Глава 3 В которой происходит столкновение с разбойниками и испытывается сноровка в стрелковом деле. Потревоженная природа в высшей степени драматично откликается на «забавы» наши, в результате чего встречаю я путешественника, чье имя, прошлое и ремесло весьма и весьма сомнительны

Заметно похолодало. Я ехал по необитаемой местности. Пейзаж вокруг становился все более диким, и мне оставалось лишь полностью положиться на свою удачу. Меня мучил вопрос: а явилось ли все случившееся результатом случайного стечения обстоятельств? Мне казалось весьма даже странным, что Монсорбье преследует меня с такой одержимой настойчивостью и что незнакомая дама готова приложить столько стараний, чтобы помочь мне. Может быть, Монсорбье вбил себе в голову, что предав его Дело, я предал и его лично? Сам я себя не считал изменником. Наоборот, я остался верен своим идеалам. Или, может быть, Монсорбье помнит меня еще по тем прежним нашим встречам на сборищах новообращенных иллюминатов? Я «перепробовал» для себя немало подобных братств, — включая братство Креста и Розы и Оранжевую Ложу, — в тот период моей жизни, когда я посвящал себя безраздельно изучению Сверхъестественного, каковые братства нашел в конце концов не только непоучительными, но и чертовски унылыми, поскольку почти все их «братья» как на подбор отличались острой нехваткою воображения, недостаток которого с лихвой восполнялся неудержимым стремлением достичь Посвящения, причем сие ничтожное, жалкое умопомрачение каждый ставил себе в заслугу. Во всяком подобном клубе, — взять, к примеру, тех же якобинцев, — непременно участвует определенное количество бесхребетных созданий, ищущих отражения болезненно мрачных своих душонок в безумных лицах таких же полоумных «адептов». Но Монсорбье-то был не из таких… я говорю сейчас об одиноких, замороченных неудачниках, неприспособленных ни к чему людях, пытающихся изменить данность Природы, изобретая безжизненные абстракции, призванные объяснить, почему явления реальности есть ложь, а действительность, нас окружающая, — всего лишь жалкая иллюзия.

Нельзя даже и близко предположить, какие чудовищные фантазии поселились в мозгу этого одержимого революционера. Может быть, он представляет себе революцию как практическое осуществление устремлений духа? Нет опасней умопомрачения, когда свою светлую голову и доблестное сердце человек ставит на службу нездоровым амбициям, — в конце концов он становится невменяем: предубеждение вытесняет собою желание понять, и то, что начиналось как устремление установить Истину, — пусть даже рожденную в жарких спорах, — как подлинный поиск Знания в экспериментальном научном сообществе, превращается вскорости в сборище презренных трусов, слишком робких, слишком подавленных и малодушных для того, чтобы подвергнуть сомнению свой символ веры. А неоспоримая вера есть петля на шее Разума, как однажды сказал мне Клутс. И он теперь мертв, именно потому, что с такою настойчивостью цеплялся за бесполезное и само себя дискредитировавшее дело, которое он называл великим. Может быть, отказавшись от этой петли, я отказался, — в глазах Монсорбье, — признать обоснованность грезы, за которую сам он с готовностью продал душу?

Лошадка моя поднималась по горной тропе, — словно по грандиозному коридору между высоченными соснами и громоздящимися друг на друга утесами, одетыми снегом, — по ущельям, змеящимся сквозь отвесные скалы. Несколько раз я услышал, как где-то вверху заскрипел, проседая, затвердевший снег, грозя обвалиться и засыпать меня, но я не задумывался о возможной опасности. Размышления о Монсорбье постепенно отошли на задний план, и все мысли мои обратились единственно к ней… к моей Либуссе, герцогине Критской. У нее было странное, редкое имя, но титул ее заключал в себе указание на нечто значимое. Такой титул мог бы пожаловать Папа римский или же Император Священного Рима. Сейчас Крит, подпавший под владычество Оттоманской Империи, принадлежал туркам. Впрочем, всякий титул может быть унаследован по праву рождения, так как немало знатных фамилий (и особенно тех, чьи родовые древа уходят корнями в балканские королевства) ведут род свой со времен до рождества Христова, когда предки их были властителями полудиких племен, жрецами темных, не ведающих о любви религий. Может быть, в жилах ее течет даже и африканская кровь? Кровь тех забытых таинственных цивилизаций, чей расцвет и упадок предшествовал эпохи Царства Египетского… Это бы объяснило дар ее к ясновидению, которым она, несомненно, обладала.

Мощь дикой Природы, представшей взору моему, наряду с вынужденным одиночеством породили в мозгу моем самые причудливые фантазии. Наконец я был просто вынужден взять себя в руки и напомнить себе о том, что мне сейчас надо бы побеспокоиться о вещах более приземленных. Однако осуществить сие оказалось гораздо труднее, чем может предположить мой любезный читатель. Долгое время, — пока дорога вилась между заросшими лесом холмами, — я был так погружен в себя, что не замечал изменений погоды, поскольку грозное скопление туч, громоздящихся в небе, отражало как в зеркале смятение чувств, охватившее мою душу: этот могучий, неуправляемый поток эмоций, которые, перехлестывая друг друга, заглушали глас здравого смысла своим мощным грохотом и словно искали, как заново сотворить меня, но существом, не подобным Богу, а одержимым демоном. К тому времени, когда небо совсем уже потемнело, так что казалось на землю спустилась ночь, а мелкая изморось обернулась свистящим снегопадом (из-за которого я как будто ослеп, хотя и тогда еще не заметил, что продрог до мозга костей), я был вынужден понукать свою лошадь идти вперед, шаг за шагом, не останавливаясь. Не стоит, наверное, и упоминать о том, что дороги я не разбирал совершенно! Очень скоро мне пришлось слезть с седла и идти дальше пешком, одною рукою сжимая поводья, а другой отряхая снег, который ложился мне на лицо и слепил глаза, — Идти вперед, в Лозанну, руководствуясь больше инстинктом, поскольку видеть я ничего не видел. Я пришел к выводу, что моя госпожа, вероятно, решила меня испытать: что я должен не только сыграть до конца в предлагаемую мне игру, но еще и постичь сущность этой игры. Говоря по правде, меня не на шутку встревожила моя же собственная одержимость… было в ней что-то такое… нездоровое, что ли. Я вообще не любитель абстрактных умопостроений различного рода, а тут вдруг меня захватили неощутимые, неосязаемые мечтания. Так что даже когда мне пришлось все-таки остановиться и укрыться от непогоды в какой-то заброшенной полуразрушенной хижине неподалеку от тропы, я достал походную свою чернильницу и перо и начал писать, при плохом сумрачном свете, пытаясь хоть как-нибудь привести в порядок лихорадочные свои мысли.

