Заборский Михаил Александрович Голубые 'разговоры' - Рассказы аэронавигатора

Заборский Михаил Александрович

Голубые "разговоры": Рассказы аэронавигатора

Аннотация издательства: Автор этой книги был свидетелем рождения и первых шагов советской авиации, знаком со многими людьми, причастными к ее развитию. Заборский переносит читателя в атмосферу героических и трудных 20-х годов, ярко и интересно рассказывает о жизни Москвы. Предисловие к книге написано Героем Советского Союза М. И. Шевелевым, многие годы возглавлявшим Управление полярной авиации.

Содержание

Предисловие

Собака Баскервилей

Ящичек

Уничтожение девиации

Композитор Сеня Резник

"Новэлла"

Парашюты Котельникова

Рыженький

Сильные ощущения

Рассказ о мужестве

Шрам над левой бровью

Жертва аэродинамики

ЧП на мандатной комиссии

Замок павловской работы

За бокалом ацидофилина

Предисловие

Автор выбрал чрезвычайно интересную и, вне сомнения, нужную тему жизнь и быт авиации двадцатых годов.

Написано об этом времени у нас немного. А если и написано, то больше так, "скороговоркой". И литераторов и журналистов тема, по-видимому, не так уж прельщала. Скорее всего, так произошло потому, что в эти годы в нашей авиации сенсационных событий произошло значительно меньше, чем, скажем, в последующее десятилетие.

Между тем двадцатые годы - чрезвычайно важный этап в становлении воздушного флота нашей страны. Нельзя забывать, что именно в это время был заложен фундамент для бурного развития нашей авиации тридцатых годов.

Целая плеяда крылатых героев, чьи имена впоследствии стали известны всему миру, сформировалась именно в двадцатые годы.

В двадцатые годы совсем молодыми пришли в авиацию наши знаменитые генеральные конструкторы.

В те же годы было положено начало созданию предприятий, часть которых и сегодня является опорной в нашей авиационной промышленности.

Таким образом, двадцатые годы - это своеобразный "промежуточный" героический период, когда, "долетывая" на остатках отбитой у врагов трофейной техники, мы одновременно начинали осваивать отечественные молодые крылья.

Этому времени и посвящены рассказы Михаила Заборского, очевидца и участника событий, в большинстве своем происходивших на Центральном аэродроме в Москве.

Я полагаю, совсем немного осталось среди нас ветеранов этого периода и еще меньше таких, кто сумел бы о нем интересно рассказать.

Факты, описанные в книге, уже давно отошли в область истории, а поэтому представляют немалый интерес, особенно для молодого читателя. Колорит эпохи, приметы времени, быт и специфика авиационной среды переданы автором впечатляюще и объективно.

"Каждому времени нужен свой летописец не только в области исторических событий, но и летописец быта. Летопись быта, с особой резкостью и зримостью, приближает к нам прошлое", - - писал К. Г. Паустовский. Мне представляется, что именно по этой причине "Рассказы аэронавигатора" будут вдвойне интересны для самого широкого читателя.

И вместе с тем эти рассказы о прошлом, достаточно уже далеком, следует признать вполне современными. Происходит это, видимо, потому, что в характерах и поступках ветеранов нашей авиации многое перекликается с патриотическими чертами, присущими нынешней авиационной молодежи.

Книжка Михаила Заборского - не мемуары в чистом виде. Автор часто художественно домысливает отдельные образы и положения, проделывая это с чувством меры и не снижая для читателя достоверности изложения.

Он мало пишет о широко известных в авиации асах и гораздо чаще находит своих героев среди простых, но всегда увлеченных ею людей. И это придает особую теплоту повествованию.

Михаилу Заборскому свойствен благожелательный, ненавязчивый юмор, отличающий многие его произведения. Частенько он подтрунивает над своими героями, как, впрочем, и над самим собой. И этот юмор к месту, он органичен для большинства персонажей, действующих в книжке: отважных, веселых людей, не знающих ничего дороже и ближе своей опасной профессии.

Почти всегда за характеристиками описываемых лиц скрываются авторские симпатии.

Я расцениваю "Голубые "разговоры" как труд, посвященный нашему славному шестидесятилетию. Мы ведь не понимаем эту дату узко арифметически. Пусть мощное эхо знаменательного юбилея еще долго и четко отдается в самых разнообразных проявлениях нашего социалистического бытия, и в том числе в художественной литературе.

М. И. ШЕВЕЛЕВ, Герой Советского Союза

Собака Баскервилей

Розовой мечтой моей юности было желание попасть в авиационную школу.

Но с этим делом получалось трудновато. Очень уж желторотых туда не брали, а знакомства в летных кругах у меня не было - с авиационной техникой я практически не соприкасался. Разобраться - я не годился даже в мотористы.

Поэтому мечты до поры оставались платоническими.

А летать хотелось отчаянно!..

По окончании трудовой школы второй ступени, так вскоре после Октября стали именовать средние учебные заведения, я вступил добровольцем в Красную Армию. Меня зачислили в команду связи при штабе обороны железных дорог республики.

Хотя я и числился самокатчиком, выручало в первую очередь пешее хождение, реже - переполненные народом трамваи и совсем уж в исключительных случаях - люлька потрепанного мотоцикла, предназначенного для поездок начальства.

Штабная переписка запечатывалась в грубые, неуклюже склеенные конверты, часто даже из газетной бумаги. Большинство пакетов были секретными. Я складывал их в холщовый мешок, надевая его через плечо, наподобие торбы, с какими ходили по московским дворам, собирая "кусочки", многочисленные нищие. Эхо жестокого голода в Поволжье отдавалось и у нас в Москве.

Еще у меня была истертая кобура из-под нагана. Я заложил в нее сапожный молоток, подвязал кожаную плетеную сворку, угрожающе свисавшую чуть не до самого колена, и наглухо заклепал застежку, чтобы ничья любопытствующая рука не сумела более подробно поинтересоваться конструкцией моего "револьвера".

Наконец в середине лета я получил поношенное красноармейское обмундирование и новенький велосипед, или, как тогда называли, самокат.

Самокат был приятен на вид, светло-зеленого цвета и поначалу блестел от лака. Такие велосипеды среди прочей продукции (на этом предприятии даже аэропланы собирали) выпускал завод "Дукс", и они были предметом вожделенных мечтаний московских мальчишек.

Самокат я получил по наряду, прямо с заводского склада.

К сожалению, машина не имела свободного хода, и велосипедисту требовалось безостановочно работать ногами, чтобы обеспечить передвижение.

Но это было бы еще полбеды. Главное заключалось в том, что я ни разу в жизни не ездил на велосипеде и только провожал жадными глазами немногочисленных счастливчиков - обладателей этого великолепного вида транспорта.

Получив машину, я с великой осторожностью вывел ее на край тротуара, прислонил к монументальной каменной тумбе, довольно бойко взобрался на седло и со всей энергией заработал ногами. Словом, я сразу же поехал, и поехал быстро. Коварство заключалось в том, что, как только замедлялся ход, начинало казаться, что я немедленно упаду. Я мчался и мчался по выщербленной мостовой, постепенно сознавая, что вроде бы пора и остановиться. Но сбавлять скорость не решался.

Наконец, нацелив на маячившую по ходу моего устремления толстую, раскидистую липу, я, проносясь мимо, обхватил ее ствол обеими руками. Самокат скользнул между моих ног и тут же свалился, сделав в агонии еще несколько оборотов колесами. Некоторое время я стоял, не в силах развести руки, прижавшись к дереву, и дышал, как загнанная лошадь. В моих глазах метались белые мухи.

Таков был мой первый опыт выезда на велосипеде.

Некоторое время я еще следовал описанной методике торможения. Дважды сшибал попадавшихся на пути разинь, а раз даже сам чуть не угодил под колеса ломового извозчика, успев в решающий момент удержаться за оглоблю лошадиной упряжки.

Последнюю свою жертву я подбил около Вдовьего дома, нынешнего Института усовершенствования врачей, стремительно спускаясь под уклон к Московскому зоопарку. Никаких правил уличного движения в ту пору не существовало, чего, наверно, не могут себе представить москвичи последних поколений. На этот раз я подшиб, если так можно выразиться, родственную душу, почти сверстника, продвигавшегося навстречу на старом сборном велосипеде. Машины наши сцепились колесами и слились в родственном объятии, а мы, вышибленные из седел, разделили участь всадников рыцарского турнира.

- Ты что, малохольный? - плачущим голосом спросил мой противник, медленно поднимаясь с булыжной мостовой и держась рукой за ушибленный бок. За ручку держаться толком не можешь, а туда же - кроешь, как наскипидаренный! Да еще от шпалера оболочку приспособил! Думаешь, я не вижу? Вот чет-нечет! Ты только глянь, какую мне восьмерку загнул!

Парень, как и я, был одет в потасканную летнюю армейскую форму, был коренаст, безбров, голубоглаз и смешлив. С пшеничного хохолка далеко на лоб сдвинута буденовка с нашитой голубой звездой. И петлицы на гимнастерке были у него голубые. И на каждой красовалось по магической золотой "птичке". И выразился он как-то странно - "за ручку". Все это сразу насторожило меня.

В молодости не получается долго держать досаду на человека. Через какие-нибудь полчаса мы, совместно устранив последствия столкновения, сидели на обочине тротуара, дымили едучей моршанской махоркой и, как старые приятели, обсуждали актуальные жизненные перспективы. Сережка, как оказывается, служил в гараже одной авиационной школы и так же, как и я, лелеял мечту поступить туда учиться.

- Она хотя и не на все сто летная, - толковал он, - но вроде того. И на аэродром ребят гоняют. Уже кое-кто даже летал... Слушай, айда к нам! Сейчас аккурат набор объявили. Ты подумакивай, чет-нечет, - может, и пофартит!

По его совету я вскоре подал рапорт по команде с просьбой допустить меня сдавать экзамены в Аэрофотограммшколу Красного воздушного флота - так длинно называлось это военно-учебное заведение. А еще через пару дней уже сидел в большом пустом зале барского особняка, ожидая вызова в приемную комиссию. Школа недавно переехала в новое помещение и еще толком не разместилась.

В кабинете комиссии за ободранным канцелярским столом восседало трое: начальник школы, известный аэрофотосъемщик Златогоров - полнеющий красивый брюнет, до синевы выбритый, в отутюженном штатском костюме и похожей на морскую фуражке, расшитой по околышу золотыми крылышками, военком Кринчик располагающего вида светлоглазый блондин, в мешковатой гимнастерке и нескладно накрученных зеленых обмотках, и похожий на древнего святителя, с изможденным лицом, окольцованным редкой бородкой, начальник учебной части летчик-наблюдатель Федоров.

Шло собеседование, или, как многозначительно пояснил Федоров, коллоквиум.

- Расскажите биографию!

- Какая у меня биография? Ну, кончил семь классов. В РОСТА (теперь это называется ТАСС) поначалу работал. Сообщения всякие расклеивал. Афиши. Плакаты. Листовки.

Для подтверждения я даже захватил одну из оставшихся у меня дома листовок и теперь развернул на столе перед комиссией. Заголовок ее напоминал о недавнем прошлом: "Крупная победа над белогвардейской сволочью".

Кринчик уважительно поглядел на листовку, потом на меня.

- ... Дальше вот самокатчиком поступил. А теперь к вам хочу. В авиашколу... Все!

- Ну что же, - резюмировал Златогоров. - Так вроде ничего, подходяще. Анкетные данные потом политчасть проверит. Только очень уж молод, практики мало. А главное, насчет знаний. Такая досада, Виткевич опять подвел! Один грех с этой профессурой. И проэкзаменовать человека толком некому.

- Пусть сходит к нему сам, - предложил Федоров. - Там еще один парень подбирается. Вдвоем и пойдут.

- Вот что, - начал объяснять мне Кринчик. - Мы без проверки знаний окончательно вопроса не решаем. Ну хотите, называйте это экзаменом. Школа у нас особая, специальная, требует полноценного среднего образования. Иначе будет трудненько... А может, вы и лодырь какой? - он конфузливо улыбнулся. Словом, Виткевич все выяснит. Глаз у него на вашего брата наметанный. Только учтите - большой оригинал! Можно сказать, человек настроения. И крутой. Но и вы, судя по виду, не кисейная барышня. Квиток возьмете в канцелярии у секретаря. Если экзаменатор найдет вас пригодным, пусть подпишет. Тогда считайте - ваше дело в шляпе. А находится это недалеко. В аэрологической обсерватории, на Пресне. Найдете?

Еще бы мне не знать Пресни, где я родился, прожил всю свою жизнь и изучил каждый закоулок, от руин фабрики Шмидта, где мы пацанами играли в казаки-разбойники, до гончаровского особняка на ныне исчезнувшей Средней Пресне, не носившей еще тогда имени Заморенова. Все сызмальства было мне здесь знакомо: перестуки ткацких станков в почерневших корпусах "Трехгорки", визг пилы в деревообделочной мастерской на Горбатом мосту, чадные дымы лакокрасочного мамонтовского завода, тоскливый ночной рев животных, томившихся в скученном тесном зоопарке, рабочие гулянья по воскресеньям в сквере Пресненской заставы, где степенно, взявшись за руки, выступали рабочие династии, под переборы тальянки и хватающий за сердце напев "Златых гор"... Всегда шумная, хлопотливая, кипучая, незабываемая Пресня!

Но вот место, куда меня сейчас направляли, я знал мало. Оно было как-то обособлено - тихий уголок ученых среди бурной рабочей стихии. Там скромно трудились люди, заложившие основы современных передовых наук. В пресненских обсерваториях работали аэрологи и метеорологи, климатологи и океанографы, астрономы и геоморфологи и другие ученые-специалисты. Впоследствии со многими из них мне пришлось иметь дело.

Спутником моим оказался некий Татищев. Он учился в той же гимназии, где и я, но был значительно старше. Он страдал тиком, часто дергал шеей и говорил очень высоким, сорванным голосом.

