит дальше всех, слышит лучше всех, тоньше чувствует небесную и земную природу, магией слова обустраивает и совершенствует Вселенную, и прежде всего Землю. Поэт способен магически пересоздать, изменить существующий мир. Так, известный оккультист С. Тухолка писал: «Оккультизм есть наука о скрытых силах природы и о скрытых сторонах нашей жизни. Но впереди науки часто идут поэты. Благодаря вдохновению, индуктивному познанию им удается приподнять завесу над тайнами, о которых еще и не подозревают ученые. Пусть догадки их неполны и иногда неточны. Когда молния на мгновение осветит ночную темь, то вы менее рассмотрите пейзаж, чем при постоянном свете фонарей, но пока терпеливые труженики науки еще не осветили тайн мира, поэзия может дать им ценные указания»[8].

Именно таким вдохновленным поэтом и был Георгий Голохвастов (1882–1963), автор поэмы «Гибель Атлантиды» (1938). Чрезвычайно богатое, насыщенное невероятными яркими оккультными красками мистическое мироощущение допотопной эпохи, визионерски прожитое поэтом, подводит нас к пределу творчества в правдивости описания древней жизни атлантов. Современники Голохвастова сравнивали его звездное произведение с лучшими европейскими образцами эпического жанра: Данте «Божественная Комедия», Тассо «Освобожденный Иерусалим», Мильтон «Потерянный Рай», Гёте «Фауст». Литературовед Б. Бразоль (1885–1963), лично знавший поэта, добавлял к этому перечню «Скованного Прометея» Эсхила и «Каина» Байрона. Несомненно одно: философско-эзотерический эпос Георгия Голохвастова «Гибель Атлантиды» является выдающимся поэтическим произведением всех времен и народов в освещении истинности платоновского предания и проявления Атлантической Традиции, идущей к нам из тьмы тысячелетий. О том, что такое предание бытовало на Дальнем Западе — Гесперии, а проявление Атлантической Традиции мы можем наблюдать и в современном мире, позволяет нам говорить, что цивилизация Атлантиды действительно существовала и оставила нам зримые следы своего присутствия на Земле[9].


2


В глубинах человеческого сознания (а точнее, «бессознательного») сохраняется генетическая прапамять прошлых воплощений, где человек видит разрушенные миры, неведомые цивилизации и культуры. Древние архетипы помогают человеку извлекать скрытую от нас информацию об Изначальной Традиции, оставшейся от исчезнувших працивилизаций. Традиция — совокупность древнейших «нечеловеческих» знаний, передаваемых из поколения в поколение кастой жрецов или иными организациями подобного рода.

Есть много способов увидеть и понять запредельное или получить некую информацию, как сейчас говорят, из информационного поля Земли (как бы космического Разума Вселенной). Это ясновидение, телепатия, психометрия, ченнелинг, контактерство, генетическая, или генная, прапамять (один из видов — «палеолитические» сны, в которых время течет вспять и всплывают картины прошлого) и некоторые другие виды. Резюмируя, можно утверждать, что Изначальная Традиция может передаваться из поколения в поколение специально предназначенными для этой цели жрецами или определенными тайными обществами и организациями посредством обучения через различные оккультные школы, книги, ритуалы, обряды и т. п. Второй путь предполагает получение важных сведений о Традиции через всевозможные информационные каналы («ченнелеры») при наличии некоторой духовной практики.

Люди всегда хотели знать, что находится там — За Гранью Бытия, за границами реального окружающего их мира. Человека постоянно мучил вопрос: как и из чего возник весь этот необъятный и прекрасный мир? Пытаясь ответить на вопрос, какое из дарованных ему откровений истинное и наиболее значимое, человек хотел дойти до самых истоков такой информации. Это невыразимое, сверхъестественное человеческое чувство сопричастности Иным Мирам (Иным Реальностям) Мирча Элиаде назвал «ностальгией по истокам», а Мигель Серрано — «ностальгией по Гиперборее».

В сознании каждого человека и в нередких снах присутствует так называемый «архетип Атлантиды». Джон Толкин, знаменитый автор «Властелина Колец», говорил: «Во мне присутствует то, что некоторые психологи именуют “комплексом Атлантиды”. Вполне возможно, я унаследовал его от родителей… От меня же, полагаю, этот комплекс унаследовал лишь один сын… мы с ним видим одинаковые сны. Я имею в виду сон, в котором гигантская волна поднимается в море и накатывает на берег, сметая деревья, заливая поля». В архетип Атлантиды могут входить следующие составные компоненты: 1) образы древних руин, зданий, городов; 2) фантастические пейзажи и сооружения: пирамиды, дольмены и т. д. 3) архетип кольцевого «города-рая», как у мандалы; 4) образы катастрофы, цунами, землетрясения, наводнения и т. д. и вообще, гибель Земли и всего мира[10].

Критики заметили, что по контрасту с мистическим мировоззрением Голохвастова его художественное мышление окрашено в тона рационализма. Это и есть правдивое вживание в древнюю эпоху, которое порой недоступно группе историков и ученых. Имея возможность подключаться к информационному источнику Земли, например, русской писательнице и мистику В. И. Крыжановской-Рочестер (1857–1924) удивительно точно удавалось передавать сам дух исторической эпохи, отображенной в ее романах, насыщенных множеством интересных и достоверных деталей. Критик В. П. Буренин, высоко оценив роман «Царица Хатасу», отмечал, что «мадам Крыжановская» знает, быт древних египтян «может быть, даже лучше, чем прославленный исторический романист Эберс»[11].

Описание Атлантиды и ее обитателей у Голохвастова опирается, прежде всего, на надежные источники из истории, археологии, этнографии, астрономии древних цивилизаций Америки, Африки, Европы и Азии, что делает такие картины более реалистичными, приближенными к исторической правде, а не к безудержному фантазированию и чрезмерному преувеличению. В то же время, поэт придерживается той классической Атлантической Традиции, которая сама насчитывает несколько тысячелетий, но так и не померкла вплоть до XX в. И мы вправе утверждать, что Георгий Голохвастов был и остается не только сладкоголосым и прекраснейшим певцом-аэдом такой Первоначальной Традиции, но и одним из самых интуитивных и преданных ее адептов. Не важно, как и каким способом добывалась нужная поэту информация об Атлантической Традиции; важно, что она всегда сохранялась у него глубоко в душе р сердце и в нужный момент расцветала тем Голубым цветком европейских романтиков, к поколению которых принадлежал он сам. Наиболее ярко такое мистическое чувство выразил Новалис в двух сказках об Атлантиде в «Генрихе фон Офтердингене»: «Точно из глубоких пещер поднимаются минувшие и грядущие времена, предстают перед нами бесчисленные люди, дивные местности и странные события, отрывая нас от знакомой действительности. Мы слышим неведомые слова и всё же знаем, что они должны означать. Изречения поэта имеют волшебную силу, и самые простые слова претворяются, в прекрасные звуки и опьяняют зачарованного слушателя». В этих атлантических сказках магическая сила искусства изображается как божественная мощь. Пение певца — могучая космогоническая песнь: «Он пел о начале мира, о происхождении звезд, растений, животных и людей, о всемогущем взаимовлечении всех вещей в природе, о древнем золотом веке и о властительницах его — любви и поэзии, о возникновении ненависти и варварства и об их распрях с этими добрыми богинями и, наконец, о грядущем торжестве последних, о конце печали, обновлении природы и возвращении золотого века навсегда»[12]. В принципе почти все произведения Новалиса — это стихотворения и поэмы, написанные удивительной волшебной прозой, соперничающей с высшей поэзией, поэзией божественных сфер. Кстати сам фон Офтердинген — лицо историческое, поэт-миннезингер, живший в ХII-ХIII вв., в одно из узловых и символических времен проявления той самой Атлантической Традиции.

