ГЛАВА II

1

«Не может быть, чтобы это было любовью, или как там ее называют. Но тогда что со мной происходит?» – спрашивал себя Онофре Боувила. В течение лета и большей части осени 1887 года та одержимость, с какой он думал о Дельфине, разрасталась, превращаясь в навязчивую идею. За время, прошедшее с той ночи, когда она, словно светящийся призрак, материализовалась вместе с котом в его комнате и предложила работать во имя Идеи, он не обмолвился с ней и парой слов. Ни одного признательного взгляда, ни единого дружеского жеста – даже сталкиваясь с ним лоб в лоб в тесных переходах старого дома, Дельфина ничем не давала понять, что их объединяет нечто большее, чем поверхностное знакомство. По пятницам он неизменно находил у себя в кровати определенную сумму денег, казавшуюся ему теперь слишком скудным вознаграждением за проявленные им рвение и успехи, достигнутые на пропагандистском поприще. Тот ночной разговор при свече, пламя которой вдруг вырвало из темноты ее безумное лицо, был единственным связующим звеном между ними. Он скрупулезно вспоминал ее фразы, возвращался к ним снова и снова, тщетно пытаясь отыскать некий тайный смысл, возможно в них заложенный. На самом деле ничего из того, что он пытался воскресить в своей памяти, не существовало в реальности, а происходило лишь в его воображении, и на обрывках этих смутных ощущений он возводил целые воздушные замки. Должно быть, в нем говорили юношеское вожделение, пробуждающаяся сексуальность, но он этого не знал. Онофре пытался подойти к делу рассудительно – стоит еще немножко подумать, и все встанет на свои места, но подсознательно понимал, что зашел в тупик. «Что же мне делать?» – постоянно спрашивал он себя и не находил ответа, зная только одно – Дельфина сама ему об этом сказала: у нее был мужчина, и это сильно задевало его самолюбие. В голове все время стучала мысль, как бы устранить его с дороги, стереть с лица земли. Однако сначала надо было разузнать о нем побольше: кто он, где и когда они видятся и чем занимаются, находясь вместе. Так как в пансионе царил раз и навсегда заведенный порядок и, судя по всему, родители ничего не знали о похождениях дочери, он пришел к выводу, что они должны видеться не в дневное время суток, а, возможно, даже ночью – поступок слишком смелый, можно сказать, отчаянный для той эпохи. Пока не наступил ХХ век, жизнь, за редким исключением, замирала почти сразу после захода солнца, а если кто-то не придерживался этого неписаного правила, то априори и безапелляционно объявлялся безнравственным типом, вызывающим подозрения. В народном представлении ночь была населена призраками и усеяна опасностями; все, что происходило при свечах, приобретало загадочный, будоражащий воображение смысл. Существовало поверье, будто ночь – некое живое существо, обладающее странной силой затягивать людей в черную бездну, и тот, кто, нечаянно заблудившись во мраке, попадал в нее, уже никогда не возвращался. Другими словами, ночь ассоциировалась со смертью, а рассвет – с воскрешением к новой жизни. Идея электрического освещения, имевшая целью навсегда покончить с мраком, находилась пока в зачаточном состоянии; кроме того, его применение было связано с разного рода условиями и оговорками. Искусственное освещение должно иметь ровное свечение и достаточную яркость, не ослепляя и не причиняя вреда глазу тепловым воздействием, – говорилось в одном журнале в 1886 году. Яркий свет, в силу большой концентрации энергии на нити накаливания, не может применяться без затемненного экрана, выполненного из размельченного стекла. Напротив, другая барселонская газета в этом же году утверждала, что электрическое освещение, по словам профессора Шона, выдающегося окулиста из Бреслау, скоро вытеснит любое иное, так как оно предпочтительнее для чтения и письма при условии достаточной яркости и ровности свечения. Но Онофре эта полемика пока не интересовала. Его мысли были заняты Дельфиной. Он представлял ее себе в облике страшного, но притягательного существа, бродящего во мраке ночного города в поисках своего возлюбленного. Ее непроницаемый, словно защищенный панцирной броней вид, шероховатая, как у ящерицы, кожа, горящие адским пламенем зрачки, свалявшиеся грязные космы, похожие на щетку для чистки дымоходов, и рваная неряшливая одежда днем делали ее смехотворным чудищем, однако под покровом темноты превращались в атрибуты неприкаянной души, чуть ли не призрака. Одержимый идеей застигнуть тайных любовников на месте преступления, Онофре решил бодрствовать все ночи напролет. Как только в пансионе замирали признаки жизни и гасла последняя керосиновая лампа, он занимал пост на лестничной площадке. «Если Дельфина выйдет из комнаты, то обязательно пройдет тут; – думал он. – Она пройдет мимо меня и не заметит, а я смогу проследить, куда и зачем она идет». Постепенно ночные бодрствования превратились для него в привычное и нескончаемое времяпрепровождение. Часы во Введенском приходе, в приходах Святого Иезекииля и Богоматери Всепомнящей отмеряли время с раздражающей медлительностью. Ничто не тревожило покой погруженного в сон пансиона. Приблизительно в два часа выходил в туалет мосен Бисансио. Он возвращался через несколько минут, и тут же раздавался его храп. В три часа Микаэла Кастро начинала говорить сама с собой и со своими духами, и эти монотонные, как пение псалма, заклинания продолжались до рассвета. В четыре и в половине шестого священник опять выходил в уборную. Цирюльник спал спокойным беспробудным сном. Из своего убежища Онофре отмечал все мелочи, фиксируя их в памяти. В скуке ночных бдений любая самая банальная деталь казалась ему значительной. Особенно его беспокоил кот – злобный, коварный Вельзевул; мысль о том, что он где-то бродит по дому и охотится на крыс, или о том, что Дельфина, отправляясь на свидание, может прихватить его с собой, наполняла его страхом. Пока медленно текла ночь, он придумывал верный способ, как избавиться от кота, не вызывая подозрений. Рассвет заставал его оцепеневшим от холода и неподвижности, уставшим от размышлений и в тяжелом душевном состоянии. Прежде чем просыпались остальные обитатели пансиона, он возвращался к себе в комнату, брал тюк с брошюрами и шел на выставку. «Сегодня, как стемнеет, буду на том же месте, – думал он. – И если нужно, проведу здесь все оставшиеся до конца года ночи». Иногда усталость брала свое, глаза закрывались, и он начинал клевать носом в самый разгар наблюдений.

Однажды, когда он вот так задремал, его внезапно разбудил шорох одежды. Затаив дыхание, Онофре различил звук шагов – кто-то осторожно спускался вниз. «Наконец-то!» – пронеслось у него в голове. Он сел на корточки, дополз до края лестницы и в нескольких сантиметрах от лица ощутил какое-то движение. В нос ударил резкий, густой запах духов. Ему и в голову не приходило, что Дельфина способна прибегать к такого рода женским ухищрениям, что ради встречи с мужчиной она готова прихорашиваться. «Это и есть любовь!» – подумал Онофре. Он подождал пару секунд и стал спускаться. Плиты из искусственного мрамора, которыми были облицованы ступени, почти полностью поглощали звук шагов преследователя и преследуемой. «Если Дельфина почему-то остановится, между нами произойдет столкновение с непредсказуемыми последствиями», – подумал он и благоразумно замедлил шаг. Однако разделяющая их дистанция стала увеличиваться. «А если я отстану, то потеряю ее из виду. Дельфина знает дом как свои пять пальцев, она сто раз на день проходит тут, а я, дурень, даже не посчитал заранее количество ступеней на пролетах». Каждый раз, ступая на лестничную площадку, он рисковал вывихнуть себе руку или ногу. Раздосадованный этими препятствиями, которые не сумел заранее предусмотреть, Онофре потерял ощущение пространства и времени, не понимая, на каком этаже он находится: на первом или на втором, и сколько времени прошло с тех пор, как он пустился в это бессмысленное преследование: несколько минут или целый час. Тут он услышал, как заскрипели петлицы входной двери. «Святители небесные, она же и впрямь может от меня ускользнуть», – прошептал он в отчаянии, бегом спустился с лестницы, в вестибюле обо что-то споткнулся, упал, ударился об пол коленкой и, хромая, не чувствуя в пылу погони боли, выскочил на улицу. Луны не было, улица, как и пансион, была погружена в абсолютную темноту. На воздухе запах духов уже не ощущался так остро. Он добрался до первого поворота, посмотрел направо, потом налево. Дул влажный восточный ветер. Не было слышно ни звука. Он прошел немного вперед, но скоро понял, что преследование обернулось неудачей, и вернулся домой. Там Онофре снова занял свой наблюдательный пункт и оставался на месте, пока промозглая сырость не проникла до самых костей и он не стал стучать зубами. «Все, что я делаю, не имеет смысла», – пронеслось в голове. У него засвербило в носу, и он еле сдержался, чтобы не чихнуть и тем самым не выдать своего присутствия. Наступил момент, когда силы покинули его, – он закрылся в комнате и начал себя жалеть: «Она надо мной просто издевается. Сейчас она в объятиях мужчины, и оба надо мной смеются, а я сижу тут, на кровати, совсем больной и без сил». Наверное, он уснул, а когда открыл глаза, увидел, что какой-то человек, по виду знакомый, смотрит на него испытующим взглядом.

– Он умер совсем недавно, – услышал Онофре его голос и понял, что сказанное относится к нему. – Запаха пока нет, и суставы еще не одеревенели.

Неизвестно откуда взявшийся луч света оживил сцену, заиграл на стеклах очков пришельца и заставил его тень на стене разрастись до гигантских размеров. «Теперь я знаю, кто это, – сказал себе Онофре. – Но что он здесь делает и с кем разговаривает?» Словно желая ответить на его вопрос, из темноты вышел отец и приблизился к мужчине в очках.

– Вы думаете, с ним все будет в порядке? – спросил он.

Отец был все в том же костюме из белого льна, но без панамы – отдавая дань печальной торжественности случая, он ее снял. Мужчина ответил:

– Не беспокойтесь, сеньор Боувила. Когда мы его препроводим, он будет как новенький, будто мы вовсе его и не теряли.

У Онофре в голове пронеслось: «Без сомнения, я сплю и вижу сон». Какое-то время назад он пережил похожую ситуацию: однажды утром он увидел, что обезьянка, привезенная с Кубы отцом, мертва. Мать, которая всегда вставала раньше, первой обнаружила в клетке скорчившийся в судорожной неподвижности бездыханный комочек. Она никогда не испытывала нежности к этому животному – грязному, истерическому и злобному, так и не привязавшемуся к кормившим его людям, но, увидев его мертвым, не смогла сдержать внезапное чувство жалости, и у нее на глазах выступили слезы.

– Надо было проделать такой путь, чтобы умереть вдали от своих сородичей, – пригорюнилась она. – В таком страшном одиночестве! – Муж нашел ее рассвирепевшей от возмущения. – В этом виноват ты, – кричала мать. – Зачем ты оторвал ее от родной земли? Господь поместил ее там, значит, так ему было угодно. Вот к чему приводят необузданные желания и амбиции, – добавила она без связи с предыдущими словами.

Онофре уже совсем проснулся и слушал разговор между отцом и матерью.

– Поди-ка узнай, что было бы с этой обезьяной, если бы не я, – возразил Американец. – Ба! Да у меня есть идея! – воскликнул он, когда доводы обеих сторон были исчерпаны. – Онофре, – впервые с начала ссоры обратился он к сыну, – не хочешь прокатиться в Бассору?

Жоан Боувила бывал в Бассоре часто; считали, что часть состояния вложена у него там в какое-то дело, а оставшаяся – в банки. Как правило, он отсутствовал не более трех-четырех дней, а воротившись, никогда не рассказывал о том, чем занимался, что видел и слышал, в каком состоянии находятся дела, ради которых он туда ездил. Порой он привозил в подарок какие-нибудь безделицы: несколько лент, сладости, брикет душистого мыла либо иллюстрированный журнал. Иногда приезжал до крайности возбужденный, если не сказать окрыленный, но никогда не объяснял причины. В таких случаях за ужином он бывал гораздо красноречивее обычного, обещал жене, что в следующий раз они обязательно поедут в Бассору вместе, а оттуда, не заезжая домой, отправятся в Барселону или прямо в Париж. Однако эти обещания, расточаемые с таким воодушевлением, быстро забывались и кончались пшиком. Но в тот раз, после смерти обезьянки, он действительно взял с собой Онофре в Бассору. Это случилось в начале зимы, дорога была сносной, однако они добрались до города, когда уже смеркалось. Первым делом отец и сын направились в мастерскую таксидермиста, чей адрес им дал муниципальный полицейский. Там они вытащили мертвую обезьянку из дорожного мешка, вызвав у мастера неподдельный профессиональный интерес:

– Я никогда раньше не делал такой работы, – сказал он, ощупывая бездыханное тело ловкими пальцами.

В мастерской царил полумрак. Онофре увидел несколько прислоненных к стене животных, каждое из которых находилось на определенной стадии препарирования: у одного не хватало глаз, у другого – рогов, у птицы еще не было оперения; и у большинства через отверстие в животе виднелся каркас, сплетенный из стеблей тростника. Он заменял скелет, и из него торчала солома вперемешку с клочьями ваты. Таксидермист извинился за темноту в мастерской.

– Мне приходится наглухо закрывать окна и двери, чтобы, не дай бог, не залетели мясные мухи или моль, – объяснил он.

Прощаясь с таксидермистом, Американец вручил ему задаток, а взамен получил квитанцию. Мастер предупредил, что не сможет закончить работу до праздника Поклонения волхвов.

– Сейчас самый разгар охотничьего сезона, и пошла мода делать чучела из трофеев, чтобы украшать ими столовые и гостиные, – сказал он извиняющимся тоном и добавил: – Жители Бассоры обладают изысканным вкусом.

Меж тем Онофре захотелось еще раз взглянуть на обезьянку. От стола, куда ее положили, шел сильный запах формалина. Онофре смотрел на брюшко, на скрученные ножки и ручки, и обезьянка показалось ему совсем крошечной. Откуда-то потянуло сырым сквозняком, и ветер тихонько вспушил сероватую шерстку на мордочке бедного животного.

– Пошли, Онофре! – позвал отец.

Когда они вышли на улицу, уже стемнело и небо пылало кроваво-красным закатом, совсем как геенна огненная на одной из картинок в учебнике по Закону Божьему, который ему иногда показывал священник, чтобы внушить трепет перед Господом.

– Это отсвет от дыма, его выбрасывают в атмосферу плавильные печи, – объяснил ему отец. – Видишь ли, сынок, это и есть прогресс, – продолжил он и рассказал, как в Америке видел настолько задымленные города, что в них не мог прорваться даже маленький лучик солнечного света.

В тот год, когда из-за смерти обезьянки отец взял его с собой в Бассору, ему только что исполнилось двенадцать лет. Они прошлись по центру, освещенному газовыми фонарями. Было много народу: кто-то шел на работу, кто-то уже возвращался домой, к своему очагу. Со стороны фабрик слышались протяжные гудки, зовущие ко второй смене. Прямо по улице по узкоколейке двигался поезд, от локомотива сыпались искры, которые разносились по воздуху, падали на прохожих и, затухая, оседали черной копотью на стенах домов. Лица людей тоже были вымазаны сажей. Туда-сюда сновали велосипеды, подпрыгивая на брусчатке, громыхали экипажи, переваливаясь через ухабы, тряслись телеги, запряженные тяжело дышащими клячами. Они вышли на главную улицу, где освещение было более ярким и прохожие, в основном мужчины, были лучше одеты. Час прогулок миновал, и женщины разошлись по домам. Тротуары были узки, отчасти изза ресторанов и многочисленных уличных кафе под навесами; через окна виднелись силуэты сидящих за столами людей, у входа – суета, смех. Онофре с отцом вошли в один из ресторанов. Мальчик заметил, что посетители кидали на отца насмешливые взгляды: его костюм из белого льна, панама, плед, в который он закутался от холода, – все это странное для провинциалов в разгар зимы одеяние привлекало их внимание. Отец напустил на себя равнодушный вид, словно ничего не замечал. Повязав на шею салфетку и сдвинув брови, он спокойно изучал меню, потом заказал лапшу, запеченную в духовке рыбу, жареного гуся с грушами, салат, фрукты и взбитые сливки. У Онофре даже скулы свело: ему еще никогда в жизни не приходилось пробовать таких яств. А сейчас приятные воспоминания обернулись жутким сном, и он проснулся весь в холодном поту. Поначалу Онофре не сообразил, где находится, и его обуял необъяснимый страх. Потом он узнал комнату, понял, что это пансион, и услышал, как на Введенской церкви зазвонили часы. Эти привычные детали вернули его к жизни. Кошмар с таксидермистом кончился, но на смену пришла смутная мысль о том, что он стал жертвой чудовищного обмана. Эта мысль навязчиво вертелась в голове, а он не понимал, откуда она взялась и почему так прочно засела в мозгу. Он снова и снова возвращался к событиям этой ночи, и с каждым разом подозрение об обмане все глубже проникало в его душу: «Могу поклясться, что я стал свидетелем бегства Дельфины. Но во всем этом есть что-то странное, из-за чего я никак не могу свести концы с концами; одно из двух: или я сильно заблуждаюсь, или за всем этим кроется какая-то тайна». Ему хотелось спокойно поразмышлять, но голова кружилась, в висках стучала кровь, его бросало то в жар, то в холод, и бил такой озноб, что лязгали зубы. Когда удавалось ненадолго задремать, вновь появлялся таксидермист, и он опять с болью в сердце переживал те обстоятельства, при которых совершил свое первое путешествие в Бассору. А просыпаясь, тут же погружался в недавние ночные перипетии. Казалось, оба события были между собой чем-то связаны. «Что же произошло на самом деле? Что случилось тогда, и какой ключ может это мне дать для разгадки ночного происшествия? – Вопросы следовали чередой и не давали ему заснуть. – Надо отложить до утра, когда у меня прояснится голова», – убеждал он себя, но мозг упрямо продолжал выполнять бесплодную изнурительную работу, и каждый час был нескончаемой пыткой.


– Сынок, не бойся, это я, – произнес тот самый голос, который он слышал во сне.

Он проснулся, или ему так показалось, когда в нескольких сантиметрах от своего лица увидел незнакомца, смотревшего на него с нескрываемой тревогой. Он хотел закричать, но не издал ни звука – настолько ослабел. Незнакомец поморщился и продолжал тихим голосом, каким обычно разговаривают с детьми и щенятами.

– На, выпей – это хина. Она снимет жар, и тебе сразу станет легче. Он поднес к губам Онофре дымящуюся чашку, и тот с жадностью стал пить. – Эй, потише! Не спеши, малыш, а то поперхнешься.

