1

Ей было двадцать два года, ему — и того меньше.

Хотя сколько ему лет, он никогда не был уверен: сироте, никто не сообщал ему и примерной даты рождения. Впрочем, зеркала говорили, что смотрящемуся в них — лет восемнадцать, вряд ли больше. А кроме того, не таили и других истин: что он худ, хотя и длинен ростом (будь помускулистей, можно было бы сказать — высок), черняв, как и подобает каталонцу. И всегда почему-то всклокочен, как ни приглаживал гребнем черные волосы, стараясь добиться появления куртуазных шелковых локонов.

Звали его Арнаут, и был он трубадур. То есть умел сочинять песенки и сам исполнял их вслух, тем добывая себе пропитание. Пропитание было плоховатое, песни — тоже. В окрестностях Перпиньяна и Жироны вся куртуазная публика знала, что Арнаут — так себе поэт. Образы крадет у других, и притом самые банальные — жаворонки, соловушки, луна и все такое прочее, и со сложными рифмами тоже не справляется. Максимум, что может выдюжить — coblas doblas, то бишь парные строфы, а чаще всего — одинарные; в общем, не Арнаут Даниэль, хоть и Арнаут.

Впрочем, сказать «вся публика знала» — это уж слишком сильно. Сего трубадура мало кто запоминал — даже те, из чьих рук он получал монеты и одежду (обычно по большим праздникам и турнирам, когда сеньоры выхвалялись друг пред другом и оделяли всех, у кого в руках оказывалась лютня), так вот, даже те, кто ему подавал, вряд ли вспоминали на следующий день, как его зовут. Многих трубадуров зовут Арнаутами, многие Арнауты пишут песни, а сколько народу в Лангедоке пишет песни посредственно — один Господь в силах подсчитать. Писать-то всем хочется, а талант не каждому дарован.

Но как и дырявый плащ остается плащом, одеждой, способной прикрыть в стужу, так и дурной поэт остается поэтом. И то, что течет в его крови, возможно, куда важнее следов, которые остаются за ним во времени. Агнцев от козлищ, недосортированных Примасом, королем вагантов[1], расставит по местам Господь, и кто знает, где мы с вами окажемся. Поэтому я хочу рассказать, как трубадур Арнаут из Каталонии любил свою даму. Ведь это история про людей, а значит, она не хуже остальных.

Впервые он увидел ее на трубадурском состязании. Впрочем, нет — в самый первый раз он видел свою будущую даму восемь лет назад, при дворе доброго маркиза Монферратского. Только не обратил внимания, может быть, даже не заметил. Потому что он, маленький мальчик, был чрезвычайно занят — зарабатывал два денье, играя в комедии для увеселения благородных господ. А она, четырнадцатилетняя девочка с чуть выступающими передними зубами, сидела среди гостей и была занята тем, что изображала знатную даму. Это главное занятие для девочек, которых впервые выпустили на равных в зал, полный взрослыми. Ему их учат долгие годы, порой забывая о прочем образовании. Тем более что случай даме выказать свою дамственность выдался важный — в том же зале сидел и будущий жених ее, чинный гасконский сеньор, и отец неотрывно смотрел ей в спину, подмечая, не начала ли сутулиться или видимо тосковать. Комедия была не то что бы смешная, зато злободневная, называется — «Ересь поповская», яростно, мол, обличает грехи и пороки римского духовенства. Гаусельм Файдит написал, знаменитый трубадур, графом Тулузским весьма ценимый. Арнаут там играл незаконного сыночка епископа, который таскается за отцом и канючит: «Папа, папа!» Того ему подай, и другого, и третьего. Побуждает, в общем, развратного отца тиранить баронов и народ. Эту сценку в последний момент приписали — вышел намек на Беранже Нарбоннского, очень смешно.

Так что нельзя считать, что они с Розамондой тогда увидели друг друга.