Теперь, когда я пересматриваю то немногое, что сохранилось от этих страниц, я понимаю, что я тогда уже сделал шаг по направлению к Безумию. Вооружившись трезвою логикой, чтобы объяснить умопомрачение, овладевшее мною, я с готовностью привлекал как свидетельство всякое банальное поистасканное заключение: Man fuhlt tief, hier ist nichts Willkurliches, alles ist langsam bewegendes, ewiges Gesetz. (Строки Гете всегда пригодятся при подобных умозрительных упражнениях. И пусть сохранившиеся фрагменты моего тогдашнего дневника теперь не дают мне Befriedige deine naturlichen Begierden und geniesse so viel Vergnugen, als du kannst, когда я находил в них немалое утешение.) многого я не сумел припомнить, многого записать должным образом, так как строки имеют тенденцию переплетаться и путаться, точно корни в земле, образуя бессмысленный шифр, не поддающийся никакому ключу. Но пока я писал, дрожа от холода и измождения, все, ложившееся на бумагу, казалось мне преисполненным глубочайшего, — и мучительного смысла. Не слишком ли быстро меня охватило сие жуткое состояние духа, где смешались идеализм и явная эротомания, очарование и любопытство, после того, как я призвал весь свой пресловутый цинизм, дабы закрыть сердце свое бронею против боли, — боли Утраченных Надежд? Было бы весьма неразумно приписать это единственно проказам маленького Купидона.

Должно быть, ужасы разъяренного террора, страх быть пойманным, крах моей веры, — все это вместе и привело меня к тогдашнему мучительному состоянию. Похоже, вместо того, чтобы обеспечить себе защиту, я сам сделал свой разум и дух еще более уязвимыми! Но вот что странно: подойдя к самой грани безумия, я в то же время очень четко осознавал все безрассудство, всю извращенность и немалую опасность своих деяний, мог подметить любую подробность (тому доказательство — мой дневник) и весьма проницательно прокомментировать каждый поступок свой, подступая при этом все ближе и ближе к краю пропасти бесконтрольного помешательства.

Откуда она, сия одержимость? Вновь и вновь задавался я этим вопросом. В тех замерзших горах все стало зловещим и пагубным. Я уже начал всерьез задумываться о том, что, быть может, и вправду злобные демоны рыщут по древним этим лесам, где предки мои вырезали суровых идолищ из живых деревьев и поклонялись им, свершая наводящие ужас языческие ритуалы, проливая жертвенную кровь в черное чрево Земли, ублажая и умиротворяя какого-нибудь ухмыляющегося божка! И разве те из нас, кто полагает себя наиболее защищенными от сего древнего колдовства6 не являются самой легкой для него добычей? Но здравый смысл пока еще сдерживал это мое направление мыслей, устремившихся к свербящей метафоре; хотя иной раз метафора может служить указующей вехой на карте пути, — опознанной путником, но не понятой им.

Снег наконец перестал, и я продолжил свой путь. Сияние солнца прорезалось как-то вдруг, — я как раз огибал громадный изукрашенный льдом валун, — но ехать от этого легче не стало: теперь снег блестел на свету, грозя ослепить меня. Когда тени уже удлинились, протянувшись по белизне снега и зелени хвои, я наткнулся на след от тяжелой повозки. Было странно увидеть подобный знак человеческого присутствия в этой явно необитаемой местности. Может быть, вдруг подумалось мне, то была карета миледи? Что если и она тоже решила так необдуманно срезать путь? Но я тут же отбросил дикую эту мысль, — все-таки хоть какое-то здравомыслие у меня еще оставалось, — пожал плечами и отказался от всех дальнейших размышлений на эту тему.

Но, как бы там ни было, глубокие следы колес на снегу продолжали указывать мне дорогу. Теперь снежный покров стал рыхлее. Снег подтаял под теплыми лучами солнца. Впереди на голубом фоне неба резкими силуэтами проступили вершины Альп.

Я с благодарностью отметил про себя, что новые тучи не собираются на горизонте. Воодушевившись, я сел в седло, и, поскольку на талом снегу копыта лошадки моей не скользили, скорость наша заметно увеличилась. Деревья вдоль тропы сверкали каплями влаги; дыхание мое плыло в воздухе струйками пара, уносясь мне за плечо. Впереди темнели крутые отроги гор, обозначая проход. Я поднялся еще выше. Здесь снег был рассыпчатым и хрустящим. Видимо, выпал уже давно.

Похоже, недавно здесь прошла снежная буря. След проявился четче: всего-то две лошади в упряжке и, вероятно, один возница, — я заметил следы человеческих ног там, где он слезал с козел, чтобы подбодрить животных, которые упирались, не желая идти наверх.

Я уже начал чувствовать голод и, пошарив в седельных сумках, обнаружил там пару ломтей холодной телятины, большой кусок жареной свинины, немного баранины, каравай черного хлеба и несколько сладких булочек, тех самых, к которым швейцарцы питают такое пристрастие. Перекусив на ходу я воспрял духом (благодаря также фляге вина, коей снабдила меня чья — то заботливая рука) и принялся строить планы, как я стану ухаживать за моей дамой. Итак, я ехал по горной тропе, беззаботно насвистывая себе под нос, а тропа становилась все круче и уже, пока не превратилась в опасный проход, по одну сторону которого, — далеко внизу, — ревел стремительный горный поток, а по другую — высилась почти отвесная, заросшая лишайником стена гранита. Вновь проявив осторожность и благоразумие, я убрал все, что не доел, обратно в сумку и немедленно спешился. Но не прошел я и двух шагов, — успел лишь завернуть там, где тропа изгибалась под острым углом, — как в отчаянии обнаружил, что дорогу мне преграждают шесть или, может быть, семь вооруженных мужчин, а грохот и шарканье, донесшиеся сзади, однозначно давали понять, что и за спиной у меня стоят точно такие же молодцы. Я знал, что мне полагалось либо же терпеливо ждать, пока меня не оберут до нитки или не захватят ради выкупа, либо же попытаться сразиться. Рассудив, что я все равно ничего не теряю, я выбрал последнее, а посему снова взлетел в седло, игнорируя угрожающие их взгляды и делая вид, что не понимаю ни слова из их местного говора.

