1

— Что слышно, Жанна? — с этим вопросом госпожа Синьяк обращалась теперь каждое утро к молоденькой горничной, подававшей ей кофе. И каждое утро получала ответ, не только усиливавший ее беспокойство, но и больно ранивший ее. Так было и сегодня…

— Ах, барыня, уж я и слов не найду, так страшно! — отвечала Жанна. — В доме бакалейщика Перашона все стекла выбиты и пожар был. Снаряд в него угодил… А на улице, за углом, баррикаду строят. Бревна, доски, ящики сложили, насыпали земли, — настоящая крепость! Ах, боже мой!.. Только выглянула на улицу, подходят двое, бородатые, с ружьями, — ну, эти, коммунары… «Красавица, — смеется один, — угостила бы винцом из господского подвала — в горле пересохло!» Глазища у него черные, как маслины… А другой, постарше, в очках, строгий такой, говорит: «Известно ли тебе, что на площади Бланш на баррикаде сражается батальон женщин, что тысячи парижанок пришли защищать Монмартр? Не хочешь быть с ними — сиди лучше дома! Здесь скоро будет так жарко, что ты, чего доброго, испортишь свой прекрасный цвет лица!» Вот ведь какой… Тут заиграла труба и они побежали куда-то…

— Твой второй собеседник, Жанна, был безусловно прав. Сколько раз говорила тебе: не бегай на улицу!

— Ах, боже мой! Ну разве усидишь дома в такие дни!

Действительно, дни были необыкновенные. И кровавые, и страшные, величественные дни конца мая 1871 года — последние дни Парижской коммуны.

Об этих днях в одной книге, посвященной подвигу парижских коммунаров, сказано так:

«…Тот, кто жил твоей лихорадочной жизнью, чье сердце трепетало на твоих бульварах, кто плакал в твоих предместьях, кто воспевал зарю твоих революций и несколько недель спустя мыл позади баррикад свои руки, почерневшие от пороха, кто слышал голоса мучеников идеи из-под твоих каменных плит… — даже и тот не может воздать тебе должное, великий мятежный Париж!..»[4]


Госпожа Синьяк, горничная Жанна и старик повар Жозеф составляли в эти дни все население небольшого особняка. Господин Синьяк, коммерсант, предпринял зимой деловую поездку в Россию. Фронт, окружавший революционный Париж, препятствовал его возвращению.

Войска версальцев стояли у стен Парижа. Ни днем ни ночью не умолкал грохот канонады. В огне пожаров рушились дома. А с воскресенья 21 мая — в этот день версальцы ворвались в Париж — и на тихой улочке, где жила госпожа Синьяк, такой приветливой, мирной в майской зелени садов, в буйном цветении сирени, начались военные приготовления — спешно строили, да так и не успели достроить баррикаду.

Госпожа Синьяк, немолодая женщина, с большими грустными глазами, проседью в черных, гладко причесанных волосах, не раз думала о том, что всегда трогательный и радостный расцвет весны омрачен в этом году тревогами сошедшей с привычных устоев жизни.

Омрачен? Нет, не то слово!.. Ей трудно было разобраться в своих чувствах, в сумятице мыслей. Но можно ли забыть недавние мартовские дни? Президент республики Тьер, укрывшись со своими приспешниками в Версале, испуганно и злобно вопил, что Франция не допустит, чтобы в ее лоне торжествовали презренные, жаждущие залить ее кровью. Двести тысяч этих «презренных» с красными знаменами, украшенными фригийскими шапочками, с барабанным боем пришли к городской думе, чтобы именем народа провозгласить народную власть — коммуну…

Как все это тревожит, как волнует!

Она ничем не проявляла душевного смятения, владевшего ею, продолжала вести замкнутую жизнь, не слишком даже сожалея, что не уехала в Бретань к родным, как советовал ей в своем последнем письме муж. Немногочисленные друзья изредка навещали ее, тревожа рассказами о невероятных, иногда просто непонятных ей событиях, происходивших в дни коммуны в Париже.

За последнее время никто не заглядывал в маленький особняк — связь его обитателей с внешним миром осуществлялась через Жанну.

