В годы моей юности Ходынка не мыслилась без аэродромных мальчишек.

Сильные ощущения

Частная мужская гимназия Флерова помещалась в паутине старомосковских переулочков, на углу Медвежьего и Мерзляковского.

Против выхода Мерзляковского на улицу Герцена не так еще давно стоял длинный двухэтажный дом. В одном из его торговых помещений на моей памяти последовательно возникали и исчезали: писчебумажный магазин "Глобус", лавка гробовщика, мастерская по ремонту пишущих машинок, продовольственный магазин. Затем дом снесли, и теперь на его месте разбит большой зеленый газон.

"Глобус" являлся торговым предприятием, обслуживавшим в первую очередь учащихся и преподавателей флеровской гимназии.

Мы покупали в магазине тетрадки, дневники, учебники, золотистые металлические перья № 86, значки для фуражек в виде двух скрещенных веток, посередине которых крепился наш гимназический шифр - МГФ, и карандаши фирмы Фабера.

Как-то я приобрел в "Глобусе" небольшую записную книжку в синем коленкоровом переплете, прельстившись тем, что впервые в жизни обнаружил в ней свою фамилию, набранную типографским шрифтом.

Книжка называлась: "Список учеников московской мужской гимназии А. Е. Флерова" - и предназначалась для учителей. Начинаясь с перечня приготовишек, она заканчивалась восьмым классом, где завершала образование взрослая, часто усатая публика.

Состав учащихся был очень разным. Большинство происходило из семей интеллигенции и лиц свободных профессий: инженеров, врачей, адвокатов, художников, артистов, ученых.

Немало было отпрысков купцов и промышленников: Коншиных, Ляминых, Расторгуевых, Морозовых.

Училось человек пять из графского сословия.

Были даже два князя. Один из "их сиятельств" - Енгалычев - являлся хроническим второгодником.

В общем-то, это была буржуазная гимназия. Многие из ее питомцев приезжали к урокам на родительских рысаках и даже на автомобилях, что по тем временам являлось уж вовсе редкостью.

Тем не менее из флеровцев вышло немало интересных и полезных людей.

Летом в большую перемену нас выпускали на школьный двор - каре, огражденное со всех сторон тыльными фасадами смежных зданий. Двор был невелик и поэтому буквально кишел народом. Этим пользовались богатые балбесы и швыряли в ученическую толпу из окон серебряную мелочь. А разобраться, не такая это была и мелочь. На гривенник можно было купить два отличных пирожных или, что еще сытнее, две жирные, из влажного ноздрястого теста слойки. А курящие покупали папиросы "Осман" в плоской синей коробочке с золотым вензелем в верхнем углу.

Когда народ очень уж начинал бушевать и в воздухе явно потягивало дракой, из большого застекленного кабинета появлялся сам владелец гимназии Александр Ефимович Флеров - седой благообразный старик с ухоженной бородкой, в очках с золотым ободком. Он сокрушенно качал головой и громко выражал возмущение фразой, ставшей для нас крылатой:

- И это дети интеллигентных родителей!

Его зычный скрипучий голос долго резонировал в высоких учебных коридорах.

Флерова никто не боялся. Мы гораздо больше считались с директором гимназии Барковым - сухопарым энергичным человеком с властным суровым лицом. Он был известным географом, автором ряда отличных учебников и сызмальства стремился привить нам вкус к "музе дальних странствий". Он возглавлял школьный географический кружок, где я исполнял обязанности секретаря. Впоследствии Александр Сергеевич Барков был избран академиком и создал много новых трудов уже при Советской власти.

За годы, проведенные в стенах гимназии, мы отлично изучили друг друга, знали, кто чем дышит. В первую очередь, разумеется, своих одноклассников. Чем дальше, тем ощутимее становилось наше деление на физиков и лириков. Одних манили гуманитарные факультеты расположенного поблизости Московского университета. Других - технические учебные заведения. Одни мечтали о медицине, другие - об археологии, третьи уже видели себя известными адвокатами, четвертых влекла сцена.

Были и неприкаянные, мятущиеся, так толком и не решившие, куда направить свои шаги.

Такие "неопределившиеся" часто пополняли собой скаутские дружины.

После занятий мы переодевались в полувоенную форму цвета хаки, вооружались длинными и тяжелыми дубовыми посохами, слегка надвигали на лоб широкополые шляпы и шли маршировать на Ходынку, распевая по дороге скаутский марш на мотив известной английской песенки "Типерери".

Ходынка казалась безлюдной, и только из глубины поля, куда нас категорически не допускали, раздавалось редкое урчание авиационных моторов.

Впрочем, затея со скаутами окончилась довольно скоро, не принеся ничего, кроме разочарования. Одним из первых это, кажется, понял командир нашего звена Володя Шнейдеров, которого спустя много лет вся наша страна узнала как кинорежиссера-документалиста и первого председателя телевизионного Клуба кинопутешествий.

Несколько моих сверстников увлекались авиацией, подумывали о летной школе. Но пока не получалось с возрастом. Мне, например, не было и полных шестнадцати. В таком же положении находился и Костя Мандер.

Больше, чем нам, повезло Фабио Фариху, он оказался несколько старше, весьма "удачно" застряв на второй год в одном классе. Правда, в летную школу он сразу не попал, поначалу пристроился мотористом в одном из авиаотрядов, но впоследствии из него вышел один из известных советских полярных летчиков.

Мы с Костей читали "Синий журнал", "Ниву", еще кое-какие тощенькие журнальчики, откуда скрупулезно выуживали скудные сведения о летчиках и полетах. Мы были потрясены героической биографией Нестерова, автора первой мертвой петли и грозного тарана. Мы могли дать подробную информацию об успехах наших знаменитых авиационных современников: Уточкина, Васильева, Габер-Влынского...

Костя раздобыл где-то заигранную пластинку, которую часто ставил на. граммофон фирмы "Хиз-маютерз-войс", с изображением белого фокстерьера, сидящего перед раструбом граммофонной трубы.

Под аккомпанемент рояля трагический баритон мелодекламировал популярные стихи, посвященные памяти одного из русских офицеров, капитана Мациевича, разбившегося на аэроплане в первую империалистическую войну:

Как ястреб, как орел, паря над облаками,

Бесстрашно рассекал он облаков туман...

Костя слушал и бледнел от волнения. Наверное, ему это трудно давалось при таком густом.румянце. Он был высокий рыжеватый блондин, спортивного склада, длиннорукий, длиннолицый, с располагающей улыбкой, слегка трогавшей его тонкие губы. Он крепко поджимал их, почти забирая в рот, когда волновался, и тогда его обычно внимательный взгляд становился отвлеченным, устремляясь куда-то в пространство.

- Слушай! - задыхаясь, шепотом говорил он и похолодевшими пальцами сжимал мою руку. - Слушай, ведь это так прекрасно! Какой силы ощущения!..

По окончании гимназии, или, точнее, уже школы второй ступени, мы вскоре потеряли друг друга из виду. Я остался в Москве и поступил в Аэрофотограммшколу. Конечно, аэронавигатор - звание, которое я получил, - не главная летная специальность, в самолете за ручку не подержишься, но к небу все-таки ближе. О Косте я слышал, что он учится на берегах Черного моря, в Качинской школе летчиков.

Но здесь я должен прервать воспоминания о флеровской гимназии и перенестись памятью на добрый десяток лет вперед, в столицу Белоруссии город Минск, куда судьба привела меня в погожий август 1926 года.

В те времена Минск производил впечатление сугубо провинциального, утопавшего в зелени городка, на три четверти состоявшего из одноэтажных деревянных домиков. Даже вокзал в городе был деревянный. По улицам ходила конка - небольшие, открытые по бокам вагончики с продольными лавочками для пассажиров. Лошадки бежали не торопясь, и поэтому народ садился и слезал прямо на ходу.

Я приехал в Минск в командировку, чтобы выполнить поручения моей воинской части. В западных районах нашей страны должны были проводиться крупные военные маневры.

Погода стояла удивительная - солнечная, мягкая, с редко перепадающими теплыми дождиками, и город показался мне вдвойне прекрасным, как, впрочем, всякий новый город, когда ты молод, полон сил, всем интересуешься и ждешь от окружающего чего-то неизведанного и радостного.

Маневры прибавили оживления Минску. На улицах появилось много военных, по большей части молодых, рослых ребят. Кое у кого постарше на груди красовались нечастые тогда ордена. Ордена закрепляли под красные шелковые розетки, и они издали напоминали большие пунцовые цветы. На воротниках гимнастерок мельтешили разноцветные петлицы: алые - пехотные, синие кавалерийские, голубые - наши, авиационные. Позвякивали шпоры, щелкали каблуки. Проходящие то и дело замедляли шаг, слышались приветственные возгласы, однополчане, ветераны гражданской войны узнавали друг друга. Случались неожиданные радостные встречи. Смыкались крепкие объятия.

По вечерам авиационная братия собиралась в центре города, в небольшом ресторанчике, куда часто заходил Вострецов - долговязый худощавый мужчина, с жестоким лицом, неожиданно менявшимся от доброй, простецкой улыбки. Он симпатизировал летчикам и сам много рассказывал о своих фронтовых переделках. Вот уж действительно было кого послушать! Вострецов носил четыре ордена Красного Знамени. Таких кавалеров в ту пору было только два - он да еще Фабрициус.

Выходя утром из гостиницы, я неизбежно сталкивался с начальником военно-воздушных сил Петром Ионовичем Барановым, человеком крупным, цветущим, с внимательными, чуть прищуренными глазами. Он направлялся на один и тот же уличный перекресток, где его уже ждал, задыхаясь от восторга, белобрысый вихрастый чистильщик сапог. Баранов явно протежировал этому пацану, посылая многих к нему драить обувь, хотя, по-честному, наши сапоги и так блестели словно зеркало.

На вторые сутки по приезде я встретил на улице Костю Мандера. Он выходил с товарищами из кафе, видимо только что хорошо позавтракав, облизываясь, как сытая рысь, - веселый, благодушный, сияющий молодостью и здоровьем.

Костя мало изменился. Мне только показалось, что руки его стали еще длиннее - мускулистые, цепкие руки спортсмена.

Мы крепко обнялись и решили возвратиться в кафе, отметить встречу бутылкой пива.

Уединившись за розовую ситцевую занавеску, в некое подобие отдельного кабинета, мы забросали друг друга десятками вопросов.

Прежде всего, конечно, вспомнили о флеровцах. По-разному сложились их судьбы. Немало из богатеньких драпануло с родителями за рубеж, имея к этому вполне веские основания.

Сын начальника московской охранки Шурка Мартынов одним из первых перебежал к белым, где, по слухам, работал в контрразведке... Ну что же, как говорится, "яблочко от яблони..."

А Сережка Иванов, племянник нашего гимназического служителя дяди Степы, примерно в то же время сражался с беляками где-то под Царицыном.

Тишайший Миша Егоров неожиданно исчез из родительского дома, объявившись в... Италии, где его выгодно женили какие-то дальние родственники.

А чернобровый Емеля Гуковский окончил военное училище и успешно командовал одним из артиллерийских подразделений Красной Армии.

Юра Николаев начинал свое блистательное восхождение в МВТУ имени Баумана.

Игорь Ильинский играл Аркашку в "Лесе" у Мейерхольда и начинал сниматься в "Папироснице из Моссельпрома"...

- А помнишь, на вечера к Брюхоненко бегали? (Это, была соседняя с нашей женская гимназия.) Там еще девушка одна здорово стихи декламировала... Забыл?

- Нет, не забыл... "В моем саду мерцают розы белые!.."

- Вот, вот! Наташа Сац! Она куда-то в театр подалась.

- А Терешкович Макс? Он ведь тоже на сцену собирался?

- В Театре Революции. Режиссером. "Спартака" поставил. Видел я этот спектакль. Театральное событие!

- А про Виктора Гольцева не слыхал?

- Подробностей не знаю. Говорят, пишет. Это серьезный парень.

- А помнишь, Вертинский к нам на вечер приезжал? Песенки Пьеро исполнял. В колпаке фунтиком, и все лицо в муке вымазано.

- Это, наверно, не мука была, а пудра!

- А не забыл, как мы из-под черепахи спирт вылакали? У Сергея Ивановича Огнева. В естественном кабинете. Вот шухер-то был!

- Дети интеллигентных родителей!

Мы загоготали.

- А пластинку про капитана Мациевича не забыл? Вспоминаешь?

- Что ты, как можно! С нее, собственно, и началось...

Косте жилось неплохо. Он считался лучшим пилотом, флагманом эскадрильи и вывозил самого комэска.

- Значит, сильных ощущений теперь хватает? - улыбнулся я.

- На уровне!.. Конечно, служба кадровая, военная. Дисциплинку начинают заметно подтягивать. Но жить можно.

Мне по делам службы надо было попасть на одну из промежуточных авиабаз, расположенную около Койданова, небольшого местечка, невдалеке от польской границы. Поручение было несложное, дела на какой-нибудь час.

- Слушай, Костя! - пришла мне в голову мысль. - А не подкинешь ли ты меня при случае в это самое Койданово? Аэродромишко там есть, и, я слышал, порядочный. Вот бы мы с тобой и помечтали, только уже наяву. Слетали бы на пару... А?

- Пожалуй, я бы смог, - загоревшись, отвечал он мне. - Время пока есть. Комэска тем более в Москву вызвали. Военком свой, вместе на Каче учились. Думаю, разрешит. И тогда поддержим, черт возьми, знамя старых флеровцев!

Когда я на другой день спозаранку пришел на аэродром, Костя уже ожидал меня. Вскоре мы заняли места в машине, и дежурный по старту, взмахнув флажком, разрешил взлет.

Кабина наблюдателя была просторна, и в ней можно было расположиться с большим комфортом. Приборы на доске находились в отличном состоянии. Почему-то не было только компаса, но меня и не тревожило его отсутствие при таком ближнем перелете.

Утро выдалось свежее и влажное. Белоруссия вообще отличается сыроватым климатом. В болотцах и низинках стелился небольшой туман.