По дороге он откровенно сознался, что ровнехонько ничего не помнит из пройденного в гимназии, где ухитрялся по нескольку лет сидеть в одном классе, что в голове у него сейчас перемешалось "повидло с секундными стрелками", но он очень надеется на свою фамилию, полагая, что она должна будет произвести впечатление на профессора.

- Это же не охламон какой-нибудь!.. Профессор. Представитель интеллигенции. Уж наверняка про Татищевых что-нибудь да слышал. Думаю, должен пойти навстречу... А в этой школе, говорят, паек неплохой. Да и живу я здесь рядом, через два дома.

Аэрологическая обсерватория помещалась на возвышенном холме, полого спускавшемся в направлении Москвы-реки, и была окружена густым, запущенным садом. Я с опаской потянул массивную железную дверь, и мы оказались в длинной аллее, в глубине которой виднелось главное здание и несколько домиков, где, очевидно, жили сотрудники.

Мы уже прошли примерно половину аллеи, как из кустов показалась большая, с доброго теленка, собака, видимо, помесь дога с меделяном. "Обмажь ее квадратную морду фосфором да выпусти ночью в этот сад, получится почище собаки Баскервилей", - мелькнуло у меня в голове. Собака неторопливо приблизилась к нам и, как поначалу показалось, довольно дружелюбно обнюхала мои ноги, а затем, вовсе уж непоследовательно, тяпнула за коленку. Было здорово больно, я охнул, но сдержался и не дернул ногой, отдавая себе отчет, что в противном случае может оказаться хуже. Действительно, совершив свое черное дело, пес тут же разжал челюсти, повернулся и такой же деловитой семенящей походкой затрусил в направлении обсерватории.

Я обернулся. Спутника моего нигде не было видно. Должно быть, он успел дать стрекача на улицу.

Теперь в аллее появился взлохмаченный, несколько диковатый на вид мужчина, поначалу показавшийся мне плохо выспавшимся. Это был средних лет добротно сложенный человек в серой толстовке, высоко поддернутых брюках и парусиновых туфлях с зелеными носками.

Я сразу понял: это и есть Виткевич. И он, должно быть, моментально постиг цель моего визита и без дальнейших околичностей ухватил быка за рога.

- Где учились? - без предисловий, отрывисто начал он. - Ах, флеровец! Очень приятно!.. Весьма наслышан про вашу хулиганствующую гимназию... Так что же, теперь в космос потянуло? Кстати, кто у вас космографию преподавал? Да, да, Сперанский! А астрономию кто? Блажко? - Он сделал кислое лицо. - Ну вот и отлично! В таком разе извольте ответствовать, на какую принадлежность хозяйственного обихода смахивает созвездие Большой Медведицы? Надеюсь, слышали про такую?.. Ах, на дуршлаг! Ну, знаете, им много водицы не зачерпнешь. Может быть, скорее на ковш? - Он смерил меня взглядом и продолжал: - Латынь вы тоже, конечно, изучали? Ну вот и превосходно! Как же именуются на священном языке Овидия Назона проплывающие над нами облака? Извольте поднять взор на небесную твердь.

- Нuмулюс - кyмбус, - совершенно оробев, пролепетал я.

- То есть вы, очевидно, имеете в виду кyмулюс нuмбус? Ну что же! "Узнаю коней ретивых я по выжженным таврам", - почему-то процитировал он древнего классика. - А с чем едят теодолит, вы никогда не интересовались?

На счастье, совсем мальчишкой, я таскал треногу от теодолита, помогая знакомому землемеру, и поэтому кое-как объяснил профессору практическое назначение этого прибора.

Затем на клочке бумаги, неожиданно извлеченном им из кармана блузы, Виткевич заставил меня доказать, что квадрат гипотенузы действительно равняется сумме квадратов двух катетов.

Ну уж с пифагоровыми-то штанами я управился!

- Ладно! - и тут хитрющая улыбка прочертила его сумрачную физиономию. Как говорится, виновны, но заслуживаете снисхождения! Тем паче, принимая во внимание полученную вами травму, к которой аэрологическая наука имеет некоторое касательство. Он не то иронически, не то рассеянно посмотрел на мою коленку. У меня не осталось сомнений, что профессору хорошо знакомы повадки "собаки Баскервилей".

- Давайте препроводилку!

- Товарищ профессор, и я в таком же положении, - раздался высокий голос моего спутника, неожиданно вынырнувшего из густого кустарника. - Моя фамилия Татищев!

- Вы что же, косяками передвигаетесь? - без тени удивления спросил Виткевич. - А фамилия у вас действительно громкая. Только не по нынешним временам ее акцентировать. Ах, граф, вы безумно смелый юноша! Ведь вас при всех условиях должны из военной школы немедленно вычистить. Гарантирую, хотя это и не относится к моей компетенции.

Мы повернули обратно. Благодарение судьбе, эта страховидная собачища больше не удостоила нас своим вниманием. И хотя на бумажной диагонали моих застиранных брюк около коленки постепенно расползалось влажное бурое пятно, я не чувствовал под собой ног от радости. Я даже не прихрамывал. Словно одержимый энтомолог, только что уловивший долгожданный экземпляр редчайшего насекомого, я нежно, но цепко держал в руке школьный квиток, подписанный профессором Виткевичем.

Ящичек

Высшая аэрофотограмметрическая школа Красного воздушного флота, а по-нашему, курсантскому, просто - Фотограммка, в начале двадцатых годов размещалась на Большой Никитской, теперешней улице Герцена. Она занимала два барских особняка, расположенных друг против друга. В одном была школьная канцелярия, в другом - учебные классы. По улице с лязгом и скрежетом ходил трамвай маршрута № 22, по булыжной мостовой дребезжали пролетки редких извозчиков. Еще реже, окутываясь зловонным дымком и рыча клаксонами, проносились черные обшарпанные автомобили.

Теперь в одном из этих домов помещается посольство Бразилии, в другом Республики Кипр.

Школа выпускала аэрофотограмметристов, аэронавигаторов и аэрофотолаборантов - существовали такие авиационные специальности. Навигаторов часто именовали также и "ветродуями", поскольку на обязанностях наших лежал также запуск шаров-пилотов и наблюдение за ними в теодолит.

На первых порах Фотограммка была заведением еще не отшлифованного учебного профиля. Хотя неясного тогда было вообще много. Военно-воздушный флот начал совсем недавно становиться на крыло, и школа комплектовалась народом пестрым. Шли сюда и романтики, и любители сильных ощущений, и люди, убежденные в прогрессе авиации, и просто оголодавшие за годы экономической разрухи молодые ребята, привлеченные военным пайком.

Курсанты, или, точнее, слушатели, получали два фунта белого, как кипень, хлеба из кукурузной муки, который надо было срочно съедать, пока он окончательно не закаменел, и подходящий приварок от котла. Кроме того, давали и обмундирование.

В школе не существовало казарменного положения, и поэтому строевой муштрой нас особенно не отягощали. Большая часть иногородних ребят жила в общежитии около церкви Большого Вознесения, где, как известно, венчался Пушкин. Москвичи - на своих квартирах.

По вечерам в зале, где мы обычно строились на поверку, народ грудился около расхристанного рояля, и веселый, черноглазый, разбитной курсант Борька Лялин с блеском исполнял чувствительные романсы одесской дивы Изы Кремер, проникнутые наигранным пессимизмом песенки Вертинского.

Впрочем, мы и свои частушки складывали:

До чего ж оно дошло,

Летное поветрие.

Объявилось ремесло:

Фото, грамм и метрия!

В школе велись теоретические и лабораторные занятия.

По аэронавигационному кабинету в окружении компасов и секстантов неторопливо вышагивал всегда ровный и спокойный Саша Беляков. Он тоже недавно окончил Фотограммку и был оставлен при школе нашим инструктором.

Летная часть школы располагалась на Ходынке. Она состояла из одного пилота, одного механика и одного самолета.

Фамилия пилота была Дедущенко. Мы называли его Дедом, хотя навряд ли ему было больше тридцати. Впрочем, это осталось традицией, даже теперь редкого командира авиасоединения не именуют Батей, вне зависимости от его возраста.

Дедущенко, коренастый невозмутимый украинец с лохматой головой и чуть заметной усмешкой в при-, щуренных золотистых глазах, ходил развалистой морской походочкой и носил короткие и широкие в голенищах яловые сапоги. Ни обмоток, ни начинавших входить в моду краг он поначалу не признавал. Дед был из боевых летчиков гражданской войны и, по слухам, совершал на фронте чудеса храбрости. Он никогда не повышал голоса и имел привычку часто мешать русскую речь с родной украинской "мовой".

Механиком при нем состоял дядя Вася, пожилой, тучный, но при этом очень подвижный дядечка, никогда не снимавший своей протертой до белесости кожаной куртки. Деда дядя Вася лелеял, как родного сына, за самолетом ухаживал, как за красной девицей. Ходил дядя Вася мелкими, быстрыми, слегка шаркающими шагами и разговаривал крикливо, высоким бабьим голоском.

Самолет носил марку "Б-Е-2-Е", школе он достался из трофейного имущества, десятки раз ремонтировался и, что уж вовсе удивительно, не заработал от нас никакого прозвища. А ведь в то время были и английские "эриэйты", на которых часто возникали пожары, почему мы называли их "зажигалками", и легкие с ротативным мотором и выпяченной вперед капотажной лыжей французские "аврошки". Машины попадались на аэродроме самые разные от могучих, хотя и несколько громоздких конструкций Сикорского до коротких юрких "Ньюпоров". Впрочем, и "Ильи Муромцы" и "Русские витязи" базировались на другом аэродроме и бывали на Ходынке случайными гостями.

Наш "Б-Е" представлял собой двухместный биплан с шестидесятисильным мотором "Раф", во многих местах подлатанный, подклеенный и подштопанный и даже кое-где подтянутый крученым шпагатом и стальной проволокой. Неискушенный человек, возможно, не согласился бы залезть в это сомнительное сооружение даже на земле. Но большинство из нас были фаталистами. Кроме всего, нам внушала уважение постоянная невозмутимость Деда.

Для успешного окончания первого курса каждому было положено дважды побывать в воздухе, представив в учебную часть барограмму полета и простейшие данные воздушного хронометража. На полет отводилось не больше пятнадцати минут. Производились полеты по списку, вывешенному в столовой. Очередь продвигалась со скрипом, так как больше трех-четырех вылетов в день Дед не делал, поскольку дядя Вася накладывал на дальнейшие свое категорическое вето.

На аэродром каждый направлялся в индивидуальном порядке. Чтобы туда попасть, надо было встать пораньше и пехом добираться до Белорусского вокзала, называвшегося тогда еще Брестским. К этому времени от вокзала начинали ходить первые трамваи, и можно было угадать на шестерку, довозившую до Петровского парка. А там совсем рядом и до входа на аэродром через дощатую калиточку в заборе, напротив краснокаменных башен Петровского дворца.

После воздушного крещения слушатель возвращался в школу, где оставшийся конец дня безбожно выхвалялся перед теми, кто еще стоял на очереди. Но слава, как известно, явление преходящее, и на другие сутки его уже оттеснял в сторонку новый герой дня.

В тот день случился большой трамвайный затор, и меня после отчаянного голосования, сжалившись, подкинул какой-то добросердечный мотоциклист, торопившийся на своем "Харлее" в Серебряный бор.

Все же я опоздал на верные четверть часа и по этой причине несколько нервничал. Я знал, что Дед уважает точность.

"Б-Е" уже вырулил на старт, и Дед с дядей Васей хлопотали вокруг машины. Все время они что-то подтягивали, подкручивали, подвязывали.

- Дисциплины не бачу! - укоризненно приветствовал меня Дед, поглядев на толстые, луковицей часы, которые извлек из нагрудного кармана куцего коричневого пиджачка. - Аллигатор!

Он почему-то любил именовать нас как представителей экзотической фауны, преимущественно земноводной.

- Ну, сидай! Да гляди - береги имущество!

И подмигнул упершему руки в бока и выпятившему живот дяде Васе.

Я сменил пилотку на кожаный шлем, протер очки, пристегнул чуть повыше коленки указатель высоты - альтиметр, быстро перевалился в кабину и огляделся. Передо мной на стальных растяжках висел контрольный барограф. На его барабане была заправлена свежая лента. В полете оставалось только включить перо самописца. В углу кабины валялось два наспех придавленных ногой недокуренных бычка. Еще сбоку был прикреплен небольшой фанерный ящичек, вроде тех, какие прибивали на дверях, для почтовой корреспонденции. Только без верхней крышки. Я всунул туда картонный планшетик с заранее разлинованным листиком бумаги и очинённый карандаш.

На моей обязанности лежало записывать контрольную высоту по альтиметру и скорость машины по прибору, который мы называли односложно - "саф".

Так вот, насчет скорости. Наш "Б-Е" больше шестидесяти в час никак не тянул. Возможно, это было в порядке вещей - по километру от каждой "лошадиной силы". А при посадке, что греха таить, ему мог дать фору любой рысак из расположенного поблизости Московского ипподрома.

- Контакт! - крутанув винт, голосом щукинской молочницы, визганул дядя Вася.

- Есть контакт! - солидно отозвался Дед.

- Контакт!

- Есть контакт!

Так они перекликались, наверно, с полчаса, и я уже начинал чувствовать себя, как больной, ожидающий почему-то задерживающуюся полостную операцию.

Затем мотор дважды чихнул и как ни в чем не бывало заработал на малых. Чувствительно потянуло горелой касторкой. Дядя Вася с неожиданным проворством отскочил в сторону и, вильнув толстым задом, ловко выбил колодочки из-под колес машины.

"Б-Е" стронулся с места и затрусил по выгоревшей июльской травке. Затем мотор зарычал во всю силу своей скромной мощности, самолет рванулся, побежал быстрее, и наконец мы оторвались от земли.