Голохвастову удалось именно в «Гибели Атлантиды» пойти дальше этих сфер, он проник в самую сердцевину Абсолютной Сферы, где в невыразимом экстатическом единстве слились навсегда тайна Атлантиды и еще неразделенный Андрогин, недоступный и блистающий полнотой истинного древнего знания и божественной мудрости.


3


Георгий Владимирович Голохвастов родился в старинной русской дворянской семье в 1882 г. в Ревеле (сейчас Таллинн, Эстония). Связь человека с местом его рождения и обитания, как писал Петр Вайль, загадочна, но очевидна. Ведает ею известный древним genius loci, гений места, связывающий интеллектуальные, духовные, эмоциональные явления с их материальной средой. На линиях органического пересечения художника с местом его жизни и творчества возникает новая, неведомая прежде реальность, которая не проходит ни по ведомству искусства, ни по ведомству географии[13]. И хотя Голохвастов прожил здесь недолго, до 1917 г., древний Ревель, известный еще с XII в., оказал некое духовное влияние на судьбу будущего поэта. Еще в X–XI вв. на месте Ревеля существовало древнее поселение эстов, известное под названием «Линданисе» (русский «Леденец»), а в русских источниках — Колывани.

В начале 1960-х гг. (практически в год смерти Голохвастова) стала известна история о некоем загадочном объекте под условным названием «М», найденном в районе Таллинна. При исследовании удалось установить, что объект был похож на два эллипсоида, примерный вес которых составлял более 200 тонн! Экстрасенсы заговорили об НЛО, упавшем в здешних местах в незапамятные времена. Версия вдруг подтвердилась в местных легендах: старые люди говорили, что это «гиблое место», и если извлечь объект на поверхность, то разразится катастрофа невиданных масштабов. На одной из фресок в эстонской церкви есть изображение «летающей тарелки». Весьма примечательно, что объект попал под землю (или приземлился?) в X–XI вв. Необходимо обратить внимание на оккультные, эзотерические связи особых дат в истории мировой атлантологии. Мы, правда, отмечали в своих предыдущих работах, этот знаменательный рубеж ХП-ХШ вв., когда в Европе появились некие сведения об Атлантиде: катары несли людям учение о Чистой Стране; как прапамять об атлантических пришельцах-Жанах с Утраченной Страны, написана знаменитая Ура Линда Бук; Снорри Стурлуссон создает «Младшую Эдду», куда входит уникальное собрание древнескандинавских преданий, в частности, миф о Рагнарёке, или Гибели Богов; Майкл Скотт рассказывает о двух стилизованных ритуалах атлантов. Однако из анализа вышеперечисленных текстов видно, что некоторые события произошли задолго до описываемых здесь свидетельств, В районах Балтийского моря и северной части Ладожского озера падали в разные времена большие метеориты, стерев с лица земли поселения, жителей, зверей и лесные чащи. Все это отразилось, видимо, в мифах о Фаэтоне, гибели земли фризов Атлане, Мидгарде и Асгарде[14].

Само слово «леденец» происходит от слова «ледяной», а «Колывань», по мнению историков, восходит к имени главного, героя северо-прибалтийского эпоса «Калевала» Калевы. Ю. Крон говорит о том, что возникновение песен «Калевалы», перед тем как их записал Элиас Ленрот, происходило на протяжении длительного периода, который продолжался, что удивительно, в свете наших разысканий) именно с XIII по XVII вв.[15] Скорее всего, предания земель Эстонии, лежащих в границах Фишадь, дай и Кольского полуострова, содержали в себе отголоски сведений о крушении и гибели Полярной (Арктической) прародины человечества. Об этом: говорят многочисленные древние артефакты, находимые в рамках исследовательских и экспедиционных проектов «Гиперборея» членами Комплексной Северной поисковой экспедиции (КСПЭ). Известно, что первоначально Леденец (Ледяной город) фигурировал в общеславянской фольклорной традиции, как воспоминание о древней арктической працивилизации; название Колывань произошло от архаического индоевропейского корня Коло — Солнце (т. е. «Солнечная Земля» — Гиперборея-Туле). Отсюда многочисленные топонимы и гидронимы: Кольский полуостров, река Кола и т. п.[16]

Трудно сказать, сохранил ли в памяти эти старинные легенды своей родины тридцатипятилетний отпрыск не менее старинного рода, когда в 1917 г. уезжал в служебную командировку за границу, как оказалось — навсегда. Кто знает, может быть, чудодейственный предмет Сампо из «Калевалы» навевал будущему поэту грезы о Золотом Руне, Афинском Палладиуме и Святом Граале[17], еще не ведая, что под этим сказанием лежит невиданная доселе реальность, уходящая в седую древность, возраст которой мог достигать нескольких десятков тысячелетий. К сожалению, филологи, да и историки тоже, не усмотрели связь образа всякой мельницы в культуре многих древних народов (в том числе и Сампо) с прецессией равноденствия («прецессионным кодом») и катастрофами на Земле[18].


4


В январе 1917 г. в чине полковника Голохвастов уезжает в служебную командировку в Европу. После октябрьских событий, Георгий Владимирович решает не возвращаться на родину. Он знает, что его ожидает в голодной и замерзающей России. В 1920 г. Голохвастов пересекает Атлантический океан и прибывает в Нью-Йорк, который до конца его дней останется домом. Здесь он попадает в круг таких же, как и он, русских эмигрантов: В. Ильяшенко, Д. Магула, Е. Христиани и др. Голохвастов издает несколько сборников своих стихотворений, среди которых встречается редкая стихотворная форма — полусонет. За это время Голохвастов был избран председателем нью-йоркского русского Общества искусств и литературы, а в 1937 г. стал вице-председателем американского Пушкинского кабинета.

В 1938 г. тиражом 300 экземпляров вышел главный труд русского поэта Голохвастова «Гибель Атлантиды». Критика, да и друзья поэта, говорили о невероятной трудности восприятия философских, религиозных и оккультных доктрин, составляющих основной сюжет поэмы. Через шесть месяцев после издания книги, поэт читает в Пушкинском обществе доклад «Гибель Атлантиды, как мистерия творчества», где разъясняет смысл и основные сюжетные линии поэмы[19].

Сюжет поэмы «Гибель Атлантиды» действительно прост, он разворачивается вокруг главного героя поэмы — верховного жреца Атлантиды. Жрец скорбит о падении нравов своей страны и мечтает спасти атлантов от духовной гибели. Он стремится понять «основную причину той двойственности человеческой природы, которая словно размах гигантского маятника то возносит дух человека на недосягаемые высоты совершенства, то погружает его в бездны ничтожества. Человек представляется ему «волшебной ошибкой»:



В нем двух стихий непрерывна борьба.

Двойная сущность — двойная судьба:

То гений вольный, то скованный узник,

То лик владыки, то облик раба,

То пламень мощи, то пепел бессилья;

Душа в оковах телесных слаба,

И плотью — духа опутаны крылья.