Одежда на этих людях: короткие камзолы и бриджи, широкополые шляпы и широкие же пояса, — не отличалась ничем от типичного одеяния горцев, только то были отнюдь не честные швейцарские поселяне, а самые настоящие разбойники, судя по количеству всевозможного оружия, при них находящегося, включая два арбалета, древнее короткоствольное ружье с раструбом, парочку пистолетов с фитильным замком, самые разнообразные ножи и кинжалы, шпаги и сабли, и даже абордажные гарпуны, лезвия которых покрыты были либо ржавчиной, либо запекшейся кровью предыдущих жертв. Не преуспев в попытках своих заставить меня прислушаться к их арго, они попробовали вразумить меня на итальянском.

— O la borsa, o la vita! — завыли они едва ли не хором. Бороды их давненько уже свалялись и спутались, а зловоние, от них исходящее, не рассеивал даже свежайший горный воздух. Предложенный выбор, — кошелек или жизнь, — дело достаточно ясное, но поскольку денег у меня с собой было всего нечего, а довериться этим головорезам, что они пощадят мою жизнь, я, понятно, не мог, ответил я тем, что достал из чехла баварское свое ружье и, взведши курок, нацелил его прямо в грудь того малого, который, как мне показалось, был у них главарем. — Освободите проезд, джентльмены, — сказал я на английском, поскольку был абсолютно уверен, что этого языка они знать не могут, — иначе я буду вынужден переселить жалкие ваши тела в лучший мир!

Вознагражден я был тем, что головорез этот снял засаленную свою зеленую шляпу и, отвесив мне насмешливый поклон, заговорил на старом швейцарском (который, я даже не сомневаюсь, они называют романским), потом попробовал по-французски. Я же пожал плечами и помотал головой, делая знак ружьем, чтобы он освободил проход.

Он запрокинул давно не мытую свою голову и громко расхохотался.

— No, signor! Scusi, per favore. Buona sera.

Я сразу смекнул, что итальянский его был разве что чуть получше, чем мой, так что тем более я не увидел великого смысла продолжать попытки завязать разговор, — только время зря тратить. Я снова повел ружьем, не упуская при этом из виду звук крадущихся ног у меня за спиною: те, кто стояли сзади, потихонечку подбирались поближе. Пришлось прижать ружье одной рукой к ребрам, а второй достать пистолет и нацелить его через плечо. Шевеление у меня за спиною тут же прекратилось. Похоже, теперь мы достигли некоторой мертвой точки. Я мог рассчитывать только на их малодушие, — а у меня на то были все шансы, — хоть и безбожники и убийцы, молодцы эти явно не отличались великою храбростью. Легонько пришпорив лошадку, я заставил ее сделать два шага вперед.

При этом раздался щелчок арбалета, и стрела оцарапала скалу прямо у меня над головою. Вторая, — подобная «меткость» объяснялась единственно искривление ложи арбалета, — просвистела мимо левой моей ноги и сразила разбойника у меня за спиною. Тот смачно выругался6 потом закричал и, потеряв равновесие, свалился камнем в бурлящую реку. Я воспользовался моментом и разрядил баварское ружье свое с таким грохотом, что он мог бы поднять из могил всех мертвецов на земле. В груди атамана образовалась окровавленная дыра. Я рванулся прямо на них и, угрожающе размахивая пистолетом и орудуя ружьем как дубиной, расшвырял их по сторонам, освобождая себе проезд. Все это сопровождалось вспышками пороха и грохотом выстрелов справа и слева. Я даже начал уже опасаться, что все мы свалимся в реку, — лошадь моя в такой свалке с трудом сохраняла шаткое равновесие, — но когда я приготовился к самому худшему, мы наконец прорвались.

Разбойники, впрочем, не отступили так просто и устремились за мною вдогонку, надеясь отомстить, швыряя вслед мне ножи свои, камни и бесполезные, как оказалось, огнестрельные стволы. Точно стая голодных волков, они жаждали моей крови, и лишь через четверть, примерно, часа мне удалось положить некоторое расстояние между собой и разъяренными моими преследователями и выбраться на дорогу. Тем временем на землю спустились сумерки и поглотили собою все.

При каждом скачке из-под лошадиных копыт летели белые облачка сухого хрустящего снега. Теперь, на широкой дороге, я мог пустить лошадь галопом, и разбойники вскоре отстали, только крики ярости и разочарования гремели еще среди безучастных сосен. Постепенно я перешел на шаг. Сумерки сгустились — стало совсем темно. В небе носились грачи, хриплым их крикам вторило эхо, мечущееся по каменной колоннаде скал, в воздухе пахло свежею хвоей. Угроза смерти осталась теперь далеко позади, и, судя по всему, я был уже где-то на полпути к Лозанне: и дня не пройдет, как я снова увижу свою госпожу. Через час я решил, что поры мне подыскать место для ночлега. Я не хотел рисковать и ехать дальше в кромешной тьме по извилистым ущельям, мимо глубоких провалов и стремительных горных речушек, что неслись, грохоча и пенясь, напитать водою своею широкий поток, протекавший по дну долины. Закат окрасил снега в нежно розовый цвет6 и я даже приостановился, чтобы насладиться чарующим видом этого величавого творения природы, — дикою красотою могучих гор. Пока я стоял, по сугробам на склоне чуть выше тропы пробежал белый заяц. Я так и не выбрал свободной минутки, чтобы перезарядить ружье, так что, похоже, на горячий ужин рассчитывать не приходилось.

Впрочем, один пистолет был заряжен. Я прицелился и выстрелил в зайца как раз в тот момент, когда зверек хотел шмыгнуть в заросли рябины.

Эхо от выстрела прокатилось волной по далеким долинам. Когда эхо замерло, подстреленный заяц упал. Уже совсем стемнело.