Мы поднялись почти параллельно шоссейной дороге. Передо мной промелькнула знакомая пестрая корова, которую всегда пасла в конце аэродрома тоже знакомая загорелая девушка, партия двигавшихся цугом ломовых извозчиков, купол Убежища инвалидов, разбросанные домики села Всехсвятского.

Описывать первый полет довольно трафаретно. Особенно теперь, когда в стране летает каждый пятый. Но конечно, эмоции полета на открытой машине ни в какое сравнение не могут идти с ощущениями современного пассажира, упрятанного в задраенную кабину. Не чувствует этот человек скорости, а значит, и радости полета. Помню очень ясно, что при взлете я издал торжествующий крик, словно бесстрашный индейский вождь Оцеола в замечательном описании моего незабвенного Майна Рида.

Дед меж тем не спеша набирал высоту, но я уже знал заранее, что выше тысячи он не полезет. Потолок нашей воздушной "антилопы" не превышал полутора километров. Я смотрел вниз, узнавая знакомые объекты, представлявшиеся в каком-то уютном, уменьшенном виде, напоминавшем игрушечный макет.

И все обошлось бы замечательно, не начнись эта окаянная болтанка!

Дело в том, что ночью прошел грозовой дождь и, несмотря на утренний час, уже начинало ощутительно парить. С запада упорно лезла большая синебрюхая туча. Правда, она находилась еще далеко, но атмосфера в зоне нашего полета была неустойчива. Это создавало воздушные ямы, в которые то и дело проваливался самолет. Поначалу я только глотал каждый раз воздух, словно золотой карась, запретно выуженный мною из любимого верхнего пруда Московского зоопарка. Но вот мы пошли над Москвой-рекой, и болтанка возросла. Сиденье то и дело уходило из-под меня. Уже приходилось как-то приспосабливаться, чтобы вовремя записать нужный отсчет, хватаясь за борт кабины. Я начинал несколько киснуть.

А потом вдруг рвануло так - мама моя родная!..

В тот момент я был уверен, что вылечу из кабины, как пробка из квасной бутылки, и свободно болтавшиеся привязные ремни мне не помогут. Надо же было до меня подниматься какому-то толстяку! Я даже и фамилию его вспомнил слушатель Борисов. Правая рука, которой я придерживал еще и планшетку, сорвалась с борта, и я крепко уцепился за последнюю опору - фанерный ящичек, прикрепленный к стенке. Хотя он и ослабил силу толчка, но тут же оторвался, как говорят, с мясом. Со всеми своими шестью шурупчиками.

"Береги имущество!" - вспомнилось предостережение Деда.

Чувства страха как не бывало! Его заменил жгучий стыд. Я сразу позабыл думать о какой-то болтанке и боялся теперь единственного - не заметил бы Дед! Благодарение судьбе, он, кажется, ничего не подозревал. Я начал приспосабливать ящичек на прежнее место и вскоре достиг успеха. Шурупчики вошли обратно тютелька в тютельку, и внешне ничего не стало заметно.

Настроение у меня опять поднялось.

Мы совершили посадку без всяких осложнений, уложившись в отпущенное время. Как все-таки быстро могут истечь пятнадцать минут! Совсем не то, что на нудном уроке по изучению пехотного устава. Два-три небольших "козлика" по зеленому коврику аэродрома, и машина подрулила к стоящему неподалеку с самым индифферентным видом дяде Васе.

Я вынул барограмму из прибора, аккуратно сложил и спрятал в карман записи и вылез из машины. Чуть кружилась голова. Но какое же замечательное настроение! А впереди еще целый блаженный день, в котором мне предстояло быть в школе средоточием внимания. И еще целый вечер дружеского, веселого трепа!

Уж я-то ребятам теперь разрисую!

Я долго и благодарно тискал руки Деду и дяде Васе и угощал их толстыми ростовскими папиросами из давно припасенной для такого случая пачки.

- Добрый тютюн! - разминая крутые плечи и с наслаждением затягиваясь, протянул Дед. - Знать, богацько тебе, хлопчик, стипендии отваливают?

Покурив, он залез внутрь моей кабинки, бесцеремонно вытащил ящичек из отверстий, где крепились шурупы, и одобрительно заметил:

- Ох и крепок же проклятый ящик! Качественная продукция! Скильки кайманов за его не хватается, а он все целехонек!

Дед сунул шурупчики обратно в гнезда и для верности постучал по стенкам ящика массивным рабочим кулаком.

Уничтожение девиации

Дважды в неделю нас, будущих воздушных штурманов, строем водили на московский Центральный аэродром.

Там, около ветхого ангарчика, проводились практические занятия: мы знакомились с материальной частью самолетов, изучали работу аэронавигационных приборов.

Мы надували пересыпанные сухим тальком кремовые шуршащие оболочки шаров-пилотов и запускали их в небо, к великому восторгу крутившихся поблизости аэродромных мальчишек. Затем, поймав шар в "крест нитей" теодолита, готовили записи для аэрологических наблюдений.

Больше всего времени у нас отнимала работа по уничтожению девиации, искажающей показания авиационных компасов.

Девиация, выражаясь языком навигаторской науки, - отклонение стрелки компаса от магнитного меридиана под влиянием расположенных поблизости масс железа и электромагнитных полей.

Такие нежелательные отклонения следовало устранить (по современной терминологии - "списать"). Но мы тогда выражались иначе - "уничтожить".

Это оказывалось хлопотливой работой. Мы ворочали самолет, как большое покорное животное, устанавливая его по различным румбам. И хотя большинство аэропланов было изготовлено из полотна, фанеры и прочих древесных материалов, оставались все же и мотор, и другие металлические части, с влиянием которых на работу этого важного прибора приходилось считаться.

Нельзя сказать, что прогулка строем нам нравилась. Во-первых, всегда рядом оказывался всевидящий, бескомпромиссный начальник строевой части комбат Зябликов. "Ножку! Ножку!.." Он был всегда подтянут, педантичен и достаточно часто использовал положенные ему прерогативы ("Два наряда вне очереди!") Кроме того, в строю очень уж муторно было тащить на себе громоздкое аэронавигационное имущество: шесты, треноги теодолитов, ящики с аппаратурой.

И все же судьба пошла нам навстречу, и после одного случая мы освободились от строевой опеки и стали добираться до аэродрома вольным порядком. Справедливости ради следует заметить: это не повлияло ни на качество учебы, ни на посещаемость занятий.

Дело заключалось в том, что мы очень любили наш московский аэродром. Каждое его посещение мы рассматривали как праздник. Особенно летом, когда зеленела трава, благоухал чистый, лишенный городской пыли воздух, неторопливо плыли по небу пышные кучевые облака и, в зависимости от старта, слышалось то со стороны Пресни, то от Петровского парка стрекотание авиационных моторов.

Но конечно, не это было главное. Главное заключалось в том, что мы оказались свидетелями и в какой-то мере участниками становления советского воздушного флота. К каждой машине мы относились с таким же интересом, как к захватывающей книге, полотну одаренного художника, гармоничному творению композитора. Мы знали в лицо асов тех времен, а кое-кто успел уже и перезнакомиться с ними: с изящным, элегантным Арцеуловым, невозмутимым, монументальным Громовым, юрким, с озорными глазами Шестаковым, грузным, громкоголосым Российским, чуть мешковатым Ширинкиным с его верным, неизменным спутником - маленьким белым шпицем, с рыжим Валентеем, охаживающим свою щеголеватую "Синюю птицу", богатырем Мельниковым, пилотом "Красного дьявола" - мощного "Хавиланда-34"... Моисеев, Воедилло, Филиппов, Веллинг и многие другие были нашими замечательными современниками. И каждый из них вносил свой героический вклад в дело развития отечественной авиации.

Как-то мы столкнулись с высоким худощавым пареньком в студенческой тужурке, подталкивающим перед собой небольшую авиэтку. Со стороны это походило на то, как человек ведет в стадо за рога молодого бычка или телку. Это был начинающий авиаконструктор Яковлев.

А уж Туполева мы узнавали вообще издалека по его характерному излому слегка сутуловатой фигуры.

В перерыв мы наскоро закусывали и, если оставалось свободное время, до изнеможения сражались в городки.

Это была самая любимая и популярная игра авиационной братии, где не оперившемуся еще курсанту предоставлялась равная возможность помериться силами и искусством с заслуженными героями не так давно отгремевшей гражданской войны...

Ранним утром в один из "аэродромных" дней перед входом в школу остановился мотоциклет с прицепом. Из люльки вылез длиннолицый человек со спутанными, слегка курчавыми волосами, похожий на поэта Блока. В отличие от Блока, читавшего свои стихи несколько монотонно, но четко, приезжий выговаривал слова не очень ясно и при этом сильно картавил. Он был одет в мятые зеленые галифе и такую же гимнастерку с голубыми "разговорами". На его наручном шевроне были несколько кривовато нашиты три красных суконных ромба.

Это оказался военком Главного управления учебных заведений воздушного флота, или, сокращенно ГУУЗа, по фамилии Гоз.

- Гоз из ГУУЗа, - так он и представился стоящему у входа дежурному и предъявил свое удостоверение.

Дежурный поста оставить не мог, телефона у него также не было. Поэтому он попросил посетителя несколько обождать, послав доложить о нем начальнику школы через оказавшегося поблизости слушателя Женьку Данилина. Братья Данилины - будущий Герой Советского Союза Сергей и Евгений учились в школе. Евгений немного заикался.

Вновь назначенный начальник школы - полный большелобый блондин Кринчик сидел у себя в кабинете, прихлебывал жидкий чай из прессованной малинки и просматривал утреннюю почту. Он долго не мог сообразить, кто, собственно, дожидается у ворот. Кстати, начальство в управлении учебных заведений менялось довольно часто.

- Так что из Г-гооза Г-гууз! - вытянувшись, рапортовал Женька.

Кринчик нахмурился, потер крутой лоб, а потом неожиданно ахнул и поспешил к воротам.

А нас в это время как раз выстраивали на улице против школы.

Кринчик отдал рапорт прибывшему, подозвал кивком комбата и попросил продемонстрировать строевую выучку курсантов. Тот взял под козырек и, щеголяя старой офицерской выправкой, отрывисто скомандовал:

- Шагом арш! - Спустя секунду он добавил: - Запевай!

И мы с ухарским присвистом, радостно гаркнули:

Три деревни, два села,

Восемь девок, один я!..

Военком болезненно поморщился и жестом приказал отставить пение. Мы оборвали песню, сделали полуоборот и, печатая шаг, остановились на месте.

- Надо сменить репертуар, - картавя, выговаривал Гоз Кринчику. - Это же сплошная похабщина! И потом, что они у вас, маленькие? Без дядьки не могут сами до аэродрома добраться? Не забывайте, это же без пяти минут летчики!.. Что?

Конечно, в значительной мере он нам льстил.

Насчет "репертуара" мы впоследствии договорились и приспособили для строя безупречное "Скажи-ка, дядя, ведь недаром". Но тут же было узаконено и другое приятнейшее для нас решение - на аэродром можно было добираться вольным порядком.

После короткого напутствия, радостные и возбужденные, мы, обретя свободу, дружно шагали по Тверской в направлении ныне перенесенных Триумфальных ворот, соблюдая указания, преподанные сквозь зубы нашим комбатом: "Не чтобы очень по мостовой, но и не слишком по тротуару!"

Было пыльно и жарко. Вокруг гулял сухой ветер, и то и дело завивались циклончики всякого мусора. О регулярной поливке и уборке улиц тогда еще и не помышляли, хотя уже была организована Московская чрезвычайная санитарная комиссия, проделавшая титаническую работу по очистке столицы. Но это сказалось несколько позже, а пока мы жмурились от едкой пыли, кашляли, чихали, терли покрасневшие глаза.

Пилотки мы сняли, ремни ослабили, расстегнули вороты гимнастерок. Имущество тащили по очереди, его необычный вид вызывал удивленные взгляды прохожих.

Наверно, со стороны мы напоминали какую-нибудь стрелецкую ватагу, вооруженную копьями и бердышами.

Ужасно хотелось пить. По этой причине мы несколько задержались около бородатого дядьки в белом грязном фартуке, торговавшего теплым пунцовым морсом. Собственно, вот такие, изготовленные на сахарине, подозрительные напитки да еще черные рифленые ириски кустарного производства были единственным товаром, продававшимся на улицах города. Нэп еще не набрал силы, и торгаши, желавшие побыстрее обогатиться, только принюхивались к окружающей обстановке.

Мы шумной толпой окружили "негоцианта". Утолившие или, наоборот, возбудившие жажду отходили в сторонку.

Из глубин соседнего двора показалась старушка, облаченная, несмотря на африканскую температуру, в разлапанные белые валенки с малиновыми разводами и старый, замызганный ватник. Почему-то она своими красными глазами и слегка вытянутым вперед лицом напомнила мне крольчиху. Тем более что бабушка что-то непрерывно жевала.

Старушка была явно заинтересована и подошла ближе.

- Вы из чьих, робятки, будете? - чуть пришамкивая, спросила она. - Да всё молоденькие какие! Да пригожие! Ну чистые некрута! Бог-то куда несет?

И тогда, утерев рот тыльной стороной ладони, только что набравшийся от пуза пунцовой отравы долговязый и хлыщеватый слушатель Колька Натансон стал перед бабкой по стойке "смирно" и, поедая ее, словно начальство, оловянными выпученными глазами, громко отрапортовал:

- Мы, товарищ бабуся, - красные военные аэронавигаторы и направляемся все, как один, не щадя живота, уничтожать девиацию!

Бабушка ничуть не удивилась. Она и сама как-то подобралась, застегнула верхнюю пуговицу на ватнике, скрестила под грудью руки и, полупоклонившись изумленному Кольке, суровым военным голосом ответила:

- Спасибо, радетели вы наши! Уничтожайте до последнего ее, окаянную! Пошли вам царица небесная успехов в ратном деле!

