Часть II

1

Уже три недели, как я живу в отеле «Амбассадор», точнее, двадцать два дня. Воздух в Вене потеплел, люди сидят в открытых кафе, а на солнце даже жарко. Все говорят, что и лето в этом году будет ранним.

Сегодня перед обедом со мной распрощался доктор Гюртлер. Для меня это было совершенно неожиданно. Он обследовал меня в очередной раз, как обычно это делал в истекшие три недели, и сказал, что скоро я буду в полном порядке.

— Мы видимся с вами в последний раз, — вдруг огорошил он меня, сложив свои инструменты и направляясь в ванную мыть руки.

Я прошел за ним.

— Завтра вместо меня будет мой коллега, можно даже сказать друг, — доктор Дойч. Он выдающийся специалист. Я просил его обратить на вас особое внимание.

— А вы?

Он, вытирая руки, с улыбкой посмотрел на меня:

— Я больше не практикую в первом округе. Я ухожу.

— Уходите? Но почему? — воскликнул я.

И получил странный ответ:

— Потому что я не могу дальше так жить.

— Простите, я не подумал, что у вас могут быть личные причины.

Он, возвращаясь со мной в гостиную, покачал своей большой седой головой:

— Ничего страшного. Не знаю, как вы, господин Голланд, но я уже несколько лет не чувствую в душе покоя.

Я смотрел на него и молчал. Внизу, на улице цветочницы все еще предлагали свой товар:

«Примулы, — пели они, — нарциссы, свежие фиалки, пять шиллингов за букетик, покупайте, господа!»

Доктор Гюртлер покусал губу, разглядывая ковер у себя под ногами, и хрипло сказал:

— Ни один человек не может жить без веры во что-то.

Я молчал.

— Звучит смешно — да? Когда прагматичный естествоиспытатель вроде меня утверждает нечто подобное?

— Вовсе нет, — смутился я.

— Да знаю я, как это звучит.

Мы стояли друг против друга в гостиной моих золотисто-красных с белым апартаментов и старались не смотреть друг на друга, как если бы он доверительно сообщил мне, что я болен гонореей. Странно, мы смутились оба, подумал я, а он всего лишь констатировал, что каждый человек должен во что-то верить…

«Фиалки, — пели цветочницы внизу, — прекрасные свежие фиалки, пять шиллингов за букетик…»

Я спросил:

— А вы нашли, во что верить, доктор?

Старый врач поднял, словно просыпаясь, голову:

— Хорошо, я скажу вам. Вы — журналист. Может быть, вам будет это интересно. Говорят, что журналисты интересуются всем…

Он тяжело опустился в кресло. Всегда прекрасно одетый, он неизменно производил на меня впечатление респектабельного человека. Его практика, как-то рассказал он мне, была одной из лучших в Вене.

— Хотите что-нибудь выпить? — спросил я.

Он покачал головой:

— Вы знаете Флоридсдорф, господин Голланд?

— Нет.

— Флоридсдорф — это промышленный квартал на севере Вены, — пояснил он. — Там живут исключительно рабочие. Недавно община оборудовала там детскую больницу.

Я сел в глубокое мягкое кресло напротив. Косой луч солнца упал в салон. В нем танцевали пылинки.

— Руководит этой больницей человек по имени Эрлих. Он значительно моложе меня. Доктор Вальтер Эрлих.

Он умолк. Я осторожно спросил:

— Вы нашли того, в кого можно верить?

Он кивнул:

— Вы находите это смехотворным?

— Нет.

— Я… я восхищаюсь им, — сказал мой доктор и, казалось, сам смутился от своих слов. — Я хочу стать таким, как он. По крайней мере, быть похожим на него. Я хочу делать то, что делает он. И думать так, как думает он.

Я поднялся и подошел к панели, на которой стояла бутылка виски. Сифон и ведерко со льдом кельнер Франц поставил рядом. Я налил себе глоток. Я думал о Сибилле, и шрам под сердцем причинял мне боль. Я думал о том, что теперь Сибилла мертва, непоправимо мертва, положена в гроб и погребена глубоко под землей. Я думал о том, что она никогда не вернется и что мои дни в Вене сочтены. Мне было пора уезжать. Мое агентство уже дважды справлялось, как долго я еще намерен оставаться здесь. Я должен был лететь в Бразилию. Они ждали, когда я скажу, что здоров, чтобы послать меня в Бразилию. Но, прежде чем я покину Вену, я должен кое-что решить. Без этого решения невозможно уехать.

Пока я пил, доктор продолжал говорить:

— Он хирург, как и я, господин Голланд. В его больнице, представьте себе, лечатся только дети из бедных семей. Их родители — рабочие. На них нельзя заработать. — Его глаза сияли. — Но вы должны видеть эту больницу, господин Голланд! Это одна из современнейших больниц в городе! — Он все больше возбуждался. — У доктора Эрлиха свой метод. У него ни один ребенок не испытывает страха перед операцией. Все дети смеются и чувствуют себя счастливыми.

Я снова выпил и подумал: «Ах, Сибилла!»

— За день перед операцией, — рассказывал Гюртлер дальше, — доктор Эрлих устраивает для малышки Лизель, или Рут, или для малыша Ганса детский утренник с музыкой, и подарками, и тортом!

— В честь пациента?

— Да, господин Голланд. Пациент — герой дня! Это подчеркивается особо, ведь назавтра ему предстоит операция. Смотрите, какой он храбрый, какой взрослый! Он нисколько не боится! Ни капельки не боится! Наоборот, он знает, что операция поможет ему выздороветь, и поэтому радуется ей!

— И что, метод работает?

— Вы представить себе не можете как, господин Голланд! Я присутствовал на таком празднике одного десятилетнего мальчика, которому надо было ампутировать ногу. Сам он сидел на постели и выдувал на дудке «Все мои утята» и сиял во все лицо. Все бесконечно восхищались им. И только двое малышей расплакались.

— Почему?

— Потому что тоже хотели на следующий день оперироваться. Но это было невозможно. Они должны были еще обождать. И чувствовали себя несчастными.

Мой врач продолжал:

— Доктор Эрлих заботится и о тех детях, которые ушли из больницы. Многие из них живут в ужасных условиях: им приходится спать вместе с родителями, у них нет своей кровати, нет еды. И тогда доктор Эрлих снова забирает их в больницу.

— Здоровых?

— Да. Так сказать, на отдых. В его больнице столько же здоровых детей, сколько больных.

«Примулы! — выкрикивали цветочницы. — Нарциссы и фиалки!»

— И к этому доктору Эрлиху, — сказал я, — вы и уходите.

— Да, господин Голланд.

— А где вы будете жить?

— У него, в больнице.

— И все бросите в городе, даже свою квартиру?

Он кивнул:

— Я познакомился с доктором Эрлихом год назад, на его докладе. Он тогда сказал одну вещь, которую я никогда не забуду.

— И какую же?

— Он сказал: «Добросердечность важнее любви».

Я допил свой стакан и подумал, что должен прийти к какому-то решению. Уже три недели я сидел в Вене и записывал все, что пережил, в надежде передать на бумаге всю правду. Полиция допрашивала меня снова и снова. Я рассказал полицейским, как умерла Сибилла. Но я не сказал им всей правды. Ее я записываю сейчас на этих страницах, настоящую, чистую правду. И когда закончится мое повествование, станет понятно, почему я так делаю…

— Мне будет вас не хватать, — сказал я доктору Гюртлеру, когда мы на прощание пожимали друг другу руку.

— Может быть, вы как-нибудь меня навестите? Мой новый адрес: Донауфердамм, три — два — четыре.

— Вы радуетесь своей новой работе, да?

Его старческие глаза залучились:

— За всю мою жизнь я еще не был так счастлив!

Он ушел. Я снова остался один. И снова сижу у машинки и думаю о Сибилле, только о ней одной, и знаю, что ее больше нет среди людей. Она — только идея, в которую можно верить. Но можно ли, должно ли?

Я не знаю. Я должен писать. У меня осталось не много времени. Они ждут меня во Франкфурте, они хотят отправить меня в Бразилию. Итак, я продолжаю свой рассказ. Я расскажу всю правду. Подлинную правду о смерти Сибиллы Лоредо. Я запишу все, что произошло. Все! Я ничего не утаю, даже ужасный, безумный конец.

2

Спустя день после прибытия в Мюнхен я снова уезжал из города в направлении Зальцбурга. Я сел на скорый поезд, отбывающий в четырнадцать тридцать.

В поезде было душно и немноголюдно. Земля лежала под толстым покровом снега. Яркий до боли в глазах пейзаж мелькал за окном, как пластинка на патефоне. В Баварии светило солнце. Через два часа я должен быть у Эмилио Тренти.

Чтобы не думать о нем неотступно, я начал просматривать газеты, которые купил на вокзале. На Урале, прочитал я, Советы, по информации американцев, произвели взрыв самой большой на сегодняшний момент водородной бомбы. Союз промышленников немецкой тяжелой индустрии в Обращении к федеральному канцлеру указывал на то, что в случае, если в Германии будет заново создаваться оборонная промышленность, следует позаботиться, чтобы оборонщики ни в коем случае не подвергались диффамации, как это было после 1945 года. В Марокко повстанцы снова устроили кровавую резню среди французских поселенцев, жертвами стали сорок пять женщин и детей. Австрийский чемпион по лыжам Тони Сайлер получил очередное приглашение на съемки в фильме. Верховный суд земли Бремен вынес решение: «Всякий, кто подвергался преследованиям со стороны национал-социализма, не имеет основания на возмещение ущерба какого-либо рода, если только преследуемый не достиг на тот момент семидесятилетнего возраста». На 20-м съезде Коммунистической партии Советского Союза в Москве глава самой большой в мире правящей партии, маленький кругленький Никита Хрущев разоблачал мертвого грузина, сына сапожника Иосифа Виссарионовича Джугашвили, прозванного Сталиным, критикуя его, себя самого и развитие страны на протяжении десятилетий, заявляя при этом: «Многие сложные и противоречивые события гражданской войны 1918–1920 годов некоторые историки объясняют якобы предательской деятельностью отдельных партийных руководителей того времени, которые спустя много лет после описываемых событий были несправедливо объявлены врагами народа. Такое искажение истории не имеет ничего общего с марксистским освещением истории». А после первой партии в гольф в своей новой загородной резиденции президент Соединенных Штатов Америки Эйзенхауэр объявил: «Я немного боюсь — не только моих ударов, но и себя самого».

Я опустил газету и стал смотреть на сверкающий зимний день за окном. Я думал о Сибилле. Однажды она сказала: «Все так перепуталось. Эмигранты-евреи возвращаются в Германию немецкими националистами. Проклятые коммунисты открывают радиостанцию, вещающую против Советского Союза. Эсэсовцы становятся католическими шовинистами. Французы почитают немцев. Русские находят общий язык с египтянами. А недавних узников концлагерей приходится разубеждать в том, что Гитлер был великим человеком хотя бы потому, что строил автобаны…»

Колеса вагона монотонно стучали, поезд шел очень быстро. По обеим сторонам от него вздымались серебристые снежные вихри. Я подумал: «У Гитлера было огромное завоевание — он способствовал опрощению чувств во всем мире. В смысле морали Третий рейх был хорошим временем. Было легко и просто принимать решение. Нетрудно было быть против Гитлера. Теперь мир раскололся, и трагедия обнажила корни, которые опутывают весь мир. Возникают все новые чувства — месть, злоба, симпатии, сомнения, доверие; все труднопроходимее становятся джунгли наших убеждений».

«Если бы не было так неимоверно трудно жить достойно и совершать правильные поступки, — сказала как-то Сибилла, — если бы не было так чудовищно много всяких — измов, а только, скажем, фашизм и антифашизм, как легко было бы тогда жить. И как тяжело теперь!»

За Розенгеймом погода испортилась. В предгорьях Зальцбурга на землю спускался тяжелый ледяной туман. Быстро темнело, и было жутко смотреть, как черный туман, подобно занавесу, спускается с горных вершин, закрывая от глаз окрестности. Я стоял в проходе вагона и наблюдал этот спектакль. За нами, над Химзе, еще светило солнце, впереди, на юге, уже лежала ночь.

Дул слабый восточный ветер, когда я вышел на перрон вокзала в Зальцбурге. Я поискал такси, но ни одного не было.

— Я вызову по телефону, — пообещал мне носильщик и исчез.

Минут через десять подкатил допотопный наемный экипаж.

— Куда? — сипло спросил шофер.

— Акациеналле, три, за городом в Парше.

— В город будете возвращаться?

— Пока не знаю. А что?

— Оттуда в жизни не найдешь пассажиров, — проворчал он.

Вот, значит, каким был город фестивалей Зальцбург зимой. Я немного знал его в летнее время, время праздничной суеты, наплыва иностранцев, продавцов сувениров, время тщеславия, время всех и всякого. Сейчас я проезжал по пустынным улицам, вдоль реки с плавающими по ней льдинами, мимо закрытых кафе, закрытых баров, закрытых отелей. На окна ресторанов и отелей были спущены жалюзи. Лишь немногие уличные фонари были зажжены. На тротуарах громоздились кучи снега. Кажется, жизнь здесь протекала только два месяца в году.

Такси, громыхая, выехало в пригород. Последние дома остались позади. Старенький «Штейр-12» грохотал по заснеженному шоссе к горе, которая поднималась сразу за городом, громадная и черная. Туман обложил нас со всех сторон. Шофер бранился. Вдруг он резко остановился.

— В чем дело?

— Вам придется здесь выходить. Я не проеду к Акациеналле.

— Почему?

— Потому что там нет дороги. Она еще только строится.

Я вылез из такси и увидел, что Акациеналле в действительности представляла собой всего лишь перекопанный клочок поля с тремя домами, окруженными экскаваторами и бульдозерами. Опрокинутые тележки, небольшой кран и подсобка строителей перекрывали дорогу.

— Номер три по левую сторону, — сказал шофер, не вставая из-за руля и прикуривая сигарету.

Я тут же глубоко провалился в жидкое месиво, развезенное на развороченной земле. Вода затекла мне в ботинки, и левая нога сразу заледенела. «Вода — это плохо, — промелькнуло в моей голове, — плохо для кожи и металлического шарнира на протезе».

Неверным шагом я двинулся по мокрому снегу.

Садовая калитка у дома номер три была не притворена. Это была плетенка из веток деревьев, сооружение, характерное исключительно для предместий Мюнхена. От калитки тянулась такая же ограда. Я обнаружил электрический звонок, а под ним латунную табличку с именем. Вокруг было темно, и из-за тумана уже за несколько шагов ничего не было видно. Так что мне пришлось наклониться, чтобы разобрать надпись на табличке. Там было незнакомое мне имя: Виганд. Я позвонил, обождал, еще раз позвонил, но все было тихо.

Я вошел в сад. Создавалось впечатление, будто все, что здесь было, включая и сад, возникло совсем недавно. В снегу я заметил несколько саженцев. Они были не больше метра в высоту и совершенно голыми. Невдалеке находились цветочные клумбы, прикрытые соломой, и уже за завесой тумана слабо поблескивала оранжерея. К вилле вела узкая длинная дорожка.

«Чужое имя на табличке ничего не значит, — думал я. — Может быть, это друг или знакомый Тренти. Может, родственник». Было невероятно, чтобы человек, проживающий в Риме, имел виллу под Зальцбургом.

В доме, когда я почти добрел до него, в одном из окон обнаружился свет. Это был дом, явно построенный уже после войны, он имел цокольный этаж и весь был выдержан в функциональном стиле, без каких-либо украшений. Освещенное окно несколько обеспокоило меня. Если в доме кто-то был, почему он не отреагировал на звонок?

Дорожка описывала дугу. Я поскользнулся на гладком месте, чуть не упал и едва успел снова обрести равновесие, как дверь в доме открылась и на пороге появился человек. Я остановился. Человек — я различал только его силуэт — повел себя подозрительно. Он бесшумно переступил порог, оглядываясь по сторонам. Ворот его тяжелого пальто был высоко поднят. Со все возрастающим беспокойством я смотрел, как он вынул из кармана носовой платок и протер им дверную ручку. Потом с помощью того же платка он попытался прикрыть дверь, но это ему не удалось. Дверь не хотела закрываться. После нескольких тщетных попыток человек сдался. Оставив дверь, через которую на снег падал тонкий луч света, открытой, он преодолел несколько ступеней, ведущих к порогу, и побежал. Опустив голову, он мчался прямо на меня странно короткими семенящими шажками, бесшумно, как призрак. Штанины его брюк развевались.

Человек пробежал около пятнадцати метров, как вдруг заметил меня. Он молниеносно развернулся и бросился через клумбы. В этот момент я потерял все свое самообладание. Я знал, что у меня едва ли есть шанс догнать его, и все-таки я побежал за ним.