Теперь мне пришлось взять на себя роль подружейного пса и отыскать на снегу свою добычу. Пока я пробирался по сугробам, — зайца я обнаружил быстро, по яркому пятнышку алой крови на белом боку чуть выше плеча, — до слуха моего донесся какой-то странный приглушенный звук, который я не сразу сумел распознать: словно бы что-то шуршало, сдвигаясь.

Похоже на шелест ветра в ветвях или на грохот горного потока. Но едва я поднял обмякшее тельце мсье Скарум, звук внезапно пропал. Я вернулся на то место, где решил разбить лагерь, разжег костер из сосновых шишек, быстренько освежевал и выпотрошил зайца, жаля при этом, что у меня ничего нет с собой для того, чтобы выделать как следует эту мягкую шкурку. Заячье мясо, зажаренное на углях, оказалось нежным и мягким.

Ночь закуталась тишиною. Все пребывало в том безмятежном покое, которого сам я не знал уже столько лет. В первозданной черноте неба проступили мерцающий звезды.

Контуры всех созвездий выделялись четким сияющим рельефом. Сладко зевая, я забрался в свою небольшую палатку, — усталость на цыпочках подступила ко мне, и я принял ее как хорошего друга. Заснул я мгновенно.

И, проснувшись на утро бодрым и свежим, — меня разбудило сияние рассвета, льющееся сквозь полотняные стены палатки, преисполнился светлой уверенности, что сегодня уже я увижу свою герцогиню. Я встал, быстро позавтракал остывшими остатками вчерашнего пира, напоил и накормил свою лошадь, оседлал ее и привел себя по возможности в божеский вид.

Теперь можно было ехать. Уже к вечеру, если не раньше, я доберусь до Лозанны, и у меня будет достаточно времени, чтобы встретиться с моим другом, забрать свои деньги, а потом (если только поблизости где-нибудь не окажется Монсорбье, — а уж в этом я мог быть уверен) предстать подобающим образом пред моей госпожой и выяснить все-таки, почему она вдруг решила помочь мне, и выведать, — если удастся, — что потребует она взамен за такую услугу.

Насвистывая, я сел в седло. Мне даже казалось, что в воздухе ощущается неизбежное приближение весны. Сие радостное настроение, которое я теперь мог оценить по достоинству, и величие Природы во всех ее проявлениях пробудили во мне мой былой оптимизм. Я давно уже не испытывал подобного ощущения бодрости и душевного подъема, со времен, предшествовавших Революции. Такое светлое настроение продержалось еще где-то с час, пока я не свернул за очередной поворот извилистой горной тропы. Там я застыл как вкопанный. Сердце мое упало.

Теперь-то я понял, что это был за шуршащий шум, удививший меня вчера вечером.

Мой собственный выстрел потревожил снега над ущельем и вызвал лавину, которая полностью завалила проход. Предо мной возвышалась стена из снега, камней и даже деревьев, сметенных обвалом. Я издал крик отчаяния, не в силах сдержать себя. В своем огорчении я даже не сразу заметил, что был там не один.

Тот, другой, путешественник сидел в полном унынии на деревянной приступочке большой крытой повозки, какими обычно пользуются странствующие в поисках работы лудильщики, цыгане или бродячие актеры. Только то явно был не какой-то там бедный точильщик, судя по длинному плащу, отороченному горностаевым мехом (наблюдалось определенное сходство со шкуркою зайца, которого я вчера подстрелил), меховому «треуху» на голове и муфте из белого меха, в которой он прятал руки. Едва он заметил меня, взгляд его тут же метнулся к зачехленному моему ружью, но когда он поднял тонкую руку, в приветственном жесте его не было ни гнева, ни злобы.

— Ну что, мой благородный охотник, надеюсь, выстрел ваш попал в цель и вы славно поужинали вчера. И, скажите, к чему так стенать? Вам, может быть, представляется, что это Судьба-злодейка свалила гору, дабы вам воспрепятствовать? — говорил он язвительно, по-французски, с неуловимым акцентом, который я никак не мог определить.

— И проехать нельзя? — Похоже, чувства мои притупились от потрясения.

— Есть какие-то шансы, что эту гору обломков можно будет расчистить за месяц, впрочем, вряд ли… кто его знает, какой она там толщины. Вполне может так получиться, что мы застрянем тут до весны. Делать нам будет нечего, есть тоже нечего, нечем занять себя… — Тут он дружелюбно добавил:

— Но, может быть, вы постараетесь все же достойно и радостно встретить свою судьбу, раз уж всему виной, несомненно, ваш злополучный выстрел.

Я тупо разглядывал стену снега, загромождающую проход. Ни на мгновение не усомнился я в том, что человек этот в плаще с горностаевым мехом прав и что теперь здесь проехать никак не возможно. Так что я подъехал к нему поближе и спешился, изо всех сил стараясь держать себя в руках.

Человек, сидящий на приступочке повозки, выглядел истинным джентльменом: худощавый, высокий, утонченный. Он поднял глаза и улыбнулся мне, растянув свои яркие чувственные губы, слегка изогнутые в уголках в выражении перманентной иронии.

— Итак, сударь?

— Я искренне сожалею, сударь, что по собственной глупости причинил вам столько неудобств, — сказал я. — Достаточно времени миновало с тех пор, как я в последний раз охотился в горах, а поскольку я страшно проголодался после недавнего своего столкновения с разбойниками, я не подумал как следует. Приношу вам свои извинения, сударь. Позвольте представиться: Манфред, рыцарь фон Бек. Не стоит, наверное, и упоминать, что я полностью к вашим услугам. Как вы считаете, сможет всадник проехать по верху и привести помощь? Это реально?

— Да, — отозвался высокий джентльмен, — попробовать можно. Но я думаю, выйдет гораздо быстрее, если перелететь. — Он рассмеялся (немецкий его, замечу кстати, был так же хорош, как и французский, но акцент так пока и оставался для меня загадкой) и поднялся с приступочки, стряхнув снег с колен и седалища. Я подошел еще ближе. Два его мула, похоже, чувствовали себя весьма даже непринужденно и, не жалуясь на судьбу, тыкались носами в снег, — вынюхивали траву на краю завала.

Я пожал ему руку.