Пилотом Костя оказался действительно классным. Я сразу это ощутил по короткому уверенному взлету. Вскоре Минск лежал перед нами как на ладони. Набрав около тысячи метров, машина устремилась на запад. Солнце всходило за нашими спинами, и его лучи скользили по крыльям самолета.

К тому времени у меня уже накопился известный опыт, и я мог на равных вести профессиональную беседу с бывалыми пилотами. С прогнозированием погоды я тоже близко соприкасался.

Но в одном я так и не мог никогда разобраться - в стремительном и коварном образовании осенних туманов. Впрочем, этого, видимо, и сейчас не могут толком предугадать даже квалифицированнейшие метеорологи.

Словом, минут через десять мы оказались в густейшем "молоке"! Ничего вокруг не было видно. Ни к чему была и карта, которую я извлек из-под желтоватого целлулоида планшетки.

Минут пятнадцать, не снижая высоты, мы еще побродили в тумане.

- Будем спускаться! - решил Костя, показав рукой вниз.

Машина скинула добрых пятьсот метров. По альтиметру до земли оставалось еще четыреста. Туман и не собирался редеть. Пошли еще ниже. Триста. Двести. Сто пятьдесят. Сто! Наконец маленько разъяснилось, и показался какой-то поселок. А мы летели уже на бреющем. Десятка три разбросанных домишек. Зеркало длинного полузаросшего пруда.

"Что за нечистая сила? - вспомнилось мне старое калязинское присловье. - Ведь в Койданове не должно быть никакого водоема!"

Теперь уже все отчетливо просматривалось. Готической архитектуры церквушка. Должно быть, костел. Кладбище. За ним ряд аккуратных кирпичных домиков. Напротив нечто вроде плаца - квадратной площадки. Из крайнего помещения быстро вышла человеческая фигура в незнакомой форме: короткая шинель, портупея, какой-то странный головной убор с приплюснутой тульей и большим козырьком...

"Конфедератка! - так и шибануло меня по мозгам... - Так это же панская Польша!"

Мысли замелькали как бешеные:

"...Все! Нарушили границу! Сейчас снимается звено самолетов, возьмут в клещи, и - хана! А у нас даже пулемет не заряжен! Слетали к теще на блины! Теперь насидишься в ихней дефензиве. Вот тебе и загранполеты! Сильные ощущения! Сам, дурень, влип и Костьку за собой потянул. Флеровцы, нечистая сила! Побратимы!.. Господи, что ж теперь делать-то?!"

Это просто невероятно, как много можно передумать за такой короткий срок!

Тут обернулся и Костя, и я заметил, как сквозь густой румянец щек проступили несвойственные ему бледные пятна.

Разумеется, он тоже молниеносно оценил обстановку. Я определил это по его напрягшейся спине. Задирая машину, он тянул ручку на себя. Наш четырехсотсильный "Либерти" ревел на самом пределе. Мы лезли, лезли! Уже опять двести метров. А вот и триста. Пятьсот. Семьсот. Уф-ф! Теперь гибельный туман оборачивался для нас спасительным. Наконец мы взмыли над ним, увидели сквозь редеющую уже дымку солнце и ринулись ему навстречу.

Вскоре туман улетучился так же неожиданно, как и возник. Через какие-нибудь двадцать минут мы приземлились на минском аэродроме. Какой дорогой и желанной показалась родная земля!

Костя долго не вылезал из кабины. Можно было подумать, что у него затекли ноги. Наконец он снял шлем, вытер испарину на лбу, взглянул на ручные часы и, должно быть, по неразгаданным законам телепатии удивительно знакомым скрипучим голосом изрек фразу, так и вертевшуюся у меня на языке:

- И это дети интеллигентных родителей!

Рассказ о мужестве

Когда я слышу мотив некогда популярной песенки "Алла-верды", которую поют иногда хором захмелевшие пожилые люди, мне становится грустно.

И я обязательно вспоминаю сверстника своей молодости - Валерия Михайлова, с которым встречался на московском аэродроме. И не только встречался, но и связан был крепкой дружбой.

Валерий приехал в Москву откуда-то из-под Тифлиса, где родился и воспитывался, с твердым намерением поступить учиться в Академию воздушного флота: он мечтал стать авиационным конструктором. А до поры устроился хронометристом-наблюдателем на испытательную станцию авиационного завода. Он участвовал в рискованных опытных полетах и часто поднимался в воздух.

Его записи, обработанные после полета, отличались высокой точностью и объективностью, и даже самые придирчивые летчики-испытатели охотно брали Валерия с собой, зная, что такой наблюдатель никогда не подкачает.

Это был носатый, на первый взгляд меланхоличный паренек. Глаза у него были большие, карие, с желтоватыми белками, и он часто шутливо закатывал их. Кавказ наложил отпечаток на внешний вид моего друга. Коренной русак, он даже разговаривал с небольшим грузинским акцентом. Здороваясь, он по-восточному прикладывал правую руку к сердцу и низко склонял голову. Носил сапоги без каблуков, с мягкими задниками и длинную серую рубаху с небольшим стоячим воротником, перехваченную в талии узким ремешком с металлическими бляшками. Он очень любил на ходу вполголоса мурлыкать себе под нос куплеты из песенки "Алла-верды", а прощаясь, неизменно произносил одну и ту же фразу: "Ну, я пошел!" - поворачивался к собеседнику на сто восемьдесят градусов, не оглядываясь, махал рукой и, несколько косолапя, быстро удалялся.

Ему часто присылали из родительских виноградников терпкое черное вино "Изабелла" в небольших бараньих бурдючках со смешными растопыренными култышками, одна из которых была крепко перетянута прочным шпагатом. При встречах по вечерам мы быстро опорожняли очередной бурдючок, обменивались примечательными случаями из своей молодой жизни.

Днем мы встречались в обеденный перерыв, стремясь закусить пораньше. Помнится, мы все время хотели есть. Аэродромная столовая помещалась в старинных апартаментах Петровского дворца - безмолвного свидетеля нашей авиационной молодости. В столовой всегда аппетитно пахло: один из поваров, по слухам, раньше работал у самого Судакова - владельца знаменитого ресторана "Яр".

Но у нас была и другая причина спешки. Мы стремились опередить приход в харчевню сухощавого, чуть горбатенького синоптика из аэродромной метеостанции. Это был какой-то особенный человек; - "горчичная чума", как мы его окрестили. Он неизменно заказывал две порции заправленного помидорами украинского борща, собирал с окрестных столов все перечницы и горчичницы и опорожнял их содержимое в свои тарелки. Он в буквальном смысле опустошал столовую. Затем разбалтывал свое дьявольское месиво черенком алюминиевой ложки и только тогда принимался за еду. Насколько помню, во время этого процесса его лицо хранило улыбку, которую мы определяли как сардоническую.

Пообедав, мы отправлялись побродить по Петровскому парку, проходили охраняемую зону, где строился большой металлический дирижабль, которому, увы, так и не суждено - было полететь, и попадали в район поселка Зыково, густо заселенного авиационной братией вкупе с настоящими и фальсифицированными цыганами, выступавшими по вечерам в многочисленных злачных заведениях, расплодившихся во времена нэпа.

И часто можно было наблюдать какого-нибудь плохо проспавшегося, заросшего черным волосом участника Поляковского хора (большинство цыганских хоров почему-то тогда рекламировались как Поляковские), удобряющего навозом крохотный огородик около своей хибарки, и такого же волосатого соседа его, стоящего по другую сторону низенького забора, на котором проветривался мехом наружу громоздкий авиационный комбинезон, перебирающего свою "подругу семиструнную" и с надрывом исполняющего один из жестоких романсов:

Сколько счастья, сколько муки

Ты, любовь, несешь с собою!..

Такие послеобеденные прогулки настраивали нас на веселый лад, и мы, посвежевшие и отдохнувшие, к концу перерыва торопились возвратиться на аэродром.

Наш аэродромный быт был в большой степени связан с Петровским дворцом. Там размещалась значительная часть различных авиационных канцелярий. Там жили кое-кто из сотрудников и пилотов со своими семьями. Там мы питались. Там мы лечились: несколько комнат занимала наша аэродромная поликлиника.

Конечно, авиационной медицине тех лет было далеко до современной, которую обслуживает целый ряд научных институтов и лабораторий. У нас дело обстояло не в пример проще, хотя проверка здоровья летного состава становилась год от года чаще, строже и регулярнее. Ну а пока мы прилежно дули в резиновую кишку, определяя жизненную емкость, и не так уж редки были случаи, когда, к бурному восторгу ребят и сдержанной реакции медперсонала, кто-нибудь из воздушных богатырей, поднатужившись и подмигнув окружающим, вышибал пробку, затыкавшую конец дугообразной трубки ртутного манометра.

А то нас заставляли подбирать по цвету плюшевые шарики, чтобы получить последовательную гамму цветов спектра, - выискивали дальтоников.

Еще чаще дело ограничивалось простейшей проверкой нервной системы: врач постукивал молоточком по коленным чашкам, разрисовывал наши грудные клетки деревянной палочкой или заставлял растопыривать на руках пальцы, наблюдая за их дрожанием.

Прием обычно заканчивался дружеской беседой с врачами и сестрами. К слову, категория "прихварывающих", столь распространенная в нынешних поликлиниках, у нас начисто отсутствовала.

Несколько иное, я бы сказал, двойственное отношение сложилось у нас к зубоврачебному кабинету. Я ни разу в жизни еще не встречал человека, который любит лечить зубы. Если в посещении других кабинетов риска, собственно, не было никакого: на худой конец накапают тебе в мензурку какого-нибудь горького зелья, чем дело и ограничивалось, то с зубным врачом шутки плохи, особенно когда она берется за гибкий вал сверлильной машинки и при помощи ножного привода, как какой-нибудь точильщик ножей-ножниц, начинает запускать тебе сверло в рог.

И тем не менее очень многих неудержимо влекло к этому пыточному кабинету. Я уже подсказал читателям: врачом была особа женского пола... Но какая.

Звали ее Александра Ивановна.

Это была очень уж красивая, высокая, статная женщина, с тяжелым узлом каштановых волос на гордо посаженной голове и внимательными, участливо-насмешллвыми зелеными глазами - смелая, решительная, безапелляционная в суждениях и диагнозах.

Все мы отлично изучили ее любимый приемчик. Усадив пациента в кресло и заставив его широко раскрыть рот, она чувствительно долбала по зубу каким-нибудь из своих инструментов и вкрадчиво спрашивала:

- Больно?

- Конечно, больно!

- Ну вот и чудесно! Вам, значит, больно, а нам хорошо. Зуб живой... А ну-ка раскрывайте шире рот!

Она снисходительно принимала многочисленные комплименты в адрес своей внешности, но никто не мог похвастать, что добился у нее успеха или преимущества перед остальными. Должно быть, постоянное общение со средой молодых, грубоватых, здоровых мужчин выработало у нее некий условный рефлекс. О него и разбивались все попытки переступить грань, которую она почитала запретной.

Поговаривали, что аэродромный волокита, красавец мужчина красвоенлет Монастырев, не знавший осечки в своих многочисленных галантных турнирах, сделал попытку посетить зубоврачебный кабинет, откуда вскоре выбыл четким строевым шагом, однако несколько пошатываясь и крепко придерживая рукой правую щеку. До этого никто из ребят слыхом не слыхал, чтобы Монастырев жаловался на зубную боль, напротив, он неоднократно хвастал, что зубы у него, как у донского жеребца. Так или иначе, по это был его первый и последний визит к неприступной Александре Ивановне.

Той весной что-то очень зачастили с проверками на здоровье. Самолетостроение добилось значительных успехов, возрос выпуск отечественных машин. Бывший велосипедный завод "Дукс", самокатом которого я так удачно в свое время пользовался, делал новую машину марки Р-1. Это было крупной победой наших конструкторов и авиастроителей. Усилили свои требования к пилотам и вообще летающим людям и врачи. В какой-то мере это коснулось и зубных дел. Регулярная проверка полости рта стала обязательной. Лечение зубов также.

Валерий Михайлов при всем своем железном здоровье не мог похвалиться единственным - зубами. Он с явной неохотой ожидал вызова к Александре Ивановне.

Так уж получилось, что нас вызвали в одно и то же утро. Перед нами в полутемном коридорчике на ожидальной скамейке корчилось еще трое ребят, как оказалось, из летной школы в Серпухове.

Среди пациентов царило молчание, изредка прерываемое приглушенной воркотней: в полный голос народ говорить стеснялся, это тебе не аэродромное раздолье. Через тонкую дверную филенку отчетливо слышались цокающие удары металла о стекло, а когда включалось надсадное жужжание бормашины, ожидающие начинали опасливо переглядываться. Порой раздавался мелодичный голос Александры Ивановны, а следом мычание сидящего в кресле. Чаще всего пациент не совсем чисто выговаривал букву "ы"...

Серпуховцы отделались довольно быстро и, кажется, без существенных осложнений. Наступала очередь Валерия. Не утверждаю, коридорчик был действительно темноват, но лицо друга представилось мне несколько бледнее обычного. Побледнел даже его крупный бананообразный нос.

Наконец распахнулась дверь, и в пролете предстала Александра Ивановна. Она сделала рукой широкий жест, приветствуя очередною пациента своей смешливо-участливой улыбкой:

- Добро пожаловать!

Валерия она манежила довольно долго. Я насчитал три крупных захода этой клятой зуботрясной машины и четыре раза выдавленную глухим голосом букву "ы". А затем из канцелярии прибежала дежурная медсестра, и они с Александрой Ивановной поспешно вышли, захватив с собой какой-то толстый растрепанный журнал.

Спустя минуту дверь отворилась вторично, и из кабинета не спеша вышел Валерий.

- Все? - сочувственно спросил я.

Он кивнул головой, шутливо закатил глаза и растворился в полусумраке коридора. Я даже не успел его толком ни о чем расспросить.

А затем начали происходить вовсе уж странные события. Еще издали послышалось знакомое постукивание каблучков Александры Ивановны, которая вскоре возвратилась и прошла в кабинет. Я решил, что наступила моя очередь идти на муку, и подошел к двери. Но приглашения не последовало. Последовало другое.