Онофре узнал мосена Бисансио. Священник, видя, что больной мало-помалу приходит в себя, добавил:

– У тебя высокая температура, но думаю, ничего серьезного, обойдется. Просто последнее время ты слишком много работал, мало спал и в довершение всего подхватил сильную простуду, поэтому не волнуйся. Болезни ниспосланы нам Богом, и мы должны принимать их с терпением и даже благодарностью, поскольку это все равно, как если бы сам Господь говорил с нами устами микробов – тоже Божьих тварей, чтобы преподать нам урок смирения. Я сам, хотя и не жалуюсь особенно на здоровье, за что благодарю Всевышнего, тоже не обойден старческими болячками и считаю это нормальным для моего возраста. Каждую ночь по три, а то и по четыре раза хожу в уборную умиротворить, так сказать, мой мочевой пузырь – он у меня последнее время пошаливает. Да и пищеварение неважное – с трудом справляю большую нужду, а когда меняется погода, то болит позвоночник. И ничего – живу помаленьку.

– Который теперь час? – спросил Онофре.

– Половина шестого или около того, – ответил священник. – Эй, парень! Ты что это надумал? – спросил он, видя, как Онофре пытается подняться.

– Мне надо идти на выставку, – ответил тот.

– Забудь про свою выставку. Она и без тебя обойдется, – сказал мосен Бисансио. – Ты не в состоянии встать, тем более выйти на улицу. Кроме того, сейчас полшестого вечера, а не утра. Ты весь день был в горячке и разговаривал в бреду.

– Разговаривал? – испугался Онофре. – И что я говорил, падре?

– Обычные в таких случаях вещи, сынок, – ответил священник. – Ничего существенного. По крайней мере, я ничего не понял. А теперь успокойся и усни.


Когда Онофре, придя немного в себя, смог наконец доплестись до выставки со своим взрывоопасным грузом брошюр, этот пыльный грохочущий мир показался ему таким чужим и далеким, словно он вернулся из длительного путешествия, хотя отсутствовал всего пару дней. «Здесь я, как последний идиот, только время даром теряю», – упрекал он себя. Ему пришло в голову серьезно поговорить с Пабло, попросить поручить ему какое-нибудь более сложное задание и таким путем сделать стремительную карьеру в сфере революционной деятельности. Однако он быстро сообразил: ни Пабло, ни другие приверженцы Идеи просто не поймут ход его мысли, не говоря уже о том, чтобы оценить разумность и целесообразность его претензий. Дело, которому они так истово служили, нельзя было приравнять к предприятию, куда поступают на работу для продвижения по службе или личного обогащения. Ради него они были готовы пожертвовать всем, ничего не требуя взамен. «Под прикрытием этих мнимых идеалов, – размышлял Онофре Боувила, – они используют людей в своих целях, не давая себе труда подумать об их законных интересах или позаботиться об их нуждах. Во имя революции эти фанатики не задумываясь пойдут по трупам». Придя к такому выводу, он мысленно поклялся сделать все от него зависящее, чтобы при первом же удобном случае покончить с анархистами. Эта ненависть и жажда мести не позволяли ему понять, какое сильное влияние оказало учение анархистов на него самого, насколько глубоко он оказался втянутым в болото их бредовых фантазий, выдаваемых за самобытность. И хотя впоследствии Онофре ставил перед собой диаметрально противоположные цели, он совпадал с ними в том, что касалось ультраиндивидуалистических взглядов, жажды прямых действий, тяготения к риску, немедленным результатам, упрощенному пониманию всего и вся. У него, как и у анархистов, был болезненно обострен инстинкт убийства. Но об этом он никогда не узнает. Напротив, он всегда считал анархистов своими непримиримыми противниками, самыми злейшими врагами. Его душа негодовала: «Эти людишки взывают к справедливости, а на самом деле без малейших колебаний ежеминутно подвергают меня смертельному риску, беззастенчиво эксплуатируют. Э нет! Хозяева поступают гораздо честнее: конечно, они используют чужой труд, но делают это открыто и притом платят звонкой монетой, позволяя рабочим, пусть ценой больших усилий, добиться благополучия. Да к тому же выслушивают их требования, хотя и с фигой в кармане». Последнее замечание относилось к каменщикам, работавшим на выставке, среди которых уже давно зрело недовольство. Теперь они требовали увеличения сдельной оплаты на 0,5 песеты в день либо уменьшения на час продолжительности рабочего дня. Хунта ответила отказом, ссылаясь на уже утвержденные сметы:

– Не в наших силах что-либо изменить.

Это был избитый, банальный ответ. Ходили слухи о забастовке, что сильно беспокоило власти. Дела шли со скрипом: фонды иссякали с быстротой, значительно опережавшей темпы строительства. Из восьми миллионов песет, обещанных правительством в качестве субсидий, были выделены только два. В октябре 1887 года барселонский муниципалитет выпустил заемные облигации на сумму в три миллиона песет, чтобы покрыть дефицит бюджета, выделенного на строительство выставки. К этой дате почти закончили отделку кафе-ресторана, существенно продвинулось строительство Дворца промышленности, и уже приступили к возведению того, что в скором времени должно было стать Триумфальной аркой. В этом же месяце одна барселонская газета опубликовала следующую новость: На обсуждение Исполнительной хунты представлен проект здания в форме собора для организации в нем выставки, посвященной предметам католического культа. Проект выполнен под руководством парижского архитектора торгового дома «Шарло и компания» М. Эмиля Жюифа и отличается необыкновенной изысканностьюформ. Предположительно эта компания и возьмет на себя все расходы по строительству. Несколькими днями позже появилась другая новость: Из достоверных источников мы узнали, что известный промышленник нашего города, имеющий патент на изобретение очищенной соли, Д. Онофре Каба, чья продукция выпускается под маркой «Ла Палома», готовит к ближайшему конкурсу в Барселоне изумительное сооружение. Оно представляет собой точную копию, десяти пядей в высоту, фонтана Геркулеса, расположенного на старом бульваре Сан-Хуан, и выполнено из той самой соли, которой торгует сеньор Каба. К концу ноября температура резко упала. Эта волна небывалого холода продолжалась недолго, всего несколько дней, однако послужила предвестником суровой зимы, уже дышавшей в спину ледяным ветром. Онофре, не совсем оправившийся от лихорадки, но уже находившийся на пути к выздоровлению, сильно страдал от этих холодов. Впервые за все время своей жизни в Барселоне он вдруг затосковал по зеленой долине, родным горам, по дому. Вот уже шесть месяцев, как он оставил этот мир. Непрерывное состояние тревоги, в которое, сама того не ведая, ввергла его Дельфина, лишь усугубляло эту ностальгию. «Надо срочно что-то делать, – твердил он, – или я повешусь на первом же суку».


Как всегда, Онофре пришел на выставку очень рано. Но в это ноябрьское утро, кроме привычного уже пакета с брошюрами, у него с собой был увесистый холстяной мешок. Первый час он посвятил тому, чтобы прошвырнуться по территории и покалякать о том о сем с людьми. Ему рассказали о требованиях каменщиков, о готовившейся забастовке, об острых расхождениях с администрацией.

– На этот раз мы доведем дело до конца, – говорили рабочие, – и уж будьте уверены, прищемим коту хвост.

Онофре тут же подумал о коте Дельфины. Все увиденное или услышанное тут же наводило его на мысль о девушке или о чем-то непосредственно ее касавшемся, словно его мозг был привязан к ее сознанию резинкой, и эта резинка растягивалась до известного предела, а потом сжималась, восстанавливая первоначальную форму одним рывком. Но он продолжал слушать и сочувственно кивал. У него успела выработаться привычка, которую он не потеряет уже никогда: привычка внешне со всем соглашаться, в то время как внутри него происходила напряженная работа по обдумыванию грязных махинаций и вероломных предательств. Когда солнце поднялось высоко и холод ослаб, он собрал группу рабочих и начал, по обыкновению, разглагольствовать. Люди устали от физического труда и были рады любому развлечению, поэтому они обступили его тесным кольцом и приготовились слушать. Надо было действовать быстро, пока не появился бригадир и не позвал жандармов, заподозрив неладное.

– Нет, не об этом, – произнес он таким тоном, словно продолжал прерванную речь. – Сегодня мне хотелось бы поговорить о другом. Я созвал вас сюда, чтобы сделать соучастниками потрясающего открытия. Оно может в корне изменить вашу жизнь и сделать это не в пример быстрее и решительнее, чем уничтожение всех форм государства, о чем я вам толковал несколько дней назад.

Он нагнулся, вынул из мешка флакончик с мутной жидкостью и показал его слушателям.

– Это средство для ращения волос, подтвердившее свою эффективность и надежность; я продаю его не за песету, не за два реала, даже не за один – так начал он свой путь в мир бизнеса.

Через несколько лет одной только смены его настроения, пустякового каприза будет достаточно, чтобы вызвать потрясение на всех европейских биржах и обрушить курс мировых валют. А сейчас он торговал флаконами с жидкостью против облысения, которые стянул прошлой ночью из ларька цирюльника Мариано. Онофре много раз слышал, как это делали уличные торговцы и мошенники, орудовавшие в районе Пуэрта-де-ла-Пас, и сейчас старательно копировал их стиль. Когда он кончил говорить, воцарилась мертвая тишина. «Боюсь, что я зарвался и зашел слишком далеко. Поставил на карту единственный источник, дающий мне средства к существованию, и проиграл. Анархисты ни за что не простят мне этого поступка, да и рабочие наверняка почувствуют себя оскорбленными и переломают мне ребра, потом выдадут жандармам, а те не моргнув глазом упекут в замок Монжуик», – думал он в эти секунды напряженного молчания. Неожиданно раздался громкий возглас:

– Я хочу купить флакончик!

Из толпы, прокладывая себе дорогу локтями, вышел человек гигантского роста с приплюснутыми чертами лица и вдавленным внутрь лбом. Он тряс высоко поднятой рукой с зажатыми в ней десятью сентимо – такова была объявленная Онофре цена за снадобье. Онофре взял деньги, вручил ему флакончик и спросил, есть ли еще желающие. Многие закричали, что да, есть, и стали протягивать ему монетки. Меньше чем за две минуты мешок опустел. Онофре попросил собравшихся разойтись и первым подал пример, скрывшись в переулке, образованном углом здания, где планировали разместить Музей Мартореля[28], и стеной, отделявшей парк от бульвара Индустриа. Переулок был темный, узкий и всегда безлюдный. Там он вытащил из кармана мелочь и вожделенно посмотрел на монетки, наслаждаясь их видом. В этот момент он заметил, как на противоположную стену упала чья-то тень. Не успев засунуть монеты обратно, Онофре резко обернулся и лицом к лицу столкнулся с гигантом, купившим у него первый флакон снадобья и все еще сжимавшим этот флакон в руке.

– Ты меня не узнаешь? – спросил его гигант.

Всклоченные брови и борода, а также густые волосы на груди, которые ползли дальше по бычьей шее и переходили на подбородок, делали его похожим на сказочного великана-людоеда.

– Почему же, узнаю, – ответил Онофре, – что тебе от меня нужно?

– Меня зовут Эфрен, Эфрен Кастелс. Я из Калельи. Не из Калельи-де-Палафружель, а из другой, на побережье, – сказал великан. – Работаю тут всего ничего – полтора месяца, поэтому никогда раньше тебя не видел, а ты меня и подавно, зато много о тебе слышал и шел за тобой, чтобы взять причитающиеся мне две песеты.

– С какой это радости, позволь поинтересоваться? – спросил Онофре, притворяясь удивленным.

– А с такой, что ты заработал на мне четыре песеты. Если бы я не купил у тебя первый флакон, ты бы не продал ни одного. Говоришь ты складно, но для успешной торговли этого мало. Уж поверь, я-то в этом деле разбираюсь. Мой дед по материнской линии был мошенником, каких поискать, в общем, мастаком по этой части. Давай выкладывай две песеты, и будем работать вместе: ты расхваливаешь товар – я покупаю, и клиент у нас в кармане. Но надо говорить покороче: и уставать будешь меньше, и не так мозолить глаза. А если случится неприятность, будет кому тебя защитить. Я очень сильный: могу расколоть голову, что твой орех, – одним ударом.

Онофре уставился на великана в упор немигающим испытывающим взглядом. Без сомнения, честный малый и впрямь был готов удовольствоваться двумя песетами, а мог, нимало не раздумывая, раскроить ему череп. Поэтому он поспешил похвалить его за силу и добавил:

– Все это так, но я не понимаю одного: почему бы тебе, вместо всех этих уговоров, просто не отнять у меня четыре песеты. Ведь нас никто не видит, а я, даже если бы захотел, все равно не смог бы выдать тебя полиции.

Великан расхохотался.

– Ну, ты и ловчила, – ответил он, кончив смеяться. – И твои слова тому подтверждение. А я, как ни стараюсь, ничего не могу придумать. Совсем дурной, но не настолько, чтобы не сообразить: если я сегодня отниму у тебя деньги, то так и останусь при своих четырех песетах. Вот я и пораскинул умишком: ты далеко пойдешь, поэтому мне выгодно работать с тобой в паре при условии, что ты будешь отдавать мне половину выручки.

– Послушай, – сказал Онофре великану из Калельи. – Лучше сделаем по-другому: ты помогаешь мне продавать жидкость для ращения волос и каждый день получаешь по песете независимо от того, сколько я заработаю: много, мало или вообще ничего. А о будущем поговорим потом, когда подвернется более подходящий случай. Идет?

Гигант на секунду задумался и согласился.

– Заметано, – сказал он и вслед за этим признался, что по глупости не понял и доброй половины того, о чем говорил ему Онофре, хотя у него не было выбора: так или иначе, но этот шустрый парень все равно обязательно обвел бы его вокруг пальца. – Спорить бесполезно, – добавил он. – Я свое место знаю. Они пожали друг другу руку и таким образом скрепили соглашение, которое будет оставаться в силе несколько последующих десятилетий. Эфрен Кастелс умер в 1943 году. Обласканный при жизни генералом Франко и получивший из его рук титул маркиза за особые заслуги перед родиной, он до конца своих дней, несмотря на возраст и болезни, сохранил стать великана, и ему пришлось делать фоб по особой мерке. Эфрен Кастелс оставил после себя значительное состояние наличными и недвижимость, а также ценную коллекцию картин каталонских художников, завещанную им Музею современного искусства, который в ту пору размещался в старинном здании арсенала Сьюдаделы. По воле судьбы это здание, укрепленное и отреставрированное специально ко дню открытия Всемирной выставки 1888 года, находилось как раз в нескольких шагах от того места, где он заключил первую в своей жизни сделку. А к человеку, ставшему его партнером, он будет относиться со слепым обожанием, посвятит ему всю дальнейшую жизнь и в его тени придет к богатству, титулу и страшным преступлениям.

2

В этот же день по дороге домой Онофре заскочил в лавку аптекарских товаров, купил еще несколько флаконов средства для ращения волос и незаметно подложил их аптекарю взамен украденных. Он был донельзя доволен положением дел, но после ужина, оказавшись наедине с самим собой в комнате, принялся ломать голову над тем, куда бы спрятать выручку. Его одолевали обычные в такой ситуации треволнения, когда на человека нежданно-негаданно обрушивается куча денег. Ни одно из укромных местечек не показалось ему достаточно надежным. Наконец он решил, что вернее всего будет носить деньги с собой, однако тут же вспомнил про Эфрена Кастелса. «Конечно же, это была чистая случайность, я не мог ее предвидеть, но вреда это не принесет, – размышлял он. – Великан еще ой как пригодится, а если нет, то я в любой момент смогу от него избавиться». Его больше беспокоил Пабло: рано или поздно до ушей анархистов дойдет, какими неблаговидными делами он занимается под прикрытием революционной борьбы и в ущерб ей. Их реакцию было трудно предугадать. Он уже сегодня мог бы оставить пропаганду и заняться коммерцией, но смирятся ли они с таким поворотом событий? Нет, он слишком хорошо их знал: они объявят его предателем и обязательно прибегнут к насилию. «Кругом одни проблемы», – заключил он. Онофре долго не мог уснуть, несколько раз просыпался от беспокойных, томительных снов. В них он опять переносился в Бассору и видел отца. Неотступность этого воспоминания сильно его озадачивала. «Почему незначительные события кажутся мне сейчас такими важными?» – спрашивал он себя вновь и вновь и старался восстановить в памяти мельчайшие подробности одного происшествия. Они с отцом ужинали в каком-то ресторанчике, когда туда неожиданно ввалились трое кабальеро из Бассоры. Увидев их, отец побледнел. Кабальеро были потомками первых промышленников, которые в начале XIX века начали процесс индустриализации Каталонии. Их титаническими усилиями эта сельская, пребывавшая в летаргическом сне провинция превратилась в процветающую и динамично развивающуюся. Детям и внукам тех, кто двигал прогресс, уже не пришлось, подобно отцам, идти за сохой или стоять у станка: они получали образование в Барселоне, совершали поездки в Манчестер, чтобы ознакомиться с последними достижениями в текстильной промышленности, и часто бывали в Париже в годы его славы и великолепия. В этом лучезарном городе они познали как самые чистые, исполненные благородства, так и самые темные, отмеченные пороком стороны жизни. Там они, разинув от удивления рты, ходили по Palais de la Science et de l'Industrie[29], где можно было познакомиться с удивительными изобретениями, сложными технологиями и прочесть выложенный на фасаде бронзовыми буквами девиз: Enrichissez-vous[30]. Словно потерянные, бродили они по «салону отверженных», где Писсарро. Мане, Кантен-Латур и другие художники выставляли свои размытые, полные чувственной неги полотна, написанные в стиле «импрессионизма», как его тогда назвали. Самые пытливые и осведомленные видели воочию в Салпетриере, как молодой доктор Шарко, не прибегая к аппаратуре, давал сеансы гипноза, и слушали в Латинском квартале Фридриха Энгельса, вещавшего о неминуемом восстании пролетариата; они пили шампанское в роскошных ресторанах и кабаре и абсент в омерзительных притонах и кабаках; проматывали деньги на кутежи с известнейшими куртизанками, этими роскошными подстилками, с которыми кое у кого уже ассоциировался Париж; они совершали в сумерках прогулки по Сене на невиданных доселе bateaux-mouche [31] «Géant» и «Céleste» и на башнях Nôtre-Dame пьянели от воздуха и света этого магического города, откуда родители зачастую не могли их вытащить ни посулами, ни угрозами. Сейчас от того Парижа не осталось даже воспоминания: его собственное величие навлекло на него столь же великую зависть и алчное вожделение многих народов, его безмерная гордыня посеяла ветер войны; несправедливость к другим и умопомрачительная самовлюбленность породили слепую ненависть и раздор. Старый и больной Наполеон III жил в изгнании в Англии после уничижительного поражения при Седане, а Париж тем временем горько расплачивался за трагические перегибы Коммуны. И теперь память о том безвозвратно утерянном Париже теплилась лишь в сердцах отдельных представителей высших слоев каталонской буржуазии, которым сама судьба уготовила роль быть хранителями chic exquis [32]Второй империи.