— Остановитесь! — закричал я.

Но он и не подумал. По широкой дуге он огибал дом. Из сада был только один выход, и он пытался добраться до того окольным путем.

— Стоять! — ревел я, оскальзываясь, спотыкаясь и преследуя его на грани падения.

Потом события развивались так. Я запнулся за палку, попавшую мне под ноги, и полетел в снег. Протез противно хрустнул, и я почувствовал безумную боль в бедре. На глаза навернулись слезы. Обогнув дом, человек снова бежал по дорожке к калитке. Я поднялся, шатаясь, протез едва удерживал меня; я знал, что больше не смогу пробежать и трех шагов, но еще я знал, что этого мужика, этого мерзкого пса, пробегающего мимо меня на двух своих здоровых ногах, этого проклятого, трижды проклятого сукиного сына я должен достать.

Я схватил мокрую палку, о которую споткнулся, и раскрутил ее над головой. Я почувствовал всю ее тяжесть, она выворачивала мне плечо. Тогда я отпустил ее. Палка со свистом полетела сквозь туман. Она должна его настичь, молил я, с трудом переводя дыхание, должна настичь его…

Палка угодила ему между лопаток. Раздался глухой звук, потом человек застонал и мешком повалился в снег. Наверное, это выглядело комично, когда я, теперь на одной ноге, большими прыжками скакал к нему. Чуть было не упав снова и снова, я все-таки в несколько прыжков добрался до него — как раз в тот момент, когда он собирался подняться. Я схватил его за плечи и толкнул головой в снег. Он лежал ничком и стонал. Я бил и пинал его, куда только попадал. Мои глаза налились кровью. Я словно обезумел.

Не знаю, по какой жуткой логике я вдруг решил, что нашел того, кто отнял у меня Сибиллу, того, кто был во всем виноват. У меня стучало в висках, голова гудела. Мне не хватало воздуха. Стоя на коленях в снегу, я схватил мужчину и резко развернул его к себе. Мне надо было увидеть лицо этого сукиного сына. И я его увидел. Это был не мужчина. Это была женщина.

3

Мокрые белые волосы прядями свисали на лоб. Ей было не больше тридцати пяти, но у нее были совершенно седые волосы. Щеки были измазаны кровью и снегом. Огромные светлые глаза. Через приоткрытые губы виднелись зубы. Она смотрела на меня, и в ее взгляде не было ничего, кроме неприкрытого страха. Ни разу в моей жизни я еще не видел столько страха в глазах человека. Я отпустил ее, и она навзничь упала в снег, и так и лежала неподвижно на спине, в своем тяжелом пальто мужского покроя. Ноги, одетые в брюки, были неестественно вывернуты. Она не шевелилась и только смотрела на меня.

— Кто вы? — спросил я.

Она прижала ко рту кулак.

— Почему вы побежали, когда я вас окликнул?

Женщина не ответила и стала дрожать.

— Отвечайте, — сказал я негромко.

Она по-прежнему молчала. Я сказал:

— Я буду вас бить, если вы не станете отвечать.

Она ничего не ответила. Я ударил ее по лицу. Воздух со свистом вырвался через ее сжатые зубы, но она ничего не сказала.

Я поднялся, с трудом переводя дыхание:

— Вставайте!

Этот приказ она медленно, дрожа всем телом, выполнила. Она была на голову ниже меня. Механически она отряхнула изящными, почти детскими руками снег с пальто. Я схватил ее за плечо и сделал, ковыляя, два шага по направлению к вилле. И тут она заговорила:

— Нет!

Женщина остановилась. Она упиралась, она пыталась высвободиться из моей железной хватки:

— Только не в дом! Пожалуйста, не в дом!

— Ну конечно! — сказал я. — Ну конечно! — И потянул ее за собой.

— Нет! — жалобно заскулила она. — Пожалуйста, пожалуйста! Я сделаю все, что вы хотите, все — но только не в дом! Пожалуйста!

Она затопала ногами. Я развернулся и влепил ей пару пощечин. Она разрыдалась.

— Вперед! — скомандовал я.

Теперь она шла не сопротивляясь. Я толкнул входную дверь:

— Заходите!

Она стояла передо мной как вкопанная. Лицо у нее побледнело, осунулось. Должно быть в иных обстоятельствах она показалась бы миловидной. У нее были прозрачные голубые глаза. Совершенно седые волосы выглядели абсолютно неуместно. Она была примерно в возрасте Сибиллы. Мысль о Сибилле подействовала на меня ужасно. Мне пришлось взять себя в руки, иначе я прибил бы эту женщину. Я затолкал ее в небольшую освещенную гостиную и проверил дверь. Изнутри ее можно было закрыть, повернув язычок английского замка.

Я прислонился спиной к холодному дереву двери и посмотрел на женщину. Она тем временем опустилась в стоявшее перед зеркалом кресло. В гостиной был небольшой гардероб, пара старых картин, камин и немного оловянной посуды. Был еще ковер и множество дверей. Все двери были закрыты. Чужая женщина сидела тут и рыдала. Ноги она вытянула, руки безвольно повисли, а по бледному, грязному лицу текли слезы.

— Говорите, как вас зовут и что вы здесь искали. Говорите правду.

Она подняла свое залитое слезами лицо и попыталась что-то сказать. Но ее дрожащие губы выдавали лишь отдельные звуки, она мычала и бормотала, как пьяная.

— В чем дело? Я не понимаю вас.

Женщина сникла и опять заскулила. Я подошел к ней:

— Вы меня слышите?

Она кивнула. Я увидел, что ее покрытые красным лаком ногти обломались и были черными от набившейся под них мокрой садовой земли. Руки дрожали так сильно, что дергались на коленях вверх-вниз. Я сказал:

— Мое имя Голланд. Я приехал сюда, чтобы встретиться с господином Тренти. Вы знаете господина Тренти?

Она снова кивнула.

— Вы здесь потому, что тоже хотели с ним поговорить?

Она кивнула в третий раз. Стояла тишина, мертвая тишина в этом доме. Над холодным камином висела большая картина, изображавшая английскую охоту. Я смотрел на собак и лошадей. На охотников в красных костюмах.

Женщина подняла правую руку и указала на дверь возле камина. Я оставил ее в покое и направился к двери, на которую она показала. В помещении за дверью горел свет. Это была библиотека. По всем четырем стенам тянулись книжные полки. Здесь была лампа под зеленым абажуром и кресло у окна. Господин Тренти лежал на полу перед креслом. На нем был серый однобортный костюм с жилетом, на лице с обращенными к потолку глазами застыло выражение чрезвычайного удивления. Левая рука лежала на левом бедре. Правую господин Тренти поднес к горлу, как будто хотел ослабить галстук или расстегнуть пуговицу на рубашке, оттого что ему стало душно. Но господин Тренти, торговец овощами из Рима, вовсе не хотел расстегнуть пуговицу на рубашке или ослабить галстук, оттого что ему стало душно. Господин Эмилио Тренти больше вообще ничего не хотел, потому что он был мертв. Кто-то его застрелил. Левая сторона его жилета, на которой торчали две расстегнутые нижние пуговицы, была красной от крови.

4

Один пастор из Дюссельдорфа как-то излагал мне свой взгляд на сущность французского поэта Бодлера[25]. Его убийственное отвращение к красоте, которая казалась ему злом и похотью, было не чем иным, говорил пастор, как проявлением одного из чистейших христианских чувств. По ходу нашей беседы пастор привел еще Шарля Пеги[26], который утверждал, что никто не в состоянии вознести такую чистую молитву, как грешник, потому что он живет в самом сердце христианства.

Когда я начал эту книгу, то написал, что Сибилла Лоредо заняла в моем сердце место, на котором у других стоит политика, Бог или вера во что-то. Сибилла была для меня всем, написал я тогда, во что я верю, во что я был полон решимости верить. Я больше не мог верить в того Бога белой расы, чьи наместники на земле благословляли христианские пушки, а папы поддерживали дипломатические отношения с нацистами, но отлучали от церкви всех коммунистов. Еще меньше я мог верить в заверения политиков. Но так как я понял, что все-таки надо хоть во что-то верить, если я хочу жить, я полюбил Сибиллу. С ней все было хорошо, я в мире засыпал и в мире работал.

В противоположность мне Сибилла была истой католичкой. Иногда, когда она меня просила, я ходил с ней в церковь. Она молилась на коленях, а я стоял рядом, смотрел на нее и слушал слова из алтаря: «Я принес вам мир, да пребудет мир Мой с вами. Агнец Божий, принявший на себя грехи мира сего, дай нам мир». Это было постоянное возвещение и обещание мира в христианской религии, которые и сделали Сибиллу верующей.

Это было, как я понял за недели лихорадочного бега событий после ее исчезновения, последним прибежищем отчаявшегося. Мне пришлось понять, что слово «мир» значило для Сибиллы то же, что для алкоголика бутылка, для нимфоманки совокупление, для больного раком избавление смертью. Сегодня я знаю, как полна отчаяния была эта надежда Сибиллы, в которой я занимал только малое место. Верх отчаяния — и несбыточная надежда. Но тем вечером, когда я стоял над телом Эмилио Тренти в библиотеке дома номер три по Акациеналле в Парше, пригороде Зальцбурга, я еще ничего не знал. Я понятия не имел…

Я встал на колени возле мертвого торговца овощами из Рима и, не дотрагиваясь до него, вгляделся в серое отекшее лицо коммерсанта, с мешками, с избороздившими лоб морщинами и застывшими удивленными глазами. Рот Эмилио Тренти был открыт. В нем было много золотых зубов, что говорило о солидном положении господина. Я почувствовал сквозняк и обернулся. Молодая женщина с седыми волосами стояла за мной. Она сказала почти беззвучно:

— Это не я сделала.

Ее тяжелое пальто из верблюжьей шерсти распахнулось, под ним виднелись фланелевые брюки и синий джемпер. У нее была большая грудь. Она еле слышно добавила:

— Когда я пришла, он был уже мертв.

— Когда вы пришли?

— Незадолго до вас.

— Кто открыл дверь, если он был уже мертв?

— Она была открыта.

На ее лице засохла грязь. На месте, по которому я ее ударил, изо рта вытекло немного крови. Теперь она запеклась. Мы долго смотрели друг на друга, и снова я ощутил невероятную тишину в доме. Не было никакого движения. Эта тишина раздражала меня. Я спросил:

— А зачем вы вообще пришли сюда?

— А вы зачем? — Жизнь возвращалась к ней, она преодолела шок и теперь начала защищаться.

— Господин Тренти хотел поговорить со мной.

Она посмотрела на мертвеца, потом снова на меня и спросила:

— Это вы сделали?

Я покачал головой.

Внезапно она повернулась ко мне спиной. Я закричал:

— Отвечайте на мой вопрос! Что вам было здесь нужно?!

Она ответила, не поворачиваясь:

— Он мне позвонил. Вчера вечером. В Вену.

— В Вену?

— Я живу в Вене. Он позвонил и сказал, что ему нужно непременно со мной встретиться. Срочно. И дал мне этот адрес.

— А он сказал зачем?

— Нет. А вам сказал?

— Он сообщил, что речь идет о некой Сибилле Лоредо.

Я внимательно наблюдал за ней, когда произносил имя, но на ее грязном лице не шевельнулся ни один мускул. Оно оставалось таким же безразличным.

— Сибилле Лоредо?

— Да. Вам знакомо это имя?

Она покачала головой. Она была симпатичной, да нет, просто красивой. Возможно, красивее Сибиллы. Но она мне не нравилась. Когда я увидел Сибиллу в первый раз, на вечере в Maison de France в Берлине, то с того момента, как она вошла, для меня перестали существовать все другие женщины, я видел только ее, и вид ее пьянил меня, как вино. Здесь все было наоборот. Эта женщина меня отталкивала, и я не мог сказать почему.

Все в ней было мне неприятно, все раздражало: ее манера говорить без всякого выражения, маленькое личико, неестественно белые волосы, голубые глаза. И то, что ее тело терялось в бесформенном пальто. Ее груди. Ее ноги. Все. Почему нам нравится какой-то человек? Что вызывает к нему симпатию? При взгляде на эту женщину меня охватила такая тоска по Сибилле, что мне стало плохо.

Между тем она вяло спросила:

— Сибилла Лоредо? Кто это?

— Одна знакомая. — Ее совершенно не касалось, кем для меня была Сибилла Лоредо.

Я продолжил:

— Откуда вы знаете господина Тренти?

Она стиснула зубы и покачала головой.

— Не хотите говорить?

— Вы били меня.

— Мне очень жаль.

— Меня еще никто никогда не бил.

— Я принял вас за мужчину, — сказал я, а про себя подумал: «Даже если бы я знал, что ты женщина, я точно так же избил бы тебя!»

Вслух я спросил:

— Как вас зовут?

— Петра Венд.

— Петра Венд? Ваше имя…

— Наверное, оно вам знакомо.

— Кажется, да. Но откуда?

— Вы часто бываете в кино?

— Да.

— Мое имя стоит в титрах многих фильмов. Я консультант по костюмам. У меня в Вене салон моды.

— Почему вы убежали, когда увидели мертвого? Почему не вызвали полицию?

— Я не хотела влипать в историю. Я испугалась.

— Чего?

— Сама не знаю. Вы что, никогда не испытываете страха?

— Почему же, — сказал я, — постоянно испытываю.

Я шагнул через мертвого к столу, на котором стоял телефон. Возле аппарата лежал телефонный справочник.

— Что вы собираетесь делать?

— Звонить в полицию.

Я нашел нужный мне номер и набрал. Низкий мужской голос ответил:

— Полицейское управление Зальцбурга.

— Говорит Пауль Голланд. Пришлите, пожалуйста, ваших сотрудников на Акациеналле, три. Здесь застрелили человека.

— Вы что, выпили?

— Нет.

— Тогда лучше оставьте эти глупые шутки!

— Послушайте, здесь действительно застрелили человека!

Голос стал живее:

— Адрес!

Я повторил адрес.

— Хорошо, сейчас будем!

Я положил трубку. Похоже, они не привыкли, чтобы в Зальцбурге среди зимы убивали человека. Это было не по сезону.

5

Они приехали с синими мигалками и сиреной. Шесть человек привезли с собой камеры и лампы, графитовый порошок и знаменитые большие серые конверты и приступили к работе, как в любом другом городе мира. Они сфотографировали Эмилио Тренти, сфотографировали комнату, и Петру Венд, и меня. Полицейский врач обследовал мертвого и установил, что тот действительно мертв. «Около полутора часов».

Подъехала «скорая помощь», и двое молодых людей в белом внесли носилки. Они уложили на них мертвого торговца овощами, и следом за этим господин Эмилио Тренти покинул дом под Зальцбургом, который ему не принадлежал. Ногами вперед. Они увезли его в Институт патологии.

— Завтра утром можете получить протокол вскрытия, — сказал полицейский врач, маленький плешивый господин, единственный, кто на протяжении всего времени демонстрировал недовольство. Этим вечером он хотел пойти в театр. Давали «Марицу», сказал он мне.

Снаружи, на заснеженном поле между подсобкой и ржавым экскаватором, ждали любопытствующие, чтобы посмотреть, как мертвеца будут грузить в машину «скорой помощи». Это были соседи. Они стояли в тумане тесной толпой и перешептывались. Их тихие приглушенные голоса звучали как шелест листвы. Взвыла сирена санитарной машины, и «скорая помощь» уехала.

Люди из отдела убийств бесшумно передвигались по дому в поисках следов. Они обошли весь сад, осмотрели многочисленные отпечатки обуви на том месте, где я избил Петру Венд. Они допросили соседей.

В доме номер один в этот день праздновали день рождения. Собралось много гостей, большая веселая компания. Хозяин дома, чей день рождения праздновали, был в пестром бумажном колпаке и слегка навеселе. Его рубашка была в пятнах от губной помады. Смущенный, он стоял перед комиссаром, который вел допрос. Комиссара звали Эндерс. Соседа — Гросс.

Они пригласили господина Гросса в дом, где было совершено убийство. Он стоял, прислонившись к холодному камину в гостиной, и рассказывал, что знал. Это было не много. Мы с Петрой Венд сидели в глубине комнаты.

— Вы знали господина Тренти? — спрашивал комиссар Эндерс, чересчур элегантный, красивый мужчина с посеребренными висками, похожий на кинозвезду. Он говорил на изысканном австрийском диалекте.

— Только в лицо, господин комиссар.

Сосед Гросс был маленьким и толстым. Он деликатно сглатывал и держал свою розовую руку перед мягким ртом.

— Я видел его несколько раз, когда он приезжал к господину Виганду.

— Дом принадлежит господину Виганду?

— Совершенно верно.