Жрец бережно собирает старинные предания и пророчества о будущности двойственной судьбы. Его привлекают, в первую очередь, «древнейшие пророчества о спасении мира через Деву и о явлении Вселенского Избранника — Главы Народов, который одним поворотом колеса судеб повернет и человечество на путь спасения». Тем временем, настает великий праздник Жизни и Смерти в честь таинственной двойни, справляемого в Атлантиде в течение двух суток и совпадающем с падением метеоритного дождя Геменид в созвездии Близнецов. Праздник совпал с еще более знаменательным событием — рождением у царя Атлантиды детей-близнецов: мальчика и девочки. С рождением близнецов жрец связывает веру в предстоящее спасение человечества. Но смутная тревога овладевает жрецом: то, что недопустимо по моральным нормам в Атлантиде, совершается на его глазах. Царские дети полюбили друг друга. Однако совершеннолетие царевича и вступление его в гарем открывает глаза царевне на несбыточность их любви. Победить она свою любовь не может и посвящает себя служению Богу. Царевна признается жрецу в своей беззаконной любви и дает обет примкнуть к женам храма.

Тем временем жрец находит древний манускрипт, в котором неведомый ему Посвященный рассказывает о смысле Божественного Бессмертия. Только пройдя семь степеней (ступеней) совершенства, человечество может достигнуть бессмертия: девственность, слияние с мирозданием, вера, мудрость, любовь и творчество. Сведения о седьмой степени, испугавшись величия тайны, Посвященный уничтожил, оторвав часть манускрипта. Но позднее жрец обнаружил в подземном храме загадочный талисман с вырезанным на нем изображением бессмертной сущности Божества, таящейся в его двуполом единстве. Через тайну единства человек может обрести долгожданное бессмертие. Неотвязная мысль будоражит жреца — создание андрогина, способного магически спасти обреченный мир. И в огненном горниле собственного духа вызревает решение жреца: принести в жертву близнецов по предначертанию Божественного Промысла ради благоденствия и процветания страны. В самом их единовременном зачатии видит он указание на то, что по мысли Божества они должны были родиться единым целокупным, т. е. андрогинным существом высшего порядка. Но по законам материального двойственного и тленного мира произошло разделение единой жизни на две половины: мужскую и женскую. По мысли жреца, две плоти от единого семени явились бы лучшим физическим веществом для воссоздания единства. Пылкая страсть и беззаветная любовь, взаимно влекущие друг друга, делают царскую чету едиными вне вещественного мира. Слитность брата и сестры по духу и плоти приводит жреца к страшному замыслу — создать из царских детей андрогина. А обет царицы посвятить себе служению Богу только указывает путь к этому осуществлению.

В один из вечеров древней мистерии венчания Ра с человеческой девой, жрец посвящает царевну в «божьи невесты» и в мистическом чине возводит ее на верхний храм Зиккурата к священному ложу Ра. Перед рассветом жрец совершает магический обряд, который, по его мысли, должен был вызвать к жизни чудесного андрогина. Но магический опыт оканчивается неудачей. Могущественное заклинание священным словом «АУМ» не оказывает намеченного действия. Призрак андрогина, уже реявший перед его духовным зрением, так и не оживает для бессмертного бытия. Вырвавшиеся стихии, вызванные магическими действиями жреца, нарушили вселенское равновесие и привели к разрушительным катаклизмам, в которых гибнет Атлантида.

Во второй части своего доклада Голохвастов говорит о судьбе замысла и идеи самой поэмы. Основная идея произведения принадлежала другу и соратнику Голохвастова Владимиру Степановичу Ильяшенко, историку, филологу, знатоку индийской философии. Последний предложил использовать для большого поэтического произведения древнюю легенду об андрогине. Это произошло примерно в 1928 или в 1929 гг. Голохвастов в докладе говорит: «Его личное живое воображение, соединенное с глубокой эрудицией, создало оригинальную поэтическую концепцию, в которой оккультная попытка создать андрогинное человечество является роковой причиной гибели великой первобытной культуры и чудесного острова, связывая тем самым великую всемирную мечту о бессмертии с бессмертной мечтой о погибшей Атлантиде». Начальная часть поэмы «Гибель Атлантиды» была уже готова к декабрю 1931 г.

Для Голохвастова поэма — своего рода «мистерия творчества». Он построил философему творчества на основных «философских, мистических и теософских тезисах» самых разнообразных эпох и культур. «Дело поэзии, — говорит поэт, — вести сердце людей к чистой красоте тех областей, где человеческая мысль живет крылатой мечтой о вечном и прекрасном». И Голохвастов добивается этой неувядающей красоты и чистоты основной идеи поэмы и содержания ее формы. В поэме все подчинено логике высшего идеала прекрасного и истинности описываемых событий, все доведено до последней черты: зиккурат из семи башен (гл. 3), чудесная тихая атлантическая ночь (гл. 14), Семь Заветов Откровения атлантов (гл. 24), Седьмой Завет (гл. 28), рождение Андрогина (гл. 47–48) и последующая гибель Атлантиды (ч. III).

Творчество внутренне улучшает человека, и наоборот, улучшение человека — возвышает его творчество. В семи ярусах Зиккурата таится пророчество о судьбе человечества от начала и до конца дней. Оно выражается в откровении о Лестнице Совершенствования. Это, по мнению Голохвастова, центральное место философемы — сердце мистерии творчества. Перечисление семи духовных качеств человечества приведет его к бессмертию. На своем пути люди должны пройти через семь Заветов, т. е. семь союзов человека с Богом. Первые заветы уже были достигнуты атлантами ко времени действия, развертывающегося в поэме. Знание, возведенное в абсолют, постижение божественной мудрости и мудрость постижения божественного… Что же вызвало гигантскую катастрофу на острове, есть ли доля вины в этом жреца? Голохвастов приходит к несколько парадоксальному выводу, ответ который надо искать в научных достижениях сороковых годов XX в., связанных с испытанием и применением атомного и других видов оружия массового уничтожения. С точки зрения творчества, говорит поэт, можно усомниться, что действие жреца было незаконно, и, тем более, аморальным и преступным. Создание андрогина есть абсолютная полнота знания, за чертой которого не может быть уже ничего. Эта некая абсолютная сферическая (бытийная) полнота, выраженная в андрогинном единстве гармоническом слиянии микрокосмоса (человека) и макрокосмоса (вселенной). Не началось ли крушение мира атлантов, говорит Голохвастов, именно потому, что «творчество андрогина увенчалось первоначальным успехом»? В конце поэмы жрец раскаивается в своем безрассудном поступке. Его творчество достигло небывалых высот, ибо неутоленная жажда знания и высокая степень мудрости смогли совершить небывалый магический эксперимент — приблизиться к созданию божественного андрогина. В последнее мгновение отречение жреца пресекло полное воплощение андрогина, а вместе с тем прекратилась и мировая катастрофа, ограничившаяся гибелью Атцлана и Острова. Он погиб, как творец, утративший в какое-то мгновение веру в себя и в свои силы, и погубил с собою «первую культуру первобытного человечества». Но все же его слова, обращенные к близнецам, им погубленным, дышат просветленной «надеждой на приход новой всеобщей зари единства и бессмертия». Голохвастов обращается вновь к жрецу: «Быть может, его последней мыслью было упование, что чудесный образ андрогина, бессмертно созданный его творческой волей, будет светить далекой и чудесной звездой всем тем, кто целомудренно, в полном слиянии с миром, в вере, мудрости и любви будет устремлять свой свободный созидательный гений к вечной мечте единства, кующегося в мистерии творчества».