– Черт побери, Боувила! Провалиться мне на этом месте, вы – и здесь! Как тесен мир! – завопил благим матом один из кабальеро, вошедших в ресторан в разгар ужина. – Как семья? Как здоровье? – Двое других тоже подошли к столику и стали хлопать Американца по плечу. Тот, сбитый с толку, обескураженно смотрел то на пришельцев, то на сына. Кабальеро переключились на Онофре: – А этот паренек, кто он? Сын? Какой большой! Как тебя зовут, мальчик?

– Онофре Боувила, с вашего позволения, – ответил тот.

Американец встал, чтобы поздороваться, и повалил стул. Все захохотали, и Онофре понял, что для этих троих отец был чем-то вроде фанточе, паяца, которого они дергали за веревочки, – жалкого и смешного.

– Я и мой сын находимся здесь во исполнение печального долга, – принялся объяснять Американец, но бассорские кабальеро уже не обращали на него внимания.

– Ладно, ладно, – говорили они. – Не хотим отрывать вас от ужина. Мы сами тут ненадолго: перекусить да обсудить кое-какие дела. А потом, так сказать, с набитой утробой – домой, в лоно семьи. Я имею в виду нас двоих, а не этого молодца, – добавил он, кивая в сторону одного из их компании, – он, пользуясь правом холостяка, пойдет кутить дальше.

Объект этой шутки легонько покраснел. Черты его лица представляли собой странную смесь высокомерия и безучастности ко всему происходящему. Казалось, он все еще находится под воздействием алкоголя, принятого вкупе с каким-то дурманом много лет назад в парижских трущобах, а его тело до сих пор хранит воспоминания о заученно-слащавых ласках какой-нибудь demi mondaine[33]. Меж тем его спутники уже прощались с пожеланиями приятного аппетита. Американец продолжал молча ужинать; у него вдруг совсем испортилось настроение. Когда отец с сыном вышли из ресторана, дул холодный ветер, мостовая покрылась ледяной коркой, которая хрустела и крошилась под ногами. Американец закутался в плед.

– Эти проходимцы, – бормотал он, – думают, что я буду перед ними гнуть спину: они, видите ли, городские, а я – деревенский и не имею права вести с ними дела на равных; воображают, будто могут взять меня на испуг. Профаны – не умеют отличить грушу от помидора. Онофре, сынок, никогда не верь городским, – добавил он громко, обращаясь к нему впервые с тех пор, как в ресторане появились те трое и прервали их ужин. – Ничтожества, а туда же – мнят себя пупом земли.

У него стучали зубы от холода и бешенства, и он шел размашистыми шагом. Онофре время от времени приходилось пускаться бегом, чтобы не отставать и идти с ним в ногу.

– Кто это был, отец? – спросил он. Американец пожал плечами.

– Никто, трое провинциальных прощелыг, правда, с деньгами: Балдрич, Вилагран и Тапера. Одно время у меня с ними были дела.

Отец отвечал, а сам то и дело оглядывался по сторонам в поисках постоялого двора, где они оставили за собой комнаты, чтобы переночевать в Бассоре. В этот час на улице попадались лишь женщины с голодными серыми лицами. Они одиноко стояли под газовыми фонарями в бледном, мятущемся от ветра круге света, переминаясь с ноги на ногу и дрожа от холода. Завидев их, отец хватал Онофре за локоть и переводил на другую сторону улицы. Наконец они натолкнулись на сторожа с заспанным опухшим лицом, который объяснил, как пройти к постоялому двору. Когда отец и сын, вконец измученные, добрались до места, Онофре подумал: «Блуждать по темным незнакомым улицам – это тебе не по деревне прогуливаться». На постоялом дворе они отошли от холода, проникшего до самых костей; в вестибюле стоял калорифер, и трубы от него проходили по всему зданию снизу доверху, распространяя тепло и желтоватый дым, который выходил из стыков и оставлял горьковатый привкус во рту. То ли из вестибюля, то ли из соседнего дома доносились звуки фортепьяно и приглушенные голоса. Где-то далеко засвистел поезд. С улицы был слышен цокот лошадиных копыт по мостовой. Они закутались в одеяла, и отец потушил керосиновую лампу. Перед тем как уснуть, он проговорил:

– Видишь ли, Онофре, есть определенного сорта женщины: ради денег они занимаются всякими непотребными вещами – тебе пора об этом знать. Когда мы приедем в Бассору в следующий раз, я отведу тебя в одно из таких мест, но не вздумай сказать об этом матери. А сейчас спи и ни о чем не тревожься.

С тех пор прошло уже больше года, а он все продолжал думать о событиях того дня, восстанавливал в памяти до мельчайших деталей улыбающиеся лица тех сеньоров. Порой во сне, когда он находился между забытьём и бодрствованием, ему чудилось, что за ним гонятся ужасные безликие женщины, о которых упоминал отец и в лицах которых он с ужасом узнавал изломанные злобной судорогой черты Дельфины. На следующее утро, после одного из таких ночных кошмаров, он встал совершенно разбитым и душевно опустошенным, однако взял себя в руки и, закинув на плечо мешок, снова пошел на выставку. «Мне нельзя останавливаться на полпути: я завяз по уши», – сказал он себе. В довершение всего над ним маячила огромная тень Эфрена: ведь он и вправду мог прикончить его одним ударом кулачища, не дай он ему той злосчастной песеты. Но когда Онофре оказался на привычном месте и начал, как и в предыдущий день, торговать снадобьем, к нему вернулось веселое настроение. Ожидание денег и ощущение того, что он теперь сам себе хозяин и работает ради собственной выгоды, придавали ему небывалый заряд бодрости.

В последние два дня торговля шла бойко и приносила хорошую прибыль, а потому сейчас его заботило только одно: куда припрятать деньги? Всегда держать их при себе – слишком рискованно: в тех кварталах, где он часто появлялся, было полно грабителей. Мысль о том, чтобы открыть счет в банке, просто не приходила ему в голову: в его представлении банки принимали лишь заработанные честным путем деньги, а свои он таковыми не считал. Хотя ему все равно не открыли бы счет, поскольку он был несовершеннолетним. Наконец он нашел классический выход – спрятать деньги под матрас, но не под свой, а под тот, на котором почивал мосен Бисансио. Священник был беден как церковная мышь, и никто, включая самого хозяина, не смог бы заподозрить, что в его кровати хранится целое состояние. А предположение о том, чтобы Дельфине в приступе альтруизма вдруг захотелось выколотить или хотя бы перевернуть матрас постояльца, казалось совершенно несуразным и отметалось в корне. К тому же священник уходил из дома очень рано, и в его комнату ничего не стоило проникнуть. Итак, одно затруднение было преодолено, оставалось другое – анархисты. И действительно, однажды Пабло встретил Онофре в крайне взвинченном состоянии и без предупреждения влепил ему увесистую оплеуху. Тот покатился по полу, и апостол, насев на него сверху, принялся наносить удары, целясь кулаками в лицо, а ногами под ребра.

– Мошенник, отступник, Иуда! – кричал он и бил наотмашь, изо всей силы.

Онофре только защищался, прикрывая руками голову, и говорил:

– Успокойся, Пабло, успокойся. Что с тобой? Совсем спятил!

– Ты прекрасно знаешь, что происходит, каналья, мне даже противно об этом говорить, – хрипел Пабло. – Отвечай, чем ты занимался все эти дни, а? Продавал жидкость для ращения волос, да? Мы тебе за это платим?

Онофре подождал, пока Пабло остынет, потом стал приводить доводы в свое оправдание, в результате чего дело кончилось веселым смехом недавних противников. По-другому и быть не могло. Оба, не считая идеологических разногласий, абсолютно совпадали в своих взглядах на общество в целом и людей в частности, давая им весьма нелестную оценку, поэтому любому обману, мошенничеству или предательству они тут же находили нравственное оправдание, ссылаясь на дремучую глупость своей жертвы. Оба исповедовали одинаковую доктрину: человек человеку волк. Немного погодя Онофре стал убеждать апостола, что торговля снадобьем – это всего лишь трюк, чтобы сбить с толку полицию, прикрытие для подлинных действий. За этот месяц он распространил брошюр больше, чем кто бы то ни было.

– Разве это не убедительное доказательство моей верности делу? – спросил он. – И в конце концов, кто больше всех рискует?

Пабло церемонно извинился за грубость и драку.

– Это затворничество меня просто убивает, – повторил он однажды уже сказанную фразу.

Апостол брезгливо относился к таким мерзким делам, как слежка и наушничество, – ему претило доносить на других. Он был человеком благородных устремлений и имел лишь одно пламенное желание: подкладывать бомбы и взрывать людей, и глубоко страдал, когда ему не позволяли этого делать. Однако Онофре уже не слушал: он был сыт по горло причитаниями своего патрона и его внимание поглотили иные заботы.

После той ночи, когда Онофре, словно ищейка, ориентируясь по запаху духов и звуку шагов, взял след незнакомки, растворившейся в предательской темноте, он неоднократно пересчитал ступени на лестничных пролетах, прикинул длину переходов от угла до угла на каждом повороте, а также отметил в памяти все предметы на отрезке от лестницы до двери. Потом несколько раз повторил этот путь вслепую. «Когда Дельфина пройдет тут опять, я сначала пропущу ее вперед, а затем уже спокойно, не боясь потерять ее из виду, сделаю вторую попытку пойти следом, – подумал он и тут же передернулся от страха, – конечно, если за ней не увяжется этот проклятущий Вельзевул». Однажды он спросил у великана, каким способом можно избавиться от кота.

– Да очень просто, – ответил тот не задумываясь, – берешь его за шкирку, откручиваешь башку – и все дела.

С тех пор Онофре никогда не спрашивал у него совета, как ему поступать в тех или иных случаях. Наконец незадолго до Рождества он из своей засады на лестничной площадке второго этажа вновь услышал шуршание одежды и приглушенный звук шагов, доносившиеся сверху. Он задержал дыхание и подумал: «Сейчас или никогда». Затем подождал, покуда не схлынет ароматная волна духов, для страховки задержался еще ненадолго и пустился вдогонку. Он сошел вниз в тот момент, когда неизвестная открывала дверь на улицу. В ночном небе ярко светила луна; контуры женской фигуры четко обозначились в черном дверном проеме и тут же исчезли, словно видение. За эти несколько секунд Онофре успел смекнуть, что преследует вовсе не Дельфину, а кого-то другого, тем не менее он с еще большей настойчивостью шел по пятам за этой женщиной. Ее размытый лунным светом силуэт был то едва виден, то проступал вполне отчетливо, когда незнакомка проходила мимо углублений в стенах домов, где в полукруглых, защищенных от ветра нишах всегда горели масляные светильники, которые верующие зажигали вместо лампад в честь Богоматери или какого-нибудь святого. Это было единственным освещением в городе, не считая газовых фонарей на центральных улицах и площадях. Ночи в ту ужасную зиму 1887 года были очень холодными. Незнакомка шагала по пустынным улицам, и стук ее каблуков эхом отдавался в стылом воздухе. Больше ничто не нарушало тишину пустынного города: ни звуки нетвердых шагов бездомного пьяницы, ни постукивание колотушки ночного сторожа. «Надо быть сумасшедшей, чтобы разгуливать одной в такой час», – подумал Онофре. Меж тем они очутились в каком-то странном месте – это была котловина, простиравшаяся от подножия гор до железнодорожного полотна, а за ней начинался район трущоб, огибавший старую городскую стену с юга дугой радиусом в полкилометра, под названием Моррот. В него можно было попасть только через овраг – около двухсот метров в длину, два-три в ширину и восемь в высоту, – превращенный в карбонеру, огромный склад угля. Уголь доставляли на каботажных судах из Англии и Бельгии и хранили до поры до времени, отправляя по мере надобности на заводы Барселоны и в пригороды. Здесь, вдалеке от города и рядом с морем, было легче ликвидировать возгорания, по крайней мере пытаться это делать, если огонь стлался по поверхности, но если он возникал в недрах угольной кучи, то пожар быстро приобретал размеры катастрофы. Сначала в некоторых местах появлялись тоненькие струйки едкого молочно-белого дыма, затем они превращались в облако, заполнявшее собою все пространство вокруг оврага, и горе тому, кто невзначай вдыхал эти ядовитые пары. В конце концов куча начинала изрыгать огромные языки пламени, они взметались ввысь на двадцати-тридцатиметровую высоту, окрашивая небосвод в багровые тона, и тогда бороться с пожаром было уже поздно – огонь пожирал все на своем пути. В ясные ночи этот багровый отсвет был хорошо виден из Таррагоны и даже с Майорки. Пришвартованные к причалам корабли снимались с якоря и отходили подальше от берега, решая, что лучше пережить болтанку в открытом море, чем отравиться смертельным угаром или заживо изжариться в адском пекле. Пожары, по счастью нечастые, могли продолжаться несколько недель кряду и наносили неизмеримый ущерб: мало того, что уничтожался весь закупленный уголь, еще и повсеместно останавливалось производство. Поэтому добрые люди держались от этого места подальше и старались не селиться рядом с угольной насыпью. Однако по той же самой причине близ нее возникло стихийное поселение, в котором постоянно разыгрывались омерзительные сцены и о котором в Барселоне ходила дурная слава. В его грязных тавернах бурлило и горлопанило всякое отребье, в трех-четырех притонах курили низкопробный опий (более приличные заведения находились в высокой части города, рядом с Валькаркой); смрадные бордели, куда забредали лишь отщепенцы да голодные до женщин матросы с только что бросивших якорь судов, заглатывали своим ненасытным чревом людей, и многие из них исчезали навечно, так и не увидев больше моря. Там жили проститутки, сводни, сутенеры, контрабандисты и матерые преступники. Там за небольшую плату можно было нанять головореза, чтобы избить или припугнуть какого-нибудь провинившегося бедолагу, а заплатив чуть больше, договориться с наемным убийцей. Полиция ходила туда только днем и только для переговоров или заключения какой-нибудь сделки. Это было независимое государство в государстве с собственными платежными средствами, имевшими хождение наряду с подлинными банкнотами и монетами, и с собственным кодексом – своеобразным сводом жестких установлений. Расправа за непослушание чинилась быстро и действенно, и нередко при входе в какое-нибудь увеселительное заведение можно было наблюдать, как в его дверях раскачивался вздернутый на притолоке труп.

Поняв, куда его заманивала ничего не подозревавшая о преследовании женщина, Онофре засомневался: «Если это не Дельфина, то на кой ляд я лезу в эту угольную кучу, откуда в любой момент может выскочить какой-нибудь злыдень, прикончить меня и закопать не сходя с места. И никто меня не найдет, а может, и искать не будут, потому что даже не хватятся». Действительно, всех погибавших насильственной смертью, если только они не были подвергнуты публичной казни, закапывали в этой насыпи. Там они и лежали, пока кучу не разгребали и подъемный кран не грузил их вместе с углем на баржу, в вагон или на телегу. Нередко потом, подбрасывая уголь в топку, кочегары подцепляли лопатой то ботинок, то скрюченные пальцы, то череп с клоком волос на затылке. Онофре уже решил было отказаться от преследования, но все-таки пошел дальше.

Скоро он очутился перед входом в поселение. Как и во всех городских трущобах, улицы делили его на правильные квадраты. Посреди проезжей части, прямо на застывшей комками грязи, валялись пьяные, перемазанные собственным дерьмом и распространявшие зловоние. Из таверн доносились переборы гитары и пение, порой похотливое и разнузданное, но полное щемящей тоски и безысходности. Казалось, в испитых душераздирающих голосах наивно звучал вопрос: «Как я дошел до жизни такой? Разве об этом я мечтал, когда был ребенком?» Звук гитар мешался со стуком кастаньет и каблуков, криками, звоном разбитых стаканов, треском сломанных стульев и столов, шумом беготни и потасовок. Однако незнакомка шла по улицам этого ада уверенным шагом. Спрятавшись за косяк, Онофре увидел, как она вошла в бар и прикрыла за собой дощатую дверь. Он решил подождать на улице и посмотреть, чем все это кончится. С моря дул холодный ветер, пропитанный влагой и солью; он поплотнее закутал шею и нос в шарф, который предусмотрительно взял с собой. Ждать пришлось недолго: женщина вышла из бара, за ней следом, толкаясь и галдя на все голоса, вывалилась шумная компания. И тут Онофре впервые увидел лицо своей жертвы, правда, против света и вскользь, но этого хватило, чтобы узнать, кто это. «Не может быть, – ужаснулся он. – Должно быть, я сплю и вижу сон». Женщина шумно втягивала носом белый порошок из пакетика, прикрывала веки, широко разевала рот, показывала язык, дергала плечами и вихляла задом, извиваясь всем телом. В конце концов она издала сладострастный стон удовлетворенной суки и направилась к ближайшей таверне, окно которой выходило на улицу. Согретый калорифером воздух капельками влаги оседал на грязных окнах, образуя мутную пленку, и было трудно разглядеть, что творилось внутри, но, с другой стороны, это давало возможность подсматривать, оставаясь незамеченным. Онофре так и сделал. Завсегдатаи со звериными, обросшими волосами лицами играли в карты, пряча нужные масти в рукаве и держа ножи наготове, чтобы перерезать глотку тому, кто смошенничает. Слепой музыкант выводил на скрипке нехитрую мелодию, и несколько мужчин кружили в танце доморощенных гетер с нечистыми телами и смрадным дыханием, которые смотрели на своих партнеров остекленевшими, невидящими глазами. У ног слепого лежала собака – она притворялась спящей, чтобы ввести танцующих в заблуждение и неожиданно ухватить их за икры. Женщина, которую преследовал Онофре, стояла в углу и, жеманно кривляясь, что-то доказывала кудрявому меднолицему красавчику; тот, сдвинув брови, сердито отвечал, а потом вдруг со всего маху дал ей затрещину. Женщина схватила его за волосы и с силой дернула, словно собиралась оторвать голову, однако волосы оказались смазаны чем-то жирным, и рука соскользнула. Мужчина в свою очередь двинул ее в зубы. Женщина, шатаясь, отступила на несколько шагов и грохнулась на игровой стол: покатились бутылки, стаканы, смешались и разлетелись во все стороны уже сданные карты. Игроки скинули ее со стола и стали охаживать ногами, нанося удары по почкам. Красавчик тоже кинулся к ней, угрожающе сверкая глазами и размахивая кривым ножом для стрижки овец. Женщина заплакала, размазывая по щекам слезы. Завсегдатаи потешались как над жертвой, так и над ее обидчиком. Тут вышел хозяин и положил конец потасовке, приказав женщине немедленно покинуть заведение. Зал одобрительно загудел: все считали, что именно это существо в женском платье спровоцировало красавчика на скандал. Онофре опять спрятался за дверным косяком и увидел, как существо, спотыкаясь и пошатываясь, выходит из таверны. Из уголка губ сочилась лиловая, смешанная с гримом кровь; одна рука потянулась ко рту ощупать, целы ли зубы, другая к голове – снять парик. Существо вытащило из кармана носовой платок в крапинку, вытерло пот со лба, водрузило парик обратно и быстрым шагом отправилось восвояси. Тем временем ветер улегся, но сухой и прозрачный воздух сковало таким холодом, что при дыхании ломило грудь. Онофре догнал его только в овраге.

