РАССКАЗЫ

© Der Kinderbuchverlag, Berlin.

Уве Кант АЛЬФРЕД-СОНЯ

Прекрасным июньским днем Альфред, которого, конечно, все разумные люди — кроме учителей и иностранцев — называли Фреди, решил стать соней. Решиться на это было легко. По утрам Фреди всегда бывал сонным, как медведь зимой. Ноги отказывались служить, глаза как будто кто-то ночью зашил, а в голове лишь одна мысль: все на земле, если смотреть правде в глаза, устроено в корне несправедливо. Вечером, когда ты резвый и радостный, как рыбка колюшка в ручейке, как пичужка на дереве, как «трабант» на скорости восемьдесят километров в час, вечером, когда им-то можно смотреть все эти великолепные фильмы, вечером, когда так хорошо, так уютно, они всегда говорили: раздевайся, Фреди, умывайся, Фреди, иди же спать, спи, кому говорят. Зато утром, когда тебе как будто все двести пятьдесят лет и ты наполнен самой тяжелой ртутью, какая только есть на свете, утром им ни разу не пришло в голову сказать: спи, еще рано. Как раз наоборот. Утром они почему-то всегда говорили одно и то же: уже так поздно, Фреди. С этого каждое утро начиналось. И дальше: вставай же наконец, соня. Ну а это уже было верхом несправедливости. Называть соней человека, который недосыпал.

Я вам покажу, решил Альфред в один прекрасный июньский день после того, как его оживили холодной водой, я вам покажу наконец, что такое настоящий соня. Да, сказать это было легко. Но с выполнением пришлось подождать, подождать до летних каникул. Пока учишься или в выходные об этом не могло быть и речи. По воскресеньям мама с пылесосом патрулировала по квартире, а папа либо дырки в стенах сверлил, либо бил себя молотком по пальцам, произнося при этом слова, которые говорят в подобных случаях. Мастер-самоделкин, только не очень-то искусный. Нет, воскресенье тоже было неподходящим временем. Надо ждать летних каникул.

Первый день каникул пришелся на пятницу. В четверг вечером Фреди начал приготовления.

«Я, вообще-то, завтра мог бы поспать до обеда», — сказал он родителям. Сказал осторожно, неуверенно: разве можно быть уверенным заранее, что у родителей не найдется довода против? Это не положено или вредно для здоровья, или это делают только сумасшедшие, или КТО ЗНАЕТ ЧТО. Но мама лишь сказала: «Да, можно». А папа отмахнулся: «Ха, все равно ты столько не проспишь. Не выдержишь». — «Считай овец», — посоветовала мама. Проклятье, думал Фреди, что еще за овцы? «Каких овец?» — озабоченно спросил он. «Да, именно овец, — сказала мама. — Представь себе большую отару овец, ясно представь, и начинай считать, считай беспрерывно. Это лучшее средство, если проснешься раньше времени и не можешь заснуть». — «Нет, — сказал папа, — это слишком сложно, может быть, ему еще при каждом счете говорить мэ-э-э? Достаточно лишь представить большое поле. Просто, правда? И как ветер над ним гуляет, колышет ниву, фью, фью, такие, знаешь, волны ходят». Он показал руками, как бегут волны, и Фреди с интересом глядел на него. «А что надо представить — рожь или пшеницу?» — спросил Фреди. Папа перестал изображать волны и сказал сердясь: «Рожь или пшеницу? Какая разница, сынок?!» — «Ну хорошо, — сказал Фреди. — Только завтра утром ведите себя так, будто мне надо в школу».

Это они с удовольствием сделают, сказали родители.

Потом он надел самую новую и самую нарядную пижаму и добровольно, без принуждения пошел спать. Ночью он спал плохо, потому что все время снилось: он должен сторожить овец, у которых одно на уме — во что бы то ни стало объесть соседнюю ниву. Вместо овчарки с ним была кошка, кошка все время мяукала, что на овец, однако, не производило ни малейшего впечатления. Все это было так досадно.

Он проснулся, когда было минут десять седьмого. Он не мог припомнить, чтобы сам просыпался когда-нибудь так рано. Но скоро понял, что проснулся вовсе не сам — его разбудило любопытство. Во-первых, ему не терпелось попробовать, каково это быть соней, а во-вторых, он хотел посмотреть, как родители станут притворяться. Оказалось, что они притворяются очень умело и ведут себя при этом совершенно естественно. Вначале торопливо вошел отец, быстро опустился на колени и, как индейский разведчик, стал заглядывать под стол, под шкафы, ворча про себя: «Проклятье, куда запропастились эти чертовы туфли?» Но это они еще не притворялись. Отец почти каждое утро ищет свои туфли. Вечером снимет их где попало и тут же забудет где. «Не разбуди ребенка», — сказала из коридора мама. Тут папа и вспомнил о вчерашнем уговоре. «А, ерунда, — ответил он, — все равно ему пора вставать, уже давно пора». Подойдя к кровати Фреди, он воскликнул: «Эй, вы там! Что вы там делаете? А ну, выходите! Время ночного отдыха прошло, петух прокукарекал, солнце ступило на золотую тропу!» Фреди сильно зажмурился, перевернулся на другой бок и захрапел изо всех сил. Как хорошо, вот это славная жизнь, пусть так всегда и будет. «Боже мой, — сокрушался папа, — у бедного ребенка сонная болезнь, надо немедленно побрызгать на него холодной водой. Эй, кто-нибудь там, принесите мне ведро воды!» При этих словах у Фреди от сладкого ужаса по спине побежали мурашки, и он с головой спрятался под одеяло. «Ого, — удивился папа, — жизненные силы еще не угасли, еще есть надежда. — И, изменив голос, добавил: — Давай, малыш, открывай глаза, пора». Альфред на мгновение выглянул из-под одеяла и сказал слабым, жалобным голосом: «Я так устал, спал, мал».

«Старина, — убеждал папа, — в твоем возрасте я всегда с радостью вскакивал с постели. Нет у современной молодежи огонька, ну давай вставай. Или хочешь опоздать?» Мама открыла дверь и сказала: «Ну перестаньте наконец ерундой заниматься, кофе готов». — «Да, — согласился отец, — пожалуй, и хватит». — «Потом оба заглянули в комнату и коротко бросили: «Пока». И он наконец остался один — и для великого сна помех больше не было. В первое мгновение казалось, что вокруг мертвая тишина. Потом медленно приблизился весь хор негромких дневных звуков. Ворчанье водопровода, неразборчивое бормотание радио, далекий стук дверей, подвыванье стартера автомобиля, который не хотел заводиться, воркованье голубя, толковавшего что-то своему приятелю. На письменном столе размеренно тикали часы. Было ровно семь. Фреди лег расслабившись на спину и ни о чем не думал. Точнее, он пытался ни о чем не думать. Это удалось лишь в первый миг, но потом это «ни о чем» стало походить немного на нечто розовое, вернее, дымчато-розовое. Интересно, значит, именно так выглядит «ничего». Кто бы мог подумать? Но «ничего», которое походит на что-то, может быть уже совсем и не «ничего»? То есть не надо думать «ни о чем», если хочешь ни о чем не думать, надо не думать ни о чем. Нет, и это не то. Нужно совсем не думать: думал он и тут же думал о том, как это сделать. Потом быстро сел и потряс головой, как лошадь. Было три минуты восьмого. Он немного задержал взгляд на часах, посмотрел, как они неутомимо трудятся. Им было тоже нелегко. В пять минут восьмого он вспомнил советы родителей. Вначале он попытался представить себе поле. Но увидел жалкий газон с пятнами мшистой поверхности и бугорками, однако, сделав героическое усилие, он увидел очень аккуратную делянку ржи, зеленую, прямоугольную, с четкими краями. Образцово-показательное поле. Только ветра не было. Стебли торчали как металлические стержни, а волн все не было и не было. «Ветер», — тихо сказал он, а потом еще раз — громче. Кукиш с маслом, а не ветер. Без ветра и поле ни к чему. Само по себе оно его нисколько не интересует. Он не агроном, в конце концов, а, как известно, соня. «Ветер, черт возьми», — сказал он теперь уже совсем громко. И тут же все поле как ветром сдуло. Вот так-то, папочка. Человек ты славный. Но в засыпании разбираешься мало. Это всякому ясно. А что мама говорила? Надо считать овец. Наверно, такая же ерунда. Но все же лучше, чем считать таблетки, хотя и ненамного. Гораздо лучше было бы одеться и выйти, например, во двор. «Совершенно верно, — сказал кто-то у него в голове, — милый, маленький Фредик быстро пойдет сейчас ножками, ножками к песочнице и «испечет» махонький-премахонький пирожок из песка, ахах!» — «Гм, — сказал Альфред, — пожалуй, у тебя кишка тонка. В детский садик тебя! А слышать о железной силе воли тебе не приходилось? Нет? Ну, тогда знай: решение есть решение!» Раз — и он повернулся к стене, два — накрыл голову одеялом и беззвучно, но твердо и решительно сказал: «Одна овца!» И хотя не видно было ни одной, где-то же они были, славные, хорошие овечки. Такие мелочи сейчас не помеха. Счет начат. «Две овцы!» Дойдя до двадцать первой овцы, он изрядно вспотел, тридцать седьмую сосчитал дважды, шестьдесят четвертую вообще пропустил, семьдесят третью овцу уже наполовину видел, семьдесят четвертую целиком, на семьдесят пятой в дверь позвонили. Благодаря железной силе воли под непрекращающиеся трели звонка он сосчитал шесть следующих овец. Верещанье звонка прекратилось, зато тотчас же послышался возбужденный голос фрау Гроскройцер, соседки. У фрау Гроскройцер голос почти всегда возбужденный, но в этот раз особенно. Наверное, потому, что прорезь для писем была слишком узка. Для голоса, конечно, а не для фрау Гроскройцер, шестидесятилетней атлетки с широченными плечами и руками метательницы ядра. Однажды, прочитав «Тимура и его команду», Альфред захотел помочь ей донести несколько угольных пакетов. Но она заявила, что это вредно для позвоночника, и продолжала подниматься мерным шагом по ступенькам.

«Эй, Фреди, ты ведь дома, это же я, тетя Гроскройцер, — сказала фрау Гроскройцер, — отзовись же, мальчик, я знаю, что ты там. О боже, батюшки мои, лишь бы с мальчиком ничего не случилось». — «Вот именно, — думал Фреди, — со мной действительно кое-что случилось — Фрау Гроскройцер стучится в дверь и спрашивает себя, не случилось ли чего со мной, восемьдесят вторая овца. Сейчас она вызовет пожарную команду, восемьдесят третья овца. Лучше выйти и добровольно сдаться властям, восемьдесят четвертая овца». Он открыл дверь, и фрау Гроскройцер широко и мощно шагнула через порог, готовая обратить в бегство любого громилу или гангстера. «Восемьдесят пятая овца», — полусознательно, полуавтоматически сказал в этот миг Альфред. С какой охотой он вернул бы назад эти слова. Но слово не воробей… В первый момент от радости, что еще застала его в живых, фрау Гроскройцер не обратила внимания на странные слова, но потом насторожилась.

«Да, — сказала она сперва, а потом: — Что? Что ты сказал? Овцы? Шестьдесят пятая овца?» — «Восемьдесят пятая», — сказал Альфред. «Да, да, — сказала фрау Гроскройцер, — что еще за овцы?» — «Я их считаю», — сказал Альфред. «Ты, что ты делаешь? Ах, мальчик, что с тобой? Ты же красный и весь потный! Да у тебя температура! Есть у тебя температура?» — спросила фрау Гроскройцер и приложила ко лбу Альфреда ладонь, широкую, как нож бульдозера. Ему захотелось стать таким бледным, чтобы его оставили в покое, но он смог лишь сказать, предусмотрительно откинувшись: «Нет, конечно, нет… это оттого, что… то есть… потому, что я считаю овец…»

«Конечно, — голос фрау Гроскройцер стал нежным и одновременно строгим, похожим на голос врачихи из фильма про врачей, — конечно, мы только считаем овечек на лужайке». Она схватила его за плечи, успокаивая (во всяком случае, так ей казалось), и тихо добавила: «О боже, он действительно бредит, бедный мальчик». — «Нет, — сказал Альфред, начиная сердиться, — не на лужайке, а под одеялом, я…» — «Конечно, конечно, под одеялом, — сказала фрау Гроскройцер, осторожно, но решительно подталкивая его в детскую, — только не волноваться, волнение для нас сейчас очень, очень вредно, это испугает восемьдесят пять наших маленьких овечек, не правда ли?» — «Сто, — сказал Альфред, скрежеща зубами, — теперь их уже сто — не получилось с полем, я…» — «С полем? — спросила фрау Гроскройцер. — Ну да, с полем, нет, здесь что-то не так, о господи, но ничего, ничего, это не беда. Я же здесь, еще повезло, что я здесь, я, собственно, только спросить, нет ли у вас ванильного сахара, видно, и забывчивость может быть во благо. Я еще вчера о нем думала, а как собралась печь кекс, тут и оказалось, что в доме опять нет ванильного сахара, а без ванильного сахара кекс не тот, я уже сорок лет их пеку, и что бы мне ни говорили…» Альфред слушал разглагольствования фрау Гроскройцер с подчеркнутым вниманием, надеясь, что она забудет о том, что он болен, и оставит его в покое.

Так бы и было, если бы он хоть немного придержал язык. Но ему хотелось схитрить, и он переусердствовал — сказал совсем в неподходящий момент: «Ванильный сахар — душа кекса!» Эту странную фразу он отчасти сам придумал, отчасти повторил отца, который два дня назад объявил маме, что соль — душа жареной картошки. «Душа? — испуганно переспросила фрау Гроскройцер. — Ах, боже мой, я тут говорю и говорю, а бедный ребенок, у которого сильная горячка, все еще не в постели, а ну быстро в кровать, а я позвоню папочке, и мы будем делать чудесные холодные компрессики!» — «Нет», — возразил Альфред, но в следующий миг сам забрался в постель, потому что фрау Гроскройцер попыталась схватить его. Лежа в кровати, он слушал, что фрау Гроскройцер говорит по телефону. Естественно, фрау Гроскройцер принадлежала к тому сорту людей, которым сколько ни втолковывай, что телефонная связь основана на применении электричества, все бесполезно. Они не верят в это ни на грош. Импульс туда, волна сюда, мембрана — это хорошо и прекрасно, думают они про себя, но в конце концов это всего-навсего трубка для того, чтобы говорить и слушать, и поэтому полагаются прежде всего на силу своего голоса. Фрау Гроскройцер распорядилась, чтобы телефонистка коммутатора немедленно соединила ее с отцом, и тотчас же закричала что было сил: «Алло, да, алло, это я, что? Да, да, Гроскройцер. Фрау Гроскройцер, да, именно я, да, так вот из-за ванильного сахара, что? Как? Нет, нет, это фрау Гроскройцер, да, значат, так, ваш сын болен, ваш сын заболел, алло? Да, он красный и весь потный, верные признаки, нет, но он бредит самым натуральным образом, ну конечно же, совершенно определенно, вы меня слышите? Да, сначала он сказал, что ему надо считать овец, а потом… кто там еще смеется, там кто-то вклинился в разговор, повесьте трубку, да, случай серьезный, какая наглость, кто-то к нам подключился, да, он считал овец и потом еще что-то про поле, да, про поле, ниву, вы понимаете, но самое чудесное, то есть самое скверное, это еще только начинается, сразу, вы знаете, сразу, он же говорит, ах, опять какой-то треск, опять то же самое, вот он сразу и говорит: ванильный сахар — душа кекса! Алло, алло, вы меня слышите? Да, не правда ли? Я тоже так думаю, согласна с вами, прежде всего постельный режим, да, да, да, нет, нет, нет, но вы не волнуйтесь, здесь я, и у меня есть время, прежде всего компрессы…»

Когда около пяти часов родители вернулись домой, Альфред, он же Фреди, бледный, обессиленный, уставший до полусмерти, лежал в кровати. Фрау Гроскройцер сидела рядом в кресле и вязала салфетку коньячного цвета. «Температура спала, теперь ему надо как следует выспаться, — сказала она. — Да, пока не забыла, не найдется ли у вас немного ванильного сахара?»


Перевод С. Мурина.

Маргарете Нойман ЗВЕЗДЫ

В одной стране, не очень далекой, живет девушка, умная и красивая. Любые имена, цифры и теоремы, услышанные девушкой лишь раз, навсегда врезаются ей в память, какой бы трудной ни была задача, она всегда найдет правильное решение.

Учителя и даже ее подруги считают, что она самая красивая и самая умная на свете. Пожалуй, на любой вопрос она смогла бы ответить точно и в подробностях.

Названия всех стран, их географическое положение, площадь, столицы и прочие достопримечательности, язык жителей, торговые связи, мореплавание и полезные ископаемые, порядковые номера элементов, удаленность Земли от Солнца и перигей Луны, названия всех ее крупных морей, когда родился Марк Аврелий и даты жизни великого Коперника, а также других ученых, поэтов и героев. Но более всего одаренность ее проявляется в математике, она играючи рассчитывает углы, длины, эллипсы, решает уравнения со многими неизвестными. (Ее любимейшие числа — иррациональные.)

Девушка живет в большом городе, в доме на площади, по которой проезжают блестящие автомобили, из ее окон они кажутся маленькими, как игрушки. Центр площади занимает белый универмаг, сверху похожий на звезду. С утра до вечера непрерывным потоком в универмаг идут крошечные человечки в ярких праздничных одеждах.

Поздно вечером, когда все сидят дома у телевизоров или уже лежат в постели, когда делается так тихо, что слышен бой часов на башнях, чудом уцелевших в кромешном аду войны, площадь пуста, над ней, как над центром мира, выгибается купол слабосветящимся, легким бледно-оранжевым флером.

Эти часы девушка любила больше всего. Часто теплым вечером она выносила на маленький балкон кресло, сплетенное, как уверяла мать, еще дедушкой, хотя отец и сомневался в этом, и, сидя там, представляла себе, что плывет в воздухе над освещенной площадью с застывшими в безмолвном ожидании блестящими автомобилями, слушала бой часов, высчитывала, где сейчас утро, а где день, и сколько времени надо световому лучу, чтобы пройти расстояние, равное радиусу Земли.

Так и жила и росла спокойно и счастливо эта девушка — гордость учителей, радость родителей.

Пока неожиданный случай не изменил все. В их класс пришел новенький, приехавший с родителями из другого города. Изящный застенчивый юноша, звали его Георг, и словно в насмешку он тут же получил прозвище Победитель Драконов. Он сидел впереди девушки, наискосок, у окна, и когда слегка поворачивал голову, его взгляд неизменно останавливался на ней. Когда это случилось в первый раз, девушка не поверила себе и не услышала, о чем ее спрашивает учительница — фрау Цукерлинг, а такого с ней не бывало. Но в тот момент, когда был у нее готов достаточно разумный, составленный из общих фраз и пригодный на все случаи жизни ответ, юноша снова обернулся. Девушка запнулась, отвернулась, пробормотала что-то невнятное и в испуге села. Фрейляйн Цукерлинг удивленно покачала головой и снисходительно улыбнулась.

Но на следующих уроках и даже на уроке учителя Грайнера, который преподавал математику, девушка по-прежнему была рассеянна. И когда отзвенел звонок с последнего урока, она небрежно побросала в портфель книги и тетрадки и кратчайшей дорогой побежала домой. Дома она сразу уселась за учебники, но снова не могла сосредоточиться, неприкаянно ходила из комнаты в комнату, забредала на кухню и снова из комнаты в комнату, а когда пришли с работы родители, сославшись на головную боль, легла в постель. Ждала, когда наступит ночь.