И мы тронулись по пыльной Тверской, унося вместе с аэронавигационным имуществом напутствие патриотически настроенной бабки в замызганном ватнике и белых валенках с затейливыми малиновыми разводами.

Композитор Сеня Резник

По вечерам наша Аэрофотограммшкола жила хотя и несколько сумбурной, но полнокровной жизнью.

Часто устраивались самодеятельные концерты, вечеринки, танцульки, на которые стягивались окрестные девушки от Кудринской "тарелочки" и патриархальной Малой Никитской до оживленных Грузин и кривых Пресненских переулочков.

"Тарелочка" - Кудринская площадь, или ныне площадь Восстания, получила от нас такое прозвище за совершенно круглую форму, отлично приметную с воздуха. Поднимаясь над Москвой в южном направлении, мы всегда замечали этот характерный ориентир.

На вечерах мы пели хором под аккомпанемент рояля: "Как родная меня мать провожала", "И вся-то наша жизнь есть борьба!", "Вечерний звон" и "Славное море, священный Байкал".

Мы очень любили выступления синеблузников, потрясавших на сцене красными флагами и кулаками и отрывисто скандировавших боевые революционные лозунги.

Фотограмметрист Володька Бобров неизменно исполнял "Левый марш" Маяковского. Перед выступлением он почему-то мазал румянами щеки, подводил жженой пробкой глаза и требовал, чтобы конферансье представлял его публике не иначе, как Вольдемара Бабира.

Он читал стихи, притоптывая в такт американским ботинком на толстой прессованной подошве с такой экспрессией, что мы опасались за дощатый накат нашей самодельно построенной сцены.

Как-то нам удалось залучить к себе на концерт эстрадную знаменитость Лидию Николаевну Колумбову. Она была артисткой известного московского театра-кабаре "Летучая мышь", из которого впоследствии родился "Кривой Джимми", - одного из предков Московского театра сатиры.

Жила Колумбова на Кудринской площади, в большом, ныне снесенном доме, за которым начинались тенистые аллеи Новинского бульвара, то есть никак не дальше пятисот шагов от нашей школы.

Для респектабельности решено было послать за ней легковой автомобиль "Бенц", имевший привычку время от времени издавать на ходу звуки, схожие с выстрелами из зенитного орудия.

Доставить артистку поручили мне.

По замогильно освещенной лестнице я ощупью добрался до площадки шестого этажа, чиркнул серной духовитой спичкой, нашел номер квартиры и деликатно постучал.

Открыла сама Лидия Николаевна. Она показалась мне безумно красивой. От нее сильно пахло пряными заграничными духами и чуть послабее жареным луком. Надо полагать, артистка недавно поужинала.

Содрогаясь от ответственности и восторга, я, как умел, галантно усадил ее в автомобиль, чему она несказанно удивилась, и примерно через сорок секунд нас уже встречал у ярко освещенного входа в школу бессменный конферансье Пашка Батурин.

Колумбова имела потрясающий успех. Мы трижды заставили ее исполнить романс, от которого сходили с ума многочисленные поклонники этой действительно замечательной певицы:

За милых женщин,

Прекрасных женщин!..

На вечер мы пригласили в родственном порядке курсантов Московской школы летчиков. Их доставил на грузовичке комиссар школы Степан Цатуров, черноглазый веселый армянин, говоривший с сильным акцентом и затянутый в сплошную черную кожу, как сотрудник чека.

- Замечатэлно! - кричал он громче всех и аплодировал, не жалея ладоней. - Бэзподобно!

Единственно, чего нам недоставало, - духового оркестра. Это был существенный пробел в клубной работе. Вопрос прежде всего упирался в отсутствие капельмейстера: в ту пору это была довольно дефицитная специальность.

Как-то в обеденный перерыв, когда мы, члены школьного культпросвета, собрались на короткое совещание, один из слушателей привел с собой худощавого носатого паренька, одетого в голубоватый пиджачок и клетчатые спортивные брюки.

Прибывший отрекомендовался творческим работником Семеном Резником. Не так давно он дирижировал небольшим духовым оркестром где-то в Белоруссии. От военной службы он был освобожден из-за плоскостопия и предлагал свои услуги как вольнонаемный. Это было именно то, что нам нужно. Впредь, до приобретения музыкальных инструментов и организации оркестра, ему вменялось в обязанность аккомпанировать на рояле выступающим любителям, а также исполнять собственные музыкальные номера. Соглашался он также быть и тапером.

Сема, не входя в дальнейшие подробности, прежде всего спросил:

- Форму дадите? Я вижу, у вас такие шикарные голубые "разговоры"!

Глазки его горели завистливым огоньком.

Договорившись с начальством, форму ему выдали. Он быстро подогнал ее по своей щупленькой фигуре (как оказалось, Сема был на все руки мастер и умел неплохо портняжить) и нацепил на петлицы гимнастерки по серебряной авиационной "птичке". Затем самолично присвоил себе воинское звание комроты, пришив на нарукавный шеврон два красных суконных кубаря, переобулся в щегольские желтые краги и планомерно начал создавать себе репутацию бывалого пилота у прекрасной половины окружающего населения.

Он заимствовал у двух школьных друзей-неразлучников - Митьки Ильинского и Лешки Ермонского подержанную черную бархатную пилотку с красным кантом и золотым орлом, у которого были предусмотрительно обломаны обе головы. Друзья приобрели ее на паритетных началах на толкучке Смоленского рынка. Пользовались они этим головным убором в случаях особой важности. Теперь их конвенцию пополнил также и Сеня.

Такие пилотки еще донашивали кое-где в авиачастях некоторые консервативные летчики, хотя начальство давно косилось на них, и только благодаря боевым заслугам владельцев дело не доходило до прямого конфликта.

Пилотка была великовата, часто оседала. Положение спасали крылообразные Семеновы уши, на которых она, собственно, и держалась.

В такой блистательной экипировке Сема ежевечерне дефилировал по Твербулю, как мы панибратски именовали Тверской бульвар, пока не напоролся на начальника строевой части школы комбата Зябликова.

Дело окончилось нехорошо.

Но Сема не думал сдаваться. Он жаждал славы и сопутствующих ей лавров. Он был терпелив и обладал упорством клеща. Он караулил свой звездный час.

Как-то вечером он притащил большую пачку нот, удушливо пахнущих свежей типографской краской. Это оказался какой-то романс. На обложке крупными буквами значилась фамилия композитора - С. Резник. Фамилия автора текста была прозрачно завуалирована литерами С. и Р. Видимо, это был именно тот случай, когда композитор и поэт воплощаются в одном лице. По углам обложки были изображены четыре бледно-голубые арфы, смахивающие на уличные урны для мусора, которые старомосковские рачительные дворники плотно притягивали проволокой к тротуарным тумбам.

Романс назывался - "К небу!".

Пониже на французском языке, но, видимо для большей ясности, отечественными буквами было набрано посвящение:

А МОН МЕР ЭМЕ.

Сема раскрыл ноты, положил их на пюпитр, взял на рояле мощный вступительный аккорд и пронзительным голосом запел какую-то муть.

Текст состоял всего из пяти-шести слов, повторяющихся в порядке очередности. Затем очередность иссякала, и те же слова выпевались, но уже в обратном порядке.

Оборвав исполнение на высокой вибрирующей ноте и эффектно взмахнув рукой, Сема закончил романс и торжествующе огляделся.

Впечатление у нас создалось неопределенное. С одной стороны, композитор - фигура, как-никак подразумевающая уважение. С другой - что-то очень уж чудное.

И тогда один из совладельцев знаменитой пилотки, школьный полиглот Митька Ильинский, увлекавшийся чтением в подлиннике авантюрных французских романов Понсон дю Террайля, которые он притаскивал со знаменитой книжной "развалки" под Китайской стеной, заинтересованно подошел ближе. Это был весьма элегантный юноша, я бы сказал, аристократической внешности, имевший манеру слегка цедить слова через сжатые губы. Можно было думать, что он потомок каких-нибудь голубых кровей. На поверку же Митька был чистопородным рязанским парнем из скромной крестьянской семьи.

Он взял экземпляр романса, перевернул на обратную сторону в поисках выходных данных и небрежно спросил:

- Вы это что же, у частника тиснули?.. Ну так и есть! А какой тираж? Надо полагать, рвут с руками?

- Пятьсот! - гордо ответил композитор (он же поэт-песенник). - Сотню утром отправил мамаше под Бобруйск. Ей и посвятил. Наверно, на той неделе должна получить. - Он еще раз с гордостью огляделся.

- Да-а! - задумчиво протянул Митька. - В каком колледже вы обучались, милорд?.. Просто невероятно! Если мне не изменяет память, речь идет о притяжательном местоимении. Но почему мужского рода? Надо быть более уважительным к своей родительнице. Клянусь Бодлером, я бы на вашем месте все-таки исправил "мон" на "ма"!

Присмотревшись к обложке, Сеня в ужасе схватился за голову.

Вскоре после этого скорбного инцидента "мон мер" сама пожаловала в Москву по каким-то хозяйственным делам и остановилась у сына. Это оказалась еще нестарая крупная женщина с печальными восточными глазами. Ее верхнюю полную губу украшали темные лоснящиеся усики. Бесспорно, это была мужественная женщина.

Звали ее Галина Григорьевна.

Сема квартировал у Никитских ворот в крохотной комнатушке первого этажа, окно которой выходило на памятник Тимирязеву. Мы часто навещали его келью. Несостоявшийся композитор какими-то неведомыми путями сумел отхлопотать себе личный телефон, по которому всегда было можно досыта потрепаться со знакомой девчонкой. Это создало ему широчайшую популярность среди ребят, и в комнате вечно толпился народ.

День, когда ему установили аппарат, был поистине триумфальнейшим в Семиной жизни. Он клал перед собой записную книжку, испещренную именами местных прелестниц, называл телефонистке очередной номер и, когда его наконец соединяли, начинал:

- Валя (Таня, Вера, Тома, Ната и т. д.)! С вами говорит нарком!.. Почему?.. У него личный телефон!..

Галина Григорьевна заполоняла собой почти все жилое помещение, предоставленное ее сыну. По телефону она не звонила. Она пила красный морс и заедала его сухими, сморщенными грушами из сыновнего пайка.

Никитские ворота представляли собой в то время небольшую площадь, окруженную невысокими домами, стены которых еще не были заштукатурены, являя следы многочисленных пулевых щербин, свидетельствовавших об ожесточенности проходивших здесь октябрьских боев между красногвардейскими дружинами и юнкерами. По бульварному кольцу, надсадно стуча звонками, ходила "Аннушка" трамвай, обвешанный гроздьями пассажиров.

Галина Григорьевна смотрела на трамвай, на висящих пассажиров, на гранитного Климента Аркадьевича, глубоко вздыхала и, если находился подходящий собеседник, доверительно рассказывала:

- И чего моего мальчика повело сюда, в эту столицу? Ну интересовался бы делом, а то развел какую-то колупню. Музыку стал писать. Романцы!.. Скажите, какой Гайдн нашелся! С плоскостопием разве романцы пишут?.. А у него руки золотые! Ведь в нашей семье все портные. И дедушка Семочкин, и папаша. И сам Сема тоже. Он такие может пошить брюки, что самому бобруйскому военкому носить будет не стыдно. Я ему верно говорю: мальчик, давай собирайся в Бобруйск!

Так Резнику и не удалось организовать у нас духового оркестра. Тем более пошли слухи, что школа должна переезжать в новое помещение около Таганки, а это было уже на другом конце города и далековато от нынешней Семиной резиденции. Сема срочно уволился и съехал с квартиры, не успев даже выбрать в школе месячного продпайка. Поначалу нам не хватало его главным образом потому, что некуда стало ходить поговорить по телефону. "Наркомовский" погиб для наших ребят безвозвратно: в Семиной комнате поселился какой-то милиционер. Телефонов-автоматов тогда не было, а Сема, надо отдать ему справедливость, никогда не отказывал нам в просьбах. Даже в ночное время. Он протежировал любви во всех ее проявлениях...

Спустя несколько лет мы повстречались с Ильинским на Виндавском, ныне Рижском, вокзале. Он служил в одной из авиачастей, дислоцированной около западной границы, и переводился в гидроавиацию. Митька успел после Фотограммки кончить еще и летную школу. За ним укрепилась заслуженная известность одного из лучших пилотов крупного авиационного соединения. Он был по-прежнему бесстрастно изящен. Нельзя было не, позавидовать его ладно скроенным, ловко сидящим галифе.

- А знаешь, кто шил? - заметил он мой одобрительный взгляд. - Семка Резник. Ну, наш школьный "композитор"! Неужели забыл? Отличный портной оказался. Мировой! В Бобруйске он сейчас первый закройщик в наилучшей швальне. К нему, брат, ежели штаны пошить, в очереди настоишься. Как к какому-нибудь замнаркома.

Я присмотрелся внимательнее. Галифе были пошиты действительно безупречно. Это была портновская классика.

Ну что же?.. Одни рождаются, "чтоб сказку сделать былью", другие писать высокую музыку к вдохновенным произведениям, третьи - шить отличные штучные брюки. Все благо! Важно только найти себя и укрепиться в своем призвании. Такова разумная практика жизни.

Только вот жаль - не был у Митьки по кромке пущен голубой кантик. Но тогда это еще не было положено по форме. Кантики на брюках появились в авиации значительно позже.

"Новэлла"

К той осени я должен был закончить Аэрофотограммшколу и получить звание красного военного аэронавигатора.

Оставалось защитить дипломный проект перед грозными очами членов выпускной комиссии.

Мой дипломный проект носил название:

"Аэронавигационное и аэрометеорологическое оборудование воздушной линии Москва - Вятка".