– Эй, сеньор Браулио, – закричал он, – подождите! Это я, Онофре, ваш жилец. Не бойтесь, меня вам нечего бояться.

– Это ты, сынок! – воскликнул хозяин, по щекам которого грязными ручейками текли слезы. – Смотри, мне разбили губу и зарезали бы, как свинью, если бы я вовремя не унес оттуда ноги. Жалкий сброд!

– Какого дьявола вы пришли в этот поганое место и дали себя избить, сеньор Браулио? Да еще переодетый женщиной! Вы что, ненормальный? – спросил Онофре.

Сеньор Браулио не нашелся что ответить, обреченно пожал плечами и продолжил свой путь. Луна скрылась за тучами, и не было видно ни зги. Они спотыкались о кучи угля, ползли на корточках, обдирая колени, руки, лицо. Потом ухватились друга за друга и зашагали более уверенно.

– Ай! – воскликнул сеньор Браулио после недолгого молчания. – Смотри, начинается снег. Ты видишь, Онофре? Сколько лет его не было в Барселоне!

За их спиной слышался нарастающий шум: обитатели трущоб толпой вывалились на улицу с факелами и керосиновыми лампами, чтобы насладиться жалким зрелищем их бегства.

3

Та зима и впрямь была самой холодной на памяти жителей Барселоны. Мело дни и ночи напролет, город был погребен под метровым слоем снега, транспорт и прочие необходимые общественные службы прервали свою работу. Температура упала до минусовых отметок, может, и незначительных для других широт, но для беззащитного перед лицом стихии города это было равносильно катастрофе. Люди не были готовы к таким холодам, и город оплакивал свои бесчисленные жертвы. Но Онофре, закаленный суровыми условиями деревенской жизни, а потому не чувствительный к любым капризам погоды, не боялся холода и как-то раз утром вышел на балкон полюбоваться заснеженным пейзажем. На перилах лежала мертвая горлица. Когда он попытался взять в руки хрупкий комочек, тот упал и ударился о землю, сверкая осколками, словно разбитый фарфор. Замерзали и разрывались трубы, перестали работать водопровод и фонтаны. Пришлось срочно организовать снабжение населения питьевой водой. В определенных точках и в строго отведенные часы появлялись телеги, груженные бочками, водовозы призывно трубили в медные, сверкающие позолотой рожки. Тотчас сбегался народ и выстаивал огромные очереди под ледяным ветром, кусавшим сквозь одежду. Порой многочасовое ожидание провоцировало драки и настоящие бунты, и тогда вмешивалась полиция. А иногда кто-нибудь вмерзал ступнями в землю, и чтобы его вызволить, лили горячую воду или просто рывком вытаскивали из застывшей грязи. Многие приносили ведра снега домой и ждали, пока он растает. То же самое проделывали с сосульками, которые свешивались с карнизов. Несмотря на все эти напасти, у людей сформировалось ощущение сопричастности общей беде, особое чувство братства и обостренное чувство юмора: по городу ходили новые анекдоты и масса шутливых историй.

Шутки шутками, но для тех, кто работал на открытом воздухе, создалась невыносимая ситуация. Строители Всемирной выставки, открытой всем ветрам, особенно тем, что дули с моря, – злым и колючим, – страдали неизъяснимо больше по сравнению с другими, трудившимися в закрытых помещениях или в порту, где работы были временно приостановлены. На будущей выставке они продолжались в ускоренном ритме, и это еще больше накаляло обстановку. В довершение всего каменщики, не получившие удовлетворительного ответа на свои требования, решили объявить забастовку. Онофре рассказал об этом Пабло, поскольку всегда держал его в курсе всех событий, и апостол сильно разгневался:

– Просто ерундистика какая-то! – возмущался он. Онофре попросил его объяснить поподробнее.

– Посуди сам, есть два вида забастовок: одни преследуют краткосрочные выгоды, другие имеют целью расшатать установившийся порядок, а в дальнейшем разрушить его до основания. Первые наносят непоправимый вред рабочему движению, потому что изначально способствуют укреплению тех несправедливых отношений, которые превалируют в обществе на данный момент. Это бесспорный факт, и понять его нетрудно. Забастовка – единственное оружие пролетариата, и глупо растрачивать ее потенциал по пустякам. А эта, кроме всего прочего, имеет еще и плохую организационную базу, никудышных лидеров и неясные конечные цели. Она с треском провалится, и произойдет гигантский откат назад всего нашего дела.

Онофре слушал с недоверием: для него было очевидным, что гнев апостола связан с нежеланием рабочих прислушиваться к мнению анархистов – забастовщики не только не спросили у них совета и не присоединились к их действиям, но, напротив, сами попытались встать во главе движения. Тем не менее он прекрасно отдавал себе отчет, какое это мощное оружие: оно действительно стреляет, но стреляет в оба конца. Поэтому рабочие должны обращаться с ним очень осторожно, так как при умелом использовании хозяева могут повернуть забастовку себе во благо. Сейчас он ограничивался тем, что наблюдал за событиями как бы со стороны, пытаясь не упустить ни малейшей детали, но и не ввязываясь – на случай, если дело примет дурной оборот. Забастовка, как и предсказывал Пабло, кончилась ничем. Однажды утром, придя в парк Сьюдаделы, Онофре нашел всех рабочих на бывшей Оружейной площади, то есть в самом центре выставки, напротив Дворца промышленности. Этот недостроенный дворец, представлявший собой всего лишь огромный каркас из деревянных брусьев, занимал площадь в 70 000 квадратных метров и достигал 26 метров в высоту. Сейчас, запорошенный снегом и всеми покинутый, он был похож на скелет доисторического животного. Собравшиеся на Оружейной площади молча ожидали. Закоченевшие рабочие постукивали ногами, похлопывали себя по бокам и были похожи на волнующееся море кепок, если посмотреть на них сверху. Жандармы заняли стратегические позиции на плоских крышах домов. Характерные силуэты в шинелях и треуголках четко вырисовывались на фоне прозрачного утреннего неба. Подступы к парку патрулировал конный отряд.

– Если они на нас набросятся, помните, у них на вооружении только сабли, – поучали рабочие-ветераны, на чьем счету было немало таких стычек. – С левой стороны жандармы не защищены ничем, – говорили они, чтобы успокоить новичков. – А если они вас настигнут, бросайтесь на землю и прикрывайте голову руками – лошадь никогда не затопчет лежащего человека. Лучше действовать так, чем убегать.

Были и такие, кто называл лошадь глупым и трусливым животным, которое легко напугать, помахав у него перед мордой платком.

– Лошади становятся на дыбы и выбрасывают из седла наездников, – утверждали они, однако про себя все думали приблизительно следующее: «Поди-ка сам попробуй».

Наконец прозвучала команда начать движение. Никто не знал, откуда она исходила; рабочие тронулись с места, еле волоча ноги. Онофре пошел вслед за толпой, но в некотором отдалении. Его внимание привлекла одна деталь: вначале в толпе насчитывалось около тысячи с лишним человек, но как только началось движение, она сократилась до трехсот-двухсот. Остальные точно испарились. Те, кто остался, вышли из парка через ворота между оранжереей и кафе-рестораном и повернули на улицу Принсеса с надеждой добраться до площади Сан-Хайме. От толпы не исходило никакой угрозы, ощущалось лишь смутное желание побыстрее покончить с этой бессмысленной акцией, и единственное, что их держало вместе и заставляло идти вперед, было чувство собственного достоинства и солидарности. Магазины на улице Принсеса не закрылись, решетки на окнах не были опущены, и в них высовывались головы любопытных, которые с интересом смотрели на манифестацию. За демонстрантами медленным шагом следовал конный отряд; жандармы не обнажали сабель, и казалось, их больше беспокоил холод, чем возможные беспорядки в городе. Онофре какое-то время шел рядом с демонстрантами, потом юркнул в боковую улочку, чтобы сократить путь и встретить их снова, оказавшись впереди. В одном из скверов он чуть не налетел на группу конных жандармов с тремя малокалиберными пушками на лафетах и, когда вновь присоединился к манифестации, уже знал, что если события выйдут из-под контроля, дело закончится морем крови. К счастью, ничего серьезного не произошло. Подойдя к пересечению с улицей Монкада, манифестанты по общему согласию остановились. «Нам все равно, – говорили их лица, – можем остановиться здесь, а можем идти дальше, хоть до самого конца света». Один из рабочих вскарабкался вверх по оконной решетке и произнес речь, полную оптимизма, распространяясь об успехе задуманной акции. Другой с того же места утверждал прямо противоположное: забастовка провалилась из-за плохой организации и отсутствия классового сознания, и призывал вернуться на рабочие места.

– Надо любым путем избежать репрессий, – сказал он в заключение.

Оба оратора были выслушаны с большим вниманием, и каждому воздали по заслугам. Потом через Эфрена Кастелса Онофре узнал: тот, кто говорил первым, был соглядатаем полиции, второй же – честным каменщиком, впрочем, немного с придурью, даром что синдикалист. Этот последний сразу по окончании забастовки потеряет работу, и его уже никогда не увидят в пределах парка Сьюдаделы. Акция закончилась, к полудню все забастовщики вернулись на свои места. Ни одно их требование не было выполнено, а местная пресса даже не упомянула о происшедшем.

– По-другому и быть не могло, – пробурчал Пабло, и в его лихорадочно блестевших маленьких глазках промелькнула тень удовлетворения. – Теперь пройдут годы, прежде чем можно будет спланировать еще одну коллективную акцию. Я даже не знаю, стоит ли продолжать распространять брошюры.

Онофре, напуганный перспективой остаться без дополнительного источника доходов, попытался отвлечь Пабло от неприятной для него темы и рассказал о том, что увидел, когда оторвался от основной части манифестации.

– Конечно. А ты как думал? – опять забубнил Пабло. – Неужели власти пойдут на такой риск и допустят, чтобы горстка рабочих добилась-таки своего и создала пагубный для них прецедент? Рабочим позволяют действовать только в определенных рамках, а для этого вполне достаточно одного отряда, следящего за порядком на улицах и в транспорте. А люди тем временем думают: «Уж и не знаем, что нужно этим бастующим, на что они жалуются – ведь у нас такое великодушное правительство, оно так понимает чаяния народа». Но стоит ситуации обостриться, как тут же налетает конница с саблями наголо. Мало того: шрапнелью по толпе, пли!

– Тогда зачем все это? – спросил Онофре. – У них оружие, и нам ничего не изменить. Давайте займемся чем-нибудь более продуктивным.

– Не говори так, малыш, никогда не говори, – ответил Пабло, уставившись отсутствующим взглядом на покрытые плесенью и трещинами стены подвала, за пределами которых ему открывались воображаемый горизонт и бесконечная светлая даль. – Не смей так больше говорить. Конечно, против оружия мы можем сражаться только числом. Числом и отвагой, внушаемой отчаянием. Но победа будет за нами. Мы заплатим за нее невообразимой болью и реками крови, но даже этого будет мало, чтобы подготовить почву для наших детей – будущее равных возможностей, где исчезнут голод, тирания и войны. Возможно, я этого уже не увижу, и ты тоже, малыш, несмотря на твою молодость. Нас ждет многолетняя и многотрудная работа: разрушить все, что существует сейчас, – там, в будущем, ничего из этого не пригодится. Покончить с угнетением и главное – с государством, которое его порождает и насаждает, с полицией, армией, частной собственностью, деньгами, церковью, существующей системой образования и многим другим. Здесь по меньшей мере лет на пятьдесят работы, потом сам увидишь, насколько я был прав.


Холод, собравший в ту зиму столь обильный урожай смерти в Барселоне, не обошел стороной и пансион. Серьезно заболела и слегла Микаэла Кастро, ясновидящая. Мосен Бисансио привел доктора. Это был молодой человек в белом халате с красными пятнами. Вынув из чемоданчика грязные, с налетом ржавчины инструменты, он принялся выстукивать и ощупывать бедную Микаэлу. Все поняли, что доктор – полный профан в медицине и красные пятна на его халате – это следы томатного сока, но сделали вид, будто ничего не замечают. Однако доктор, несмотря на очевидную некомпетентность, уверенно поставил диагноз: Микаэла Кастро доживала последние часы. Он не уточнил, чем именно была больна ясновидящая, только неопределенно промычал:

– Преклонный возраст, м-да, и другие осложнения, – после чего оставил рецепты, успокоительное и ретировался.

Постоянные жильцы сеньора Браулио и он собственной персоной собрались на совет в вестибюле, где сидела сеньора Агата со своей неизменной лоханью. Вопреки уверениям доктора, что болезнь не заразная, Мариано настаивал на немедленном удалении больной из пансиона. Очень уж он был мнительным.

– Отвезем ее в Приют милосердия, – предложил он, – там за ней будет хороший уход вплоть до кончины.

Сеньор Браулио был согласен с парикмахером; сеньора Агата не промолвила ни слова и, по обыкновению, даже не поинтересовалась, кто был объектом столь высокого собрания; Онофре изъявил готовность поддержать мнение большинства. Возражал только мосен Бисансио: в качестве священника ему приходилось посещать больницы, и условия, в которых там содержались пациенты, казались ему неприемлемыми.

– Предположим, для нее найдется свободная койка, – сказал он, – но бросить бедную женщину на произвол судьбы в чужом для нее месте, на попечении чужих людей и в окружении таких же, как она, умирающих было бы жестоко и не по-христиански. Она не нуждается в особом уходе и здесь никому не доставит хлопот, – добавил он.

Высокое собрание хранило молчание.

– Несчастная помешанная живет в пансионе Уже много лет, – продолжал убеждать мосен Бисансио. – Это ее дом. Было бы куда справедливее оставить ее умирать здесь, среди друзей, словом, в кругу семьи. Мы – это все, что у нее есть в этом мире. Имейте в виду, – добавил он, многозначительно поглядев поочередно на всех собравшихся, – эта женщина заключила соглашение с самим дьяволом. Она обречена на ад и вечные муки, и перед лицом этой ужасной перспективы наша прямая обязанность, я бы сказал – наш долг, как минимум, состоит в том, чтобы попытаться скрасить последние дни ее земной жизни.

Цирюльник приготовился было высказать протест по всей форме, но его прервала сеньора Агата.

– Мосен Бисансио прав, – только и произнесла она хриплым, точно у рудокопа, голосом.

Никто в пансионе, за исключением мужа, не слышал от нее ни слова; потрясенные этим обстоятельством, а более всего – лаконичностью ее фразы, жильцы прекратили препирательства. Онофре первым понял, куда ветер дует, и не успели слова сеньоры Агаты отзвучать в притихшем вестибюле, поспешил высказать свое одобрение. Цирюльнику ничего не оставалось, как уступить. Мосен Бисансио пообещал взять все хлопоты по уходу за больной на себя, и, к всеобщему удовольствию, высокое собрание закончило свою работу на теплой, дружеской ноте. Но за ужином постояльцы пригорюнились, словно из-за отсутствия Микаэлы Кастро над пансионом повисло облачко тревоги: все вдруг осознали, что она ушла безвозвратно и уже никогда не будет надоедать им своими бредовыми фантазиями.


Наконец завершился 1887 год. По той или иной причине, но он показался гораздо длиннее всех предыдущих; наверное, потому, что не принес особого счастья – так случается сплошь и рядом.

– Каким-то будет следующий? Дай бог, чтобы был хоть чуточку удачливей, – желали друг другу барселонцы.

А может, скверные воспоминания об ушедшем годе были вызваны суровыми холодами последних двух недель – кто теперь знает? Снег в тех местах, где его не убрали, подтаивал, образуя сплошную корку льда, и увеличивалось количество травм от падений. Остряки шутили:

– В Барселоне сейчас холоднее, чем на Северном полюсе.

Так совпало, что в это время производилась реконструкция площади Каталонии, и она, сплошь изрытая канавами, заваленная горами смерзшегося мусора, действительно производила впечатление безжизненной серой тундры. Одна газета опубликовала сенсационную новость: на площади в одной из ям нашли несколько яиц очень крупного размера, по виду пингвиньих. Кто-то пустил слух, будто яйца исследовали в лаборатории и подтвердили их происхождение. Скорее всего, эту шутку приготовили ко Дню простаков, но она затерялась где-то в редакционных коридорах и была опубликована не ко времени. Тем не менее газетная утка является красноречивым свидетельством той роли, какую холод сыграл в жизни обитателей города, в большинстве своем совершенно не подготовленных к защите от его грозных наскоков. На пляже, где жили бездомные рабочие со своими семьями, ситуация достигла критической точки. Однажды ночью женщины, чтобы не замерзнуть насмерть, подхватили детей на руки и отправились в город. Мужчины за ними не последовали, рассудив на трезвую голову, что в их присутствии дело может принять нежелательный оборот. Женщины и дети перешли железный мост, соединявший пляж с парком Сьюдаделы, и зашагали среди недостроенных павильонов в сторону Дворца изящных искусств. Этот дворец, ныне не сохранившийся, стоял тогда справа от бульвара Сан-Хуан, если заходить в него через Триумфальную арку, – как раз на линии пересечения с Торговой улицей, – то есть за пределами парка, но на территории Всемирной выставки. Размеры Дворца изящных искусств составляли 88 метров в длину, 41 в ширину и 35 в высоту без учета четырех пирамидальных куполов, увенчанных скульптурами – аллегориями Славы. Во дворце помимо залов и галерей, предназначенных для размещения предметов искусства, имелся великолепный салон размером 50 на 30 метров для разного рода торжественных мероприятий. В этот салон и пришли женщины с детьми с намерением расположиться в нем на ночь. Ответственный за охрану жандармский офицер поставил в известность соответствующие органы власти.

– Сделайте вид, что вы ничего не видели, – ответили ему.

– Но ведь они жгут костры посреди салона, – возмутился офицер, – из окон валом валит дым.

– Ну и пусть себе валит – не стрелять же в них из-за этого. Не хватало еще, чтобы за четыре месяца до открытия выставки в зарубежной прессе поднялась шумиха. Поэтому вы ничего не видели и не слышали, а там посмотрим, – таким был официальный ответ.

– Хорошо, – согласился офицер, – в таком случае дайте мне письменное распоряжение. Если через полчаса оно не будет у меня в руках, я снимаю с себя всякую ответственность за последствия. Сначала я выкину эту рвань из салона, чего бы мне это ни стоило, а потом устрою им кровавую баню. Имейте в виду, на крыше кафе-ресторана установлен пулемет, и я смогу перестрелять их всех поодиночке, когда они, словно крысы, побегут из дворца.