5


Отклики на поэму Голохвастова не заставили себя ждать. Вначале в нью-йоркской газете «Россия» выходит статья В. Орелина о поэме «Гибель Атлантиды», а затем критический очерк был опубликован отдельной брошюрой[20]. Орелин высоко оценил поэму, применяя к ней эпитеты «исключительная», «гениальная», «редчайшая поэтическая драгоценность». Он пишет: «Гибель Атлантиды» — драгоценнейший вклад в литературу. В русской поэзии эта поэма должна занять особо почетное место. В наше безвременье ее появление граничит с чудом. Это произведение — волшебный ларец, откуда может черпать разнообразнейшие сокровища всякий, кто не чужд поэзии и религии, истории и мифа, философии и оккультизма. Литературные произведения такого охвата могут быть сочтены по пальцам».

В то же время Орелин удивлен отсутствием в мировой литературе большого поэтического произведения, связанного с преданием об Атлантиде. Поразительно то, что почти за 2500 лет в мире не было создано ни одной выдающейся поэмы, соответствующей величию платоновского замысла. На этот, бросающийся в глаза пробел, пишет Орелин, или просто не было обращено внимания, или его приходится объяснять знаменательной фразой немецкого поэта Фридриха Шиллера. Восхищаясь в переписке с Гёте легендой об Атлантиде, Шиллер утверждал, что она могла бы послужить несравненным материалом для поэтического произведения, если бы было возможно найти «точку опоры» вне самой легенды, из пределов которой, однако, выйти нельзя, т. к. в ней самой заключены все наши представления об этой первобытной эпохе. Иными словами, сам атлантический сюжет, с точки зрения Шиллера, представлял непреодолимые трудности. Сложная тема, или какие-нибудь другие соображения помешали Гёте взяться за эту тему, неизвестно, но он, бесспорно, занимался ею. В Веймарской библиотеке сохранилась памятка, что Гёте взял для прочтения и продержал у себя, между 5 августа и 26 сентября 1811 г. четырехтомное сочинение Олафа Рудбека «Атлантида, или родина человечества» (Упсала, 1690). Сведений же о впечатлениях, произведенных на Гёте мнением Шиллера и книгой Рудбека, к сожалению, не сохранилось. Сам Гёте, будучи рыцарем Мальтийского ордена, пытался сделать поэтические обработки Вед и мифа о Навсикае, но этим замыслам не суждено было сбыться.

Однако, справедливости ради, необходимо отметить, что в мировой поэзии есть стихотворные произведения, посвященные Атлантиде. Это, прежде всего, известная поэма каталонского поэта Жасинта Вердагера (1845–1902) «Атлантида» (1876). Менее известна другая поэма, написанная белым стихом, немецкого писателя Вильгельма Фишера «Атлантида» (1880). Однако оба эти произведения, несмотря на некоторые красоты и достоинства, не вполне соответствуют грандиозности и сакральной значимости знаменитого сюжета. В первом труде главным героем является Колумб, а основной идеей служит патриотическое прославление Испании; во втором гибель Атлантиды объясняется карой богов за нечестие.

Можно, конечно, вспомнить Солона, привезшего предание египетских жрецов об Атлантиде в Грецию и пытавшегося даже написать об этом большую поэму. Именно Солон, согласно преданию, написал поэтическое произведение под названием «Атлантида», которое не сохранилось. Известно также, что некий Зотик, критик и стихотворец, ученик Плотина (III в.), переложил сказание об Атлантиде стихами, но и оно, к глубокому сожалению, не дошло до нашего времени[21]. Историко-филологические исследования показывают, что в стародавние времена (до времен Огига — первого потопа) в Европе существовал древнейший эпос об Атланте и Атлантиде[22], частично сохранившийся в гомеровской «Илиаде» и «Одиссее». Вероятно, этот поэтический эпос назывался «Песнь об Атлантиде» или «Атлантиада» и выпевался ритмизованным языком, т. е. «языком Бога», Сиренами — Людьми-Птицами, когда-то жившими в Аэрии — Великой Птичьей стране на всем средиземноморском побережье[23]. Необходимо также знать, что те, кто получал Философский Камень, назывались Птицами.

Косвенные признаки того, что такой эпос существовал, мы находим в греческой мифологии. Это прежде всего сказания о легендарных певцах-аэдах Силене (Сатире), Орфее, Лине, Арионе и историческом Пиндаре. Мудрый Силен, отождествляемый с Сиренами и Гермесом, рассказывает-выпевает царю Мидасу песнь об огромном Заатлантическом материке Меропии-Атлантиде[24]. Лин, потомок Посейдона, пел о происхождении мира, о путях Солнца и Луны, о рождении животных и растений: «Много раз будет повторяться одно и то же, и никогда не наступит конец. Жизнь сопряжена с мучительными страданиями и сонмом смертельных напастей. Так бессмертная смерть осеняет и всё окрест; Человек и всё тленное умирают…» Именно Лин говорит о циклическом характере человеческой истории и определяет каждый период в 10.800 лет, называя его Великим годом[25]. Оды Пиндара, например «Пелоп», «Острова Блаженных», «Геракл Гиперборейский», «Потоп», «Аргонавты», «Персей Гиперборейский», навеяны Гиперборейской и Атлантической Традициями.

В европейском романтизме были подходы, отразившиеся в незначительных поэтических сценах, отрывках и замыслах, прежде всего, Уильям Блейк (1757–1827), Перси Биши Шелли (1792–1822) и Виктор Гюго (1802–1885). Например, в поэме Шелли «Прометей освобожденный» (1820) есть сцена под названием «Устье Большой реки на острове Атлантида». Также некоторые поэмы Шелли («Королева Маб», «Атласская фея», «Аластор, или Дух одиночества») вполне могли служить сценами для написания будущей поэтической книги о стране атлантов. В одном из произведений шведского поэта Эсайаса Тегнера (1782–1846) есть примечательные строки, навеянные Атлантической Традицией:


Та Атлантида, которая погибла

С высшими силами и высшими целями.


У Виктора Гюго был замысел создать огромную эпопею «Легенды веков», посвященную истории человечества, начиная с легендарных древнейших времен и кончая современностью. К сожалению, из этого замысла не получилось единого эпического произведения, оно распалось на отдельные части. У Гюго Сатир: «пел о древности, о счастье, Атлантиде».

Как в зерне, в платоновском предании, были заложены все потенциальные возможности для перехода протосюжета в традиционный сюжет о потопах и различных катастрофических явлениях. Рано или поздно такой переход должен был состояться в эпоху бурных социальных и общественных потрясений. Темы погибших цивилизаций и гибели всего человечества прочно вошли в культуру XIX–XX вв. Апокалиптические настроения выливались в не менее грандиозные и соразмерные этим настроениям невиданные до селе, мощные по силе духа, произведения, подобные байроновским «Тьме», «Каину» и «Великому потопу». В дальнейшем эта тема усиленно разрабатывалась, как европейской, так и русской романтико-поэтической школой: Мицкевич «Свитезь», Бобров «Судьба древнего мира, или Всемирный потоп», Пушкин «Пир во время чумы» и «Медный всадник», Бельский «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Фефронии» (по данному либретто композитор Римский-Корсаков написал одноименную оперу), Печёрин «Торжество смерти», Тургенев «Конец света. Сон» и т. п.[26]

Наиболее заслуживают внимания две славянские драматические трагедии: Лариса Рейснер «Атлантида»[27] и Витезслав Незвал «Сегодня еще зайдет солнце над Атлантидой»[28]. Первая была написана русской писательницей еще до Первой мировой войны (1913), а вторая — чешским поэтом после Второй мировой войны (1956). Обе славянские трагедии не только вписываются в апокалиптическую евразийскую культурную традицию, но имеют общие черты, в частности, пьесы проникнуты ощущением грядущих перемен и катастроф; стремясь предвидеть и предостеречь, авторы полны веры в будущее человечество[29].