— Ок из Лохорка, — представился он, — окрещенный Колином Джеймсом Карлом. Выходит, он был уроженцем Северной Британии. Никогда еще я не встречал британца, который бы так хорошо владел разговорным немецким, — я сразу принял его за одного из ландскнехтов, наемных вояк, привлеченных в последнее время «цветной гвардией» Фредерика. А поскольку Пруссия сейчас воюет с революционной Францией, он, вероятно, ушел со службы, не желая6-подобно многим, — участвовать в штурме молодой республики. В манере его говорить и держаться явственно проступала военная выправка, равно как и черты, присущие франту и щеголю. Похоже, он был из той породы людей, которые при любых обстоятельствах довольны жизнью.

— Я также известен под именем шевалье де Сент-Одрана. Должен сразу оговориться, дабы не произвести на вас ложного впечатления, что я лаэрд лишь по имени. Несколько акров земли, еще сохранившейся от моих владений, настолько скверны и бедны, что единственный отличительный признак их — полная неспособность породить жизнь растительную и поддерживать жизнь животную. Ничто не может там выжить, сударь. Даже я.

— Вы из Шотландии, как я понял.

— Да, сударь, оттуда. Батюшка мой, свято блюдя фамильную традицию, провел жизнь свою, совершая долговременное паломничество по всяким злачным местам и по более скромным монаршим дворам Европы. После известных событий сорок пятого года мало уже было радости в том, чтоб оставаться на шотландской земле, где ты в любое мгновение мог пасть жертвою диких толп своих же сограждан из южной части страны и англичан, чья жестокость превосходит все мыслимые пределы.

Почти всю свою жизнь я провел за границей… под сим подразумевая я двенадцать стран и множество мелких княжеств, большинство из которых обеспечило мне в свое время вполне даже комфортное существование. Взамен я показывал тамошним людям свои чудеса. Чудеса, коим я обучился, сударь, у великих героев воздухоплавания, под началом которых мне довелось одно время служить, у самих братьев Монгольфье!

Я поглядел на повозку его с новым уже интересом.

— Авиалодка!

Он похлопал рукою по стенке повозки.

— Он здесь, сударь, да. Мой корабль. Моя гордость. Семья моя и моя честь. Моя судьба и, надеюсь, судьба человечества тоже. Да, сударь, как вы, должно быть, уже догадались, я — аэронавт, искатель приключений, только в воздухе, не на земле. И в настоящее время я странствую по проезжим и тихим дорогам этого континента с целью собрать необходимые средства для снаряжения экспедиции… столь дерзновенной, сударь, столь грандиозной… сокровища лондонского Тауэра выглядят просто жалкими грошами по сравнению с тем, что можно будет получить, если только сие начинание преуспеет.

Впрочем, карты у меня правильные, показания компаса я разбираю, так что трудностей быть не должно.

— Так вы, стало быть, сударь, искатель сокровищ?

— Сударь, я не ищу сокровищ, я продаю ключ к сокровищам. Верные способы отыскать золото в самых отдаленных уголках земного шара. Я знаю, где можно будет найти неизвестные миру расы людей, цвет кожи которых вообще нам неведом, или древние города в дебрях джунглей, чьи обитатели почитают как высшую ценность листья простого платана и живут, окруженные золотом, каковое у них не имеет вообще никакой цены. Они с охотою обменяют фунт золота пробы в 24 карата на несколько листьев, да еще, может быть, два кусочка коры. Есть страны, сударь, — только их не найдешь на современных картах, — страны, известные Древним, но забытые нами, где женщины необычайно красивы, а у мужчин, которых и так немного, вместо лиц — песьи морды, так что всякий, скажем, невзрачный баварец для них будет смотреться дьявольски привлекательным. У Платона встречаем мы упоминания об Атлантиде, о Поляриде — у Сократа. Вот лишь две из многих земель, которые вскоре начнем мы исследовать, открыв их все заново: страны, сударь, где нет ни зла, ни порока, ни политических переворотов, где человечество будет жить в мире, укрывшись от страшной реальности, что ужасает всех нас.

Должно быть, я слишком устал и был слишком расстроен постигшим меня так внезапно разочарованием, потому что я вдруг обнаружил, что говорю ему вялым подавленным тоном:

— Сократ не упоминал Поляриду, сударь.

Шевалье де Сент-Одран нахмурился, словно бы он уличил меня в проявлении вопиющей невоспитанности.

— Упоминал.

— Нет, сударь. Ни разу.

— Как я понимаю, вы не читали его Тайных Книг. — Тайных Книг?

— Тех, что хранятся в Лондоне? Обнаруженных несколько лет назад исследователями из Королевского Научного Общества.

Извлеченных из пыльной библиотеки какого-то мусульманского али-паши. Ну теперь-то вы припоминаете, сударь?

— Нет, что-то не припоминаю.

— В Британском музее, сударь. Да. Шесть книг Сократа, все подлинники, на древнегреческом, писаные рукой самого философа. Я видел их, сударь, своими глазами. Я их читал.

Тогда-то я и составил себе представление о характере шевалье, причем именно то впечатление, что сложилось о нем у меня, он, по всей вероятности, и имел в виду произвести. Он совсем не хотел надо мной посмеяться или же обмануть меня; скорее, он демонстрировал мне компетентностью свою и профессионализм. Но демонстрация эта была отнюдь не бахвальством. Он искренне стремился заинтересовать меня и доставить мне удовольствие своими познаниями.

— И признаюсь вам как на духу, — продолжал шевалье, — запродал их не раз уже и не два. — Он рассмеялся. — Не раз и не два. Но шар есть. И на нем можно летать.

— И через завал этот можно перелететь?

— Здесь мало места. Купол нужно разложить на земле. И развести большой костер. Когда баллон наполнится газом, — ученые еще называют его горючим, — можно будет лететь. Но газ этот редкий и весьма дорогой. Если уж разжигать костер, то прямо под этим снежным утесом. Быть может, у нас получится растопить его!

— Мое дело, сударь, не терпит никаких отлагательств. Здесь есть другая дорога на Лозанну?