Пришлось срочно посылать одного из членов городского совета с письменным указанием. Падая на скользком льду и отшибая себе бока, он отважно пустился навстречу ледяному ветру и успел-таки добраться до места драматических событий, прежде чем офицер осуществил свою угрозу. На следующий день состоялись переговоры, на которых другим семьям бедняков тоже разрешили поселиться в новых казармах на улице Сисилиа сроком на две недели. Там они смогут разжигать костры и вообще делать все, что душе угодно. Разговаривать с женами рабочих было сложно. Незадолго до событий Эфрен Кастелс продал женщинам несколько флаконов с чудодейственным снадобьем, и у некоторых из них на лице появилась молодая поросль в виде бороды. Таким образом, член муниципального совета, прибывший на переговоры от имени алькальда, вынужден был противостоять комитету бородатых женщин. Растерявшись, он согласился на все условия, и впоследствии лишь близость к неким могущественным кругам спасла его от увольнения. А все по вине Эфрена Кастелса. Женщины сводили его с ума, и он, как похотливый сатир, не пропускал ни одной юбки. Под предлогом продажи снадобья он вторгался в жилища рабочих, когда мужчины были на стройке, и там выбирал себе очередную жертву. Обладая мужественной внешностью, что особенно импонировало женскому полу, и веселым жизнерадостным характером, он умел подластиться, вовремя сделать комплимент и охотно сорил деньгами направо и налево. При таких достоинствах ему неизменно сопутствовала удача на любовном фронте. Онофре с беспокойством наблюдал за похождениями своего партнера по бизнесу.

– Придет день, и у нас по твоей милости произойдут крупные неприятности, – предупреждал он.

– Не бойся, – отмахивался Эфрен Кастелс, – знаю я этих баб: натягивают нос мужьям ни за понюшку табаку, но своего кавалера, который их обольщает и тут же бросает, не выдадут ни за что – скорее дадут живьем содрать с себя шкуру. Почему? Ты что, не понял? Да, я их обманываю, и они прекрасно об этом знают. Плевать! Им нравится страдать – пусть страдают. Если хочешь, чтобы женщина тебя крепче любила, наставь ей побольше фингалов да надувай почаще. Самый верный способ. А я, по правде сказать, настоящий пентюх. При моем знании женщин можно было бы жить за их счет припеваючи. Но я не из тех, кто умеет хватать фортуну за хвост, на мне можно ездить верхом, и тут ничего не поделаешь.

Все песеты, которые платил ему Онофре, Эфрен тратил на подарки своим подружкам. «Похоже, и мне надо научиться быть подонком с шикарными замашками, – думал Онофре. – От людей получаешь лишь то, что можешь вытянуть из них сам. А они по природе податливы и готовы отдать последнее. Только успевай брать!» – так рассуждал Онофре, поджидая Дельфину на лестничной площадке, чтобы застать ее с поличным. Он промерзал до костей и лишь благодаря здоровью и молодости смог уберечься от серьезной простуды. Сеньор Браулио не повторял своих эскапад – вероятно, ждал весны, чтобы нацепить на себя платье с оборками и побольше побрякушек. Онофре не стал его посвящать в то, как он выслеживает Дельфину по ночам, пытаясь застать ее in fraganti[34]со своим парнем. Он был почти уверен: сеньор Браулио не имел ни малейшего представления о любовных шашнях дочери, равно как и она – о похождениях своего отца.

Однажды примерно в два часа пополуночи его размышления прервал голос, доносившийся из комнаты Микаэлы Кастро: ясновидящая просила пить. Мосен Бисансио, вместо того чтобы сидеть у ее постели, сладко храпел в своей, а может, просто с возрастом у него притупился слух. Прошло несколько минут, но на зов никто не откликнулся. Бедная Пифия жалобно стонала, голос ее слабел, стал едва слышным, и уже трудно было разобрать, откуда он идет. Онофре не выдержал, спустился на кухню и, достав из стенного шкафчика стакан, наполнил его водой. Войдя в комнату больной, он чуть не задохнулся от тошнотворного запаха, какой обычно издают гниющие на солнце водоросли. Онофре на ощупь нашел ее ледяную руку, приложил стакан с водой к губам и услышал жадные глотки. Стакан был выпит до дна. Умирающая что-то неразборчиво шептала. Онофре наклонил лицо к изголовью кровати.

– Благослови тебя Господь, сынок, – послышалось ему, и он подумал: «Всего-то навсего!» Но с этого момента в его голове неотступно крутилась одна мысль.

В середине января погода улучшилась. Город вышел из летаргической спячки. На территории выставки растаяли снежные сугробы, и из-под них вновь вылезли балюстрады, фундаменты, цоколи – все то, что прорабы безуспешно пытались отыскать в течение нескольких предыдущих недель. С оттепелью появились огромные лужи. Они не только мешали строителям, но и представляли собой серьезную опасность, так как могли вызвать – а такие случаи уже имели место – оползни и легкие сдвиги почвы, от чего, в свою очередь, просаживался фундамент некоторых зданий и появлялись трещины значительно больших размеров, чем это допускалось расчетным проектом. Случился даже обвал одного строеньица, под руинами которого погиб помощник каменщика. За недостатком времени его тело так и не было найдено. Обломки утрамбовали, засыпали землей и построили новое здание. Случившееся не стало достоянием гласности, и посетители выставки так никогда и не узнали, что ходят по захоронению, – ничего из ряда вон выходящего для городов с древней историей. Но не все выглядело так мрачно – случались и забавные происшествия, например такое. Когда наступила первая оттепель, в город забрели цыгане и расположились табором на пляже. Из дверей тут же повыскакивали женщины и загородили собой входы в жилища, опасаясь, как бы не украли их детей. По преданию, цыгане воровали грудных младенцев и уводили их с собой, но в данном случае они лишь хотели заработать на пропитание починкой кастрюль, стрижкой длинношерстных собак и гаданием на картах. Тем же, кто не желал знать свою судьбу, у кого не было ни лохматых собак, ни кухонной утвари, предлагался дрессированный медведь, умевший лихо отплясывать под звон бубнов и тамбуринов. Поэтому на Оружейной площади, где цыгане давали представление, неизменно собиралась такая толпа, что в дело вмешались жандармы. Офицер, давешний участник инцидента во Дворце изящных искусств, недавно получивший за это повышение, встал напротив цыгана, по всей видимости главного в таборе, и приказал ему убираться сию секунду.

– Мы никому не причиняем зла, – возразил тот.

– Поговори у меня еще! – прорычал офицер. – Сейчас я отойду по нужде, а когда вернусь, чтоб духу вашего здесь не было. Если не уберетесь подобру-поздорову, то пристрелю медведя, мужчин отправлю на каторгу, а женщин остригу наголо. Выбирай сам.

Медведь и цыгане исчезли, словно по мановению волшебной палочки. Комическая же сторона вопроса заключается в следующем: спустя два-три дня после этого события на территории выставки появилась процессия, не уступавшая цыганам в колоритности. Ее возглавлял кабальеро в зеленом сюртуке и такого же цвета бархатном цилиндре, с черными как смоль, нафабренными усами. За ним шли четверо мужчин и несли платформу, на которой лежал какой-то крупный бесформенный предмет, накрытый парусиной. Жандармы, памятуя о происшествии с цыганами, вихрем обрушились на подозрительный кортеж и отделали всех пятерых прикладами. Потом выяснилось, что это был первый участник, прибывший на Всемирную выставку со своими ассистентами, некий сеньор Гюнтер ван Элкесерио из Майнца. Незадачливый участник привез электрическое веретено собственного изобретения и, заплутавшись на огромной территории, пытался выяснить по-английски и по-немецки, где проводится регистрация и где он может оставить свое драгоценное детище до того, как Всемирная выставка распахнет двери перед посетителями.


Во избежание сумятицы, которая бывает обычно в последние дни перед открытием мероприятия такого масштаба, власти настоятельно призвали будущих участников доставлять экспонаты заблаговременно. Несколько помещений приспособили под склады для временного хранения образцов, пока не будут отстроены соответствующие павильоны. Однако все оказалось гораздо сложнее, чем представлялось на первый взгляд. Надо было не только укрыть экспонаты от непогоды, сырости (иногда приходилось иметь дело с точными приборами, произведениями искусства или предметами, выполненными из хрупкого материала), уберечь от крыс, тараканов, термитов и других вредителей, но еще и расположить в определенном порядке, чтобы в нужный момент быстро их найти. Власти предусмотрели все эти трудности и заранее опубликовали исчерпывающую информацию обо всех существовавших на тот момент изделиях и их разновидностях. Каждому образцу был присвоен номер, буква или комбинация обоих символов. Таким образом удалось избежать путаницы. Онофре не упустил случая раздобыть один из этих перечней и внимательно изучил его. «Вот уж никогда бы не подумал, что в мире существует столько всякой всячины, которую можно продать и купить», – удивлялся он. Открытие поразило его настолько, что он несколько дней провел в сильном волнении. Наконец, обойдя несусветное количество препон и опасностей, он прихватил с собой светильник и в компании верного Эфрена Кастелса проник в один из складов. Помещение от пола до потолка сплошь было заставлено коробками и упаковками всех размеров и форм, начиная с огромных, куда без труда вошел бы целый экипаж вместе с лошадьми, и кончая маленькими, которые легко умещались в кармане. Эфрен Кастелс поднял светильник над головой, и при его дрожащем свете Онофре сверился со списком. В одном разделе он прочитал: Механические аппараты, употребляемые в медицине, хирургии и ортопедии; коляски, койки и т. д.; бандажи и накладные повязки для страдающих от грыжи, расширения вен и т. д.; аппараты вспомогательного типа: костыли, ортопедическая обувь, очки, защитные и обычные, слуховые трубки, деревянные искусственные ноги и т. д.; механические и пластические протезы: зубы, глаза, носы и т. д.; искусственные суставы и другие механические аппараты ортопедического назначения, к которым впервые в мире прилагались спецификации; различные аппараты для искусственного принудительного питания; смирительные рубашки – чего там только не было.

– Вот твари, выдумают тоже! – восхищенно прорычал Эфрен Кастелс.

По настоянию Онофре великан из Калельи благодаря своей огромной силе вскрыл самую большую упаковку. Внутри оказался обычный пресс для бумаги.

Великан слыл за добряка, поэтому ему не стоило труда расположить к себе маленьких плутишек, промышлявших на пляже; в основном это были дети совращенных им женщин. Поначалу он использовал их для своих амурных дел: обмен посланиями, назначение любовных свиданий. Теперь Онофре и Эфрен хорошенько их натаскали и организовали в банду. По ночам воришки проникали в складские помещения, ловко вскрывали упаковки, вытаскивали из них изделия и приносили украденное Онофре и Эфрену. Те в зависимости от назначения предмета либо продавали его, либо устраивали что-то вроде лотереи. Воришки тоже получали свою долю, но только после того, как доставляли товар. У Эфрена Кастелса деньги долго не задерживались, Онофре же, не тратя ни сентимо, накопил под матрасом мосена Бисансио скромный капитал.

– Не могу взять в толк, зачем тебе столько денег, – удивлялся своему партнеру великан. – Для меня деньги – это единственный шанс пробиться в жизни, поскольку я глуп как пень, а на кой ляд копишь ты, при твоих-то возможностях, – ума не приложу.

По правде говоря, Онофре представления не имел, как распорядиться своими деньгами. У него не было близкого человека, который мог бы помочь ему советом, но самое главное – у него отсутствовал стимул.


После многодневной слежки Онофре выяснил, что Дельфина покидает дом только по утрам и лишь на один час, когда отправляется за покупками. Поскольку, по его разумению, это было самое подходящее время, чтобы застигнуть ее врасплох, однажды утром он отложил все дела и пошел вслед за девушкой на рынок. Дельфина несла две огромные плетеные корзины, а вслед за ней шествовал кот. Она шла твердым решительным шагом, но при этом выглядела задумчивой, будто грезила наяву, шлепая босыми ногами по грязным лужам и наваленным где попало кучам мусора. Ребятишки, резвившиеся в узких лабиринтах улиц, оставляли игры и настороженно следили за ней взглядом. С каким удовольствием они затеяли бы с ней потасовку, запустили бы в нее из-за угла какой-нибудь гадостью из мусорного бака или осыпали градом камней, если бы не кот, которого они смертельно боялись. Торговцы на рынке тоже сильно недолюбливали Дельфину. Она никогда с ними не сплетничала, не допускала никакого панибратства, пристально следила за весом и качеством продуктов. Кроме того, она торговалась до последнего сентимо. Выбирала подпорченные продукты и требовала скидку. Когда какая-нибудь торговка, расхваливая свой товар, говорила, что капуста еще свежа и крепка, Дельфина называла это враньем. По ее словам, от изъеденного гусеницами кочана за версту несет гнилью, и она не собирается переплачивать за порченый товар. Если торговка не хотела уступать и разговор переходил на повышенные тона, Дельфина подхватывала кота под брюхо и сажала его на прилавок. Кот выгибал спину, поднимал дыбом шерсть и выпускал свои страшные когти. Тактический маневр неизменно приносил плоды: едва дышавшая от страха торговка уступала.

– Берите, берите, – говорила она, протягивая кочан, – платите сколько хотите, только не появляйтесь в другой раз около моего лотка. Я не буду вам больше продавать, слышали? Ничего!

Дельфина пожимала плечами и возвращалась на следующий день, чтобы начать все сызнова. Торговки при виде нее бледнели от бешенства и даже обратились к колдунье, которая промышляла тут же на рынке, с просьбой напустить на Дельфину, а особенно на кота порчу. Обо всем этом без труда разузнал Онофре, потому что, когда поблизости не было Дельфины с ее злокозненным котом, у торговок немедленно развязывался язык.

По дороге с рынка Онофре догнал Дельфину.

– Я тут прогуливался неподалеку, – сказал он девушке, – и случайно увидел тебя. Давай помогу.

– Без сопливых обойдемся, – ответила она и ускорила шаги, давая тем самым понять, что ее совсем не обременяют нагруженные доверху корзины.

– Я совсем не это имел в виду. Просто хотел быть вежливым, – попытался исправить положение Онофре.

– Это еще зачем? – спросила Дельфина.

– Так, – промямлил Онофре. – Просто так, без причины. Если есть причина, то это уже не любезность, а интерес.

– Довольно болтовни, – отрезала девушка. – Убирайся, или я напущу на тебя кота.

Надо было во что бы то ни стало избавиться от Вельзевула, то есть, попросту говоря, его убить. Те способы, которые перебирал в уме Онофре, были по-своему хороши, но их осуществление представлялось неимоверно трудным. Наконец ему пришел в голову подходящий вариант, казавшийся выполнимым. Он состоял в том, чтобы облить черепицу крыши растительным маслом. «Когда Вельзевул заберется туда для своих ночных похождений, как это делают все коты, он не удержится на скате и упадет. А упасть с четвертого этажа значит разбиться так, что костей не соберешь», – рассуждал Онофре и оказался прав – он сам чуть не упал с крыши при осуществлении своего плана. Тем не менее ему каким-то чудом удалось вымазать маслом все до одной черепицы, все щелочки и углубления, после чего он со спокойной душой отправился к себе в комнату и бухнулся на кровать. Этой ночью ничего не произошло. На следующую, когда он, устав от ожидания, забылся тяжелым сном (часы на церкви Святого Иезекииля как раз пробили два раза), его вдруг разбудил какой-то шум. С балкона доносились проклятья и жалобные стоны. Он испугался, что Вельзевул мог свалиться на голову какому-нибудь ночному бродяге. «Это было бы слишком большим невезением», – подумал он. Приоткрыв дверь, Онофре высунулся на балкон и чуть не умер от страха: в мертвенном свете луны он увидел какого-то субъекта, который, вцепившись в перила, молил о помощи и скреб ногами по стене в безуспешных поисках выступа или расщелины.

– Ради бога, – взмолился он, увидев Онофре, – подайте мне руку, иначе я разобьюсь.

Онофре ухватил его за запястья, рывком поднял и перекинул через перила на балкон. Оказавшись на твердой почве, субъект поскользнулся и плюхнулся на пол.

– Я расшиб себе всю задницу, – захныкал он. Онофре сделал предупредительный знак, призывая

к тишине, и зажег свечу на шандале.

– А теперь давай рассказывай, почему ты висел у меня на балконе, – начал он допрос с пристрастием.

– Я не виноват, – занудил парень. – Какой-то сукин сын обмазал то ли жиром, то ли какой-то другой пакостью всю крышу. Счастье еще, что я смог уцепиться за перила, а то бы я тут с тобой не разговаривал.

– Что ты делал на крыше в такой час? – продолжал допрашивать Онофре.

– А тебе что за дело? – был ответ.

– Мне-то до тебя нет никакого дела, зато хозяин пансиона и полиция наверняка тобой заинтересуются.

– Эй, ты, полегче, – ответил парень, – я не вор и не делал ничего плохого. Меня зовут Сисиньо. Я друг девушки, которая здесь живет.

– Дельфины?!

– Верно, ее зовут Дельфина, – продолжал Сисиньо. – У нее очень строгие родители, они не позволяют ей встречаться с мужчинами, поэтому мы видимся ночью на крыше.

– Чудеса! – удивился Онофре. – А как ты взбираешься на крышу?

– По лестнице. Я приставляю ее к задней стене, там, где земля поднимается и стена ниже. Я маляр, мне не привыкать.

Сисиньо на вид было лет тридцать, максимум – тридцать пять. У него была узкая, впалая грудь, жиденькие волосы, глаза навыкате и безвольный подбородок. Во рту красовалась дыра от нехватки двух передних зубов, и говорил он пришепетывая. «Так вот он какой, мой соперник!» – с облегчением вздохнул Онофре.

– А чем вы занимаетесь на крыше? – спросил Онофре.

– Много будешь знать – скоро состаришься.

– Не бойся, я на вашей стороне. Мое имя Гастон, может, слышал? Пабло, должно быть, тебе про меня рассказывал.

– Да, конечно, – ответил Сисиньо, улыбнувшись в первый раз за все это время, и пояснил, что, откровенно говоря, на крыше они ничего такого не делали. Так, пустяковые разговоры, иногда пара поцелуев, но ничего, что выходило бы за рамки приличий. На крыше это трудно сделать. Он тысячу раз предлагал Дельфине пойти в более удобное место, но она отказывалась.

– После этого ты перестанешь меня любить, – мотивировала она свой отказ.

И так тянулось уже два года.

– Ума не приложу, как я все это выдерживаю, – пожаловался Сисиньо.

Онофре спросил, почему они не поженятся.

– Это уже другая история, – сказал Сисиньо. – Я женат, и у меня две дочери. Дельфина пока ничего не знает: у меня не хватает духу так огорчить ее. Бедняжка очень в меня верит. Вот если бы моя жена вдруг околела, все бы уладилось, но она крепкая, словно дуб.

– А как ко всему этому относится она – ну, твоя жена.

– Никак. Она думает, что я работаю в ночную смену. Перед возвращением домой я каждый раз хорошенько измазываюсь краской, для пущей убедительности.

– Жди здесь, – сказал Онофре. – Я пойду за Дельфиной. Если она полезет на крышу, чтобы с тобой встретиться, то поскользнется и расшибется насмерть.

Он вышел в коридор и услышал привычные ночные звуки: мосен Бисансио тащился в туалет, Пифия жалобно стонала от боли. «Не хватает только нос к носу столкнуться с сеньором Браулио, вырядившимся как педрила. В хорошенькое место меня занесло!»