Работа Голохвастова над своей поэмой совпала с выходом не менее знаменательной книги Д. С. Мережковского (1865–1941) «Атлантида — Европа. Тайна Запада» (Белград, 1930). Мировая культура в этот период полна апокалиптических и эсхатологических предчувствий и знамений. Книга Мережковского вопиет о грозном предупреждении грядущей гибели человечества. «Атлантида — предсказание через миф, вечное предупреждение человечеству, как сбывшийся однажды Апокалипсис»[30]. Труд Мережковского произвел огромное впечатление не только на Голохвастова, но и на всех современников, в основном на первую и вторую волну русской эмиграции. Это настоящее эпохальное поэтическое произведение в прозе, в котором соединились научный подход и мистическое проникновение в проблему атлантологии. Б. Поплавский расценил книгу Мережковского как «опыт непрерывного интеллектуального экстаза, осуществленный в библейском ощущении эсхатологического страха»[31]. Для эмигрантов былая дореволюционная Россия стала Русской Атлантидой. В образе северного варвара, похитившего царскую дочь, Голохвастов, по нашему мнению, показал большевистскую Россию. Новая Россия стала для этого поэта, да и для всех остальных, чужой, несущей в себе разрушительное, а не созидательное начало. Старая Россия осталась для русских «невозвращенцев» навсегда неким утопическим, благодатным краем, потерянным в пространстве и во времени, как некогда Атлантида стала легендой-мифом для всего мира. После революции 1917 г. Голохвастов уехал в Америку, которая на протяжении столетий считалась «Землей обетованной», «Новой Атлантидой», невероятным земным простором, полным потенциальных возможностей. Америка — обетование иного мира, в котором поэт воссоздает древнюю Традицию об Атлантиде, будучи свободным не только в физическом, но и в интеллектуальном плане.

В России, в начале XX в., были также попытки создать большое поэтическое произведение, посвященное платоновской стране. Это, прежде всего, Валерий Брюсов, Константин Бальмонт, Николай Гумилев, Велимир Хлебников и некоторые другие. Интересно отметить, что замыслы своей работы «Учители учителей» и эпопеи «Атлантида» относятся к ранней юности Брюсова. Еще юношей он создавал поэтический эпос «Солон». Видимо, ему не давали лавры самого Платона и Солона. В письме к Перцову от 14 июня 1895 г. Брюсов сообщает: «обработал гекзаметром целую эпопею «Атлантида», ту самую, которая не удалась Солону и Платону». К сожалению, так и остались незавершенными поэма «Атлантида» (1897) и более поздняя трагедия в пяти действиях «Гибель Атлантиды» (1910-е гг.) У Бальмонта есть небольшая поэма «Город Золотых Ворот» и несколько стихотворений о великой стране[32]. Действие «Поэмы конца» Гумилева, например, происходит в «сказочной Лемурии, предшественнице Атлантиды».

В какой-то мере, следуя путем Голохвастова, последующую попытку делает другой выдающийся поэт русского зарубежья Сергей Рафальский (1896–1981), который публикует поэму об Атлантиде под названием «Последний вечер»[33]. Через несколько лет уже в Советском Союзе поэт Вячеслав Назаров (1935–1977) пишет очень короткую фантастическую поэму «Атлантида», основанную на современных реалиях[34]. Российский геолог Любим Пухляков, автор книг «Об Атлантиде и присоединившемся кремле спутнике Перуне» и «О взрыве планеты Фаэтон и происхождении спутников планет», неожиданно опубликовал свои научные гипотезы в стихотворной поэме «О присоединившихся к Земле спутниках Велесе и Перуне» (1995)[35].

В наше время творчеством Голохвастова занимается российский поэт, уехавший за границу, Александр Кирияцкий. В Италии он защитил магистерскую диссертацию по теме «Роль памяти в поэтической эпопее «Гибель Атлантиды» Георгия Голохвастова». В своей работе Кирияцкий сравнивает Голохвастова с Данте, находя в их творчестве немало совпадений[36]. Сам Кирияцкий сделал попытку написать поэтический эпос под условным названием «О сгинувших атлантах». Некоторые стихотворения из этого цикла изданы в книгах поэта[37] Конечно, все вышеперечисленные поэмы (а мы рассматриваем только этот жанр) не идут ни в какое сравнение с эпическим произведением Голохвастова.


6

Нельзя не обратить внимание на загадочные связи жены Перси Биши Шелли — писательницы Мэри Шелли, автора знаменитого романа «Франкенштейн». Вообще, слово «Франкенштейн» означает «камень франков». Что это был за камень, можно только догадываться, но есть основание предполагать, что это был Грааль, нашедший во время своего путешествия с Востока на Запад пристанище на южном побережье Франции, в стране катаров. В уже отмеченном нами XIII в. исторический барон фон Франкенштейн выстроил на Рейне замок, который в свое время посетила Мэри Шелли. Легенды замка говорили о философском камне, приносящем богатство и бессмертие, а также о том, что его владельцы пытались создать искусственную жизнь. Именно эти легенды, по мнению некоторых исследований, и вошли в роман Мэри Шелли. Отсюда можно сделать вывод: род Франкенштейна был не только одним из хранителей Грааля, но и хранителем тайны создания искусственной жизни.

Идея создания искусственного человека — гомункулуса — восходит еще к древним временам. Терафимы, автоматы, внешне напоминающие людей, охраняли Храм Соломона в Иерусалиме. Во дворце Гефеста были так называемые «золотые девы» — аналог современным роботам, но они обладали разумом, голосом и другими различными знаниями, вложенными наподобие некой программы специалистами-атлантами. Китайский император Хуанди (2592 г. до н. э.) и его преемники пользовались биологическими роботами-киборгами[38]. Данный сюжет позднее был использован при создании пражской легенды об искусственном глиняном человеке — Големе (XVI в.). Но, может быть, это не просто сюжет, а устойчивая традиция, идущая из мрака веков? Опять же в XIII в., по преданию, Альберт Великий создает говорящего биоробота-андроида, уничтоженного фанатиком-христианином. Парацельс полагал, что посредством алхимии можно создать гомункулуса, совершенно подобного человеку.


7


Миф об Андрогине, задействованный в поэме Голохвастова, один из самых древнейших и загадочных на Земле. М. Элиаде пишет, что этот миф «укоренен в доистории и протоистории, а кроме того, он встречается не только в Азии и в Европе, но почти повсеместно… Этнограф И. Винтуис доказал на обильном материале, что первый человек представлялся австралийцам “вполне” андрогином». Многочисленные комментаторы и толкователи Библии говорят об андрогинности Адама, который соединял оба пола. Почти во всех религиозных традициях в мире изначальный человек отображался андрогином. Элиаде подчеркивает, что данная тема была запретной и скрытой от профанов: «Она была частью антропологии и эзотерической мистики, рассуждения по поводу которых в постхристианском мире были доступны не каждому. По крайней мере, так бытовал миф об андрогине в трех крупнейших мистических традициях Средиземноморья — в христианстве, иудаизме и исламе — в виде тайной доктрины, которую необходимо тщательно охранять и передавать лишь посвященным»[39]. Самый известный «природный человек» в древности был описан еще Платоном в диалоге «Пир». Этот человек был андрогином и имел шарообразную форму. В герметических, гностических, неоплатонических и неопифагорейских школах человеческое совершенство понималось как неразрушенное единство. Оно есть лишь отражение божественного совершенства, проявление Всего в Одном.