— Думаю, вон туда. — Он показал, куда именно. — Прямо на запад. Только она очень долгая… много миль. Я предложил бы вам карту, но у меня на всех картах еще неоткрытые земли, вы понимаете. — Тут он подмигнул. — А кое-какие, если по правде, еще даже и не придуманы. — И вновь его свежее, румяное, так и пышущее здоровьем лицо расплылось в широкой улыбке. Лицо у него было вытянутым, под стать худощавой высокой фигуре, и смотрелось весьма привлекательным, даже красивым, когда шевалье проявлял веселое расположение духа.

— Вы, сударь, слишком открытый и искренний для ловкача, — сказал ему я. — Могу я задать вам вопрос, почему вы с такою охотой и видимым удовольствием столь язвительно высмеиваете передо мною все уловки вашего ремесла?

— Вряд ли я их высмеиваю, сударь. Вы их разглядели, а это совсем другое. — он извлек из глубин повозки громадную винную бутыль. — Не желаете выпить со мной замечательного кларета, сударь?

Зажав бутыль между колен, он принялся неуклюже пристраивать штопор.

— Откровенно признаюсь вам, сударь, поначалу я принял вас за кондотьера, авантюриста, которому не составило бы труда «раскусить» мое ремесло. Впрочем, в одном я могу вас уверить: я действительно достаточно опытный аэронавт-любитель. Я учился у самих Монгольфье. Я знаю все тонкости метода Карлье. Среди прочих, Бланкард и Люнарди признали меня как равного. А поднатореть мне еще и в области воздушных течений, и я смогу даже немножечко управлять аэрокораблем. В настоящее время я как раз и работаю над системой, позволяющей сделать воздушный шар полностью управляемым. Но пока что еще никому не нужна эта машина, весьма, кстати замечу, выгодная и полезная штука. Публика почитает науку воздухоплавания за обычное модное новшество, а публика, как известно, очень упорна в своих оценках. А ведь с этого шара, который без дела лежит у меня в повозке, можно было бы обозревать поле битвы и направлять ход сражения. Или исследовать местность, где зодчий наметил большое строительство. Перевозить на нем почту и путешественников из города в город, из страны в страну… и гораздо быстрее, чем в какой-то карете или на корабле по воде. Его можно использовать для различного рода научных исследований. И все же, без этих дурацких трюков, каковыми снабжаю я публику, жадную до чудес и сенсаций, у меня не было бы ни единого су для продвижения и поддержки моих изысканий в области воздухоплавания. Принцы ли, крестьяне, в этом все они одинаковы: каждый готов рискнуть всем своим состоянием и вложить его в воплощение какого-нибудь фантастического и заведомо нереального плана, обещающего обогатить его несказанно за какую-то одну ночь, но зато с яростным возмущением наотрез откажется инвестировать план реальный, осуществимый, который в поддержку свою может выставить исключительно здравый смысл и никаких буйных фантазий!

Пожав плечами, он вытащил пробку из бутылки.

— Ха! Это нас разогреет! Итак, сударь, перед вами находится человек, начинавший как серьезный механик и инженер, но обратившийся волею обстоятельств в комедианта, шута. Из человека науки я превратился в сладкоречивого шарлатана. — Он нарочито весело рассмеялся, позабавленный горькой иронией своих слов. — Но, полагаю, я бы не стал заниматься этим, если бы не находил в том своеобразного удовольствия. Начал я, на континенте, по крайней мере, как вполне честный солдат.

Я немного воодушевился, — человек этот помог мне отвлечься от мрачных раздумий насчет того, что сам я, по собственной глупости, создал непроходимую эту преграду между собой и предметом страстных моих устремлений. Больше того, прозаичные его манеры, его простой юмор и хорошее настроение весьма способствовали тому, что я вновь пришел в согласие с реальностью и достиг наконец, — пусть даже и временного, — ментального равновесия. Сей стильный, обаятельный, я бы сказал, мошенник сумел позабавить меня, пусть даже душа моя изнывала тогда от горчайшего разочарования, побуждая меня броситься в этот завал и голыми руками прорыть тоннель на ту сторону. Мечтания его захватили мое внимание, и я, напомнив себе о хороших манерах, признал, что шевалье де Сент-Одран держится со мною весьма любезно, если учесть, что вся ответственность за приключившееся несчастье лежит только на мне. Я причинил ему несказанные неудобства, а он ни единым словом не выразил мне своего недовольства.

Но, несмотря на все эти разумные увещевания, едва отхлебнув из бутылки вина, я бездумно вскочил и набросился на эту груду грязного снега и камней, роя, точно барсук, не обращая внимания на холод; при этом я громко выкрикивал ее имя, — той, кто взяла мое сердце в полон! Меня вдруг охватил леденящий ужас. Мне почему-то представилось, что если она действительно поменяла курс и решила поехать по этой дороге, она могла оказаться здесь именно в тот момент, когда обвалилась лавина, и карета ее погребена теперь под толщею снега!

— Клянусь вам, я слышал крик, Сент-Одран! Помогите же мне, ради Бога!

С тяжким вздохом, — полукритическим, полусмиренным, — и выражением усталого недоумения на утонченном аристократичном лице шевалье забрался в свою повозку и вернулся с двумя лопатами, одну из которых передал он мне.

— Имущество одного молодого старателя, сударь. Проиграл их мне в карты, не успев еще даже отправиться на серебряные поля Корниша. Впрочем, ладно, карту-то я ему уже продал. А утешением мне послужила мысль, что я избавил беднягу от весьма дорогостоящего путешествия.

Я с размаху вонзил лопату в рыхлую стену снега. Было ясное утро, солнце залило ущелье сияющим светом, радостное щебетание птиц вторило моей отчаянной сбивчивой литании, воспевающей все добродетели обворожительной моей возлюбленной. Шевалье слушал меня с выражением вежливого безразличия, проявляя тем самым благовоспитанную тактичность. Он снял свой плащ, отороченный горностаевым мехом, аккуратно сложил его, убрал в сторону и, перебросив за спину кружева, украшавшие ворот его рубахи, взялся за дело, напевая тихонько ритмичные шотландские песни и прерывая работу единственно для того, чтобы вытереть пот со лба желтым шелковым платком. Время от времени он бормотал:

— В самом деле, сударь? — и делал глоток-другой из бутылки с кларетом.