Такая тема была избрана не без задней мысли. На полпути от Москвы до Вятки находились издавна знакомые мне места, и я, естественно, лелеял мечту, что в этом направлении со временем установится воздушное сообщение и я окажусь одним из первых "воздухопроходцев" родного края.

Наверно, не я один был охвачен таким "патриотизмом местного значения", как удачно съехидничал кто-то из ребят. Фотограмметрист Степа Желнов проектировал аэросъемку в районе милого его сердцу городка Зарайска. Михаил Беляков делал попытки организовать на основании дипломных расчетов перелет в Богородск, где жила его семья.

Беляков даже решил побывать у начальника воздушного флота Баранова и добиться у него выделения самолета. Я увязался вместе с ним.

Главное управление воздушного флота помещалось на Петроградском шоссе в небольшом особняке по соседству с кондитерской фабрикой, бывшей "Сиу".

Мы быстро попали на прием к Петру Ионовичу.

Выслушав просьбу, Баранов с хрустом потянулся на стуле и поднял на нас усталые глаза.

- Понимаю, - заметил он. - Помнится, школу вашу заканчивает человек семьдесят. И большинство наверняка вот так же не против пофорсить перед своими земляками. Ну что же, может быть, это и похвально... А где я вам машин наберусь для таких вот, в сущности, теоретических экспериментов? Части трогать нельзя, у них своя учеба. Резервов у меня нет. Дайте срок, ребята, не только в Богородск - в Париж полетим. А пока рекомендую налегать на метеорологию. Очень ответственный участок. Нуждается в самой серьезной постановке дела.

В это время военная авиация еще действовала в Средней Азии, где в туркестанских песках кое-где погуливали басмачи. А вот регулярные гражданские полеты только-только начинались, и то главным образом в западном направлении. Активнее всех работал "Дерулюфт" - смешанное русско-немецкое акционерное общество, где машины водили поочередно то наши, то немцы. Воздушный путь Москва - Кенигсберг был достаточно "обкатан", аэродромное обслуживание находилось на высоте, метеосводки поступали регулярно, навигационные приборы находились в хорошем состоянии.

Летали также от Москвы до Нижнего Новгорода, но это были полеты эпизодического характера, чаще всего связанные с Нижегородской ярмаркой.

Запроектированная воздушная трасса на две трети пролегала над лесными краями. Важнейшим земным ориентиром была избрана железнодорожная линия, уходящая от Москвы в северо-восточном направлении. Расстояние от Москвы до Вятки составляло немногим больше девятисот километров.

Если этот маршрут несколько спрямить и ориентироваться на машины Ю-13, бравшие на борт четырех пассажиров и двух членов экипажа, рассуждал я, такой рейс можно уложить часов в шесть-семь. Надо было также предусмотреть промежуточный аэродром и наметить по трассе несколько пунктов для метеорологических и аэрологических наблюдений, поблизости от действующих почтово-телеграфных отделений.

Данные для расчетов я предполагал получить не только из справочной литературы, но и практически, то есть на месте.

Короче - я решил просить разрешения выехать в Вятку.

И тогда я направился к военкому школы, курсантскому другу и печальнику Володе Степанову, всегда с полуслова угадывавшему, зачем ты к нему пришел.

У меня была порядочная общественная нагрузка, в том числе членство в редколлегии школьного журнала "Жизнь и творчество", которому военком придавал важное значение.

Вначале мы сами катали этот журнал на гектографе. Потом подыскали типографию. Тираж достиг... трехсот экземпляров. Материал мы печатали самый разнообразный.

Будущий Герой Советского Союза Серело Данилин опубликовал очерк "Музыка и марксизм", вызвавший оживленную дискуссию в одном из политкружков. Автор, избравший псевдоним "Вламар", хотя все мы отлично знали, что это фотограмметрист Володька Марцинковский, выступил с актуальной статьей "Религия и новый строй". А Сашка Соколов, страдавший зудом стихосложения, выдал большой раешник с широковещательным заголовком: "О влиянии на ширпотреб нэпа вредного" (на манер Демьяна Бедного).

Печатали мы и рассказы и даже замахивались на повесть.

- Мне бы командировочку дней на пять. Уточнить данные для диплома, придя к Степанову, после небольшого вступления начал я.

Военком отлично знал и тему моего дипломного проекта, и мою биографию, и характер, и слабости, и многое другое.

- А заодно и хариусов поудить? - подмигнул он. - Ты уж давай прямо, по-честному!

- А хоть бы и так, если время останется, - отвечал я. - Поддержи активного общественника.

- А копченого привезешь? - настырно допытывался Степанов.

- Коптить некогда будет. Навряд ли управлюсь. Соленого привезу.

- Соленого - песня не та!.. Ну ладно! Подавай рапорт, посодействую.

Удивительно легко и приятно было разговаривать с нашим замечательным комиссаром!

В это время в кабинет ввалился главный редактор журнала, слушатель Володька Толстой - крупный, топорный на вид парень в гимнастерке с короткими рукавами и брюках, сидевших в обтяжку. У школьных каптеров с ним была вечная канитель: никак не могли подобрать обмундирование по росту такому верзиле.

Редактором Толстой был беспощадным, хотя сам писал коряво, вдобавок густо уснащая свои произведения натуралистическими виньетками. Фактам предпочитал вымысел. Юмора не признавал. Но ведь издавна повелось - главреду и не заказано писать на "отлично". Он всегда в случае чего отговорится другими обязанностями. Кроме всего прочего Толстой не терпел возражений и действовал, что называется, волюнтаристски. При рассмотрении поступившей рукописи в его больших карих глазах появлялся какой-то особенный оттенок, своим цветом напоминавший мне почему-то несвежую говяжью печенку. К рыбной ловле Толстой был равнодушен совершенно.

- Пусть лучше привезет рассказ на актуальную тему, - кивнул он Степанову. - Бедновато у нас с этим жанром. Что-нибудь эдакое, происходящее на фоне смычки города и деревни. По путевым впечатниям. Какую-нибудь сочную новэллу.

Он любил это слово и, невзирая на частые корректорские уколы, упорно писал и произносил его через букву "э".

В общем, у меня набиралось три нешуточных поручения: проверить на месте теоретические выкладки по дипломному проекту, вдохновиться и написать рассказ из сельской жизни, поймать и засолить хотя бы тройку хариусов.

- Для пользы дела выпиши себе удостоверение посолиднее, - посоветовал Степанов. - В дополнение к командировке. Ну хотя бы от комиссии связи.

В школе действительно существовала такая комиссия. Функции ее были широки и по этой причине неопределенны. Членам комиссии поручалось осуществлять связь с самыми различными организациями: заводоуправлениями, фабзавкомами, женотделами, школами, зрелищными предприятиями. Я уже запамятовал, какие еще организации перечислялись в статуте. А вот в чем конкретно эта связь заключалась, было окутано мраком.

- Слушай, - сказал Степанов, - ты всего этого не перечисляй. Не надо! Документы в дорогу следует писать коротко и загадочно.

В результате удостоверение выглядело буквально так:

"Слушатель Аэрофотограмметрической школы Красного воздушного флота (имярек) является членом комиссии связи.

Дано настоящее для принятия тех или иных мер по существу".

- Ну вот, теперь порядок! - удовлетворенно подписывая бумажку, сказал военком.

День ото дня у меня все отчетливее складывался план действий. Я добросовестно готовился, подобрал литературу и справочный материал, дважды побывал в библиотеке Румянцевского музея, продумал и составил вопросник, расчертил несколько таблиц, просмотрел кучу карт.

К концу недели я выехал в Вятку с Ярославского вокзала.

Северная дорога не производила впечатления важной магистрали. Это была скромная однопутка, где на станциях и разъездах приходилось то и дело останавливаться и ожидать встречного поезда. Паровозs редко работали на угле, чаще на дровах. Паровозные гудки ревели сипло и устрашающе. Не так давно дорогу спрямили, и, минуя Вологду, она пошла через участок Буй Данилов. Это сокращало время проезда больше чем наполовину. Новый путь пролег через сплошную глухомань. Исстари в этих местах бытовала поговорка: "Буй да Кадый черт два года искал, да так и бросил!"

Дорога была очень красива. Сразу же от Москвы, за дачной Лосинкой, начинались густые, душистые хвойные леса. Иногда они подбирались почти вплотную к полотну. По склонам насыпей пестрели немятые цветы. Будки стрелочников и дорожных мастеров, с палисадниками и огородами, выглядели буколически.

Путь промелькнул незаметно, и к концу вторых суток я достиг цели.

Вятка представляла собой небольшой складный городок, пахнувший смольем и кожей. Городок деревянный, одноэтажный, каменных строений было немного. Деревянными были даже тротуары, и это усиливало впечатление чистоты, характерной для наших северных городов. Он был расположен на крутом склоне берега реки, недаром Щедрин прозрачно зашифровал его Крутогорском. Река Вятка плавно и свободно несла свои светлые воды, чем очень облагораживала окрестные пейзажи. Население города вряд ли превосходило пятьдесят тысяч. В городе не было заметно крупных предприятий: две-три лесопилки, несколько мастерских, кожевенные артели, небольшой спичечный заводик. Впрочем, у курящих вятичей чаще можно было обнаружить кресало, чем коробок спичек. Огонь высекался кремнем о кусок стального напильника и попадал на трут. Моя зажигалка в форме артиллерийского снаряда, заправленная авиационным бензином, сразу же завоевала уважение окружающих.

Дело пошло быстро и споро. Я разыскал в городе двух энтузиастов синоптиков, один из которых - низенький подслеповатый старикан - по своим знаниям стоил целого научного института. Вскоре я имел объективное представление о здешнем климате. В архивах губернского земотдела нашлись сводки средних температур за несколько последних лет, данные о влажности, облачности, туманах, толщине снежного покрова. Я установил направление господствующих воздушных течений и вычертил розу ветров. Под конец с пожелтевшим от неумеренного употребления самосада суетливым дежурным по станции прикинул среднее число пассажиров, следующих из Вятки в Москву и обратно. Каким бы скромным оно ни оказалось, в переводе на потребность в самолетах цифры выходили фантастические. Но я причислял себя к оптимистам.

Неплохо получалось и с аэродромом. Словоохотливые старожилы указали мне на сравнительно большую площадку в заречье, верстах в пяти от города. Правда, путь шел по привычному рассейскому бездорожью. Тут-то и пригодилось интригующее удостоверение комиссии связи. Внимательно перечитав его, зареченский председатель сельского Совета вздохнул и молча выделил по трудгужналогу хорошую телегу на железном ходу, запряженную лоснящимся сытым меринком.

Площадка была окружена со всех сторон лесом, защищавшим ее от ветров и не мешавшим, однако, взлету и посадке машин. Правда, кое-где пришлось бы раскорчевать некоторое количество старых пней и подсыпать грунта, но я не был связан таким беспощадным экономическим показателем, как себестоимость. В восточном углу аэродрома находился небольшой холмик, где отлично могли разместиться цистерны с горючим. Вода оказалась неподалеку: из рощицы вытекал говорливый родниковый ручеек. Нашлось подходящее место и для аэродромной метеостанции.

Самое сложное было с дорогой. Еще "не опоясали цепко деревню каменные руки шоссе" в ту дальнюю пору. Уже и то спасибо, что от берега реки до будущего аэродрома не встретилось ни одного сеpьезного болота.

Чем больше я наполнялся информацией, тем сильнее крепла уверенность, что недалек день, когда проект воздушной лоции действительно осуществится. Высокие чувства обуревали меня. И уже виделось, как нарастает в небе большая металлическая птица и, распластав мощные крылья, приземляется на вятском аэродроме. И как мы с пилотом не спеша вылезаем из машины и покровительственно жмем руки благодарным пассажирам.

Теперь требовалось подыскать подходящее место для промежуточного аэродрома. Это было особенно важно для моих тайных надежд.

И, покинув гостеприимную Вятку, я на обратном пути слез с поезда на небольшой тихой станции с романтическим названием Николо-Палома.

Это была Костромская губерния, родина моих предков. От станции пролегал ямщицкий путь на поcад Парфентьев, а дальше - к полноводной Унже на Кологрив. Не так далеко отстоял и Галич, где стяжатель боярин Шемяка вошел в историю своим "праведным" судом, и Солигалич, где поражал земляков бескорыстием лесковский квартальный Однодум, и затерявшаяся среди поросших лесом холмов Чухлома с озером, славным полупудовыми замшелыми карасями.

Найти вторую площадку оказалось много проще. Я запроектировал ее неподалеку от станции. Теперь я располагал достаточным материалом для окончательной работы над дипломным проектом...

Но вот сюжета для обещанного рассказа пока не находил. Наверно, от обилия и новизны впечатлений многое еще не отложилось в голове.

Тогда я решил посетить Сору-речку, одно название которой таило для меня глубокий смысл и неотразимую привлекательность.

Собственно, это была даже не речка, а большой ручей, петлявший в сплошной ломи, или, как здесь говорят, в шахре, и впадавший в приток Немды лесную речку Шую. От Николо-Паломы Сора протекала далековато. Попасть на нее было ближе от соседнего разъезда, куда я быстро и удачно добрался на товарном порожняке.

В те времена в костромской глубинке можно было наткнуться на многое, чего давно уже нет: на непуганые стаи рябчиков по осиновому мелколесью, на шатуна-медведя, на древней рубки одинокие скиты, где от шумного света спасались лохматые, одичавшие старцы, на кустарные смолокуренные заводы, на затаившиеся в немыслимой глуши хутора, где встречались аборигены, в глаза не видевшие железной дороги.

С детства я привык пробираться по этим лешачиным тропам, через топи и болота, гари и завалы, чтобы добывать в таких вот речушках, как Сора, хариусов, или, по-здешнему, сорьёзoв, - осыпанных темными звездами голубоватых рыб нежнейшего вкуса.