Не успел Онофре тихонько постучаться к Дельфине в комнату, как она тут же ответила ему свистящим шепотом. Онофре назвался.

– Убирайся, или я напущу на тебя кота, – услышал он в ответ.

– Я только хотел сказать, что с Сисиньо произошла неприятность.

Дверь тут же открылась, и в темноте сверкнули две пары зрачков. Кот мяукнул, Онофре попятился, а девушка проговорила:

– Не бойся, я тебя не трону. Что случилось?

– Твой парень упал с крыши. Он у меня в комнате. Пойдем, но не бери с собой Вельзевула, – сказал Онофре.

Они стали осторожно спускаться по лестнице. Онофре взял Дельфину под локоть. Она не отстранилась и молча продолжала идти. Онофре почувствовал, что она вся дрожит.

Сисиньо лежал на кровати. В мерцании свечи он был похож на покойника, хотя усиленно моргал и пытался улыбнуться.

– Я вас оставлю, – сказал Онофре Дельфине. – Смотри, чтобы он не вздумал умереть у меня в комнате, не хочу неприятностей. Я вернусь на рассвете.

Он спустился на улицу, поколебался несколько мгновений перед дверью, не зная, куда направиться. Потом услышал истошное мяуканье, перед его лицом промелькнуло какое-то тело, коснулось плеча и шмякнулось о землю. Онофре железным прутом подвинул тушку Вельзевула к канализационной решетке и столкнул вниз. Так за одну ночь Дельфина лишилась двух столпов, на которых зиждилась вся ее жизнь.

4

Его преосвященство сеньор епископ Барселонский совершил первое паломничество в Рим, будучи еще послушником. В Милане, где он задержался на несколько дней, ему посчастливилось лицезреть его императорское величество, эрцгерцога Франца Фердинанда Австрийского (того самого, кто через несколько лет погибнет трагической смертью в Сараево), инспектировавшего гвардию. Эта картина сохранилась в душе светлейшего прелата до конца его дней. Теперь же там, где он проходил, строители приостанавливали работы, вытягивались перед ним во фронт и стаскивали с головы кепки. В церкви Сьюдаделы вовсю звонили колокола, и конные отряды, сопровождавшие блестящий кортеж, трубили в горны. Его преосвященство сеньор епископ и его высокопревосходительство сеньор алькальд плечом к плечу прошли через Триумфальную арку, за ними гурьбой потянулись представители власти рангом пониже, шествие замыкал консульский корпус, члены которого равнодушно глядели по сторонам. Сбоку от его преосвященства, на уровне развевавшихся пол его сутаны, дьякон нес кропильницу – сосуд из чеканного серебра со святой водой. Левой рукой епископ сжимал пастырский посох, а правой – кропило. Время от времени он погружал его в сосуд и кропил святой водой рабочих – те, на кого попадали брызги, крестились. Было прискорбно смотреть, как парадное облачение епископа постепенно покрывалось слоем пыли и грязи. Снаружи отделка Дворца промышленности, где должна была состояться торжественная церемония, еще не была завершена до конца, и, чтобы скрыть этот недостаток, стены задрапировали коврами. У дворца, в центре небольшой площади, была сооружена часовня с только что отреставрированной статуей святой Лусии. Внутри часовни, слева от центрального нефа, стоял оркестр, и когда там появились властвующие особы, музыканты заиграли марш. Епископ благословил строительство. Затем он и алькальд произнесли речи, после чего к небу вознеслось оглушительное «Виват!» в честь его величества короля и ее величества правящей королевы[35]. Оба наши эмиссара, которые проделали путь из Барселоны в Мадрид и обратно столько раз, что выучили наизусть все названия попадавшихся им на пути селений, прослезились от осознания своей сопричастности событию – они считали себя если не настоящими его отцами, то уж во всяком случае крестными. В действительности же их неутомимые хлопоты повлияли на ход событий самым зловещим образом: центральное правительство не выделило не только должной суммы для предотвращения финансового краха муниципалитета, но и той малой толики, которой вполне могло бы хватить, чтобы каталонцы не чувствовали себя ущемленными в своих заслугах перед отечеством. Наши посланцы ни о чем таком не догадывались, а если бы и догадались, то все равно бы плакали. Снова зазвонили колокола, и торжественная церемония завершилась. Рабочие вернулись на стройку. Эти события происходили 1 марта 1888 года; до открытия Всемирной выставки оставалось ровно месяц и семь дней.

Меж тем деятельность Онофре становилась все более разнообразной и приобретала все больший размах, особенно после подключения к делу малолетних воришек и обнаружения на складе упаковок с бетелем, перуанским листом[36], гашишем и некоторыми другими растениями, которые использовались в качестве курительного и жевательного зелья и предназначались для Сельскохозяйственного павильона (он, как и Дворец изящных искусств, был расположен за пределами парка, напротив северной стены, между улицами Рохер-де-Флор и Сисилиа, на шоссе, что идет в направлении Сан-Мартина и Франции). Банда при посредничестве бригадира штукатуров, жизнерадостного юноши, имевшего склонность к падению с лесов и лестниц, тут же принялась торговать травками за пределами Сьюдаделы. Это сильно беспокоило Пабло. До него постепенно доходило, что его подопечный со своим показным уважением просто над ним издевается. Однако поставленный перед свершившимся фактом, он не знал, какую позицию занять. С одной стороны, Пабло отлично знал, какой популярностью пользовался Онофре среди рабочих. Но с другой стороны, он страшно боялся, как бы его единомышленники не обнаружили, что по своей слабости он попал в западню. Его контакты с миром ограничивались лишь той информацией, которую Онофре считал нужным ему сообщать. Короче, он оказался марионеткой в его руках.

Поскольку Пабло не раз подчеркивал, что первым во всей Каталонии нужно разрушить театр «Лисеу»[37], Онофре вознамерился увидеть его собственными глазами и понять, почему патрон избрал объектом своего гнева именно этот театр.

– «Лисеу» – символ, как король в Мадриде и папа в Риме, – сказал ему однажды Пабло. – Господь миловал – у нас в Каталонии нет ни короля, ни папы, зато у нас есть «Лисеу».

Онофре заплатил чрезмерную, по его мнению, сумму, и его провели через вход для неимущих, куда вела замусоренная капустными кочерыжками боковая улочка. Толстосумы входили со стороны улицы Рамбла, запруженной экипажами. Женщин выносили оттуда чуть ли не на руках: их платья были настолько длинны, что, когда дамы скрывались за стеклянной входной дверью, их шлейфы все еще выползали из фиакров, и казалось, будто театр удостоила своим посещением огромная рептилия. Тем, кто имел места на галерке, нужно было преодолеть несчетное количество лестничных пролетов. Тяжело дыша, Онофре поднялся на балкон, где стояла железная скамейка, уже занятая меломанами, которые проводили в театре сутки напролет: здесь они дремали, повиснув на перилах, словно вывешенные для проветривания циновки, здесь же жевали ломти черствого хлеба с чесноком и пили вино из бурдюков. У них всегда были при себе свечные огарки, чтобы читать либретто и партитуру, и некоторые дошли до того, что потеряли в «Лисеу» здоровье и зрение. Правда, место было облюбовано не только меломанами, но и вшами, и превратилось в настоящий рассадник этих паразитов. Остальная часть театра сильно отличалась от галерки. Роскошь била через край и слепила глаза: шелка, муслин, бархат вечерних платьев, усыпанные блестками накидки, сверкающие драгоценности, салютование бутылок с шампанским, не затихавшее ни на мгновение, мечущаяся как угорелая прислуга и постоянный приглушенный гул голосов, какой имеет обыкновение издавать богатая публика, когда собирается вместе в таком количестве, – все это завораживало Оноф-ре. «Я хочу быть частью этого мира, – сказал он себе, – даже если мне придется всю жизнь сносить это нескончаемое занудство, которое здесь называют музыкой». С музыкой ему действительно не повезло: в тот день давали «Трифон и Касканте», оперу на мифологический сюжет с напыщенными велеречивыми героями, поставленную в «Лисеу» единожды, а в мире – всего несколько раз.


За завтраком к нему подошла Дельфина. При всем своем безобразии лицо ее выражало отчаяние и глубокую тоску. Она спросила Онофре, не видел ли он случаем Вельзевула.

– Нет. Где я мог его видеть? – ответил Онофре.

– Вот уже три дня, как он исчез, – уточнила Дельфина упавшим голосом.

– Подумаешь, большая потеря! – ответил Онофре.

Эфрен Кастелс ждал его у входа в парк.

– Дело плохо, – объявил он, не успев поздороваться. – Пару дней назад я заприметил тут двух типов, и, похоже, они за тобой следят; сперва я подумал, что они из тех, кто просто любит совать нос в чужие дела, но уж слишком они настырные. И явно пришлые, тут не работают, а все ходят, разнюхивают, – обеспокоенно уточнил великан.

– Наверное, полиция, – равнодушно сказал Онофре.

– Нет – не та повадка, – возразил Эфрен Кастелс.

– Тогда кто? – спросил Онофре.

– Малыш, откуда мне знать, но это плохо пахнет, – ответил великан. – Может быть, нам лучше пока все прикрыть и взять отпуск? Здесь уже и делать-то нечего.

Онофре обвел взглядом огромную территорию стройки, которая зарождалась на его глазах. Когда он впервые год назад появился в парке, тот напоминал поле боя, зато теперь больше походил на декорацию сказочного представления с феями и волшебницами. Здесь все было зрелищно, неповторимо и не сочетаемо по стилю и пропорциям. Когда Комитет по техническому обеспечению выставки представил свой первый проект алькальду, тот разорвал его на мелкие клочки собственными руками.

– То, что вы мне подсунули, больше подходит для низкопробной ярмарки, где продают всякую рухлядь, – воскликнул он возмущенно. – А мне нужна гигантская панорама.

С тех пор прошло два с половиной года, и казалось, должен был восторжествовать здравый смысл, но к этому времени алькальд уже выдохся и почти отстранился от дел. Онофре и великан Кастелс сели на известняковые блоки напротив павильона в форме тростниковой хижины, сооруженного Филиппинской табачной компанией. Какой-то полуголый туземец, стуча зубами от холода, сидел на корточках у входа и скручивал сигары. Его срочно доставили из Батанги, научили говорить посетителям аи revoir и приказали не двигаться с места, пока выставка не закончит свою работу. Когда небо хмурилось, он с опаской смотрел вверх, как бы не пришел циклон и в вихре смерча не унес его вместе с павильоном обратно в Батангу.

– Все это, – размышлял вслух Онофре, – напрасно и в итоге гроша ломаного не стоит; мы – пятое колесо в телеге, шестеренки; все наши желания, работа ровно ничего не значат.

– Малыш, не надо так отчаиваться, – пытался успокоить его Эфрен. – Чтобы ты с твоими-то мозгами да не отыскал смысл?! Когда-нибудь ты его обязательно отыщешь и разберешься во всем, что происходит в этом мире, – добавил он.

Однажды Онофре вошел без стука в комнату Пифии. Умирающая лежала в постели с закрытыми глазами, укрытая одеялом до подбородка. В пляшущем свете масляной лампы, прикрепленной болтами к изголовью кровати, Онофре впервые увидел, какая она старая. Он уже взялся за ручку двери, чтобы уйти, как услышал слабый голос:

– Онофре, это ты? – прошептала Пифия.

– Спите, спите, Микаэла, – отозвался Онофре. – Я только посмотреть, не надо ли вам чего.

– Мне-то ничего не надо, сынок, а вот тебе – да, – прохрипела ясновидящая, – ты слишком завяз в трясине сомнений.

– Откуда вы знаете? – спросил Онофре, пораженный тем, что старуха догадалась обо всем, даже не взглянув на него.

– Ко мне приходят только те, у кого дух в смятении, сынок. Для того чтобы это понять, не нужно быть ясновидящей, – заключила она.

– Микаэла, предскажите мне будущее, – попросил Онофре.

– Эх, сынок, мои силы на исходе. Я уже не принадлежу этому миру. Который теперь час? – спросила ясновидящая.

– Приблизительно полвторого, – ответил он.

– У меня мало времени, – сказала она. – В четыре часа двадцать минут я умру. Мне уже об этом сказали, и меня ждут. Понимаешь? Всю жизнь я провела, слушая их голоса. Настал час, когда я должна присоединить свой к этому сонму голосов, и тогда кто-то из земного мира будет слушать меня. У нас, духов, есть свои циклы. Я приду на смену уставшему духу. Займу его место, а он наконец сможет отдохнуть и почить в мире с Господом нашим. Мосен Бисансио говорит, что меня ждет дьявол, – это неправда. Человек он хороший, но совершенно несведущий в духовных делах. Дай мне карты, и не будем терять больше времени. Они там, в шкафу, на третьей полке сверху.

Онофре сделал все так, как просила старуха. В шкафу были скомканная черная одежда, какие-то вещицы и несколько пакетов из рисовой бумаги, перевязанных шелковыми ленточками. На указанной полке лежали старый потрепанный молитвенник, четки с белыми костяшками и почти истлевший нардовый браслет. Он нашел колоду карт и отдал ее ясновидящей, которая приподняла тяжелые веки.

– Придвинь стул, сынок, и сядь рядом. Но прежде помоги мне приподняться… вот так, теперь хорошо, спасибо. Если уж что-то делать, то надо делать это достойно и не смешить людей, а главное – тех, с кем я скоро воссоединюсь, – шептала ясновидящая. Она разгладила поверхность одеяла и разложила на нем девять карт картинкой вверх, образовав круг. – Печать мудрости, – объяснила она, – или зеркало Соломона. Это центр небесной сферы, а здесь четыре созвездия со своими стихиями. – Она размахивала в воздухе руками, вытянув указательный палец, потом положила его на одну карту. – Это восточный угол, или Дом предначертаний. Ага, теперь понятно – ты проживешь долгие годы, станешь богатым, женишься на очень красивой женщине, наживешь с ней троих детей, будешь много путешествовать и, возможно, обладать крепким здоровьем.

– Хорошо, Микаэла, – сказал Онофре, поднимаясь со стула, – не утомляйтесь больше. Это все, что я хотел знать.

– Постой, Онофре. Все это – небылицы, пустая болтовня. Не торопись, – тихо настаивала ясновидящая. – Теперь я вижу покинутый мавзолей в лунном свете. Это означает богатство и смерть. Вижу короля, он тоже к смерти, но иногда – к власти. Тут ничего не поделаешь – такие уж они, короли. Теперь вижу кровь. Кровь означает деньги и саму кровь. А сейчас? Вижу трех женщин. Онофре, подвинь стул и сядь у изголовья.

– Я здесь, Микаэла, – отозвался Онофре.

– Теперь слушай внимательно, что я тебе скажу, сынок. Ясно вижу трех женщин. Одна находится в доме неудач, противоречий и огорчений, но эта женщина сделает тебя богатым; другая – в доме заветов, иначе – в обиталище детей. Эта тебя возвеличит. Третья и последняя – в доме любви и познания. Она сделает тебя счастливым. На четвертой карте вижу мужчину, берегись его – он находится в доме отравления и страшного конца.

– Если честно, то я ничего не понял из того, что вы мне здесь наговорили, Микаэла, – сказал Онофре, слегка ошарашенный словами, которые употребляла гадалка.

– Эх, сынок, таковы все оракулы: они все чувствуют, но смутно, на уровне ощущений. Будь по-другому, неужели я бы сейчас умирала в этом грязном, забытом богом пансионе? Слушай и запоминай. Ты сразу все поймешь, когда начнет исполняться мое предсказание. Может, оно и не очень тебе поможет, но хотя бы послужит опорой и успокоит. Вернемся к картам. Вижу трех женщин, – опять завела ясновидящая.

– Вы уже это говорили, Микаэла, – прервал ее Онофре.

– Я еще не закончила. Одна сделает тебя богатым, другая возвысит, третья принесет счастье. Последняя тебя уничтожит; вторая сделает из тебя раба, первая проклянет тебя. Из всех троих эта – самая опасная, потому что она святая, известная святая. Бог услышит ее проклятье и, чтобы покарать тебя, сотворит человека. Это тот самый мужчина, подлый мерзавец, о котором говорят карты. Он будет пребывать в неведении о том, что ниспослан в мир Господом нашим и призван от его имени вершить возмездие, – сказала ясновидящая.

– Как мне его узнать? – спросил Онофре.

– Вот этого я не могу сказать, хотя такие вещи сразу распознаются. В конце концов, это не имеет значения: узнаешь ты его или не узнаешь – результат будет тот же. Ему предначертано покончить с тобой. Не пытайся противостоять – бесполезно. Слишком неравноценным будет ваше оружие. Кончится все насилием и смертью, и вас обоих сожрет дракон. Его тебе нечего бояться. Драконы только с виду такие грозные, а на самом деле вся их сила уходит через рот, в рычание и огненное дыхание. Бойся козы. Это символ коварства и обмана. И больше не утомляй меня, я очень устала, – сказала она напоследок.

Карты соскользнули с одеяла и рассыпались по полу. Микаэла уронила голову на подушку и закрыла глаза. Онофре подумал, что она умерла, снял лампу с крючка и поднес горящий фитиль к ее лицу. Пламя заколебалось: она еще дышала. Он собрал карты, но прежде чем положить их на место, тщательно перетасовал, чтобы больше никто не смог узнать его судьбу. Потом на цыпочках вышел из комнаты умирающей и вернулся к себе. Лежа в постели, он все думал об услышанном, пытаясь отыскать в нем хоть какой-нибудь смысл.


Дельфина, как и прежде, каждый день ходила на рынок. Завидев ее без кота, торговки вымещали на ней всю ненависть, которая накопилась у них в душе за годы террора. Они отказывались отпускать ей товар, а если и отпускали, то сначала мурыжили долгим ожиданием и придумывали оскорбительные прозвища, называя недоделанной, или вовсе отворачивались, когда она к ним обращалась. Они обманывали девушку, отсчитывая сдачу, а если она протестовала, то хрипло смеялись прямо ей в лицо. Однажды ей вдогонку кинули тухлое яйцо. Дельфина не сделала никакой попытки удалить со спины вонючие ошметки, даже плечами не повела, и пошла дальше. Онофре больше не видел Сисиньо и ничего о нем не знал, но у него сложилось впечатление, что с тех пор, как разбился Вельзевул, он с девушкой не встречался. Микаэла Кастро умерла в ту же ночь, когда гадала ему на картах. На рассвете мосен Бисансио вошел в комнату ясновидящей и, найдя ее мертвой, прикрыл ей веки, снял нагар с коптившего фитиля масляной лампы и предупредил хозяев и постояльцев. На следующий день на кладбище прихода Святого Иезекииля состоялась заупокойная месса и бедную Микаэлу похоронили. В шкафу ее комнаты нашли кое-какие документы, из которых выяснилось, что ее настоящее имя было не Микаэла Кастро, а Пастора Лопес Марреро. На момент смерти ей было семьдесят четыре года. Родственников искать не стали: во-первых, не было возможности это сделать, а во-вторых, не имело смысла, потому что наследовать было нечего. На постели, где недавно лежала покойница, Дельфина поменяла одни простыни на другие, не менее грязные, и в этот же день комнату занял студент, изучавший философию. Разумеется, его не посвятили в события, произошедшие в этой комнате на днях. Уже потом стало известно, что студент сошел с ума, однако совсем по другим причинам.