Гросс снял свой бумажный колпак и снова сглотнул:

— Извините, я выпил немножко шампанского. Мне, конечно, не стоило этого делать, у меня хронический гастрит. Завтра утром мне будет нехорошо.

— Чем занимается господин Виганд?

— Овощи оптом, тем же, что и господин Эмилио Тренти. Они были дружны.

— Где сейчас господин Виганд?

— В отъезде. Он часто уезжает. У господина Тренти был ключ от виллы. Всегда, когда господин Виганд бывал в Риме, он жил у господина Тренти. А когда господин Тренти приезжал в Зальцбург, он жил здесь.

— Сегодня днем вы не слышали какого-нибудь шума? Выстрела или голосов?

— Ничего, господин комиссар. Правда, у меня на той стороне был такой шум, что и собственных слов было не разобрать.

Другие соседи также ничего не слышали. Они только подтверждали слова Гросса, что Виганд и Тренти были дружны. Больше они ничего не знали.

Потом я рассказывал комиссару полиции свою историю. Он слушал внимательно и делал пометки. В галстуке он носил жемчужину, он вообще одевался с элегантностью вчерашнего дня. У него был еще и перстень с печаткой.

Он спросил:

— Вы думаете, что преступление против господина Тренти и преступление против госпожи Лоредо как-то связаны?

— Я в этом уверен, — с горячностью сказал я.

— Хм, — изрек он. Затем повернулся ко мне спиной и заговорил с Петрой Венд.

Она тем временем привела в порядок лицо и волосы. Губы она накрасила слишком ярко и наложила слишком много румян. Ее глаза все еще хранили выражение ужаса.

— А вы, Madame? — Эндерс постоянно обращался к ней «мадам», он вообще охотно пересыпал речь французскими словами. — Где вы познакомились с господином Тренти?

На ее бесцветном, чрезмерно накрашенном лице над носом дрогнула жилка. Я заметил, что она сжала руки в кулаки.

Она сдержанно ответила:

— В Италии.

— После войны?

— Во время войны. — Жилка от переносицы взвилась к корням волос, она резко выдалась, я видел, как она дрожит и пульсирует.

— Когда во время войны, Madame?

— Думаю, в сорок четвертом. Я… остановилась тогда в Риме, и он представил меня обществу.

— Чем он занимался в то время?

— Он занимал высокий пост в министерстве пищевой промышленности. — Петра Венд покусала губу. — Я жила в Риме. Мой дом посещали многие. Он тоже.

— J'ai compris[27], — сказал Эндерс. — Excusez-moi[28], если я побеспокою вас еще, Madame. После войны вы больше не видели господина Тренти?

Она покачала головой.

— И ничего о нем не слышали?

— Ничего, господин комиссар.

— И все-таки вы сразу же приехали сюда, как только он позвонил?

— Он сказал, это очень важно. Для него и для меня. Он сказал, речь идет о его жизни. И о моей.

Пока она говорила, мне наконец удалось ухватить пальцами маленький твердый предмет. Он закатился в щель кожаного кресла, я наткнулся на него рукой, когда садился. В течение всего допроса я пытался достать его из щели так, чтобы комиссар или Петра Венд этого не заметили.

Эндерс говорил с Петрой. Он стоял ко мне спиной. Сантиметр за сантиметром я продвигал правую руку со сжатыми пальцами через колено, потом опустил глаза и на мгновение приоткрыл ладонь. Я знал, что я увижу, еще до того как сел в кресло. Я сразу узнал этот маленький предмет по его форме. Это была овальная золотая серьга с зажимом. Мне эта серьга с ее витым орнаментом была хорошо знакома. Эта серьга и ее пара были заказаны специально для Сибиллы, на внутренней стороне серег было выгравировано по маленькой букве s. Серьги изготовил ювелир Хэнляйн в Берлине, Курфюрстендамм, 34, я заплатил за них двести восемьдесят марок. Сибилла была от них в восторге. Она любила эти серьги.

Одну из них я держал сейчас в руке. Дорогое украшение как огонь жгло мне ладонь. Я сунул руку в карман брюк. Когда я ее вынул, в ней была пачка сигарет. Сережки в ней больше не было. Теперь она лежала в кармане. Я прикурил сигарету, задаваясь вопросом, не заметила ли чего Петра.

Я был сродни пьянице, который, шатаясь, ныряет в бесконечный туннель своей больной страсти. Выхода нет, вокруг все темнее, все холоднее.

6

— Прошу вас обоих не покидать Зальцбург, — обратился к нам комиссар. — Мне очень жаль, что приходится вам докучать, но иначе нельзя. Je regrette[29].

— Мы не можем уехать из города?

— Нет, Madame. По крайней мере, пока идет interrogatoire[30].

— Вы держите нас за преступников?

Его седые кустистые брови поползли вверх:

— Господин Голланд, pardon[31], я только исполняю свой долг.

— Мне нужно вернуться в Вену! Меня ждет фильм. На следующей неделе я должна идти на студию!

— Déplorable, Madame[32]. Но так положено.

— Где мы можем устроиться?

— В Зальцбурге много хороших отелей.

— Я раньше всегда жила в отеле «Питтер», — сказала Петра.

— Если вы будете так любезны поехать со мной, я подвезу вас туда. — Я испытующе глянул на нее.

Ее взгляд оставался пустым. Заметила ли она серьгу? Я подумал: «Эта женщина была в войну в Италии. Похоже, она неохотно говорит о том времени в отличие от Сибиллы, которая часами рассказывала мне о тех днях. Но рассказывала ли она правду?» Я с ужасом понял, что в первый раз, с тех пор как знаю Сибиллу, усомнился в ней. В первый раз я счел ее способной на ложь. Это из-за серьги. Как она попала в этот дом? Отнял ли серьгу у нее Тренти? Или она сама обронила ее здесь? Внезапно я почувствовал неодолимую потребность выйти на свежий воздух.

— Идем?

Петра кивнула. Мы прошествовали через окутанный туманом сад к моему такси.

Возле припаркованной машины, на снегу, с визгом дрались две кошки. Завидев нас, они убежали. Я хромал рядом с Петрой по хляби.

— Вы поранились?

— Нет. Я всегда так хожу. У меня только одна нога.

— О, простите! — сказала она.

Большинство людей говорят это, я давно уже не реагирую. Я сел возле нее на заднее сиденье, и машина тронулась. Но вперед мы продвигались медленно, туман сгустился. Его липкие желтые клочья летели нам навстречу.

— Это ранение с войны?

— Что? — Я повернулся к Петре.

Она неотрывно смотрела вперед, в туман.

— Ваша нога. Вы потеряли ее на войне?

Как правило, мало кто продолжал расспросы, большинство старалось поспешно сменить тему.

Я ответил:

— Нет.

— А где же? — Ее голос был, как обычно, без всякого выражения, и он по-прежнему действовал мне на нервы.

— Я искал выпивку.

— Выпивку?

— Французский коньяк. До того как меня забрали в армию, у меня оставалось еще десять бутылок «Хеннесси». В ящике. Хотите послушать дальше?

Она кивнула.

— Ящик с коньяком я отвез в лес под Франкфуртом и закопал. Место пометил. Я хотел иметь что выпить, когда вернусь.

Она молчала. Мотор гудел.

— В девятьсот сорок шестом я вернулся и пошел в лес. Я нашел то место. И коньяк был еще там. Только, когда я тащил его назад, случилась неприятность. Я наступил на противотанковую мину. Выпивка полетела к черту.

— Боже, — сказала она. — Какая бессмыслица.

Я ждал, что она скажет, как ненавидит войну, и какой это позор, и что этого нельзя допускать. Но она больше ничего не сказала. Я тоже молчал, пока мы не добрались до города. На часах в машине было девятнадцать тридцать.

По туннелю мы выехали к отелю. Он находился рядом с вокзалом. Когда я вылезал, то видел красные и зеленые сигнальные огни на рельсовом пути. Мимо проходил поезд. Его окна мерцали в тумане, и был слышен стук многочисленных колес. Я подумал, что Сибилла, возможно, здесь. Здесь, в Зальцбурге, где-то в темноте, может быть, совсем рядом. И, возможно, наблюдает за мной. А может быть, она мертва, вопреки всему.

Служащий внес чемоданы Петры в отель. Свою сумку я нес сам. Мы получили номера 312 и 314. Как и во многих отелях, здесь не было номера 313. Помещение было по-современному обставлено и очень чисто. Портье вежливо сообщил, что отель только что отремонтировали. На лифте мы поднялись на третий этаж. Мальчик-посыльный встал с багажом между нами. Лифт тихо гудел, пахло металлом и свежей краской. Через голову посыльного мы смотрели друг на друга, я все время ждал, что в этих водянистых голубых глазах промелькнет хоть какое-то выражение: недоверия, согласия, ненависти. Лицо Петры не выражало ничего. Перед дверью своего номера она подала мне руку:

— Спокойной ночи, господин Голланд.

— Спокойной ночи, госпожа Венд.

Я поклонился. Посыльный уже зашел в ее номер. Я сказал:

— И простите, пожалуйста, что я вас ударил.

На это она вообще ничего не ответила. Просто закрыла за собой дверь. Я стоял один в пустом коридоре.

В моем номере были желтые панели, полированная мебель и радио. Точнее говоря, приемник, который передавал мелодии, отобранные кем-то здесь же в отеле, легкую и популярную музыку. Я включил приемник и послушал арию фельдмаршальши из первого акта «Кавалера роз»[33]. Зажег все светильники и пошел в ванную. Открыл краны и наполнил ванну.

Я разделся, отстегнул протез, сел в горячую воду, откинул голову и уставился в потолок. Теперь по радио передавали музыку из опер Вагнера. Я побрился, снова оделся, закрепил свою искусственную ногу и выглянул в окно. Улица была пустынна. Я положил серьгу Сибиллы перед собой на стол и рассмотрел ее, кусочек металла, который не умел говорить, но мог бы рассказать многое. Я спрятал сережку и полистал свои старые газеты. Я прочитал передовицу и театральную критику, сообщения о выгоне скота на горные пастбища, потом репертуар мюнхенских кинотеатров, хотя сам я находился в Зальцбурге, и, наконец, продолжение романа Луиса Бромфилда «Так это будет»[34].

В конце концов я уже не мог находиться в своем номере. Я так нервничал, что мне понадобилось три спички, чтобы зажечь сигарету. Я больше не мог выносить одиночества. Мне казалось, что потолок вот-вот обрушится на меня. Я подошел к телефону и попросил номер 312. Я намеревался спросить Петру Венд, не поужинает ли она со мной. Мне уже было безразлично, с кем я буду ужинать, только бы не одному. Девушка на коммутаторе сообщила:

— Госпожи Венд нет в номере.

— Она вышла в город?

— Минуточку, господин Голланд, я спрошу портье.

Затем послышался его голос:

— Госпожа Венд в игорном зале.

— Где?

— Она играет в рулетку, господин Голланд.

— Но ведь казино раньше было…

— …у моста, совершенно верно. Но оно переехало. Теперь игорный зал располагается у нас в отеле.

— Куда? — спросил мальчик в лифте.

— В игорный зал.

Лифт заскользил вниз.

— Удачи, — пожелал лифтер, когда я выходил.

— Что?

— Желаю вам удачи, господин!

— О да, — сказал я. — Спасибо! Очень мило с вашей стороны.

7

«Faites vos jeux, mesdames, messieurs!»[35]

Низкий голос крупье звучал приглушенно в большом зале. Играли за двумя столами, и оба пользовались вниманием. Многие игроки стояли. Ставки за правым столом были выше. Его маленький белый шарик как раз попал в лунку.

«Vingt-sept, rouge, impair et passe!»[36] — выкрикнул крупье.

На этом номере ставок не было. Два игрока выиграли на Cheval[37], пара других — на простой шанс. Игорный зал в Зальцбурге не отличался помпезной роскошью казино в Баден-Бадене, не было ни сверкающих монстров под потолком, ни золоченых кариатид. Но были отличные ковры, гобелены на стенах и массивная клубная мебель. Служители носили ливреи, кружевные жабо и эскарпы[38], крупье были безупречно одеты. И в Зальцбурге следовали правилу, что деньгами легче всего рискуют в атмосфере роскоши.

«Vingt-sept, rouge, impair et passe!»

За столом послышались удивленные возгласы. Дважды подряд выпал один и тот же номер. Какая-то пожилая дама никак не могла успокоиться: «Это ужасно, господа, ужасно! В первый раз у меня уже были „лошадки". Я хотела поставить на этот номер и удвоить ставку, но мне не хватило духу! Господи, уму непостижимо!» Ее голос дрожал, она была готова расплакаться. Один из крупье кивнул ей, второй уже снова крутил рулетку.

«Faites vos jeux, mesdames, messieurs!»

Публика была разношерстной. Здесь были дамы в платьях для коктейля и крестьяне в грубошерстных костюмах. Крестьяне делали самые высокие ставки. Казалось, денег у них было больше всех. Тяжелые и широкоплечие, они возвышались над столами и клали на стол фишки потрескавшимися красными руками. Среди игроков женщин было больше, чем мужчин, и многие из этих женщин были старше пятидесяти. Некоторые явились в сопровождении хорошо одетых господ. Молодые жиголо стояли позади своих дам и со скукой взирали на происходящее.

«Trois, rouge, impair et manque!»[39]

Через короткие промежутки времени голоса крупье взлетали над шепотом игроков; они были сигналами удачи, дорожными знаками страсти, которая так же стара и неистребима, как само человечество.

«Rien ne va plus, monsieur, rien ne va plus!»[40]

Мне вспомнились голоса из громкоговорителя на аэродроме в Берлине, я закрыл глаза и снова услышал их: «Внимание! Объявляется посадка на самолет компании «Пан-Америкен ворлд эйрвейз» на Дюссельдорф и Лондон, номер рейса семь — пятьдесят четыре. Пассажиров просят пройти на посадку к выходу три. Желаем счастливого полета!»

Голоса все звенели — те, из аэропорта, и эти, крупье, — а я думал о Сибилле, и мне было страшно. С тех пор как я нашел сережку, покой оставил меня. Каждое мгновение, думал я, со мной может что-то случиться, что-то неотвратимое, непоправимое, ужасное. Вокруг была только видимость безопасности. Тишина вокруг меня была тишиной в эпицентре смерча. Смерть Эмилио Тренти не потрясла меня. Сережка Сибиллы выбила из колеи.

«Cinq, rouge, impair et passe!»[41]

Тут я увидел Петру. Она сидела за вторым столом возле старшего крупье и была полностью погружена в игру. Ее вид поразил меня. Потому что женщина, сидящая здесь, за столом, обитым зеленым сукном, в открытом серебристом платье для коктейля, с сигаретой в руках, была не та Петра, которую я знал несколько часов назад. Это была совершенно другая женщина.

Я встал за колонну, откуда мог наблюдать незамеченным, и уставился на нее. Фишки она ставила не сама. Она подвигала крупье рядом с собой столбик фишек и тихо переговаривалась с ним. Он кивал и бросал фишки на поле. Я обратил внимание, что Петра играет исключительно пятьюдесятьюшиллинговыми фишками, и притом ставит не меньше восьми штук. Сейчас она играла на одиннадцать вместе с другими четырьмя игроками, на тридцать пять, на последние шесть и на последние три.

«Faites vos jeux, mesdames, messieurs!»

С отсутствующим видом Петра стряхнула пепел со своей сигареты. Пепел упал на зеленое сукно рядом с пепельницей, она этого не заметила. Ее светлые глаза расширились и неестественно застыли, как будто она закапала в них атропин. Лицо бесцветной миловидной женщины неожиданно приобрело цвет и форму. Щеки лихорадочно горели, губы шевелились, я заметил, что она разговаривает сама с собой. Она кивала головой или отрицательно мотала ею, споря со своими мыслями, доказывала что-то себе, расходилась сама с собой во мнениях.

Шарик покатился.

И, хотя ставок больше не было, Петра вскочила и поспешно бросила одну фишку на двадцать пять, одну на двадцать девять и одну на Transversale pleine[42]: четыре, пять, шесть. Потом села с замедленными движениями заводной куклы и уставилась перед собой.

Крупье выкрикнул номера.

Петра выиграла. Ей пододвинули фишки. Она, не обращая никакого внимания на выигрыш, давала крупье новые указания. Пятидесятишиллинговую фишку она бросила через стол.

Крупье на краю стола поднял кружок вверх, прежде чем бросить его в лунку. Все крупье закричали хором: «Merci, Madame, pour les employés!»[43]

Игра продолжалась. Петра выигрывала. Она играла словно в трансе. Я подумал: «Откуда у нее деньги? Модный салон приносит такой доход?» Она удваивала ставки и заставила уже весь стол. Я видел, как под тонким серебристым материалом вздымается и опускается ее грудь. Она была безмерно возбуждена. Теперь она поднялась и играла стоя. Она беспрерывно курила.