Что за непоседа эта Жанна! Стоило ей только высунуть нос за ворота, как ее тотчас, словно щепку, попавшую в бурный поток, уносило в толпы, кипевшие на центральных улицах и площадях.

Начисто забывая о своих обязанностях по дому, Жанна вдруг оказывалась в похоронной процессии на Больших бульварах — провожала в последний путь до кладбища Пер-Лашез защитников коммуны, павших в боях с версальцами. И потом со слезами на глазах рассказывала о молодой вдове, говорившей, прижимая к груди детей: «Запомните это! Повторяйте вместе со мною: да здравствует коммуна!» То вдруг Жанна окажется в Тюильри — на концерте в пользу вдов и сирот коммуны, который то и дело заглушался взрывами гранат версальцев, доносившихся с площади Согласия. А в один из недавних дней она принесла домой воззвание комитета общественного спасения.

«…Народ, низвергавший королевские троны, — читала в нем госпожа Синьяк, — народ, разрушивший Бастилию, народ 89-го и 93-го года, народ революции не может в один день потерять плоды освобождения… К оружию!..»

Госпожа Синьяк аккуратно сложила этот листок и спрятала в потайной ящик своего секретера.

А в тот день, когда при звуках «Марсельезы» была низвергнута Вандомская колонна, воздвигнутая в память побед Наполеона, Жанна вбежала в гостиную с таким видом, будто это было делом ее маленьких, загрубевших от работы рук, ловко управлявшихся с посудой и половой щеткой, а теперь сваливших колонну и водрузивших на ее пьедестале красное знамя.

Рыжие кудряшки девушки растрепались, глаза горели. «Она упала! Она упала!» — громко кричала Жанна. Госпожа Синьяк хотела сделать ей замечание, но неожиданно для самой себя вдруг улыбнулась. И промолчала.


Поздно ночью госпожу Синьяк разбудили крики и выстрелы на улице. Она накинула пеньюар, вышла в гостиную. Жанна стояла у окна, слегка раздвинув портьеру.

— Версальцы наступают! — сказала она со слезами в голосе. — Из пушек стреляют, а у этих бедняков плохонькие ружья!

Близкий разрыв снаряда потряс воздух. Задребезжали стекла. Приближаясь, трещали ружейные выстрелы. Крики, доносившиеся издали, слились в протяжный вопль. Пламя близкого пожара осветило деревья в саду напротив. Черные тени метались по улице.

— Закрой портьеру, Жанна, — строго сказала госпожа Синьяк. — И не подходи к окнам!

Все это походило на жуткий, неправдоподобный сон. Но это был не сон… Над их головами звякнуло разбитое стекло. Пуля, пробив тяжелую портьеру, ударила в потолок. Посыпалась штукатурка. Жанна с визгом бросилась из комнаты.

Крики и выстрелы приближались. Госпоже Синьяк показалось, что она слышит пение. Резко прозвучала труба. Раздался залп. Послышался треск барабанов, топот ног.

— Барыня, барыня! — На пороге гостиной стояла бледная Жанна. — У нас на дворе коммунары… Их двое, они прячутся… А третий упал. Он лежит возле сарая!

— Где они? — спросила госпожа Синьяк.

— У черного входа.

— Их преследуют… Впусти их, Жанна!

— Боюсь! Я так боюсь…

— Где Жозеф?

— Я здесь, мадам! Позвольте сказать вам, едва ли следует открывать в такую ночь дверь…

В ночном колпаке, халате, с пляшущей свечой в руке, испуганный старик имел жалкий вид.

Госпожа Синьяк взяла из его руки свечу и прошла в кухню. Посмотрела в окно.

Двор, освещенный отблесками пожара, был пуст. У сарая лежал ничком, раскинув руки, человек. Она отперла дверь, выглянула. Под окном у черного крыльца, прижавшись к стене, стояли двое.

— Кто вы? — спросила она. Те молчали. — Кто вы? — повторила она громче.

— Да здравствует коммуна! — хрипло прошептал один из них.

— Он ранен? — госпожа Синьяк указала на неподвижное тело.

— Он — мертв…

— Войдите!

Переглянувшись, они нерешительно вошли в кухню. Жанна, оказавшаяся здесь же, торопливо задвинула засов, опустила штору на окне.