Александра Ивановна выглянула из дверей и самым тщательным образом оглядела коридор. На ее лице отражались самые разнообразные эмоции - от глубочайшего изумлении до совершенно откровенной ярости.

Нечасто приходится наблюдать, как бушует очень красивая женщина. Наверно, большинство из них пытаются на людях скрыть свой гнев, чтобы не снизить эффекта от своей внешности. Но Александра Ивановна не относилась к числу кокеток. Она всегда была непосредственна и откровенна. На этот раз она и на меня маленько плеснула из чаши своего гнева:

- Так!.. Значит, этот скромник таки сбежал? Этот ваш кавказский барашек! Струсил, как последняя баба! А еще летчик называется! То-то я заметила, как он на машинку поглядывает! Я ведь всех вас насквозь вижу! Только на минутку отлучилась, а он поминай как звали! Видел бы сам, какое у него в зубе дупло! Пещера Лейхтвейса! А я уже все подготовила. Надо же! Прямо с кресла человека упустила!.. Все едино я его достигну! С полетов, негодяя, сниму! Всю жизнь помнить будет! - вдруг чуть не завизжала она. Слушайте, и вы, может, из такой же породы? - обратилась она ко мне. Скажите этому королю воздуха, этому юному шашлычнику, чтобы в следующий четверг был здесь как штык! Господи, я ведь уже все-все подготовила! Осталось чуть-чуть посверлить!

"Чуть-чуть - отметил я про себя. - Знаем мы эти ваши "чуть-чуть"!"

А потом вдруг Александра Ивановна звонко расхохоталась, и я понял, что вот ее-то зубы могли послужить рекламой для любой парфюмерной фирмы. Впрочем, и во всем своем великолепном гневе она не утеряла ни капли женской прелести.

На другой день на ходу при встрече Валерий коротко пояснил:

- Знаю, знаю, о чем ты!.. Понимаешь, как ее вызвали, остался я один, и сразу у меня зуб прошел. Этот сработал... психологический фактор. Я слышал, такое бывает. Научно совершенно объяснимо...

- Все едино, она тебя настигнет, - улыбнулся я, вспомнив гневную реплику Александры Ивановны. - Она, брат, с тебя теперь нипочем не слезет. Не из таких! Обязательно ступай в четверг, ждет. Говорила она, у тебя в зубе пещера Лейхтвейса.

- Конечно, судьбы не миновать, - вздохнул он, - А пещера Лейхтвейса это здорово сказано!.. Ну, я пошел!..

Вскоре мне пришлось на несколько дней выехать в Ленинград. Командировка оказалась неинтересной, и я был рад поскорее возвратиться. Поезд приходил на Октябрьский вокзал вечером. Пройдя застекленный перрон, я вышел на оживленную вокзальную площадь и купил у размахивающего пачкой свежих газет мальца номер "Вечерки". Подойдя ближе к фонарю и не спеша развернув газету, я долго не мог понять, о чем идет речь? Я был настолько ошеломлен, что до сознания сразу и не дошло жирно набранное короткое сообщение: "Катастрофа на аэродроме. Гибель летчика тов. Филиппова и наблюдателя тов. Михайлова".

...Дальнейшие события зафиксировались памятью как-то смутно, бессвязно, словно дурной сон. Траурный митинг на Коммунистической площадке Ваганьковского кладбища. Поблескивающие на апрельском солнце трубы оркестра. Мелодия шопеновского марша, время от времени взмывающая над толпой провожающих. Жидкая дорожная слякоть и рыжий песчаный отвал перед большой, широкой могилой. Сменяющиеся, как на кинопленке, лица выступающих. Черный как тот зыковский цыган, Горшков, бывший начальник одного из аэродромов. Расстроенный и даже не очень владеющий собой молодой конструктор Поликарпов. Летчик Бабушкин. Много других пилотов - известных и рядовых. Родные в глубоком трауре. Где-то позади среди публики откровенно не скрывающая слез Александра Ивановна. Два гроба в одной могиле - пилот Филиппов, наблюдатель Михайлов. Филиппов, как широко писали об этом газеты, - один из лучших летчиков Советского Союза, признанный мастер высшего пилотажа. Михайлов - и о нем тоже тепло писали... Но что мне теперь до всех этих некрологов?..

И как венец трагедии - желтый, тускло поблескивающий пропеллер на могильном холмике.

А потом мы возвращались на аэродром через узкую шумную Пресню. Рядом со мной молчаливо вышагивал Николай Сергеевич Куликов, серьезный, уже в годах человек в пенсне, которое он сегодня особенно часто снимал и протирал клетчатым носовым платком. Это был очень знающий, квалифицированный инженер, сам много летавший и прекрасно разбиравшийся в сложных технических ситуациях. Он был начальником хронометража Центрального аэродрома. Теперь его включили в комиссию по выяснению причин катастрофы.

Несколько суховатый на вид Николай Сергеевич не был многословен, и я удивился, когда, приблизившись, он слегка кашлянул, что, видимо, означало желание начать разговор.

- Вы ведь, кажется, были близки с Михайловым? - глуховато спросил он, смотря в сторону.

- Очень, - подтвердил я. - Для меня это тяжелая утрата.

- Я хотел вам только передать... Разумеется, между нами: ведь выводы комиссии обычно засекречиваются. Машина опытная, новая. Так вот, какой же оказался мужественный человек, наш Валерий! И подтвердил это, так сказать, своей смертью. Нет, это вовсе не красивые слова, которые часто принято говорить над свежей могилой... Знаете, мне пришлось держать в руках листочек его записей. Тех, в воздухе. По счастью, они сохранились. Испытание было на километр, что это такое, вам подробно объяснять не приходится. Скорость у машины максимальная, высота небольшая. Так вот, свой последний отсчет парень записал, когда не мог уже не понимать неизбежности катастрофы. Я подчеркиваю - не мог не понимать! А отсчет все-таки зафиксировал и разбился после этого в считанные секунды. Каким же высоким чувством долга обладал этот скромнейший из героев!

Действительно, как сказал один из членов нашей комиссии, Михайлов для авиации выложился до конца. Быть может, Николай Сергеевич и сам без особой охоты употребил это далеко не лучшее словцо - - "выложился". Но ведь оно с предельной ясностью объясняло многое, чего, может быть, недоглядели в Валерии некоторые из нас. И передо мной до боли отчетливо возник последний короткий разговор с моим задушевным другом, верным товарищем, достойным комсомольцем, человеком, беззаветно преданным любимому делу, - Валерием Михайловым, его невольно пророческая фраза: "Конечно, судьбы не миновать", его шутливая манера закатывать под лоб желтоватые белки глаз, и я еще острее почувствовал свою утрату.

Шрам над левой бровью

Одними из первых военных самолетов, запущенных в серийное производство в начале двадцатых годов, были "юнкерсы".

Эти передовые для своего времени машины изготовлялись на заводе под Москвой, неподалеку от деревушки, где когда-то держал знаменитый военный совет фельдмаршал Кутузов.

Завод производил машины двух типов, принятых на вооружение в наших воздушных силах: сухопутный разведчик Ю-21 - моноплан с мотором БМВ в 185 лошадиных сил - и пассажирский самолет Ю-13, комфортабельный по тому времени.

Это были машины целиком металлические, из гофрированного дюралюминия, быстроходные, с достаточно высоким потолком и хорошей маневренностью.

На заводе в большинстве работали немецкие специалисты: конструкторы, инженеры, техники, администраторы, а также много квалифицированных немецких рабочих.

С точки зрения советского человека, это было удивительное предприятие некий капиталистический островок в стране, покончившей с эксплуатацией. В цехах царила палочная дисциплина, то и дело слышались ефрейторские окрики мастеров.

Некоторое время я был связан с этим заводом как один из представителей наших воздушных сил.

Завод имел свою летно-испытательную станцию, укомплектованную германскими пилотами высокого класса.

Из них мне особенно запомнился летчик по фамилии Лакмак.

Лакмак помимо своих качеств боевого пилота был известным планеристом.

Он имел внешность лощеного моложавого щеголя, носил очень высокие крахмальные воротнички, еще более удлинявшие его тощую гусиную шею, и не снимал их даже в полете. Это был гладко причесанный белесый блондин с водянистыми бледно-голубыми глазами, неизменно вежливый и корректный. Правда, в отличие от многих своих земляков, уже обиходно применявших быстро набиравшее силу слово "камрад", я что-то ни разу не слышал от него этого дружеского обращения.

Объяснялись мы с Лакмаком различными способами. Я мучительно пытался восстановить в памяти осколочные знания, оставшиеся от гимназических уроков немецкого языка. Видимо, нечто похожее происходило и с моим партнером. Остальное дорабатывали мимика и жестикуляция. В ход шли пальцы, выражение лица, гримасы, улыбки. В общем-то, мы достигали желаемого, после чего оба искренне хохотали.

Над левой бровью Лакмака выделялся белый шрам странной месяцеобразной формы. У меня так и чесался язык растолковать ему значение русской пословицы "Бог шельму метит". Но на это не хватало лингвистических познаний, да и получилось бы, пожалуй, бестактно... Обидится еще! Скорее всего, это была замета фехтовальной рапиры. Фехтованием тогда увлекались многие немецкие студенты - "бурши", особенно из Восточной Пруссии, откуда родом был и сам Лакмак.

В конце концов у нас возникли достаточно добрые отношения, тем более что мы были тесно связаны по работе. Нам часто приходилось летать вместе.

Но вот удивительно! Несмотря на располагающую внешность Лакмака, его чрезвычайно предупредительное и внимательное отношение, меня никогда не покидало чувство какой-то настороженности по отношению к этому человеку. Порой я улавливал в его взгляде быстро мелькавший и тут же исчезающий холодок, какую-то надменность, которую поначалу относил к сознанию им собственного превосходства. Но ведь он был действительно превосходным пилотом! И еще меня коробило его отношение к Тейхену, кряжистому краснолицему механику: очень уж часто слышались в разговорах с ним совершенно хамские нотки, хотя Тейхен по возрасту вполне годился Лакмаку в отцы. И голос пилота становился в таких случаях другим - отрывистым, лающим.

Моя работа не ограничивалась регламентированным временем. Все зависело от сложившихся обстоятельств: степени подготовки машины к полету, какого -нибудь заводского аврала, неожиданного Появления начальства - нашего или немецкого, погоды, в конце концов. Дома телефона у меня не было, и в случае необходимости за мной могли приехать хоть среди ночи.

И в тот раз посланцы прибыли совсем неожиданно. Я уже посчитал свой рабочий день оконченным, только-только вернулся с аэродрома, перекусил, собираясь к друзьям, переоделся в штатский костюм и с особым удовольствием обулся в новенькие, модного фасона туфли "Джимми" - желтые, остроносые, чуть ли не с дюймовым рантом. Совсем недавно я приобрел их у знаменитого в Москве кимряка Шмелева, открывшего на Тверской шикарный обувной магазин. Это были очень эффектные, прекрасно сшитые туфли.

Несмотря на конец дня, на аэродроме оказалось много народу. Из Германии только что прилетел какой-то известный конструктор, он же - один из директоров фирмы "Юнкерс". Экспромтом создали нечто вроде смешанной комиссии из наших и, немцев. Предстояла демонстрация некоторых фигур высшего пилотажа.

Я не успел даже переодеться в форму. Да мне, собственно, и не дали, очень уж торопили: "Все равно в комбинезоне полетишь. Кто там будет тебя рассматривать?"

Постепенно угасал золотой августовский день, стояла прекрасная, почти штилевая погода, и была отличная видимость. Над столицей воздух был совершенно прозрачен.

Это был наш четырнадцатый совместный полет с Лакмаком на самолете Ю-21. Ко мне как к постоянному наблюдателю уже применились, в кабине лежала пудовая гирька, аккуратно упакованная в чехол из-под самолетного пропеллера: дело в том, что я не дотягивал до положенной весовой нормы в шестьдесят килограммов, и поэтому дополнительный груз неизменно сопровождал меня в испытательных полетах.

Весил я всего сорок восемь килограммов при сравнительно высоком росте. Знакомые ребята с расположенных поблизости бегов не раз пытались переманить меня на жокейскую работу, соблазняя посулами красивой жизни. В их кругах такое сочетание роста и веса считалось выгодным. Но я не искал выгоды.

На аэродроме уже ожидала большая группа начальства, и, судя по знакам различия, начальства солидного. Среди них я распознал крупную фигуру заместителя начальника воздушного флота Меженинова с четырьмя ромбами на рукаве. Встречалось много немцев, явно принарядившихся по случаю приезда одного из высокопоставленных патронов.

В общем, я прибыл в самое время. Лакмак стоял около машины и кивнул мне как старому знакомому.

Опять пришлось напрягать свою скудную память. Опять пошли в ход и жесты и мимика. Под конец объяснений Лакмак показал пальцами какую-то завитушку. Я сообразил - мертвая петля Нестерова.

- Люпинг? - для верности переспросил я... Мотор работал еще на малых.

Лакмак согласно закивал головой, подпертой неизменным высоким воротничком, и заговорщицки улыбнулся.

Мы быстро заняли места в самолете.

Между тем комиссия приблизилась и вскоре окружила машину. Пришлось наполовину высунуться из кабины и пожимать протянутые руки. Первое крепкое пожатие Меженинова, второе - Хорькова, начальника штаба воздушных сил. Я подмигнул кое-кому из знакомых ребят, вкрапившихся между высокой публикой. Совсем близко к самолету стоял Тейхен, не спускавший с Лакмака настороженных глаз. А тот, казалось, вовсе не замечал своего механика.

Что касается меня, я был готов. Приборная доска в порядке, слегка вибрируют стрелки приборов. Барограф включен. Бланк для хронометрирования аккуратно разграфлен цветными чернилами. Ремни... Вот черт возьми, опять передо мной летал какой-то толстяк! Пива, что ли, он надулся?.. Надо бы подтянуть маленько, но уже некогда. Ладно, авось не выпаду! Словом, все хорошо!