Рядом с воротами, через которые можно было пройти в парк со стороны бульвара Адуана, находился небольшой павильон, облицованный изнутри и снаружи керамической плиткой и пока пустовавший. Дело было в середине марта. Онофре Боувила и Эфрен Кастелс раздобыли ключ и сложили туда плоды своих воровских трудов. Накануне малолетние воришки подчистую разорили склад с партией часов, и сейчас Онофре и Эфрен не знали, что им делать с этой прорвой. Там были обычные карманные часы, часы для башен и общественных зданий, часы с боем, секундомеры, карманные хронометры, морские часы и часы с маятниками, звездные и астрономические для точных научных исследований, водяные и песочные, часы-эталон, комплексные часы, показывающие основные элементы лунных и солнечных фаз, стороны света и дни равноденствия, электрические часы, часы, следящие за выполнением регламента, полярные, горизонтальные, вертикальные, вертикально-наклонные, просто наклонные, часы для Северного и Южного полушарий, шагомеры и различные счетчики, применяемые в строительстве, промышленности, транспорте и науке, приборы, регулирующие частоту световых импульсов, приборы для определения, фиксирования и уточнения некоторых природных явлений и для изготовления часов разного назначения, дешевых и дорогих, запасные часовые механизмы всех сортов и систем и так далее. Все это было указано в перечне.

– Не знаю, что нам делать с такой уймой часов, – обреченно вздохнул великан, – разве что сойти с ума в этой тикающей компании.

5

Накануне открытия Всемирной выставки власти обязались очистить Барселону от нежелательных элементов. Уже некоторое время наша администрация выказывает достойное похвалы рвение в деле освобождения города от бродяг, сутенеров и всякого рода проходимцев, которые, не найдя способа развернуть свою преступную деятельность в малых населенных пунктах, пытаются раствориться в неразберихе крупных городов. Хотя все еще не удается удалить целиком раковую опухоль, которая поразила метастазами все общество и, к великому стыду такого ранга культурной столицы, продолжает ее разъедать, подрывая сами устои, все же надо отметить, что в этом нелегком деле за последнее время наблюдается значительное продвижение вперед, – писала одна из газет. Теперь в городе каждую ночь устраивались облавы.

– Прекрати здесь пока появляться; группа временно распускается и прекращает свою деятельность, – сказал Пабло.

Онофре спросил, что он намеревается делать дальше и где теперь укроется. Апостол пожал плечами: видимо, ожидавшая его перспектива была ему не по нутру.

– Не сомневайся, мы вновь вступим в борьбу, но с новыми силами, – ответил он неуверенно.

– А брошюры? Что с ними? – спросил Онофре.

Апостол презрительно скривил рот.

– Брошюр больше не будет, – сказал он.

Тогда Онофре спросил про свою еженедельную оплату.

– Ты ее потеряешь, – ответил Пабло с легким оттенком коварного удовлетворения. – Иногда обстоятельства диктуют нам некоторые ограничения. И не забывай, что мы занимаемся политикой, а не коммерцией, и здесь нет места такому понятию, как заработная плата, поэтому мы ее никому не гарантируем.

У Онофре вертелась на языке еще пара вопросов, но апостол остановил его властным жестом, словно говоря: «Уходи же!»

Онофре направился к выходу. Вдруг Пабло преградил ему путь.

– Подожди, – сказал он, – возможно, мы больше никогда не увидимся. Борьба будет долгой, – поспешно добавил Пабло; он явно желал сказать совсем другое, нечто важное, что переполняло в этот момент его душу, однако то ли из-за боязни слишком откровенно обнаружить свои чувства, то ли из-за несуразности своей натуры не решился, предпочитая укрыться за избитой риторикой пустых напыщенных фраз. – Она никогда не прекратится. Эти глупцы социалисты думают, что стоит им сделать революцию, как все само собой разрешится; они утверждают, что эксплуатация человека человеком происходит при определенном устройстве общества и если это общество избавить от тех, кто повелевает им в данный момент, то исчезнут все проблемы. Но мы-то хорошо знаем: угнетение сильным слабого кончается лишь вместе с освобождением личности от всяких общественных связей и обязанностей. Нашу борьбу можно уподобить неумолимой агонии человечества. – Покончив с этой белибердой, Пабло сердечно обнял Онофре. – Возможно, мы больше никогда не увидимся, – повторил он тихим, прерывающимся от волнения голосом. – Прощай, пусть тебе сопутствует удача.

В одну из облав угодил сеньор Браулио. Он, видимо соскучившись по пинкам и зуботычинам подонков, избивших его прошлый раз, опять вырядился шлюхой. Чтобы скрасить однообразие получаемых взбучек, судьба на этот раз выбрала своим орудием полицейских, и те отколошматили несчастного Браулио дубинками. После экзекуции с него потребовали залог, без которого он не мог выйти на свободу.

– Все, что угодно, – только бы не узнала моя бедная больная жена и моя дочь – она еще слишком молода для таких вещей.

Поскольку у него с собой не было денег, он послал в пансион паренька-посыльного с запиской к цирюльнику Мариано с просьбой внести за него сумму залога, назначенного судьей.

– Скажи сеньору, что я верну ему долг как только смогу, – попросил он передать на словах.

Однако когда посыльный пришел в пансион, Мариано принялся пространно объяснять, что не располагает такой суммой.

– У меня нет наличности, – сказал он в заключение, и это была явная ложь.

Посыльный бегом вернулся в полицейский участок и дословно передал сеньору Браулио ответ цирюльника. Тот, придя в отчаяние от угрозы неотвратимого скандала, воспользовался невниманием охранников и всадил себе в сердце испанский гребень. Однако острые зубья застряли в корсетных косточках и лишь сильно расцарапали грудь. Из ран полилась кровь и, испачкав нижние юбки и платье, растеклась по полу полицейского участка. Жандармы отобрали у него гребень и принялись избивать ногами: били в пах и по почкам.

– Вгоним тебе ума в передние ворота, грязная свинья, – приговаривали они.

Сеньор Браулио опять отправил посыльного в пансион.

– Там есть такой паренек по имени Боувила, Онофре Боувила, – втолковывал он посыльному, не имея сил подняться со скамьи, где лежал весь перемазанный грязью и кровью, скорчившись от душевных и телесных страданий. – Спроси его, но осторожно, чтобы никто ничего не узнал. Вряд ли у него есть деньги, но он наверняка сможет меня выручить.

Когда посыльный удалился выполнять его поручение, он сказал себе: «Если он меня не вызволит из этой трясины, остается одно – уповать на Господа». Его мысли вновь вернулись к смерти. Он стал обдумывать способ, каким можно было бы покончить с собой, но так ничего и не решил. «Вот уж действительно: дурная голова ногам покоя не дает», – горестно сетовал он. В пансионе Онофре Боувила выслушал посыльного и подумал, что судьба дает ему шанс, удача сама плывет прямо в руки.

– Передай сеньору Браулио: я еще до наступления рассвета буду в полицейском участке с деньгами, – сказал он посыльному, – пусть успокоится, терпеливо ждет и не дурит – хватит глупостей на сегодня.

Как только посыльный ушел, он тотчас поднялся этажом выше и постучал в комнату Дельфины.

– С какой стати я должна тебе открывать? – спросила девушка через дверь, когда Онофре назвал свое имя.

Услышав этот грубый ответ, он не смог сдержать довольной ухмылки.

– Лучше бы тебе открыть, Дельфина, – вкрадчиво сказал он. – У твоего отца большие неприятности. Его задержали жандармы, и он попытался покончить с собой, так что сама видишь – дело серьезное.

Дверь отворилась, и на пороге появилась Дельфина, преградив ему путь в комнату. На ней была та же ночная рубашка, которую Онофре уже видел в день, когда она пришла к нему предложить работу и когда он отвел ее к Сисиньо. Из соседней комнаты доносился жалобный голос сеньоры Агаты.

– Дельфина, лохань! – взывал голос.

Услышав его, Дельфина сделала нетерпеливое движение:

– Не задерживай меня. Я должна отнести матери воду.

Онофре не двинулся с места. В глазах девушки промелькнул ужас, и это подхлестнуло его смелость.

– Подождет, – процедил он сквозь зубы. – У нас с тобой дела поважнее.

У Дельфины мелко задрожала верхняя губа.

– Не понимаю, чего тебе от меня надо, – проговорила она.

– Ах, не понимаешь? Твой отец в опасности – разве я неясно выразился? Она, видите ли, не понимает. Ты что, совсем дурная?

Дельфина усиленно заморгала, будто непредвиденное стечение многих обстоятельств мешало ей оценить ситуацию в целом.

– Ах да – отец! – прошептала она наконец. – Что я должна сделать?

– Ничего, – нагло ответил Онофре. – Я – единственный человек, кто может его сейчас выручить, от меня зависит его жизнь.

Дельфина побледнела и опустила глаза. Часы на церкви Святого Иезекииля пробили несколько раз.

– Который час? – спросил Онофре.

– Полчетвертого, – ответила Дельфина и тут же добавила: – Если ты действительно можешь ему помочь, то почему этого не делаешь? Чего ты ждешь? И чего ты от меня добиваешься?

Из соседней комнаты звучали жалобные стенания больной:

– Дельфина, что случилось? Почему ты не идешь? Что за голоса в твоей комнате, дочка? С кем ты разговариваешь?

Дельфина сделала попытку выйти в коридор. Онофре воспользовался ее движением вперед, схватил за плечи и сильно притянул к себе. Скорее всего, в данный момент им двигал животный инстинкт, а не страсть; пока она стояла, замерев у него в руках, он тоже не двигался. Но если бы девушка сделала едва заметный шаг в сторону, это стало бы сигналом к борьбе. Сейчас сквозь плотную ткань ночной рубашки он ощущал ее колючие кости. Дельфина не сопротивлялась – она только просила умоляющим шепотом:

– Пусти меня, пожалуйста, жестоко заставлять мать столько ждать. С ней может случиться приступ.

Онофре и бровью не повел.

– Ты знаешь, что тебе надо сделать, если хочешь видеть отца снова и живым, – сказал он, подталкивая девушку в глубь комнаты.

Когда оба вошли, он закрыл дверь ногой и стал неловко шарить руками по ее телу, пытаясь расстегнуть пуговицы рубашки.

– Онофре, ради бога, не делай этого, – повторяла девушка.

Он хрипло рассмеялся:

– Не сопротивляйся, напрасный труд, – и добавил с ожесточением: – Теперь, когда рядом нет кота, тебя некому защитить: Вельзевул сдох. Эта тварь упала с крыши и разбилась всмятку. Я сам сбросил его мерзкие останки в канализацию. Проклятье! – почти закричал он, потому что никак не мог справиться с пуговицами.

До сих пор ему не приходилось иметь дела с женским бельем, а теперь к его неопытности присовокупилось еще и страшное возбуждение. Дельфина поняла безысходность своего положения. С одной только мыслью, чтобы все это поскорее кончилось, она навзничь упала на кровать и рывком задрала рубашку, оголив тощие бедра.

– Давай! Ну же! – прохрипела она.

Когда он поднялся с кровати, часы на церкви Святого Иезекииля били четыре утра.

– До восхода осталось совсем недолго, – проговорил он. – Я обещал сеньору Браулио, что буду в полицейском участке с деньгами еще до рассвета, и сдержу слово. Бизнес есть бизнес, – добавил он, глядя на Дельфину.

В глазах девушки появилось загадочное выражение.

– Не знаю, зачем ты все это делаешь? – прошептала она, словно размышляя вслух. – Я не стою стольких хлопот.

Мутный рассвет за окнами окутал Дельфину серой пеленой; среди скомканных простыней ее тело приобрело мертвенный оттенок. «Боже! До чего же она худа!» – подумал Онофре. Мысленно он сравнивал ее с женами строителей, работавших на выставке. Перед ним промелькнула картина, как они почти нагишом залезали в море и барахтались в волнах, чтобы смыть остатки летнего зноя со своих крепко сбитых тел. «Странно, – подумал он, – теперь она кажется мне совершенно другой». И резким сухим голосом бросил:

– Прикройся.

Дельфина накинула на себя конец простыни, но продолжала неподвижно лежать, запрокинув голову. В серой дымке рассвета ее жесткие растрепавшиеся волосы осеняли лицо серебристым нимбом.

– Ты уже уходишь? – спросила она.

Он ничего не ответил, поспешно натягивая одежду. В комнате сеньоры Агаты царила глубокая тишина; по-видимому, она устала звать и успокоилась. Онофре направился к двери. Там его задержал голос Дельфины.

– Подожди, – послышалось с кровати. – Что же теперь будет? – Она несколько секунд помолчала, ожидая ответа, но Онофре даже не понял, о чем она спрашивает. Дельфина прикрыла лицо левой рукой. – Что я скажу Сисиньо? – опять спросила она немного погодя.

Услышав это имя, Онофре громко засмеялся:

– За него не беспокойся! С этим типом все в порядке – у него жена, дети. Все это время он тебе врал. А чего ты ожидала от бесстыжего молодчика?

Дельфина как-то странно на него посмотрела.

– Когда-нибудь я тебе все расскажу, – сказала она спокойным тоном, – кое в чем признаюсь. А теперь иди.

Онофре спустился на первый этаж, подождал, спрятавшись под лестницей, пока мосен Бисансио не отправится, по обыкновению, в туалет, и вытащил из-под матраса священника необходимую для залога сумму. С этими деньгами он вызволил сеньора Браулио из полицейского участка и, наняв на стоянке фиакр, привез его в пансион. От потери крови сеньор Браулио сильно ослабел. Дельфина встретила их в вестибюле, скорчившись от боли в животе. Ее все время рвало, и началось сильное маточное кровотечение: боясь забеременеть от Онофре, она напилась какого-то домашнего сильнодействующего средства и сделала себе внутреннее промывание. Теперь она была похожа на человека, который доживает последние минуты.

– Дочка! – закричал сеньор Браулио. – Что с тобой?

– А вы, отец, в этом платье… И весь в крови!

– Да, видишь? Я покрыт кровью и позором бесчестия. А ты! Что ты над собой сделала?

– Что сделала? То же, что и вы, – покрыла себя бесчестием, – ответила Дельфина.

– Господи! Лишь бы об этом не узнала твоя бедная мать, – проговорил сеньор Браулио.

Они направились в комнату сеньоры Агаты и нашли ее в ужасном состоянии. Услышав на третьем этаже крики и плач, обеспокоенный мосен Бисансио тоже поднялся наверх в одной ночной рубашке узнать, не нужна ли его помощь. Опасаясь, как бы тот не увидел его в женском платье, сеньор Браулио спешно скрылся в шкафу, и Онофре тотчас же услал священника за врачом, который осматривал

Микаэлу Кастро. Когда мосен Бисансио наконец удалился, Дельфина отвела Онофре в сторону.

– Уходи из пансиона и не возвращайся, – прошептала она. – Даже не заходи в комнату за вещами. Я тебя предупредила, повторять не буду, а дальше – выкручивайся сам.

Онофре не стал терять времени на размышления по поводу того, что может означать эта угроза. Он понял – Дельфина не шутила, и быстро убрался из пансиона. На небе полыхала заря, пели птицы. Мужчины и женщины шли на работу. Почти все несли детей на руках, чтобы дать им возможность еще немного поспать. Дойдя до фабричных ворот, они расставались: родители шли по своим взрослым делам, дети – по своим, может быть, менее сложным, но все-таки делам.


Когда Онофре дошел до Сьюдаделы, то увидел, как над кронами деревьев и мачтами стоящих в порту кораблей взмывает ввысь воздушный шар. Внизу суетились инженеры, проверяя надежность конструкции и крепость канатов. Не хватало только, чтобы в самый разгар выставки шар оторвался от канатов и вместе с умирающими от страха туристами улетел по воле ветра в неизвестном направлении. В эти суматошные предпраздничные дни все внимание горожан было приковано к tourista, как называли тогда на французский манер приезжих иностранцев. Все газетные полосы были посвящены лишь этой теме: Каждый из посетителей выставки, вернувшись в свою страну, должен почувствовать себя приверженцем и ярым пропагандистом того, что здесь увидел, услышал и узнал. Воздушный шар вел себя выше всяких похвал, если не считать редкие сбои, когда дул так называемый vent de garbi, злой ветер. Тогда шар капризничал и повисал куполом вниз. Этим утром инженер, совершавший на нем испытательный полет, два раза болтался в воздухе вниз головой, привязанный канатом за ногу, при этом лицо его выражало явное неудовольствие. Но все это были мелочи, так сказать, небольшие неприятности, от которых никто не застрахован и которые неизбежно случаются в самый последний момент. Вход на территорию пролегал через Триумфальную арку. Эта кирпичная арка, коей можно любоваться и по сей день, была построена в стиле мудехар[38]. Над пролетом красуются гербы всех провинций Испании, а в центре, на ключевом камне, – герб Барселоны. На фризах, по обе стороны от пролета, выступают барельефы, символизирующие роль Испании в организации Всемирной выставки (в память об имевших место разногласиях) и саму Барселону, приносящую благодарность всем нациям, принявшим в ней участие. Правда, символика трудно поддается расшифровке без предварительных пояснений. Пройдя через арку, посетители оказывались в Салоне Сан-Хуан – так назвали широкий проспект, засаженный по краям деревьями, выложенный мозаичной плиткой и украшенный газовыми фонарями и восемью бронзовыми статуями в придачу, которые встречали посетителей, словно говоря: «Проходите, будьте любезны!» На проспекте Сан-Хуан были расположены Дворец правосудия, существующий и поныне, Дворец изящных искусств, Сельскохозяйственный павильон и Павильон науки, которых, увы, уже нет. Перед входом в парк возвышались две колонны, увенчанные каменными скульптурными группами. Одна символизировала коммерцию, вторая – промышленность, и обе как бы служили напоминанием: «Результаты, ничего, кроме результатов». Подобная символика сильно раздражала центральное правительство, склонное к тому, чтобы рассматривать вопрос более в духовной, нежели в материальной плоскости, и возможно, именно эта идеология прагматизма способствовала еще большему ограничению фондов, равно как и других вложений в экономику Каталонии. Эти две колонны можно увидеть и сегодня.

Вспоминая перипетии событий, случившихся несколько часов назад, Онофре сетовал: «Как этой скотине Эфрену удается с легкостью завоевывать женщин, а я, при всей моей ловкости, должен тратить на них столько сил и времени?» Он так и не нашел ответа на этот вопрос ни в то утро, ни потом, как не нашел и самого Эфрена, хотя обошел все условленные места. Поиски привели его на пляж. Бригада рабочих прочесывала песок граблями, чтобы уничтожить последние следы бараков, существовавших здесь более двух лет. Один участок использовали под строительство Павильона судостроения и Павильона Трансатлантической компании, поскольку оба они были тесно связаны с морскими делами. Тут же стояли конюшни для чистокровных племенных жеребцов, чье призывное ржание слышалось далеко по всему побережью, когда стихал оглушительный гул прибоя. Далеко в море уходила новая пристань с роскошным рестораном. Морская гладь сверкала солнечными бликами и слепила глаза. Стоя на берегу, Онофре Боувила думал о том, куда могли деться все те женщины и дети, которые еще совсем недавно тут жили. С моря дул весенний ветер, насыщенный горячей влагой.