Госпожа Синьяк подняла свечу, оглядела вошедших. Оба были молоды. Курчавые бороды делали их похожими друг на друга. Воспаленные глаза, потные, грязные, осунувшиеся лица. Лоб одного из них — в крови. Кровь запеклась и на щеке.

— Вы ранены? — спросила госпожа Синьяк.

— Пустяки. Царапина, — ответил он и улыбнулся доброй, застенчивой улыбкой.

«Совсем еще мальчик!» — подумала госпожа Синьяк.

— Су-сударыня! — В дверях стоял Жозеф. — У нашего подъезда… солдаты!.. О, сударыня!..

— Здесь нельзя оставаться, идемте! — сказала госпожа Синьяк коммунарам. Она провела их через гостиную и столовую в спальню.

— Едва ли солдаты посмеют заглянуть сюда, — сказала она. — Но, если это случится, спрячьтесь в шкаф… Больше я ничего не могу придумать, — добавила она.

— Сударыня, — сказал один из коммунаров, — пряча нас, вы рискуете слишком многим. Версальцы не знают пощады…



Госпожа Синьяк не ответила ему. Она поспешила к парадной двери, сотрясаемой ударами прикладов. За дверью стоял разъяренный офицер с отрядом солдат. Бряцая оружием, они ввалились в прихожую.

— Почему долго не открывали? — заорал офицер.

Он тяжело дышал, разгоряченный погоней. Госпожа Синьяк с содроганием увидела кровь на его обнаженной шпаге, и ей показалось, что от этого молодчика с франтовскими усиками и пустыми глазами пахнет, как от мясника. От страха и отвращения у нее потемнело в глазах. Стараясь преодолеть дурноту, она с надменным видом оглядела офицера с головы до ног и проговорила, как могла, спокойно:

— Беззащитная женщина, лейтенант, должна набраться мужества, прежде чем открыть дверь в такую ночь.

— Вы хозяйка этого дома? — сбавляя тон, спросил офицер. — Вы одна?

— Одна, не считая слуг. Мой муж в отъезде.

— Я ищу двух бандитов. Их только что видели на вашем дворе!

— Один и сейчас там. Он лежит, сраженный меткой пулей вашего стрелка. Другого я не видела.

— Я… я видела! — пролепетала из-за ее спины Жанна. — Он перелез через ограду на соседний двор…

— Сержант! Немедленно оцепить соседний двор! Дом я осмотрю сам!

— О, лейтенант! Вы считаете меня способной скрыть у себя бандитов?

Часть солдат ушла с сержантом. Офицер быстро обошел комнаты. Заглянул он и в спальню.

— Эти проклятые скоты-коммунары проваливаются, как сквозь землю! — пробормотал он, вытирая грязным платком вспотевший лоб. — Ну да теперь по улице и мышь не пробежит незамеченной! Прошу прощенья, мадам!.. Возможно, мы вернемся!

Жанна заперла за ним дверь.

Госпожа Синьяк прошла в гостиную, осторожно раздвинула портьеру.

Выстрелы звучали где-то в стороне, за домом. Улица была пуста. Возле недостроенной баррикады лежали неподвижные тела. У подъезда особняка стоял солдат с винтовкой.

Она прошла в спальню, открыла большой платяной шкаф. Из-за развешенных в нем платьев, из-за всех этих изящных, пахнущих духами изделий из струящегося шелка, тонкого, как паутинка, муслина, тяжелого бархата выглянули две взлохмаченных головы.

— Они ушли, но улица оцеплена, — сказала госпожа Синьяк. — Вы не сможете сейчас уйти. Оставайтесь пока здесь — окна спальни выходят в сад… Садитесь. Вы голодны? Жанна, принеси поесть, дай вина. Только, бога ради, тише! Необходимо соблюдать полную тишину: возле дома стоит солдат…

2

Так началось необычайное приключение, нарушившее мирное и однообразное течение жизни госпожи Синьяк.

В уютных комнатах особняка, где все — каждая мелочь, каждая драгоценная безделушка — говорило о склонности его почтенных хозяев к спокойной, благопристойной жизни, водворились страшные коммунары — «враги религии, нравственности и порядка», как со злобой и ненавистью называли их сторонники Тьера.