Но и ночь была иной. И площадь, как всегда ярко освещенная, и автомобили, чинно выстроившиеся в ряд по ее краям, все было как обычно, только площадь стала меньше, а самым удивительным девушке показалось то, что небосвод в эту ночь был плоским, собственно, ничего и не было, никакого бледно-оранжевого купола — только, пожалуй, в воздухе смесь дневной пыли и дыма. Девушка долго смотрела на небо, стараясь проникнуть сквозь него взглядом, увидеть, что там, за ним. Плетеное кресло, на спинку которого она откинулась, заскрипело. Оно «вздыхает», подумала девушка и разозлилась на себя.

Часы буднично отбивали время, каждые пятнадцать минут. Огоньки в домах на противоположной стороне площади и дальше, до самой городской окраины, те, что иногда казались девушке глазами друзей, быстро гасли один за другим, пока не остались только два, смотревшие упрямо и желто, с каким-то затаенным укором.

Девушка резко откинулась на спинку кресла и опустила веки. Часы били непрерывно, наверно, из-за того, что одни несколько отстали, а другие ушли вперед, и бой одних часов сменялся боем других, и девушке почудилось, что она слышит, как под «клинг-кланг» часов проходит мимо неостановимое время.

Неплохо было бы и уснуть здесь, подумала девушка, истома охватила ее легким головокружением: кружились, сменяя друг друга, видения, вот одно из них замерло неподвижно, и девушка знала теперь, что оно целый день жило в ней.

Странно — она не смогла бы сказать, какого цвета эти глаза. Не голубые. И не карие. Наверно, серые или даже зеленоватые, и дело было даже не в цвете глаз, а в чем-то другом. Было что-то в этом взгляде, что-то без конца и начала и абсолютно вне времени. «Вне пространства и времени», — подумала девушка и тут же услышала слова фрейляйн Цукерлинг: «Глазное яблоко примерно два сантиметра, а число лет определяется точно — семнадцать. Не так ли?» — «Не буду спорить», — ответила девушка, улыбнулась, вздохнула глубоко. Встала, потянулась, еще раз окинула взглядом площадь, автомобили, дома, огоньки, еще мерцающие в ночи, вернулась в комнату, легла и тут же заснула, крепко, как после тяжелой работы.

Утром она проснулась счастливой и отдохнувшей, накрыла, как обычно, стол к завтраку и позвала родителей пить кофе, съела, как всегда, две булочки, разве лишь немного дольше обычного задержала мед на языке — у нее появилось ощущение, что она касается языком чашечки цветка, из которого золотисто-желтая пчела высасывала сладкую массу. «Грезишь?» — спросил отец. А мать окинула ее быстрым взглядом.

Дорога до школы была недолгой. Пройти площадь и свернуть на боковую улицу, потом по шаткому мостику, перекинутому через речку, и наконец немного под гору, вдоль трамвайных путей.

Этим утром ее удивило то, что площадь, еще накануне такая маленькая, оказалась довольно просторной, светлой и ровной, на деревьях, росших вдоль улицы, на золотисто-зеленых листьях сверкали капли росы, вода под мостиком струилась и журчала, летали над ней чайки и плавали, держась подальше от берегов, пестрые утки.

На уроках девушка вольно или невольно смотрела в его сторону, но, даже встречаясь с ним взглядом, на вопросы учителей отвечала вполне разумно.

Все это казалось девушке очень странным и непонятным, но когда фрейляйн Штраль, Штрачила, на уроке немецкого, говоря о «Минне» Лессинга, произнесла слово «любовь», девушка тут же решила, что объяснение найдено.

Она испугалась, сильно покраснела и решила больше не смотреть в сторону юноши. Но это не помогло. Стало даже хуже.

Наступили летние каникулы. Фрейляйн Цукерлинг предполагала недельку провести со школьниками на Гарце, в палаточном лагере — отдыхая, дети в то же время смогли бы лучше понять и оценить «Путешествие по Гарцу» Гейне.

Они ехали поездом, потом пересели в ярко-красный автобус, шли и пешком.

Под вечер они пришли на поляну, которая показалась им подходящей для лагеря.

Поляну, находившуюся в тихой долине, обступили высокие пихты, под которыми росли мхи и папоротники. Все время, пока они ехали, и потом, когда шли перевалами и долинами, девушка думала или, скорее, чувствовала: как бы ни было прекрасно увиденное, все внимание еще потребуется ей для чего-то более значительного и удивительного, что ждет ее здесь, и все окружающее великолепие — лишь отблески чуда, что еще впереди. Это предвкушение, сказала себе девушка, предвкушение радости. И она старалась думать о другом, потому что сейчас она ничего так не боялась, как разочарования.

Пока они разбивали палатки и готовили ужин, девушка снова забыла обо всем, и шумная веселость других увлекла ее. Встречаясь с юношей взглядом, она улыбалась. «Все же глаза у него карие, — думала девушка, — темно-карие, иногда даже кажутся черными. Наверно, это вначале и сбило меня с толку». И получалось так, что девушка говорила с юношей не чаще, чем с другими, и не иначе, чем с другими, — обычные фразы, за которыми не скрывалось ничего.

Стемнело неожиданно быстро. Наверно, потому, что солнце спряталось раньше, чем на равнине, оставив над горами лишь кусочек неба.

Они поужинали и продолжали подбрасывать сухие ветки в костер, ветки горели ровно и без дыма. Но вот они бросили в огонь очередную порцию хвороста, и взметнулись искры, девушка смотрела, как они разлетались и гасли на лету. А выше были другие искры, замершие безмолвно и торжественно, искры белые и далекие, и золотистые, и красноватые, они мерцали, и над ними все дальше, дальше и дальше — искры, как золотая пыль, и еще, и еще, и еще.

Странно, что девушка сразу узнала Большую Медведицу, нашла и Кассиопею, в виде большой латинской W.

Она, конечно, учила и знала названия звезд и расстояние до них, их массу и плотность, период обращения планет вокруг звезды и вокруг собственной оси. Но никогда их прежде не видела. Замечательные вещи были ей известны, такие, как порядковые номера элементов и постулат о параллелях, которые пересекаются в бесконечности, постулат, имеющий только теоретическое значение, хотя она, конечно, знала и учение Эйнштейна об искривлении прямых в пространстве и даже понимала его.

Девушка, опершись на руки, запрокинула голову и забыла об окружающих, о подругах и фрейляйн Цукерлинг, и о юноше, сидевшем напротив. Чем дольше она смотрела на небо, тем все более отдаленные звездочки были видны ей. И как раз это больше всего пугало, удивляло, приводило в замешательство, а вместе с тем восхищало и радовало ее.

Уже болели глаза, и немного повернулась Большая Медведица. Вот и Млечный Путь, и она подумала, что яркая, насыщенная звездами лента — другие далекие миры, и сердце ее сжалось от сильного испуга и одновременно от радости и счастья.

Костер едва тлел, все разошлись. Фрейляйн Цукерлинг сказала:

— Ты спишь?

Девушка не ответила.

— Уж не плачешь ли ты?

— Я не знаю, что… — Девушка встала почти с усилием, слегка покачнулась и, не глядя больше на небо, быстро пошла к палатке.

Она все думала о звездах и Галактике, ей пришлись на память слова «неизмеримое» и «бесконечное», и, когда она стала засыпать, все это соединилось в ее сознании с глазами юноши, соединившись, слилось, и не было уже ничего: ни слов, ни юношеских глаз, а было неземное счастье, которое росло и ширилось, и как будто что-то подхватило девушку, и она, паря, видела одновременно во сне и бесчисленные звезды, и покрытую зелеными лесами землю, ленты рек, дорог, города и села, подобные драгоценным ожерельям, а в центре одного из городов — прекраснейшую площадь с универмагом, сверху напоминающим звезду, с автомобилями, застывшими в ожидании по ее краям, и множеством ярко одетых людей.


Перевод С. Мурина.

Ютта Шлотт ЭДГАР

Никогда больше не будет дедушка отлавливать для своих ульев летних пчелиных маток. В школе на какое-то время Эдгар позабыл об этом, да и усталость, которая уже несколько недель подряд с самого утра ложилась на плечи и веки, наконец отпустила. Он опять почувствовал ее приближение, выйдя из автобуса; он увидел на ветвях березы повисшие ожерелья из капель только что прошелестевшего дождя. «Слезы», — презрительно подумал он.

У старой овчарни, которой, собственно, давным-давно не существовало — лишь место, где она раньше стояла, продолжало так называться, — каждое утро встречались ученики; сюда же после обеда их привозил автобус.

Эдгар начал спускаться к лугам, где стоял дедушкин дом. Остальные ребята потянулись в сторону Лемберга.

Хенни — его одноклассница — в последний раз оглянулась, встряхнув своим «конским хвостиком». Он был такой же коротенький и смешной, как у пони, на котором она иногда ездила в деревню.

Вообще пони принадлежал отцу Хенни, бригадиру полеводческой бригады, который держал его шутки ради, как он сам не раз говорил.

Эдгар ни разу в жизни не катался на лошадях, но, пожалуй, у него и охоты-то особой не было усаживаться на животное.

Вот дедушкины пчелы — это совсем другое дело. Не то что эта цирковая лошадка. Да и вообще Эдгара мало интересовали забавы деревенских детишек. Уж куда как лучше возиться с ульем.

Эдгар ладонью смахнул воду с отяжелевших веток. Нет, он не плакал.

Не плакал, когда поутру его разбудила непривычная тишина в доме, а бабушка вместо утреннего приветствия уткнулась, всхлипывая, в носовой платок: «Нет больше нашего отца…» Не плакал, когда дедушку выносили. И в церкви он не плакал. Он молчал и тогда, когда на отлакированную крышку гроба упали первые комья земли.

Он вообще не проронил ни слезинки.

Эдгар с корнем вырвал прошлогодний лопух и стал осторожно спускаться по ослизлому склону ко рву.

Он поковырялся палкой в земле, взмутил в разбухшем от дождя ручье воду и завороженно уставился в нее.

Под водой, кружась и смешиваясь, расплывались ил и грязь; и это было похоже на клубы дыма из горящего под водой царства. Очень даже может быть, что в подводном городе бушевал пожар. А еще это было похоже на облака табачного дыма, когда дедушка крепко прикусывал мундштук.

«Мать говорила, что твой дед докурился до смерти», — прошипел верзила Вихерт, когда Эдгар пришел в школу после похорон. Вихерт — подлец. Эдгар злобно сплюнул в ручей.

С тех пор как он снова пришел в школу, некоторые учителя зовут его Эдди. Это настолько непривычно, что Эдгар каждый раз вздрагивает, когда его так называют. Впрочем, с этим можно и примириться. Слава богу, что хоть не всем такое пришло в голову. Одноклассники так осторожны с ним, будто он стеклянный, толкни его — разобьется. Они показывали ему задания по математике и в один голос убеждали, что за три дня он нисколечко не отстал.

О дедушке никто даже и не заикнулся. Эдгар был рад этому. Они могли бы сказать «твой дед». Эдгар не мог этого слышать. Особенно теперь. При слове «дед» его пронизывало ощущение, будто он вымазал руки в липких солодовых конфетах, эту липкость хотелось тут же смыть. Эдгар всегда называл дедушку отцом. А настоящего отца у него не было. И баста.

…Еще давным-давно старый Гуммерт объяснил ему это. У него не было отца так же, как не было, к примеру, машины и, конечно же, никогда не будет. Примерно так же, как у других нет пчел или, допустим, яблоневого сада. Такой разговор случился в первый и последний раз. Никогда больше Эдгар не повторял своего вопроса.

И тем не менее что-то иногда наталкивало его на тревожные мысли о несостоявшемся отце. На днях в школьном дворе Эдгар услышал, как две девчонки из девятого шептались, будто его отец — белобрысый Ханке. Некоторые называли его Ханке-шмель, потому что он ни минуты не мог усидеть спокойно, ему все время приходит в голову что-то новое. Это прозвище прилипло к нему. Ханке работает в коровнике. Живет он в доме, приткнувшемся в самом начале деревни, с кучей детей, которые постоянно копошатся в палисаднике. После того как Эдгар услышал шушуканье девчонок, он долго смотрел, как Ханке с лопатой и киркой хозяйничает в саду, то покрикивая на мешающих ему ребятишек, то посмеиваясь над ними.

Ханке точно такой же, как и все другие. Не лучше и не хуже. Вечером перед зеркалом Эдгар попытался выискать хоть какое-нибудь сходство, но ничего не нашел. Его волосы были темными, почти черными. Эдгар опять забыл об отце…

Прямо к Эдгару подплыл кусочек коры. Он был похож на корпус кораблика. Если сделать парус из листа лопуха, то можно пустить кораблик вниз по ручью. Но Эдгар знал, что будет ужасно грустно, когда кораблик исчезнет за мостом. Эдгар оттолкнул палкой кусочек коры. Тот, завертевшись сначала, быстро поплыл.

…Иногда Эдгар размышлял, чем мог бы стать для них отец. Вот дедушка — тот умел все. Ведь это именно дедушка научил Эдгара свистеть, заложив в рот два пальца, да и рыбачить научил дедушка, под его руководством Эдгар постигал, как подойти к пчелам и при этом не быть ужаленным. О пчелах дедушка вообще знал абсолютно все.

Каждый раз после обеда они вместе садились за уроки, хотя самостоятельно Эдгар справлялся с ними куда быстрее. Но что это было за удовольствие, когда дедушка был рядом и, что-то там по-своему мудря, выполнял задание. Снова и снова удивлялись они, какими потрясающе разными путями оба добирались до правильного решения.

Дедушка принадлежал к той породе людей, которые ругаются лишь тогда, когда не ругаться нельзя. При этом он ничего не спускал ни ему, ни матери.

В их большом доме мать жила как-то совсем незаметно. Работала она через день на кухне сельскохозяйственно-производственного кооператива. Вечером, похлопотав возле свиньи и кур, она перекидывалась с дедушкой парой слов об Эдгаре, о саде, о всяких там рабочих делах. Или тихонечко садилась перед телевизором и вязала.

Приготовить завтрак и выключить на ночь свет в комнате Эдгара — на это имела право только мать.

Чаще всего дедушка злился, если мать хваталась за что-нибудь и делала совсем не так, как это сделал бы он. А с дедушкой никто не ругался…

Опять пошел легкий дождик. Эдгар взглянул на часы. Скоро три. Он полез вверх по склону, поскользнулся, упал на колени и вымазал брюки.

Бабушка все равно не будет ругаться. И вообще она сделает вид, что прошло не больше часа.

Все домашние были похожи сейчас на стеклянные сосуды, и они были полны слез доверху, чуть задень — и слезы опять начнут переливаться через край. Они переговаривались между собой чуть слышно и подчеркнуто вежливо. Скорей всего именно поэтому Эдгар так и вымотался.

Когда он подходил по аллее к дому, бабушка открыла ему дверь.

— К тебе заходила Хенни фон Франке. Ты бы к ним забежал. У пони родился жеребеночек.

Она прошлась одежной щеткой по его заляпанным брюкам, будто он собирался не в конюшню, а на праздник. Подталкивая его к двери, она умиленно бормотала:

— Такой крошечный жеребеночек, ну просто чудо.

Она не шептала больше. Это опять был ее привычный хрипловатый старческий голос.

Эдгар удивленно оглянулся, но она ласково вытолкнула его за дверь:

— Иди же, мальчик, иди.

Теперь ветер дул прямо в спину. Он окреп и, забираясь под одежду, разгуливал по всему телу. Но зато он помогал быстрее идти.

Эдгар пробежал несколько метров. И вдруг осознав, что в последнее время он мог ходить только медленно, испуганно остановился.

Порыв ветра ударил в лицо, и Эдгар побежал. Прямо над Лембергом кусочек неба был безоблачным и ясным. Эдгар представил себе, как Хенни покажет ему конюшню и как, дрожа и покачиваясь, встанет на неуверенных тонких ногах жеребенок.

Наполовину преодолев подъем в гору, Эдгар вдруг понял, что добежит до вершины и не устанет.


Перевод М. Яковлевой.

Петер Брок ПОЧЕМУ МНЕ ПРИШЛОСЬ ПРОМЕНЯТЬ ТЕО НА ПАПУ

Честно говоря, мне было нелегко так сразу порвать с Тео. Но иначе нельзя. На то есть веские причины.

Вчера, всячески стараясь щадить его, я сказала ему об этом и чувствовала себя прескверно. А Тео? Воспринял все как мужчина. Даже попытался улыбнуться, когда я добавила, что мы тем не менее останемся хорошими друзьями. Несмотря на папу, сказала я, и это произвело на него огромное впечатление. Но Тео терпеть не может сентиментальности. Он просто хлопнул меня по плечу.

А моя подруга Крилле, которой я все рассказала сегодня после школы, считает, что отказываться от Тео глупо. Все веские аргументы для нее ерунда. То, что главная причина — Винне, я, конечно, не сказала. Крилле без ума от Тео. Для меня же это пройденный этап. Тео был вообще-то чем-то вроде ошибки юности. В конце концов мне теперь шестнадцать, а в этом возрасте уже нельзя позволять себе подобные шуточки.

Признаюсь, я долгое время очень гордилась Тео. Хотя бы потому, что я его, можно сказать, завоевала. Все началось с игры в вопросы. Мне было не больше пяти, во всяком случае, я еще не ходила в школу, когда я придумала недурную забаву. Чаще всего я начинала с безобидного вопроса, затем следовал другой, более каверзный, затем третий и так далее, пока родители не начинали беспомощно смеяться. Иногда они сдавались после первого же вопроса. Например, когда я хотела знать, есть ли у блох вши. Или почему пианино само на себе не играет? Или как называется паук, когда он не плетет паутину? То, что мне удастся таким путем завоевать Тео, для меня самой было неожиданностью.

Как-то вечером, открыв дверь в папин кабинет и терпеливо подождав, пока он не спросит: «Ну что там опять?», я сказала:

— Могу я тебя кое о чем спросить, папа?

Он застонал, но пока что негромко: это был всего третий вопрос в тот вечер.

— Ну хорошо, только покороче!

— Я лишь хотела узнать, почему ты маму всегда называешь Рут?

— Почему я?..

Покачивая головой, папа зажег сигару. Пока она дымилась и он отвечал, а длилось это довольно долго, у меня было достаточно времени обдумать другие вопросы. Каким будет первый ответ, я, конечно, могла предположить.

— Как же мне еще называть маму? Ведь ее зовут не Розалиндой, не Эльвирой, не Кунигундой, а Рут, не так ли?

— Так-то оно так. Но почему ты ее не называешь мамой?

— Очень просто, потому что, хотя она тебе и мама, мне она — жена. Так, а теперь…

— А почему ты не называешь ее женой?

Папа громко засмеялся. И я тоже с ним немножко посмеялась.

Вопрос-ловушка был впереди.

— Я должен называть маму женой? Нет, ты меня смешишь! Мама же знает, что она моя жена. Послушай, мы ведь тебя тоже называем не дочкой, а…

— Сабиной. Потому что вы знаете, что я ваша дочь, верно?

— Ну наконец-то! А теперь оставь меня в…

— А почему я должна называть тебя папой? Я ведь тоже знаю, что ты мой папа.

Так… интересно, как он теперь выкрутится. Бедный папа! Его окутали клубы дыма: так он всегда поступает, когда попадает в затруднительное положение. Я уж было подумала, что все опять закончится беспомощным смехом или стоном. Но нет, на этот раз я ошиблась. Папа спокойно отложил трубку и доброжелательно, можно сказать, по-свойски, посмотрел на меня. Затем он сказал:

— Ну хорошо, если хочешь, называй меня Тео.

