3

Был у Шустикова портфель; был рабочий стол, точнее угол стола, потому что стол был на двоих, и бумаги у него лежали в некотором беспорядке, впрочем, как у всех. По вторым и семнадцатым он стоял в очереди в кассу, при этом он улыбался уже издали, как бы делясь удачей и давая возможность кому-нибудь из сослуживцев втиснуться перед ним и получить деньги без очереди. В контору он приходил всегда вовремя, а уйти старался минут на десять пораньше, опять же как все. Всех вроде бы и удивляло в Шустикове только то, что он разговорчивый. Со стороны сослуживцев тут вроде бы было простое и даже простейшее участие, потому что как же участию не быть и не возникнуть, если молодой сравнительно человек рассказывает о своих неудачах. И, разумеется, когда Шустиков стал рассказывать о женщине, которая его любила и, повозившись с ним год-два, вышла замуж за другого типа, — тут уж все, особенно дамы, стали брошенного и одинокого Шустикова жалеть. Дальше — больше; выяснилось, что Шустиков виновной считает вовсе не ту женщину, а себя и свою с детства возникшую мягкотелость, однажды он даже сказал, женоподобность; выяснилось, что он почти согласен с той женщиной, которая после года жизни сочла его в итоге слабым и никчемным.

— … Да, — в пятый раз тихо пояснял Шустиков, — и тогда она бросила меня. Ушла. Сказала, что я никудышный.

— Как-как?

— Никудышный…

Отчасти в этом и состояла его разговорчивость, он слишком откровенно рассказывал, не понимая, что он рассказывает слишком откровенно. И его, конечно, расспрашивали. И хотя в конторе, куда он пришел работать, не впервой велись разговоры о жалких мужчинах нашего века, — а две трети конторы составляли зрелые, знающие что к чему дамы, — все равно этот Шустиков стал вдруг всем в диковинку. Тут было что-то от сбывшихся предположений: много раз слышали, много раз смеялись, а тут вот увидели вроде бы воочию, в живом виде, а не в анекдоте. «А что еще она тебе сказала, когда уходила?» — рассказывать и обстоятельно отвечать было для Шустикова естественным, как пить воду, если протягивают кружку. «Понятно… Ну а что еще она сказала?» — нет, они, группа женщин, так уж в лоб его не спрашивали, но ведь они не заговаривали ни о чем ином, они упорно не слезали с темы, они мягко, даже деликатно плели кружево слов вокруг и около, — они вроде бы просто томились у окна в обеденный перерыв, а на самом деле не отходили от разговорчивого Шустикова. Валентина Сергеевна даже одергивала себя и других тоже: «Хватит трепаться, бабоньки, пошли!» — и будто бы спешила на обед. Шустиков же продолжал отвечать и на ходу, раз уж спросили:

— А еще она дала мне понять, что у меня нет денег.

— Так и сказала?

— Да… Сказала, у тебя их нет и никогда не будет. — Все на миг умолкли, вздохнули, как бы оценивая некоей, необычной меркой этого тридцатилетнего маленького мужчину, бог знает как попавшего в их контору. Всем сделалось немного неловко. Если бы он хотя бы подсмеивался над собой, если бы подшучивал или ерничал на скользких местах, как ерничают другие. Шустиков же над собой не подшучивал. Шустиков был серьезен и как-то даже бездарно серьезен в своих рассказах, в том смысле, что напрочь был лишен и фантазии и хоть маломальского актерства. Он был из тех, кто не слышит, как его слова звучат со стороны, — его спрашивали, он отвечал, вот и все.

«Ну что, Шустиков, скажешь — все еще переживаешь свою драму? Или проходит понемногу?» — начинал сослуживец, завидев этого странного новичка, стоящего с подносом в очереди в столовой, — завидев и ценя обеденное время, он хватал поднос и энергично втискивался перед Шустиковым. Он молол языком для вида. Но с другой стороны он вроде бы спрашивал, и потому Шустиков отвечал. Разговор заносило, и, как правило, сослуживец тут же начинал внутренне ерзать — простые и обнаженные ответы Шустикова могли теперь внушить неловкость стоящим по соседству людям в очереди, знакомым, например, — и сослуживец, смутившись, уже спешно направо и налево подмигивал: вот, мол, чудака нашего расспрашиваю… не обращайте, мол, внимания (и уж, конечно, не подумайте, что я из того же теста, что и он). Женщины смотрели на жизнь шире, и в основном бедняга Шустиков выкладывал подробности и откровения им, словно не ведая и не понимая, что кое о чем человеку можно и умолчать. Да, рассказывал он, — живу в комнатушке, в коммунальной квартире, денег мало, углы ей не понравились: она думала, что если он мужчина и с образованием, то из него что-то выйдет.

— … Ты бы ей, милый, прилгнул: сказал бы, что обещают повысить. Бабе надежда нужна. Глядишь, и не бросила бы тебя. Глядишь, и женился бы! — уже сердясь на него, учила сослуживица.

Шустиков же совершенно спокойно говорил:

— А как бы я потом эту ложь поддерживал?

— Как-нибудь!.. Потом — суп с котом.