Один из коммунаров, двадцатилетний Лусто, был столяром. Другой, Габуш, — четырьмя-пятью годами старше, — переплетчиком. Оба оказались скромными, добродушными парнями.

Улица была оцеплена версальцами. Опьяненные кровью, победители обшаривали каждый дом, каждый подвал и чердак, беспощадно расправляясь не только с коммунарами, но и со всеми, подозреваемыми в сочувствии к ним. Это были дни, вошедшие в героическую историю Парижской коммуны под названием «кровавой недели».

Версальские газеты, захлебываясь от бешенства, писали в эти дни, что на коммунаров надо устроить охоту, как на диких зверей. «Ни один из злодеев, в руках которых в течение двух месяцев находился Париж, не будет рассматриваться, как политический преступник: с ними поступят как с разбойниками, каковыми они и являются, как с самыми ужасными чудовищами…»

В одной только тюрьме Ла-Рокет и за один только день было расстреляно без суда около двух тысяч арестованных. Такие же массовые убийства совершались в Политехнической школе, в казарме Дюплеи, на Северном и Восточном вокзалах, в Ботаническом саду. В сквере Сен-Жак из свежевзрытой земли торчали головы, руки, ноги казненных. Воды Сены под аркой Тюильрийского моста окрасила длинная кровавая полоса.

Бестрепетно и гордо, являя примеры величайшего мужества, умирали коммунары. Женщины и дети кидались к арестованным мужьям и отцам, кричали: «Расстреливайте и нас!..»

«В Париже воцарился «порядок», — говорится в книге, уже упоминавшейся в моем повествовании. — Повсюду развалины, трупы, зловещий треск залпов… На всех больших дорогах стояли на биваках солдаты; некоторые, отупевшие от усталости и резни, спали на тротуарах, другие варили себе суп, распевая песни…

У всех окон развевались трехцветные знамена, вывешенные из трусости, чтобы уберечься от обысков… У порогов домов сидели жены рабочих; подперев рукой голову, они глядели вперед неподвижным взглядом, ожидая сына или мужа, которым уже не суждено было возвратиться…»


«Разбойники» и «чудовища» Лусто и Габуш томились в своем вынужденном плену. С величайшей охотой брались они за любую работу по дому. Лусто целыми днями пропадал на чердаке — ремонтировал сваленную там старую, отжившую свой век мебель. Медная посуда, которая была гордостью Жанны, хозяйничавшей вместе с Жозефом в опрятной кухне, теперь, стараниями Габуша, могла поспорить ослепительным блеском с жарким майским солнцем.

Прошло два-три дня, и госпожа Синьяк не могла не обратить внимания на необыкновенную рассеянность и нервозность Жанны, чаще всего проявлявшиеся в присутствии Габуша. Все валилось из рук девушки, а ее кокетливые чепцы приобрели с помощью крахмала белизну и твердость фарфора.

Непонятней же всего было то, что старый добряк Жозеф, убежденный поборник порядка и покоя, проявивший в ту памятную ночь не слишком большое мужество, сдружился с бунтарями-коммунарами. Каждый вечер он зазывал их в свою комнату, запирал дверь, наглухо завешивал окно и в каком-то странном оцепенении слушал рассказы о героях коммуны. О безумной отваге генерала Домбровского, бесстрашно разгуливавшего на валу, близ ворот Мюэтт, под пулями версальцев, словно поддразнивая врагов, и потом смертельно раненном на улице Мира. О знатной и богатой красавице-русской, назвавшейся Дмитриевой, вставшей под этим именем в ряды коммунаров. О любимице детей учительнице Луизе Мишель, организовавшей походный госпиталь. О детях, проявивших удивительную храбрость и стойкость при защите ворот Мальо. О совсем молодом пареньке, мужественно перенесшем ампутацию правой руки и воскликнувшем, поднимая левую: «У меня осталась эта для службы коммуне!» О старом коммунаре Делеклюзе, в одиночку поднявшемся на баррикаду на площади Шато-д’О, чтобы умереть на боевом посту…

— На одной из баррикад предместья Тампль, — рассказывал Габуш, — самым неутомимым стрелком был мальчик лет десяти. Баррикаду захватили версальцы, всех ее защитников поставили к стене… Мальчик попросил у офицера три минуты отсрочки: в доме напротив живет его мать — он отнесет ей серебряные часы, единственную свою драгоценность. Офицер отпустил его: — «Струсил щенок!..» И вдруг: «Вот и я!» Через три минуты мальчик подбежал к стене, прислонился к ней рядом с трупами своих расстрелянных товарищей…

Старый Жозеф опускает голову, закрывает лицо руками.