Я просто опешила и беспомощно захихикала. То, что предлагал папа, казалось мне неслыханным. А может, правда рискнуть? Вначале я раз десять прошептала про себя: «Тео». Но и на одиннадцатый я не могла произнести этого вслух. А у папы лицо опять стало таким же, как недавно во время игры в шахматы с господином Гречелем, когда папа объявил ему мат.

«Тео», — вдруг услышала я свой голос… и выскочила из комнаты. А папа засмеялся. Неужели он все принял за шутку? С разочарованием я вспоминала тот торжественный момент, когда папа впервые назвал господина Гречеля Конрадом, а господин Гречель папу Тео. В самом деле… Я бросилась на кухню, наполнила две рюмки малиновым соком, поставила на поднос и явилась к отцу.

— За твое здоровье, Тео, — отчетливо произнесла я и подняла свою рюмку.

— За твое здоровье, Сабина, — ответил Тео.

Кажется, получилось вполне торжественно. С тех пор я стала называть папу Тео. Хотя мама и пыталась возражать. Как сейчас помню, в тот вечер Тео имел с ней довольно серьезный разговор. Но свое слово он сдержал. И я на радостях прыгнула в постель на одной ноге.

Чтобы оказаться достойной брудершафта с Тео, я тогда же дала нашей черепахе Пальме, и без того немало обо мне знавшей, следующую клятву: с сегодняшнего дня я буду задавать Тео только совсем легкие вопросы, чтобы ему больше не приходилось мучиться и стонать. Я не буду больше приклеивать жвачку под крышкой стола. С сегодняшнего дня перестану хлопать дверьми. И вообще, стану хорошим человеком.

Признаю, для одного раза это многовато. Но моему Тео я была верна. Одиннадцать лет. И это длилось бы вечно, если бы мои родители не переехали и я не перешла бы в другую школу.

В моей старой школе все было по-другому. Там многие ребята по-настоящему завидовали, что у меня есть Тео? А тут? До недавнего времени я даже не решалась упомянуть его. Поэтому я была рада, что он еще ни разу не появлялся в школе. Как мне его тогда называть? К тому же я видела, что некоторые девочки в классе вздыхают по какому-нибудь Клаусу, Маттиасу или Стефану, многозначительно закатывая при этом глаза. Я с моим Тео, естественно, не могла с ними тягаться. И мальчишки, во всяком случае, некоторые из них, не удостаивали меня участия в своих перешептываниях. С моей подругой Крилле они обращались точно так же. И это только потому, что нам на вид нельзя дать шестнадцать. Но разве это причина обращаться с нами как с детьми?

Больше всего меня злило беспредельное самомнение Винне Келера. Тогда наш класс готовил танцевальный вечер в молодежном клубе и я уже подумывала о том, не надеть ли мне вместо серебряных туфель с плоским каблуком замшевые, потому что Винне почти на голову выше меня, этот мальчик вдруг по-отечески посмотрел на меня и спросил:

— Послушай, малышка! А что, если вы в субботу вместе с Крилл будете торговать в клубе кока-колой? Чтобы вы с ней могли привыкнуть к атмосфере клуба?!

Какая наглость!

— Может быть, ты сам этим займешься, Винне? — ядовито парировала я. — Видишь ли, я уже договорилась с моим приятелем пойти в субботу в бар «Какаду».

Каково?! Как раз об этом баре Винне на днях рассказывал, да с таким апломбом, словно был его завсегдатаем.

— Верно, — находчиво вставила Крилле, — не оставлять же Тео одного в этот вечер!

В ответ Винне и его друзья только по-идиотски расхохотались. В субботу я, конечно, не могла пойти в молодежный клуб. Мне пришлось остаться дома и играть с Тео в шахматы. И это было лишь жалким эрзацем танцевального вечера. А что толку? Какое-то время я решила просто не замечать Винне, что было довольно сложно при его росте, и старалась не расстраиваться от того, что у меня пока только Тео и нет настоящего друга.

Но однажды на перемене в класс влетела Крилле и радостно затрубила:

— Сабина, быстро иди вниз. Тебя у ворот ждет не дождется Тео. Но смотри, чтобы вас не застал Матемлевский.

Матемлевский, вернее, господин Машлевский, наш классный руководитель. Вообще-то он добрый, но он ведет у нас математику. И поэтому мне действительно не хотелось, чтобы он застал нас у ворот. Ведь то, что Тео украдкой сунул мне и я быстро спрятала под свитером, было забытой мной дома тетрадкой по математике с домашним заданием.

Славный Тео! Без него на следующем уроке я бы совсем пропала. С благодарностью я бросилась ему на шею и расцеловала его.

Но тут замечаю, что кто-то наблюдает за нами из окна коридора. Уж не Карола ли это, наша первая сплетница? Пусть смотрит, подумала я.

Мой бедный Тео не знал, что и думать, когда я вдруг опять и довольно бурно осыпала его поцелуями. Но увы, так было нужно.

— Что за телячьи нежности? — удивился он. — Лучше просмотри еще раз третий пример, там коэффициент не совпадает.

— Спасибо, мой дорогой, — сказала я и продолжала смотреть на него таким взглядом, словно он только что объяснился мне в любви. В конце концов ему это надоело. Убегая, я послала ему воздушный поцелуй.

Едва я вошла в класс, как поднялся такой шум, словно меня видели в объятиях возлюбленного. Болтушка Карола уже успела позаботиться о сенсации. По ее великодушной оценке, Тео был «потрясным» мужчиной. Кажется, она даже сравнивала Тео с киноактером Гойко Митичем.

О, как же я ликовала! Особенно когда убедилась, что Крилле удалось справиться с душившим ее смехом. Винне, правда, ничего не сказал, но все же он совсем по-иному посмотрел на меня. Точно впервые увидел. А я небрежно закинула ногу на ногу.

— Посмотрите-ка на нашего цыпленка! — крикнул Хольгер Вюст.

Мне было нетрудно пропустить это мимо ушей. А Ингрид Лер, которая всегда говорит пословицами, тупо заметила:

— Да, в тихом омуте, как известно, черти водятся.

Я же была на вершине блаженства от своей порочности. Это было так опьяняюще, что я совсем забыла еще раз просмотреть третий пример с неверным коэффициентом, за что позже поплатилась, получив тройку.

Тройку эту еще можно было бы пережить, если бы я оставила свою глупую игру с Тео. Но я не могла остановиться.

На большой перемене Винне постоянно вертелся около меня. И при этом вел себя так, словно хотел предостеречь. Мне кажется, он говорил даже о том, что мы должны как-нибудь в классе «совершенно откровенно» поговорить обо всем. Да, только этого мне и не хватало. Он даже хотел знать, где я, собственно говоря, познакомилась с этим Тео? Не могла же я ему ответить, что все началось с пеленок.

— В баре «Какаду», где же еще? Ты ведь там часто бываешь? И должно быть, нас там уже видел?

— Может, ты хочешь сказать, что будешь там в субботу?

— А ты как думал? Тео уже заказал столик.

— Неужели? — усмехнулся Винне. — Тогда самое время взглянуть на этого Тео поближе.

— Сколько угодно, — храбро сказала я.

Ну хорошо, я утерла нос этому выскочке Винне. А что, если он и в самом деле пойдет в субботу в бар? Ему все-таки уже семнадцать, а можно дать и восемнадцать, с него станется! Внезапный интерес к моему «другу» я, конечно, объяснила ревностью. Не могла же я свалять дурака и все рассказать ему про папу. Лишь теперь мне пришлось осознать, куда меня занесло. Но как уговорить Тео пойти со мной в ночной бар?

Постараюсь быть краткой. Мне это удалось. Благодаря маминой неожиданной поддержке. Ничего страшного, если Тео сходит куда-нибудь разок со своей почти взрослой дочерью. И не в какую-то забегаловку или кафе-мороженое, а в бар. Я не могла только вразумительно объяснить, почему непременно в бар «Какаду». Но и здесь мне на помощь пришла мама: «Почему бы и нет, Тео? Это звучит так экзотично! Не правда ли, Сабина?» Да, везение человеку необходимо.

Но, говоря честно, бар этот вовсе не показался мне экзотичным. Разве что переливался всеми красками, словно настоящий какаду. В неровном свете — маленькие столики с низкими креслами, среди которых я казалась еще меньше, чем была на самом деле; до смешного высокие табуретки, на которые я могла залезть лишь с трудом, бармен, насмешливо называющий меня «маленькая фройляйн», да к тому же благопристойная музыка, словно сюда приходят одни только старики, наконец, крошечная площадка для танцев, на которой могли поместиться самое большее пять-шесть пар. Большого удовольствия я не испытывала еще и потому, что мне приходилось все время и по возможности незаметно наблюдать за дверью. Не могла же я упустить момент появления Винне. Но он явно не торопился. А я то и дело тащу бедного Тео танцевать. Он, в свою очередь, старался как мог и изо всех сил выворачивал ноги и руки. Его, правда, удивляло, что я при каждом скрипе дверей с чарующей улыбкой прижималась к нему. Он буквально умирал со смеху. Но вот кто-то показался в дверях, и моя чарующая улыбка превратилась в гримасу. На пороге вместо Винне стоял Матемлевский.

Конечно, нет ничего дурного в том, что я с моим отцом хожу в ночной бар. Но откуда Матемлевскому знать, что это мой отец. Они ведь еще незнакомы друг с другом. А знакомства этого из-за Винне мне нужно было не допустить во что бы то ни стало. Из-за спины Тео я дружелюбным кивком головы ответила на полный упрека взгляд моего классного руководителя, тем самым преподав ему урок светской учтивости.

Но вскоре дело приняло другой оборот. Очевидно, потому, что Тео к этому времени уже выпил несколько рюмок коньяка. Во всяком случае, мы теперь поменялись ролями, и он с ясным удовольствием играл влюбленного. На сей раз уже он с чарующей улыбкой прижимал меня к себе, важно кланялся после каждого танца, галантно подводил меня к стойке бара, помогал влезть на табурет и к тому же целовал мне руку. Он это делал ужасно смешно. А я все принимала как должное и вела себя как настоящая дама. Одно мне было досадно — нас не видел Винне.

Особенно когда Тео заказал два бокала шампанского.

— Ну что, моя прекрасная фройляйн? — галантно спросил он. — Не выпить ли нам еще разок на брудершафт?

Так мы и сделали. И на этот раз с полным соблюдением всего ритуала.

Я была вознаграждена за все, когда увидела, как возмущенный Матемлевский покидает бар.

Конечно же, этим дело не кончилось. Но все оказалось куда забавнее, чем можно было предположить. В понедельник, едва переступив порог класса, Матемлевский вызвал меня к доске.

— Сабина. После урока зайдете к директору. Его интересует, что вы по субботам делаете в ночном баре.

Взглянув на лица одноклассников, я осталась очень довольна. А главное, Винне выглядел так, словно вынужден был в корне пересмотреть свое мнение о вчерашней «малышке».

Кстати, объяснение с директором, как и следовало ожидать, прошло довольно дружелюбно. Мне достаточно было сказать правду, и меня сразу же отпустили, однако с одним условием, что мой папа иногда все же будет наведываться в родительский комитет. И это я, кроме всего прочего, должна была деликатно сообщить Тео, а вернее — папе.

Самое большое удовольствие я получила при обсуждении моего «проступка» на классном собрании. Здесь, к моему удивлению, выяснилось, что не я одна виновата в истории «с Тео в ночном баре». Винне пришлось признать, что и он в определенной степени способствовал этому. Да, он даже признал, что неверно судил обо мне, что я расцениваю как свой большой успех.

Кстати, именно это и побудило меня дать обещание окончательно порвать с Тео. А такое обещание в моральном, так сказать, отношении производит неплохое впечатление.


Перевод Т. Сергиевской.

Иоахим Новотный ПРОЩАЛЬНАЯ МЕЛОДИЯ ДЕТСТВА

К сожалению, я не принадлежу к молодым людям, отличающимся быстрым умом. Обычно мне требуется разгон, прежде чем меня осенит какая-нибудь идея. Все может начинаться и во сне. Рано заваливаюсь в постель, и вдруг кто-то кого-то избивает, или снится что-то, что, собственно говоря, уже не существует в природе. Почему это вижу во сне я, не могу объяснить. Во всяком случае, это меня мучает. Я мечусь в постели, я… Но об этом я не рассказываю даже Лутцу.

Еще в полусне я внезапно слышу голос матери, какой-то непривычно сварливый.

— Я знала, что так будет. Я знала.

— Ну и что? — слышу я грубый бас отца. — Что толку, что ты это знала? Старик все еще там.

— Не говори так о моем дедушке!

— Может, он не старый?

— Так не надо его сразу сдавать в утиль.

— Как будто это возможно! Такой упрямый старый растрепа, уж он о себе напомнит.

— Ага, растрепа!

— Мне приходится выслушивать на улице: почему он не уходит в дом для престарелых, где ему будет хорошо? Почему он остается там? Последний.

— А если он не хочет?

— Что значит: не хочет? Кто меня спрашивает, чего я хочу? Мне приходится выслушивать упреки. Это был человек из окружного руководства, девочка моя.

Если отец говорит матери «девочка моя», то дело либо очень хорошо, либо очень плохо. Догадаться об этом должен я сам. Во всяком случае, мать знает, на что ей можно рассчитывать. Она меняет интонацию.

— А если тебе все-таки еще раз туда съездить? Поговорить с ним?

— И не подумаю! Чтобы он снова сбежал от меня, как от глупого мальчишки? Кроме того, мы послезавтра едем в Исполиновы горы! Все!


За этой радующей сердце беседой следует то молчание, из коего ловкачи способны состряпать целые романы. Я ерзаю в постели, как будто удары достались именно мне. В конце концов я встаю. В дверях я хрипло произношу нечто такое, что при большом желании можно истолковать как приветствие. Желания нет, и ответа я не получаю. Когда я выхожу из ванной, сцена переменилась. Мать бодро стучит чашками, а отец жует, читая при этом газетную рубрику «Бывает и такое!». Она на предпоследней странице, внизу слева. А вообще в мире восстановлен порядок. Я бы охотно показал им, что отлично вижу, какая идет игра. Но мне ничего не приходит в голову. Я беру портфель и молча ухожу.


Немного позже немецкий язык у фройляйн Броде. Она — сама уверенность.

— Женнинг, я знаю, ты сегодня подготовился.

Чтобы не слишком разочаровать ее, я по крайней мере встаю. Мне сразу же приходится применить самое сильное оружие — «наивняк». Обо мне говорят, что у меня жидкие белокурые волосы и голубые глаза. Однако никто не знает, что я не такой. В душе я кареглазый, почти задумчивый человек, который в решающий момент может быстро нанести удар. Но сейчас не тот момент. На уверенность фройляйн Броде можно реагировать только голубыми глазами.

— Я думал, что нам это не задавали…

Почти разочарованно я констатирую: она мне верит и вызывает Гундулу Фишер. Та может. Всегда все может. Пока она говорит, уверенность фройляйн Броде подкрепляется хорошим мнением об уровне знаний нынешних учеников.

Потом физкультура. Прыжок через коня. Лутц испускает хриплый торжествующий крик. Гундула Фишер смотрит на меня, вся восторг, с другого конца спортзала. Хабих ставит пятерку.

И только я знаю, что прыжок недействителен. Я не умею его делать. Я боюсь его и всегда приземляюсь задом на последней трети коня. Чистая случайность, что на этот раз я через него перемахнул. Но разве здесь кто-нибудь хочет это знать?

Затем обществоведение у Качера. Урок тянется как резина. Качер говорит о роли государства. Государство — это также и мы. Государство — это также и я. Если я правильно понимаю Качера, то и он видит меня голубоглазым. Если бы он знал, как утомительно непрерывно глазеть вокруг столь истинно немецкими глазами. Я, кажется, дремлю с открытыми глазами — вижу утренний сон, слышу отца и мать, уверенную фройляйн Броде, ощущаю страх перед прыжком. Герр Качер толкует о всестороннем укреплении, тут пора бы выдать идею, но, пока она приходит, звенит звонок.

Вечером Лутц ставит японский кассетник на край контейнера и запускает на полную мощь. Я не отношусь к тем, кто, слушая наимоднейший хит, тут же от восторга напускает в штаны. Мне всегда милее позавчерашний рок, но об этом никто не знает. Ведь в конце концов никого не касается, что я терпеть не могу романтический рев этих так называемых певцов. У кого хриплая глотка, тот пускай пьет виски, а не полощет горло лимонадом. Знатоки меня поймут. Дикси, конечно, в экстазе. Причем всегда от всего, что модно. Она покачивается, подымает взоры к верхушкам деревьев, хоть неспособна отличить дуб от липы. Меняя кассету, Лутц прислушивается к шуму мотора, работающего на высоких оборотах.

— Это опять он.

— Кто? — спрашивает Дикси, как будто только что свалилась с луны.

Шум нарастает. Площадка для контейнеров расположена далеко от жилых домов. Говорят, что раньше здесь был загородный ресторанчик. Тяга к лесу. Столы под деревьями, пиво в высоких бокалах, детская болтовня. В этом духе. Теперь главная улица проходит по ту сторону нового района города. Кроме тех, кому надо выбросить старые диваны и рождественские елки, служащих спецавтохозяйства и нас, сюда не приходит никто, разве что заварится какая-нибудь каша! Мотоцикл на самых высоких оборотах мчится к развалинам дома, резко описывает кривую и рывком выезжает за кусты.

— Идиот! — говорю я.

— Болван, — соглашается Лутц.

— Не Гунди ли была на заднем сиденье? — спрашивает Дикси.

Она имеет в виду Гундулу Фишер.

— Ну и что? — вопрошает Лутц.

Он нажимает клавишу и предоставляет ответ магнитофону. Мы стоим и слушаем. Но потом я прислушиваюсь уже не к музыке. Потому что, когда Лутц приглушил звук, я даже не переступаю с ноги на ногу. Что же до Дикси, то она реагирует на относительную тишину разочарованным возгласом: «Э!»

Лутц уставился на угол, за которым исчезла тяжелая машина. Убедившись, что ничего не происходит, он говорит:

— Между прочим, сегодня утром был мощный прыжок.

— Кого это интересует? — резко спрашиваю я.

На этот раз музыка не дает ответа. Мы молчим. Из этой ситуации, при наличии некоторой ловкости, также можно было бы сделать роман.

Наконец мы снова слышим шум мотоцикла. Лутц врубает магнитофон. Просто невероятно, как он орет! Дикси от восторга подтанцовывает, уставившись на розовую полоску над вечерним горизонтом. Сценой, которая представляется нашему взору, приходится наслаждаться Лутцу и мне. Гундула тесно прижалась к кожаной спине типа. На несколько секунд вой электрогитары тонет в шуме выхлопов. Я отворачиваюсь, под ноги мне попадается консервная банка, и я швыряю ее в стенку контейнера. Этот освобождающий удар служит зарождением подходящей идейки. Лутц плюет в том направлении, где исчез мотоцикл, и кричит, перекрывая вой мага:

— Э, я кое-чего жду!

Отвечать приходится Дикси.

— Стерео?

— Вздор! Мопед. Правда, подержанный. Понадобятся денежки на ремонт. А вообще машина классная. Дает семьдесят в час.

Я молчу, жду появления идеи. Зато Дикси сразу в полном восторге.

— Шикарно, ты сразу возьмешь меня с собой, да?

Лутц смотрит вверх на дорогу и мрачно говорит:

— Слушай, этот мопед на одного.

Затем он переводит серые глаза на меня. Вне всякого сомнения, он ожидает, что я воздам должное радостным перспективам. Но в этот момент я ничем не могу ему помочь. У меня такое чувство, будто я только что сделал открытие и меня со всех сторон дружески толкают в бок. Я с трудом говорю:

— Послушай, надо бы кое-что сделать.