Наскоро переодевшись, я ушел с разъезда рано утром и часа через три по компасу и десятиверстке корпуса военных топографов добрался до лесного кордона - большой, ладно срубленной пятистенки с отвоеванным у леса огородом. Рядом стояло несколько пчелиных колод, вокруг которых гудели их обитатели. На широком крыльце лежал большой кобель из гончаков-костромичей, такому, пожалуй, впору было единоборство с самим медведем. Он не поднялся с лаем навстречу, но и не выказал симпатии, продолжая молча лежать на месте. Пришлось остановиться и крикнуть. Дверь не спеша отворилась, и, перешагнув через стража, на крыльцо вышел пожилой богатырь в линялой ситцевой рубахе без пояса, холщовых штанах, сильно бородатый, с копной путаных сивых волос, перехваченных на лбу кожаным ремешком. Он был могуч, весел и жизнерадостен. Когда я несколько сбивчиво объяснил цель своего визита, он ничего не ответил, но начал разглядывать меня с таким пристальным интересом, что стало просто неловко. Потом заговорил густым, дьяконским басом, напирая на букву "о":

- По пустяку, паря, время тратишь. Из какой дали приехадчи, да за рыбой?! Чудак, пра! Тебе не за рыбой, а за бабами самое время гонять... Эх, мне бы да твои годки!

Правду сказать, я был обескуражен столь неожиданным поворотом и даже проврал что-то невнятное насчет того, что уже женат.

- Одно другому не помеха, - отпарировал богатырь. - Мотри, просвистишь время-то! И потом жона што - она вешш табельная!

И подмигнул так, что половина его бороды резко дернулась вбок.

В эту минуту поднялась занавеска, и в раскрытое окошко высунулась голова приветливой сухонькой старушки, повязанная чистым белым платочком.

- Молчи-молчи! - пропела она, обращаясь к мужу, и безграничное обожание засветилось в ее взоре. - А ты, миленькой, не слушай его, он смолоду такой озорник. Ему ежели насчет грешного потолковать - хлебом не корми!.. А так-то он мужик смирный. От жены не бегает.

"Черт подери! - подумал я. - Какого же еще корабля с мачтами?! Вот он рассказ! Сам в руки лезет. А уж о сочности персонажей и говорить не приходится!"

Через час мы оказались друзьями с затейным Иваном Васильевичем и даже обнаружили в разговоре несколько общих знакомых.

Лесник свел меня на Сору, протекавшую в каких-нибудь трехстах метрах от избы. Полкан почтительно сопровождал нас. Хозяин зачерпнул из речки берестяным ведерочком - бураком - немного воды и плеснул ею на кобеля. На мокрую собачью шерсть через какую-нибудь минуту дружно налетели крупные слюдокрылые слепни.

Так была получена отличная приманка для рыбной ловли, и действительно мой улов вскоре перекрыл самые оптимистические предположения.

И хозяйка даже успела закоптить рыбу в просторной русской печи на влажных ольховых ветках.

Рассказ я писал ночью в поезде, при колеблющемся свете оплывающей стеариновой свечки. Вокруг разноголосо храпели умученные за день пассажиры. Вагон жестоко бросало из стороны в сторону, и строчки прыгали перед моими глазами. Это был рассказ о чистой и верной любви, восторженное эссе с лирическими отступлениями. К приезду в Москву он был готов.

В этот же вечер я пошел в школьное общежитие к Володьке Толстому. Он сел за стол, небрежно взял мое произведение, и в глазах его немедля появился тухловатый редакторский блеск.

- Мельчишь! - возвращая листочки, сказал он противным, скрипучим голосом. - Не пойдет твоя новэлла. Какая-то она безыдейная. И сюжета нет. И примет времени маловато. И фантазии не хватило. Придумал бы хотя какую актуальную концовку.

- Это какую же?! - оторопел я.

- Да мало ли?.. Ну скажем, на соседнем кордоне скрывается дочь экспроприированного лесопромышленника. И от непереносимой любовной тоски сходится с этим твоим дедом. А бабка накрывает их на лесной лужайке и ухлопывает разлучницу из ружья. На суде все выясняется, старухе выносят оправдательный, и у них с дедом опять налаживается жизнь, как у Филимона с Бавкидой. - Он торжествующе посмотрел на меня.

- Сам ты Бавкида! - с сердцем сказал я, забирая листки. - Тебе не редактором быть, а прасолом!..

На защите отметили тщательную подготовку моего дипломного проекта. И хотя он так и запылился в школьном техническом архиве, было приятно узнать, что много лет спустя идея его осуществилась. Ныне за два часа на комфортабельном лайнере можно попасть с подмосковного Быковского аэродрома в большой промышленный город, носящий имя уроженца здешних мест, пламенного трибуна революции Сергея Мироновича Кирова.

Парашюты Котельникова

По окончании Аэрофотограммшколы, получив звание военного аэронавигатора, я был направлен на Научно-опытный аэродром Красного воздушного флота, или, сокращенно, в НОА.

Эти три кабалистические букиы - НОА - красовались на голубых петличках наших шинелей и гимнастерок и вызывали различные толкования среди неискушенной публики.

Размещался НОА в Москве, на Ходьшском поле.

По смыслу НОА был сродни нынешним НИИ, но не являлся, подобно им, узкоспециализированной организацией.

Дело в том, что мы занимались самыми разнообразными экспериментами. Чаще всего нам приходилось испытывать пределы скорости, какую можно было выжать из того или другого самолета. Это называлось испытанием на километр. Иногда требовалось определить максимальную высоту, на которую способна взобраться машина. Это было испытание на потолок. Последние метры потолка обычно давались с большим трудом, тем более что полет происходил уже в условиях низких температур.

Помню, как при одном таком испытании я отморозил три пальца на левой ноге. На земле в это майское утро было около двадцати градусов тепла. На высоте - двадцать ниже нуля. Да еще не по Цельсию, а по Реомюру.

Возможно, я и сам несколько виноват в этой промашке. Нам только что выдали элегантные фетровые сапоги с желтыми кожаными обсоюзками. Доверившись их внешнему виду, я не догадался надеть лишнюю пару шерстяных носков.

Были и другие испытания.

Сегодня мы испытывали приспособление для захвата с летящего самолета подготовленных к отправке грузов, напоминавшее большой рыбацкий самодур для ловли ставриды. Завтра - компас, наполненный вместо благородной спиртовой жидкости густым желтоватым лигроином.

А на третий день к нам неожиданно завозили разных подопытных животных, и после таинственных манипуляций, проделываемых над ними хмурыми, малоразговорчивыми работниками химической защиты, мы должны были поднимать животных в воздух, наблюдать и записывать их реакции.

На этот раз мы готовились к серии испытаний наших, отечественных парашютов системы Котельникова.

Элитой нашего небольшого коллектива летной части являлись пилоты и хронометристы-наблюдатели, непосредственно проводившие испытания в воздухе. В числе обслуживающего персонала были у нас и просто хронометристы. На их обязанности лежала земная подготовка испытаний. Летать их никто не принуждал.

Хронометристы-наблюдатели, как и летчики, получали существенную прибавку к зарплате. Эти деньги почему-то назывались "залетными".

Хронометристы никакой денежной добавки не получали.

Среди хронометристов выделялся молодой рыжеватый паренек Гренков, часовщик по профессии, чрезвычайно аккуратный и дотошный в работе. Все мы симпатизировали ему и шутливо прозвали его "Греночки".

Греночки нельзя было отнести к числу отважных людей. Скорее наоборот. На неоднократные предложения подняться в воздух он неизменно отговаривался:

- Нет, нет! Это уж вы сами летайте. Вам за это тугрики причитаются.

На аэродроме было принято подтрунивать над трусоватыми ребятами, и поэтому при удобном случае мы твердо решили разыграть Греночки. Такой случай скоро представился.

К этому времени в нашу летную часть стал наведываться уже немолодой, высокий военный с темным худощавым лицом, слегка тронутым оспинками. Это и был Котельников.

Теперь мы имели возможность ближе познакомиться с этим замечательным человеком. Котельников оказался в высоком смысле слова энтузиастом, отдававшим все свои недюжинные знания и энергию развитию отечественного парашютизма.

Парашюты его системы, носившие название ранцевых, были приняты еще в годы первой империалистической войны.

За день до начала испытаний великий мастер по всякого рода розыгрышам плотный золотозубый весельчак хронометрист-наблюдатель Алексеев неожиданно вспомнил о Греночки. Ничего не подозревавший часовщик был занят в этот момент усиленным копанием в механизме одного из барографов.

Алексеев сбегал в канцелярию к знакомой машинистке и вскоре возвратился с четвертушкой бумаги, в углу которой был оттиснут штамп НОА. Греночки уже не было, он ушел обедать. Он всегда ходил обедать раньше других.

Тогда Алексеев, подмигнув, показал нам бумажку. Мы прочли: "Хронометристу НОА Гренкову А. П.

Завтра, 14 мая 1924 г., в 14 ноль-ноль назначены испытания парашютов системы Г. Е. Котельникова.

Вам предлагается совершить первый прыжок с самолета "Фоккер С-4", пилотируемого красвоенлетом Растегаевым Ф. С.

О результатах донести".

Следовали наскоро подделанные подписи начальника и комиссара части.

К концу дня двенадцатилетний Колька, выполнявший у нас обязанности доброхотного курьера, вручил бумажку Греночки.

Надо было видеть, как человека повело! Мне даже показалось, что рыжие его волосы неожиданно позеленели. Греночки заметался по комнате, пытаясь вызвать сочувствие окружающих. Но мы молчали как каменные, приняв совершенно невозмутимый вид. Кто-то, впрочем, заметил:

- Так ведь не даром же. Наверно, аккордно за прыжок выпишут... А тебе что, тугрики лишние?

В совершенной панике Греночки рванул в управление части и вскоре вернулся оттуда с комиссаром Васильевым.

Комиссар у нас был интересный. Добряк по характеру, по внешности он смахивал на одного из героев Хичкока. Народ между собой даже прозвал его вампиром. Он был немногословен. Редко кто видел его улыбающимся.

- Ребята, - зловещим хриплым голосом сказал комиссар, вертя в толстых пальцах гренковское предписание. - Вы все-таки полегче на поворотах. А то и привлеку за хищение казенных бланков!

- И подделку подписей, - с невозмутимым видом добавил Алексеев.

- И подделку подписей, - согласился Васильев и вдруг, повернувшись к Греночки, захохотал громким клокочущим смехом: - Значит, и за тугрики отказываешься?..

Но Греночки Греночками, а испытания на следующий день мы начали. На аэродром завезли несколько чучел в рост человека, пошитых из толстого брезента и плотно набитых песком. Мы тут же окрестили их "ваньками". К каждому "ваньке" был прикреплен парашют.

Такой груз требовалось сбросить через люк в брюхе самолета.

Разумеется, предварительно скрупулезно рассчитывались самые точные данные: высоты, скорости самолета, угла сноса в зависимости от силы и направления ветра, устанавливалась зона приземления и ряд других показателей. Приземляться "ваньки" должны были на Ходынском поле, поэтому далеко от аэродрома машины не уходили.

Словом, наблюдатель получал точные указания, когда и где он должен сбросить груз с борта машины.

Первое испытание кончилось неудачно. Парашют не сработал, и чучело упало на путях Окружной дороги, угодив в тендер маневрового паровоза, стоящего в тупике. Брезент, конечно, лопнул. Остатки "ваньки" мы привезли на аэродром. Котельников был вне себя, метал громы и молнии. Как большинство изобретателей, он всюду видел покушение на свое детище. Конструктор категорически потребовал замены наблюдателя.

Теперь приходилось сбрасывать чучело мне. Мы полетели с Федей Растегаевым. Мы уже не раз проводили совместные испытания и применились друг к другу. Полетели на "Фоккере С-4" - машине, довольно распространенной в те времена.

Кабина у наблюдателя на этом самолете была достаточно вместительная. Правда, в нашем случае надо было садиться спиной к пилоту и поддерживать чучело над люком до условного сигнала. После этого оставалось только отпустить руки, слегка подтолкнуть "ваньку", засечь время и задраить люк.

Старт был дан в сторону Тверской заставы, день стоял ясный и тихий, но, когда пилот полез на вторую тысячу, на высоте поднялся ветер.

Спустя немного времени я услышал условный свист Растегаева (он умел свистеть на манер Соловья-разбойника), отпустил чучело, закрыл люк и быстро перебрался на свое постоянное место.

Я выглянул за борт, но, к удивлению, нигде в окружности, не заметил белого купола парашюта.

Первый, кто встретил нас на земле, когда мы уже подруливали к ангару, был разъяренный Котельников.

Это был очень экспансивный человек. Мне не хочется сейчас повторять те слова, которые пришлось в тот раз выслушать от уважаемого Глеба Евгеньевича.

Парашют опять не сработал, и "ванька" сверзился на территорию Московского клуба лыжников, приспособленную в летнее время под спортивный стадион.

Немедленно вызвали машину, и Котельников вместе с аэродромным начальством выехал на розыски упавшего груза.

Найти его оказалось несложно, чучело угодило на одну из беговых дорожек стадиона. По счастью, дело обошлось без жертв...

Следующее утро оказалось воскресным. Решив отдохнуть от треволнений прошлого дня, я рассеянной походкой направился позавтракать в знакомую пивнушку на Большой Грузинской, снискавшей себе славу отменными свиными отбивными.

Я всегда придерживался мнения, что любая пивная в утренние часы является почти элегическим заведением, не идущим ни в какое сравнение с пивной перед ее закрытием. Утром вся окружающая атмосфера пивного зала обычно бывает наполнена духом самого мирного сосуществования.

Этот пивной зал казался особенно уютным: до блеска протертые стекла, чистые занавески, пол, посыпанный свежими опилками. На стойке алела гора вареных раков, и мой наметанный рыбацкий глаз сразу определил, что это, бесспорно, добыча из Белого озера в Косине. А из кухни тянуло упоительным ароматом свиной отбивной на самом подходе.