— Это — герои, — бормочет он, — это — святые!..

Возможно, оставшись один, он молился за упокой душ коммунаров…

У госпожи Синьяк были все основания подозревать, что не одна бутылка вина из подвала, которым гордился ее муж, была осушена в честь Луизы Мишель, Домбровского, Делеклюза, Луи-Эжен Варлена, принявшего от версальцев мученическую смерть на крутых улицах Монмартра, и других героев…

Нередко бывало и так, что Лусто и Габуш сидели в темном углу кухни или на чердаке хмурые, печальные. И все — и госпожа Синьяк, и Жанна, и Жозеф — понимали: нелегко молодым людям прятаться, находиться в безопасности, когда их товарищи гибнут под пулями и штыками озверелых солдат.

Старый повар ободряюще хлопал по плечу то одного, то другого и, подняв кверху костлявый палец, изрекал:

— Терпение, друзья мои, терпение!.. Выждать и сохранить силы — это тоже путь к победе!

Просто удивительно, откуда у него такие мысли!


Габуш попросил у госпожи Синьяк книгу — скоротать за чтением время. Он оказался весьма начитанным, знал большинство книг, предложенных ему. Госпожа Синьяк подумала и дала Габушу старенькую книгу в потертом кожаном переплете, — она достала ее из потайного ящика своего секретера.

Коммунар с недоверием смотрел на книгу, которую предложила ему эта немолодая странная дама, — буржуазка, спасшая им жизнь. Ни имя автора — Франсуа Тибо, ни название книги — «Рассуждение о свободе человека» ничего не сказали ему: этой книги он не знал.

Уединившись на душном чердаке, он удобно расположился у слухового окна в отремонтированном Лусто кресле и раскрыл старенький томик. Первые же страницы потрясли его. Он залпом прочитал книгу и больше часа сидел у окна, думая о прочитанном, даже не отозвался на приглашение Жанны идти ужинать.

Потом книгу читал Лусто. А потом, как догадывалась госпожа Синьяк, коммунары прочитали ее в одну из ночей Жозефу.

Она не могла утверждать, что именно это явилось причиной пережаренного кроличьего рагу, поданного на следующий день Жозефом к столу. Но чем же иным объяснить, что старик остался равнодушным к порче жаркого, непревзойденным мастером которого он считался до сих пор?

— Сударыня! — сказал Габуш, возвращая книгу. — Что за чудо эта книга!.. Честью клянусь, читая ее, забываешь, что мы разбиты, и словно бы слышишь призыв боевой трубы: коммунары, на баррикады! И веришь, веришь — правда непобедима!

— Я рада, Габуш, что вы так оценили книгу, — отвечала госпожа Синьяк, не скрывая своего волнения. — Я знала многих благородных людей, которые, читая ее, переживали то же, что и вы…

— Простите, мы, я и Лусто, давно хотели спросить, да не решались: почему вы приютили нас? Когда в ту ночь вы открыли дверь, я думал, вы кликните версальцев, и, готовясь умереть, сказал: да здравствует коммуна! Но вы спрятали нас. А теперь еще — вот эта книга…

Госпожа Синьяк ответила не сразу. По выражению ее все еще прекрасных глаз Габуш понял, что в мыслях она находится сейчас где-то очень далеко от уютного особнячка, и молчал, боясь своими расспросами нарушить ее воспоминания.