Дальнейшую концепцию андрогинности разработали эзотерики и оккультисты. Е. П. Блаватская в своих трудах «Разоблаченная Исида» (1877) и «Тайная Доктрина» (1888) рассматривает эволюцию человека: вначале он был бесполым, затем двуполым существом, затем человек разъединился и стал похожим на современного представителя нашей планеты. Таким образом, Первая Коренная Раса, по мысли Блаватской, называлась Бесполой, Адам Solus, Вторая Коренная Раса — Адам-Ева, или Jod-Heva, Бездеятельные Андрогины, Третья Коренная Раса лемурийцев — Разделившийся Гермафродит, Каин и Авель, породившие, в свою очередь, Четвертую Коренную Расу атлантов, — представителями которой стали Сиф и Енох.

Во все времена человек стремился к нравственному и физическому совершенствованию, к достижению божественной Истины и Мудрости. Он хотел приблизиться к Богу, или стать самим Богом, и тем самым, достигнув высшей точки Знания всего Мира и всей Вселенной, физически переделать их под свое мировоззрение. Человек не достигнет совершенства, пока не овладеет состоянием андрогина, и только тогда наступит Царство Божие на земле. Различные секретные общества и герметические школы делали практические шаги к такому воссоединению. Гностическая секта нааситов (II в. н. э.), например, использовали для достижения совершенства через андрогинность магию и отказ от своего пола. Некоторые религиозные празднества греков сопровождались так называемой «сменой одежды»; мужчины облачались в женское одеяние и наоборот. Этот обычай совпадает с празднеством, во время которого разнузданность достигала невообразимых пределов. В ритуальной оргии жрецы добивались того же «всеединства» добра и зла, слияния священного и профанного, полного совпадения противоположностей, преодоления условия человеческого существования в итоге возвращения к неопределенности, к аморфному состоянию. В первобытных обрядах инициации мы видим такое же объединение обоих полов в одном индивиде. Элиаде подчеркивает, что все обряды инициации первобытных обществ преследуют только одну цель — воплощение андрогинности. Чтобы стать мужчиной, юноша проходит длительную церемонию инициации, подвергаясь хирургической операции (субинцизии), наделяющей его, пусть и символически, женским половым органом, а девушка в результате операции циркумцизии ритуально обретает мужской половой орган. Это состояние райского блаженства, которое ритуально постигается человеком лишь при определенных условиях и на очень короткий срок. Таким образом, осуществляется определенная физическая и нравственно-психическая трансформация человека, которая обычно проходит через ритуал или мистические практики[40].

Явление генетически определенной двуполости (гермафродитизм) в природе встречается довольно часто. Сыновья-дочери Гермеса и Афродиты имеются не только среди беспозвоночных (черви, моллюски), но и среди позвоночных животных, не говоря уже о растениях. Даже у такого высокоорганизованного существа, как человек, на первых стадиях эмбриогенеза закладываются зачатки половых желез мужского (вольфов канал) и женского (мюллеров канал) пола, и только на третьей неделе развития зародыша появляются первые признаки половой дифференциации. Биохимически же человек остается двуполым всю жизнь, несмотря на генетически определяемый пол (XX или XY хромосомами), поскольку «реальный» пол будет зависеть и от соотношения половых гормонов в крови (андрогенов и эстрогенов). Случаи генетического (андрогенитальный синдром), а затем и гормонального нарушения становления пола делают явной скрытую потенциальную двуполость человека.

Как шло зарождение человека, как биологического объекта? Если мы ответим на этот вопрос — мы разгадаем тайну Атлантиды. Некоторые ученые и исследователи подтверждают гипотезу космо-эволюционного антропогенеза, основанной на эзотерической традиции. Основной постулат такой гипотезы: божественное зарождение жизни на Земле и происхождение человека разумного не от обезьяноподобного гоминида, а от Высших Существ, сошедших с других планет и живших на погибших материках. Т. е. явный регресс, а не прогресс эволюции. Параллельно на планете жили люди совершенно различных рас и видов: человек-животное, собственно человек и сверхчеловек, которые изредка между собой скрещивались. У современного человека, например, имеются 223 гена, которых нет ни у одного живого существа на Земле. Тайная Доктрина утверждает, что андрогины вначале зарождались в малом сфероидальном ядре, развиваясь далее в большую мягкую яйцевидную форму. Мы знаем, что сейчас женское ovule, которое оплодотворяется мужчиной, и в котором развивается человеческий плод, представляет собой мягкое яйцо. Если сейчас оно развивается внутри организма женщины, то почему несколько десятков миллионов лет назад оно не могло развиваться вне организма — так, как это происходит у рыб и пресмыкающихся?[41]. Американские биологи в начале XXI в. уже вплотную подошли к проблеме бесполого размножения человека без клонирования.

Жрец в поэме Голохвастова пытается создать такое андрогинное существо, чтобы возродить бессмертную расу атлантов и остановить неизбежную социальную и биологическую катастрофу еще цветущей Атлантиды. Здесь необходимо сделать небольшое отступление. Многочисленные находки доисторических артефактов на Земле доказывают существование высокоразвитых в научном и техническом плане працивилизаций. Сверхтемпературное, химическое, радиоактивное и другие агрессивные воздействия на различные объекты несколько тысяч лет назад говорят о высоких технологиях и блестящих научных достижениях представителей древних рас[42].

Третья Раса андрогинов была последней носительницей божественной, врожденной мудрости. Они не учились, но, родившись, уже знали все тайны мироздания. Это были высочайшие гиганты неземной красоты и силы, хранители тайн Неба и Земли. Скорее всего, жрецы времен Атлантиды имели возможность возродить андрогин ценой не только собственной гибели, но и гибели своей цивилизации, чтобы подключиться к утраченному источнику знаний их предков. Опыт проводился не столько механическим путем, сколько физическим и химическим на уровне изменения молекулярного и атомного строения вещества. Последние исследования показывают, что человек, обладающий высокими экстрасенсорными и другими способностями, может изменить внутреннее состояние вещества на молекулярном уровне. Сам Голохвастов в комментариях к своей поэме говорит об огромной психической силе древних, ссылаясь на оккультные и герметические тексты. Например, члены современного американского общества «Комната темной материи» могут влиять путем психокинеза не только на земные объекты, но и на космические[43]. Впрочем, еще Гурджиев утверждал, что атланты психически воздействовали на Луну, предотвращая ее падение на Землю. Современные нанотехнологии позволяют по усмотрению человека перестраивать в любом порядке атомы и молекулы любого вещества, и создавать, таким образом, не только неорганические, но также и органические структуры заданной сложности. Этим же путем идут генная инженерия и клонирование. Недавно был создан искусственный геном человека, который может сам породить органическую жизнь.