— Что, черт возьми? — кричит Лутц.

— Что-нибудь толковое, — говорю я.

— Нет ничего!

Лутц хлопает себя руками по бедрам; Дикси, которая все всегда понимает по-своему, покачиваясь, быстро приближается ко мне. Я останавливаю ее:

— Прекрати, я серьезно говорю.

— Он серьезно говорит! — Лутц не может прийти в себя от разочарования.

— Да! — кричу я. — Это должна быть отличная штука! Что-то точное. Люди должны говорить об этом.

Лутц щупает лоб.

— Вообще-то ты здоров, а?

Я не люблю, когда на меня так нападают. Даже лучшие друзья не имеют права на это. Я невольно поднимаю сжатые кулаки. Но это, наверно, не то, что надо делать. Лутц в полной растерянности качает головой.

— Послушай, старик, — говорит он, — мопед стоит в старой части города. Случайно у нас завтра одна из любимых свободных суббот. Думаю, мы осмотрим эту штуковину.

— Не, — говорю я, — завтра я занят.

Об этом я узнаю только в эту секунду.


Идея долго не дает мне уснуть. Наконец я засыпаю. И только когда меня будит мать, я снова нахожу эту идею хорошей.

— Марш из постели, быстро! Отец уже выводит машину из гаража. — Она совершенно серьезно называет «трабант» машиной. — Давай, давай, прыг-прыг!

Не могу отказаться от мысли, что она путает меня с жеребенком.

— Если бы ты знал, куда мы сегодня поедем!

Я знаю. В Исполиновы горы. Это сама по себе неплохая цель. Но, во-первых, я не испытываю ни малейшего желания провести целый долгий день в обществе родителей, вообразивших себя автотуристами, а во-вторых, у меня намечено кое-что другое. Я решительно поворачиваюсь к стене. Входит отец. За ним плывет облако не полностью сгоревшего горючего. Мать делает вид, что растеряна.

— Мальчик! Думаю, он не хочет ехать с нами.

— Как?

Когда бас отца переходит в шипение, необходимо действовать. Я моментально встаю, потягиваюсь в дверях и говорю как бы вскользь:

— Я еду к дедушке.

— Что?!

Отец ошеломлен.

— Ну, кто-то же должен о нем позаботиться, — говорю я как можно агрессивнее.

— И это хочешь сделать ты?

— Да, я.

Это своего рода проба сил. Пусть почувствуют, что наступили новые времена. Отец готов взорваться. Однако мать выводит его из игры. Я слышу, как за дверью она уговаривает его:

— Оставь! Может, оно и хорошо. Мне и так было не по себе при мысли, что мы носимся в горах, а старый человек сидит там один.

— Ах, — говорит отец, — бедный старик! И надо же тебе послать именно мальчишку.

А так как мать ничего не отвечает, он после короткой паузы добавляет:

— Делайте что хотите.

Он проходит через кухню, не глядя на меня. Захлопывает за собой дверь.

Мать наливает что-то, может быть, чай, в термос. Когда жидкость начинает булькать, она обретает дар речи:

— Как ты туда доберешься? Ведь это как-никак двадцать километров.

— На велосипеде, — отвечаю я таким тоном, как будто должен объяснить, что человек, как правило, существо двуногое.

— Совсем один?

— Один.

Это я говорю как можно спокойнее. Если речь идет о вещах, которые касаются меня, я обо всем могу поговорить с матерью. Но то, что я не отказался бы, если бы меня сопровождала некая Гундула Фишер, это кажется мне слишком щекотливой темой. Мать успокаивается.

— Ну ладно, — говорит она, — ты уже был там несколько раз. Найдешь дорогу. Передай дедушке привет.

— Больше ничего? — допытываюсь я.

Непрерывная ходьба матери между столом и холодильником прекращается. Очевидно, я затронул тему, которую она не хочет обсуждать со мной.

— Что еще? — спрашивает она и начинает резать хлеб. Стало быть, голова ее свободна для всяких наставлений. — Будь осторожен, слышишь? Езжай справа. И сразу иди к дедушке. Там опасно.

Я хватаю свою сумку и спасаюсь бегством.


Последний опасный момент. Отец ждал «трабант» семь лет. Теперь его настроение зависит от карбюратора. И действительно, я вижу, что он стоит в облаке выхлопных газов, недоверчиво прислушиваясь к стуку мотора. Выталкиваю велосипед из подъезда и жду, когда его недовольство сомнительно функционирующей техникой перекинется на меня. Но для этого нет времени. Наверху раскрывается окно. Женский голос пронзительно кричит:

— Какая наглость! В субботу!

Ему вторит ревущий бас:

— Загрязнение окружающей среды!

Кричат, должно быть, недавно переехавшие сюда супруги, о которых соседка говорит, что они превращают ночь в день. Как бы то ни было, отец чувствует себя задетым. Он бросается на сиденье и выключает двигатель. Окно захлопывается.

Пользуясь случаем, я проскакиваю на узкую тропинку между разросшимися декоративными кустами. Когда я начинаю крутить педали, я почти не чувствую их сопротивления. Где-то за седьмым жилым кварталом стоит утреннее солнце. Мы сумеем им насладиться.

Сперва подъезжаю к магазину, беру три большие бутылки пепси и становлюсь в очередь к кассе. Удивительно, чего только не покупают люди. Молоко, булочки, маргарин. Этим же не прокормится ни один разумный человек. Я беру из корзины перед кассой две пачки жевательной резинки.

В это время кто-то дергает меня за рукав. Дикси.

— Ты уезжаешь?

— Да.

— Куда?

— Ты не знаешь. Сорбская деревня. Вуссина.

— Это далеко?

— Тридцать семь километров.

— Если ты подождешь, пока я накормлю братишку, то я поеду с тобой.

В ее корзине несколько банок с детским питанием. От одного вида этой коричневой кашеобразной массы мне становится дурно.

— Нет, послушай, — быстро говорю я, — из этого ничего не выйдет. Тут дело срочное.

— Ах, вот как, — говорит Дикси. Это звучит как «жаль!».

Мне трудно лгать, но так же трудно сказать правду.

В семье Дикси пятеро детей, она самая старшая. Мой отец говорит: «Не пройдет и четырех лет, как она будет покупать детское питание для своих». Он не особенно хорошо отзывается об этой семье. Отец Дикси получил от государства кредит. Днем и ночью он вкалывал на строительстве дома, как юркая рыжеволосая обезьяна. Он хотел все сделать один. Даже сам внес изменения в проект дома. В конце концов все деньги были израсходованы, а дом готов только наполовину. Тем не менее они вселились. Отец Дикси сменил место работы. Теперь он часто работает в ночную смену на ТЭЦ — из-за денег. Мой отец называет его «буржуем». Мой отец работает в отделе по надзору за строительством и в свое время высказался за кредит. Теперь он отворачивается, когда мы проходим мимо «новостройки». В довершение судьба еще раз свела их. Оба, не сговариваясь, вызвались клеить обои в нашем классе. Мой отец потому, что надеялся удостоиться упоминания в каком-нибудь отчете. Отец Дикси рассчитывал на сверхурочную оплату. Он сразу взобрался на стремянку. Хотел, чтобы все было сделано быстро и основательно, но уронил намазанные клеем куски обоев, прежде чем мой отец, который разглаживал обои, успел выпрямиться. Дикси, конечно, захихикала. Я быстро вышел с ней в коридор. Но отец сохранял спокойствие. Он вытер клей и сказал стройнадзорным голосом: «Так нельзя, товарищ. Больше дисциплины!» Отец Дикси сразу был готов помириться. Он протянул моему отцу бутылку пива, но она была отвергнута.

Во всяком случае, мы продолжали работу. Дикси отвела со лба соломенную прядь волос, она так и светилась от усердия, и взяла у меня ведро воды, которое я налил в туалете. При этом она коснулась пальцев и шепнула мне:

— Здорово, а? Как будто мы муж и жена.

Тогда я с большей охотой стал помогать своему отцу.

Она часто смахивает волосы со лба. Так и теперь, когда стоит рядом со мной в очереди.

— Вперед не лезьте! — говорит женщина позади меня. Она отталкивает Дикси и наступает мне на пятки.

— Кто тут лезет? — шиплю я.

Некрасивые девушки и своенравные женщины приводят меня в ярость, но тут подходит моя очередь платить.

— Подожди! — кричит Дикси, когда я собираюсь отъехать.

Нет, я не буду ждать. Я же что-то наконец делаю. Что-то нужное. И никто меня не удержит.

— Тогда я пойду смотреть мопед вместе с Лутцем, — кричит Дикси.

— Давай! — кричу я в ответ.


Затем мир предстает во всей красе. Голубое небо, пышная белая пена цветущих деревьев, сумасшедше щебечущие, захлебывающиеся, заливающиеся птицы. В быстром темпе я проезжаю мимо дома, где живет Дикси. Рывком перевожу велосипед на дорогу, ведущую за город, и моментально попадаю в ад: чад выхлопных газов, вонь сгоревшей резины, агрессивный вой моторов. После каждого обгона меня оттесняют вправо. Моей руки касаются бледно-желтые листья, которые уже, собственно, должны были бы быть по-майски зелеными. Те, кто сегодня в пути, забывают о весне, пока не найдут место для стоянки. Тогда они соблаговолят обратить внимание на природу, не отходя, впрочем, слишком далеко: необходимо присматривать за лакированным чадом.

При первом же удобном случае я съезжаю с дороги на узкую кочковатую тропинку и попадаю в сосновый лес. Через десять минут я останавливаюсь. Кукует кукушка. Кричит сойка. Стучит дятел. И тишина…

Я нажимаю на педали, склоняюсь над рулем. Двадцать минут спортивной езды, ни единого взгляда направо или налево. Асфальт убегает назад, шуршат шины. Еще десять минут! Наконец ощущаю легкую боль в легких. Итак, предел достигнут. Велосипед едет по инерции. Когда боль утихает и мое дыхание становится спокойным, я оглядываюсь. Тот же лес, что и был: сосны, сосны, сосны, сосны. Высокие стволы, молодая поросль, заповедные места. Ни кукушки, ни сойки. Только дятел. Он постукивает там, где зелень густа, голубизна неба ярка и дурманящ аромат дня.

Не спеша еду дальше. Справа открывается раскорчеванный участок леса. Солнце сверкает над пронзительно пахнущим гладким песком. Через несколько километров я проезжаю мимо автоприцепа, груженного бутовым камнем. Он стоит справа, наклонясь к кювету; «серьга» лежит на земле.

Наконец-то дорожный знак. Красный и чужой, в этой зеленой и коричневой местности он предупреждает о каких-то опасностях… Я увеличиваю скорость. Это предупредительный знак перед переездом. Не успел я подъехать, как, словно по мановению волшебной палочки, опускается шлагбаум. При случае я совершаю короткий слалом. Но теперь у меня другое настроение. Останавливаюсь, свешиваю ногу на руль, упираюсь локтями в седло, подложив руку под голову. Сейчас пройдет поезд. А что, если на меня посмотрит какая-нибудь девушка? Иногда я позволяю себе такие ни к чему не обязывающие надежды. Итак, она смотрит на меня — задумчиво, отрешенно, многозначительно. У нее будет о чем помечтать…

Деревья, растущие по обочине, стоят, будто застыв от ужаса. Рельсы теряются в тумане бесконечной прямой. Затем раздается гудение, свист, грохот. Поезд с шумом проносится мимо. Длинная лента высоких красных вагонов, верхняя половина которых сужается кверху. Если бы над бортами не был навален бурый уголь, я бы посчитал, что мне привиделась сцена из фантастического фильма.

Прежде чем я ставлю ногу на педаль, шлагбаум беззвучно поднимается.

Утомительно тянется дорога, усеянная огромными выбоинами, вокруг поблескивают острые камни. Широкие прямые просеки, деревья, стволы, корни, ветки, хворост, тропинки, которые некогда, наверно, звали прогуляться, загорожены щитами с надписью: «Внимание! Горные работы! Вход воспрещен!» И выше верхушек самых высоких деревьев в небо поднимаются опоры высоковольтной линии электропередачи без проводов.

Невольно увеличиваю скорость. Скорей проехать это место! До деревни уже недалеко.

Нет, еще далеко. Дальше, чем я думал. Еду медленно, неуклюже, делаю семь мучительных поворотов и беру три подъема. Наконец-то мчу вовсю. Вот и долина. Проезжая мимо криво висящего дорожного знака с названием деревни, я облегченно вздыхаю.


Перевод В. Малахова.

Ганс Вебер МОЗЕС-ЗАДАВАКА

В каникулы я принял решение начать новую жизнь. С самого первого дня занятий в школе. Буду делать все домашние задания, перестану отвлекаться на уроках, паясничать и задаваться… И еще — хватит выдумывать всякие небылицы. Иной раз представлю себе, что все вокруг не взаправду. А я смотрю кино, и я же режиссер или главный исполнитель.

И вот на уроке географии… Нашего учителя географии звали Пиккрим. У него все страны состояли из пяти пунктов: ландшафта, экономики (назови все пять видов полезных ископаемых!), политической структуры, истории и особенностей.

— Полезные ископаемые, Франк Мосманн!

Пиккрим чем-то немного смахивал на какого-нибудь главаря банды, только невезучего. И щетина, и крепкая, широкая грудь настраивали на печальный лад.

Я попытался наскрести все пять полезных ископаемых.

— Уголь, железная руда, олово, боксит…

— Дальше.

— …и другие, — закончил я.

— Другие, Мосманн, бездарь этакая, другие — это вольфрам! Один вольфрам. Используется в лампочках, ибо да будет свет. Свет, Мосманн! Пусть и тебя хоть раз озарит.

Класс покатился со смеху.

— Но там еще кое-что есть, господин Пиккрим.

Наглости, надо сказать, у меня всегда хватало.

— Вот как? И что же?

— Там золото нашли. Вчера ночью. В учебнике пока ничего об этом не написано.

Самое странное, что в таких случаях я сам твердо верил в это.

Пиккрим неспешно, угрожающе приближается ко мне. Останавливается. Неплохо у него получается. Умеет же преподнести себя в кадре! Средний план.

— Сказать тебе, Мосманн, что нашел я? Что ты всего-навсего жалкий выдумщик!

Тут у него в тексте неинтересное место. Я быстро подношу к глазам рамку из больших и указательных пальцев, проверяя кадр: Пиккрим, главарь гангстеров, средним планом, кроет своих сообщников, проспавших решающую ночь, когда размечали участки. Больше всего, он зол на меня, ведь я «самый способный среди его людей». Но я с невозмутимым видом стою, прислонившись к спинке парты, еще бы, самый золотоносный прииск давно у меня в кармане. В тот момент, когда я скажу ему об этом, надо будет подвести камеру как можно ближе. Как он удивится, у него челюсть отвиснет. Теперь моя очередь подавать реплику.

— Кто знает, что там еще откроют.

У Пиккрима отвисает челюсть. Быстрый наплыв камерой. Получилось. На сегодня конец съемок.

— Мне надо побеседовать с твоими родителями, — говорит учитель Пиккрим.

Вот оно, возвращение в унылую действительность.

На перемене, позабыв все добрые намерения, я опять принялся за старое. Нес что-то об одном пляже на Балтике, где мы с дружками будто бы наводили на всех страх. Зато перед Эльке я трусил, не заговаривал с ней, внушая себе, что самое умное пока не замечать ее совсем. Послушав меня некоторое время, она, удивленно подняв брови, взяла свой завтрак и пошла на школьный двор.

Итак, начать новую жизнь, избавиться от плохих черт характера пока не удалось. И все же я остался доволен началом учебного года, так как в этот день я выиграл забег на тысячу метров. А удалось мне это только потому, что перед стартом Бодо заявил, что он, мол, побьет Мозеса-задаваку. И Муха, которого я всегда считал своим другом, хотя он, как мне стало известно, бегал за Эльке, сказал:

— У него старик — директор школы, вот он и задается.

Для меня же этот факт ровным счетом ничего не значил. Мне и в голову не приходило этим хвастаться. Вот если бы у меня отец был летчиком, или капитаном, или дрессировщиком в цирке!

Но раз мне бросили вызов, я его принял. Первые сто метров мы бежали скучившись. Я был не совсем в форме, да и в боку покалывало. И тут закрутился фильм.

Мой отец, известный парашютист, готовился к новому рекордному прыжку. Я узнал, что завистники повредили его парашют. Отец, человек с больным сердцем, идет по летному полю к небольшому самолету. (Почему обреченный на гибель парашютист вдобавок ко всему должен был страдать сердцем, объяснить не могу.) Я должен его догнать, прежде чем самолет взлетит. Вижу, мне удалось оторваться от других. Отец забирается в самолет, дверца захлопывается, приходят в движение пропеллеры. Собрав последние силы, я дотягиваю до взлетной полосы, резко вскидываю руку, подавая пилоту знак и… выигрываю забег.

После этого мне стало плохо. Перед глазами замелькали синие круги, и я свалился у обочины тропинки. Первое, что я услышал, придя в себя, были слова Мухи:

— Чепуха все это насчет директора. Только зачем ты, когда бежишь, так странно рукой взмахиваешь?

— Да так, привычка, — ответил я.

В этот момент мимо проходила Эльке. И я добавил погромче, чтобы она смогла услышать:

— На тренировке я тоже так делаю. Теперь уже не отвыкнуть.

Эта фраза мне жутко понравилась, хотя я вообще не мог припомнить, чтобы когда-либо ходил на тренировки. Нет, эта фраза мне настолько понравилась, что я подумал: это на Эльке подействует. С невозмутимым видом она пошла дальше, а мне отчетливо представилось, какими глазами она теперь будет смотреть на меня — победителя, так откровенно говорящего о своих слабостях. Решив, что на сегодня сделано достаточно, чтобы убедить Эльке в моих достоинствах, я накинул тренировочную куртку, завязав рукава узлом на шее, и покинул место состязаний.

Прибыв домой победителем, я позвонил, дверь открыл мой старший брат Йост. В руках он держал маску для подводного плавания.

— А, Мозес, — произнес он, задумчиво разглядывая маску, и вдруг сунул ее мне. — На, возьми.

Обычно мне позволялось пользоваться этой маской лишь изредка. Каждый раз приходилось упрашивать, и сколько было радости, когда брат надевал мне ее и говорил, подталкивая в спину: «Давай Мозес!» А тут, когда он вот так, безо всякого дарил, меня вдруг охватило безразличие. Я положил маску к своим вещам.

Йост собирал рюкзак.

— Уезжаешь? — спросил я.

Он не ответил. Надел курточку из кожзаменителя, посмотрелся в зеркало, проведя рукой по щетине на подбородке, из-за которой я ему так завидовал.

Я привык, что мои вопросы оставались без ответа. В том-то и проявлялась значительность моего брата, что он всегда поступал так, как считал нужным, никому не давая сбивать себя с толку. Я поэтому не удивился, наоборот, сделал вид, будто знаю, что к чему.

— Твоя новая подружка малость худовата, — заметил я, намекая на Веру, студентку факультета журналистики, с которой брат недавно познакомился.

Но тот невозмутимо продолжал складывать вещи.

— Однако ради нее стоит наделать глупостей, — не переставал я.

Брат и здесь не прервал своего занятия. Немного помолчав, сказал только:

— Послушай, Мозес, не надоедай мне своей болтовней!

Наконец-то беседа завязалась, обрадовался я. Пожалуй, теперь можно было бы рассказать об истории с забегом, но у меня еще было время в запасе.

— Как ты считаешь, женщины могут быть честными по-настоящему? — спросил я.

— Честными? Что ты имеешь в виду?

— Ну, допустим, не только брови подымать, когда ты чего-то добился.

— Да что у тебя за дела с женщинами?