— Во всем этом нет ничего удивительного, Габуш, — сказала госпожа Синьяк. — Я плохо разбираюсь в политике, но ваши чувства в известной мере мне понятны…

Увидев удивление на его лице, она добавила:

— Близкие мне люди служили идеям, схожим с вашими, и понесли за это жестокое наказание. Некоторые поплатились жизнью… Я — русская. Родилась я в ссылке — да, не удивляйтесь! В маленьком городке на севере России, где после каторги жил мой отец, декабрист, и мать, делившая с ним все невзгоды. Быть может, вы слышали о декабристах — о горсточке отважных безумцев, думавших, что их пламенные мечты способны растопить многовековой лед самодержавия? «Зима железная дохнула — и не осталось и следов», — сказал о них русский поэт…

Госпожа Синьяк взяла в руки книгу Тибо, перелистала ее.

— Эту книгу любил отец. В годы изгнания, в минуты уныния, тоски он не расставался с ней. Как сейчас вижу его седую голову, склоненную при свете свечи над страницами этой книги… Я знаю, многие усталые сердца она заставляла биться сильнее, наполняла надеждой.

— Эта книга — друг, товарищ, боец, — горячо сказал Габуш. — Она принадлежит народу!

— Что вы хотите сказать? — обеспокоенно спросила госпожа Синьяк.

— Дайте ее нам! Ручаюсь, она найдет тысячи читателей!

— Нет, Габуш, нет!.. Она слишком дорога мне! — И госпожа Синьяк прижала книгу к груди.


Однажды утром коммунаров не оказалось в приютившем их особняке. Они ушли ночью, никем не замеченные, оставив на кухонном столе записку, — ее принесла госпоже Синьяк заплаканная Жанна.

В записке было несколько слов:

«Благодарим за все. Уходим бороться за дело коммуны».

Госпожа Синьяк с неожиданной грустью прочитала эти слова и, обняв Жанну, ласково провела рукой по рыжим кудрям девушки.

— Это я виновата, что они ушли, — говорила Жанна, утирая передником слезы. — Я толкнула их на верную гибель!.. Вчера рассказала, что видела, как вели арестованных. В толпе шла девушка с кандалами на руках — такая гордая, такая прекрасная! Она шла с поднятой головой, волосы ее развевались… Габуш и Лусто ничего не сказали, молча переглянулись. Боже мой!.. Зачем я рассказала им о девушке в кандалах?..

3

Прошло несколько месяцев.

Поздней осенью госпожа и господин Синьяк сидели в гостиной в сумеречный послеобеденный час. Жанна доложила, что госпожу Синьяк спрашивает на кухне какой-то ремесленник.

— Это он, барыня, — шепнула Жанна, когда госпожа Синьяк вышла из гостиной. — Это Габуш!

Глаза девушки сияли, она раскраснелась от волнения и радости.

Госпожа Синьяк с большей, чем могла бы предположить, приветливостью встретила своего случайного гостя. Он сбрил курчавую бороду, красившую его, отрастил длинные усы.

— Здравствуйте, Габуш. Рада видеть вас живым, здоровым!

— Благодарю, — отвечал, кланяясь, Габуш. — Но, сударыня, вы ошиблись: мое имя Тибо. Франсуа Тибо к вашим услугам!

Госпожа Синьяк улыбнулась.

— Ну хорошо. Пускай Тибо… Как поживает ваш друг Лусто?

— Бедный Лусто!.. Он — на каторге, в Новой Каледонии.

Наступило молчание.

— Вы пришли за книгой? — тихо спросила госпожа Синьяк.

— Да. Она нужна нам!

— Мне больно расставаться с ней… Но я много думала. Вы правы, эту книгу нельзя держать взаперти.

Она ушла к себе и скоро вернулась.

— Вот она, возьмите…

Габуш поклонился еще раз.

— О, благодарю вас!.. Мы напечатаем ее, — сказал он, — ее голос будет услышан всеми, кто борется за свободу! И тогда она снова придет к вам.

— Кто это был, дорогая? — спросил господин Синьяк жену, когда та вернулась в гостиную. Он и не подозревал о гостях, побывавших в его доме в последние дни коммуны.

— Приходил переплетчик, — отвечала госпожа Синьяк. — Я отдала ему несколько книг…

Единственный раз за всю их долгую совместную жизнь она не сказала мужу правды.

Загрузка...