По-настоящему они встретились, когда донна Розамонда уже пять лет как вышла замуж. Супруг ее, которого она совсем недавно научилась не бояться, был намного ее старше и имел гасконский холерический нрав. Звали его эн Гастон, и отличался он… Не знаю даже, чем. В том-то и штука, что ничем особенным он на первый взгляд не отличался. Да и на второй и третий — тоже. Как любой знатный феодал тех мест, был он в меру щедр, в меру весел и радушен, и в меру часто влипал в разные авантюры, воюя то с одним графом, то с другим. Жену он в меру любил — например, вот детей у них не было, и донна Розамонда, приняв его герб, могла вольно жить в каком-нибудь из замков приданого своей матери, устраивая благородные увеселения и по воскресеньям посещая церковь. Летом она скучала от жары, зимой — от холода, и все время тихонько мечтала о чем-нибудь ярком, прекрасном и особенном. Но даже на исповеди об этом не говорила, потому что точно не знала, грешно так мечтать или нет.

Она хорошо вышивала и шила — талант, доставшийся от матери. Мало кто из ее девушек, швеек и вышивальщиц, мог сравниться в аккуратности с Розамондой — только придумывать узоры ей было трудно, она чаще срисовывала их с переплетов красивых книжек. Под мелкую работу пальцев славно думается, за пяльцами — как зимой у огня. За окном голосили птицы, а под самой стрехой в замке Пау жила пара коричневых горлиц, ворковавших даже зимой (то ли от взаимной любви, то ли от голода). И под их мерное воркованье Розамонда думала — иногда целыми днями, от колоколов до колоколов.

Золотой всадник, герой романов и песен, легко спрыгивал с седла под ее окном. На шлем подвязан ее, Розамондин, знак — золотой, шитый красным шелком рукав. Всадник победил на турнире. И победит еще на сотне турниров, заехал только, чтобы спеть своей даме жалостную любовную песню и попросить ее — уже в который раз — о благосклонности, о единственной любовной услуге. И не дождется, потому что дама ему досталась гордая. Графиня и жена графа, она так просто не сдается, хотя сама бы и не прочь. Пускай сначала рыцарь привезет ей небывалый приз, восточное сокровище Грааль из страны пресвитера Иоанна, или волшебную собачку Пти-Крю, или еще что-нибудь ценное, тогда подумаем.

Потому что эн Гастон заезжал в Пау неделю назад, проездом с одной войны на другую, пробыл недолго, ребенка опять не зачал, уехал в Тулузу. Говорил — там что-то неладное происходит. Убили важного священника, и из-за этого может случиться война. Священник, впрочем, сам виноват, не надо было грозить войной, и вмешиваться в войну графа Раймона с прованскими вассалами тоже не следовало. А теперь накликали новую войну, не чета прежним! Понимаете, супруга? Ну, даст Истинный Бог, от войны отвертимся.

Сколько раз можно повторить в короткой истории слово война? Такое впечатление, что война — это единственное, что мужчинам интересно.

Хорошо хоть, не всем до единого.

Вот например, ее каталонец-трубадур, он другой. Хотя, может быть, немножко чересчур другой. Потому что хотя он и дал ей такой красивый сеньяль — Роза Мира, хотя и всегда делал все как положено, точно как в романах бывает, не может понять самого простого, самого… естественного. Розамонда путала нитки, злясь на себя саму за то, что соскучилась по Арнауту. По его лохматой черной голове, похожей на воронье гнездо, по длинным рукам, которые он вечно не знает, куда девать. Когда он поет, кажется почти красивым. И в авторском исполнении его стихи даже выглядят хорошими. Может, она была и не права, отослав его так далеко… и так надолго, бессрочно, до исполнения подвига. Кроме него, никого ведь нету. А чтобы принести своей донне прошеный приз, ему поможет сразиться в стихосложении разве что с деревенским мужиком.