Тут я многозначительно улыбнулся, что определенно бросилось бы брату в глаза, если бы он не был как раз занят бритвой, которую запихивал в рюкзак.

— Ну, так что с девчонками, — спросил он, — доставляет тебе беспокойство?

— Ты можешь представить себе честную девчонку?

— Да, могу.

Брат засмеялся, ткнул меня по-боксерски и с рюкзаком на плече направился к двери.

— Заходи ко мне, когда здесь все малость успокоится. Ты же знаешь, где я.

Я как стоял, так и остался стоять, уронив руки и глядя брату в след. Он был уже в дверях, когда я было рванулся, собираясь бежать за ним. Но выдавил из себя всего лишь одно слово «куда?», прозвучавшее вполне беспомощно.

— Ухожу. Насовсем, — ответил Йост.

— Тогда, тогда и я уйду.

Брат пощупал у меня лоб, словно проверяя, нет ли температуры.

— Тебе-то из-за чего уходить? — сказал он негромко.

Когда за ним уже затворилась дверь, я прокричал ему вслед: «А я выиграл забег на тысячу метров!» Но брат уже не слышал.

Бросившись к окну, я распахнул его и увидел, как Йост сел в трамвай и уехал. Я раскрыл рот, но не смог ничего произнести, да и к чему. Меня охватило оцепенение. Только тут до меня дошло, что Йост в самом деле просто взял и ушел, а меня, как всегда, с собой не взял, да ведь я пошел бы за ним куда угодно: в пустыню, на Северный полюс, всюду.

Ушел и больше никогда не вернется, никогда.

Я пошел в нашу комнату. На стене по-прежнему висел эспандер, который Йост без передышки растягивал по двадцать семь раз (сколько я себя помню, он каждое утро, как только встанет, упражнялся с ним). Вот его книги, полистать которые мне дозволялось лишь после того, как вымою руки. И тапочки его остались стоять под кроватью, так, словно сегодня вечером он, придя домой, сунет в них ноги, повесит на шею полотенце и пойдет в ванную, а я потащусь следом, пытаясь обнаружить у него на лице следы пережитых приключений. Взяв маску, отданную мне братом, я надел ее и пошел в прихожую к зеркалу. Волосы у меня на голове стояли торчком, и маска таращилась на меня своими огромными стеклами. Потом я стал читать записки, засунутые в раму зеркала.

«Вернусь сегодня поздно. Выборы в комиссии торга. Целую, мама». «Ушел на праздничный вечер. Папа».

И еще записка Йоста:

«Здесь каждый приходит домой от случая к случаю, если у него случайно есть время. В моем представлении семья выглядит иначе, потому хочу создать теперь свою собственную. Вот только Мозеса жаль, ведь ему придется провести еще несколько лет в этом кавардаке. Йост».

Сдвинув маску на лоб, я заметил, что мне на глаза навернулись проклятые слезы. Я фыркнул, как всегда, хотел показать, что мне, дескать, все нипочем. Но вдруг почувствовал, что у меня подкашиваются коленки, и присел на сундук, стоявший перед зеркалом. Я решил тоже написать записку, чтобы доказать себе, что меня не так-то просто сломить. Например, в таком духе: «Поскольку я здесь, по всей вероятности, совершенно лишний, то делаю соответствующие выводы (такое начало показалось мне подходящим, особенно слово «выводы») и отбываю сегодня же в неопределенном направлении. Ваш сын Франк». Поначалу я принял решение пойти к Эльке. Что толку от любви, рассудил я, если она не готова на жертвы. Я потребую, чтобы Эльке прекратила валять дурака (тоже мне, брови подымать!) и поселилась со мной в каком-нибудь заброшенном сарае, в сотне-другой километров от Берлина. По вечерам будем разводить костер и печь картошку. Картошка показалась мне особенно важной. Пока картошка будет печься, мы будем вести серьезные беседы, только вот о чем, я этого пока не знал. Мне хоть на миг, но все же удалось отвлечься. Я вообразил себя сидящим у костра с такой замечательной девчонкой и удивился, как я сегодня мог так бессердечно обойтись с ней, единственным настоящим человеком. Правда, потом, вспомнив, что Эльке за весь день мне ни разу не улыбнулась, я засомневался. Девчонки же боятся темноты, и к паукам они испытывают отвращение, да и вообще им больше по вкусу молочные кашки, чем картошка в золе. Напрашивалась мысль, что в сарае мне придется поселиться одному.

Я бродил по квартире, как военачальник перед боем или как этот Мегрэ, заподозривший что-то неладное.

Когда я снова поглядел в окно и увидел нашу улицу, где жизнь шла своим чередом, со мной произошло что-то странное, планы об отъезде показались мне вдруг простым ребячеством. И нашу улицу я увидел совершенно по-новому. Не было больше тихой улочки Винцерштрассе. В лицо мне пахнуло терпким сентябрьским воздухом, я услышал шум стройки и обнаружил, что за время каникул дом напротив подрос на три этажа, а садики исчезли, огромный бульдозер выравнивал землю. На тротуаре лежали остатки пестро размалеванного дачного домика. Дома слева от нас, тянувшиеся вниз к проспекту, уже пустовали, их вот-вот должны были снести.

Я заметил, что машины ехали непрерывной колонной, словно поток, который застывал, лишь когда останавливался трамвай. Тут же раздавались гудки, колонна вздрагивала и сдвигалась, и потом продолжала струиться. И в тот момент, когда я разглядывал свою улицу с водолазной маской на лбу, именно в тот момент, как мне кажется, я обнаружил, что все эти люди там внизу чем-нибудь занимались, ради какой-то цели. Все они делали что-то необходимое, важное. Я же стою здесь у окна и только делаю, что все время чему-нибудь удивляюсь: то двойке по-русскому, то семейным нашим перипетиям, то переменам на улице. И мама чем-то занята, и папа, и Йост.

А я по-прежнему стою у окна с этой дурацкой маской на лбу, стою, и все тут. Единственное, что можно сказать обо мне наверняка, это что я существую. Стало быть, я всем в тягость. Удивительно, что до меня это дошло только теперь.

Потом я представил себе, как расскажу об этом Йосту. Вот я подхожу к нему и говорю: «Извини, пожалуйста, что я краду у тебя еще одну минуту твоей драгоценной жизни. Мне только хотелось тебе сказать, как я раскаиваюсь. Я осознал, что доставлял тебе одни хлопоты. И понимание этого — единственная польза, которую я принес за всю свою жизнь». С этими словами я подношу к виску револьвер, а брат, не ожидавший от меня такого мужественного поступка, в ужасе вскакивает. Улыбаясь, нажимаю на курок. Все кончено с этим никчемным и надоедливым приживалой, которого люди прозвали Мозес. Размечтавшись, я вдруг вспомнил: как-то раз моему брату — ему было тогда шестнадцать — пришлось взять меня с собой на озеро, потому что родителям было не до меня.

Разозлившись и не обращая на меня никакого внимания, Йост молча принес из подвала велосипед. Я тоже мужественно потащил из подвала свой велик наверх, по ступенькам подвальной лестницы. Не дожидаясь меня, Йост тронулся в путь. Он уже был почти на углу, когда мне наконец удалось приладить педали и что есть духу броситься за ним вдогонку. Затрудняюсь теперь сказать, почему я тогда не поехал просто один. Пыхтя, я несся за братом, будто от этого зависела вся моя жизнь. Десять минут спустя я понял, почему именно сегодня брат хотел поехать на озеро без меня. На окраине он встретился с девочкой из своего класса. В то время я терпеть не мог его одноклассников.

Ревнуя и потому ненавидя их, я был твердо убежден, что Йост достоин совершенно иных друзей. В присутствии своих сверстников он становился болтуном, нес сплошные глупости, и меня поражало, насколько мой брат мельчал.

А эта девица была, так сказать, пределом всего. Уму моему было непостижимо, как в присутствии такой дуры мой брат мог выдерживать хотя бы пять минут. Началось с того, что она прямо-таки затряслась от смеха, когда Йост мрачно сообщил ей, что я — его брат. Я не находил в этом факте абсолютно ничего смешного.

— Это Мира, — сказал мне брат.

Тут, собственно, настал мой черед смеяться, ибо я подозреваю, что ее полное имя — Мирабель, попросту «слива». Здесь было над чем посмеяться, но я — как уже отмечено — не был настроен слушать подобные шутки.

С этого момента брату стало совсем не до меня, ему же предстояло беседовать с этой Мирабель. Так они и ехали рядышком, в то время как я, нажимая на педали, тащился позади.

Ну а потом началось такое, что мне просто пришлось краснеть за Йоста. Например, чтобы показать Мире, какой он смельчак, брат ехал, отпустив руль. Зачем ему это было нужно? А Мира смеялась, ей вообще все было смешно. Я подумал: раз он убрал руки с руля, значит, с какой-то целью, может, он хочет похвастаться, намекнуть, мол, вот какой он спортсмен, но ведь не ради потехи. Однако у меня создавалось впечатление, что у Йоста одна задача — смешить Миру, не давая угаснуть ее смеху, как огню под кастрюлей, пока суп не сварится.

В деревне, по которой мы проезжали, он додумался до двух новых, радующих душу развлечений: то погонится за курицей, наезжая на нее передним колесом, то закукарекает.

Я раздосадованно пилил вслед за обоими, неловко себя чувствуя из-за выходок старшего брата и не принимая никакого участия в их беседе. Зачем, они все равно не стали бы меня слушать. Да и что можно было сказать об этом?

— Видала, как Амфибий сегодня смотрел? — спросил Йост. (Амфибий был преподавателем биологии. Они между собой всем давали клички с «й» на конце.) — Спросил меня про эту дурацкую ассимиляцию, я учебник раскрыл и отвечаю, а он пригладил свои три волосинки: «Да, Мосманн, за это можно поставить «отлично».

Йост для наглядности провел рукой по волосам, скорчил жуткую гримасу, так странно вывернув шею, что мне стало стыдно.

— Ну, смотри, Юкки, — засмеялась Мира. Всякий раз, как она называла моего брата Юкки, я прямо-таки лопался со злости. Такое просто недопустимо. Ее «смотри», между прочим, вообще ни к чему не относилось. По-моему, кроме этой фразы, Мира ничего не могла сказать. Я понял это, когда Йост стал ей объяснять, что озеро Горинзее образовалось еще в ледниковый период. Мира и тут ответила:

— Ну, смотри, Юкки.

Однако брат ничего не замечал. Он катил на велосипеде, размахивая руками, корча рожи, и нес всякую чепуху. А Мира покатывалась со смеху. По-моему, она была по уши влюблена в Йоста и от полноты чувств только и могла, что: «Ну, смотри, Юкки». Когда мы добрались до озера Горинзее, я, прислонив велосипед к дереву, подошел к Мире и спросил, куда, как она полагает, брату надо смотреть больше всего. Несколько секунд она почти с ужасом глядела на меня, в глазах у нее вспыхнула враждебность, а затем она спросила Йоста:

— Твой братан всегда такой странный?

— Да, иногда на него находит, — ответил Йост. Это было предательство. Я отошел к велосипеду, переоделся и решил больше не вмешиваться в их дела. Но тут брат, подойдя ко мне, спросил:

— Значит, Мозес, ты присмотришь за вещами?

Я кивнул, восприняв его слова как своего рода извинение. Вообще-то мне хотелось сказать ему, что понимаю ситуацию, но они уже убежали в воду и поплыли к камышам. Я сел возле велосипедов и стал ждать, опустив голову на колени. Прежде чем заснуть, я вспомнил о временах великой братской солидарности, например, об этой истории с Трикси.

У нас в доме давно жила пожилая женщина, которую мы страшно не любили. Причиной тому была ее несправедливость. За несправедливость я мог просто убить, тут мы с братом были одного мнения. У фрау Яношки (я и по сей день вздрагиваю от одного ее имени) жила внучка по имени Беатрис или просто Трикси. Трикси было шесть лет, а мне — девять. Она была прямо-таки устрашающе худа, какая-то проволочная кукла в связанных теткой одежках, словно намотанных на нее, и к тому же чертовски коварна. Как-то раз, например, она встала у входа в булочную, преградив мне путь. Фрау Яношка тем временем торчала у окна, подозрительно следя, не обижает ли кто-нибудь ее Трикси.

— Отойди, — сказал я.

— Хлеб кончился, — ответила Трикси.

— Исчезни, — сказал я. Уставившись на меня, она закусила нижнюю губу и ни шагу, Я схватил ее за норвежский свитер, пытаясь оттащить в сторону, но Трикси застряла в дверях и завопила.

— Что ты к ней пристал? — закричала фрау Яношка, привлекая внимание прохожих.

— Он все время лезет ко мне, — плаксиво заверещала Трикси.

— Какой безобразник! — кричала фрау Яношка. — Хулиган! Бандит! Все оттого, что родителям нет дела до детей!

Наконец Трикси, усмехаясь, отошла в сторону, и я вошел в магазин. Почему я промолчал? Почему такая несправедливость настолько обескуражила меня, что я и слова не мог выдавить? Я поклялся отомстить, но был бессилен что-либо придумать. После обеда я лег на тахту и заревел, колотя кулаками по подушкам. Может, подкинуть фрау Яношке дымовую шашку через дверную щель… В конце концов я заснул.

Когда Йост вернулся домой, я рассказал ему о случившемся. Недолго подумав, он взял телефонную книгу и, разыскав номер фрау Яношке, набрал его:

— Это фрау Яношка? Улица Винцерштрассе, 36? Мы хотим вас обрадовать: по нашим подсчетам вы только что стали миллионным покупателем в нашем универсаме. Дорогая фрау Яношка, вы выиграли салями!

Я взял у него трубку, не заметив, что в комнату вошел отец.

— Фрау Яношка, — сказал я, — просим вас сегодня же получить приз. — Пока я говорил, Йост смотрел на меня так, будто хотел загипнотизировать. Он-то заметил отца, а мне его многозначительный взгляд ни о чем не говорил. Рядом хлопнула дверь квартиры, фрау Яношки.

— Да что же это!.. — Отец схватил меня за шиворот и, оттащив от телефона, замахнулся что есть, силы. Надо сказать, что отец никогда меня не бил. В тот день у него, очевидно, сдали нервы. Наверное, он уже из школы пришел расстроенный и сейчас вместо домашнего покоя, уюта и мира столкнулся с неслыханной наглостью. Итак, он замахнулся на меня, и в этот момент до меня донесся громкий вопль. Йост вцепился в занесенную руку отца и, почему-то не переставая, кричал: «Ничтожества! Ничтожества!» Он кричал это, так сказать, всем взрослым в лицо.

— Отпусти малыша! Отпусти его! Вы — ничтожества! — Он оторвал отцу, директору средней школы, рукав.

На несколько секунд мы все трое окаменели. Йост стоял, как молодой хищник, с холодной ненавистью в глазах (все еще держа, как ни странно, отцовский рукав). Я смотрел на обоих. И видел, что отец в ужасе от этой сцены, которая всего лишь на какой-то миг со всей жестокостью и очевидностью приоткрыла то, что копилось, наверно, годами. Кашлянув, отец вышел из комнаты.


…Я проснулся на пляже, и мне показалось, что прошла целая вечность. Ждать больше не хотелось, я прикрыл вещи и тоже пошел в воду.

Солнце садилось, и озеро совсем затихло. Я поплыл к камышам, добрался до каких-то полуразвалившихся мостков, взобрался на теплые доски и стал ждать. Я не знал, который теперь час. Мне казалось, что, пока я спал, прошло немало времени. Меня внезапно охватил страх: а вдруг что-нибудь случилось? Осторожно спустившись в воду — здесь было неглубоко, — я побрел вдоль камышей. Потом я остановился: мне почудилось, что зовет Йост.

Брату грозит смертельная опасность. Ему в спину вонзилась стрела, он пока еще жив. Мне нужно как можно скорее разыскать его, иначе уже ничто не поможет. Стало холодать, поднялся ветер. Иду, увязая в полной опасностей воде. Нет, я не сдамся, пока не найду своего брата.

Внезапно послышался шорох. Я осторожно развел стебли камыша. И тут увидел такое, что остолбенел. Йост и Мира стояли в мелкой воде на коленях, уставившись друг на друга с таким серьезным видом, будто открыли какое-то чудо.

Я отпустил стебли, и занавес сомкнулся, я отступил на несколько шагов назад, сел в камышах, и мне стало холодно. Потом я заполз еще глубже в заросли камыша, как животное в ожидании смерти. Так я и сидел там, посреди камышовых зарослей, подперев голову руками. Младший брат, покинутый неизвестно где. Я, Мозес, случайно оказавшийся здесь, в этой точке земли. Как я попал сюда? Кто я? Куда мне идти?


Перевод Е. Шлоссер.

Бенно Плудра УМЕР ВОЛНИСТЫЙ ПОПУГАЙЧИК

Никто не мог сказать, куда пошел мальчик и когда он ушел после того, как был с мужчинами. Он был маленький, с заплаканными глазами. Умер его волнистый попугайчик.

— Твой волнистый попугайчик, — сказал кто-то, — это печально.

Они мало знали мальчика. Он жил со своим братом в комфортабельной палатке, великолепной желто-синей палатке, конечно, с холодильником. Отец приезжал только по субботам и воскресеньям, а иногда и совсем не приезжал, у него еще не было отпуска, и он, очевидно, был занят какой-то важной работой, технолог или кто-то в этом роде; мать здесь еще ни разу не видели. Брат был старше, лет семнадцати, крутился с девчонками. Мальчик, обычно предоставленный самому себе, удил рыбу, купался или мечтал возле палатки. Ему было девять лет, а может, уже и десять, у него были соломенные волосы и слишком короткая верхняя губа, и казалось, будто он постоянно о чем-то размышляет.

В этот день, среду, стояла тридцатиградусная жара. Палаточный лагерь на бранденбургском песке изнывал от зноя. У воды были деревья, там и находились мужчины, и мальчик оставался с мужчинами в тени деревьев. Мужчины сооружали лодку типа «дельфин», они в этом деле не разбирались и на каждую планку тратили по минуте. На них смотрели несколько женщин в бикини, в большинстве еще молодые, но многие уже настолько круглые, что трудно было сказать, что из них выйдет в будущем. Мальчик рядом с ними выглядел особенно худеньким, как коноплянка, у него были заплаканные глаза, и они спросили его:

— Что с тобой? Ты плачешь?

Он сказал, что умер его волнистый попугайчик, и сразу убежал, а кто-то сказал: «Твой волнистый попугайчик, это печально», а еще кто-то добавил: «Неудивительно. При такой жаре. В палатке. Тут и лошадь не выдержит».

Но волнистый попугайчик умер не в палатке. Он умер дома, в квартире, в комнате мальчика, потому что отец забыл о нем.

Потом мальчика никто не видел, да и никто не вспоминал о нем. О нем заговорили только вечером, когда его брат бегал и спрашивал:

— Кто-нибудь видел Анди?

— Анди? — удивленно спрашивали некоторые, но потом догадывались, что это имя мальчика, но его никто не видел.

Было время ужина, шипели газовые горелки, а комары тучами накидывались на любой кусочек обнаженной кожи — пищи им было предостаточно. Кое-где уже мерцали фонарики, но небо еще было светлым.

Наконец старший брат побежал к воде. Там купались дети, кричали, как дикари, брызгали друг на друга. Анди среди них не было.

— Не, весь день нет.

Старший брат ощутил в сердце страх. Он ведь знал, какой малыш: чувствителен до слез. Он сообщил ему не без жестокости: «Твоя птица умерла. Сдохла с голоду».

И теперь он чувствовал страх за Анди.

Дети больше не купались, их голоса перекликались между палатками, узкое озеро блестело в лучах вечерней зари. Противоположный берег почернел.