Этой ночью он все-таки вернулся в пансион. В вестибюле не было ни души. В столовой тоже. Из темного закутка цирюльни высунулась голова Мариано.

– Что ты здесь делаешь? – спросил цирюльник. – Ну и напугал же ты меня!

– Что тут произошло, Мариано? – спросил в свою очередь Онофре. – Куда все подевались?

Бледный, словно обсыпанный мукой, цирюльник был так напуган, что едва мог говорить. Скороговоркой, глотая окончания, он зачастил:

– Вломились жандармы и забрали сеньора Браулио, сеньору Агату и Дельфину, – бормотал он. – Всех троих пришлось нести на носилках. Сеньора Агата была совсем плоха, думаю, при смерти. Сеньор Браулио и Дельфина истекали кровью. Здесь темно, и поэтому ты не заметил – весь пол в крови. Наверное, она уже свернулась. Видишь, как бывает – смешалась кровь отца и дочери. Уж и не знаю, отвезли их в тюрьму или в больницу, а может, прямо на кладбище. Меня просто выворачивает, когда я вспоминаю эту сцену, малыш. Хотя с моей профессией я всего насмотрелся. С чем я только не сталкивался! Что? За что их взяли? Ума не приложу. Они, как ты понимаешь, не давали мне объяснений. Ходят разные слухи, это да. Говорят, девушка, это пугало огородное, была членом банды разбойников, анархистов или как их там. Заметь, я ничего не утверждаю, просто говорю с чужих слов. Но кто их знает, этих женщин, – от них всего можно ожидать. Похоже, у нее были связи с одним типом, тоже членом банды, маляром. Его взяли по доносу, а уж потом девушку и остальных.

– А обо мне спрашивали, Мариано? – поинтересовался Онофре.

– Да, вот теперь, когда ты сказал, что-то припоминаю. Спрашивали, – ответил цирюльник с едва скрываемым удовлетворением. – Они обыскали все комнаты, а в твоей копались больше, чем в остальных. Интересовались, когда ты обычно возвращаешься. Я ответил, как есть, – к вечеру. А про то, что между тобой и этой судомойкой была интрижка, не сказал, поскольку сам точно не уверен. Что-то видел, что-то замечал, но доносить не стал. Ни одного словечка. Мосен Бисансио сказал им, что ты несколько дней назад съехал из пансиона и сюда уже не заходишь. Так как на нем сутана, поверили не моей правде, а его вракам. Оттого-то они и не оставили ни одного жандарма в засаде.

Онофре тут же дал тягу. По дороге он размышлял: без сомнения, донесла Дельфина. Сделала это с отчаяния, чтобы отомстить Сисиньо и ему тоже. Она предала всю организацию. Но ведь его-то она предупредила. Онофре вспомнил, как она сказала, чтобы он немедленно убирался:

– Уходи из пансиона и не возвращайся, даже не заходи в комнату за вещами.

Может, она хотела уберечь его от жандармов? Зато Сисиньо теперь в тюрьме, и Пабло тоже, да и она сама. «Надо же, а меня Дельфина хотела спасти, хотя в действительности заварил всю эту кашу я. Какой же я мерзавец! Натворил дел! – подумал он. – В любом случае надо исчезнуть из Барселоны, и поскорее. Со временем все утихнет», – успокаивал он себя. Анархисты отсидят свой срок и выйдут на свободу, правда, если их не казнят раньше; он тоже вернется к своим делам – может, опять соберет банду воришек и убедит анархистов заняться чем-нибудь более практичным, так как революция, на которой они все помешались, – дело гиблое. А сейчас – руки в ноги и бежать. Но прежде ему необходимо было вызволить деньги, все еще находившиеся под матрасом мосена Бисансио. Однако возвращаться туда рискованно. Этот каналья цирюльник наверняка донес на него полиции, едва за ним захлопнулась дверь. «Но отказаться от денег – да ни за какие коврижки!» – подумал он. К счастью, Онофре знал, как надо действовать: на выставке он раздобыл приставную лестницу, взвалил ее на спину и понес в квартал, где находился пансион. Ему пришлось пересечь полгорода с лестницей на закорках, но это было к лучшему – так он меньше привлекал к себе внимание. Потом, когда наступила глубокая ночь, он прислонил лестницу к глухой стене пансиона, как это делал Сисиньо. По ней он поднялся на крышу, где в течение двух лет Дельфина назначала свидание своему милому. Онофре вспомнил про люк, через который можно было проникнуть в пансион: он однажды уже вылезал через него на крышу, чтобы намазать ее маслом. Третий этаж был пуст – его прежние обитатели сидели в тюрьме. Если в пансионе его ждали жандармы, то они должны были находиться в вестибюле, у двери, но никак не на крыше. Царила кромешная тьма, что было Онофре на руку. Только он один знал все закоулки дома как свои пять пальцев и мог пройти по нему в темноте, ни разу не споткнувшись. Онофре спустился на второй этаж, осторожно толкнул дверь в комнату мосена Бисансио и, услышав дыхание спящего старика, спрятался под кроватью. Когда часы на Введенской церкви пробили три раза, священник поднялся и вышел из комнаты. Он будет отсутствовать ровно две минуты, ни больше ни меньше, и за этот промежуток времени Онофре должен был успеть все сделать. Он запустил руку под матрас и обнаружил, что деньги испарились. Время было на исходе, а он все продолжал там шарить, перебирая слежавшуюся солому, которая рассыпалась у него в пальцах. Ошибки быть не могло – деньги исчезли. Он услышал шарканье шагов мосена Бисансио, возвращавшегося из туалета. Первым его побуждением было повиснуть на шее священника, сбить его с ног и выпытать, что стало с деньгами, но потом он отказался от этого плана. Если полиция в доме, то она услышит подозрительный шум и без промедления явится в комнату с заряженными пистолетами в руках. «Надо подождать, пока не представится другой случай», – сказал он себе. Задыхаясь от духоты и соломенной трухи, Онофре вынужден был провести еще целый час под кроватью в ожидании, пока мосен Бисансио снова не пойдет в туалет. Наконец, одеревеневший от неподвижности, он вылез из своего убежища, вышел в коридор, потом осторожно вылез на крышу и спустился по лестнице на улицу. На рассвете он увидел мосена Бисансио, который направлялся по своим богоугодным делам, и подошел к нему.

– Онофре, малыш! Какая радость увидеть тебя снова! – воскликнул священник. – Я было подумал, что мы никогда больше с тобой не встретимся. – От избытка чувств у него увлажнились глаза. – Видишь, какой ужас у нас тут случился. Я как раз иду в церковь помолиться за бедную сеньору Агату – она больше всех в этом нуждается. Потом помолюсь и за других: за сеньора Браулио и Дельфину, все в свое время.

– Это хорошо, падре, но прежде ответьте мне: где мои деньги? – спросил Онофре.

– Какие деньги, сынок? – удивился мосен Бисансио.

Ничто ни в его голосе, ни в выражении лица не указывало на неискренность. Деньги могла спрятать и Дельфина, перед тем как пойти в полицию с доносом. Не исключено, что на них наткнулись полицейские во время обыска. Да и сам мосен Бисансио мог случайно их найти, потратить все до копейки на благотворительность, а потом начисто об этом забыть – с него станется! «И потом, как они могли догадаться, что деньги принадлежат мне? – спросил он себя. – И зачем только я копил деньги под чужим матрасом вместо того, чтобы тратить их сразу по примеру Эфрена Кастелса».

Он понуро побрел на выставку. Надо было попытаться спасти хотя бы часть из того, что успели наворовать дети. По пути ему пришлось посторониться и пропустить вперед внушительный кортеж: со станции вели приготовленных для корриды быков, которые должны были принять смерть на площади во время празднеств от ловких рук знаменитых в то время матадоров: Фраскуэло, Герриты, Лагартихо, Масантини Эспартеро и Кара-Анчи. Животные свирепо крутили головами, нацеливали страшные рога на зевак и останавливались, чтобы обнюхать постаменты газовых фонарей. Иногда на дорогу выскакивал какой-нибудь подгулявший шутник, размахивал перед носом вожака платком и, кривляясь, имитировал пассы тореадора. Погонщики подстегивали быков палками с острыми наконечниками, а если под руку подворачивался один из таких шутников, то доставалось и ему. Добравшись до парка Сьюдаделы, Онофре пошел прямо к павильону, где хранились украденные часы, но нашел его пустым. «Это конец», – подумал он. Когда он выходил, за ним последовали двое мужчин и, настигнув его, подхватили под руки с обеих сторон. Онофре только и успел заметить, что один из них был необычайно, прямо-таки вызывающе красив.

Также он успел понять, что всякое сопротивление бессмысленно, и покорно дал себя увести. Перед тем как покинуть территорию выставки, он оглянулся: за ночь павильоны успели отделать снаружи, и теперь они блестели в лучах солнечного света. Сквозь густые, трепетавшие от дуновения ветра кроны деревьев были видны киоски, статуи, раскладные зонтики и крошечные, похожие на игрушечные купола арабских палаток и ларьков. На Оружейной площади, напротив старинного здания Арсенала, английские инженеры, считавшиеся специалистами экстра-класса и призванные специально для выполнения особо точных работ, проводили испытание Волшебного фонтана. Даже похитители Онофре замерли на несколько мгновений с открытыми от восхищения ртами. Струи, организованные в арки и колонны, меняли форму и цвет без видимого вмешательства человека и без подмешивания краски вручную: все делалось посредством электричества. «Вот такой всегда должна быть моя жизнь – радостной и красочной», – думал Онофре, покорно бредя в неизвестность, может быть, навстречу смерти. «А Эфрен? – спрашивал он себя. – Вытащил из меня столько песет, а теперь, когда я в нем так нуждаюсь, где-то ходит». Онофре не мог знать, что Эфрен преданно шел вслед за ним на некотором расстоянии, пригибаясь к земле и прячась за каждым столбом.

– Полезай! – сказали Онофре, когда они подошли к двухместному экипажу.

Окна были плотно задернуты занавесками, и не было видно, кто сидел внутри, если там вообще кто-нибудь сидел. На козлах курил трубку кучер – человек преклонного возраста, одетый не в ливрею, а в обычную одежду.

– Я сюда не сяду, – проговорил Онофре.

Один из похитителей открыл дверцу экипажа, другой стал бесцеремонно заталкивать его внутрь.

– Заткнись! Живо в карету! – прорычал он.

Онофре подчинился. В экипаже сидел мужчина, лет пятидесяти или около того, узкоплечий, но с наметившимся брюшком, жирным подбородком и впалыми скулами. У него был высокий прямоугольный лоб, увенчанный газончиком еще не седых, за исключением висков, коротко стриженных волос. Бакенбарды отсутствовали – он был тщательно, от уха до уха, выбрит, хотя его лицо украшали густые усы с подвитыми вверх кончиками, которые делали его похожим на французского маршала. Но это был не маршал, а дон Умберт Фига-и-Морера, на кого Онофре будет работать много лет подряд.


В ту пору появление монарха в окружении многочисленной свиты имело как практический, так и чисто символический смысл, причем последний перевешивал: будучи помазанником Божьим и его представителем на земле, король потерял бы престиж в глазах подданных, если бы попытался самостоятельно выполнить хотя бы одно действие, даже такое незначительное, как, например, поднести ложку ко рту. Другая причина наличия многочисленной свиты: испанские короли с незапамятных времен не отлучали от своей особы ни одного подданного, который когда-либо, пусть мимолетно, находился у них в услужении, и любая из услуг, оказанная королевскому дому, влекла за собой пожизненную должность. Имели место случаи, когда монархи, находясь уже в преклонном возрасте, отправлялись на войну в сопровождении старой кормилицы и целого выводка мамок и нянек (король не мог снизойти до того, чтобы открыто заявить: я в них уже не нуждаюсь; с одной стороны, это вызвало бы подозрения в излишней скаредности, а с другой – означало бы признание того, что королевская особа вообще может испытывать в ком-либо нужду, будь то сенешаль, камергер или мажордом). Все это создавало вокруг монарха что-то наподобие лабиринта, заполненного случайным людьми, которые зачастую не допускали к нему генералов в военное время и министров – в мирное. Поэтому короли неохотно покидали свой двор. В 1888 году его величеству дону Альфонсу ХШ, да хранит его Господь, было два с половиной года. Он прибыл в Барселону в сопровождении матери, доньи Марии Кристины – правящей королевы, двух сестер и свиты. Город оказался парализованным. Королевским особам были предоставлены старая резиденция бывшего губернатора в Сьюдаделе и здание Арсенала (это вызвало дополнительный ажиотаж у входа на территорию выставки, одноразовое посещение которой стоило одну песету, а абонемент – двадцать пять). Многочисленных же камергеров, конюших, грумов, ловчих, хранителей королевских экипажей и церемониальных жезлов, экономов, свечников, ковровщиков и обойщиков, подателей королевской милостыни, камер-фрейлин, камеристок, придворных дам и дуэний распихали куда попало. А с прибытием суверенов, аристократов и титулованных особ из других стран дело осложнилось до крайности. В народе на все лады начали рассказывать анекдоты: например, о саксонском бюргере, которому пришлось на одну ночь разделить кровать с только что прибывшим из Парижа артистом, дававшим, о чем гласила афиша, представление с дрессированными кошками в Конном цирке; или о мошеннике, который благодаря своей физиономии мог спокойно выдавать себя за Великого Могола и поглощать бесплатные обеды в ресторанах и кафе. Барселонцы были готовы вывернуться наизнанку, чтобы сделать пребывание туристов возможно более комфортабельным и сгладить все неудобства, хотя сами падали от усталости и терпели сплошные убытки, как это часто происходит при проведении подобного рода мероприятий. Гости, как правило, вели себя высокомерно, брезгливо морщили носы по каждому пустяку и говорили: какое отвратительное место, что за тупой народ и тому подобное. Презрительное отношение к местным считалось хорошим тоном.

Всемирная выставка открылась, как и намечалось, 8 апреля. Церемония проводилась следующим образом: ровно в четыре часа тридцать минут пополудни порог зала приемов Дворца изящных искусств переступили его величество король в сопровождении свиты. Король занял место на троне. Ноги его величества, не достававшие до пола, покоились на диванных подушечках, сложенных горкой. По одну сторону от трона расположились принцесса Астурийская донья Мария де лас Мерседес и инфанта донья Мария Тереза. Рядом с правящей королевой-матерью, одетой во все черное, находилась герцогиня Эдинбургская. Затем по порядку шли герцог Генуэзский, герцог Эдинбургский, принц Рупрехт Баварский и принц Георг Уэльский. Позади стояли председатель совета министров дон Пращедес Матео Сагаста и сеньоры, возглавлявшие соответствующие министерства: военное, экономического развития и военно-морского флота; за ними маячили любезные физиономии сеньоров из ведомства тайной полиции. Далее располагались испанские гранды, которые присутствовали на церемонии либо в окружении солдат с алебардами, либо босыми (если выбирали среди всех именно эту привилегию), местные власти, дипломатический и консульский корпуса, чрезвычайные и полномочные представители разных стран, генералы, адмиралы, командующие эскадрами, Исполнительная хунта по организации выставки в полном составе и бесконечное множество других важных особ. В зале также находилось огромное количество растворенных среди прочей массы людей лакеев в коротких, а ла Федерика[39], штанах, которым было вменено в обязанность носить за знатными гостями их родовые гербы и эмблемы: латунные ключи и цепи, ленты, хлысты, оленьи рога, когтистые лапы, арбалеты и колокола. Всего на церемонии присутствовали пять тысяч человек. Произносились речи, воспитатели держали на руках инфантов и инфант королевского дома. Гости посетили некоторые павильоны, начав с Павильона Австрии, откуда была родом ее величество королева. В Павильоне Франции была исполнена фортепьянная пьеса Шопена, а во Дворце губернатора была сервирована легкая закуска – lunch. Когда королева заканчивала свой lunch, в Павильон Австрии входили последние из приглашенных. За всеми этими торжествами наблюдала огромная толпа. Вечером в «Лисеу» давали оперу «Лоэнгрин» Вагнера, на которой соблаговолила быть королева, чей изысканный туалет венчала графская корона; к началу второго акта кое-кто из гостей еще не закончил завтракать. В общем и целом открытие прошло торжественно, что называется – без сучка без задоринки. Экспонаты вполне соответствовали уровню посетителей, приглашенных в тот день. Правда, на некоторых зданиях еще не была завершена отделка, а другие, построенные задолго до открытия, успели основательно поизноситься, и пресса писала об огромных трещинах в стенах и основании фундамента и о жуткой неразберихе, царившей на открытии, но все это не имело значения. Выставка понравилась посетителям. Нам, современным людям, могло бы показаться, что отдельные сооружения своим суровым архитектурным стилем, сводами, увенчанными деревянными резными венками, пышными навесами из креповой ткани придавали ей вид огромного похоронного катафалка, но таков был стиль эпохи, ее представления об элегантности, и с этим нельзя не считаться. В порту бросили якорь шестьдесят восемь военных кораблей из разных стран, на борту которых находились девятнадцать тысяч человек экипажа и пятьсот тридцать восемь пушек. Сейчас мы усмотрели бы во всем этом скрытую угрозу, однако тогда барселонцы оценили появление боевых кораблей как несомненный знак вежливости и выражение дружеских чувств. Еще не разразилась Первая мировая война, и оружие несло печать некой декоративности. В поэме, сочиненной к открытию Всемирной выставки, Федерико Раола обобщает существовавшую на тот момент военную концепцию в следующих строках:

Вся планета дрожит

От бешеной канонады –

Монстры войны и ада

Так прославляют мир.

Ту же мысль высказывает Мелчор де Палау в своем «Гимне на открытие выставки». Одна из строк звучит так:

И грохочет, но не ранит устрашающая пушка.

Всемирная выставка закончила свою работу 9 декабря 1888 года. Церемония закрытия была гораздо

скромнее, чем открытия: ограничились Те Deum в соборе и кратким актом во Дворце промышленности. Выставка продолжалась двести сорок пять дней, ее посетителями стали более двух миллионов человек. Стоимость строительства составила пять миллионов шестьсот двадцать четыре тысячи шестьсот пятьдесят семь песет и пятьдесят шесть сентимо. Некоторые сооружения потом активно использовались для других целей. Муниципалитет Барселоны еще многие годы задыхался в тисках огромного долга. Однако осталось и другое – ощущение славы во всем ее блеске и великолепии и понимание того, что Барселона, если захочет, может вновь стать мировым центром, городом-космополитом.

Загрузка...