Уже не оглядываясь, Лакмак поднял левую руку - это был сигнал для меня. Мотор заработал на полных...

Итак, знакомая излучина Москвы-реки, старый, десятки раз перевиданный с воздуха пейзаж, но почему-то всегда теплотой отдающийся в сердце. Настроение превосходное. Передо мной узкая полоска красной лакмакской шеи между воротничком и кромкой летного шлема (отличный у Лакмака шлем, с каким вожделением я всегда поглядывал на него!). Барограф уже отчертил порядочный отрезок подъема, пока мы добирались до положенной высоты. Между прочим, прибор сегодня опломбирован, значит, испытание особо ответственное. Мотор работает ритмично, четко, словно успокаивая: "Все в порядке! Все в порядке!" Да и как, собственно, может быть иначе? Такая машина! Скорость двести сорок! Не каждый разведчик столько выдаст. Пулемет на турели новенький, только что со склада. И все вокруг начищено, надраено, наглажено. Это уж забота хлопотливого Тейхена.

Высота тысяча триста. Сейчас он должен начинать. Думаю, мы оба волнуемся, понимая, что с земли наблюдает ответственная комиссия. Не ударить бы в грязь лицом! Пилот закладывает правый вираж, и земля встает в глазах дыбом. Закладывает такой же левый. Разгоняет машину по прямой и делает "горку". Пикирует так, что становится чуть жутко, но весело. Скользит вниз на крыле. Ветер так и хлещет в щеку, лезет под шлем, под плотно прижатые очки. Самолет опять набирает высоту. Я только успеваю щелкать секундомером и записывать отсчеты. Барограмма вся испещрена какими-то синусоидами.

А потом Лакмак поворачивается в профиль, и по движению губ я узнаю, как он произносит:

- Люпинг!

...Ну что же, люпинг так люпинг! Я уже испытал это ощущение. Правда, на другой машине и с другим пилотом - Василием Васильевичем Карповым. Вот это был ас! Какая-то доля секунды! Едва успеваешь увидеть "второй горизонт". Тут я еще раз вспоминаю про ослабленные привязные ремни, а заодно и карповскую реплику:

- При правильно сделанной петле тебя никакими силами не выковырнешь из кабины. Так и вдавит в сиденье, словно приклеит!

Очень здорово сказано! Не выковырнешь. Ну ладно! Бог, как говорится, не выдаст, свинья не съест. Значит, сейчас она самая. Нестеровская!

Еще раз репетирую в уме, как это должно произойти.

И вот Лакмак опять дает мотору полные обороты, разгоняя машину. Затем начинает круто набирать высоту, пытаясь поставить "юнкерс" в перпендикулярное положение. Видимо, ручка выбрана на себя до отказа. Еще мгновение - и покажется "второй горизонт", скорость упадет, самолет перевалится через нос и мягко выйдет из петли.

Но!..

Именно в тот кратчайший миг, когда машина стояла почти отвесно по отношению к земле, произошла какая-то чертовщина. Мотор неожиданно захлебнулся и смолк. Мы закачались в воздухе. Вперед-назад. Туда-сюда. Сто восемьдесят пять лошадиных сил словно парализовало. Наконец машина оказалась брюхом вверх, и какое-то время наш полет продолжался в перевернутом положении.

Последнее, что я успел увидеть в этом несколько необычном ракурсе, были мои собственные ноги в элегантных шмелевских "Джимми". Я судорожно уцепился за турель. Добавочный груз глухо стукнул по стенке кабины и ушел вниз...

Очнулся я в тишине, когда на альтиметре было около восьмисот метров. Мотор не работал. Пилот вел "юнкерс", как планер, и, надо сказать, вел безукоризненно. Он дважды оборачивался, как бы проверяя мое самочувствие, но я не нашел в его взгляде никаких следов участия. Скорее, это было что-то очень близкое к брезгливости. "Чего это он так?" - мелькнуло у меня. Но летчик быстро погасил это мимолетное впечатление обычной предупредительной улыбкой. "В конце концов, он на десяток лет старше, - подумал я. - И разве я струсил?.. Записи тоже все в порядке... Но что же все-таки произошло?"

Пока я так размышлял, Лакмак аккуратнейшим образом посадил машину на три точки. К нам уже торопились. Опередил всех, конечно, Тейхен, и пожалуй что зря. Перемежая русско-немецкие проклятия, пилот обрушил на беднягу такой поток сквернословия, которого никак нельзя было ожидать от этого внешне прекрасно воспитанного человека.

Причиной неполадки в моторе, как выяснилось, была бензиновая помпа, отказавшая, словно назло, в кратчайший ответственный момент. Случай - один из тысячи, как выразился кто-то из специалистов.

Все было быстро устранено, и вскоре мы опять оказались в воздухе. Мне подложили в кабину новую гирьку. Программа полета была полностью выполнена.

Окончательная приемка машины состоялась уже зимой. За мной и на этот раз приехали неожиданно, но уже кто-то из немцев. По окончании испытаний я на фигурно изогнутых санках, запряженных призовым рысаком, был доставлен в заводскую столовую, где состоялся шумный, блестящий банкет. На этом празднестве Лакмак оказался одной из центральных фигур, принимавших многочисленные поздравления. В первый раз в жизни я пил какой-то сверхъестественный, обжигающий рот ликер, пахнущий, как помнится, мятой. Под конец торжества я закурил гигантскую черную сигару, которой по неопытности начал затягиваться, как Хорошевский ломовой извозчик. Наверно, это доконало меня, и поэтому конец торжества затерялся в тумане...

Прошло много лет. Отгремела Великая Отечественная. Воспоминания в юношеских приключениях были потеснены иными грандиозными событиями.

Я работал над подписями к альбому одного из советских фотографов, с которым был довольно коротко знаком. Альбом издавался в "Планете" издательстве сугубо фотографическом, и мне пришлось иметь дело буквально с Гималаями фотографий, отснятых этим всюду поспевавшим фоторепортером. Его фототека напоминала, скорее всего, архив немалого учреждения, готовящегося к переезду.

Подавляющее количество фотографий оказались фронтовыми.

Поначалу у меня просто разбежались глаза при виде таких драгоценных россыпей, особенно когда они грудой заполнили большой обеденный стол.

И вдруг в этом фотографическом винегрете взгляд задержался на одном из снимков. Чье-то странно знакомое лицо зарницей вспыхнуло в памяти.

На снимке была изображена группа военных в летной фашистской форме. Их лица выражали чувства самые непосредственные: у кого растерянность, у кого страх, у кого неприкрытая злоба.

- Любопытный снимок, - сказал я автору. - Где это?

- Под Гатчиной, - крякнул он прокуренным баском, скользнув по фотографии своими толстыми окулярами. - В начале сорок второго. Наши "юнкерс" сбили. Восемьдесят восьмой. Весь экипаж эсэсовский. Госпиталь, мерзавцы, злоумышляли бомбить. Только не получилось. А вот этот, второй с краю, бинты, помнится, с себя рвал, когда его перевязывали. От ярости, что ли? Должно быть, какой-то махровый.

- Подожди! - перебил я фотокорреспондента. - А ну глянь, что за отметина у него на лбу? Похоже - шрам. Или, может, это дефект снимка?

- Дефективно не работаем, - с некоторой обидой за свою "фирму" отозвался он. - Впрочем, давай проверю. Действительно шрам, - откладывая в сторону лупу и возвращая мне фотографию, подтвердил он. - А что тебя, собственно, интересует?

- Интересует... - отвечал я, постепенно узнавая в этом уже обрюзгшем, надменном, искаженном бессильной злобой лице знакомца своих юных лет.

Жертва аэродинамики

Оборудование современных воздушных лайнеров, где приборы автоматики исчисляются десятками, а функции пилота во многом подменяют ЭВМ, не может идти в сравнение с той скромной оснасткой, которой мы пользовались полвека назад.

Что размещалось на приборной доске самолета? Самое насущное: указатель скорости, указатель высоты, счетчик оборотов мотора, два манометра, термометр, креномер.

Иногда устанавливался компас, а если предстояло ответственное испытание - барограф, вычерчивающий зубчатую диаграмму полета на глянцевитом сетчатом бланке.

Но даже и это примитивное оборудование являлось подчас остродефицитным.

В середине двадцатых годов в стране начали возникать заводы и мастерские по изготовлению и ремонту авиационных приборов.

Одним из таких предприятий в Москве был завод "Авиаприбор". На этом заводе мне довелось работать техническим приемщиком.

Завод был небольшой, тесный, с изношенным оборудованием и не был бы ничем примечателен, если бы не трудилось на нем целое созвездие умельцев, должно быть потомков бессмертного Левши. Квалификация рабочих на "Авиаприборе" была весьма высокой.

Заводские лаборатории, где производилась приемка авиаприборов, не располагали специальным оборудованием. Так, например, при температурных испытаниях мы просто закладывали приборы в деревянные чаны вместе со льдом, перемешанным с солью.

Иногда использовалась жидкая углекислота, доставляемая на завод в стальных баллонах, она еще больше снижала температуру.

И тогда корпуса приборов покрывались нежным пушком инея, словно в морозильной камере нынешнего холодильника, которых тогда не было и в помине.

Во время этих испытаний надо было надевать перчатки, чтобы не приморозить пальцы. Но мы открыли и другое свойство глубокого холода: длительное прикосновение к замороженным предметам ликвидировало... самые застарелые бородавки, которыми почему-то многие тогда страдали.

Мы проверяли приборы и после того, как на их шкалы и циферблаты наносилась фосфоресцирующая масса. Для приемки такие приборы раскладывались на стеллажах, в комнате с занавешенными окнами.

Мне нравилось бывать в этой комнате, где отовсюду исходило таинственное зеленоватое свечение. Это напоминало сказочный сад, где цветут диковинные цветы.

Но долго в комнате оставаться не рекомендовалось: излучение было опасным для здоровья.

Проводились испытания на атмосферное давление. Так проверялись указатели высоты - альтиметры и их детали. Испытание проводилось под воздушным колоколом, куда воздух нагнетался или откачивался при помощи ручного насоса, напоминавшего парикмахерский пульверизатор.

В одной из лабораторий наполняли компасы спиртом. Работа была до элементарности проста: испытатель опускал конец резинового шланга в сосуд, наполненный спиртом, и, отсосав порцию воздуха из другого конца, быстро опускал его в отверстие компаса. Так часто поступают шоферы при заливке бензина. Но водитель, как известно, не допустит, чтобы жидкость попала ему в рот. С заливщиками компасов случалось и обратное.

Когда в чаше прибора исчезал последний воздушный пузырек, компас крепко завинчивался, и приемщик опломбировывал его специальными щипцами.

Конечно, все эти испытания позволяли только приближенно установить работу приборов в условиях полета.

Завод остро нуждался в испытательной аппаратуре, опытных стендах и самых различных установках. В первую очередь требовалась аэродинамическая труба, чтобы проверять продукцию в скоростных потоках воздуха.

Трубу начали строить в деревообделочном цехе. Она была длинная, громоздкая, заканчивавшаяся глухой фанерной камерой наподобие большой собачьей будки. Оборудование для нее еще не изготовили, и поэтому сооружение временно поместили во дворе, в одном из пустовавших кирпичных сараев.

Мое рабочее место не ограничивалось только лабораториями, приходилось много ходить по цехам, вникать в тонкости производства, завязывать разнообразные знакомства. Ребята часто расспрашивали об авиационной жизни, и я, как мог, старался удовлетворить их любопытство.

На заводе я как-то встретился, совсем того не ожидая, со старым знакомым по аэродрому - Димкой Шуточкиным.

Это был долговязый дядька, одетый с претензией на фатовство в клетчатый волосатый пиджак и такие же брюки гольф. У него были слезящиеся, однако очень внимательные, щупающие глазки и самоуверенный актерский басок. При ходьбе Шуточкин имел привычку раскачиваться из стороны в сторону, словно извиваясь, очень напоминая при этом крупную змееобразную рыбу наподобие мурены или угря.

Кто его знает, может быть, Димка обладал какими-нибудь гипнотическими свойствами? Ему, к примеру, ничего не стоило обменять латунную зажигалку на пару новых американских ботинок да еще уверить партнера в привалившем тому счастье. И спорить с ним оказывалось бесполезно, он своим убаюкивающим голосом всегда умел повернуть дело так, что собеседник вскоре растерянно замолкал и даже сам начинал ощущать некоторый конфуз от своих доводов.

На аэродроме про него так и говорили:

- Прошел огонь, воду, а медные трубы украл...

Шуточкин обрадовался мне, как родному брату, чему я был несказанно удивлен, так как никогда в приятельских отношениях с ним не находился.

До завода Димка работал вольнонаемным мотористом в одной из авиачастей, расположенных на Ходынке. Работник он был, бесспорно, знающий, умел быстро разобраться в неполадках мотора. Смекал и по части приборов. Он был прикреплен к машине одного из молодых пилотов и долгое время содержал ее в полном порядке.

Но главная беда заключалась в том, что Шуточкин относился к той страшнейшей категории тихих пьяниц, чье состояние внешне установить очень трудно. Я, правда, иногда замечал, что в случае перебора у него начинали краснеть веки. Но мало ли по какой причине они могут покраснеть? От него никогда не пахло спиртным, он не шатался, не скандалил и, сильно выпив, старался незаметно смотаться в укромное местечко.

Конечно, никто из нас не был святым по части горячительного. Бывало даже, в летном пайке вместе с мясом, сухофруктами и шоколадом притащишь от каптера легальную бутылку спирта. И какой же летун не поделится ее содержимым со своим верным технарем?

Но, как говорится, пей, да дело разумей!

Шуточкин разумел, видимо, не всегда. Все прохладнее становилось его отношение к своим обязанностям. Однажды на его самолете оказался незаконтренным краник бензинопровода, и дело чуть не кончилось аварией. Во второй раз получилось вовсе худо: он выпустил машину, не подтянув как следует тягу руля высоты. В результате "Ньюпор" рухнул, едва успев взлететь. Еще хорошо, пилот не растерялся, вовремя выключил мотор и этим спас себе жизнь.