При проведении атлантами секретного ритуала-опыта внезапно высвободились внутриатомные силы, по своей мощности сравнимые с атомным или термоядерным взрывом. Хуже всего, когда в результате опасных опытов эта высвобождающаяся сила в какое-то мгновение не только разрушает окружающий мир, но и полностью уничтожает физическое пространство этого мира, стремясь к коллапсу и свертыванию в ничто видимой Вселенной, которую иногда называют «черной дырой». Правда, профессор Гарвардского университета Джозеф Реллей утверждает, что черные мини-дыры можно создать и в лабораторных условиях. Некоторые исследователи утверждают, что черные дыры существуют и сейчас на Земле, на ограниченных локальных территориях, в которых время от времени исчезают люди и предметы. Это как бы измененное (искривленное во времени) пространство. Но измененное чем или кем? По нашему мнению, такие аномальные зоны на нашей планете остались в результате неуправляемых экспериментов магов и жрецов Атлантиды. Такая зона в древнегреческой мифологии называлась «Протей», пожирающий живые и неживые объекты, так красочно описанный писателем Диком Кунцем в романе «Фантом».


8


Наиболее эзотерическую и оккультную традиции андрогинности сохранило до нас так называемое общество «Поклонники Любви» (I fideli d’Amore) — загадочная мистическая секта XIII — начало XIV в. в Италии, исповедовавшая веру в мистическое единение с Богом в акте Любви. В какой-то мере секта была связана с итальянской поэзией, в частности, с творчеством Данте. Здесь мы опять сталкиваемся с таинственной датой проявления Атлантической Традиции в Европе (ХIII в.).

В алхимии один из центральных герметических символов был rebis — космический андрогин, изображенный в виде двуполого существа. Ребис рожден посредством союза Солнца (Sol) и Луны (Luna). Тот, кто добивался такого необыкновенного соединения, получал Философский Камень, именуемого иногда «Герметическим Андрогином». С помощью Философского Камня человек получал огромную власть во всех сферах бытия: превращение неблагородных металлов в золото, достижение бессмертия и вечной молодости, знание сущности всех вещей на свете и т. п., да и сам алхимик становился совершенным адептом, андрогином, испытывая состояние андрогинности. Таких людей еще называли Фениксами, или Птицами.

Великий Андрогин является также одним из символов ордена тамплиеров: оккультный образ вселенского единения, фигура с крыльями, восседающая на кубе. На голове — факел с тремя пламенами. Правая рука мужская (с лат. надписью solve — «разрешай»), левая — женская (с надписью coagula — «сгущай»). Слева (в геральдическом смысле, т. е. для зрителя справа) — серп убывающей Луны, на который указывает рука. Фигура снабжена грудями женщины; из паха ее поднимается двойной кадуцей, причем головы змеек упираются в шарик кадуцея на уровне солнечного сплетения. У Андрогина козлиная голова; ее рога, борода и уши складываются в опрокинутую пентаграмму. Ноги скрещены. Некоторые исследователи называют эту фигуру Бафометом (головой Бафомета). В своем исследовании мы рассматривали мифологему говорящих толов (в том числе и Бафомета) как получение информации об Атлантиде в результате морфорезонанса[44].

Традиции андрогинности, пронизавшие культуры древних и современных цивилизаций, сохранились до наших дней. Традиции стали точными науками, мифы и предания говорят нам о всесильном знании и истинности эзотерической истории человечества. Только некоторым людям, подобным Голохвастову, удалось уловить трепетное дыхание Атлантической Традиции, живое дыхание некогда прекрасного, но забытого мира, что люди зовут Атлантидой. Русский поэт никогда не забывал, что всей душой и всем сердцем он жил когда-то давно в прошлых жизнях в очарованном краю на низком берегу Огигии. Сюда Голохвастов и вернулся вновь после смерти, чтобы навсегда остаться в нашей памяти самым преданным потомком этого величественного и угасшего народа. Только в Огигии наконец он обрел истинное состояние андрогинности, став возрожденным из пепла фениксом мировой литературы.


2006–2007, Москва.

Евгений Витковский. От смерти к жизни

Что тебя ожидает, стоит у твоих ворот, о, Посейдония!

Сергей Рафальский. Последний вечер


Была Атлантида, не была — уже не важно. Важно, что Атлантида давным-давно и навеки есть. Искусство сделало ее куда реальней, чем сотни цивилизаций, черепки которых постепенно находят в земле археологи. Еще Платон писал в диалоге «Критий»: «…за девять тысяч лет случилось много великих наводнений (а именно столько лет прошло с тех времен до сего дня…» (Перевод С. Аверинцева). А за две с половиной тысячи лет, разделяющих время Платона и наше, литература превратила Атлантиду в великий миф, равного которому не найти в человеческой культуре. Поискам ее посвящено столько экспедиций, вера в нее вдохновила на создание великих книг стольких творцов, что атлантология как наука стала не менее нужна и интересна, не менее важна для человечества, чем ассириология или тысячелетняя история Древнего Рима. Разница лишь в том, что кроме историков на местах, где некогда процветали эти империи, ныне трудятся еще и археологи. Но пройдет совсем немного времени — дно Атлантического (как и любого другого) океана станет легко доступно, и, скорее всего, примерные границы затонувшей державы будут нанесены на карты.

Мифы же об Атлантиде породили такую литературу, что она драгоценна сама по себе, даже если на дне Атлантики пусто, как в лунном кратере (вообще-то это еще менее вероятно, чем нахождение на этом дне дворца с атлантами и потомками их рабов, древними греками, как описано в «Маракотовой бездне» у Артура Конан Дойла). Даже на человеческой памяти города целиком уходили на морское дно; прежняя столица Ямайки, пиратский город Порт-Ройял, скажем, целиком затонул в июне 1692 года, а регион Карибских островов совсем недалеко от возможного расположения Атлантиды. Но сейчас нас интересует Атлантида не историческая: археологу — археологово, и пусть каждый занимается своим делом. Нас интересует Атлантида литературная. Отчасти для нас важно даже слово «Атлантида» как эвфемизм, как символ чего-то бесповоротно исчезнувшего, что можно изучать и любить, но что уже едва ли когда-нибудь вернется (а в прежнем виде не возвратится никогда — с полной гарантией).

Оставим многочисленные сюжеты, посвященные Атлантиде в прошлые века (в частности, наиболее убедительную гипотезу о том, что Канарские и Азорские острова представляют собой вершины затонувших хребтов Атлантиды), и относительно развлекательное чтение ХХ века, такое как романы Пьера Бенуа «Атлантида» (1919) или Александра Беляева «Последний человек из Атлантиды» (1926), потому что речь сейчас идет о серьезной литературе, притом о поэзии. В русской эпической поэзии, созданной в ХХ веке, мы находим лишь два произведения. заслуживающих не только внимания, но и мировой славы. Это созданная в 1931–1935 гг. и изданная в 1938 году в Нью-Йорке тиражом в 300 экземпляров (частью в подарочном виде, а частью — просто, без иллюстраций) поэма Георгия Голохвастова «Гибель Атлантиды», а также куда меньшая по объему поэма выдающегося пражского, а затем парижского поэта Сергея Рафальского (1896–1981) «Последний вечер» (1966), опубликованная посмертно под одной обложкой с его основными поэтическими произведениями в Париже в 1983 году в книге «За чертой» по автографу, предоставленному вдовой Рафальского, Татьяной Унгерман.