Посетителей было немного. В левом углу двое железнодорожников, должно быть сменившихся с дежурства, миролюбиво выясняли степень уважения друг к другу.

Справа, за двумя сдвинутыми столиками, веселилась компания молодых, жизнерадостных ребят.

Центром внимания у них был худощавый, невысокий, очень пропорционально сложенный паренек в спортивной майке, с ясными голубыми глазами, стриженный под бокс, с небольшой русой челочкой.

К нему то и дело обращались, поднимая тяжелые пивные кружки, чокались, с чем-то поздравляли.

С моей отбивной дело задерживалось. Я встал из-за столика, направился к стойке и получил от буфетчика клятвенное заверение, что все будет готово ровно через пять минут. Заодно поинтересовался причиной шумного пиршества моих соседей.

- Валера из Курбатовского переулка, - наклонившись ко мне, доверительно пояснил словоохотливый буфетчик. - Недалеко отсюда квартирует. По нашим Грузинам первый спортсмен. Этот, как его?.. Спрынтер. Сколько грамот имеет, вы бы видели! Вчерась на тренировке какой-то паразит на него с самолета чучелу скинул. Насилу Валерка успел ногу подобрать. Вот и радуется. И друзья с ним тоже переживают. Оно понятно - немного человек на Ваганьковское не угодил. Это ведь неизвестно, где найдешь, а где потеряешь. Пожалуйте к столу, котлетку вашу несут!..

"Мир тесен, - рассуждал я по дороге, возвращаясь к себе на родимую Пресню. - Но в конце концов, вины моей здесь нету. Это уж пусть сам Котельников разбирается что к чему".

Тем не менее, я с чувством облегчения посмотрел на отразившуюся в стекле ближней витрины мужскую фигуру в штатском пиджаке, с богатырскими ватными плечами и в брюках дудочкой - несколько клоунской моде тех далеких нэповских лет. Хорошо, что не надел я в то утро авиационной формы!

Спустя несколько дней специально созданная комиссия подробнейшим образом разобралась в причинах описанных неудач. Оказалась какая-то неувязка с карабинчиками, которую быстро и надежно устранили. Мы сбросили еще несколько "ванек", но уже вполне благополучно. Вскоре парашюты Котельникова были приняты в наших военно-воздушных силах, положив одновременно начало широкому развитию парашютного спорта.

Было и еще одно немаловажное обстоятельство: страна освободилась от импорта "ангелов-хранителей" - так вызывающе-рекламно именовались парашюты американского производства.

Впоследствии Глеб Евгеньевич частенько заходил в нашу летную часть, сохранив со всеми прекрасные отношения. Ребята тоже сияли, и только один Греночки опасливо косился в нашу сторону.

Рыженький

В годы моей юности Ходынка не мыслилась без аэродромных мальчишек.

Еще не было большой строгости с пропусками, на аэродром попадали все желающие, и уж, конечно, пацаны оказывались там завсегдатаями.

Разумеется, мальчишки были нашими первыми и бескорыстными помощниками. Их преданность авиации и остальные высокие чувства проистекали из чистейшего энтузиазма. Некоторым даже выпадало счастье подняться в воздух. Это было великое мальчишечье счастье!

Из этих ребят впоследствии вышло немало знатных людей: известных пилотов, штурманов, инженеров, конструкторов. Стоит поинтересоваться биографиями многих признанных ныне героев старших поколений, и вы установите совершенно точно, где зарождалось их авиационное влечение.

Спутниками ребят частенько оказывались животные, обычно собаки, иногда кошки. Помню одного паренька, неизменно притаскивавшего с собой на аэродром дряхлого белоносого грача. Другой пресненский житель не расставался с чиграшом, которого ловко подбрасывал в воздух и вскоре опять обнаруживал на плече. А друг его приносил в кармане небольшую черепашку, пускал ее погулять по аэродромной травке и строго по часам кормил обрывками капустных листиков.

Кроме ребячьих собак, покидавших аэродром после окончания полетов вместе со своими хозяевами, на поле оставались местные беспризорные псы, каких и теперь можно встретить на стройплощадках, около больших разбросанных складов и в воинских частях. Они кормились от случая к случаю, но тем не менее ревностно охраняли признаваемые ими за свое жилище ангары, бараки и другие строения.

Конечно, мы не забывали о существовании этих верных стражей и всегда старались принести для них из дому что-нибудь съестное.

Центральный аэродром в ту пору не имел даже порядочного забора. На его окраине, тяготевшей к Всехсвятскому, еще сохранялось несколько домиков сельского типа, владельцы которых пасли скот - коров и коз - на невозбранных аэродромных угодьях.

А из близлежащих переулков со стороны Петровского парка, особенно в часы утренней тишины, слышались петушиное пение, энергичный гогот гусей, а иногда и взбалмошное бормотание индюка.

Картинки сельского быта еще мирно уживались здесь с прогрессом авиационной техники.

На аэродроме любили животных, особенно собак. Впрочем, отважным людям, а у нас таких было немало, всегда свойственно это благородное чувство.

Я не представляю себе весьма популярного в свое время красвоенлета Ширинкина без крохотного белого шпица, которого он как-то особенно ловко устраивал у себя за отворотом кожаного реглана и частенько брал в свои рискованные полеты. Это был очень озорной пилот, удосужившийся в один и тот же день получить благодарность высокого начальства за безукоризненное выполнение фигур высшего пилотажа и тут же следом несколько суток губы за проявление недопустимого воздушного лихачества. Самое трогательное то, что и гауптвахту Ширинкин отсиживал вместе со своим неразлучным четвероногим другом.

Еще припоминаю одного из летчиков с обожженным, изуродованным лицом в неизменном сопровождении приземистого уродливого бульдога. Мне почему-то всегда представлялось, что этот пес оттягивает на себя какую-то долю тяжелого впечатления, возникающего при взгляде на физиономию его патрона.

Были у нас и привилегированные собачки. К примеру, золотистый ирландец, принадлежавший Коле Шебанову, тогдашнему инструктору Московской школы летчиков. Прибывая с хозяином на аэродром, сеттер немедленно устремлялся к Т-образному полотнищу, выложенному в районе старта, и с независимым видом укладывался поблизости, ожидая взлета своего хозяина.

В кабину он не напрашивался, на этот счет Шебанов был строг, но при разгоне самолета некоторое время, захлебываясь лаем, мчался с ним наперегонки. Это было занятное зрелище, которое мы старались не упустить. Совершив в воздухе несколько головокружительных фигур, юркий короткохвостый "Ньюпор" быстро шел на посадку, и сеттерок встречал его, восторженно приветствуя звонким лаем. Позже этот пес, звали-то его Нэпиром, час в час прибегал на аэродром к прибытию машины Шебанова, возвращавшегося из международного рейса на пассажирском "Фоккере" или "Дорнье". Но это было позже, когда Шебанов уже перешел в "Дерулюфт", где вскоре стал одним из первых советских пилотов-"миллионеров".

Бывали комичные случаи, о которых потом долго и охотно судачили на аэродроме. Так, двое пилотов, перегонявших из Берлина в Москву большой, громоздкий "Кондор", поместили в туалете, расположенном в хвосте машины, шотландского скотчтерьера - черненького щенка из породы, в столице еще не встречавшейся. Это уж много лет спустя с такой собачкой стал выступать на манеже веселый клоун Каран д'Аш. "Кондор" имел двойное управление, расположенные рядом пилотские места разделял небольшой прогал. Каково же было удивление летчиков, когда соскучившийся в одиночестве пассажир, воспользовавшись неплотно прикрытой дверью, проковылял на коротких ножках весь длинный коридор и как ни в чем не бывало расположился между пилотскими креслами, с интересом задрав уморительную мордашку, словно принимая участие в управлении машиной на правах третьего пилота.

Собаки были популярны на аэродроме. Многие из нас знали наизусть ходившие по Москве еще в списках знаменитые есенинские стихи "Собаке Качалова", а позже и "Сеттера Джека" Веры Инбер, где героем был пес, не пожелавший покинуть хозяина в роковую минуту воздушной катастрофы:

На земле уже полумертвый нос

Положил на хозяина Джек.

И люди сказали: - Был пес,

А умер, как человек.

Поэтому всякое поползновение обидеть кого-нибудь из "братьев наших меньших" воспринималось как несоответствующее духу аэродромных традиций. На этой почве иногда возникали даже пререкания. И я ни разу не заметил, чтобы в собаку, птицу или кота кто-нибудь бросил камень или палку...

С некоторых пор одна из организаций молодого еще Осоавиахима начала проводить эксперименты над животными, связавшись для этой цели с Научно-опытным аэродромом, где я тогда работал. Эксперименты не носили широкого характера и практиковались от случая к случаю. Проводили их на собаках. Собак привозили маленьких, тщедушных, по большей части "дворянской" породы. Маленьких, видимо, еще и потому, что в нашем парке не находилось подходящих машин, в кабине которых можно было бы поместить большую клетку с крупными животными. Привозили их после какой-то нам неизвестной, но, надо полагать, мучительной обработки: я замечал у большинства поступавших тоскливые, потухшие взгляды.

Надо было поднять этих "пациентов" в воздух и там, на разных высотах, записать их реакции. Записи требовалось сдать представителю этой организации, плотному пожилому человеку с пышными рыжеватыми усами и равнодушным взглядом. Он был одет в ладную комсоставскую шинель со споротыми петлицами и шапку-ушанку, отороченную мехом, вызывавшим у нас прямые ассоциации с его таинственной деятельностью.

Привозимых животных Усатый именовал не иначе, как "материал", и ни в какие дальнейшие пояснения обычно не вступал. Говорил он громко и гнусаво.

Несмотря на высокую дисциплину, отличавшую наш небольшой летный коллектив, опыты проходили не всегда гладко. Случалось всякое: некоторые из животных не выдерживали испытаний, и, приземлившись, мы возвращали Усатому их окоченевшие трупы. Другие оказывались в коматозном состоянии. Наши ребята не отличались сентиментальностью, да и не так редко мы становились очевидцами гибели и друзей и сослуживцев. И необходимость этих жестоких экспериментов мы тоже отлично понимали... И все же получалось что-то не то! Скорее всего, мы не могли привыкнуть к страданиям животных, да, наверное, и не очень хотели привыкать.

Началось с того, что старейший летнаб Сергей Сергеевич Павлов, человек, бесспорно, мужественный, безотказно выполнявший самые рискованные задания, на беду, оказался любителем-собаководом, да еще в придачу авторитетным собачьим судьей. Получив распоряжение поднять в воздух какого-то уже полузатравленного кобелька, он окинул дрожащего пса взглядом своих выпуклых глаз и, вытянувшись в струнку перед начальником летной части, узколицым стремительным Карповым, прерывающимся от волнения голосом отрывисто заявил:

- Нет уж, извините-с! В живодерстве участия принимать не намерен-с! Вплоть до увольнения из кадров! Вплоть до увольнения!

- Конечно, Василий Васильевич, вы только подумайте, как он после такой экзекуции в глаза своей Люське смотреть будет? - поддержал Павлова обычно неразговорчивый, держащийся особняком летчик-истребитель Савельев.

Люся была всем нам хорошо знакомая сука - кофейной окраски пойнтер, дипломантка, медалистка. Павлов часто брал ее с собой на аэродром.

Да и не один Павлов так реагировал на эти распоряжения. Каждый стремился изобрести предлог, чтобы ускользнуть от неприятного поручения. Федя Растегаев пробурчит что-нибудь насчет простреленной ноги и, неожиданно охромев, подастся в околоток. Миша Лапин с его белозубой улыбкой исчезнет из ангара как старорежимное привидение, а уж от его моториста ровно ничего не добьешься. Пожилой военлет Медведев так жалостливо заморгает глазами, которые у него и так-то слезились, что у деликатнейшего Василия Васильевича просто не хватит духу отдать ему нужное распоряжение. Даже вернейшего нашего "порученца" губастого пацана Кольку, почитавшего Ходынку своим вторым домом, и того, словно нарочно, нигде не окажется поблизости. Так и полетит в конце концов сам Карпов, прихватив с собой кого-нибудь из молодых летнабов.

Наша летная часть помещалась около главного входа на Центральный аэродром, рядышком с павильоном метеорологической станции, сокращенно именуемой ЦАМСом, и представляла собой деревянную барачную постройку, состоящую из нескольких маленьких комнатушек и совсем уж небольшого тамбура. Над станцией обычно развевалась конусная полосатая "колбаса", похожая на флотскую тельняшку. Начальником станции был Василий Иванович Альтовский, небольшого росточка, добрейшей души ученый-синоптик, беспощадный, однако, к малейшему нарушению строевой дисциплины. Он то и дело одергивал еще не притерпевшихся к службе молодых красноармейцев аэродромной команды, поражая их грозным окриком: "Почему вы меня не приветствуете? !", и доводил уловленную жертву едва не до шокового состояния. Почему-то эта высокая требовательность, как я замечал, всегда была присуща именно метеорологам, лицам, по сути, мирнейшей профессии, и весьма редко наблюдалась у кадрового летного состава.

В субботу я пришел раньше обычного, так как поддежуривал по части. На дворе был порядочный туман, и полеты, по моим расчетам, должны были начаться не раньше полудня. "Хорошо бы поточнее узнать погоду, - подумал я и уж вовсе собрался направиться к соседям, как увидел в окошко бойко вышагивавшего по аэродрому Василия Ивановича. - Наверно, с утра пораньше собирается заполевать очередного нарушителя!" Оказалось, я ошибся. Альтовский торопился в наш барак. Он распахнул дверь, взял под козырек и своим частым ярославским говорком сообщил:

- Там за воротами, кажется, опять собак привезли. А часовой без вас машины не пропускает. Весьма отрадно, подтягивать начинаем дисциплинку. Извольте принять груз!