И все же у парня оказались переломанными обе ноги.

Такой явной небрежности наши мотористы еще не допускали. Причину аварии ребята очень скоро выяснили сами, до начала официального расследования. Под суд Димку, правда, не отдали, это было как-то не в духе аэродромной этики. Ему предоставили выкручиваться самому, без свидетелей, что он, как и всегда, завершил успешно. Однако репутация его оказалась подмоченной. Налицо была прямая измена неписаным авиационным традициям, подразумевавшим абсолютное взаимное доверие между пилотом и механиком. Летчики стали отказываться от услуг Шуточкина, мотористы - сторониться его при встрече. Получалось уже нечто вроде бойкота.

Шуточкину пришлось расстаться с аэродромом и подыскивать себе другое место.

А в Москве была безработица. В Рахмановском переулке около здания биржи труда с утра до вечера гомонила разношерстная человеческая толпа.

Оттуда и появился на "Авиаприборе" Шуточкин - механик высокой квалификации.

Бесспорно, это был недосмотр технорука завода Кауфмана, любившего приезжать на биржу труда и лично вербовать для себя кадры.

На этот раз он доверился чисто формальным признакам, не поинтересовавшись подробнее моральными качествами своего избранника, умевшего весьма убедительно вести беседу, особенно при первом знакомстве.

Вскоре техноруку пришлось раскаяться в своем досадном недосмотре.

Кауфман был низенький полный брюнет, очень подвижный, веселый, с лунообразным лицом и темными, аккуратно подстриженными усиками, похожими на часовые стрелки.

Как бы в противоположность этой жизнерадостной фигуре старшим техприемщиком воздушных сил на заводе был некто Ахматович - выходец из Польши, бывший интендант царской армии, желчный субъект, редчайший придира и формалист.

Ахматович до страсти любил всяческие конфликты с заводом, которые возбуждал по малейшему пустяку. Мне даже казалось, что, не будь этих неприятностей, он посчитал бы свою жизнь неполноценной. Он писал в управление снабжения воздушных сил бесчисленные рапорты и заставлял меня править и редактировать их, так как сам был не очень силен как в стилистике, так и в орфографии.

В любую погоду он ходил в шинели, перепоясанной портупеей, и с неизменным наганом в кобуре, который он называл пистолей.

Приближался конец месяца, и, как уж это всегда полагается, в цехах чувствовалось напряжение. Бегали озабоченные мастера. Рабочие не отрывая глаз наблюдали за станками, гнули спины за сборочными столами. Лаборатории то и дело пополнялись партиями приборов, предъявляемых к приемке. Народ стремился во что бы то ни стало вытянуть месячный план.

Поэтому я был удивлен, когда меня неожиданно вызвали к техноруку. Обычно Ахматович никого из своих подчиненных до разговоров с администрацией завода не допускал, ревниво оберегая прерогативу абсолютного единоначалия.

На этот раз в кабинете технорука кроме Кауфмана и Ахматовича присутствовал заведующий одной из испытательных лабораторий Финогенов скромный, молчаливый человек. Бедняга когда-то перенес волчанку, и теперь в минуты волнения его лицо покрывалось красными пятнами. На этот раз по их густоте и яркости я определил, что человек чем-то очень расстроен. Между прочим, Финогенов отвечал за расход спирта, выделяемого заводу для различных экспериментов.

Как я понял из довольно шумного разговора, в партии компасов, предъявленных к приемке, два оказались с пониженной крепостью спирта. Ахматович требовал перепроверить всю партию.

- Я обязан верить не вам, а ареометру Боме, - дребезжал он. - У вас вечно спирт разбавляют. Распущенность полнейшая! Я бы на месте расстреливал за такие преступления!

И он многозначительно подтянул свою пистолю.

- Стрелец какой нашелся! - пытался ослабить нападение Кауфман. - С кем не случается?.. Ах, вы не пьете? - он сострадательно улыбнулся. - Но вы отдаете себе отчет, что означает всю партию заново проверить?.. Ну хорошо, давайте этого мильтижена вместе допросим. С пристрастием!

- Вызвать ко мне негодяя! - заорал он вошедшей секретарше. Немедленно! Кто его до заливки допустил?! Сейчас я со всех вас стружку сниму!

И он алчно посмотрел на круглую печать техприемки в плоской металлической коробочке, которую Ахматович, словно дразня, вертел между пальцами. Оставалось так немного - перештамповать этой печатью пачку аттестатов на приборы, лежащую на столе, и все бы встало на свое место и зарплата рабочим была бы полностью обеспечена.

Немного спустя секретарша возвратилась в кабинет:

- Николай Георгиевич! Шуточкина нигде нет. Пожарники весь завод обыскали. Сама в проходную бегала. Нет, с производства не выходил... Да, вот еще что!..

Она наклонилась к техноруку и что-то прошептала ему на ухо.

После этой таинственной реплики Кауфман только всплеснул короткими руками и многозначительно поглядел в сторону Финогенова, зардевшегося еще больше.

На сей раз "высокие договаривающиеся стороны" к соглашению так и не пришли. Ахматович отправился звонить по телефону в управление воздушных сил. Кауфман никак не мог добиться управляющего трестом.

Как оказалось, Димка был уличен на месте преступления в самый ответственный момент, когда, "вызывая огонь на себя", всосал через шланг добрую порцию горючего, но не рассчитал, поперхнулся и раскашлялся чуть не до рвоты. Пьянчугу немедленно отставили от заливки, проверив уже наполненные им компасы. По счастью, их оказалось не так много. Вскоре Шуточкин исчез. Увы, одновременно исчезла и пятилитровая бутыль со спиртом. Как на грех, спирта и у кладовщика больше не оказалось. Теперь Димка подводил уже весь коллектив цеха. Над месячной премией нависла угроза.

На заводе было много уголков, чтобы укрыться. Но на этот раз поиски пропавшего отличались особенной тщательностью. Обшарили все, до последнего закоулка. Вахтер клялся страшной клятвой, что нарушитель с завода выйти не мог. Это подтверждалось и отсутствием жетона на табельной доске.

Партию компасов пришлось-таки перепроверить. Это была нудная и канительная работа. Все они, наполненные до Шуточкина заводским ветераном Иваном Кузьмичом, оказались в порядке. Кузьмич не посрамил рабочей чести. Но время было упущено, и в месячный план продукцию не засчитали. Ахматович торжествовал. Кауфман нервно пощипывал свои ухоженные усики.

Не появился Шуточкин и на другой день. На заводе встревожились. Из завкома еще с утра поехали к нему на квартиру, беседовали с женой. Супруга, которой не в диковинку показалось это исчезновение, реагировала на визит довольно равнодушно.

- Приползет! - сказала она. - Никуда не денется. На бровях, а приползет.

Но дальше события повернулись неожиданным образом...

Маруся Сергеева, пригожая, черноглазая тарировщица манометров, возвращалась с обеденного перерыва к себе в лабораторию. Всегда внимательная к своей внешности, девушка завернула по дороге в сарай, где пылились детали аэродинамической трубы, и в этом безлюдье решила привести себя в должный порядок.

Она сняла с головы красную косынку, вытащила из кармана осколок зеркальца, коробочку с пудрой и совсем было расположилась заняться нехитрой косметикой, как вдруг, отчаянно взвизгнув, шарахнулась в сторону и выскочила из помещения: внутри кабинки что-то сильно заскреблось и застучало.

Прибежав в лабораторию, она, задыхаясь, рассказала об этом случае своим товаркам. Народ давно поговаривал о какой-то огромной седой крысе, за которой вот уже месяц бесплодно охотились заводские пожарники, дополнительно отягощенные этим ответственным поручением.

Через полчаса по заводскому беспроволочному телеграфу случай с Марусей достиг бдительных ушей технорука. Кауфман шариком прокатился по заводскому двору в направлении кирпичного сарая, а через десять минут вокруг уже гудел заинтригованный народ.

То, что Шуточкин оказался в кабинке трубы, сомнений не вызывало. Вызывало удивление другое: как через ее горловину мог протиснуться взрослый мужчина? Диаметр отверстия не достигал и тридцати сантиметров. Впрочем, оценив змееобразный облик героя и его пластические движения при походке, пришли к заключению: этот может!

- Трезвый нипочем не пролез бы! - уточняли понимающие. - Это точно! Выпивши - совсем другой коленкор!..

Затем начались переговоры. Кауфману принесли из красного уголка большой картонный рупор, при помощи которого массовики завлекают экскурсантов на очередное мероприятие. Через этот инструмент и происходило общение с внешней стороны.

С внутренней поначалу слышалось только отдаленное мычание.

- Найдите, черт возьми, кого-нибудь из мальчишек! - неистовствовал технорук. - Не могу же я из-за этого сукиного сына трубу ломать! Мы и так в нее три тысячи вложили! Кому я говорю, а ну, мигом!

Один из вахтеров вскоре привел "бронеподростка" Семку, как шутливо называли тогда ребят, направляемых на производство по молодежной разнарядке.

Семка оказался вполне подходящим для данного случая: щуплый, бойкий, смышленый, он так и рвался совершить поскорее любой героический поступок.

Мальчонка юркнул в отверстие трубы, только пятки сверкнули. Теперь в кабинке завозились явственнее. Окружающие примолкли. Наконец посланец возвратился. Запыхавшийся, он долго ловил воздух полураскрытым ртом.

- Дяденька! - приняв эту несколько необычную в заводской обстановке форму обращения, обратился он к Кауфману. - Нипочем ему теперь оттуда не вылезти!

- Как не вылезти?! - взвился технорук. - Да я его хоть в расфасованном виде, а достану! Залез - значит, вылезет!

- Не вылезет, - настаивал Семка. - Он ведь когда туда лез - худой был. А сейчас он толстый... Опух он, дяденька!

Десятка два желающих приняли активное участие в операции извлечения Шуточкина из аэродинамической трубы. Прежде всего ему подали команду раздеться до исподнего, после чего Семка доставил в кабинку конец надежной веревки, за которую тот и ухватился. Ребята дружно взяли! Пьянчугу волокли, как щуку, застрявшую в узкой лунке у незадачливого рыболова. По ходу извлечения Димка издавал низкий густой звук, подобно тифону на волжском танкере. Можно себе представить, в каком виде это чудовище предстало перед нашими глазами!

Затем Семка, уже причастный к сомнительной славе Шуточкина, последовательно выгреб из кабинки три литровые бутылки спирта, свежие объедки колбасы зельц и небольшой бумажный пакет с овсом. Шуточкин оказался последователем одного из чеховских героев, почитавшего этот злак лучшим средством для отбития запаха сивухи.

На следующий день злополучная труба была прочно задраена, а сарай заперт на замок. Теперь уже проникнуть внутрь стало вовсе невозможно. Впрочем, скоро привезли заказанное оборудование, и начался его монтаж.

Пьяницу, разумеется, уволили с завода, однако без большой огласки. Тем не менее Ахматович подал по начальству витиеватый рапорт о происшествии.

Я тоже частично пострадал на этом деле, поскольку трижды пришлось проверять редакцию кляузы перед сдачей ее на машинку.

Память об истории с Шуточкиным держалась на заводе довольно долго. Она проникла даже на аэродром, где острые на язык аэродромные мотористы еще раз изменили приросшую к Димке поговорку:

- А, это тот самый, который огонь и воду прошел, а в деревянной трубе застрял!

А веселый толстяк Кауфман окрестил Шуточкина более лаконично: "жертва аэродинамики".

ЧП на мандатной комиссии

Роясь в книжном шкафу, я обнаружил завалившийся за потрепанную подшивку старого "Огонька" пакет из ломкой синей бумаги. В такую бумагу когда-то бакалейные приказчики обертывали куполообразные головы крепчайшего сахара-рафинада.

Довольно неуважительно я потащил пакет, он выскользнул из рук, упал, лопнул, и из его чрева вывалилась груда бумажек.

Я долго елозил по полу, кряхтя и собирая их. Здесь были какие-то копии приказов, справки на все случаи жизни, характеристики, пропуска, протоколы с неизбежными "слушали-постановили", квитанции, расписки... Чего только не было!

Я уже настроился выбросить в корзину всю эту макулатуру, но случайно задержал внимание на одном из листков. Это оказалась:

"Выписка из протокола № 34/36 заседания президиума МОДВФ от 25-го ноября 1924 года.

Присутствовали: ВОРОШИЛОВ, ДУБЕНСКИИ, ПАВЛОВ, НИКУЛИН, АНДРОНОВ.

Слушали

13. О составе мандатной комиссии по комплектованию в авиашколы.

Постановили

13/1. Утвердить мандатную комиссию в составе: Махалова, Заборского и Аболина.

13/2. Поручить тт. Никулину и Дубенскому разработать вопросы по подготовке рабочих к приему в авиашколы".

Я не сразу прочел этот документ. Пришлось прибегнуть даже к лупе. Очень уж выцвел текст, и некоторые слова разбирались с трудом. Но чем блеклее представлялись мне строчки, тем отчетливее я вспоминал и это заседание в одной из скромных комнаток Петровского пассажа, и его немногочисленных участников.

Но может быть, поначалу следует расшифровать эти уже подзабытые многими литеры - МОДВФ? А ведь это была первая общественная организация, участвовавшая в создании воздушного флота, прародительница нынешнего ДОСААФа. Буквально - это было Московское общество друзей воздушного флота. И лица, присутствовавшие на его заседаниях, являлись зачинателями строительства и развития советских воздушных сил.

О Клименте Ефремовиче написано немало, и мне только хочется подчеркнуть, что он, как и многие кавалеристы, питал к воздушному флоту симпатию, граничащую с нежностью, и при каждом удобном случае пропагандировал и поддерживал его. В силу постоянной занятости Ворошилов не всегда аккуратно посещал заседания президиума. Еще чаще его куда-нибудь срочно вызывали, и он, встав и беспомощно разведя руками, быстро уходил, не досидев до конца.