«Seize, rouge, pair et manque![44]»

Ничего, ни на цвет, ни на номер. Крупье освободил стол. На этот раз Петра проиграла — около тысячи шиллингов, быстро прикинул я. Она, не дожидаясь, пока стол освободится, уже двигала новые фишки на каре. Для нее все происходило недостаточно быстро. Она нервно покусывала губы в ожидании игры. Ну почему шарик все еще не крутится? Почему задержка? Внезапно она придавила сигарету, пододвинула крупье кучку фишек и дала ему указания. Он кивнул. Взяв оставшиеся фишки и свою миниатюрную сумочку, Петра прошествовала к первому столу. Я вдруг заметил, что она удивительным образом вдруг выросла, стала стройной, с длинными ногами. В брюках я не мог разглядеть ее ног, теперь я видел их. Ей уступили место за первым столом. Но она не стала садиться, а бросила крупье у нижнего края стола фишки и сказала, на что ставить. Он поднял глаза, чтобы запомнить ее лицо, и кивнул ей с улыбкой. В это время за вторым столом запустили шарик. Петра вернулась к нему.

«Deux, noir, pair et manque!»[45]

Она выиграла. Оставив выигрыш на своем месте — крупье сделает за нее ту же игру, — она снова пошла к первому столу.

«Trente-trois, noir, impair et passe!»[46]

И снова она выиграла. Теперь она играла на двух столах одновременно. Она путешествовала туда-сюда, иногда, если спешила или боялась пропустить игру, даже бежала. Ковер скрадывал стук ее высоких каблуков. Она проигрывала и выигрывала, выигрывала и проигрывала.

Из всех игроков, рассказывал мне как-то один старый крупье, самые уязвимые те, кто живет в каком-то страхе. Страхе перед жизнью, перед старостью, потерей благосостояния, в страхе перед болезнью или смертью. Мужчины около пятидесяти и женщины после сорока уязвимы, потому что думают, что стоят на границе способности чувствовать и переживать. В игорном зале всем этим людям присущи схожие мысли: зачем осторожничать? какой смысл в деньгах? для кого их копить? Все равно один конец! На таких игроках и держатся банки. Не на робких туристах или господах, заскакивающих время от времени тайком от супруги, и не на азартных маньяках, которые рискуют тысячами, но и уносят тысячи. Не на них. Только на людях в страхе. Поэтому ни в каком другом веке игорные залы не процветали так, как в нашем.

Я задумался, перед чем Петра Венд испытывала страх, какого рода террор испытывала она на себе, и наблюдал за ней дальше, как она сновала между двумя столами, затаив дыхание, возбужденная, в своего рода уединенном экстазе. Примерно через три четверти часа она собрала свои фишки и направилась в бар. Кажется, дурман прошел. Она осталась при своем: пару тысяч шиллингов проиграла, но обладала еще кучей фишек. Я подошел и сел возле нее за стойку.

— Добрый вечер.

— О! — Она вздрогнула в испуге. Потом ее глаза сузились. — Вы давно здесь?

Я кивнул.

Подошел бармен:

— Что будете пить?

— Бокал шампанского.

— Мне одно виски, — сказал я.

Бармен удалился. Ослепительно белые волосы Петры блестели. Она тихо спросила:

— Вы следили за мной во время игры?

— Да.

Она скрестила свои красивые ноги, туго забила в сигарете табак и сказала еще тише:

— Я тоже следила за вами, господин Голланд.

Я ожидал нечто подобное, это было почти облегчение.

Бармен поставил перед нами бокалы и снова удалился. Из зала доносились выкрики крупье, иногда было слышно, как крутится шарик.

— Где вы за мной следили?

— В доме на Акациеналле, господин Голланд. — Ее голос звучал кротко, она мурлыкала, как кошка, тепло и мягко. — Когда вы… тот предмет вынули из складки.

Я чувствовал запах ее духов. Она сидела, нога на ногу, откинувшись назад, с вызывающим видом. Сумочка с фишками лежала перед ней.

— Я видела, как вы спрятали его в карман.

Я ничего не ответил.

— Вы ведь спрятали его в карман, не так ли?

— Если вы это видели, почему не сообщили комиссару?

Она взяла в рот сигарету. Я дал ей прикурить. Она выдохнула клуб дыма, потом серьезно ответила:

— Я подумала, что это был предмет, существование которого вы хотели сохранить в тайне. Предмет, принадлежащий той женщине, о которой вы говорили.

— Сибилле Лоредо?

— Да, женщине, которую вы любите.

— Поэтому вы промолчали?

— Да, поэтому.

«Trente-quatre, rouge, pair et passe!»[47] — донесся голос крупье из зала.

Я понял, что утаивать что-либо не было никакого смысла.

— Это была сережка. Она принадлежала Сибилле. Я не знаю, как она попала в дом на Акациеналле. Я… я также не знаю, что теперь буду делать. Я вам очень признателен, что вы не выдали меня.

Она отхлебнула глоток.

— У вас есть фотография госпожи Лоредо?

— Да.

«Zéro!»[48]

И оживление в зале.

— Конечно.

Я вынул бумажник и достал фотографию, которую всегда носил с собой. На ней Сибилла была снята на пляже Ваннзе. Она лежала в черном купальнике на песке и смеялась. Мне всегда очень нравилось это фото.

— Вот, пожалуйста, — протянул я фотографию Петре Венд.

— Это… — начала она.

Стакан выпал из ее рук и со звоном разбился. На красном ковре расплылось темное пятно.

— Что случилось?! — бросился к нам бармен.

— Помогите мне, — сказал я. — Даме стало плохо!

8

Кроме нас в баре сидели еще двое мужчин; они бросились мне в глаза сразу, как я вошел. Оба, должно быть, проигрались. Они прислушивались к голосам крупье из зала, точнее к голосу одного из них. Когда я шел к стойке, тот как раз выкрикнул: «Trente-six, rouge, pair et passe!»[49]

На это один из мужчин сказал:

— У меня было двадцать на последней дюжине и десять Transversale pleine.

Другой ответил:

— Черт, а я, идиот, опять поставил на двенадцать, два слева, два справа!

Оба продолжали играть. А так как у них больше не было денег, они могли играть только мысленно, чем они и занимались. В мыслях они ставили фишки, которых больше не имели.

«Vingt-neuf, noir, impair et passe!»[50] — крикнул крупье от первого стола.

— У меня ничего, — сказал один.

— А у меня «лошадка» с десятью шиллингами, — ответил его партнер по странной игре и потер руки.

Сейчас, когда мы с барменом старались привести в чувство Петру, оба мысленных игрока подошли к нам. Один смущенно спросил, не может ли он чем-нибудь помочь, второй в это время поднял с пола упавшую сумочку Петры. Две двадцатишиллинговые фишки выкатились из нее. Продувшийся игрок воспользовался всеобщим замешательством, чтобы их украсть. С отрешенным видом он опустил кусочки искусственной смолы в карман. Он был убежден, что этого никто не заметил. Никто и не заметил, кроме меня, а у меня были другие заботы.

— Я принесу даме коньяк, — сказал бармен.

Воришка высказался, что при обмороках лучше всего «Ферне Бранка», и заспешил в зал.

После первого глотка «Хеннесси», который мы в нее влили, Петра открыла глаза. Она все еще лежала на ковре, я поддерживал ее голову. Как только она пришла в себя, ее зубы застучали по стакану, это звучало ужасно.

— Мне очень жаль. — Она, шатаясь, поднялась и оправила платье, при этом чуть не упав снова.

— Что случилось? — Я крепко держал ее. — Что с вами?

— Волнение от игры, — вежливо пояснил бармен. — Может быть, даме лучше выйти на воздух…

Лицо Петры было совсем белым. Она посмотрела на стойку. Я тоже посмотрел на стойку. Там, куда смотрели мы оба, лежала фотография Сибиллы.

— Пожалуйста, проводите меня в мой номер, — сказала Петра. — Мне нужно с вами поговорить.

Я заплатил за выпивку и вместе с ней двинулся через зал наверх. За первым столом сидел воришка. Он как раз поставил на девятнадцать украденный кружок. Шарик крутился.

«Dix-neuf, rouge, impair et manque!»[51] — возвестил крупье.

Вор выиграл семьсот шиллингов.

Номер Петры был похож на мой. Здесь также был приемник, который передавал музыку. Звучал концерт фа мажор Джорджа Гершвина[52]. Петра выключила радио, села на постель и сказала:

— Теперь я знаю, кто убил Эмилио Тренти…

— Кто?

Она продолжала не двигаясь:

— …и кто так же убил бы меня, если б мог.

— Кто? — спросил я еще раз.

— Женщина, чью фотографию вы мне показали.

— Сибилла? Она кивнула.

Непостижимое становится понятнее, становится переносимее и представимее, как только покидает область невысказанного и облекается в слова, из уст или на бумаге. Кошмар, рассказанный поутру, уже не пугает, он может быть даже смешон.

Мы сидели друг против друга в светлом неуютном номере отеля, Петра на кровати, я — в неудобном кресле, и она сообщала мне, что считает Сибиллу убийцей. Я подумал, что это — не говоря о прочем — страшно, но возможно.

Я спросил:

— Так вы знаете Сибиллу?

— Да, — сказала она, и ее зубы снова застучали.

— Может быть, вы путаете ее с кем-то другим? Фотография не слишком хорошая. Есть люди, очень похожие друг на друга.

— Господин Голланд, у вашей подруги была родинка величиной с шиллинг под левой подмышкой?

— Да.

— Она плохо слышала на правое ухо?

— Да.

— Из-за поврежденной барабанной перепонки?

Я кивнул и подумал, что все, конечно, сплошное недоразумение, и вот-вот все объяснится каким-то безобиднейшим образом.

— И это повреждение, — продолжала между тем Петра своим неестественно спокойным, неестественно чистым голосом, — было результатом удара, который ваша подруга получила еще ребенком?

— Да, — ответил я тяжелым, едва ворочающимся языком, словно был пьян. — Сибилле было двенадцать лет, когда какой-то старик…

— …когда какой-то старик ударил ее на улице.

— Потому что она играла с его собакой.

— Потому что она играла с его собакой.

Мы сказали это одновременно.

Она вздохнула:

— Мне жаль вас, господин Голланд.

— Простите?

— Мне жаль вас, господин Голланд. Вы вызываете у меня сочувствие. Я уверена, что для вас будет тяжелым ударом услышать правду.

— Правду?

— Правду о Виктории.

— Кто такая Виктория?

— Женщина с фотографии.

— Ее зовут Сибилла Лоредо! — прошептал я.

Она покачала головой, сурово и неумолимо, как ангел Господень в день Страшного суда:

— Нет, господин Голланд. Женщину с фотографии зовут не Сибилла Лоредо. Ее зовут Виктория Брунсвик.

9

Теперь мне необходимо преодолеть маленькую трудность в дальнейшем рассказе. Я должен поведать кусочек прошлого, свидетелем которого я не был. Я должен рассказать о двух женщинах — Петре Венд и второй, которую я знал под именем Сибиллы Лоредо, но которую в действительности звали Виктория Брунсвик.

В то время, когда Петра Венд рассказала мне в Зальцбурге, в номере отеля, о своем и Виктории Брунсвик прошлом, у меня еще не было возможности проверить, соответствует ли эта история действительности. С тех пор прошло много дней. Такая возможность у меня появилась.

Я установил, что Петра Венд говорила в ту странную ночь чистую правду. Я нашел свидетеля. И этим свидетелем был не кто иной, как Сибилла Лоредо.

Впрочем, я понимаю, что постоянное использование двух имен — Сибиллы Лоредо и Виктории Брунсвик — может запутать читателя. Поэтому женщину, которая носила оба эти имени, я буду и дальше называть Сибиллой. И так понятно, что это одно и то же лицо. А поскольку сегодня, когда я пишу эти строки, у меня больше нет оснований подвергать сомнению рассказ Петры Венд, я запишу его как реальное событие, от третьего лица.

История, которую я должен здесь изложить, началась апрельским вечером 1944 года в Зеленой гостиной итальянского посольства в Берлине. Шла война. Столица так называемого великого германского рейха только что подверглась англоамериканским воздушным налетам. Битва за Сталинград была проиграна. Сражение за Африку проиграно. Высадка союзников в Нормандии еще предстояла. Голодная, полная страха и отчаяния жизнь теперь протекала в промежутках между воем сирен, фосфоресцирующими ливнями и ковровыми бомбардировками, с Би-би-си, карточками и партийными шпиками.

В тот апрельский вечер — рейхсрадио Берлина сообщило о «тяжелых воздушных боях за Дойчен бухт в сердце земли Бранденбург» — в Зеленой гостиной итальянского посольства был сервирован коктейль. Это был так называемый «манхэттенский прием», и атташе по культуре извинился перед дамами, что — по понятным причинам — в напитках отсутствовал как компонент настоящий английский джин. Атташе по культуре был молодой красивый мужчина, черноволосый, с горящим взглядом. Он был особо мил с дамами и абсолютно гомосексуален. Многие дамы в Берлине и в других местах пытались отвратить его от педерастических пристрастий и склонить к нормальным сексуальным взаимоотношениям, но тщетно. Атташе по культуре был в Берлине невыразимо счастлив. Он любил стройных белокурых и голубоглазых мальчиков и, как только выпадала возможность, совершал поездки по автостраде 504 с членами гитлерюгенда.

— Возможно, скоро, — говорил он напевным голосом даме в черном вечернем платье, — нам придется устраивать приемы в каком-нибудь подвале. Это будет скандал!

У дамы были коротко стриженные белые волосы. Ее кожа была чистой, глаза прозрачно-голубые. Ей было двадцать четыре года, и звали ее Петра Венд. Она в первый раз была в итальянском посольстве. Посол, нашедший ее в каком-то ночном ресторане, был стар и уродлив, но нормальной ориентации и любил красивых женщин. Он был charmant[53]. Он знал, как угодить женщинам. Те, кто знавал его интимно, отвергали ради него общество всех прочих мужчин.

— У нас в Берлине теперь не так хорошо, — говорила Петра Венд, жадно вгрызаясь в аппетитный сэндвич с красной рыбой, которой теперь в Берлине было не так уж много.

— Как только мы добьемся окончательной победы, ваш город будет отстроен заново и станет еще лучше, — ответил атташе по культуре, радуясь, что ему удалось избежать иронии в голосе. Он хорошо говорил по-немецки.

— Вы работаете на киностудии?

— Да, я ассистент художника по костюмам. Это, — продолжил педераст, — не тот уровень для женщины вашей красоты, фрейлейн.

Он выставил свои прекрасные зубы и подумал, что Петра ему действительно нравилась. Она была ухоженной. И, несомненно, очень чистой. Атташе по культуре печально подумал, что в принципе ничего не имеет против женщин. Единственно, что ему мешало сблизиться с ними, был их запах. Иногда женщины были очень даже милы, но кому под силу вынести их запах?!

Атташе по культуре спросил:

— Не доставило бы вам удовольствия немного пожить в Риме?

— Синьор Росси, — ответила Петра, — через пару минут здесь будут англичане. Вы надо мной смеетесь?

«Она пахнет, как все они», — грустно подумал атташе по культуре и сказал вслух:

— Я говорю серьезно. Вы могли бы оставить свою работу — ну, скажем, на несколько месяцев?

— Я не понимаю вас.

— Милостивая госпожа, — сказал атташе по культуре, — вы молоды, вы красивы, вы из хорошей семьи. Это входит в обязанности нашего посольства — приглашать в Рим красивых молодых девушек из хороших семей. Вы — наши гостьи. Вы живете в маленьких палаццо и можете делать все, что вам заблагорассудится.

— Вы хотите сказать — безо всяких обязанностей?

— Безо всяких обязанностей, фрейлейн. Мы надеемся, что каждое из таких приглашений служит укреплению дружественных связей между нашими странами.

— Это звучит как сказка, — сказала Петра.

— Может быть, и звучит так, но это не сказка. Фрейлейн Венд, позвольте мне от имени его превосходительства господина посла пригласить вас в Рим. Если хотите, можете выезжать хоть завтра. Вы тут же получите домик на Виа Аппиа.

— Но это невозможно. Такого не бывает!

— Бывает, фрейлейн, — ответил с улыбкой атташе по культуре, подумав про себя, что его отталкивает не только их запах, но и отсутствие ума.

От мужчин атташе по культуре ума и не требовал, напротив, это даже было помехой. В женщинах ему ума не хватало. Он с тоской подумал об идеальном унтершарфюрере[54] по имени Клаус Цшайле и спросил:

— Так вы принимаете приглашение?

— Мне надо подумать, — ответила Петра.