Может, он и вернется раньше… Хотя он ей, конечно, не нужен! Где это видано, чтобы даме был нужен ее кавалер? Об этом еще любимый Арнаутом Вентадорнец писал другу Пейре — недурно бы, мол, было, коль стали бы вдруг любви у нас донны искать, чтобы нам их владыками стать из прежних безропотных слуг? Да только, клянусь Гробом Господним, такого не бывает, не дождетесь.

И Розамонда, ткнувшись лицом в свое вышиванье, немножко поплакала. Слезинки три, не больше. Все исправится само собою, у нее всегда все будет хорошо. Просто глубокая ниша окна своим квадратным, виселичным очертанием сказала ей, что Арнаут может не в добрый час запропасть надолго, он ведь может и умереть. Такой… нескладный.

Арнаут тогда уже был совершенно готов влюбиться. И в возраст вошел, и простая душа его доросла до того состояния, что поняла очередную истину — трубадуру нужна дама. Юная, благородная, привечающая стихоплетов вроде него. Он увидел Розамонду, едва утолив первый голод после большого праздника — один из ее многочисленных братьев праздновал свою женитьбу и по этому поводу выхвалялся перед родственниками тем, сколько денег ему не жалко потратить на празднество, скольких голодранцев накормить ради такого случая. Так вот, едва увидев Розамонду, Арнаут, явившийся в большой и веселой трубадурской компании, сразу подумал, что это — вполне подходящий вариант Дамы. И так проста была его душа, где мысль не расходилась с побуждением, что к вечеру того же дня он сделался уже вполне влюбленным. По крайней мере, когда Розамонда проходила мимо, едва не задевая его длинным висячим рукавом, летевшим за нею в изящном движении взмаха, по телу Арнаута пробегала легкая смущенная дрожь. Которую он, нимало не сомневаясь, определил как влюбленность — и внутренне поздравил себя с тем, что госпожа Амор, любовь куртуазная, не обошла его вниманием.

Хотя Розамонда была не так-то проста. И скорее всего, сердце Арнаута впустило ее в себя ровно в тот миг, когда почувствовало, что она в этом нуждается.

Они нашли друг друга, так точно я и сказал, наблюдая, как на второй день праздника наш Арнаут ищет себе место неподалеку от дамы, как смотрит на нее черными, радостными глазами — и как она чинно делает вид, что совершенно этого не замечает. Верхом всего был оброненный Розамондой бубенчик. С чего-то ей вздумалось подвешивать бубенец на шею собачке в одном шаге от Арнаута, а потом уронить золотистую штуковину прямо ему под ноги и горестно всплеснуть руками… Я видел, как сын нашего графа принимал от отца пояс и шпоры; и честное слово, в его сияющем лице тогда отражалось не больше радости, чем на смуглой физиономии Арнаута, когда он с поклоном подавал даме собачий бубенец. Радость немного осложнилась тем, что остромордая Розамондина собачка попробовала тяпнуть куртуазного слугу за палец. Шлепнув незадачливый символ верности по ушам, дама сбросила зверька на пол, и между нею и моим другом произошел следующий разговор:

— Спасибо вам, добрый юноша…

— Донна, всякий счел бы за честь… Если бы, к примеру, Бернар де Вентадорн удостоился чести так послужить королеве Алиенор, он был бы счастливее всех поэтов…

— А я видела королеву Алиенор, — неожиданно сообщила Розамонда, делая такое движение плечами, чтобы желтый атлас платья заблестел шитьем по вороту. — И представляете ли, она оказалась такая старая… Это было года четыре назад, когда я только что вышла замуж — госпожа, объезжая свои владения, навестила и нашу Гасконь. Представляете, высокая старуха, одетая как юная невеста — я почему-то думала, что королеве куда меньше лет! Однако одета по моде, хотя я понимаю, зачем донна Алиенор ввела в обиход чепец эннен с покрывалом, обрамляющим лицо: для пожилых дам это очень хорошо, потому что шею прикрывает… Сейчас-то он уже не в моде, конечно.