Рафальский заслуживает и отдельного разговора, и отдельного издания в России, но сейчас нам предстоит погружение — боюсь, многократное — в сложный, выстроенный визионерским сознанием мир голохвастовской «Гибели Атлантиды» — произведения, без которого автор остался бы в истории литературы разве что на роли лучшего русского переводчика «Ворона» Эдгара По да еще как безусловный лидер первой серьезной школы русской поэзии в США, чей расцвет можно условно отнести к периоду 1920–1940 гг. Первая дата — как раз дата окончательного переезда поэта Георгия Голохвастова в Нью-Йорк, а 1940 год был последним «мирным» для Соединенных Штатов: 7 декабря 1941 года Япония уже бомбила американский флот в Пирл-Харборе на Гавайях. В Европе шла война, и совершенно неведомая русским европейцам американская земля (тот же русский Китай в Париже был известен куда лучше) стала казаться необычайно близкой и желанной. По одному, всеми правдами и неправдами, деятели русской культуры стали перебираться за океан, но лишь к 1950 году Нью-Йорк стал столицей русской эмиграции; лишь единицы — такие, как София Прегель, — возвратились обратно в Европу. А «расцвет» собственно русско-американской школы поэзии можно ограничить датами выхода двух книг: «Из Америки. Стихотворения Е. А. Христиани, Г. В. Голохвастова, Д. А. Магула, В. С. Ильяшенко» (Нью-Йорк, 1925) и «Четырнадцать. Кружок русских поэтов в Америке» (Нью-Йорк, 1949) — в ней мы находим произведения Н. Алла, Е. Антоновой, А. Биска, Г. Голохвастова, В. Иванова, В. Ильяшенко, Г. Лахман, Д. Магула, Е. Марковой (Христиани), К. Славиной, Л. Славина, Т. Тимашевой, З. Троцкой, М. Чехонина. Как мы видим, все четверо участников первого сборника появляются спустя четверть века и во втором. Хотя Глеб Струве в книге «Русская литература в изгнании» и числит самым известным среди авторов «Четырнадцати» Александра Биска (1883–1973), первого русского переводчика Рильке, но время постепенно всех расставляет по книжным полкам. Благодаря «Гибели Атлантиды» Георгий Голохвастов среди поэтов русской Америки 1920–1950 годов останется для потомства самым значительным. Конечно, были в Америке этих лет замечательные поэты и за пределами Нью-йоркского кружка, в частности, выпускник Московского Университета Борис Волков, погибший в автокатастрофе в 1954 году. Конечно, нам недоступен неразобранный архив Голохвастова, хранящийся в США, в Колумбийском университете (едва ли в ближайшие полвека он будет разобран). Конечно, форму «полусонета», второе сокровище, подаренное «американским кружком» русской поэзии, сперва разработал все-таки ближайший друг Голохвастова, Владимир Ильяшенко (1887–1970): под самыми ранними образцами этой формы стоит у него дата «1915» и написаны эти стихи еще в России. Но Голохвастов превосходит и Биска, и Волкова, и Ильяшенко в самом важном, что может дать читателю поэт, — в даровании. Заметим: именно Ильяшенко, своему другу и во многом учителю, посвятил Голохвастов «Гибель Атлантиды», свой эпос в восемь тысяч строк, что в десять раз больше, нежели поэма все-таки более склонного к лирике, а также и к прозе, Сергея Рафальского.

Минуя (с трудом) невообразимую опечатку в предисловии, которое написал к первой, немалой по объему книге Голохвастова «Полусонеты» (Париж, 1930) далеко не безвестный литератор Борис Бразоль (1885–1963), мы узнаём, что форму семистишия в том виде, в каком ее использовали русские американцы (восьмисложник, иначе говоря, русский четырехстопный ямб, четверостишие + трехстишие, иногда наоборот), первым стал широко использовать в европейской поэзии француз Pierre Delaudun d’Aigaliers (1575–1629), чье «Искусство поэзии», вышедшее в 1597 году, перепечатывается и по сей день. «Американцы» писали венки полусонетов, венки обратных полусонетов, а также сами полусонеты многими сотнями, и отдали дань этому жанру все четверо «зачинателей» русской поэзии США еще в сборнике «Из Америки». А. И. Назаров в предисловии к сборнику писал, что все «русские американцы» — лирики, что их стих, хотя и совершенно русский, «зачастую выливается в строфы, занесенные к нам с Запада: в испанские децимы, терцины, рондели, триолеты, полусонеты и — у В. С. Ильяшенко — в венок полусонетов, исключительно редкий в русской поэзии». Добавлю: в марте 1928 года Голохвастов посвятит Ильяшенко собственный венок полусонетов.

В целом биография Георгия Голохвастова известна довольно слабо — так и будет, покуда материалы его архива лежат опечатанными. Он родился в 1882 году в Ревеле, учился в Пажеском корпусе, служил в гвардейском егерском полку. В тридцать пять лет, в немалом чине полковника, был командирован за границу, но уже в 1917 году принял решение не возвращаться. О том, что стихи он писал еще в России, мы знаем только с его слов — публикаций Голохвастова тех лет не существует, по крайней мере, они не обнаружены. Первые публикации датированы 1924 годом (вероятно, это и есть подлинная дата выхода в свет сборника «Из Америки»: по обычной типографской традиции книгу, выходящую осенью, «свежести ради» обозначили будущим годом). С конца 1920-х годов (или немного позже) он — председатель Нью-йоркского русского Общества искусств и литературы, в 1937 году он становится Вице-председателем Американского Пушкинского комитета.

Но издание «Гибели Атлантиды» не только поставило Голохвастова в первый ряд русских поэтов эмиграции: во многом оно исчерпало его творческие силы. В изданные в 1944 году книги «Жизнь и сны» (на титуле 1943) и «Четыре стихотворения» (со знаменитым переводом «Ворона») вошло много замечательного, но почти всё это было создано в 1930-е годы. В том же году в девятом номере «Нового журнала» появляется его красивая поэма-стилизация «Святая могила», сюжет которой основан на старинной крымской легенде. Есть все основания предполагать, что в 1944 году поэт отмечал таким образом четверть века своей творческой деятельности, иначе говоря — вел отсчет для своей серьезной поэзии с 1919 года. Что делал он в творческом плане в более ранние годы — покуда закрыт архив, остается лишь догадываться.

Из опубликованного позднее заслуживает упоминания лишь поэтическое переложение «Слова о полку Игореве», вышедшее в свет в 1950 году в Нью-Йорке в издании «Нового журнала» с обложкой и иллюстрациями М. В. Добужинского. Поэма «Лицо Нарцисса», состоящая из 80 сонетов, переводы из античных и современных поэтов — всё это осталось неизданным. Произведения Голохвастова никогда не включались в антологии эмигрантской поэзии, выходившие на Западе («Якорь», 1936; «На Западе», 1953; «Муза диаспоры», 1960 и др.). Имя ему было «возвращено» лишь публикациями в России в 1990-е годы: в четырехтомной антологии «Мы жили тогда на планете другой» (Т. 1. М., 1995. С. 156–166) более тридцати его стихотворений. Это неизбежно мало; Голохвастов терялся среди 175–200 поэтов, чьи произведения обычно включались в такие антологии, да и не был он самим собой, покуда не был знаком российский читатель с делом жизни поэта — поэмой «Гибель Атлантиды».

Приходит время не только разбрасывать камни, но и собирать их, не только гибнуть древней цивилизации (или мифу, — для нас в данном случае безразлично), но и вернуться в мир живых, воплотясь в поэтический эпос огромной художественной силы. Выйти из врат мрака на свет, шагнуть от смерти к новой жизни призвана ныне вручаемая русскому читателю книга Георгия Голохвастова.


Загрузка...