— Разумеется, фрейлейн.

— К тому же у меня нет денег…

— Вы — наша гостья. Мы откроем вам счет в банке.

— Но я не могу принять этого!

— Можете, фрейлейн, можете! Господин посол обожает красивых женщин. Для него они — посланцы Божьи, — возразил атташе по культуре, подумав про себя, как это противно снова и снова повторять все те же фразы. Он решил поговорить со своим начальником. Почему это он должен приглашать этих молоденьких девушек. Если министерству иностранных дел в Риме нужны эти осведомительницы, пусть он, черт возьми, придумает что-то новенькое! Ну сколько можно рассказывать романтические сказочки о бесплатном пребывании в Риме…

— Я… я думаю, что это самое поразительное приглашение в моей жизни! — сказала потрясенная Петра Венд.

«Ну, слава Богу», — подумал атташе по культуре и, улыбаясь, спросил:

— Стало быть, вы едете?

— Да, — ответила Петра.

Снаружи завыли сирены. Воздушные бои за Дойчен бухт докатились до Берлина.

10

В эту ночь столица рейха потеряла всего лишь 526 человеческих жизней. Это была относительно спокойная ночь, были сброшены в основном фугасы и зажигательные бомбы.

Двумя днями позже Петра Венд, готовящаяся к отъезду, получила по почте повестку, в которой ей сообщалось, что она должна явиться в комнату 314 Ведомства иностранных дел на Вильгельмштрассе к господину Яну. Срочно.

Господина Яна звали Хельмут. Он встретил ее на пороге своего кабинета, высокий, темноволосый и мрачный.

— Фрейлейн Венд, вы подавали документы на выезд в Италию?

— Да, но в полицию, а не к вам, — ответила сбитая с толку Петра.

— Полиция поставила нас в известность, — ответил господин Ян, разглядывая свои желтые от никотина пальцы.

— Я приглашена итальянским посланником…

— Мы знаем это, фрейлейн Венд, мы знаем все. Вы, конечно, радуетесь вашему приглашению.

— О, конечно, господин Ян, конечно. Вы только подумайте, в Италии уже совсем тепло! И никаких бомб, и этого жуткого страха! Я так счастлива, господин Ян!

— Я полагаю, фрейлейн Венд.

— А разве не так?!

— Так, фрейлейн Венд. Только вы не поедете в Рим.

— Я… что?

— Вы не получите разрешение на выезд.

— Я не понимаю…

— Мы не выпустим вас, фрейлейн Венд. Ели только вы немножко не поможете нам.

— Но как я могу?..

— Фрейлейн Венд, — сказал Ян и меланхолически оттопырил свою и без того длинную верхнюю губу. — В Риме вы будете контактировать со многими людьми, в основном с мужчинами. Эти мужи занимают высокие государственные посты, среди них будут и промышленники, и политики. Могу себе представить, сколько интересного могут рассказать эти люди.

Петра молчала.

Вошел мужчина с одной рукой, поднял свою правую в знак приветствия и доложил, что в скором времени ожидается воздушный налет.

— Благодарю вас, — сказал господин Ян. Затем, обернувшись к Петре:

— Будем откровенны, фрейлейн Венд. Мы знаем, что предстоит вторжение в Италию, но не знаем где. Мы знаем, что наши доблестные итальянские друзья намерены нам изменить, но не знаем когда. Мы бы очень хотели это узнать. Если бы вы могли помочь нам в этом отношении, то я мог бы способствовать вам в незамедлительном получении разрешения на выезд, а также выразить нашу признательность в финансовом отношении.

— А если я не смогу вам помочь?

Господин Ян грустно покачал головой:

— У нас так много фабрик, фрейлейн Венд. Вы консультант по костюмам? Профессия, не имеющая военного значения. Я слышал, что на «Сименс и Хальске» еще требуются работницы на конвейер. Вы знаете, где расположена эта фабрика?

— На севере.

— Да, а в северной части города бомбы падают особенно часто, фрейлейн Венд. И рабочий день на «Сименс и Хальске» начинается в шесть часов утра…

Петра ничего не ответила.

— А может случиться, — он впервые мило улыбнулся, — что вас распределят в ночную смену. И тогда смена будет начинаться в девять вечера, а заканчиваться в шесть утра.

11

Со времени того разговора в комнате 314 на втором этаже Ведомства иностранных дел на Вильгельмштрассе до этой зимней ночи в отеле «Питтер» в Зальцбурге прошло двенадцать лет. Дойдя в своем рассказе до этого места, Петра Венд — сама повзрослевшая на двенадцать лет — опустила голову и замолчала. Я подумал, что за эти годы с лица земли исчезло Ведомство иностранных дел на Вильгельмштрассе, и сама Вильгельмштрассе, и, возможно, тот господин Ян, и спросил:

— Заказать что-нибудь выпить?

Она молча кивнула.

— Еще шампанского?

— Да, пожалуйста.

Я пошел к телефону и заказал шампанское и виски. Потом снова сел напротив и посмотрел на нее. Она глухо сказала:

— Мне все равно, что вы обо мне думаете.

Я промолчал.

— Я была так молода, — воскликнула она. — Я не хотела попасть на «Сименс и Хальске»! Я боялась бомб! Все мои близкие умерли. На кого мне было опереться?

— Итак, вы приняли предложение господина Яна?

— Да, и мне все равно, что вы обо мне думаете!

— Я ничего не думаю, — ответил я. — Рассказывайте, пожалуйста, дальше. Расскажите о Сибилле. Пожалуйста, госпожа Венд!

Она подобрала под себя ноги, ее знобило.

— Так вот, я поехала в Рим. По приглашению итальянцев и с заданием от Ведомства иностранных дел держать в Риме ухо востро. Мне хорошо заплатили.

Я молчал.

— Мне за это очень хорошо заплатили! — крикнула она.

— Я рад, — сказал я.

Мне было плевать на то, чем занималась Петра Венд. Это меня не касалось. Я хотел услышать о Сибилле. Меня интересовала только она.

Я подумал: «Может, Петра Венд лжет?»

Я подумал: «Но она действительно знает Сибиллу. Она знает о маленьком родимом пятнышке под левой подмышкой».

Я подумал: «Я должен выслушать дальше. Может быть, она говорит правду…»

— Посланник забронировал для меня купе в спальном вагоне, — рассказывала Петра Венд. — Перрон был забит женщинами и детьми. Все хотели уехать из города. Они штурмовали поезда. Множество детей было затоптано, многие потерялись. Снова завыли сирены. Для меня двое полицейских расчистили проход. Они оттесняли женщин и детей, чтобы доставить меня в мой спальный вагон. Я ехала одна, это было купе в вагоне первого класса. Весь остальной поезд был забит настолько, что стояли даже в туалетах, а выйти можно было только через окна.

— Рассказывайте дальше, — поторопил я. — Итак, вы прибыли в Рим.

— Да, господин Голланд.

— И жили в доме на Виа Аппиа.

— Да, господин Голланд.

— Дальше.

— Из Берлина приехал атташе по культуре и ввел меня в салоны римского светского общества. Я познакомилась со многими людьми.

— Дальше.

— Я сама устраивала приемы. У меня было положение, деньги, прекрасный дом. Все оплачивалось ведомством иностранных дел.

— Дальше.

— Один человек влюбился в меня.

— Это меня не интересует.

— Сейчас вам станет интересно, — возразила она с дрожью. — Этого человека звали Тонио Тренти. Он был сыном того человека, которого сегодня застрелили на Акациеналле.

12

В дверь постучали.

— Войдите! — крикнул я.

Вошел улыбающийся молодой официант с напитками. Он выразил надежду, что шампанское охладилось достаточно. «Но если нет, — посоветовал он, — подержите его еще в холодильнике». Затем он исчез. Я налил содовой в свое виски, Петра пригубила свой бокал шампанского.

— Достаточно холодное? — спросил я.

— Да, спасибо.

— Хотите соломинку?

— Спасибо, нет.

— Кем был этот Тонио Тренти?

— Куратором посольств в Министерстве иностранных дел.

— Куратором посольств? Значит, он был не так уж молод?

— Он был очень одарен, господин Голланд. Ему прочили сенсационную карьеру. Ему было двадцать восемь лет, он был высокий и стройный, смуглый, с серыми глазами. Когда он улыбался…

Петра оборвала свой рассказ, уткнулась лицом в подушку и зарыдала. Она лежала в неестественно изогнутой позе и плакала навзрыд. Подол ее платья задрался, и было видно сорочку. Я сидел, пил свое виски и ждал, когда она выплачется. Ждал я довольно долго.

Наконец она села, вытерла рукой слезы и сказала:

— Простите, пожалуйста.

— Вы очень любили этого молодого человека?

— Очень, господин Голланд.

Я сказал:

— Мне жаль, что я тогда был с вами так груб.

Эти слова она пропустила мимо ушей.

— Мы полюбили друг друга с первого взгляда, — потерянно сказала она. — Нас познакомил атташе по культуре, и мы… и я… в тот же вечер я стала его любовницей. Это произошло в моем доме. Он оставался у меня до утра.

Я подумал, что все это как-то нереально: этот вечер, эта комната, эта женщина, которую еще несколько часов назад я вообще не знал, а теперь она рассказывает мне целую главу из своей жизни. И я подумал, что буду слушать главу за главой, каждую интимную подробность, лишь бы они привели меня к Сибилле…

Между тем женщина на кровати продолжала:

— Из общения с Тонио Тренти мне стало ясно, что приглашение посла было не такой уж безобидной прихотью, как это показалось вначале.

— Он заставлял вас работать на итальянское Министерство иностранных дел?

— Как вы догадались?

— Ну, это было несложно, к тому же это их обычный метод.

— Обычный метод, да? — Она с тоской посмотрела на меня, потом пожала плечами. — Ладно. Тонио полагал, что я часто встречаюсь с людьми из немецкого посольства. Он хотел получить сведения и планы. Он доверился мне. Он рассказал, что группа итальянских дипломатов, к которой принадлежал и он, уже вела переговоры с американцами о заключении сепаратного мира.

— О, это была прекрасная информация для господина Яна, — сказал я. — И вы…

— Не я, господин Голланд.

— А кто предал вашего возлюбленного?

— Другая женщина.

Я отхлебнул глоток. Мне пришлось ухватиться за стакан обеими руками, потому что мои пальцы дрожали. И все-таки я пролил несколько капель. «Вот оно, — подумал я. — Вот мы и подошли. Уже близко!»

— Женщина, которая выдала Тонио Тренти, — это Виктория Брунсвик, — сказала Петра Венд.

Это Сибилла. Сибилла. Моя Сибилла.

13

Министр иностранных дел Иоахим фон Риббентроп был человеком с небогатым воображением. Более всего ему был недоступен мир женских чувств. Только так можно объяснить то, что сам министр называл «своим детищем». У Риббентропа был идефикс использовать женщин в политике. Они, считал он, вхожи в любое общество, они получают власть над мужчинами, нет такой тайны, которую бы мужчина не доверил им. Эти аргументы Риббентропа трудно опровергнуть. Смехотворным является то, на что министр иностранных дел рассчитывал далее: эти молодые красивые женщины, как истинные верноподданные Германии, будут сообщать все, что они узнали от павших в их объятия мужчин, в Ведомство иностранных дел. Мысль о том, что женщина, которая любит, принадлежит только предмету своей страсти и никому более, была свыше понимания бывшего коммивояжера известной фирмы по производству шампанского. По документам известно, что около трех сотен юных дам соблазнительной внешности и из хороших семейств, как только позволяли обстоятельства, были отправлены с 1939 по 1945 год по поручению Ведомства иностранных дел за границу.

В Риме той весной находились две дамы подобного сорта, в чьих салонах собиралось высшее общество. Один из этих салонов принадлежал Сибилле. Петра Венд уже целую неделю была любовницей Тонио Тренти, когда получила от Сибиллы приглашение.

Сибилла Лоредо — или Виктория Брунсвик, как она тогда именовалась, — жила на Пьяцца ди Спанья, а именно по левой стороне знаменитой лестницы. В саду имелись пинии, амурчики и какой-то высеченный из камня римский бог с отбитой головой. Был вольер с многочисленными птичками. Гостей Сибилла принимала на верхней террасе. На ней было шелковое зеленое платье с золотыми разводами, черные волосы она собрала в высокую прическу. Ее большой рот приоткрылся в улыбке, когда она устремилась навстречу Петре.

— Рада, что мы наконец-то познакомились, моя дорогая, — сказала Сибилла и протянула Петре руку, сухую горячую руку с длинными, покрытыми красным лаком ногтями. — Нам много есть что порассказать друг другу, — продолжила она. — Ведь у нас общие друзья.

Слуга сервировал чай на обширной террасе перед домом. Дамы сидели под тентом в плетеных креслах. С Пьяцца ди Спанья доносились крики и смех играющих детей. Сибилла сама налила ей чай и с улыбкой спросила:

— Сахар?

— Да, спасибо.

— Кусочек?

— Два, пожалуйста.

Сибилла положила Петре в чашку два кусочка сахара, закинула ногу на ногу и мило спросила:

— Стало быть, вы и есть та шлюшка, с которой меня обманывает мой мужчина?!

Петра аккуратно поставила свою чашку на хрупкий столик и сказала:

— Должно быть, это шутка, которую я не понимаю?

— Вовсе нет, — ответила Сибилла. — Я говорю вполне серьезно. Он обманывает меня с вами. И я не собираюсь это терпеть. Соблазнить Тони не так уж трудно, я сама когда-то сделала это. Он мягок и сентиментален. Поэтому я и решила с вами поговорить.

— Постойте, — слабо пролепетала побледневшая Петра. — Вы говорите о Тонио Тренти?

— Оставьте этот спектакль, — отрезала Сибилла ледяным голосом, и ее кошачьи глаза сузились. — Не посмеете же вы утверждать, что понятия не имели о том, что Тони мой любовник, когда укладывали его с собой в постель!

— Но я правда не знала…

— Не знали того, о чем известно всему Риму? — насмешливо спросила Сибилла.

— Клянусь вам, я ничего не знала.

Сибилла скривила свой большой рот:

— Ладно, теперь вы это знаете. Тонио Тренти — мой любовник. С вас довольно? Теперь вы оставите его в покое?

— В покое! — воскликнула Петра. — Но я люблю его! И он меня любит, он все время говорит об этом!

— Поэтому он спит со мной, — усмехнулась Сибилла.

Они говорили о своем общем возлюбленном как о ребенке, о невоздержанном озорном ребенке.

— Я… Я должна с ним поговорить! — вскочила Петра.

— Говорить должен он, а не вы! — Сибилла заступила ей дорогу. — Сядьте!

— Пустите меня!

Сибилла схватила ее за плечо и слегка толкнула. Рука у нее была тяжелой. Петра рухнула в плетеное кресло и с трудом выдавила из себя:

— Что вы себе позволяете?

— Заткнитесь. Я еще не закончила, — с расстановкой произнесла Сибилла. — Скажите спасибо, что у меня нет собак.

— Что?

— Если бы у меня были собаки, была бы и плетка. Я живо исполосовала бы вам мордашку. Вашу пустую смазливую мордашку, сучка.

— Вы подлая, дерьмовая… — Петра прикусила язычок.

— Мне абсолютно безразлично, что вы там мелете, то ли Тони вас любит, то ли вы его любите. У Тони нет мозгов. За него всегда думают другие. Уж я-то сумею ему объяснить, что я — та, которую он любит…

— Да вы просто сумасшедшая, — с облегчением от внезапного прозрения сказала Петра. — Вы потеряли рассудок, иначе не говорили бы так!

Не обращая внимания на ее замечание, Сибилла продолжала:

— …и поэтому я запрещаю вам с ним говорить. Вы просто-напросто вышвырнете его.

— Что? Я…

— Вы скажете ему, что с вас хватит, что это свыше ваших сил, что он вам противен.

— Вы безумны!

— Что он должен убраться. Исчезнуть. Навсегда!

— Безумны! Вы безумны!

— Когда у вас с ним свидание?

— Сегодня вечером.

— Значит, вы скажете ему это сегодня вечером.

— И не подумаю!

— Да? — засмеялась Сибилла, и ее лицо вдруг стало похоже на лицо мертвеца. — Послушайте вы, шлюшка. У нас с вами есть кое-что общее. И вы, и я здесь по заданию Ведомства иностранных дел…

— Но…

— Заткнитесь. Вы должны осведомлять господина Хельмута Яна, да? Я тоже. Я еще ничего не донесла, ничего стоящего. Вы тоже, это я знаю. Нами обеими недовольны.

— Я…

— Да помолчите! Если в ближайшее время не поступят донесения, нас отзовут. Вам предложили «Сименс и Хальске»? Вот видите!

— Не понимаю, о чем вы говорите!