Но и в те короткие часы, когда Ворошилов появлялся, он словно заражал всех нас неисчерпаемым оптимизмом, бодростью, энергией. С его приходом создавалось приподнятое, праздничное настроение.

Бессменным участником заседаний был Иван Ульянович Павлов - фигура в авиации примечательная. В то время он возглавлял воздушные силы Московского военного округа. Высокий, сероглазый, быстрый, решительный, строгий, он ценил удачную шутку, да и сам не очень стеснялся в выражениях как в устной речи, так и на бумаге. Уж кого-кого, а Павлова не упрекнешь в бюрократизме с присущей этому явлению обкатанностью формулировок. Как сейчас, помню его "резолюцию", определившую дальнейшую судьбу командира одного из авиационных подразделений:

- Барахло! Таких людей надо гнать из воздушного флота!..

Сам Павлов много летал, подавая личный пример подчиненным. Известна была его слабость к фигурам высшего пилотажа, которые он проделывал над центром Москвы на своем любимом истребителе Д-13. Крестьянский сын, солдат империалистической войны, он в составе русского экспедиционного корпуса попал во Францию, окончил там летную школу и стал классным пилотом. За подвиги во время гражданской войны Павлов был награжден тремя орденами Красного Знамени. Не каждый военачальник умел так гармонично сочетать обязанности крупного командира с повседневной практикой превосходного авиатора.

Но особенно запечатлелся в моей памяти Никулин - секретарь президиума, фактически заправлявший всеми делами Московского общества. Никулин был душой многих ответственных начинаний. Под его руководством был создан в Москве первый авиамузей Красного воздушного флота, организован по городу сбор средств для постройки самолетов. Он всегда присутствовал на заседаниях мандатной комиссии, словно хотел пропустить через себя лично всех до одного кандидатов на эту, по его выражению, "самую высокую профессию". Он положил немало труда на создание журнала МОДВФ с характерным для тех времен названием "Даешь мотор!". Ныне этот журнал представляет библиографическую редкость.

На первый взгляд Никулин казался очень моложавым. Мало кто мог поверить, что перед ним подпольщик, натерпевшийся вдоволь царских репрессий. Голос у него был спокойный, тихий, он никогда не повышал его; был немногословен, и, казалось, ему чужды шумные споры и волнения окружающих. Я не раз замечал, как особенно тепло и дружелюбно обращался к нему Ворошилов. И еще я никогда не видел Никулина смеющимся, а если он и улыбался, то, пожалуй, только где-то в самой глубине чистых, доверчивых, словно голубой акварелью тронутых глаз.

Он был всегда скромно одет, носил темную сатиновую косоворотку, тесноватый в плечах пиджачок и простенькие ботинки скороходовской работы. Он был прямодушен, принципиален и нелицеприятен, являя в моем представлении тип настоящего, бескомпромиссного большевика-ленинца.

В тот год я был прикреплен по общественной работе к Театру Мейерхольда, где довольно успешно проводился сбор средств на постройку самолета. Ежевечерне я приходил в этот интересный театр, где часто оказывался свидетелем жесточайших дискуссий, которые велись между поклонниками и противниками нового направления в театральном искусстве.

Я не мог сравнивать - в других театрах бывал редко - и поначалу безоговорочно принимал и пропагандировал мейерхольдовские спектакли. Я водил в театр красноармейцев аэродромной команды, пилотов и механиков с их семьями, курсантов авиационных школ и многочисленных приятелей и знакомых.

Как-то я пригласил в театр Никулина вместе с Межераупом, известным боевым летчиком, возглавлявшим наши воздушные силы в Туркестане. Внешне мои гости представляли полную противоположность друг другу - худенький, невидный Никулин и крупный, с широченной грудью, словно бы созданной для украшения орденами, Межерауп. Орденов у него было действительно в достатке, и в том числе какие-то экзотические, с голубой эмалью - туркестанские.

Мы сидели в первом ряду. Шел "Лес" Островского. Аркашку уморительно играл молодой Игорь Ильинский. Искоса я наблюдал за реакцией своих соседей. Межерауп хохотал от души, его полные плечи волнообразно колыхались. Никулин, как обычно, сидел с невозмутимым видом.

Уже в раздевалке, по окончании спектакля, он как бы между прочим сказал:

- А знаешь, я считаю, что "Лес" в Малом театре - пьеса куда более революционная, чем на вот этой сцене. Ты бы побывал в Малом.

Межерауп в разговор вообще не вмешивался, и, как мне показалось, из дипломатических соображений. Думается, он был скорее изумлен, чем взволнован спектаклем.

О вкусах, конечно, не спорят, но много лет спустя я прочел, что нарком просвещения Луначарский высказал однажды мысль, близкую к никулинской. Но ведь Луначарский был глубоким знатоком театрального искусства, человеком немалой эрудиции и прекрасного образования. Никулин, помнится, завершил всего четыре класса городского училища.

...Церемониал прохождения через мандатную комиссию был несложен. Сначала я зачитывал анкетные данные, автобиографию кандидата и характеристику с места работы. Подавшего заявление просили поподробнее рассказать о себе. Затем проводились короткая беседа и обмен мнениями между членами комиссии.

В случае возникавших сомнений мы связывались с организацией, направившей абитуриента, звонили по телефону в завком, секретарю комсомольской ячейки, в заводоуправление и там уточняли необходимые сведения. В редчайших случаях посылали письменный запрос.

Состав поступающих был сравнительно ровным и отличался от того смешанного контингента, которым комплектовались авиашколы несколько лет назад. Теперь преобладал рабочий народ: ребята часто являлись на комиссию прямо из цехов, пропахшие потом и машинным маслом. Их скромная одежда, загрубевшие руки, простая, бесхитростная речь не оставляли сомнения, что в авиацию пошла рабочая косточка. Пошел комсомол двадцатых годов.

Среди них было много так называемой безотцовщины: отцы многих погибли в окопах империалистической, в боях гражданской войны. По комплекции народ был больше мелкий, акселерации не наблюдалось. Годы экономической разрухи и хронического недоедания, видимо, сказывались на внешнем виде многих ребят. Да и со школьной подготовкой не всегда было гладко. Но было главное - жгучее желание: летать, летать во что бы то ни стало!

Так непосредственны и энергичны были их ответы, что редко приходилось сомневаться в искренности. Отличные это были ребята!

Аболин - большой добродушный латыш - сам спрашивал мало. Он только испытующе окидывал взглядом каждого входящего. Зато потом, когда мы коротко совещались, высказывал удивительно верное и точное мнение. Но иногда, словно задумавшись, неожиданно обращался к кому-нибудь из парней:

- А ты с лестницы в пролет смотреть не пробовал? Ну скажем, с шестого этажа? Голова не закружится?

Он и сам этого побаивался, в чем откровенно признавался. Но я встречал немало и других опытных пилотов, которые не очень любили такой эксперимент.

Больше всех задавал вопросы Махалов.

Махалова я знал еще по Аэрофотограммшколе, где он недолгое время комиссарил. У него был сплюснутый череп, тусклые карие глаза и круто вьющиеся, как на каракулевом воротнике, волосы. Он был изрядно глуховат. Как всякий плохо слышащий, говорил громко и трубно. Любил выступать перед большой аудиторией. Махалов был сыном московского драматурга Разумовского и по этой причине имел широкие театральные знакомства. Конечно, он тяготел к огням рампы неизмеримо больше, чем, скажем, к аэродромной обстановке. Он ежевечерне выступал в театре Мейерхольда с призывами жертвовать на постройку самолета, трафаретно завершая выступление фразой, которую многие из нас знали наизусть:

- И тогда красные советские летчики на красных советских самолетах пронесут по всему миру красные знамена революции!

Никулин, относившийся к Махалову несколько иронически, как-то заметил:

- Очень уж у тебя, браток, колер густоват. Не перепустил ли?

В жизни Махалов был балагур, мистификатор и, пожалуй что, порядочный ёрник. Он часто появлялся в театре с полной румянощекой дамой, представляя ее как свою жену. Но при этом неизменно пояснял:

- У меня их две. С одной не живу, но у нее живу. А с другой, вот с этой, живу, но у нее не живу.

Дама устало улыбалась и со скучающей гримаской отмахивалась. Ей, видимо, приелись эти дубоватые остроты.

На мандатной комиссии Махалов выцеливал паренька попроще и мог ошарашить его таким примерно вопросом:

- А что, русский поп имеет право быть избранным в Совет?

- Не имеет! - четко рапортовал паренек.

- А татарский? Мулла, к примеру?

Бывали случаи, когда парень, не понимая подвоха, задумывался. Один даже, помню, от смятения, что-ли, ответил: "Имеет!"

Но такие выходки обычно сердили Никулина.

- Ты, Махалов, свои провокационные штучки брось! - обрезал он. - Давай спрашивай по существу!

Мне, самому молодому из членов комиссии и, в общем-то, находившемуся не так давно в положении этих ребят, конечно, было лестно присутствовать на таких ответственных заседаниях. Особенно приятно было, если в этот день я летал. Тогда можно было маленько даже разыграть из себя этакого аса.

И, прищурив глаз, я спрашивал:

- Мотор встанет в полете - не сдрейфишь?

Однажды я не рассчитал и попал, должно быть, на сильно зубастого. Паренек был щупленький, лохматый, смотрел чуть исподлобья. Подозреваю, что пиджачишко был на нем с чужого плеча.

Он молниеносно перенял мой тон, тоже сощурился и с некоторым даже вызовом отвечал:

- Кондор какой нашелся! А сам небось на аэродроме машинам хвосты заносишь!

Надо же, и обозвал-то как - кондор!

Но тут, как всегда, вмешался Никулин:

- Спокойней, спокойней! Ты лучше спроси, как у него с семьей получится? В анкете внимательно разобрался? Он ведь один у матери кормилец. Батька его за Советскую власть жизнь отдал. А на стипендию, сам должен понимать, широко не разъедешься. Вот об этом самом и спроси. А трусов, если хочешь знать, я с такими глазами еще не встречал.

Вообще Никулин умел как-то сразу расположить к себе, создать в комиссии добрую и деловую обстановку. У него, как и у Аболина, был замечательный нюх на людей. Кроме того, Никулин обладал обостренным чувством справедливости.

Работа комиссии обычно протекала спокойно, без эксцессов и претензий со стороны поступающих.

Протекционизм полностью отсутствовал. Больше всего ребят отбраковывала последняя, медицинская комиссия, но на ее работу наши полномочия не распространялись. Инциденты были редки, но тем дольше и прочнее они задерживались в памяти. Об одном из таких я и хочу рассказать.

Этот парень был примечателен прежде всего очками в круглой железной оправе да, пожалуй, еще длинным черным пальто, напоминавшим католическую сутану. Вообще он отдаленно смахивал на молодого, но въедливого ксендза. Узколицый, с горбатым хрящеватым носом, тонкой ниточкой поджатых губ, он держался подчеркнуто скромно, но с достоинством. На вопросы отвечал обстоятельно, хотя и несколько витиевато. В разговор частенько вставлял иностранные слова. Перед ответом поднимал глаза и несколько раз чмокал губами, как после сытной закуски.

- Летать собрался? - неожиданно спросил на этот раз молчальник Аболин, особенно внимательно всматривавшийся в его лицо. - А сам очки напялил.

Парень издал чмокающий звук и, уставив глаза в высокий потолок, рассудительно ответил:

- Нет, зачем летать? Я предпочитаю на земле. По обслуживанию. В какую-нибудь спецшколу. Там неплохо можно устроиться. Мне бы это весьма импонировало.

- Ишь загнул! - подивился Никулин. - "Импонировало"! Ну, ладно, рассказывай, чем дышишь! Парень начал не торопясь, очень деловито. Приехал из украинского села, расположенного неподалеку от хутора Михайловского. Устроился в почтовом отделении на отправке посылок. Живет у замужней сестры. Отец с матерью занимаются сельским хозяйством. В коммуну? Нет, не вступали. (В те годы коллективизация не носила еще массового характера.) Живут ничего, подходяще. Отец даже собирается арендовать мельницу. Он по мукомольной части здорово понимает.

- Типичный середняк, - загудел Махалов. - Значит, живете не тужите?

- Мы бы, может, и лучше жили, - неожиданно разоткровенничался парень. Только кое-что из хозяйства бате нарушить пришлось... Благодаря непредвиденным обстоятельствам.

- Каким, каким? - забеспокоился вдруг Никулин.

Но парень словно поперхнулся и отвернул голову в сторону. Мы недоуменно переглянулись. Настала тишина.

И вдруг эту короткую паузу - раньше мы говорили: "пролетел тихий ангел", теперь равнозначно - "милиционер родился", - прорезал мелодичный вибрирующий звук. Никто из нас поначалу не поверил своим ушам. Это Никулин залился высоким, звонким, совершенно мальчишечьим смехом. Он слова не мог вымолвить от душившего его хохота, натужно покраснел и, словно дирижер над пультом, стал энергично отмахиваться руками. Вынул носовой платок, пытаясь прикрыть им рот, но безуспешно. Спустя немного в помощь ему баском подключился Аболин и даже Махалов, по причине глухоты позже всех сообразивший, в чем дело, издал сквозь губы продолжительное сипенье.

- Значит, непредвиденные обстоятельства? - обратился наконец Никулин к парню, уже принявшему свой обычный, несколько чопорный вид. - Они батю и подвели? Вот это загнул! Ладно, уматывай отсюда, а то вовсе уморишь! Результаты сообщим. Списки вывесим...

А происходил, этот примечательный разговор на третьей неделе после всенародного празднования седьмой годовщины "непредвиденных обстоятельств", нарушивших благополучие крепкой кулацкой семьи где-то неподалеку от хутора Михайловского.

Замок павловской работы

Ночью хорошо вспоминается...

Каждый час я обхожу большой пустырь на Варшавском шоссе, кое-где огороженный остатками дощатого забора. На строительной площадке разбросаны полузасыпанные снегом бетонные блоки и несколько наспех сляпанных складских помещений.