Когда излияния мои иссякли, он продолжил рассказ о своей жизни, начавшейся с нищенского прозябания в грязных трущобах Эдинбурга, — поскольку он не был шотландским лаэрдом, как признался он прежде, — когда шевалье мой в возрасте семи лет бежал из тюрьмы, куда угодил за то, что украл в лавке рулон материи (за подобное преступление кого-то постарше приговорили бы к казни через повешение), и отправился в Лондон, где очень скоро очутился в Нью-Гейте, но уже в более достойной компании возмутителей спокойствия, честных людей и отъявленных негодяев. В тюрьме он завербовался в солдаты Ост-Индийской Компании и отправился в Азию, где участвовал в нескольких боевых операциях и дослужился до офицерского чина, а также сумел снискать расположение одного местного царька, к которому и дезертировал вскоре, — и впоследствии сослужил этому хану хорошую службу, помог ему оттеснить войска Компании от границ его владений, за что был пожалован титулом князя Повджиндрского, но возбудил ярость и злобу в сердцах бывших своих соратников (абсолютно, на его взгляд, необоснованно), каковые соратники назначили даже награду за его голову. Сие последние, как шевалье мне признался, он нашел весьма для себя лестным и счел, что подобное может служить неплохою рекомендацией для его будущего нанимателя.

Путешествуя по Афганистану и перебиваясь продажею мелочного товара, шевалье в конце концов добрался до России. И весьма своевременно: он успел записаться в национальную армию и поучаствовать в подавлении казачьих бунтов на Дону и Днепре.

Побывал он в Грузии и даже в Турции, — уже в качестве флибустьера, — где принял самое деятельное участие в подготовке восстания армян-христиан против их оттоманских хозяев, надеясь, что сие даст Московии достаточный повод для того, чтобы объявить войну турком и в этом новом походе во имя Святого Креста присоединить ко владениям своим по возможности большую часть территории мусульманской империи!

В тому времени, когда он «добрался» до Турции, бутыль опустела, а я окончательно уверился в том, что любовь моя не погибает теперь под снежным завалом, и посему стал гораздо внимательней слушать рассказ шевалье. Вскоре я понял: вот она, родственная душа! У меня было такое чувство, что я сейчас обрел брата.

Но мусульманские султаны, — продолжал шевалье, — как-то прознали о его происках и разрешили проблему просто: по повелению их в одну ночь сожжены были шесть армянских поселений, и будущие повстанцы сгорели заживо, не успев даже встать с постелей. Он неплохо знал Санкт-Петербург и Москву, — гораздо лучше меня, — хотя и не был так близок ко двору. Мы сравнили воспоминания свои о Московии, и он загорелся желанием узнать поподробнее о годах, проведенных мною в Татарии. Но я настоял на том, чтобы он продолжал свой рассказ.

— Служил я еще и в Одиннадцатом Клинском легком пехотном полку в чине майора; оттуда меня и забрал к себе герцог де Моссе, пребывавший тогда в Московии на посту во французской дипломатической миссии. С ним я вернулся потом во Францию, где стал баловнем светских салонов. — Он изыскал несколько хитроумных способов, чтобы скопить себе некоторое состояние, которое тут же и порастратил за какие-то пару месяцев, но прежде успел получить предложение заняться вплотную разработкой новой национальной финансовой политики. — похоже, французики почитали меня неким финансовым ведуном, лишь потому, что у меня были кое-какие идеи, как всего лучше сбалансировать бухгалтерские книги, и скромный талант выгодно покупать и продавать потом купленные ценные облигации. Да вы сами знаете, было время, когда у них, у французов, вошло в некую даже привычку останавливать всякого проходящего иностранца на улице и умолять его занять пост министра финансов. — Сей период его жизни продлился лишь несколько месяцев, после чего шевалье оказался на службе у герцогини Люксембургской, где в качестве главного администратора организован военный колледж. Именно в Люксембурге ему был пожалован титул, к которому он подобрал потом имя некоего невразумительного святого («я так думаю, он был возничим святого Патрика! С туманного Острова Человеков!»). Титул сей он получил вместе с люксембургским гражданством за выдающиеся государственные заслуги. Но на беду свою он вернулся во Францию, — как раз в тот момент, когда шел штурм Бастилии, и, не питая симпатии к революции, решил долго там не задерживаться. Однако именно в это время он сошелся с братьями Монгольфье и с увлечением работал под их началом, пока обоих не арестовали. Сам шевалье вместе с некоторыми другими аэронавтами поспешно перебрался в Бельгию, где им никто уже не мешал заниматься делом. Там-то и началась по-настоящему его карьера воздухоплавателя, демонстрирующего заинтересованным лицам типы воздушных шаров Монгольфье и Карлье. Экспериментировал он и с собственными конструкциями, мечтая изобрести механизм, позволяющий управлять летающими кораблями.

Шевалье развел костер и возился теперь с кастрюльками и котелками, готовя поистине роскошный завтрак, — такой можно было бы заказать в лучшей таверне Парижа до того еще, как публичное наслаждение вкусной едою стало рассматриваться как изменническое деяние.

— Поначалу попытки мои обеспечить финансовую поддержку моим разработкам нового типа воздушных лодок, — более безопасного для пассажиров и оснащенного самыми утонченными удобствами, — были весьма и весьма успешны. Но я неразумно растратил весь собранный капитал, поскольку, признаюсь, как-то забыл, что деньги-то не мои. В результате мне пришлось срочно лететь в Германию, спасаясь от назревающего скандала. Но зато уж в Германии, сударь! Какое здоровое, просвещенное отношение к Науке, какое доверие к новым механикам! — Он демонстрировал свой воздушный шар по всей Пруссии: в Саксонии и Гановере, Вестфалии и Баварии, — и почти всякий раз задавали ему вопрос, намерен ли он строить большие воздушные корабли и предпринимать длительные экспедиции. Он начал всерьез задумываться и о том, и о другом, даже вычертил проект корабля, который мог бы поднять целый взвод пехоты вместе с пушкою, дабы обстреливать неприятеля с воздуха. Проект этот пришелся весьма по душе Фредерику II, и тот повелел шевалье построить для него такой корабль, вследствие чего мой новый друг почел самым для себя благоразумным немедленно переправиться в Австрию. В Вене и Праге он пытался выгодно запродать чертежи своих фантастических кораблей наряду с подробными картами до сих пор еще не открытых земель. Но подобная отрасль торговли, как он сам мне признался, пусть даже надежна и прибыльна, но все же размах у нее был не тот. В запасе у шевалье имелись более интересные и значительные планы, каковые он надеялся задействовать в Майренбурге, чьи жители, как он слышал, известны широким своим кругозором и непредубежденностью ко всему новому.