— О, конечно, понимаете. И вам теперь страшно, правда ведь? Теперь вы дрожите за него! Этого я и ожидала. Видели бы себя сейчас, у вас от страха позеленело лицо. Держу пари, вы сейчас и трех шагов не сделаете, чтобы не упасть. Тонио так болтлив, не правда ли? Особенно в постели. Как думаете, что произойдет, если наш общий друг, господин Ян, узнает про хлопоты Тони о сепаратном мире?

Петра уставилась на нее широко раскрытыми глазами.

— И не только об усилиях Тони, но и других его друзей. Это было бы очень интересно господину Яну. Подумайте только, какие громкие имена: Чезаре Франк, профессор Сольти, Элио Карниель.

— Что вы собираетесь сделать? — с трудом выдохнула Петра. — Предать мужчину, которого любите? Да знаете ли вы, что с ним тогда будет?!

— Вы убьете его, — спокойно сказала Сибилла. — Его и его друзей, а может быть, и друзей этих друзей. Вы убьете многих, насколько это позволит вам совесть.

Сибилла бросила взгляд на Петру. Ее черные кошачьи глаза горели жутким мертвецким огнем.

— Хорошо, — сказала она, — я сделаю, как вы хотите!

Слабый шорох заставил их обернуться. Позади стоял слуга, ранее сервировавший стол.

— В чем дело, Анжело, почему ты позволяешь себе тревожить нас?

— Простите, синьора, — ответил тот, — я только хотел доложить, что прибыл синьор Тонио Тренти.

14

— Все складывается великолепно, — воскликнула Сибилла. — Пригласите сюда синьора Тренти.

Через пару секунд появился господин Тренти. На нем был синий двубортный костюм в тонкую белую полоску и белый галстук. Похоже, слуга информировал его о присутствии Петры, потому как он не выразил удивления.

— Прекрасно, — сказал он, поцеловав обеим дамам ручку, — что мы все встретились. Я должен перед тобой извиниться, Виктория, и перед тобой, Петра. Я вел себя плохо.

Обе женщины молча смотрели на него. Этот милый мальчик с широкими плечами и узкими бедрами выглядел более миролюбивым, чем те, кому он изменял.

Он продолжил:

— Петра, ты теперь знаешь, что я долго жил с Викторией. Я любил ее. Но теперь не люблю. Я люблю тебя, Петра. Мне очень жаль, что приходится произносить эту патетическую фразу перед вами обеими, но, по крайней мере, теперь все встало на свои места.

— Прости меня, — сказал он Сибилле, — я бы сказал тебе это сегодня и наедине.

— Маленький мой, — ответила Сибилла, — ты понятия не имеешь, что говоришь!

— Нет, Виктория, я знаю. Я больше не приду к тебе. Я женюсь на Петре.

Повисла глубокая тишина. Затем раздался голос Петры, которая молчала до этого:

— Она хочет выдать тебя немцам, Тонио. Тебя и твоих друзей. Она намерена все рассказать, если ты не останешься с ней!

— Она никогда не сделает этого, — сказал Тонио, но на его нежном лбу выступили крупные капли пота.

— Ситуация почти забавная, — сказала Сибилла. — Петушок и две курочки. Но не волнуйся, мой петушок, я действительно расскажу немцам все, что знаю. Все, что знаю, все! — Ее голос звучал почти нежно. — Этим я хочу уберечь тебя от той глупости, которую ты намерен совершить, Тонио, сокровище мое! Иногда мне кажется, что ты маленький глупый мальчик, который никогда не повзрослеет.

— И почему же ты, — сказал он со злобой, — тогда угрожаешь мне? Почему не оставишь меня в покое, такого маленького, слабого и глупого?

— Потому что ты так хорош в постели, — ответила Сибилла.

— Пойдем, — обратился он к Петре.

— Останься, — прошептала Сибилла, сидя неподвижно и глядя в пустоту. — Останься, Тонио, останься. Не уходи! Прошу тебя, не уходи, прошу тебя, прошу тебя, прошу…

Но он уже не слышал. Рука об руку с Петрой Венд ступили они на Пьяцца ди Спанья, освещенную последним лучом заходящего солнца.

Виктория Брунсвик, которую двенадцатью годами позже я полюбил под именем Сибиллы Лоредо, сидела за своим хрупким столиком, неподвижно уставясь в пустоту, словно умерев час назад.

Немецкая служба безопасности арестовала куратора посольств Тонио Тренти в тот же вечер, около восьми. Тренти был как раз у себя дома и собирался покинуть город. Он стрелял в одного из двух сотрудников, промахнулся и был сбит с ног другим. Его тотчас же доставили в отель «Минерва», резиденцию гестапо в Риме. В тот же час были схвачены все его друзья.

На следующее утро Сибилла исчезла. Анжело, слуга, отвечал:

— Синьора уехала на некоторое время. Я не могу сказать, когда она вернется в Рим.

На самом деле в Рим Сибилла больше не вернулась. Она исчезла бесследно. Через месяц после ее отъезда вилла на Пьяцца ди Спанья перешла германскому консульству, и туда въехал некий барон фон Вайдебрекк, страдавший грудной жабой.

Тонио Тренти и его друзей переправили в Берлин. Петра Венд больше о нем не слышала. Все ее попытки связаться с бывшим возлюбленным потерпели неудачу.

Во время отчаянных попыток по спасению Тонио Тренти она встретилась с его отцом, Эмилио Тренти. Тот отбыл в Берлин и дошел до Риббентропа. Все было напрасно. Тонио Тренти и его друзья были казнены двадцать восьмого мая 1944 года между семью и восемью тридцатью утра во дворе тюрьмы Моабит через повешенье. С отцом Тонио случился тяжелый нервный припадок. С безумными видениями, в лихорадке, он был доставлен в Рим санитарной машиной. Петра ухаживала за ним.

Пятого июня 1944 года отец Тонио получил письмо, в котором сообщалось, что он может, если захочет, получить урну с прахом своего сына. В этом случае за пересылку и прочие издержки следует уплатить пять тысяч лир наложенным платежом. По поручению родителя Петра направила в Берлин письмо с просьбой о пересылке урны. Та все не приходила. Шестого июля 1944 года — Петра как раз отправила в Берлин второе письмо — урна была доставлена.

Эмилио Тренти и Петра считали дело решенным. Но они ошибались. По повторному письму Петры четырнадцатого июля была выслана еще одна урна с прахом. Как видно, у немцев при рассылке колоссального количества урн вкралась случайная ошибка. Как бы то ни было, за вторую урну также полагалось уплатить пять тысяч лир. В этом отношении в немецком рейхе все еще царил порядок.

15

— Мы заплатили пять тысяч лир во второй раз и выбросили обе урны, — рассказывала Петра Венд.

Она по-прежнему сидела на своей кровати, но больше не плакала. Ее глаза покраснели.

— Могу себе представить, господин Голланд, как все это для вас ужасно, — сказала она.

В этот момент я еще был не в состоянии вообще что-нибудь осознать из ее рассказа. Когда в лесу под Кельном я наступил на противотанковую мину, я поначалу не чувствовал страха. И страх, и осознание того, что у меня больше нет ноги, пришли много позже. Поначалу же я не чувствовал ничего.

Я допил свое виски и спросил:

— И больше вы о Сибилле ничего не слышали?

— Никогда.

— Вы остались в Риме?

— Нет, господин Голланд. Мои итальянские друзья предупредили меня. Они сообщили, что мне предстоит отзыв в Берлин, где я тоже буду наказана.

— И что вы предприняли?

— У берлинского атташе по культуре были друзья в Вене, супружеская пара. Муж был химиком. У него за городом, в Вейнбергене, был домик. Он и его жена спрятали меня там до конца войны. Одно время была опасность, что меня вышлют из Австрии из-за отсутствия работы, но потом я нашла работу на студии и осталась в Вене.

— Вы дали показания против Сибиллы?

— Разумеется. Еще в апреле сорок пятого.

— И?

— Много лет затем меня постоянно вызывали для получения дополнительных сведений. По представлению мюнхенской прокуратуры меня также допрашивали в венских следственных органах.

— Почему мюнхенской прокуратуры?

— Ваша подруга родом из Мюнхена, господин Голланд.

Я здраво рассудил: понятно, почему, достав фальшивые документы на имя Лоредо, она поселилась в Берлине. Я бы тоже не остался в Мюнхене. Ни в коем случае. Это было бы слишком рискованно.

— И чего добились следственные органы?

— В книге регистрации смертей по западному административному округу Мюнхена они нашли запись, по которой некая Виктория Брунсвик числилась скончавшейся одиннадцатого августа девятьсот сорок четвертого года, на улице, от сердечного приступа.

— Думаете, запись сфальсифицирована?

— Я в этом уверена. — В ее глазах снова появилось выражение жуткого страха, как там, на Акациеналле. — Виктория получила фальшивые документы, переехала в Берлин и жила там спокойно все десять лет, пока не встретила отца Тонио!

Я кивнул. То, что она говорила, звучало разумно. Страшно, но не бредово. Так вполне могло быть.

— Потом она инсценировала свое похищение, последовала за ним в Зальцбург и застрелила его. И теперь, и теперь… — Петра осеклась и посмотрела на меня.

— Что теперь будет? — прошептала она. — Она в городе, она где-то поблизости, я чувствую это. Я так боюсь, господин Голланд! Скажите, что мне делать? Пойти в полицию и все рассказать? Или молчать? Скажите же!

Я поднялся:

— Не знаю, госпожа Венд…

— Не оставляйте меня одну! — Она быстро вскочила и обвила меня руками, но это были объятия страха — не нежности.

Я снял ее руки со своих плеч:

— Спокойной ночи, госпожа Венд. Заприте дверь и примите снотворное.

Она снова упала на кровать.

— Завтра посмотрим, — сказал я уже от двери.

Я оглянулся еще раз. Она все так же сидела, что-то бормоча себе под нос и безвольно шевеля руками.

Я взял свое пальто и на лифте спустился в холл. В это время — после двадцати двух — он был совершенно пуст. Только ночной портье стоял за стойкой и сортировал почту.

— Хотите прогуляться, господин Голланд?

— Да.

— Езжайте осторожнее, там туман.

— Я пройдусь пешком.

На улице и вправду сгустился туман, за десять шагов ничего не было видно. Туман был густым и янтарно-желтым и пах дымом. По темному туннелю я вышел к вокзалу и повернул к реке. Я думал о Сибилле.

Это было совершенно невозможным, чтобы женщина, которую я любил, и женщина, которую нарисовала Петра Венд, были одним и тем же лицом. Этого просто не могло быть. Я обладал слишком хорошим знанием людей. Я знал Сибиллу. Это страшное недоразумение, вот что это такое. Путаница из-за схожести. По-другому и быть не могло.

— Простите, может быть, вы знаете, где находится отель «Золотой олень»?

Это был маленький и растерянный человечек. Он стоял в нерешительности на плохо освещенном перекрестке. Я почувствовал запах спиртного. Он был сильно пьян и говорил со швейцарским акцентом.

— Идемте со мной, — сказал я.

— А вы тоже живете в «Золотом олене»?

— Нет, но я доведу вас.

— Этого я не могу требовать!

— Идемте же! Я просто гуляю.

Он передвигался с трудом, спотыкаясь время от времени. Туман на него плохо действовал. Он надрывно кашлял.

— Проклятый город, — жаловался он. — Ни полицейских, ни такси. Проклятый город!

Может быть, все это дурной сон. И этот кошмар мне только снится. Или Петра Венд сумасшедшая.

Сибилла. Сибилла. Сибилла!

— А летом здесь, должно быть, прекрасно. Моцарт и все такое. Я люблю Моцарта. Вы тоже?

— Что?

— Вы тоже любите Моцарта?

— Нет! — Я уже пожалел, что взял его с собой.

Он промолвил:

— Впрочем, мое имя Вэльтерли.

— Голланд.

— Очень приятно, господин Голланд. Вам случайно не нужна церковь?

— Не нужна что?

— Церковь. Чтобы молиться. У меня на одну церковь больше, чем нужно, я бы ее дешево продал. По себестоимости.

— Что за ерунда?!

Сейчас мы шли мимо театра. До сих пор нам не встретилось ни души. Все окна были темными. Наши шаги гулко раздавались во мраке.

— Никакая не ерунда, — печально возразил он. — Я строю церкви. Всю мою жизнь я строю церкви. Церкви Вэльтерли — это название вам ни о чем не говорит?

— Нет.

— Хм. — Он поразмыслил. — Я немного пьян.

— Да ну? — Моя нога снова заныла.

— Да. У меня были дела на вокзале, и я застрял в одном баре «Казанова». Милое заведение. Симпатичные девочки. С губными гармошками.

Он старался, как все подвыпившие, особенно четко выговаривать слова:

— У девочек висели на шее губные гармошки, и они играли народные песни. Было так уютно. — И без всякого перехода добавил: — Это большая неприятность с моей церковью.

Я думал: «А если это Петра Венд убила Эмилио Тренти? Если она мне просто лжет?»

Между тем созидатель церквей продолжал:

— Pre-fabricated[55]. Вы знаете, что такое pre-fabricated?

— Что это такое?

— Так сегодня строят. Американская система. Раньше со мной никогда не случалось ничего подобного, господин Голланд, — говорил он, цепко держась за меня. — Представьте себе: швейцарское правительство дает мне большой заказ на сорок шесть церквей для деревень в горной местности. Не слишком больших церквей, так где-то на восемьдесят прихожан, но все же сделка колоссальная, можете себе представить!

— Вы построили сорок шесть церквей?

— Да, и все pre-fabricated. Двери, стены, скамьи, крест на купол, алтарь — все изготовлено в моих мастерских! Кафедра. Спаситель. Исповедальня. Все до последнего гвоздя. Но все по отдельности, понимаете? Пронумеровано и снабжено инструкцией по сборке. Любой ребенок может собрать мою церковь! Наконец, каждая церковь была отдельно упакована и отправлена по железной дороге тихим ходом. И что вам сказать, господин Голланд, как только мы отправили груз, стало ясно, что было изготовлено не сорок шесть, а сорок семь комплектов. По недосмотру! Как вам это нравится?

— Это, должно быть, очень неприятно, — сказал я.

— Неприятно! — Он поглядел вверх, в туман. — Я чуть в обморок не упал. Только представьте себе: у меня остался полный комплект церкви! Лежит у меня на складе, занимает место. И никто не хочет ее взять. Как думаете, пристрою я эту церковь?

— Сочувствую вам, господин Вэльтерли, — сказал я.

Мы проходили мимо кафе «Базар». Здесь я часто перекусывал на свежем воздухе. Сейчас кафе было закрыто. Садик возле него выглядел запущенным. Мост через Зальцах был погружен во тьму.

— Нет ничего труднее, как пристроить такую вот церковь. Нельзя ее просто выбросить, для этого она слишком велика. Чересчур много деталей. Pre-fabricated.. Кому это нужно?! Мой отец спустил бы мне штанишки, сунься я к нему с этим модерновым безобразием. Но я, нет, я должен испробовать все — вот и получил по заслугам! — Он огляделся. — Теперь я, кажется, понимаю, где мы.

— Идите через ворота, а потом направо. Больше вы не заблудитесь.

Мы остановились на мосту. Под нами шумела черная вода. То тут, то там проплывали льдины. Господин Вэльтерли подал мне руку и поблагодарил за помощь. Потом он растворился в тумане. Я все еще слышал, как он говорит сам с собой. Pre-fabricated, — сердито твердил он. — Мне это надо?! — Потом его голос смолк.

Было тихо. Так тихо, как будто я был один на свете. Я оперся локтями на мокрые перила моста и глядел на воду. В моей голове все перемешалось. Этот строитель церквей был последней каплей. Мне казалось, что я сам пьян. Невозможно было ухватить ни одной здравой мысли. Вода бурлила и клокотала у опор моста. Из тишины заслышались шаги, они приближались, становились все громче. Я не шевелился. Шаги затихли возле меня. Это были женские шаги. Я медленно обернулся. Она стояла передо мной, я мог бы коснуться ее рукой, если бы захотел. Это был не сон, не наваждение, не безумие. Она стояла рядом, живая и здоровая, ее кошачьи глаза блестели, лицо было белым как снег, красные губы полуоткрыты.

— Здравствуй, — сказала Сибилла Лоредо.

На ней было каракулевое пальто, черные сапожки с мехом и темный платок на голове. Она подошла ко мне и прижала свои губы к моим. Ее губы были ледяными, язык наткнулся на мои зубы.

Я отстранил ее и спросил:

— Что ты натворила?

— Разве ты не знаешь? — ответила она, и ее голос был глухим и хриплым, как прежде. — Разве Петра Венд не рассказала тебе?