Меня сопровождает собачья свора, честно выполняющая свои обязанности. Нет лучше с собаками дежурить, они и днем-то ворчат на посторонних, а ночью и вовсе близко никого не подпустят. Живут псы около сторожки, кормиться бегают неподалеку, в местную новую столовую, а службу несут на моем участке.

За сохранность имущества я особо не опасаюсь. Ну кто потащит бочку с известью или многопудовый скат проволочной сетки? Наверно, по этой причине и замки для складов выданы мне аховые. Они стандартные, плоские, хлипкие, открываются одним ключом, и назначение их скорее символическое, чем реальное.

На особом положении находится склад, где хранится ходовая мелочь: спецодежда, обувь, электроматериалы, краски. В отличие от других, окна у него забраны прочными решетками, двери обиты листами кровельного железа и заперты на замок, который наверняка сделал бы честь музейной экспозиции начала века.

Такие монументальные замки навешивали когда-то на клети и амбары мужички-толстосумы да бойкие деревенские лавочники. А изготовляли их умельцы из "русского Золингена" - села Павлова на Оке, еще от времен Петра Великого славного производством изделий из металла.

Замок любительский, сработан на совесть, должно быть по заказу, и украшен затейливым чеканным орнаментом. Весу в нем полкило, не меньше. Его массивный корпус выточен из двух наглухо склепанных полусфер, стальную толстую дужку не возьмет никакая ножовка, а фасонный ключ подобрать, наверное, трудно. Запирается замок с громким мелодичным звоном, свидетельствующим о качестве и силе его пружины. Услышав этот звук, мой ближайший подручный Мухтар всегда настороженно поднимает левое ухо и тревожно взбрехивает.

Я поинтересовался у начальства, откуда попал к нам этот замок, но толком так ничего и не выяснил.

И не стал бы, пожалуй, описывать его столь подробно, когда б не сверлила меня мысль: при каких обстоятельствах в жизни попадался мне такой вот самый замок или, во всяком случае, его двойник?

Но память долго не давала ответа, как я ни пытался напрягать ее...

И все же в одну из ночей, когда я проверял лучом электрического фонарика целость складских запоров, из клубочка воспоминаний вылезла тонюсенькая ниточка, за которую я немедленно ухватился... Постой, постой! Ведь такой самый замок висел на зеркальных двухстворчатых дверях в помещении на Тверской улице, неподалеку от нынешней редакции газеты "Труд". А через его дужку была захлестнута веревочка, концы которой проходили сквозь отверстия в фанерной дощечке и смыкались на обратной ее стороне под сгустком багровой сургучной нашлепки с жирным оттиском печати... Да, да, именно так!...

Стало быть, надо поднапрячь стариковские силенки и поспешить в караульное помещение, чтобы там закрепить на бумаге эпизод, с неожиданной яркостью возникший в памяти.

С бумагой в дежурке не густо, и я вынужден пойти на преступление и содрать со стены плакат, где изображен набор противопожарного инвентаря. А затем лихорадочно записать на его изнанке то, что так настойчиво просится на бумагу.

Значит, так!.. Осень двадцать третьего. На Тверском бульваре первый листопад. В эстрадной "раковине" духовой оркестр играет вальс "Дунайские волны". Вокруг на скамейках и ныне исчезнувших тяжелых металлических стульях расположилась самая пестрая публика. Вокруг снуют мальчишки с цветными шариками, наполненными удушливым светильным газом. В тени аллей чинно прогуливаются девушки в пристойной длины юбках, белых нитяных чулках и простеньких парусиновых туфлях. Мелькают красные косынки работниц. Попадаются матросы в бескозырках и коротких черных бушлатах. Народ безбожно лущит семечки, поплевывает шелухой. Над гуляющими плывут смешанные запахи вафельного теста, махорки и медового английского табака "Кепстен", недавно появившегося в продаже.

Дальше, в конце бульвара, против памятника Пушкину, кинотеатр "Великий немой". Там был еще чудак администратор, охотно выдававший нашим ребятам бесплатные контрамарки. А когда он звонил по телефону, то всегда начинал так: "Говорит великий немой!" - и кудахтающе смеялся.

Мы с Михаилом Беляковым не спеша расхаживаем по бульвару. Михаил очень красивый юноша, статный, широкогрудый, с живыми карими глазами и густыми соболиными бровями. При виде его встречные девушки так и тают. Мы только что кончили Аэрофотограммшколу. На наших конусообразных буденовках голубые звезды, на шевронах по три кубаря. Мы довольны, веселы и чуть по-озорному настроены.

...В эту минуту я слышу, как в стороне складов нарастает собачий лай, переходящий в яростную грызню. Вот еще не было печали! А идти надо. Я с неохотой отрываюсь от своего "папируса", беру из угла палку потолще и ковыляю в ночь. На дворе, как говорится, ни зги! По счастью, тревога оказывается ложной. Просто прибежала Капка, юркая сучка с соседней стройплощадки. Ее благосклонность оспаривают двое кавалеров из моей "бригады". Разберутся сами. Значит, можно возвращаться. Скорей, скорей! Сейчас главное - не прервать хода мыслей!

Но все равно теперь уже легче. Теперь я оттолкнулся!..

...Ну конечно, это был Арефьев! А встретились мы около этого самого "Великого немого". Потом зашли в ресторанчик на Тверской. Как же мы с Мишкой тогда наелись! А вина какие пили! Нам говорили - марочные. Шато-лафит. Шато-марго! Водкой тогда еще не торговали, а то совсем хороши бы мы были! И этот лукавый татарин. "Сколько с нас?" - "Ничего!.." Да-а! Главное в жизни не промахнуться! - так, кажется, Арефьев говорил?.. Когда Беляков нервничал, он учащал речь и начинал быстро моргать. И лицо у него становилось какое-то брезгливое. И я, чуть что, краснел как дурак. Молоды были - зелены. Значит, татарин!.. Вот, кажется, я и добираюсь до главного. Нет, это все-таки мудрая поговорка - "В огороде бузина, а в Киеве дядька". Еще и не такое может в жизни случиться... И я записываю, записываю...

Итак, поначалу комиссаром, а впоследствии бессменным начальником Аэрофотограммшколы, где мы оба учились, был Антон Фомич Кринчик, склонный к полноте, большой крутолобый мужчина, с дружелюбным взглядом голубых, чуть навыкате, глаз, неизменно ровный, веселый и общительный. Мы все очень уважали и любили Кринчика.

Комиссары, приходившие к нам после Кринчика, почему-то часто менялись. Мы просто не успевали приглядеться к одному, как его отзывали, и на смену появлялся другой. В общем-то, это были не те комиссары, которых я потом встречал в авиачастях - людей трудной судьбы и большого сердца. Вот только один оставил след в моей памяти: Володя Степанов, бывший наборщик сытинской типографии, - узколицый моложавый человек с плохо подлеченным туберкулезом. Это был настоящий друг курсантов, к которому влеклись наши сердца, хоть он и на фронте никогда не был, и подвигов не совершал, и к авиации отношения не имел.

Но речь сейчас совсем о другой фигуре - своеобразной, противоречивой и по-своему колоритной - Арефьеве.

Внешний вид этого человека даже на улице останавливал внимание. Он был строен, высокого роста, с большими дерзкими глазами, заботливо уложенной пышной прической и очень красивыми руками с длинными, как у пианиста, пальцами. Он был прекрасным оратором: выступал всегда темпераментно и толково, то снижая голос почти до шепота, то повышая его едва не до крика. Ничего не скажешь, он умел себя подать.

Арефьев прибыл в нашу школу откуда-то с юга вместе со своим секретарем неким Роженицким, апатичным на вид долговязым юношей, всегда носившим большой маузер в деревянной кобуре.

Они были связаны, наверное, большой дружбой или какими-то иными обстоятельствами. Мы не раз подмечали, что на людях Арефьев не прочь был учинить жесточайший разнос Роженицкому, не стесняясь самых крепких выражений. Однако окончание конфликта частенько оказывалось в пользу секретаря. Кое-кто из находчивых ребят учел это обстоятельство и пытался втереться в доверие Роженицкому, оказавшемуся на поверку весьма продувным и оборотистым парнем.

Арефьев, без сомнения, был человек умный, осторожный, ловкий, обладающий завидной выдержкой и умевший с ученым видом знатока хранить молчание, когда дело начинало касаться специфических авиационных вопросов. Он, по моим наблюдениям, и не тяготел к авиационному делу. От посещений аэродрома уклонялся, а полетов избегал, являя этим противоположность политработникам других авиачастей. А уж это был закон: те летали не реже, чем заправские пилоты и наблюдатели.

При всем при том Арефьеву нельзя было отказать в энергии. Чего-чего, а уж активности ему было не занимать.

Он быстро добился от нашего шефа - Наркомата путей сообщения существенных денежных дотаций. Нам пошили отличные комсоставские сапоги, улучшили питание, подогнали форму у квалифицированных портных. Сам Арефьев продолжал ходить в штатском - элегантном синем костюме, высоких шнурованных ботинках и черной фуражке с лаковым козырьком.

Проработал Арефьев у нас очень недолго и в один прекрасный день исчез из школы вместе с Роженицким так же неожиданно и стремительно, как и появился.

Спустя год у нас состоялся очередной выпуск. В числе окончивших оказались и мы с Михаилом Беляковым. Мы были связаны крепкой дружбой и полны оптимистических надежд. Михаил получил направление в отдел военной метеорологии ВВС и посвятил этой важной проблеме всю свою дальнейшую жизнь, добившись немалых успехов и закончив впоследствии службу в звании генерал-майора. Я с нетерпением ожидал конца положенного отпуска, чтобы оказаться на одном из аэродромов, о котором слышал так много интересного и где мне предстояло встретить много замечательных людей.

Итак, мы не спеша продвигались по Тверскому бульвару, свежеиспеченные красные военные специалисты, одетые в новую, с иголочки, форму, скрипя и благоухая кожаной "сбруей", в хромовых комсоставских сапогах, надраенных до солнечного блеска.

Заинтересованные яркой рекламой, вещавшей о подвигах королей экрана великолепного Дугласа Фербенкса и белокурой красотки Мэри Пикфорд, мы пересекли узкую трамвайную линию против памятника Пушкину и подошли вплотную ко входу в небезызвестный кинотеатр "Великий немой".

И тут нас окликнул странно знакомый голос...

Перед нами стоял Арефьев. Он показался значительно раздобревшим за то время, которое мы с ним не видались. Одет он был со всегда отличавшим его франтоватым изяществом в коверкотовый костюм мягкого песочного цвета. От него исходил легкий запах дорогого одеколона.

Он увлек нас налево по шумной Тверской и по дороге забросал тысячью вопросов. Память у него оказалась фотографическая, он выдавал ребятам и прежним своим сослуживцам самые точные характеристики, восстанавливал мельчайшие подробности курсантского быта, обнаруживая высокую наблюдательность.

- Мальчишки! - тоном, не допускающим возражения, вдруг предложил он. Айда в какую-нибудь ресторацию! Имею жгучее желание отдаться воспоминаниям за бутылкой шипучего... Как у вас со временем?

Со временем у нас было просторно. А вот насчет денег... Мы несколько замялись. Дело в том, что выпускных мы еще не получили, а последней стипендии здорово протерли глазки еще неделю назад.

Арефьев, видимо, быстро понял наше смущение и, бросив фразу, вроде "Ну нет, это, разумеется, не причина!", едва не силой втолкнул нас в двери ближайшего из многочисленных ресторанчиков, чуть не впритирку соседствовавших друг с другом.

Эта новоявленная харчевня была претенциозно украшена позолотой, фальшивым мрамором, картинами в багетных рамах и даже экзотическими растениями. На небольшой эстраде пиликал танго струнный ансамбль и завывала какая-то пожилая, зловеще декольтированная солистка. Нам все это показалось в диковинку, мы еще ни разу в жизни не посещали подобные заведения.

Арефьев уверенно повел нас по прокуренному залу в уголок, где несколько на отшибе стоял не накрытый еще столик, поманил пальцем официанта и заказал ему обильную, изысканную, как мы посчитали, еду и несколько бутылок вина.

Под влиянием выпитого он вскоре сделался откровенным.

- Я, мальчишки, кое-чего достиг, - вызывающе поблескивая глазами, рассказывал он. - Фирма солидная, есть где развернуться. Работаем, как всегда, четко. В своих кругах я теперь человек известный. Персона грата! подтвердил он с некоторым даже самодовольством. - Впрочем, скоро убедитесь сами. Поинтригую вас покуда... Ну и Роженицкий, разумеется, со мной. Помните такого? Мы ведь со школьной скамьи друзья. Этот парень - пальца в рот не клади, даром, что с виду сонная муха. Главное, как он говорит, в жизни - не промахнуться! Правда, здорово сказано?

Арефьев и раньше представлялся нам широкой натурой, но на этот раз, кажется, превзошел себя. Стол буквально ломился от разных яств, а он продолжал заказывать все новые блюда. Мы до отказа набивали наши курсантские желудки, насыщались, блаженствовали и, уже несколько осовев, продолжали сквозь хмель слушать поучительные сентенции своего здорово развязавшего язык нечаянного благодетеля.

- Ребята! - перекрывая ресторанный гул, то и дело обращался он к нам. Джейранчики мои мокрогубые! Мало я о вас, чертенятах, заботился! Вот и теперь хочу сказать!.. Главное - не промахнуться! Ах обида, нет Роженицкого!

Он внезапно смолк, будто что вспомнив...

Когда приспела пора рассчитываться, Арефьев почему-то не пожелал иметь дела с официантом и потребовал самого хозяина ресторана. Как лист перед травой, перед нами возник вальяжный приземистый татарин в ослепительно белой накрахмаленной курточке, накинутой поверх дорогого импортного пиджака.

- Привет! - небрежным тоном бросил наш чичероне. - Будем знакомы! Я Арефьев!.. Сколько с нас?

Хозяин даже не счел нужным окинуть заплывшими глазками стол с остатками этого поистине лукуллова пиршества. Он только подобострастно склонил жирную бритую голову. Лицо его выражало крайнюю степень восхищения. Сладчайшая улыбка одухотворяла его.