Голос у Шустикова ровный и негромкий:

— Рано или поздно она бы поняла, что я заурядный человек и что звезд с неба не хватаю.

Он произносил это, как произносят самые рядовые слова, например, о погоде.

— О, господи, да все мы заурядные люди. А ты бы лучше говорил ей, что любишь ее, — увлекалась темой сослуживица, — надо было ее любовью взять, любовью!

— В любви я ей мало нравился…

— Но хоть сколько-то нравился? — спрашивала женщина с жгучим любопытством.

— Не знаю, — задумчиво отвечал Шустиков. — Наверное, нет. — И теперь он вздохнул.

Сослуживица или сослуживец жили в общем обычной жизнью служащих, семейной или бессемейной, они что-то делали и что-то не делали, а жизнь текла, — однако после такой вот мелочи, как разговор с Шустиковым, в сослуживцах что-то на минуту нарушалось, сбивалось с колеи; подчас, усмехнувшись в душе, они тем не менее отходили к своим рабочим столам с ощущением озадаченности, с ощущением, когда хочется отряхнуться, может быть, даже слегка брезгливо, и с долей, конечно, жалости. «Евнух, — думалось. — Неполноценный…»

Мужчинам, впрочем, он надоел и осточертел куда быстрее, — они, оберегая здоровое в себе начало, уже не могли и не умели вспомнить о нем, не фыркая и не смеясь меж собой втихую. «Тут все ясно», — заключили они. Некоторые даже разложили бедного Шустикова на полочки с ярлыками, то есть не его самого, а его, шустиковскую, психику, а еще точнее, его наперед вычисляемую неполноценность. Но в основном мужчины уже с ним не церемонились. Тем более что однажды, рассказывая о себе, Шустиков сам дал им повод: ничтоже сумняшеся, как и во всяком своем разговоре, он согласился с такой вот мыслью — да, дескать, трудный у меня сейчас период в жизни, надо бы жениться, избежать одиночества, а вот не получается…

— Не любят тебя, что ли? — спросил кто-то. Разговор как обычно происходил у окна в обед.

— Не любят, — вздохнул он. И добавил, что дружба с женщиной у него, видно, не получается, и, поскольку он одинок, не поискать ли ему дружбу с мужчиной. Шустиков всегда говорил самые правильные слова — о том, что человек не может быть один, о том, что люди должны общаться и так далее. — Но мне, видно, не дается общение. И я бы, конечно, хотел подружиться с мужчиной, — вновь вздохнул он.

А когда ему напомнили довольно трезво и здраво, что есть же у тебя соседи в коммуналке, живые как-никак люди, он кивнул — да, есть, и тут же объяснил просто и негромко и спокойно:

— Они меня не уважают…

— Почему?

— Не знаю… Не уважают.

Но дамам, женщинам в конторе он еще не надоел. Во-первых, женщины превосходили мужчин в интуиции — жизнь они видели в большей полноте, и предчувствие, что за сюжетом следует сюжет, их не обманывало. Они ждали. А во-вторых, они знали о Шустикове много, даже слишком много, однако не всё: они не знали, какое у него было начало с той женщиной, — это был единственный вопрос, который Шустиков обходил, и не по причине умолчания, а просто по неспособности выразить: он только пожимал плечами, вроде как случилось само собой. И не представляли себе женщины, как это Шустиков может, например, знакомиться, искать, добиваться, — они знали концы и развязки, они хорошо знали, как он оказывается у разбитого корыта, но как он к этому корыту подходит или как протискивается, пока оно еще цело, — вот чего они пока не знали. И однажды, — интуиция их не подвела, — Шустиков, проработавший в их конторе уже около года, на вопрос: «Ну, Шустиков, как жизнь?» — ответил:

— Спасибо… Живу… Вот… женюсь скоро… — Сказанное с запинкой «женюсь скоро», разумеется, удовлетворило не всех: в расспросы вновь включились не только женщины, но и некоторые мужчины — то есть они опять же не выпытывали, они стояли у окна, разговорчивый выкладывал сам. Рассказ был короток. Она подцепила, как выразились в конторе, Шустикова в театре, в фойе: сначала она заговорила о спектакле и о декорациях к первому акту, а потом — когда Шустиков ее провожал или, быть может, она его провожала — она сказала, что ей нравится, как Шустиков толкует об изяществе арбузовских пьес, и что вообще ей нравится его тонкий ум, то есть Шустикова, а не Арбузова.

— Да, да, — повторил Шустиков женщинам в ответ, — она так и сказала: мне нравится ваша манера рассуждать.

— И вы долго бродили по улицам?

Щеки его вспыхнули, а лоб стал белым как мел:

— Долго… Почти до утра.

День приближался; появилось некоторое любопытство и некоторое ожидание; на свадьбу каждый из деликатности напрашивался отдельно и каждому Шустиков обещал, так что вскоре ожидание стало коллективным — все знали, что придут все. Приближалась зима, время было тихое и для совместной выпивки подходящее. На подарки тоже не скупились, тем более что в конторе скупых было лишь двое, да и те объяснимо скупые, в силу обстоятельств. Кое-кто уже видел Шустикова с невестой — то в автобусе, то у входа в кинотеатр. Но когда все уже слегка томились от волнения и любопытства, Шустиков все так же спокойно и негромко объяснил, что свадьбы с гостями не будет: она сказала, что у них нет таких денег и что вообще она шумных сборищ не любит и, стало быть, сборища не надо.