Старший брат прислушивался.

— Анди! — сказал старший брат. — Анди! — повторил он и повернул голову к воде, тростнику, черному тихому берегу и услышал, как прыгают рыбки, как возятся в тростнике утки, услышал вдруг магнитофон, услышал, как поет Бонни Тайлер. «Это печаль, — пела она, — это печаль», и песня так подействовала на него, как никогда раньше.

Отец приехал вскоре после полуночи. Об Анди все еще не было ничего известно, старший брат сидел на корточках у палатки.

Он звонил домой, и вот он увидел, как остановилась белая «Лада». Машина подъехала тихо, отец вышел, дверца осталась открытой, фары погасли.

Мальчик встал и продолжал стоять возле палатки, отец был меньше его ростом. На нем была клетчатая рубашка и светлые джинсы, двигался он быстро.

— Где он? Что случилось?

— Попугайчик, — сказал юноша. — Я подумал, что надо сразу ему сказать, такой был случай.

— Случай, — повторил отец.

— Тогда в следующий раз сделай это сам, — сказал юноша.

Они стояли друг против друга, отец был ниже на целую голову. Палаточный лагерь спал, небо все еще было светлым. Бледное лицо отца казалось еще бледнее, на загорелом лице юноши блестели глаза.

— Надо сообщить в полицию, — сказал он.

Отец ничего не ответил, только слегка повернул голову, как будто кто-то появился сбоку, и юноша понял, что он совершенно растерян.

— В полицию, — повторил юноша.

— Среди ночи?

— Могло же что-то случиться…

— С Анди? С Анди ничего не случится.

— Если ты в этом уверен, — сказал юноша, — то почему ты приехал?

Отец вошел в палатку, здесь тоже было достаточно светло. Он закурил сигарету, присев на складной стул, и замолчал, а юноша смотрел на него. Затем отец сказал:

— Насколько я тебя знаю, ты особенно не стеснялся, когда сказал ему об этом.

— Только то, что узнал от тебя, — возразил юноша. — Смерть есть смерть, и для птицы тоже.

— Я просил тебя ничего не говорить, — сказал теперь отец.

— Он все равно бы узнал как-нибудь.

— Я бы сказал по-другому, не как-нибудь. И принес бы новую птичку.

— Ах, вот как, — сказал юноша, — сразу принес бы новую птичку. И попытался бы ее всучить под видом старой?

— Да, я думал об этом, — согласился отец.

— Ну да, почему бы и нет?

На вторую сигарету, взятую из верхнего кармана рубашки, отец долго смотрел, а потом спросил:

— Почему ты остался со мной?

— Почему я что?

— Почему ты остался со мной? Не ушел вместе с ней месяц назад?

— С мамой? — спросил мальчик.

— Да, с мамой.

— Я не хотел, — сказал мальчик. — Перед самыми экзаменами, и все мои ребята здесь. Я не хотел уходить, ты же это знаешь.

— Знаю, да. А Анди? — спросил отец.

— Анди?

— Почему не ушел Анди?

— Он хотел остаться с тобой, разве он тебе не сказал? И, кроме того, ему не понравились маленькие домики.

— Маленькие домики? — спросил отец.

— Там, внизу, где сейчас живет мама, сплошь маленькие домики.

— И он захотел остаться со мной?

— Вроде того…

Отец, сунул в рот сигарету, поднял зажигалку, но пламя не вспыхнуло, отец вынул сигарету.

Юноша прислушался, повернув голову туда, где в деревьях зашелестел ночной ветерок.

— Что-нибудь слышишь? — спросил отец.

— Я бы на твоем месте обратился в полицию.

— Ты не на моем месте. Иди спать.

— Как тут спать? Ты спишь?

Юноша сидел на втором складном стуле. Это были удобные стулья, но юноша сидел, согнув спину, напряженный и как бы готовый к прыжку.

— Сядь поудобнее, — сказал отец. — Если ты заснешь как сидишь, то у тебя потом будет болеть спина.

— Я не засну, я не сплю.

Тут отец закурил свою вторую сигарету.

— Когда опять начал? — спросил сын.

— Сегодня, сейчас.

— Удивляюсь, как ты можешь спокойно сидеть.

— Спокойно?

— Ты сидишь и куришь, как будто мы ждем гостей.

— Не то, — возразил отец, — я в гостях, теперь мы ждем, что придет Анди.

— Ждем, — сказал сын.

— Ждем, — повторил отец.

Они почти не смотрели друг на друга, слушали ночные звуки над палаткой. Совсем далеко, очень далеко прошел поезд. Потом — второй, и отец сказал:

— Просто не верится, что тут слышны поезда.

Юноша не ответил, он внезапно заснул: голова свесилась набок, руки сложены на коленях. «А потом будет болеть спина, — подумал отец, — опять он сделал по-своему».

Он опять сделал по-своему… Но где же Анди? Анди нет, волнистый попугайчик умер, старший брат сказал ему… «Если Анди не вернется?..» — подумал отец.

Он подумал об этом как бы в оцепенении, сидя с третьей сигаретой в руке, смотрел на сына. Всегда отличные оценки. Девчонки за ним гоняются. Для Анди высший авторитет — брат. И на тебе: смерть есть смерть, и для птицы тоже.

Отец смотрит на сына. Между ними отчуждение, откуда оно? Живешь в полном взаимопонимании и гармонии, но даже не знаешь, какие уши у мальчика: маленькие, большие, тонкие, толстые, думал, что слишком большие. У него мягкие, круглые. Они у него от мамы. Она теперь живет там, где маленькие домики. После восемнадцати хороших лет? Кто сможет в этом разобраться?

Палатку она терпеть не могла и многое другое не любила, например слишком точные часы, автотуризм и Розали. Но Розали давно исчезла, да и не была тем самым важным, из-за чего приходится уходить после восемнадцати прожитых лет. И другого мужа у нее не было, не было и другой профессии, некоторым образом, ничего не было. Некоторым образом, так сказать, кто тут разберет! А это четвертая… пятая, последняя сигарета, начинается утро.

Приходит утро, и приходит усталость.

И приходит Анди. Из тумана между деревьями, из-за последних палаток появляется Анди, действительно Анди, но никто не замечает его, отец и старший брат спят. В желто-синей палатке с откинутой занавеской.

Анди стоит тихо, деревья и палатки стоят тихо, потому что утро еще не проснулось как следует. Оно потягивается в первом белом свете, поднимается и падает в отзвуках птичьего щебетанья. Никого нет, кроме Анди.

Он идет к спящим, очень медленно, шаг за шагом.

Отец здесь. Они его ждали. Они искали его. Как хорошо. Но об этом Анди теперь не думает, он садится на третий складной стул. Садится, сидит и смотрит на отца и брата, как они спят, оба уронили голову на грудь. Они тяжело дышат, смотреть на них смешно.

«Если я теперь закричу, — думает Анди, — опрокину стол и закричу, что они станут делать? Умрут от страха?»

Анди не кричит и оставляет стол в покое, как он стоит, и пепельницу с пятью наполовину выкуренными сигаретами. «Пять, — думает Анди, — он курил, больше этого не должно быть».

Громкое всхрапывание, проснулся отец. Анди немножко испугался. Отец потирает себе лоб.

— Анди, — говорит он.

Анди спокойно смотрит на него. Соломенные волосы взъерошены и влажны, под глазами красные круги.

— Как дела? — спрашивает отец.

— Хорошо, — отвечает Анди, — что мне сделается? — И при этом чувствует, как пересыхает горло, но говорить он еще может.

— Я ждал тебя, — говорит отец.

— Он уже почти умел говорить, — отвечает Анди. — Он хорошо знал меня. Как только я входил в комнату, он сразу меня узнавал.

Отец молчит, да и что сказать, и Анди рад, что отец молчит. Он бы не смог выдержать, заревел бы Анди. Отворачивается: совсем близко застучал дятел.


Перевод В. Малахова.

Герхард Хольц-Баумерт ЛАСТИК, ИЛИ КАК ВОЗНИКАЮТ ЛАВИНЫ

Говорят, иной раз в горах достаточно потревожить один камешек, чтобы вызвать мощную, сметающую на своем пути леса и деревни лавину. Я — житель равнины и не могу судить, насколько это верно. Но нечто подобное случается и в нашей повседневной жизни: например, самый обычный ластик может полностью разрушить представление об отце.

Таня-Элизабет искала ластик, сначала спокойно, потом все больше распаляясь и громко ругая сестру, хотя той не было дома. Ластик был нужен для исправления чертежа в тетради по математике. Чтоб ей было пусто, этой неряхе, ее сестре, наверняка взяла ластик и не положила на место.

Таня-Элизабет прошла в отцовский кабинет и выдвинула ящик письменного стола. Отец не желал, как он выражался, чтобы кто-либо, даже мать, эксплуатировала его рабочее место. Об уборке нечего было и думать, порядок там был плачевный: ведь даже пыль отец стирал собственноручно. Таня-Элизабет старалась не нарушать отцовского запрета. Но сейчас ластик был нужен до зарезу, потом она положит его на место, справа от серебряной скорлупки, сотрет чертеж и сразу положит обратно. А если говорить откровенно, заодно ей хотелось порыться в столе. Полюбоваться фломастерами, пересмотреть лекарства, подышать запахом, исходящим от пачки туго перевязанных писем, полистать скоросшиватель с гарантийными талонами и квитанциями, развинтить старую поломанную авторучку, с которой отец никак не мог расстаться и хранил долгие годы, потому что ею написал свою докторскую диссертацию, да, не придавая тому особого значения, она время от времени любила порыться в ящике. Но только тогда, когда у нее, как сегодня, были самые серьезные причины.

Она нашла ластик на обычном месте, попробовала, как он стирает, покачала головой, рассматривая старую авторучку и хотела уйти, но заметила в самом углу белую папку, которой раньше там не было. Таня-Элизабет осторожно вытащила и раскрыла ее. В ней лежали почтовая открытка, присланная ее отцу каким-то Вилли, пожелтевшая, с почти неразличимым текстом, театральная программка, тоже пожелтевшая и совсем ветхая: Немецкий Театр — «Натан Мудрый». И какой-то табель.

Таня-Элизабет устроилась на жестком отцовском стуле и приступила к чтению. Уже беглый просмотр табеля привел ее в замешательство. Не может быть! Она покачала головой: сплошные тройки, да и четверок полно. В дверь позвонили…

Быстро, но очень аккуратно она положила табель на прежнее место и пошла открывать. В дверях стояла ее младшая сестра Кармен-Ирен.

— Ну и испугала ты меня…

Кармен-Ирен, в который раз забывшая свой ключ, вскинула голову:

— Что значит испугала? Ты что-то затеяла? Признавайся, чем занимаешься, хитрюга!

И Таня-Элизабет призналась: все равно Кармен-Ирен не оставит ее в покое, пока все не выведает, не зря мать называла младшую дочь сверлом. Таня-Элизабет потащила младшую сестру, даже не успевшую снять пальто, в комнату отца. Кармен-Ирен только тихо свистнула.

— Ну и смелая ты, детка…

Но когда она наклонилась над табелем, она ничего не сказала, а только стала громче насвистывать, и Таня-Элизабет заметила:

— Кончай… Рассвистелась. — Как будто ее свист мог их как-то выдать.

А Кармен-Ирен уже занималась подсчетом.

— Обалдеть. Средний балл три тридцать шесть.

Она хлопнула сестру по плечу.

— Старуха, 3,36… — Она стала серьезной. — А это, действительно, папин табель?

И Таня-Элизабет вновь пришлось убедиться в том, что табель, без сомнения, принадлежит известному Альберту Бургеру, их отцу.

— А ученику с таким позорным табелем тогда было… четырнадцать лет, в точности как моей сестричке.

Таня-Элизабет долго считала и пришла к точно такому же результату. Тем временем сестра отыскала в начале табеля характеристику: Альберт — невнимательный, рассеянный ученик, его успехи далеко не соответствуют возможностям, в последнее время он проявляет некоторую строптивость. Ему следует подтянуться, чтобы успешно закончить учебный год.

Кармен-Ирен громко и выразительно прочла характеристику, повторила еще громче и, покатываясь со смеху, выкрикнула:

— Потрясно!

У Тани-Элизабет была другая точка зрения: отец без конца придирается к их отметкам, а ведь их отметки не в пример лучше; как часто он выходит из себя из-за двоек и ядовитым тоном спрашивает: «Ну а почему не единица?» Зажав в руке табель, Таня-Элизабет потянула сестру из комнаты. Сестры переписали его, и Таня-Элизабет отнесла табель на место, взяла ластик, стерла чертеж в тетради по математике и ни слова не ответила на насмешливые вопросы сестры. Кармен-Ирен оставила ее в покое, она знала: если сестра так прилежно склонилась над тетрадями, то оторвать ее от них невозможно. Едва Таня-Элизабет закрыла тетрадь, Кармен-Ирен с ужимками многоопытной актрисы начала декламировать характеристику. Дойдя до слов: «…в последнее время он проявляет некоторую строптивость», она, хохоча и дрыгая ногами, бросилась на кровать. Ее смех был заразителен как корь. Не удержавшись, расхохоталась и задрыгала ногами ее серьезная сестра. Они даже не услышали, как вошла мать. Она рассердилась — дочери дурачатся вместо того, чтобы делать уроки, а на столе с утра стоит немытая посуда.

Кармен-Ирен вызвалась вытереть посуду, хотя обычно занималась этим очень неохотно; ей хотелось остаться с сестрой, хихикая, они шептались о табеле, и Кармен-Ирен приглушенным голосом повторяла характеристику, которую знала уже наизусть. Мать прогнала их из кухни.

— Лучше вымыть посуду самой, чем слушать вашу глупую болтовню, — раздраженно сказала она.

Таня-Элизабет заметила, что сестра вот-вот проболтается, и только ее усиленное подмаргивание и высоко поднятые брови заставили сестру сдержаться.

Девочки ни о чем, кроме табеля, не могли говорить. По мнению Кармен-Ирен, пользу из их открытия следовало извлечь.

— Чего нам одним смеяться над скверным табелем скверного ученика Альберта?

Она прыснула в подушку, потому что ей понравилось выражение «скверный ученик Альберт», сказанное о родном отце, докторе Бургере, директоре института.

Таня-Элизабет не сразу поняла, что у сестры на уме.

— Давай перепишем табель еще раз и пошлем в «Нойес Дойчланд», чтоб там напечатали, или к нему в институт для стенгазеты. — И она повторила: «…должен как следует подтянуться…»

Таня-Элизабет, напротив, была склонна действовать в кругу семьи. Возбужденная планами сестры, она предложила во время ужина неожиданно извлечь копию табеля из кармана и громко прочесть. Или наизусть. Ведь Кармен-Ирен уже знала табель назубок!

Сестра считала, что розыгрыш надо устроить за завтраком. Вечером отец не всегда возвращается вовремя, и лучше, если прочтет Таня-Элизабет.

— Почему это я?

— Лучше прочитать. Если я скажу наизусть, он может все оспорить, да и мама не поверит. А если мы прочтем, то получится вроде как в документальном фильме, понятно, старуха! — И рассудительная Таня-Элизабет признала ее правоту.

— Но почему за завтраком?

— Потому что вечером он часто возвращается очень поздно и у него позади тяжелый день. Утром он еще свежий, и удар наверняка будет чувствительнее, к тому же по утрам он как раз задает свои любимые вопросы: «Ну, что вчера было в школе? Как отметки?» По утрам он всегда читает нам проповеди и портит аппетит. Нет-нет, именно за завтраком мы и преподнесем ему эту штучку, может, хоть кофе покажется ему невкусным.

Кармен-Ирен была права, вечером семью не собрать, а утром хоть ненадолго, хоть на полчаса все были вместе. Отец любил завтракать основательно. Жареная картошка, яйца, ветчина доставляли матери и Тане-Элизабет, у которых по утрам никогда не было аппетита, буквально физические мучения. Отец в превосходном настроении жевал, поглядывал на сидящих за столом и спрашивал с легкой иронией:

— Разве дамам что-то не по вкусу?

Мама и Таня-Элизабет пытались оживленно кивать и быстрее есть, зная, что иначе он начнет лекцию о пользе завтрака для здоровья в целом, потом перейдет к целенаправленному закаливанию организма и недостаточному вниманию к политической литературе в семье, а напоследок пойдут вопросы о школе, домашнем задании и отметках и рассуждения об отсутствии здорового честолюбия и успехов. Он говорил и не переставал есть и пить. По счастью, младшая дочь унаследовала его привычки и, пока отец говорил, с наслаждением уписывала хрустящие булочки, яйцо, кося взглядом на сестру: не перепадет ли чего и от нее. Аппетит Кармен-Ирен частенько был для отца отправной точкой в его «проповедях», как иной раз во всеуслышание или иной раз про себя называла их мать.

Таня-Элизабет должна была признать правоту сестры, процитированный именно за завтраком табель произведет большее впечатление. Но ей не хотелось читать его, ведь это значило вызвать бурю на свою голову. Отец непременно спросит: откуда у тебя табель? И когда выяснится — из письменного стола, — он, работая челюстями, наверняка начнет распространяться о честности, тайных проступках, надежности и доверии, пока за этими разговорами табель не будет забыт окончательно. Они решили начать одновременно и читать в два голоса. А как только отец раскроет рот, Кармен-Ирен, острая на язык, сразу должна вмешаться. Так общими силами и при взаимной поддержке они хотели взять реванш.

— Пока он совсем не скиснет. Ни словечка не сможет проронить. Будет сидеть и молчать…

— Ни пить, ни есть не сможет. Хотела бы я видеть, как он дар речи потеряет и жевать перестанет.

Пораженная этой мыслью, Таня-Элизабет поверила, что именно так и произойдет, а для их семьи такое событие было бы просто потрясающим.

Кармен-Ирен была права. Отец вернулся домой поздно, когда он пришел, они уже давно спали. В тот вечер их бы ждала неудача, возможно, не отец, а они потерпели бы поражение. А так они могли еще представлять себе сенсационное разоблачение и хихикать, когда Кармен-Ирен в полусне повторяла: «…его успехи далеко не соответствуют способностям…»

Мать озадачила возбужденность дочерей и необъяснимая веселость. Поздно вечером у телевизора, когда отец, зевая, ругал программу «Звезды мировой эстрады», мать оторвалась от штопки и сказала:

— Сегодня девчонки вели себя так странно. Прямо с ума сходили. После обеда и весь вечер.

— Ну и что, — ответил отец, зевая, — одной тринадцать, другой — четырнадцать. Переходный возраст. Бывает, что нормальный человек, как ты, как я, не видит ничего смешного, а у глупышек вроде наших девчонок вдруг появляется повод гоготать без передышки. С психологической точки зрения проблема ясна.

Мать рассеянно кивнула и опять занялась колготками Кармен-Ирен.

На следующий день мать работала в утреннюю смену. И, как всегда, такое утро было суматошным. Сегодня она тоже подняла девочек на пятнадцать минут раньше, чем нужно. Кармен-Ирен начала было ныть, но, вспомнив о намерении преподнести папочке его же табелечек, вскочила и затеяла с Таней-Элизабет щенячью возню, как в сердцах выразилась мать.

Таня-Элизабет спала плохо, утром ей казалось, что всю ночь ей снилась какая-то бессмыслица, но вспомнить ничего не могла. Младшая сестра не угомонилась даже в ванне, она хохотала, пока мать не постучала в дверь. Девочки услышали, как, насвистывая, отец твердым шагом идет топить печь.

— Он еще у нас потрепыхается, — прошептала Кармен-Ирен. Расстроенная Таня-Элизабет разглядывала в зеркале свою отекшую физиономию. Она чуть не забыла спрятать бумажку, когда мать позвала их завтракать, но Кармен-Ирен напомнила ей.