Арнаут восхищенно внимал. Должно быть, он не очень слушал, о чем с ним говорят — наслаждался самим фактом, что говорят с ним. И я вовсе не удивился, когда через три дня, по окончании праздников, мы собрались уходить — а он сообщил нам, что уходить из Комминжа что-то не хочет, пожалуй, задержится еще тут, в замке Мирамон…

Вскоре он придумал ей сеньяль. Особое имя, которым положено называть возлюбленных, было необходимо — игра между ним и его дамой велась по всем правилам, и именно в этом состояла ее прелесть. Розамонда за короткий срок очень изменилась — она и так была очень хороша собой, а тут просто засияла. Дамы отличаются от цветов тем, что последние цветут сами собой, потому что им Бог велел, а донны — для чьих-то глаз.

Имя розы он хотел ей дать с первого мига, как ее увидел: роза ведь — королева цветов, чье же еще имя носить лучшей из женщин? Сначала Арнаут придумал — «Темная роза», и с этим явился в неприбранную гардеробную к госпоже, где она завтракала в компании камеристки. Которая, кстати сказать, немедленно поняла ситуацию и ускользнула куда-то по своим делам, не менее разумная, чем служанки дамы Фламенки. Но название «Темная роза» внезапно оскорбило саму донну:

— У меня светло-русые волосы, которые на солнце почти что золотые, — холодно сообщила она, глядя в сторону, в глубокую нишу окна.

Арнаут смутился, но погрешить против истины и быстренько поправить цвет на «золотой» не сумел. Ему так нравились темные, мягкие волосы госпожи, лежавшие густой, плавной волной над чуть смугловатым лбом… Лбом, который вкупе с щеками дама старательно белила, отчего казалось, что она заболела или просто не выспалась.

Так что «роза мира» осталась промежуточным, примирительным вариантом. Чувство цвета, жившее внутри Арнаута согласно устоям его куртуазного мира, всякий раз при мысли о Розамонде окружало ее образ золотистой дымкой. Что позволяло ему искренне писать о «золотой донне», твердо зная и помня, что волосы у нее — темные, самые красивые темные волосы на свете. А вот с глазами, к счастью, проблем не было: прозрачно-серый, чуть косящий взгляд молодой графини и ею, и ее почитателем единогласно признавался небесно-голубым.

Выросшие под здешним, сферою накрывающим чаши горных долин, благословенным небом, они оба отлично знали, как надлежало видеть.

Родился Арнаут в местечке Сен-Коломб, то бишь Святой Голубь, что близ замка Кастельнау. Ничего там не было особенного — маленькая деревушка, светло-серые домики под красными крышами и светло-зеленые пятна виноградников на темной зелени предгорий. Виноградники взбирались даже по склонам гор — потому что горы и всхолмья были кругом, подставляя темные спины яростному каталонскому солнцу. Маленькая церковь Святой Троицы, большую часть времени закрытая и темная — кому она нужна-то; раз в год, а то и реже, прибывал священник, скопом крестил всех новорожденных, отпевал всех покойников и спешно уезжал обратно в замок. А в последние лет пять и вовсе перестал появляться, потому что детей к нему не приносили. Не то что бы они больше не рождались — рождались, конечно, этого дела ни в какой год не убудет, одно успокоение — половина перемрет до года, ораву кормить не придется. Так и стояла церковка закрытая, пустая, в детстве Арнаут с другими мальчишками лазил смотреть в высокие окна. Почти ничего не увидел, внутри-то сумрачно без свечей. Кажется — или правда у одной статуи голова отбита? Непонятно, в темноте не разглядишь. А цветные стекла хоть и хочется расколотить, чтобы красивыми осколками набить карманы, но учителя-Старцы говорят — нельзя, нехорошо. Люди старались, делали, не можно так сразу портить — хоть и ерунду люди делали, а всё ж старались… Совершил Арнаут подвиг, удержал кощунственную руку. Другие ребята учителей меньше слушали, кто-то стеклышки все же поразбивал. И, конечно же, розы вокруг, всякие — садовые, дикорастущие, розы под окнами, у дорог, розы над выгребными ямами, близ компостных куч, вперемешку с маками, яркие, бледные, крупные и мелкие, колючие и не очень — сами собой росли розы из благодатной южной земли.