— Она мне много чего рассказала, — сказал я, переводя дух. Отчего-то вдруг стало трудно дышать. — Ты застрелила Эмилио Тренти.

— Да, — ответила она.

Внизу о стальную опору моста ударилась льдина. Стук был леденящий и жесткий, но туман сразу поглотил его, никакого отзвука не последовало.

— Я потеряла там сережку. Ты вошел в дом до полиции. Может быть, она попалась тебе?

— Да, Сибилла, — покорно ответил я. — Она упала в кресло.

— Она с тобой?

— Да.

— Дай ее мне.

Я вынул украшение из кармана и подал ей. Она спрятала его и сказала:

— Спасибо.

Потом она взяла меня за руку. Ее рука была холодной как лед и безжизненной.

— Теперь идем.

— Куда?

— Подальше отсюда. Нас не должны увидеть.

Она потянула меня за собой в туман, и я следовал за ней, как в тяжелом путаном сне, от которого больше не было пробуждения.

16

На другом конце моста к воде вела бетонированная лестница. Ступени были скользкими, и мне приходилось крепко держаться за ледяные перила. Сибилла двигалась быстро. Примерно на середине высоты лестницы я заметил два черных проема, высеченных в стенке, которые выглядели как вход в бункер. На простенке между ними было намалевано большими буквами: AMI GO НОМЕ![56] Мы дошли до конца спуска и ступили на узкую прибрежную полосу.

Она находилась метров на десять ниже уровня улицы, тянувшейся вдоль реки, и была очень неровной. Из снега торчали консервные банки и кучи мусора.

— Пройдем дальше, — сказала Сибилла и потянула меня под мост.

Возле черной опоры она остановилась. Ее дыхание было неровным, глаза широко распахнуты, лицо горело. Льдины монотонно ударялись о берег, об опоры, друг о друга. Вода шумела здесь особенно громко, и туман окутывал нас. Я видел только Сибиллу и ничего больше. Я хотел подойти к ней поближе и поскользнулся на крышке от консервной банки. Она подхватила меня. Ее дыхание скользнуло по моей щеке.

Она прошептала:

— Поцелуй меня!

Я покачал головой.

— Я люблю тебя, — сказала она.

— Ты убила двух человек.

— Ты все, что у меня есть. Ты единственный на всем белом свете. Прости меня.

— Ты, должно быть, сумасшедшая, — сказал я. — Как я могу тебе что-то прощать? Ты убила, Сибилла. Ты убийца.

— Я люблю тебя, — повторила она с упрямством ребенка.

Я сел на широкую бетонную плиту у подножия опоры, она молча опустилась рядом со мной. Мы не смотрели друг на друга. Мы смотрели на снег и на грязь под мостом, а льдины скреблись и звякали, вода шумела.

— Тренти узнал тебя в кондитерской Вагензайля, так ведь? — наконец с усилием спросил я.

Она кивнула. Она выглядела маленькой и худенькой, как ребенок, эта женщина подле меня. Эта женщина, которую я любил. Эта женщина, которая была повинна в смерти двух человек…

— У тебя есть сигарета?

— Не надо тебе сейчас курить, — сказал я.

— Нет, надо! Пожалуйста. Мое сердце…

У нее было слабое сердце. Она была убийцей со слабым сердцем. Я дал ей сигарету. При свете спички я увидел ее лицо. Безумное желание поцеловать ее охватило меня. Я поспешно отбросил спичку. Та упала на грязный снег и погасла. Сибилла жадно курила. Заикаясь, она сказала:

— Мне надо было уехать, пока он не нашел меня. Я инсценировала похищение. И в этот же день улетела в Мюнхен.

— Как же так, ведь твоего имени не было в списках пассажиров?

— Я улетела под фальшивым именем. На внутренних рейсах не требуют документов.

Сигарета горела. Сибилла выпускала дым через ноздри.

— На следующий день я прочитала в газете, что полиция предполагает похищение. Я должна была покинуть Германию как можно быстрее.

— Почему?

— Теперь они меня разыскивают. Не так уж много времени требуется, чтобы разослать розыскной бюллетень.

Это мне было понятно.

— Мне посчастливилось. (Она сказала: посчастливилось!) Я предъявила на границе свой паспорт и без промедления получила его обратно. Потом я приехала в Зальцбург. Отсюда я позвонила старику Тренти в Берлин. Когда он услышал мой голос, поначалу вообще не мог говорить. И тут я поняла: он боится, он страшно боится! Боится настолько, что даже не обратился в полицию!

— Чего он боялся?

— Меня, Пауль, меня! — Она рассмеялась. Это прозвучало зловеще.

— Он боялся, что я убью его!

— Как ты убила его сына.

— Это было в войну, — ответила она. — И, кроме того, я его не убивала.

— Ты выдала его немцам.

— Я не знала, что они его убьют.

— Нет, — сказал я, — ты знала это.

— Нет!

— Не лги.

Она прохрипела:

— Хорошо, не буду врать. Я знала.

Лед на черной воде трещал, и скрипел, и бился о берег. По мосту проехала машина.

Сибилла сказала:

— Я люблю тебя!

17

Однажды во время войны я бросил ручную гранату в окоп противника. Там было пять человек. После, когда мы взяли этот окоп, я увидел, что все они мертвы. Было еще несколько гранат, которые долетели дотуда. Может быть, это другие гранаты убили пятерых русских. А может быть, моя. Установить это невозможно. За взятие окопа я потом получил награду, кусочек металла на ленточке и грамоту. Я получил ее за убийство пятерых человек. При этом я совсем не знал тех пятерых.

Я думал: Сибилла не получила за убийство Тонио Тренти никакого ордена. Хотя ее убийство имело больше смысла, чем мое. Она знала Тонио Тренти. Он был ее любовником, и он ее обманул. У нее было больше оснований для убийства, чем у меня.

Я думал: может быть, все дело в количестве. Если бы Сибилла убила не одного, а пятерых человек, ей бы тоже дали орден. Не следует иметь никакой причины, когда убиваешь. Тогда тебе ничего не будет. Только мотив опасен. У меня не было мотива. И мне ничего не сделали.

Я думал: так же и с отцом Тренти. И здесь у Сибиллы был мотив, чтобы убить его. Это подсудно. Но какой порядочный человек убивает без мотива?

Я думал: я люблю Сибиллу. Почему я должен ее теперь потерять? Я уже считал, что потерял ее, и вот она сидит рядом со мной, живая и здоровая. Но ее ищут. Ее найдут и привлекут к ответственности. Почему все это происходит? Мы были так счастливы. Мы и дальше были бы счастливы. Всю жизнь счастливы. Почему ищут ее, а не меня? Почему Сибилле не дали Железный крест и не посадили меня? Я убил пятерых. Сибилла только двоих.

— Я люблю тебя, — сказала Сибилла.

Я думал: я должен на что-то решиться. Я должен выдать Сибиллу. Все остальное вздор.

— Рассказывай дальше!

Она сказала:

— Эмилио Тренти не слишком доверял полиции. Кроме того, он не верил, что они найдут меня.

— Дальше! — меня начинало знобить.

— Я сказала, что он должен немедленно приехать в Зальцбург. Я не виновна в смерти его сына. В Зальцбурге я скажу ему, кто виноват на самом деле.

— И он поверил этому?

— Он старый человек, Пауль. И ему было страшно.

— И все же!

— Если человеку страшно, он не в состоянии ясно мыслить. Он сказал, что тотчас же отправится в Зальцбург и встретится со мной. Я должна прийти в дом на Акациеналле. В шестнадцать часов.

— На шестнадцать он вызвал и меня.

— Я предполагала нечто подобное, — сказала Сибилла. — Я подумала, что это может быть ловушка. Поэтому я пришла уже в три. Он провел меня в библиотеку. Я извинилась, что пришла на час раньше, и застрелила его, когда он поднял телефонную трубку.

— Кому он собирался звонить?

— В полицию. Ему вдруг стало жутко рядом со мной. Он умер сразу. Через полчаса появилась Петра. А потом приехал ты.

— Ты нас видела?

— Разумеется, — сказала она. — Я стояла в саду за оранжереей. Я обоих вас видела. Я видела, как ты бьешь Петру. Потом ушла.

— Куда?

— В свой отель.

— Ты живешь здесь в отеле?

— Должна же я где-то жить. Я остановилась в «Эксцельсиоре».

— Под каким именем?

— Под именем Сибиллы Лоредо. — И тихо добавила: — Пока думают, что Сибилла была насильно увезена в Восточный Берлин, это имя не опасное. До тех пор, пока не узнают, что Сибилла Лоредо — фальшивое имя.

— И сколько же это продлится?

— Действительно, — сказала она, — сколько?

— Я показал Петре Венд твое фото. Она опознала тебя.

— И побежала в полицию?

— Пока нет.

— Почему?

— Она боится.

— Она спрашивала у тебя совета?

— Да.

— И?

— Я сказал, что должен все обдумать. Как ты меня нашла, Сибилла?

— Я обзвонила все отели в Зальцбурге и спрашивала о тебе. В отеле «Питтер» тебя знали. Я пошла к отелю и ждала. Когда ты вышел на улицу, я пошла за тобой и за твоим странным спутником.

— Созидатель церквей, — пробормотал я.

Она сказала:

— Все, что со мной будет, зависит от тебя. Я пленница в этой маленькой стране. Через границу мне больше нельзя. Если ты меня выдашь, меня схватят.

— Возможно, тебя выдаст Петра.

— Она не знает, где я живу.

— Это не так уж сложно установить.

— Конечно, — ответила она.

Я думал: «Ты не должна этого делать, Сибилла. Почему ты не убегаешь? Почему не скрываешься? Почему ты пошла за мной?»

— Почему ты пошла за мной? — спросил я вслух. — Почему ты привела меня сюда? Почему ты не оставишь меня навсегда в покое?

Она еле слышно ответила:

— Потому, что мне нужна помощь. И потому, что я люблю тебя.

— Не потому, что ты меня любишь, — возразил я, — а потому, что тебе нужна помощь.

— Потому, что я люблю тебя, — сказала она. — Если бы я тебя не любила, меня бы здесь не было. Я была бы далеко, очень далеко отсюда, так далеко, что они не могли бы меня найти. Я осталась здесь только потому, что надеялась снова найти тебя.

Она была здесь, под этим мостом, в этом холоде, в этой грязи, потому что любила меня. Иначе она давно была бы в безопасности. Я был причиной ее опасного положения. Если ее найдут, осудят, думал я, то в конечном итоге в этом буду виноват я. Я и ее любовь ко мне. Пятеро русских в узкой траншее под Харьковом мало терзали мою душу. Да они меня и не любили. Я был им так же безразличен, как и они мне. Мне вдруг представилось в моем смятении, что любовь — это что-то ужасное, убийственное и дьявольское, что-то вроде проказы, атомной пыли или чумы. Один обременяет другого своей любовью, бесконечно, безжалостно.

Я люблю тебя… Я люблю тебя… Я люблю тебя.

Это было алиби, оправдание всему.

— Я люблю тебя, — повторила Сибилла Лоредо.

18

Она слишком часто это повторяла.

Я пошел от нее прочь, к лестнице, которая вела на мост.

Сибилла осталась сидеть и только тихо спросила:

— Ты выдашь меня?

Я ничего не ответил.

— Можешь это сделать, — сказала она. — Я больше не буду убегать. И прятаться больше не буду. Я буду в своем отеле. Ты можешь позвонить в полицию и сказать, где я.

Сибилла сидела на бурой бетонной глыбе, не двигаясь, и все говорила и говорила.

Она сильнее, думал я, и она знает, что сильнее. И толкает меня на подлость своей любовью. Если бы она сейчас позвала меня, а я бы не вернулся, то сильнее был бы я, а она бы проиграла. Но она не позвала меня. Она все сидела, и глядела мне вслед, и говорила, что больше не будет скрываться. Она сильнее. И знает, что сильнее.

— Донеси на меня. — Ее голос становился все более хриплым и низким. — Не забудь адрес. Отель «Эксцельсиор», Фэрбергассе, двенадцать. Номер триста семь, третий этаж.

Я заковылял по ступеням наверх.

— Иди в управление полиции, Пауль. Там работают день и ночь. Там есть дежурный, можешь ему все рассказать.

В эту минуту я проходил мимо писсуара для мужчин и читал: «AMI…»

Из темноты доносилось:

— Я останусь здесь еще пятнадцать минут. Могут приходить меня забирать. И ты можешь приходить с ними, Пауль.

«…GO НОМЕ», — прочитал я, проходя мимо дамского туалета.

— Если в течение четверти часа никто не придет, я вернусь к себе в отель. Тогда они могут брать меня там.

Льдины ударялись об опоры моста. Они бились, скреблись и скрипели, леденяще, металлически, без отзвука. Подплывали все новые и новые глыбы. Река была полна ими.

19

Толстый лысый Никита Хрущев — прочитал я в газете по дороге в Зальцбург — во время своей речи на съезде Коммунистической партии ударился в слезы, а под конец упал в обморок. Еще тридцать делегатов, внимавших ему, также в обморочном состоянии были вынесены из зала. Это было для них чересчур, когда новый партийный босс назвал в своей речи мертвого сына сапожника Виссариона Джугашвили — известного как Сталин — предателем, деспотом, чудовищем и убийцей. На каком-то приеме в честь иностранных высокопоставленных лиц Хрущев, плача, рассказывал, как Сталин ему приказал: «Пляши!», и он, трепеща за свою жизнь, плясал. Кумир рухнул.

Теперь уже было неуместно верить в Иосифа Сталина, отца всех трудящихся, героя войны с гитлеровским фашизмом, первого и величайшего сына Советского Союза. Школьники теперь писали якобы «стихийные» письма дочери Сталина, в которых задавали вопрос, не считает ли она более разумным убрать уважаемого папочку из мавзолея и похоронить как обычного человека.

Когда я прибыл в Мюнхен, выдержки из фантастической речи Хрущева уже стали достоянием мировой общественности. Мы завели о ней разговор с шофером, который вез меня из аэропорта в отель «Четыре времени года».

— Вероятно, — говорил я с присущим европейцам чувством неполноценности, — это всего лишь пропагандистский трюк, попытка вновь завоевать те круги, которые симпатизируют коммунистам, но разочаровались в большевиках. Возможно, все это гениальная ловушка для душ всех утративших отечество левых, всех падших красных ангелов.

Мой шофер был другого мнения:

— Может, конечно. Только что русские этим выиграют? Кто радуется этому? Интеллигенты! А с интеллигентами каши не сваришь. Они трусливые и бесхребетные и при первом удобном случае свалят. Нет, с интеллигентами мировой революции не сделаешь!

Он был большой скептик, этот шофер. Он продолжал:

— Знаете, у меня был друг, он был ярым коммунистом. Сражался в Испании, сидел в фашистских застенках и всю свою жизнь был не в ладах с властями. Он не был интеллигентом — такой порядочный сильный парень. Неделю назад он сказал мне, что верил в Сталина, как другие верят в Господа Бога. Его десятки лет учили верить в Сталина.

— И что теперь?

— Теперь, — сказал шофер, — больше не верит. Вчера он повесился. А перед этим написал мне письмо, что должен повеситься, потому что не может вынести всего этого. Не может человек вынести: десятилетиями верить в кого-то как в Бога и в один прекрасный момент узнать, что верил в убийцу, в чудовище, в преступника. Он — не может, написал мой друг. И поэтому вешается. Видите, — продолжал таксист, — таковы они, эти люди, которых не обрадовали речи господина Хрущева; это люди, потерявшие веру в коммунизм. Интеллигенты могут сто раз на дню сменить свою веру. Простым людям это сложнее.

Он переключил на вторую скорость, притормозил, чтобы пропустить компанию подвыпивших участников карнавала, и закончил:

— Вот увидите, что будет: через пару лет в России запретят коммунистическую партию!

Я шел к своему отелю по пустынным улицам Зальцбурга и думал о Сибилле.

Сибилла лишила жизни двух человек.

Я любил Сибиллу.

Она сидела там внизу у воды и ждала, что за ней придут полицейские. Невозможно было себе представить, чтобы тот друг таксиста верил в Сталина больше, чем я в Сибиллу. Может быть, он верил дольше, но никак не больше. И вообще нельзя верить больше или меньше. Можно верить — и все.

Что я должен делать?

Мне тоже надо вешаться? Или пойти в полицию? Для того чтобы повеситься, мне не хватало мужества. А в полицию…

Я должен пойти в полицию. Это мой долг. Два человека лишились жизни, я знал убийцу, он сам признался мне в содеянном. Это был мой долг — донести на него. Сравнение с пятерыми русскими было неправильным, я его выискал только из робости.

Я продолжал идти и размышлять. Я был слишком робок, чтобы донести на нее. А она это знает? И вообще, опасается ли она меня? Или она полностью во мне уверена?