— Вчера валяли дурака, сегодня опять, когда вы только поумнеете.

Отец положил руку на руку матери:

— Переходный возраст, ты же знаешь.

Возможно, все пошло бы иначе, если бы отец начал придираться к аппетиту жены и, следовательно, завел обычную лекцию о политике, спорте и школе. Но отец с аппетитом ел, склонив голову, прослушал новости и очень кратко обругал программу «Семья Финдиг в эфире»: «Уж слишком они правильные». Мать молча кивнула.

Кармен-Ирен теребила в кармане кофты лист бумаги и одними губами выговаривала слова, понять которые могла только сестра: рассеянный ученик… его успеваемость, некоторая строптивость. Таня-Элизабет незаметно отрицательно покачивала головой, и Кармен-Ирен вопросительно пожимала плечами. Когда? Ну хоть бы отец сейчас что-нибудь сказал или спросил! Кармен-Ирен все порывалась начать, но сестра то наступала ей на ногу, то качала головой и бросала на нее выразительные взгляды, заставляя молчать. Мать заметила их беспокойство, но ничего не сказала, чтобы не провоцировать «проповедь» мужа. Кармен-Ирен злилась все больше, но одна не решалась вытащить из кармана листок со словами: «Альберт…» Выйдя из дома, сестры отвернулись друг от друга и в школу пошли порознь.

— Уродка… Брехло… Трусиха! — крикнула Кармен-Ирен вслед сестре. Таня-Элизабет отрицательно покачала головой. Нет, неправда, это не трусость. Что же тогда? Она и сама не знала, но решение и не упоминать о табеле созрело ночью.

Она не могла объяснить случившегося, и это не давало ей покоя на уроках, за свою невнимательность она получила несколько замечаний.

Она думала о своем отце. Она никак не могла представить, что когда-то он был мальчиком, маленьким Альбертом, хотя умом понимала все и видела его детские фотографии. А то, что он рассказывал о войне, о нужде, о своем тяжелом детстве, о голоде и упорных занятиях холодными зимами, когда в комнате замерзали чернила, казалось ей легендой, вымыслом, отчасти придуманной, отчасти увлекательной и страшной историей.

Чудно, но из-за плохого табеля они увидели отца совсем в ином свете. Он был ленивым, рассеянным и строптивым — значит, он и вправду был таким, как многие другие, как мальчишки ее класса.

Таня-Элизабет рассматривала мальчиков с таким вниманием, что некоторые заметили это и стали корчить ей рожи. Но он преодолел все трудности, этот Альберт, ее отец! Значит, и вправду он учился на слесаря, о чем не раз рассказывал, положив перед собой руки, гладкие и белые. Значит, он учился и на рабфаке, заставляя себя заниматься, хотя в комнате замерзали чернила. Никто не предсказывал ему в школе, что когда-нибудь он станет доктором философии. Таня-Элизабет всегда верила тому, что он рассказывал, но скорее так, как верят хорошо написанному произведению, оно правдиво, однако ты все-таки знаешь, что это всего-навсего прекрасный вымысел. Но то, что в отцовской жизни правдой было все, она поняла только из-за табеля во время своих ночных раздумий, которые на всех шести уроках по крупицам восстанавливала в памяти.

— Таня… Таня, должна заметить, вы явно отключились от урока, переведите, пожалуйста, следующий абзац.

Она даже не знала, где они сейчас читают, и получила четверку. Обычно такая старательная, а подчас прилежная даже сверх меры ученица, Таня-Элизабет глазом не моргнула, услышав об этом.

Значит, и она человек стоящий! Значит, и у нее есть будущее. Она будет, так она для себя решила, все-все рассказывать своим детям, и про эту четверку, которая может испортить ей оценку по русскому языку, тоже. Своим детям? Она представила себя в окружении троих детей, в суперэлегантном кожаном пальто…

— Таня… Таня! Опять вы не отвечаете. Но улыбка у вас до того умная, что кажется, вас осенило вдохновение.

Класс засмеялся над шуткой учителя. Случись это в другое время, Таня-Элизабет расплакалась бы тихонько, сцепив лежащие на столе руки. Сегодня же она сидела совершенно спокойно, невозмутимо кивала головой и думала: подождите, подождите, может, я тоже стану очень интересным человеком, попозже, годика через два!

Одно не давало ей покоя — как уговорить сестру. Словами ее не убедишь; малышка не могла обдумать последствия, которые вызовет разговор о табеле. Она не видела дальше собственного носа, эта глупая Кармен-Ирен.

Таня-Элизабет решила забрать у нее бумагу, а не отдаст по доброй воле, отобрать силой. Задача непростая, несколько дней они не станут разговаривать, а мать ничего не поймет и почувствует себя несчастной. Иногда, не всегда, Таня-Элизабет бывала непреклонной и могла это доказать на деле.

Она скажет, когда бумага будет разорвана: «Если ты хоть словом проболтаешься… я тебя отлуплю… я разорву у тебя все фотографии артистов. Речь идет о чести отца!»

Сестра высунет язык, закричит: «Дура, балда. Как от такой ерунды может зависеть честь, ты, ослиха…» Но она поймет — Таня-Элизабет не шутит, в конце концов сестра угомонится и смирится, но от злости долго не будет разговаривать. Бедная сестренка, подумала Таня-Элизабет жалостливо, по-матерински, но непреклонно. И снова задумалась над тем, почему отец не рассказывал о табеле, почему никогда не показывал его.

Говорят, иной раз в горах достаточно потревожить один камешек, и могучие леса и целые деревни исчезнут под все сметающей на своем пути лавиной. Я — житель равнины и не могу судить, насколько это верно. Но пустяковый серенький ластик может многое. С того дня, когда дочь искала ластик, а нашла некий табель, Альберт Бургер уже не был тем, чем был раньше. Или, напротив, иной стала Таня-Элизабет? Я думаю, новые черты характера дадут знать о себе, но отцу и матери, а в особенности младшей сестре, понадобится время, чтобы понять, что в поисках ластика — в отцовском столе, без разрешения, — она потревожила именно тот камешек, который вызвал лавину. Ведь подчас лавины обрушиваются и на души людей.


Перевод Л. Фоминой.

Клаус Буркэ ТРИ ЯГОДЫ ШИПОВНИКА

Прямая, как стрела, магистраль рассекала новый город. По обе ее стороны вытянулись кварталы одинаковых светлых домов — взгляд скользит по ним, ни на чем не задерживаясь.

Живой, пульсирующей артерией соединяет магистраль новый город со старым.

Между двумя бетонными полосами — широкий газон, на котором рядами посажен кустарник.

В строгом ряду аккуратных кустиков барбариса возвышается одинокий куст шиповника, или, как его еще называют, дикой розы.

Несколько лет назад какой-то мальчик, возвращаясь с родителями после загородной прогулки, бросил из окна машины спелую ягоду шиповника — так он здесь и вырос.

Пришло время, и шиповник зацвел в первый раз.

Однажды, в теплый октябрьский вечер, когда уже схлынул поток автомобилей, в которых люди возвращались с работы, из куста появилась обитавшая в нем фея.

— Ах! — сказала она. — Сегодня я хотела бы совершить что-нибудь такое, о чем можно было бы вспоминать долгими зимними вечерами и мечтать.

Вот только что бы такое совершить?

Мимо промчался автобус. Вихрь взметнул листья, ягоды шиповника затанцевали. Фея невольно ухватилась за ветви.

Тут-то ее и осенило.

Она сорвала три ягоды шиповника, сросшихся черенками, и трижды дохнула на них.

Прозрачной мерцающей дымкой фея поднялась над кустом, пересекла шоссе и полетела вдоль магистрали. Потом она свернула в небольшую тихую улочку, проплыла мимо поликлиники, детского сада и остановилась перед высоким, облицованным голубым кафелем одиннадцатиэтажным домом.

Фея положила ягоды шиповника на тротуар, а сама притаилась в узком палисаднике за кустом можжевельника.

И стала ждать.

Первой прошла женщина, сгибаясь под тяжестью двух хозяйственных сумок, — ягод она не заметила.

Вперевалку проплелся упитанный молодой человек со скучающим взором — он чуть не раздавил ягоды. Трое мальчишек пробежали мимо, один строчил из игрушечного автомата.

Размахивая полупустым полиэтиленовым пакетом, прошла молоденькая девушка.

Но что-то заставило ее остановиться: ей показалось, будто она увидела что-то необычное. Девушка вернулась и присела, чтобы получше рассмотреть ягоды шиповника. Потом подняла их с асфальта.

Фея радостно улыбнулась. Прекрасно! Вот и будет о чем помечтать зимними вечерами. И она, довольная, вернулась в свой куст шиповника.

А девушка поднялась и пошла дальше. Но что за чудесные ягоды были у нее в руке! Они словно согревали ладонь, и как странно, как ново стало все вокруг: и сверкающие окна домов, и фонари у подъездов, и черный дрозд, который проворно ворошил желтым носом опавшие листья, выискивая что-то под ними. Все стало как-то ярче и ближе. Так, во всяком случае, ей казалось.

Дома ее мать, склонившись над тазом, стирала белье. Взглянув на дочь, она удивленно спросила:

— Франциска, что это с тобой?

Мать редко называла ее Франциска, обычно — просто Гика.

У матери никогда не хватало на дочь времени, и им почти не о чем стало разговаривать.

Но сейчас Гика подошла и прильнула к ней.

Однако, словно застеснявшись, быстро проговорила:

— Со мной? Ничего!

И скрылась в своей комнате, упала там ничком на кровать. Гика считала мать виновной в том, что ей пришлось расти без отца. Однажды мать рассказала: она вышла замуж не по любви, может быть, в надежде на любовь.

Гика не поняла. Как могла мать в таком случае вообще выйти замуж, да еще родить ребенка?

И тогда мать спросила: а может ли Гика себе представить, что ее не было бы на свете, что она не жила бы…

Этого Гика представить себе не могла.

О своем отце она знала только, что он живет в другом городе, снова женат, и что он аккуратно выплачивает алименты.

Уж она-то непременно выйдет замуж по любви и за такого человека, который полюбит ее!

И к ней не будут, как к матери, приходить по вечерам мужчины, нести всякий вздор и потом опять уходить.

Когда мать позвала ее ужинать, Гика вытерла слезы, потому что в пятнадцать лет плакать уже стыдно. Она положила ягоды шиповника в деревянную шкатулку, где хранились ее «драгоценности»: серебряный браслет, янтарные бусы, два медальона и старые сломанные часики.

Они ужинали молча, лишь изредка перекидываясь словом. Мать еще должна была идти дежурить в ночную смену. Она работала оператором на химическом заводе. На другой день все вокруг опять выглядело необычно: и дома, и утреннее небо; будто впервые Гика видела и маму, и ребят в классе.

Но самое главное — во время урока ее так и тянуло взглянуть на Дирка, сидящего в другом ряду. Он давно ей нравился, но сегодня, встретившись с ним взглядом, она опускала глаза и краснела.

Дирк держался скромно; его мягкие каштановые волосы красиво вились, и он знал, что на него приятно взглянуть.

На перемене он подошел к Гике и попросил карандаш. После уроков он вертелся в коридоре около нее. Но Гика ходила домой с подругой из соседнего подъезда. А сегодня она чуть не пожалела о том, что дружит с ней. Через несколько дней она увидела Дирка, поджидавшего их у дверей школы.

— Мне сегодня с вами по пути, — сказал он. И проводил Гику и ее подругу до дома.

И на следующее утро он зашел за Гикой.

Теперь они, уже не стесняясь, подходили друг к другу на переменах, разговаривали и дурачились. Потом стали встречаться и после занятий.

Они убегали из скопища домов, среди которых чувствовали себя слишком маленькими и незначительными. Они бродили полевыми тропами, лугами, спускались к воде канала или уезжали на автобусе в старый город, толкались там по оживленным торговым улицам, а если у них были деньги, заходили в кино или в кафе.

Мать недоверчиво наблюдала за Гикой. Она поручала ей теперь больше дел. В восемь вечера Гика должна была возвращаться домой.

Как-то зимой, собираясь на свидание с Дирком, Гика вспомнила вдруг о ягодах шиповника. Она подошла к шкатулке, достала оттуда одну ягоду.

И когда они рука об руку спускались по заиндевевшему лугу к каналу, Гика вдруг остановилась. Она протянула обе руки к Дирку, на ладони краснела ягода шиповника — ее сердце.

Невыносимо долго Дирк стоял неподвижно, потом осторожно взял ягоду, положил руки Гике на плечи, потянулся к ней и поцеловал ее — их зубы неловко стукнулись, он отпрянул. А Гика вся затрепетала, ощутив, как по телу пробежал легкий озноб, будто перед ней распахнулись ворота чудесного, неведомого сада.

Дирк сосредоточенно шагал рядом. Он сказал серьезно:

— Я буду носить ее на груди.

На другой день он, действительно, проколол ягоду и повесил ее на тонком шнурке на шею. И носил ее, не снимая.

Гика и Дирк скоро окончили школу. Позади остались экзаменационные страхи и волнение.

Минуло лето. Они поступили работать. Гика — ученицей помощника библиотекаря, Дирк — учеником повара в лучшем ресторане нового города. Но как только у них выдавалось свободное время, они встречались.

Конечно, случалось иногда, что один был в чем-то не согласен с другим, они даже спорили, но это проходило быстро, как летний дождик.

Свой первый отпуск они решили провести в Польше, пройти пешком всю страну с юга на север.

Гика чуть ли не полгода упрашивала мать отпустить ее.

Они прошли путь от Высоких Татр до самого Балтийского моря, ночевали в кемпингах, а так как денег у них было не слишком много, они частенько обходились хлебом и яблоками. Это было восхитительное, полное приключений путешествие.

И что Гику поразило: даже в самой отдаленной деревушке люди относятся к себе и своим проблемам так, словно они находятся в центре мироздания. А ведь до сих пор Гика жила в своем городе точно с тем же чувством.

В один из вечеров, когда Гика и Дирк уже вернулись из отпуска, они решили пойти потанцевать. С ними пошла и подруга Гики. Она недавно рассталась со своим другом, который начал встречаться с другой девушкой. Они не пропустили ни одного танца: Дирк танцевал с Гикой, а иногда и с ее подругой.

Во время перерыва между танцами девушки остались за столиком одни, и подруга начала ругать парней:

— У всех у них одно на уме.

— Мой Дирк не такой!

Подруга лишь усмехнулась. Они чуть было не повздорили.

И тогда подруга предложила:

— Спорим, твой Дирк поцелует меня сегодня же вечером, если ты оставишь нас вдвоем.

Гика лишь рассмеялась в ответ. Но потом все же решилась. Дирк подошел к ним, Гика протанцевала еще два танца, но как-то вяло.

— У тебя что, стоп-сигнал сработал? — пошутил Дирк.

— Мне как-то нехорошо. Я пойду домой.

Дирк хотел проводить ее, но Гика отказалась. Она пойдет одна, не так уж ей плохо, до дома ведь недалеко. Дирку лучше остаться с ее подругой, той нужно немного развлечься.

Но Дирк этого не хотел, Гика все же настояла на своем. Дирк принес из гардероба куртку и проводил ее немного. Гика сделала вид, будто идет домой. Но потом вернулась и спряталась за угол.

Прошло немного времени, из клуба вышли Дирк и подруга. Они оживленно болтали, смеялись; вдруг Дирк обнял подругу и поцеловал ее, крепко прижимая к себе.

Гика чуть не умерла от отчаяния.

Но ей все же удалось взять себя в руки, и она подошла к ним.

— Вот видишь! — воскликнула подруга, вырвавшись из объятий Дирка.

Гика не могла ни смотреть на Дирка, ни говорить с ним. Подруга подхватила ее под руку, и они ушли.

Вечерами Гика теперь сидела дома. Она много читала: притаскивала домой из библиотеки кучу книг. Помогала матери по дому.

Прошло время, она вновь познакомилась с юношей. Потом с другим. Но одно она знала наверняка: ни то, ни другое знакомство не станет чем-то серьезным.

Она не желала отказываться от своей мечты: когда-нибудь жить с тем, кого она полюбит.

Время ученичества закончилось. Как-то вместе с подругой по работе она поехала в отпуск на Балтику и встретила в кемпинге неуклюжего добродушного парня. Он понравился ей. Звали его Петер. Он тоже только что закончил учебу, стал технологом.

Петер жил в другом городе, и они часто писали друг другу. Время от времени встречались. Матери Гики он тоже нравился.

Гуляя по городу, они разглядывали выставленную в витринах мебель: гарнитуры жилых комнат, спальни и кухни — ведь они хотели пожениться.

В одну из пятниц, вечером, когда Гика, как всегда, собиралась к Петеру, она вспомнила вдруг о ягодах шиповника, которые все еще лежали в шкатулке. Что сделает Петер, когда она протянет ему ягоду?

Она не была уверена, надо ли это делать, и все же вернулась и взяла одну ягоду.

Ей не удалось подарить Петеру шиповник в тот же вечер, потому что они были не одни: Петер собрал друзей, они до поздней ночи сидели в комнате, которую он снимал, болтали, слушали магнитофон, пили пиво, похрустывали солеными хлебными палочками.

Но на следующий день, когда Гика с Петером гуляли по городу, она открыла сумочку, достала шиповник и протянула Петеру.

— Что это? — спросил он, беря крупную, словно вишня, ягоду. — Алая, как твои губы, — восхитился он и поцеловал шиповник. И смутился, не зная, куда его деть.

Они пошли дальше, заговорили о другом.

«А чего, собственно, ты ожидала?» — злилась на себя Гика. Но когда они подошли к мосту, Петер остановился:

— Давай бросим ягоду в воду?

«Этого только не хватало!» — подумала Гика, но промолчала.

— Течение подхватит ее и отнесет далеко-далеко, и где-нибудь, ты можешь сама придумать, где, ее прибьет к берегу, и там вырастет куст шиповника и будет цвести…

Петер был в восторге от своей идеи. Гике это тоже начало нравиться.

— Бросай!

— Считай!

Гика сосчитала до трех, и он бросил ягоду в воду. Обняв друг друга, они смотрели, как ягода попала в водоворот, завертелась, ее подхватило течением, и она вскоре исчезла из виду. А они пошли дальше, тесно прижавшись друг к другу.

Гика и Петер встречались уже полгода, когда Гика почувствовала, что у нее будет ребенок. Петер обрадовался, узнав об этом. Они назначили день свадьбы.

Но однажды им не удалось встретиться, как обычно, в выходной. Петер хотел до свадьбы оклеить обоями квартиру родителей, которые жили в другом городе, а в следующий выходной он просидел над срочной работой.

Прошел почти месяц, а они так ни разу и не увиделись. Гику охватили тревожные предчувствия. Отговорки Петера в письмах звучали так неубедительно. Как-то среди недели сразу же после работы она поехала к нему. Петер встретил ее приветливо, обнял ее, начал извиняться. Он приготовил чай и пододвинул кресло, чтобы ей было удобно.

Но, когда она наконец спросила, в чем все-таки дело, он начал ходить вокруг да около. Да, она ему нравится, и он хочет на ней жениться, но пусть она поймет его правильно — не сейчас. Он еще молод и не хочет быть с кем-то связанным окончательно. Кроме того, сейчас у него есть потрясающий, единственный шанс очень дешево купить подержанную машину в отличном состоянии. А если у него будет машина, он сможет часто приезжать к ней. И они будут ездить куда захотят, все втроем. Петер был помешан на автомобилях.

Гика съежилась в кресле, не зная, куда девать свой большой живот. Она готова была разрыдаться. Но когда Петер, желая ее утешить, протянул руку, она гневно оттолкнула его.