Такова была родная деревня Арнаута, прекрасная и один к одному похожая на все прочие южные деревеньки. В ней жили люди, просто люди, вилланы и сервы. Землепашцы, скотоводы, виноградари и их многочисленные дети. Почти все чернявые, как наш будущий трубадур, с яркими темными глазами, с лохматыми волосами, которые будто всегда раздувает ветер. Некоторые молодые парни — из свободных, конечно — не задерживались дома, уходили — кто в странствующие жонглеры, нести миру искусство в обмен на денежки и приключения, а кто попроще — те в разбойничьи банды. Ни то, ни другое не приветствовалось чинными, приросшими к своей земле родителями, но особо и не порицалось. Всегда останутся другие дети, которые помогут выпасать овец, рыжих кривоногих коров и подвязывать виноградные лозы под ярким солнцем. А вокруг, в зеленых горах, были пещеры, обитель сумрака и вечной прохлады. И в пещерах жили совсем другие люди, особенные, таинственные, чистые. Учителя. Старцы. Еще они назывались — мужи утешенные. Потому что над ними совершилось настоящее крещение, утешение, после которого уже нельзя ничего вкусного есть и ни в кого влюбляться. Зато душа, считай, спасена.

Главного из них, самого старшего, звали Годфруа. С севера, поэтому совсем светлый. И так он побелел от жизни в сумраке, исхудал от постоянного поста, что солнце, казалось, просвечивает его насквозь. Борода у него была белоснежная и легкая, как паутина, волосы колебались от малейшего дуновения. Ветер чуть клонил Старца, как белый колос, когда Годфруа шел через лес своей неровной походкой — прихрамывая — наклоняясь за травами, и каждая травинка отражалась в его нежных, строгих, почти нечеловеческой прозрачности глазах. Черная одежда, ветхая и слишком просторная для высохшего тела, колыхалась во все стороны, как будто в робу закутали не человека, а скелет. Он даже не вонял потом, как простой смертный, и думалось, что никогда этому духовному человеку не приходится ни испражняться, ни давить вшей — по крайней мере, никто его за такими занятиями никогда не видел. Годфруа собирал травы для лечбы, пользуя больных всех возрастов — не только из Сен-Коломба, из соседних деревень тоже. И еще он очень славно проповедовал, все негромко, красиво объясняя про истинный свет, который во тьме светит, про настоящего Бога. И про то, что весь дольний мир — наш мир, человеческий — необратимо погряз во зле.

Арнаут любил этого старика. Любил и бывать в его пещере, даже нарочно выискивал к тому поводы — приносил из деревни тяжелые корзины хлеба для освящения, задерживался, чтобы выучить названия травок, предлагал помощь — вымести холодный пещерный пол или срубить новую перекладину для очага. Любил же он старого Годфруа за одно-единственное качество: за любовь к нему, никому не надобному Арнауту. Старец разговаривал с сиротой, как с равным, все объяснял про Бога и дьявола, называл своим маленьким сыном. И поучал, как нужно правильно жить, чтобы сразу уйти на небеса и больше уже не рождаться.