И, повернувшись кругом, громко захлопнул за собой дверь.

Я нехотя направился к воротам, за которыми слышались треск и урчание автомобильного мотора. Действительно, это прибыл грузовичок, приспособленный под перевозку животных. В его кузове был укреплен большой ящик из свежей фанеры, похожий на те, в которых выезжают зимой на рыбалку самые отчаянные рыболовы-любители.

Часовой открыл ворота, машина въехала, развернулась и, пятясь, пришвартовалась к нашему бараку.

Из кабины не спеша вылез Усатый.

- Принимайте материал! - прогнусавил он, даже не поздоровавшись. И, хмыкнув, добавил: - Только нынче другой сорт!

Я был в полной уверенности, что это, как и раньше, собаки, но несколько удивился, не услышав внутри фургона обычного лая и повизгивания. Усатый открыл дверцу, и, присмотревшись к полусумраку помещения, я обнаружил там с десяток небольших клеток, нагроможденных кучей друг на друга.

В них оказались... кошки.

- Я ж и говорю - другой сорт, - осклабился Усатый.

Кошек на аэродроме тоже хватало, но они были в большинстве животными нелюдимыми и держались обособленно. Несколько раз мне приходилось наблюдать, как они, рассевшись широким кругом где-нибудь подальше от ангаров и мастерских, сохраняя полное молчание, проводили какие-то свои мистические сборища. Этакий безмолвный "круглый стол"! Еще, пожалуй, меня удивляла способность кошек не мигая смотреть на яркое солнце. Но я не придавал этим наблюдениям большого значения.

Итак, на этот раз "материал" оказался действительно другого сорта. Каждая из кошек была заключена в тесный ящик, на манер посылочного, затянутый вместо крышки проволокой и закрепленный топорным деревянным вертушком. Животные вели себя сравнительно спокойно, пока мы не взялись за клетки, но при переноске начали метаться и пронзительно мяукать.

Клеток оказалось точно десять, но за один рейс поднять в воздух больше пятка все равно было нельзя. Они просто не влезли бы в кабину наблюдателя. Мы перетащили ящики в тамбур, после чего Усатый быстро уехал, чтобы потом успеть вернуться к обеду.

У меня оставалось достаточно времени, чтобы подробнее ознакомиться с прибывшими. Мы отобрали пять клеток для первого подъема и вынесли наружу, чтобы было сподручнее перенести их к самолету. До наших ангаров было недалеко.

До этого я как-то мало разбирался в кошках, не приглядывался к ним и расценивал их деятельность единственно с меркантильной точки зрения - ловли мышей. Тут они действительно несли свою тихую, незаметную, но полезную вахту. Кошки значительно сократили у нас количество мышей-полевок, а главное, крыс, нагло хозяйничавших в складских помещениях. Мне как-то даже пришлось участвовать в комиссии, списавшей партию отличных кожаных пальто, изгрызенных этими вредителями за какие-нибудь несколько ночей.

Конечно, мы были невежественны в отношении этих животных. Наука не установила еще фантастического свойства кошек - "глазного слуха", позволяющего животным, занесенным за десятки километров от жилья, безошибочно возвращаться к дому, причем кратчайшим путем. Ничего не известно было и о локационных свойствах кошек, определявших, к примеру, приближение самолетов противника задолго до того, как звукоулавливающие станции подавали сигнал тревоги. И уж никто представления не имел о стабилизирующей роли кошачьего хвоста, помогающего животному при падении с большой высоты угадывать на землю всеми четырьмя лапами.

Все это выяснилось много лет спустя. А пока я оставался на уровне обывательских мнений, что кошки, дескать, животные ограниченные, блудливые, привязывающиеся не столько к хозяину, сколько к теплой печке, не выражающие большой тоски при разлуке со своими владельцами. Да я и сам был почти равнодушен к кошкам.

Среди отобранных животных был крупный лобастый кот дымчатой окраски, со здорово погрызенными ушами, явный бродяга и волокита в недавнем прошлом. Он упорно, поворачивался мордой в угол своей камеры, словно не желая иметь ничего общего с этим так жестоко обошедшимся с ним миром. "Не жилец!" почему-то подумалось мне. Были две серо-белые кошки, ничем особо не примечательные, худые и облезлые - типичные посетительницы небогатых по тем временам городских помоек. У одной мордочка была поуже и поострее, на манер лисьей. Другая отдаленно напоминала рысь, сверкала широко расставленными глазами и все время фыркала и шипела. Еще была очень аккуратная, ухоженная трехцветная, по поверью, счастливая кошечка, подтверждавшая в данном случае всю несостоятельность такого определения, удивленно и испуганно озиравшаяся по сторонам.

Был, наконец, светло-рыжий, пушистый зеленоглазый кот, сразу остановивший мое внимание. "Распластайся такой на паркете в комнате - издали и не заметишь", - подумалось мне, и я сразу про себя прозвал его Рыженьким.

Теперь, когда животные оказались на расстоянии каких-нибудь нескольких сантиметров от моего лица, я мог подробнее рассмотреть каждое из них и даже обнаружить некоторую индивидуальность в их поведении. Каждая из кошек вела себя по-своему. Дымчатый так и не пожелал повернуться к свету и только время от времени крупно вздрагивал всем телом. У одной из серо-белых, той, которая была с узкой мордочкой, я заметил на глазах слезы. Другая начинала кружить в попытках поймать свой хвост, но это было, конечно, вовсе не то восхитительное развлечение, которому часто предаются жизнелюбивые котята. Покружившись, кошка забивалась в угол клетки и время от времени оскаливалась. Настырнее всех оказалась трехцветная: стоило подойти к ней ближе, как она истошно и раздирающе начинала запевку и ее немедленно поддерживали остальные.

И только один Рыженький сидел с отсутствующим видом, не обращая, казалось, внимания на происходящее. Он не присоединял своего голоса к нестройному хору товарищей по несчастью. Ни единым звуком не выдал он своего настроения. И наверно, независимым внешним видом, мужественным поведением и притягательной внешностью возбудил симпатию не только у меня. Около клетки задерживались летчики, механики, красноармейцы и прочий аэродромный народ, высказывавший одобрительные замечания в адрес рыжего симпатяги. "Вот это ко-от!" - восхищенным шепотом протянул наш Колька. Даже Альтовский остановился перед клеткой, долго смотрел на Рыженького, покачал головой и только после этого направился к себе в ЦАМО.

Вскоре появился Карпов, уже в комбинезоне и унтах, и распорядился готовить животных к подъему, а мне скорее одеваться. На этот рейс нам выделили трофейный "Дейчфор" с мотором "Сидлей-Пума". "Пума" было название, данное неспроста: машина издавала в полете неприятный свистящий звук. И особенно при посадке. Что делать, самолетов у нас не хватало, а испытания были самые разнообразные. Через двадцать минут я уже сидел в кабине наблюдателя, плотно заставленной клетками своих пассажиров.

По старту дежурил красвоенлет Иванов, фигура в своем роде примечательная. Этот пилот обладал непомерно длинной шеей, которую не привык баловать ни воротничком, ни шарфом, и поэтому удивительно смахивал на петуха редкостной голошеей породы. Конечно, Иванов был в курсе того, какой необычный груз находится у нас в самолете. Он подошел к содрогавшейся от работы мотора машине, сунул голову в мою кабину, произнес: "Кис-кис!" закадычно подмигнул Карпову и только после этого, махнув флажком, разрешил нам зеленую улицу.

Василий Васильевич долго разгонял самолет. Разбег у "Пумы" оказался порядочный, и мы поднялись, протянув совсем низко над трамвайными проводами. Поначалу я не заметил ничего особенного, мне даже показалось, что животные стали смирнее. Возможно, это так и было от неожиданности. Но при первом же крутом вираже начался такой бедлам, что неохота и вспоминать! Я буквально оглох от раздирающего душу кошачьего концерта, аранжируемого свистящим воем мотора. А дальше начало сказываться и падение давления, которое не все животные одинаково переносили. По условиям задания через каждые пятьсот метров высоты мы должны были делать "площадку" и по возможности внимательнее фиксировать на этом режиме поведение наших пассажиров. Кроме того, с высотой ощутительно падала температура, и это тоже, видимо, оказывало свое влияние. Когда мы подходили к четвертой тысяче, я заметил, как дымчатый кот судорожно дернулся и свалился на бок. А затем на кошек начала нападать какая-то сонливость, да и мне самому стало труднее дышать. Летали мы без кислородных приборов. Но чуть только самолет начал снижаться, стенания возобновились. И совсем уж тошно стало, когда пошли на посадку и "Пума" стала завывать сильнее. Этот тягостный звук, сопровождаемый воплями и мяуканьем, был трудно переносим. Я и сам несколько ошалел.

И только один пассажир этого рейса вел себя спокойно. Это был Рыженький. За все время полета он не издал ни единого звука и словно гипнотизировал меня взглядом своих широко раскрытых зеленых глаз. Право, можно было поверить, что у этого удивительного кота какая-то особенная выдержка! Мало того, Он и расположился в своей клетке совсем по-домашнему: подобрал аккуратненько под себя комочки бархатистых лапок и, казалось, только-только что не мурлыкал. А может, он действительно "заводил свою песнь" или собирался мне "сказку говорить"? Но разве расслышишь ее в этом хаосе звуков? Он словно бы привнес в эту тяжелую обстановку частичку домашнего уюта. Глядя на него, невольно думалось о вьюжном зимнем вечере, снеге, падающем за окнами, натопленной комнате, кровати, застеленной мягким ворсистым одеялом. Как вписался бы в этот мирный уют Рыженький, свернувшийся на постельном коврике большим пушистым кренделем!

Мысли повели дальше, и почему-то я вспомнил еще случай из своей недавней командировки в шумную, пеструю Астрахань, где на одной из окраинных улиц повстречал дребезжащую телегу, а На ней железную клетку. Телега была запряжена старым, костлявым одром, на облучке сидели два ловца бродячих животных: полусонный, клевавший носом жирный, бритый старик и рядом с ним кареглазый калмычонок, которому навряд ли было больше десяти. И как я кинулся тогда в горком комсомола и со всей юношеской скандальной горячностью потребовал у одного из растерянных секретарей немедленно отстранить несчастного мальца от этого жестокого ремесла.

Чего только не вспомнишь, когда душа не на месте!

А душа-таки в самом деле оказалась не на месте.

И главной причиной был этот самый Рыженький, привязавший меня к себе какими-то таинственными флюидами. По счастью, вторая партия животных была поднята в воздух на другом самолете. Я оказался свободен. Но право, в этот день с меня и так хватало впечатлений.

Потом мы все пошли обедать в столовую напротив аэродрома. Направился с нами и Усатый. Как всегда, он был молчалив, и вытянуть из него хоть словечко насчет дальнейшей судьбы животных оказалось невозможным. Да мы уж и не настаивали. Кстати, он оговорился, что это, пожалуй, последняя партия "материала". Действительно, это был его последний визит.

Обедал я без обычного аппетита. Мне мучительно хотелось еще хоть раз взглянуть на Рыженького. Я не выдержал и сообщил об этом Усатому, когда мы возвращались обратно.

- А мне-то что? - ответил он безразлично. - Ступай, гляди, коли охота!

Полусогнувшись, я забрался в фургон и поначалу словно ослеп после яркого полуденного солнца. При моем появлении животные заметались в своих темницах.

Клетки были прислонены к задней стенке фургона. Конечно, они свалились бы вскоре после выезда на булыжную мостовую. Я сразу обнаружил того, кого искал. Должно быть, еще и потому, что и он ожидал этой встречи, устремив на меня свой зеленый, лучистый, колдовской взгляд. Кот сидел в излюбленной домашней позе, подвернув под себя подушечки передних лапок. Чего бы я не дал, чтобы избавить его от дальнейшей горькой судьбины! Но это было выше моих возможностей. Говорить с Усатым на подобную тему было бесполезно.

- Прощай, Рыженький! - вполголоса сказ-ал я, обращаясь к нему. - Не поминай лихом!

И - хотите верьте, хотите нет - произошло нечто, от чего у меня похолодела спина. Рыженький... мяукнул! Мяукнул первый раз за все время нашей встречи - мягко, нежно, деликатно. Вроде бы он и яе жаловался на суровую свою участь, а просто сообщал о ней с некоторой укоризной. Это он-то, у кого, как я посчитал, стальные нервы!.. Черт знает что! А может, он ставил на меня сейчас свою последнюю ставку и теперь понял, что игра его проиграна? Или как это?.. Аве цезарь!.. Пойди разберись в кошачьей психологии!

Весь конец дня я пытался гнать от себя тяжелые мысли, но это мне не очень удавалось. Тем более что фургон продолжал стоять поблизости от нашего барака и был отлично виден из окна. Я хотел отвлечься работой и притащил для заполнения внушительную пачку каких-то старых расчетных таблиц. "Уж скорее бы они уезжали, что ли!" - тоскливо думалось мне. А потом я в недоумении начал замечать как вокруг машины стала насасываться людская толпа. Присмотревшись, я опознал и голую шею Иванова, и широкую спину Феди Растегаева, и нашего начтеха, в ту пору еще не ставшего знаменитым Ваню Спирина, и Василия Ивановича Альтовского, и нек"горых других. Не понимая, в чем дело, я вышел из барака.

Около фургончика слышались возгласы, смех, разговоры, перекрываемые раздраженным голосом Усатого.

- Колька! - обратился я к болтавшемуся около крылечка нашему "сыну полка". - Чего это там еще за буза?

- Кот из клетки сбежал, - охотно отозвался Колька, растягивая в улыбке свои марокканские губищи. - Ну и ко-от!

- Рыженький? - с закипающей радостью в груди переспросил я. - Как это он сумел?

- Значит, сумел, - отвечал Колька. - Кому очень надо, тот всегда сумеет, - заключил он тоном, исполненным твердой уверенности...

Загрузка...