- Ничего! - односложно ответил он, - Совершенно ничего!

- Ну нет, как это ничего? - строго поглядев на него, переспросил Арефьев и вытащил из кармана какую-то пустяковую купюру. Такую, пожалуй, осилили бы и мы с Михаилом из нашей тощей курсантской мошны. - Вот, получите! Ну пошли, мальчики!

И мы тронулись через зал в сопровождении хозяина, беспрерывно забегавшего перед нами то с одной, то с другой стороны.

Даже распахнув широкие стеклянные двери, он еще долго смотрел нам вслед.

На одном из перекрестков, у Никитских ворот, мы дружески распрощались с Арефьевым и, только оставшись вдвоем, вспомнили, что он, собственно, так ничего и не рассказал о своей работе. На какую волшебную должность поменял он нашу скромную Фотограммку? И хотя я был теперь окончательно убежден, что он рассматривал свое прежнее амплуа как некий трамплин для свершения в дальнейшем иных, более блистательных дел, недоумение не оставляло меня.

Да и Михаил находился в таком же состоянии.

А ларчик, как это часто бывает, открывался предельно просто, о чем и поведал нам на другой день, тщетно пытаясь подавить улыбку на своей располагающей физиономии, начальник школы. Как оказалось, Арефьев со своим верным Роженицким работали инспекторами в мощном налоговом аппарате Мосфинотдела и были вольны в животе и смерти разнокалиберных нэпачей, плодившихся в столице по принципу клеточного деления.

А к вечеру того же дня ко мне на Пресню неожиданно заявился Беляков.

- Слушай! - скороговоркой начал он, нахмурив свои роскошные брови. Никак не могу прийти в себя после вчерашнего сабантуя. А если на улице столкнемся мы с тобой с этим самым татарином? Что, думаешь, опять он будет улыбаться? Скажет он нам пару ласковых, и хоть сквозь землю проваливайся! И главное, прав ведь будет! И вообще давай с этой историей скорее разделываться!

Я хорошо знал высокую щепетильность, отличавшую скромную учительскую семью, где выросли и воспитались эти замечательные ребята - братья Беляковы. И спорить здесь было не о чем.

Вскоре школьный начхоз хитроглазый Зимин привез из банка положенное нам денежное довольствие и "под занавеску" сполна рассчитался с нами. Нам выдали и отпускные, и еще какие-то добавочные. И все новенькими белыми хрустящими червонцами. Может, кто еще помнит, - какие красивые это были купюры - первые советские червонцы!

Еще через день мы решили привести наш план в исполнение и отправились на Тверскую.

- Извиняться будем? - спросил я Михаила по дороге.

- Да ты что?! - вскипел он. - Перед этим-то разъевшимся живоглотом? И не подумаем! Рубанем: так, мол, и так! Налицо недоразумение. Недосмотр! Тем более выпивши были. Подсчитай и, что следует, дополучи. Не волнуйся, он хотя и большими тысячами ворочает, а все до копеечки помнит.

- Да и я так думаю.

И вот мы приближаемся к месту, где нам предстояло это несколько необычное объяснение, и еще издали примечаем зеркальные отсвечивающие двери, откуда с такой угодливостью провожал нас хозяин ресторана. Конечно, он ничего не забыл. Мы подходим ближе, ближе...

Ресторан опечатан. На его дверях висит тот самый замок павловской работы.

- Ну, знаешь, передачу ему я все-таки не понесу, - после паузы, вызванной некоторым обалдением, растерянно говорит Михаил.

- И я, пожалуй, тоже не понесу, - соглашаюсь я. - А ведь "фирма" сработала, четко. Ничего не скажешь! Одно слово - нэп!..

...Когда я наконец выхожу из караульного помещения, на дворе уже светает и по другую сторону Варшавки в мглистой морозной дымке возникают белокаменные чертоги жилых зданий. Чертоги Чертанова. И я там живу.

Только теперь чувствую, как мне жарко: я ведь в творческой запарке даже полушубок забыл скинуть, а температура в нашем помещении конголезская - две мощные электропечки в таком крохотном закутке. Электрики сторожей никогда не обижают.

Но мне теперь все равно. Теперь отлегло от сердца. Скинул я наконец с него этот увесистый замок.

За бокалом ацидофилина

В последние годы мне всегда хотелось написать что-нибудь волнующее со слов бывалых людей, участников авиационных событий, так стремительно уходящих в историю. Какой-нибудь яркий рассказ, освеженный памятью очевидцев.

Я пригласил домой двух авиационных ветеранов под предлогом отметить праздник авиации. Всегда найдется, о чем потолковать в этот знаменательный день, думалось мне. Главное, не отвлекаться на посторонние темы, направляя разговор в нужное русло, а затем исподволь выудить из словесного потока отважный поступок, необычайную ситуацию, эпизод высокого мужества, все, чем, бесспорно, была насыщена деятельность этих много повидавших и испытавших людей. Общеизвестно, жизнь нередко оказывается интереснее и увлекательнее самой богатой авторской фантазии.

...Итак, сегодня у нас именитые гости. Что за беда, если доказательства их былой популярности - лишь пожелтевшие вырезки из очень старых газет да орденские планки на скромных стариковских пиджачках.

Вот он, Фарих, небрежно расположившийся на широком диване. Разве этот человек не стоял у истоков становления полярной авиации? Фабий Фарих верный спутник легендарного Маврикия Слепнева и сам живая легенда, рыскавший над безбрежными, туго спрессованными снегами мыса Северного в поисках пропавших добытчиков пушнины - американских пилотов, а затем эскортировавший трагический груз через безлюдье Чукотки и дальше, в Соединенные Штаты Америки. Слепнев, Фарих - вторые после Шестакова советские летчики, побывавшие на американской земле. А год это был тысяча девятьсот двадцать девятый... Давненько!

Меня всегда брала досада, что книжка Фариха "Над снегами", до предела насыщенная истинной полярной романтикой, давно исчезла и является библиографической редкостью. Как оказалась бы она поучительна и полезна для сегодняшнего молодого читателя.

Фабия я помню еще с гимназических лет. "От юности своея" он сохранил мощный квакающий голос и манеру обидчиво оттопыривать нижнюю губу, под которой ныне угнездился седенький клинышек бородки. С годами Фарих обзавелся внушительным шарообразным животом, на котором любит, посиживая в кресле, скрещивать пальцы, напоминая в эти минуты католического монаха со старинных гравюр в новеллах Декамерона. Я давно собирался подарить ему четки, но так и не нашел этой счетной машинки ни в одной из московских комиссионок.

Против Фариха на краешке гнутого венского стула примостился старинный приятель его Николай Львович Кекушев, с лицом, напоминающим индейскую ритуальную маску, полуопущенными глазами и скорбно сникшими уголками рта, вроде бы бесстрастный и равнодушный ко всему окружающему. Но не следует доверяться первому впечатлению. Стоит Львовичу чем-то заинтересоваться, и веки его не спеша поднимаются, а в глубине сонных зрачков начинают мельтешить юркие озорные чертики.

Кекушев - авторитетнейший бортинженер, бортмеханик высокого класса, деливший риск и заботы своей многотрудной профессии с известными полярными асами: Водопьяновым, Слепневым, Мазуруком, Головиным. Архивы отечественной авиации свидетельствуют, что экипаж Головин - Кекушев первым в нашей стране совершил облет Северного полюса.

Итак, три старика восседают за круглым столом в квартире девятиэтажной новостройки Чертанова. В раскрытые окна вливается скрежет и подвывание МАЗов, ЯЗов и иже с ними. С голубого августовского неба слышен гул "илов" и Ту. Отсюда не так уж далеко и до Внукова. Но механические шумы не беспокоят, мы привычны к ним с молодых годов. А рокот самолетов несколько даже и в тон, он напоминает о значимости нынешнего дня.

Супруга моя, видимо, оценила некоторую специфичность приема дорогих гостей. Яства в застолье преимущественно молочнокислые: кефир, ряженка, ацидофилин, простокваша.

В глубокой тарелке млеют бледные ломти диетической докторской колбасы. Никаких селедок и острых приправ! Из напитков представлены "Московская минеральная" и еще расположившаяся несколько в сторонке в массивном графине чешского хрусталя золотистая лечебная настойка на калгановом корне.

На графинчик мы поглядываем хотя с некоторой алчностью, но взоров долго не задерживаем. Из предварительного обмена информацией установлено, что у нас на троих две заслуженные язвы желудка и один вполне кондиционный гастрит.

- Было время! - шумно вздыхает Фарих. - На спирту летали!

- Было, - меланхолически соглашается Николай Львович. - Ты еще, помню, вечно с актами вокруг начальства ошивался. Перерасход по горючему списать... Как же, не забыл.

- И никто тебя не обнюхивал, - словно не замечая реплики, продолжает брюзжать Фабий. - Это уж потом манеру взяли. Чего с водителями нынче только не делают?! Совестно сказать, с женским полом и с тем стесняться перестали. Другой инспектор будто целоваться лезет. Бывает, и при живом муже. Словом, ГАИ!

Разговоры с шутливой дружеской подначкой текут, не умолкая. Прав поэт, "болтливость старости сестра". Поворошить прошлое, порыться в воспоминаниях кому из нас не охота? Тем более с такими экзотическими биографиями, как у моих собеседников.

- Рассказал бы, Фабий, чего позанятнее, - прошу я.

- Не признаю нынешних репортажей, - в своей обычной, несколько скептической манере начинает он и тычет пальцем в свежий номер "Известий". Вот пожалте - опять про парашютистов. Дескать, рванул в манящую бездну с чувством восторга. Ведь все чушь это! Трепется беззастенчиво товарищ журналист. Тем более не сам прыгает. Когда над люком стоишь - поджилки трясутся. Особенно попервоначалу.

- А ты стоял? - неторопливо, уставив на друга круглые глаза, спрашивает Кекушев.

- Я не над люком. Я, брат, хуже, на плоскости стоял. На крыле. Оттуда и сигал. Какой тебе люк? Тогда их и в помине не было!

- Ну ты поподробнее, - прошу я.

Но Фарих аккуратно складывает газету в одну восьмую листа, наклоняется и, кряхтя, подсовывает ее под ножку стола.

- Не терплю, когда стол ходуном ходит! Этак и кефир недолго расплескать, - ворчливо замечает он. - Так вот, я тогда еще в Аэрофлоте работал. И помню, поступает распоряжение всему летному составу совершить по прыжку с парашютом. В добровольно-принудительном. порядке. Ну сам понимаешь, вроде прививки против малярии. Бумаженцию соответственную прислали, и каждому под расписку. Куда денешься? Я хоть и пятую тысячу уже разменял, по тем временам для воздуха цифра солидная, а все едино: ежели груздь, то полезай в "кузов. Прибыл ранним утречком. На Быковском аэродроме дело происходило. В барак зашел, смотрю, весь народ уже в сборе, припоздал я маленько, и по этой причине инструктор на меня зверем смотрит. Забыл вот его фамилию... небольшого росточка, коренастый, и еще глаза у него - это я уж точно запомнил, как у грифа, когда тот добычу терзает, - красные такие, с прожилками. Ну, думаю, вот она и моральная поддержка обеспечена! А тут и к машине. Втроем полетели: впереди пилот, потом этот красноглазый и сзади всех аз грешный. У-2 поначалу для этого дела приспособили. Между прочим, универсальная машина: чего только на ней не выкамаривали! Набрали восемьсот, вылез я, за стойку ухватился и словно прилип к фюзеляжу. Ну, никак не отдерусь! Будто эпоксидной смолой задницу приклеило. Рявкнул тут на меня инструктор: смотри - орет - тра-та-та! Аэродром промажешь! Ну, я отпустил левую руку и вниз рыбкой. Зажмурился, просчитал до трех, за кольцо дернул. И за морду сразу схватился. В горячке этой пряжкой от лямки веко царапнул. А парашют, ничего не скажешь, точно сработал. Тогда на котельниковских больше прыгали - хорошие были парашюты. Завис на стропах, вокруг поглядываю, окрестности обозреваю - все в полном порядке, или, как нынче принято выражаться, нормально! А потом сразу правый глаз стало застилать. "С чего, думаю, - вспотел, что ли?" Разобрался внимательнее, а это кровь. Вот еще Художественный театр!

Рассказчик, не угадав, обмакивает бородку в стакан с ацидофилином и, привычно стряхивая с нее капельки, продолжает:

- Да-а! Однако приземлился как следует. Хотя и на самом краю аэродрома. А ко мне уже на "пикапе" чешут. Первым этот красноглазый. Бежит, руки раскинул, обнимает:

- Ну, Фабий, со святым крещением! Сподобился-таки! Давай скорее на машину, и в барак. Другие очереди ждут.

А потом присмотрелся ко мне да как ахнет:

- Ты что, кабана резал, что ли? Кровищи-то! Куда тебя такого в барак? Подавайся отсюдова!

- А чего? - спрашиваю.

- А того, - отвечает, - что с такой фотогеничной личностью только за парашютизм и агитировать. Из тебя, как бы поаккуратней выразиться, получается наглядный экспонат... А у меня и так некомплект. Двое не явились. Один, между прочим, заслуженный. Привези я тебя сейчас в таком виде последний народ разбежится.

Ну, разжился я у них водицей, в бачке маленько оказалось. Умылся кое-как. Закурил. Платком носовым ссадину прижал покрепче. Все едино с собой не берут ни в какую. Парашют забрали, комбинезон, а сам, говорят, топай на полусогнутых. А к бараку и близко не думай подходить!

Так я и поковылял мимо ихнего дома с песнями. И с тех пор больше не прыгал. Хорошенького понемножку. Да по совести сказать, особо и не жалею. Значок, однако, заработал. Такие синенькие значки, маленькие, тогда давали после первого прыжка.

- Один значок-то? - уставив на рассказчика равнодушный взгляд, спрашивает Кекушев.

- Один... А сколько же?

- Зря! Я бы на твоем месте обязательно два потребовал. Так бы и объяснил - это, мол, мой первый и последний прыжок! Получается два.

Загрузка...