Еще были и другие учителя — когда ушел куда-то Айкард, старик чуть помоложе Годфруа, в одной со старцем пещере поселился совсем юный — для учителя — Бонет, новый «двойник», напарник, сослужитель. Этот отличался от обоих старцев манерой много, запальчиво говорить, и совсем черными, как у Арнаута, лохматыми волосами. Этих людей Арнаут тоже любил. Он вообще любил «мужей утешенных», священников истинной веры, потому что при них начинал чувствовать собственную значимость. Мол, он не просто человек, как все остальные в деревне, как, например, родной арнаутов дядька, ругавший его дармоедом и часто поровший племянника без особой вины, или как дядькины сыновья — рослые и крепкие пастушата с очень твердыми кулаками. Арнаут — он иной, чем эти обычные люди, он — тот, на кого можно возлагать надежды. Умный, благочестивый, который, может, потом тоже станет священником, чтобы жить в пещере и проповедовать. Арнаут лучше всех умеет рисовать голубочков, корабли с парусом-солнцем и виноградные лозы. Небось не каждого мальчишку Добрый Человек Годфруа просит овечку на стене нарисовать! Говорит, апостолы в своих криптах всегда так рисовали — для красоты. А не чтобы молиться на картинку, как глупые католики.

А еще глубже в безымянном буковом лесу, не нашем лесу, соседнем, куда полдня ходу, среди жестких — не продерешься — кустов самшита, стояла хижинка, и в ней жили две женщины. Но они мужчин к себе не пускали, даже мальчишек вроде Арнаута, и к ним бегали советоваться по большей части жены и дочери поселян. Один раз, правда, явился злющий мельник — выяснять, почему это супружница после общения с «дамами утешенными» не желает больше с ним спать, как подобает замужней женщине. Священницы долго с ним разговаривали, и потом вся деревня шутила, что теперь и сам-то мельник просветлился несказанно и больше ничего от жены не хочет. Сплетни сплетнями, а мельничиха, каждый год исправно производившая по младенцу, это занятие с тех пор бросила. Хорошо хоть, работать просветленное семейство не перестало — плохо, когда зерно для помола приходится на графскую мельницу возить!

А Арнаут рисовал на стенах пещеры, где в холодные дни проповедовали добрые люди, разные красивые картинки. Талант рисовальщика у него был чуть больше, чем поэтический, и Совершенный Айкард одобрял молчаливым кивком летящих голубей — символ Духа Святого, и аккуратные кресты, вписанные в круг, обрамлявшие силуэт ягненка. Ягненок вообще получился совсем натуральный, только маленький. Арнаутов дядька держал овец.

Учителя, они же Старцы, они же Добрые Люди, всегда постились. Арнаут, как и остальные в его деревне, по праздникам ел мясо. И от яиц, молока и сыра тоже никогда не отказывался.

Старцы хранили целомудрие. Никогда не прикасались к женщине, в том числе и случайно. А Арнаут прикасался, конечно, даже целовался несколько раз. И потом, когда стал трубадуром, думал о Даме — не только как о прекрасном Сеньоре, воплощении Амор, подобии Девы Марии и истинной церкви. Один раз он даже почти что… До сих пор стыдно об этом вспоминать. Неудивительно, что она так оскорбилась и услала его куда подальше, зарабатывать право на присягу.

Учителя всегда молились. А Арнаут — только перед едой и перед сном, и то иногда забывал от усталости. Но ему было пока что так можно, потому что они-то — священники, а он — обычный грешный мирянин. И очищающее крещение собирался принять не раньше, чем через много-много лет, когда придет время умирать. А пока он просто жил, помогал, чем может, к стыду своему любил все красивое (к стыду — потому что надо бы одного Бога любить, а мир — ну его, мир, ничего нет в нем доброго). И еще Арнаут отлично знал, что у Церкви есть враги.

Те, что называют Учителей — еретиками, церковь Духа — грязной альбигойской сектой, а себя — настоящими христианами, слугами Рима, католиками.

Среди них тоже разные попадаются: одни — люди как люди, в которых ничего дурного нет, просто попали они под зловредное влияние. А другие — настоящие враги. Волки среди овец. Шпионы.

Загрузка...