— … Она сказала, что хочет потихоньку и просто, — пояснил Шустиков.

А то, что он добавил вслед, было по степени откровенности совершенно в его стиле:

— Она сказала, что в жизни все бывает и что, может быть, мы скоро с ней разведемся, и ни к чему тогда вовлекать в это дело большое количество людей.

— Но зачем же разводиться так скоро? — чуть ли не выкрикнула одна из сослуживиц. Тут уже обида была не только за себя — за человека была обида, за своего как-никак.

— Я не знаю зачем, — Шустиков поморщил лоб.

— Как так не знаешь?

— Не знаю… Она сказала, что я ей не слишком нравлюсь. — Это «не слишком нравлюсь» вызвало еще большие толки. Многие почувствовали себя не только обобранными — в плане свадьбы и зрелища, — но и обиженными за Шустикова: хороший же парень, добряк, не лгун… Было тут и соучастие, столь свойственное женщинам вообще, точнее потеря этого соучастия, — они ведь собирались пожарить, сварить, посуетиться на кухне и в комнате. Тогда же Валентина Сергеевна произнесла свою провидческую фразу: «Замуж эта женщина хочет. Хочет, чтоб штамп был, — а больше, вы уж меня извините, она ничего не хочет», — и постепенно мнение выкрепло: девка, мол, хочет прикрыть грехи, а сколько их, грехов, надо полагать, было! — потом разойдется и будет говорить вновь встречаемым в жизни людям: была, мол, замужем, но оставила его, — не могла, мол, жить с пьяницей или с шизофреником, там уж она сумеет придумать… Однако факт это факт, он двусторонен, и потому Шустикова тоже осуждали; пеняли ему и в открытую: неопытный, мол, ты, дружок, глупенький! бабу, мол, надо поначалу раззадорить, раздразнить, завлечь, а еще лучше обмануть и на крючке некоторое время поводить — а ты небось сразу руку и сердце. В юности она, конечно, ждала таких слов, ну а теперь-то, может, и пугается: она, может, даже растерялась от такой твоей скорости и такой готовности.

Свадьба была и впрямь тихая, были он и она, никого более, как сообщил Шустиков, — впрочем, отстраненные от дела женщины потеряли к Шустикову интерес и охладели. Теперь он был вполне понятен. Некоторое время они еще чутко советовали ему, говорили тихо, почти шепотом: ты, мол, ребенка давай, ребенка и поскорее, — а когда Шустиков на чуткие их шепотки ответил, что она, мол, не хочет ребенка, женщины в конторе и вовсе поутихли, все стало ясно — все стало на свои места. Одна сослуживица все таки поинтересовалась: «Как это так — не хочет?»

— Она сказала — рано. — Шустиков ответил как всегда охотно, негромко, клоня голову набок и словно рассматривая что-то вдалеке.

Прошел месяц. Прошел другой. И поскольку время не стояло на месте, однажды выяснилось, что она уже живет с другим человеком. Шустиков рассказал об этом, по обыкновению склонив голову набок. Женщин в конторе это уже мало интересовало, ими это уже просматривалось наперед и души не задевало. Валентина Сергеевна, правда, спросила сурово:

— Куда же ты смотрел? Как же это она стала жить с другим — изменяет, что ли?

И Шустиков разъяснил все так же просто и спокойно:

— Она, оказывается, его раньше любила. До меня.

— Зачем же замуж шла?

— Она, — терпеливо разъяснял Шустиков, — не думала тогда, что любовь к нему осталась. Она думала, что та любовь кончилась.

Он как обычно говорил правильные и разумные слова. Кажется, он все на свете умел правильно и понятно объяснить. Вскоре она подала на развод и, вероятно, уже ушла от Шустикова и жила где-то сама по себе, а может, и с новым мужем, но этого уже никто не знал и не спрашивал, потому что подоспело сокращение штатов, Шустиков перешел в другую контору, и спрашивать попросту было некого. О нем очень быстро забыли — мелькнул и нет — и только Валентина Сергеевна некоторое время переживала его уход: оказывается, накануне сокращения штатов, взволнованная, она зашла в кабинет к начальнику и что-то там говорила, жаловалась на свою жизнь, а потом — случайно — как-то вдруг заговорила о Шустикове. И поскольку говорить о нем особо было нечего, у нее и сорвалось: малый, мол, без царя в голове. Кто знает, может быть, именно это повлияло на решение начальника, когда встал вопрос, кого сократить. Валентина Сергеевна переживала и даже кое-кому покаялась — зря, мол, и не вовремя, дурацкий, мол, бабий язык. Валентина Сергеевна не знала, что в те же горячие дни к начальнику заходила и Виктория Петровна и тоже как-то вдруг заговорила о Шустикове. И Семен Семеныч заходил тоже.

Загрузка...