— Ты хорошо все обдумал? — спросила она твердо, хотя чувствовала себя совсем разбитой и беспомощной. Когда она встала и пошла к двери, она еще надеялась, что Петер удержит ее.

В ту же ночь Гика уехала домой. И стала ждать Петера. Не может же он оставить ее и ребенка одних!

Она боролась с желанием снова поехать к нему.

Но получила от него прощальное письмо.

Шиповник, шиповник, куда тебя занесло?

Она родила ребенка, мальчика, и не было никого, кто бы ее навестил в больнице.

Выйдя из роддома, Гика жила сначала у матери. Потом ей дали в новом городе небольшую уютную квартирку с ванной и центральным отоплением. Она работала в библиотеке, каждое утро относила мальчика в ясли. Она радовалась, видя, как он начал ползать, ходить, говорить.

Внешне ее дни были заполнены: мать, подруги, знакомые навещали ее. Но было немало и таких часов, когда она чувствовала себя страшно одинокой, и тогда ее мучила мысль, что вот теперь она живет так же, как раньше ее мать, а ведь она ни за что, ни за что не хотела жить так.

Эти мысли приводили ее в отчаяние. Потом Гика поступила в заочный институт. Мальчик подрастал, он уже ходил в детский сад. Однажды ее попросили рассказать о новой книге на одном предприятии. Она тщательно подготовилась.

И вот она сидит перед водителями автобусов и такси. Гика коротко рассказала о книге и об авторе, прочла несколько отрывков, попыталась сделать выводы.

А потом ей стали задавать вопросы. Некоторые пытались блеснуть эрудицией, другие задавали вопросы по существу, иные сидели со скучающим видом. И лишь один спросил о том, над чем задумалась Гика, читая эту книгу. Тогда ответа на этот вопрос она не нашла и теперь чистосердечно призналась в этом.

Через несколько дней она увидела мужчину, задавшего ей этот вопрос, за рулем автобуса. Он приветливо помахал ей. И потом часто случалось так, что она попадала на его рейс. Несколько раз он видел ее с мальчиком.

Этот шофер иногда возил туристские группы в Польшу и Чехословакию.

Однажды он встал и, не обращая внимания на удивленные взгляды пассажиров, прошел к ней через весь салон. Он пригласил ее поехать с ним в Богемский лес.

— А сына можно взять? — спросила Гика.

— Конечно, — ответил он.

Так они познакомились поближе.

Потом этот мужчина пришел в гости. Гике приятно было смотреть, как он что-то мастерит, как играет с мальчиком. Он был разведен, на девять лет старше ее. Детей у него не было.

Свадьба была тихой, скромной.

Как-то уже через несколько месяцев они собирались поехать в старый город в театр. Сразу же после работы Гика отвела мальчика к бабушке. Дома, торопливо переодеваясь, она попросила мужа достать из шкатулки серебряный браслет.

Вернувшись, он протянул ей ягоду шиповника.

— Франциска, — спросил он, — что это?

Гика, которая как раз причесывалась перед зеркалам, пожала плечами: «Девичьи глупости», — но краска залила ее лицо. Она вспомнила по-весеннему теплый октябрьский вечер и странное чувство, охватившее ее, когда она подняла с тротуара три ягоды шиповника; ведь о фее она и не подозревала.

— Ягода выглядит такой свежей, будто вчера сорвана, — удивился муж, — просто чудо какое-то. — И не расспрашивал больше.

Но спустя несколько дней, направляясь в палисадник перед домом, чтобы вскопать грядки, он захватил с собой эту «девичью глупость» и посадил ягоду шиповника в ласковую рыхлую землю.

Гика родила ему двоих детей. Ей было хорошо с ним.


Перевод Е. Кащеевой.

Гюнтер Гёрлих МАРТИН

За окном — изменчивый свет. Полная луна застыла на небе. То и дело на нее выползают облака, и тогда их края тускло серебрятся.

Мартин лежит в кровати, глядит на луну и плывущие облака. Говорят, в полнолуние снятся тревожные сны. Но не луна повинна в бессоннице Мартина. Он вспоминает прошедший день, думает о предстоящем — о воскресенье.

Все крепко спят. Кто-то чуть слышно бормочет. Должно быть, это толстяк Эдуард: он так наедается на ночь, что на него жалко смотреть. Потом его душат кошмары…

Какое тяжелое одеяло. Мартин сбрасывает его. Хорошо бы сейчас вскочить и пробежаться по комнате. Но он не хочет будить товарищей.

Мартину всего шестнадцать. Крепкие кулаки, ноги, без устали гоняющие кожаный мяч, — парень как парень. Да и сон его всегда был крепок и глубок.

Мартин осторожно встает с кровати. Потихоньку отворяет дверь. Она слегка скрипит, и Мартин успевает подумать, что вот Бенно, их председатель актива, уже миллион раз говорил, что дверь пора смазать. И господин Зеебург, наведываясь к ним в общежитие, не упускает случая с усмешкой заметить: «Хорошеньких я тут ращу специалистов. В автослесари они метят. Вот только дверь у них скрипит».

Осторожно идет Мартин по длинному коридору. Тихо ночью в большом общежитии. Зато днем оно полно криков, смеха, пения, ругани вперемешку с ревом транзисторов.

В пустом актовом зале Мартин забирается с ногами в одно из кресел у окна. Снова глядит на луну и облака. Сон не идет к нему; лоб под спутанными вихрами напряженно наморщен.

Ну и денек… Впрочем, поначалу он ни чем не отличался от всех прочих дней в училище. Натянув спецовки, они разбрелись по кабинетам. Сверкал алюминий, и запах машинного масла, бензина и дизеля перекрывал легкий запах металла. Здесь они разбирают и собирают двигатели.

В то утро Бенно, председатель актива, завел речь о футболе: в воскресенье вечером в городе одна из игр высшей лиги.

— Может смотаемся? — предложил он. — Хватит сиднем сидеть. Велосипед, — залог здоровья.

Но неожиданная новость заставила их сразу забыть и о футболе, и о пользе велосипедной езды.

Собрав всех, секретарь ССНМ[2] объявил:

— Вы, конечно, знаете, что сборка мотороллеров на заводе поставлена теперь на конвейер. Это здорово. Но есть закавыка. Пока что с конвейера мы получаем не больше машин, чем при ручной сборке. Вот мы и подумали: а что, если вам завтра, в воскресенье, поработать смену на конвейере? Хочется поглядеть, что можно выжать из него при желании.

Секретаря зовут Губерт. Это верзила с костлявым лицом и вечно смеющимися бледно-голубыми глазами.

Сперва некоторое время было тихо. Потом шумно вздохнул Эдуард:

— Ну вот. А мама пирогов напекла.

Никто и не подумал смеяться.

Мартин стоял совсем рядом с секретарем. Он представил себе новенький блестящий мотороллер. Такой, о каком он тайно мечтает. Двухцветный, с четким обтекаемым контуром. Блестит алюминиевая отделка, и имя ему Мартин придумает непременно какое-нибудь сногсшибательное, скажем, «Старая кастрюля».

А потом Мартин подумал о своем брате Йорге. Ему уже двадцать — он на четыре года старше Мартина.

Йорг — здоровый отчаянный парень и завзятый мотоциклист. У него симпатичная подружка, и он гоняет на красной «Яве», из которой на шоссе запросто выжимает все сто пятнадцать.

Работает Йорг бригадиром на сборке мотороллеров. С деньгами у него всегда порядок, и он не прочь прихвастнуть, особенно перед Мартином.

Мартин очнулся от своих мыслей.

Бенно поправил очки:

— Итак, нам предстоит доказать, что конвейер может дать больше, чем дает до сих пор. Дело ясное.

— Да, — сказал Губерт. — Именно так. Зачем было строить поточную линию, если сменная выработка осталась прежней?

— Не очень-то они там обрадуются нашему появлению, — пробурчал Эдуард.

Бенно скрестил руки на груди.

— Новая техника — это более высокая производительность труда. Годами мы твердили это на уроках. Так сказать, теоретически. Теперь очередь за практикой.

Тут разом поднялся невообразимый шум.

Потом Губерт спросил: «Ну что, все идут?» И все согласились.

Мартин промолчал, но никто не обратил на это внимания. Этот конвейер весь день не выходил у него из головы. Вот скатываются с него разноцветные блестящие мотороллеры, а вот Йорг, его брат, всегда гордый тем, что с деньгами у него полный порядок, что у него уже есть «Ява», а скоро будет и телевизор…

Господин Зеебург подробно обсудил с ними порядок работы на конвейере.

— Никакой спешки. Главное — ритм. — Он улыбался, как бы заранее радуясь предстоящей работе. Этой радостью он заразил ребят, да и Мартина тоже: ему захотелось немедленно бежать на завод, чтобы поглядеть, как в огромном цехе ползет лента конвейера.

И после обеда Мартин оставался все так же молчалив. Была суббота, и все, кроме него, отправились в город.

Вообще-то этот вечер Мартин собирался провести с Йоргом. Они хотели покататься на «Яве». Где-нибудь на пустынной дороге Йорг обещал поучить его водить. А потом… Может быть, Йорг все-таки одолжит ему денег на блестящий пестрый мотороллер. Они уже говорили об этом.

Но к Йоргу Мартин не пошел. Он бросился на кровать и взялся было за книгу. Тут до него донесся знакомый резкий свист. Мартин вскочил и подбежал к окну. Внизу на улице в черной кожаной куртке стоял Йорг. Мартовский ветер трепал его черные волосы. Сверкала красная «Ява».

Мартин распахнул окно.

— Эй, Мартин, ты что, заболел?

Мартин мотнул головой.

— Я сейчас! — крикнул он вниз навстречу порывистому ветру.

С тяжелым сердцем спускался он по лестнице.

Йорг глядел ему прямо в лицо. Мартин сразу же заметил крытые морщинки у него над переносицей.

— Привет, — буркнул Мартин.

Мрачно, не вынимая рук из карманов, Йорг сказал:

— Завтра несколько психов задумали перехватить наш заработок. Может, и ты тоже?

Мартин потрогал руль «Явы».

— Все пойдут. Ты же знаешь, — ответил он.

Йорг схватил его за руку.

— Не лезь! Это тебе не игрушки! — заорал он на Мартина.

Мартин засунул руку в карман брюк и поднял глаза на брата. Впервые в нем шевельнулся гнев.

— Чего ты хочешь? Актив идет. Что же, мне одному оставаться?

Йорг вскочил на сиденье. Мартин видел, как сузились его глаза и подрагивали уголки губ.

— Зачем оставаться? Послушно потопаешь за всем гуртом. Вы хоть соображаете, что затеяли? Конвейер они, видите ли, запустили. Экое нетерпение. Прямо так сразу и полные обороты. А у нас, между прочим, нет таких бедовых. Не то что вы — на лету хватаете. Все это бывшие домохозяйки, дворники и черт знает кто еще. Я-то почему из-за этого должен страдать? Хитрецы отыскались. А мне расплачиваться из собственного кармана?

Мартин беспомощно мямлил:

— Но это же совсем не так… Просто нам хочется, чтобы были мотороллеры… больше мотороллеров…

Йорг нажал на педаль стартера. Взвыл мотор.

— Подумай хорошенько! — прокричал он. — Слышишь, подумай! Или они, или я!

«Ява» рванулась с места.

Мартин проводил взглядом сгорбленную фигуру в кожаной куртке с развевающимися волосами. Всегда он без шлема. А носится как бешеный. Упрямец он, этот Йорг.

Мартин поднялся к себе в комнату. Настроение было подавленным. Не дойдя до двери, он остановился в нерешительности: может, правда, взять велосипед и махнуть за Йоргом. Он подкатит и скажет: «Ты прав, Йорг. Есть у нас такие. Все-то им невтерпеж». Но нет, Мартин вошел в комнату и бросился на постель.

Наклонившись к нему, Бенно озабоченно осведомился:

— Что случилось, старик? Не хватало еще, чтоб ты заболел.

Мартин покачал головой.

— Просто устал.

Постепенно все стихло, погас свет. Только с кровати Эдуарда слышалось шуршание бумаги. Он никак не мог расстаться с пирогами.

Мартин и не думал спать. Мысль, что человек может заболеть, вот так просто взять и заболеть, сверлила ему мозг. «До сих пор я всегда был, как все. Никто не подумает меня ни в чем упрекнуть». Какое жаркое, какое тяжелое одеяло. Потом он отправился в актовый зал…

Мартин съежился в кресле у окна. Все еще холодно в марте.

Луна скрылась. Скрылись и облака с серебристыми краями. Черная облачная пелена затянула небо. Мартин дрожа возвращается к себе в комнату и забирается под теплое одеяло. Усталость берет свое. Но сны ему снятся тревожные. То Йорг, хриплым голосом кричащий что-то наперекор ветру, то снова Бенно, с упреком и насмешливо глядящий на Мартина сквозь гигантские очки.

Смутные, тревожные сны снятся Мартину, а между тем полной луны давно уж как не бывало.

Грубый веселый голос кричит:

— Подъем, бездельники! Проспите все на свете! И они еще хотят что-то кому-то доказать!

Мартин чуть приподнимает веки. Посредине комнаты стоит Губерт. На нем мокрая от дождя штормовка. Как на посох, он опирается на спеленутое знамя. Мартин быстро зажмуривается.

В голове у него стучит, а тело будто налито свинцом. «Я болен», — мелькает мысль, и в этой мысли для Мартина заключено какое-то облегчение. Но он тут же понимает, что это неправда. Он почти не спал этой ночью — вот и вся причина.

Мартин продолжает совершенно неподвижно лежать с закрытыми глазами. Он слышит голоса товарищей, их смех и подтрунивание.

— Хоть бы в воскресенье дали выдрыхнуться! — жалуется Эдуард.

Бенно смеется:

— Шевелись, колобок! Тебе это только на пользу!

Скрипит и беспрестанно хлопает дверь. Потом все стихает. Значит, ребята уже в умывалке.

И вдруг его прошибает пот. «Почему они не стали будить меня? Как будто так и нужно. Или они знают про Йорга?» — Мартин уселся в постели. У стола сидит Бенно, зашивает комбинезон. Он неторопливо поднимает глаза. Мартину кажется, что в его взгляде — понимание и раздумье.

Одним прыжком Мартин вскакивает с постели. Выхватывает из шкафа полотенце.

— Чуть не проспал, — бурчит он.

— Сон — лучшее лекарство. Да, по такой погоде того и гляди подхватишь какую-нибудь гадость, — говорит Бенно.

При этом он смеется. Мартин недоверчиво смотрит на него, обматывает полотенце вокруг шеи:

— Теперь порядок.

По стеклам хлещет ливень. В умывалке Мартин вслед за всеми насвистывает песенку: «Я знаю, что тебя зовут Марина…» Он гонит мысль о брате Йорге.

Класс строится. Этого Губерт не предлагал.

Но Бенно заявил:

— Раз у нас знамя, значит, надо идти строем. Дело ясное.

Он же, Бенно, и несет голубое знамя. На резком ветру мокрая материя тяжело хлопает о древко.

Они поют хрипло и немного нестройно: «Мы молодая гвардия рабочих и крестьян».

Мартин поет, не спуская глаз со знамени, и думает о том, что чуть попозже надо будет выйти вперед и сменить Бенно…

Они подходят к цеху, и Мартин уже не поет. Перед входом он видит сверкающую влажным боком красную «Яву».

Значит, Йорг здесь…

Голос секретаря парткома разносится по огромному цеху. Мартин слушает вполуха, прячась за широкой спиной Эдуарда. Неподалеку от них, в тени перегородки, он обнаруживает Йорга и с ним еще нескольких. Между ними протянулась лента нового конвейера. Он похож на длинный транспортер, только с обеих сторон стопами сложено множество отдельных деталей, которым через несколько часов предстоит стать вереницей мотороллеров. Об этом-то и ведет речь секретарь парткома. Он говорит, что их сегодняшний выход на работу — дело хорошее и полезное, образно выражаясь, прорыв и они должны приложить все силы.

Мартин незаметно поглядывает в сторону Йорга, на лице которого застыло холодное надменное выражение. Это выражение всегда так сердило маму, когда она еще была жива. Чаще всего оно предвещало вспышку, ярости.

Повесив голову, Мартин вслед за господином Зеебургом подходит к своему участку. Ему досталось монтировать колеса.

Мартин боится оглянуться. Но общее возбуждение захватывает и его. Вот сейчас вспыхнет свет и конвейер придет в движение.

Вдруг Мартин почувствовал, что Йорг стоит у него за спиной.

Затем он слышит голос преподавателя: «Внимание!»

Вдоль линии вспыхивает свет.

В это мгновение Мартин забывает о своем брате Йорге. Как и все, он завороженно смотрит на ленту, на которую устанавливают каркас. Губерт и Эдуард навешивают мотор. Их движения немного суетливы и не совсем уверенны. На остальных участках пока еще делать нечего. Первый мотороллер, постепенно вырастая, приближается к участку Мартина.

Голосом, хриплым от волнения, Бенно говорит: «Еще минута-другая. Аж пальцы зудят…»

И тут за спиной Мартина раздается глухой стук. Вздрогнув, он оборачивается и видит, что стопа приготовленных для монтажа передних колес опрокинута.

За рухнувшей грудой — бледное лицо Йорга. Мартин понимает, что это дело рук брата.

— Вот елки-моталки! — сердится Бенно. — Даже сложить толком не умеют. Давай-ка в темпе.

Мартин идет к Бенно, который, не переставая ругаться, возится с колесами, и мимо него — к Йоргу. Едва слышно он говорит:

— Зачем ты это сделал? Такой низости я от тебя не ожидал.

Застывший взгляд Йорга, его подрагивающие уголки губ уже не пугают Мартина.

Значит, Йоргу важно вовсе не то, что задета его честь. Вот оно как.

— Уходи отсюда! Не мешай нам работать, — говорит Мартин и стоит перед Йоргом до тех пор, пока тот тяжело не поворачивает к выходу. Мартину хочется догнать его, схватить за плечи, встряхнуть. У него такое чувство, что не Йорг, а он теперь старший.

Вместе с Бенно Мартин, сцепив зубы, собирает колеса.

Как раз в эту минуту к их участку подплывал первый мотороллер.

Стремительно вращаются стрелки часов на стене цеха.

Мартин уже ловко орудует на своем участке. Теперь можно пустить конвейер и в более быстром темпе.

Господин Зеебург останавливает часы. За конвейером выстроились в ряд разноцветные шикарные мотороллеры. Время от времени Мартин поднимает голову и поглядывает на них. «Вот тот, с черно-белым капотом, мог бы быть моим», — думает он. Горько расставаться с мечтой. Но еще горше мысль о Йорге.

После смены секретарь парткома сказал: «Оказывается, стоящее все-таки дело — конвейер. Многие из этих юрких машин скоро покатят по нашим дорогам. А отправили их в путь вы. Они — ваша работа. Поразмыслите об этом на досуге, это будет невредно».

Мартин уже не прячется за широкой спиной Эдуарда. Бросив взгляд на собранные ими за смену мотороллеры, он замечает возле них кожаную куртку брата Йорга. Медленно идет он вдоль ряда машин, останавливается, иногда даже приседает на корточки.

Мартина бросает в жар. «Ох и упрямец же ты, Йорг, — думает он. — Но парень ты неплохой. Смотри; смотри как следует. Это настоящая работа, не халтура, факт». Когда Йорг подходит ближе, Мартин видят, что в его лице нет уже ни высокомерия, ни холодности.

Строем возвращаются они в общежитие. Дождь перестал. В руках у Губерта — голубое знамя с восходящим солнцем. Оно полощется на мартовском ветру.


Перевод А. Назаренко.

Загрузка...