Я насторожился при упоминании им Майренбурга, поразившись подобному совпадению. Сент-Одран направлялся туда же, куда и я! Однако я вовсе не собирался поверять ему все свои тайны лишь потому, что нам оказалось с ним по пути, и не открыл ему своих планов, — все-таки я не совсем уж дурак. Заметив, что вино помогло мне расслабиться, он решился задать мне один личный вопрос. Имя фон Бек, — он сказал, — ему знакомо. Не прихожусь ли я родственником одному знаменитому генералу армии старого Фрица? Я ответил ему в том смысле, что принадлежу я к весьма почтенной и древней саксонской фамилии, и представители нашего клана занимали нередко достойные, — пусть и не слишком высокие, — государственные посты.

— Вы, сударь, слишком скромны. Могу поклясться, я припоминаю одну историю, даже, можно сказать, легенду, связанную с вашим семейством. Ваш предок, который жил еще во времена короля Артура… или, может быть, Карла Великого?

Тут я смутился.

— Ах, сударь, вы, наверное, имеете в виду все эти истории о Граале. Подобные семейные предания существуют у всякого древнего рода Германии, за редким, может быть, исключением.

— Я хорошо помнил, как в детстве мне дали прозвище сэр Парсифаль и постоянно донимали меня вопросом, куда я запрятал Христову кровь, и как я бесился по этому поводу и даже мучился. — Мы, разумеется, в них не верим. Но Сент-Одран лишь улыбнулся с явным удовольствием и щелкнул пальцами.

— Когда-то я увлекался такими легендами. Ваш прадед или, может быть, пра-прадед сам выступал как герой своего же романа. Разве не он был тем рыцарем? Который спустился в Ад и повел войну против самого Сатаны? У которого были волшебные карты и который нашел по ним вход в новый мир, где явился ему Грааль?

— Мой прадед, сударь, призвал к суду негодяя, который без дозволения его обнародовал эту сказку. Книга была уничтожена по приказу самого императора! — Но существуют копии. История эта известна в Саксонии.

— Сударь, — я встал, опершись о лопату, — у меня нет никакого желания обсуждать эти плебейские россказни.

Сент-Одран проникся моею неловкостью и снова принялся копать.

Может быть, разговор наш, — или, по крайней уж мере, настроение, им созданное, — призвал к нам на помощь какую-то странную магию, потому что когда шевалье пустился в детальные рассуждения относительно того, разумно ли будет открыть бакалейную лавку на улице, где их и так полно, мы вдруг обнаружили, что снежный завал оказался вовсе не таким устрашающим, как нам представлялось сначала: нашим взорам открылась тропа по ту сторону снежной стены! Правда, она была наполовину завалена, но все равно оставалось достаточно места, чтобы проехать повозке. Нужно было только расширить проход, взяв чуть вбок. И, разумеется, никакой кареты, погребенной под толщею снега, мы не нашли.

Мы трудились, не покладая рук, семь часов кряду, но только теперь ощутили усталость. Наконец шевалье отложил лопату и, обозрев вырытый нами тоннель, преисполнился гордости за проделанную работу.

— Клянусь Богом, сударь, я оказался мрачнейшим из пессимистов! — Сияя, он схватил мою руку и принялся с воодушевлением ее трясти. — Вы сразу отправитесь в путь или отпразднуете со мною бутылкой вина и остатками нашего завтрака? Я хотел бы обсудить с вами возможности делового партнерства.

Я, однако, горел нетерпением ехать дальше, — лишь из вежливости я помедлил и предложил Сент-Одрану помочь ему расчистить проезд для его фургона. Но он улыбнулся и покачал головой.

— Теперь я и сам уже справлюсь, сударь. Поскольку ничто меня не торопит, я могу здесь задержаться еще на одну ночь.

Шевалье побрел к своему фургону, а я, — не знаю уж, что на меня нашло, — прямо спросил его, почему при всех его многочисленных достижениях он так и не разбогател. Он громко расхохотался и признался мне, что во всем виновата, должно быть, его непоседливая натура.

— Просто я очень легко поддаюсь скуке. Рисковать, бросаться очертя голову в руки Судьбы — вот что поддерживает интерес мой к жизни. Ну что ж, сударь, не смею вас больше задерживать. Но если мы с вами встретимся снова, уж мы непременно обсудим мое предложение! Насчет делового партнерства…

Не теряя зря времени, я направился к своей лошади.

— Я обязательно рассмотрю предложение ваше, месье ле шевалье, как только позволят мои обстоятельства. Вы твердо уверены, что вам не нужна моя помощь?

— Да тут работы осталось на час, не больше. — Улыбаясь, он наблюдал, как я сажусь в седло. Я наклонился к нему и еще раз пожал ему руку.

— Я уверен, сударь, мы еще встретимся. В свое время.

— Если вы едете в Вальденштейн, то вы, без сомнения, найдете меня в Майренбурге, — сказал шевалье. — Обычно я останавливаюсь у «Замученного Попа», что на площади Младоты.

— Я хорошо знаю эту гостиницу и ее хозяина, сударь. Искренне благодарю вас за помощь и за то неподдельное удовольствие, каковое доставило мне ваше общество.

Я оставил его в состоянии крайнего измождения. Шевалье опустился без сил на приступочку своего фургона и застыл в той же позе, в какой пребывал он, когда я увидел его в первый раз. И все же он улыбался, явно довольный сегодняшним приключением.

Я же тронул поводья и продолжил свой путь в Лозанну, размышляя по дороге о том, какого я встретил приятного в высшей степени человека. Если когда-нибудь я доберусь до Майренбурга (а путь туда был неблизкий), я обязательно разыщу его.

Но постепенно, — теперь, когда я вновь остался один на один со своим неуемным воображением, — на первый план выступили размышления о миледи. Я преисполнился твердой решимости ехать настолько быстро, насколько вообще мог осмелиться в этой опасной местности, чтобы застать герцогиню еще в Лозанне.

Загрузка...