«Я люблю тебя», — говорила она. Это был ее козырь. С ним она уже выиграла. Поэтому она это постоянно и повторяла. А может, она меня и вправду любит?

Я дошел до отеля. Входная дверь была заперта, мне пришлось звонить. Открыл заспанный ночной портье:

— Вы довольно долго гуляли, господин Голланд! — Он встревоженно посмотрел на меня. — С вами все в порядке?

— Нет, — ответил я. — У вас есть снотворное?

Он дал мне две пилюли. Я поднялся в номер и проглотил обе. Но они не подействовали, в эту ночь мне не удалось ни на минуту сомкнуть глаз. Я лежал в своей постели, и смотрел в темноту, и думал о Сибилле и о человеке, который повесился. Один раз — около четырех — зазвонил телефон. Но когда я поднял трубку, никто не ответил, были слышны только шорохи на линии. Я пару раз постучал по вилке, потом послышался голос ночного портье:

— Господин Голланд?

— У меня звонил телефон.

— Да, вас спрашивали.

— Кто?

— Не знаю, господин Голланд. Дама не назвала своего имени.

— Спасибо, — сказал я.

Дама не назвала своего имени. Может быть, дама только хотела выяснить, дома ли я. И, как только она это выяснила, повесила трубку. Я испуганно подумал, что больше не люблю Сибиллу. Я ее ненавижу. Но, кажется, любовь и ненависть идут рука об руку. И даже ненависть предполагает веру. Я с ужасом осознал, что не переставал верить в Сибиллу.

Я поднялся и сел у окна. Улица была пустынна, фонари все еще горели. Небо над крышами медленно светлело. Мимо прогрохотал молоковоз. Потом совсем рассвело, я побрился и заказал завтрак. После горячего кофе я почувствовал себя лучше. Я вызвал такси. В половине девятого я вышел на залитую солнцем улицу. Шофер открыл дверцу такси.

— В полицейское управление, — сказал я.

Такси с грохотом отъехало. Солнце светило на грязный снег, люди спешили на работу. Был прекрасный зимний день с ясным голубым небом и легким восточным ветром. Я ехал в полицейское управление, чтобы заявить на Сибиллу Лоредо.

20

Ее ошибка была в том, что она непрестанно говорила о своей любви. На самом деле она меня не любила. Она никогда меня не любила. Это я любил ее. Она это знала. И думала, что может делать со мной все, что хочет.

«Я люблю тебя».

И я делал все.

Это было так просто.

Но она заблуждалась. Все было не так просто. Нельзя любить убийцу. Или, по крайней мере, нельзя жить с убийцей. Я не мог. Может, другие и могли бы, а я — нет.

Я думал, проезжая по заснеженному Зальцбургу, что у нее был шанс. Она имела целую ночь форы. Если она так уверена во мне, что осталась в отеле, то она получит по заслугам. Но может быть, она сбежала ночью, может быть, она больше не верит в мою зависимость. Тогда у нее все еще остается шанс. Но она, конечно, осталась в отеле «Эксцельсиор», горько подумал я. Слишком часто я говорил, что люблю ее.

— Простите!

— Что такое?! — вздрогнул я.

Машина стояла. Шофер настороженно посмотрел на меня:

— Все, приехали. Я не могу стоять. Стоянка здесь запрещена.

Все, приехали. Я не могу стоять. Стоянка здесь запрещена. Я расплатился. Слишком часто я повторял, что люблю ее.

— Мне подождать?

— Не надо, — сказал я. — Я не знаю, сколько пробуду здесь.

Здание управления полиции было старинным строением с мощными стенами и въездной аркой. Здесь стоял полицейский, который отдал честь, когда я подошел.

— К комиссару Эндерсу.

— Второй этаж, комната сто сорок три.

— Спасибо, — сказал я.

— Первая лестница налево, — крикнул он мне вслед, когда я уже прошел во двор.

Это был квадратный двор с каштаном посередине, который стоял в снегу, черный и голый. К стене были прислонены велосипеды. Я поразился, сколько здесь было велосипедов. Я поднялся по узкой обшарпанной винтовой лестнице на второй этаж. В здании пахло лизолом. Я вышел в длинный коридор с высокими потолками и множеством дверей. Напротив дверей были большие окна. На широких подоконниках сидели люди и тихо переговаривались между собой. Перед дверью 134 ожидающих не было.

Я постучал.

— Entrez![57] — послышался мягкий голос комиссара Эндерса.

Я вошел.

— Извините, я думал, вы один!

— Заходите, заходите, господин Голланд, — ответил тщательно одетый, ухоженный служащий полиции, переводя взгляд с меня на своего посетителя, который сидел напротив него за письменным столом. — У госпожи Венд нет от вас секретов!

21

Я напрочь забыл о ней, о женщине с белыми волосами и водянисто-голубыми глазами. И вот она сидела передо мной, ненакрашенная, бледная от бессонной ночи. Я поздоровался. Она опустила голову. На ней был синий костюм и белая блузка. Комиссар был одет в национальном стиле, в серо-зеленых тонах. Он подал мне руку, и мы оба сели.

— А мы вас уже искали, господин Голланд, — сказал Эндерс.

— Да? Когда? — В моей голове завертелась карусель. Я глянул на Петру. Она смотрела в сторону. Я посмотрел на комиссара. Он изучал свой письменный стол. Оба избегали моего взгляда.

— Вчера ночью, около одиннадцати, господин Голланд. — Он поиграл своим конвертовскрывателем и откашлялся. — Вас не было в номере.

— Я… я немного прогулялся.

— Вчера ночью был такой туман, да?

— Да, и что?

— Я сейчас как раз об этом вспомнил, господин Голланд.

Я подумал: они мне не доверяют, они оба. Я должен рассказать, что знаю. Я должен заявить на Сибиллу.

Но я молчал.

— Наше interrogatoire[58] дало некоторые результаты, — сказал комиссар. — Я хотел вас проинформировать. Мы добились succès[59]. Венская служба уголовной регистрации работает excellent[60].

— Что вы обнаружили?

— Мы получили сведения, господин Голланд, — pardon[61], вам это будет неприятно, — что ваша исчезнувшая подруга разыскивается под именем Виктории Брунсвик.

Я молчал.

— Поэтому я пригласил сегодня утром госпожу Венд. В девятьсот сорок пятом она сделала на нее заявление, а именно…

— Нет необходимости продолжать, господин комиссар, — произнесла Петра дрожащим голосом. — Я все рассказала господину Голланду еще вчера.

— J'ai compris[62], — ответил Эндерс и, повернувшись ко мне, добавил: — Мне госпожа Венд поведала эту историю полчаса назад.

Он в упор посмотрел на меня:

— Вы совершали свою прогулку в тумане до или после разговора с госпожой Венд?

— После. — Я поднял голову. — А в чем дело? Вы думаете, что я прячу госпожу Лоредо под одеялом? Или вы полагаете, что я встретился с ней ночью и помог бежать?

— А если бы вы ее встретили, вы помогли бы ей с побегом? — Он ткнул своим конвертовскрывателем в воздух и улыбнулся.

— Что это за вопрос?

— Pardon, господин Голланд. Вы любите госпожу Лоредо, не так ли?

— Да.

— Было бы вполне понятным, если бы вы захотели помочь ей.

— Вы считаете ее убийцей?

— О, разумеется, — любезно подтвердил он, — naturellement[63], господин Голланд.

Внезапно я запаниковал: надо предупредить Сибиллу. Я должен укрыть ее в безопасном месте. Сейчас полицейские пойдут по отелям, теперь ее ищут. Если они ее найдут, то арестуют.

Мне вдруг стало невыносимо жарко. Я закрыл глаза и застонал.

— Для вас это большое malheur[64], господин Голланд. Я питаю к вам симпатию. Позвольте один вопрос?

— Какой вопрос, господин комиссар?

— Зачем вы пришли ко мне?

Мне удалось ответить нормальным голосом:

— Я хотел справиться, продвинулось ли ваше расследование и можно ли мне уехать.

Он странно посмотрел на меня и ответил:

— Мы сняли ваш карантин. Госпожа Лоредо больше от нас не уйдет. Вы можете покинуть город, если хотите.

— Спасибо.

— Куда вы намерены ехать, господин Голланд?

— Пока не знаю.

— Сообщите нам, пожалуйста, когда будете знать.

— Непременно, господин комиссар.

Сибилла. Сибилла. Сибилла.

Я заметил, что Петра смотрит на меня, пристально и значительно. Я спросил:

— В чем дело? Почему вы на меня так смотрите?

Полицейские. Счет пошел на минуты. Мне надо идти. Но я не должен давать повод к подозрению. Я должен выглядеть совершенно спокойным. Спокойным и уравновешенным.

Петра ответила:

— Потому что мне вас жаль, господин Голланд.

Мне самому себя жаль. Я был тем, что американцы называют self-pity-man[65]. Все интеллигенты жалеют себя. Мой бог рухнул, и я пытаюсь уклониться от последствий. Таксист из Мюнхена был абсолютно прав.

— Благодарю вас за сочувствие, — сказал я Петре.

Было девять часов сорок пять минут. Я прохромал к выходу. По лестнице я проскакал на одной ноге, чтобы было быстрее. Полицейский у ворот снова отсалютовал. Я шел быстро, как только мог, к своей резиденции. На углу у кафе Томазелли я резко обернулся, чтобы посмотреть, не идет ли кто за мной.

На улице было так же пусто, как и в кафе.

Заспанный официант зашаркал мне навстречу:

— Доброе утро, слушаю вас!

— Кофе, — ответил я. — Где у вас телефон?

Он махнул рукой:

— Там, сзади.

Я быстро вошел в маленькую обитую кабинку, полистал телефонную книгу, бросил монетку и набрал номер.

— Отель «Эксцельсиор», здравствуйте!

— Госпожу Лоредо, пожалуйста.

— Минуточку.

Потом я услышал ее голос:

— Алло?

— Это Пауль. Ты должна срочно покинуть отель.

— Да, Пауль.

— Они тебя ищут.

— Да, Пауль.

— Нам надо увидеться.

— Где?

Об этом я уже подумал:

— Езжай в кинотеатр «Новости дня» у моста. Чемодан оставь в гардеробе. Я буду сидеть в двадцатом ряду. Через четверть часа. Все поняла?

— Да, Пауль.

Я положил трубку и вернулся за столик. На нем уже стоял кофе. Но я пролил полчашки, когда стал его пить. Мои руки дрожали как в приступе лихорадки.

22

Потом я заказал у стойки срочный разговор с Франкфуртом. Все приходилось делать очень быстро, у меня больше не было времени. Через три минуты ответили из моей редакции. Я попросил Калмара — он был надежным другом.

Я спросил его:

— Что у нас есть о контрабанде кофе из Зальцбурга в Германию?

— Ты имеешь ввиду из неопубликованного?

— Да. На кого у нас больше всего материала? Кому мы можем больше всех навредить?

Он немного подумал и сказал:

— Алисе Тотенкопф, она там самая злостная нарушительница.

— Она еще при деле?

— Еще как! А что с тобой? Зачем она тебе понадобилась?

— У меня нет времени. Дай мне ее адрес.

— Подожди, спрошу в архиве.

Я подождал. Через минуту Калмар сообщил:

— Она проживает в доме двадцать четыре по Бурггассе. Телефон…

— Не нужно. Я пойду прямо к ней, иначе она сбежит от меня.

— Что случилось, Пауль?

— Пока, — я положил трубку.

Потом мне еще пришлось обождать, пока телефонистка назовет плату за разговор, и наконец я покинул кафе со странным балконом над входом. Я взял такси и поехал к кинотеатру «Новости дня». Пару раз я оглядывался через заднее стекло, но за нами никто не следовал.

— Подождите, — сказал я шоферу.

В это время дня кинотеатр был почти пуст. На первых рядах сидели дети, прогуливающие школу. Я сел в двадцатый ряд. Сибиллы еще не было. Я посмотрел конец «Новостей дня», потом начался мультфильм под названием «Сбежавшая мышь». Его сюжет был очень простым, но захватывающим.


Бедную серую мышку нещадно третирует здоровый жестокий кот. Он гоняет ее по дому, прокручивает в мясорубке, давит в соковыжималке и так раскручивает ее в воздухе, что она летит прямо в ведерко с белой краской. Теперь серая мышка становится белой.

Кот, думая, что она погибла, довольный, садится на радиоприемник и наслаждается развлекательной музыкой. Внезапно концерт прерывает голос диктора, который, дрожа от страха, сообщает, что из лаборатории сбежала белая мышь. Эта мышь проглотила столько взрывчатого вещества, что, если ее посильнее толкнуть, на воздух взлетит весь город. Всех просят быть осторожными с белой мышью. Настает звездный час обиженной. Выкрашенная в белый цвет, она дефилирует перед застывшим в ужасе котом, который, естественно, принимает ее за сбежавшую мышь. Теперь ситуация поворачивается на сто восемьдесят градусов. Кот оберегает мышку, как мать своего младенца. А мышь совершает одно безумие за другим. Она выпрыгивает из окна. Ценой своего оторванного хвоста кот успевает выскочить в сад раньше, чтобы поймать ее. Мышь выбивает подпорку в открытом рояле, чтобы крышка прищемила ей голову. Кот сует в щель свою, чтобы помешать этому.


Дети в первых рядах заходились от смеха.

— Пауль…

В конце ряда стояла Сибилла.

Я поднял руку. Она подошла и села рядом. Дети смеялись так громко, что можно было спокойно говорить.


В это время мышь в своих проказах падает в ванну с водой, белая краска смывается, и она становится серой. В досаде кот понимает свое ужасное заблуждение. А мышка, которая сама себя не видит, все пляшет перед носом своего врага. Она думает, что все еще белая, и поэтому чувствует себя в безопасности.


— Что случилось?

Я рассказал, что произошло.

— И как мне теперь исчезнуть из города?


Кот дает разоблаченной мыши такого пинка, что она вылетает прямо через стену. В то же мгновение в открытых дверях появляется настоящая белая мышь.

Дети заливались звонкими высокими голосами.

— Я переправлю тебя через границу.


Кот обнаруживает новую посетительницу. Конечно, он принимает ее за своего давнего недруга, прыгает на нее, прихлопывает лапой… и взлетает вместе со всем городом на воздух. На экране разразился хаос.


— Пойдем, — сказал я.

Мы вышли из зала, забрали в гардеробе чемодан и поспешили на улицу.

— Вы уже уходите? — удивилась кассирша.

Я-то надеялся, что она нас не заметит, и поспешно ответил:

— Мы спешим на поезд.

Она с любопытством оглядела нас.

— Бурггассе, двадцать четыре!

Такси поехало. Сибилла сидела рядом со мной на заднем сиденье. Она была божественно красива в это утро, красива как никогда.

Неожиданно она промолвила:

— Спасибо, Пауль.

Я ничего не ответил. Солнце померкло, и я пожелал, чтобы нам сопутствовал сумрак.

Дом двадцать четыре по Бурггассе был старым, с тяжелыми сырыми сводами. На кривых лестницах горели слабые лампочки, свисающие на проводах из ноздреватых стен. Пахло углем и жиром. Умывальники и туалеты выходили в коридор. Возле квартирных дверей располагались кухонные окошки. В одной кухне злобно ругались муж с женой. Она кричала:

— Не ври! Я видела, как ты целовался с этой стервой!

Муж орал в ответ:

— Заткни пасть и отдай мои деньги!

Алиса Тотенкопф жила на втором этаже. На двери под ее именем на белой эмалированной табличке было написано: «Грузоперевозки». Я постучал. Тут же раздался пронзительный женский голос:

— Кто там?

Я сделал Сибилле знак молчать и не отвечал сам.

Тяжелые шаркающие шаги приближались к двери.

— Вы что, не умеете говорить? Кто вы такие? — Дверь открылась. Я тут же распахнул ее шире, затолкнул Сибиллу впереди себя и вошел в полумрачную грязную кухню. Все происходило очень быстро.

— Чего это вы надумали?

Алиса Тотенкопф была самой толстой женщиной из всех, кого я когда-либо видел в своей жизни. Она была похожа на огромный шар жира. Шеи у нее не было, только неимоверное количество лежащих друг на друге подбородков. Ее гигантские груди покоились на круглом выпяченном вперед животе необъятных размеров. Пальцы руки, которую она выставила вперед, больше походили на туго набитые сардельки. Ей было около шестидесяти, и она говорила со свистом, с трудом проталкивая слова через горло. У нее была астма.

— Убирайтесь немедленно, — сипела она, — или я вызову полицию!

Я с чемоданом Сибиллы уже прошел в жилую комнату. Она была обставлена уродливой мебелью рубежа веков. Здесь была прорва плюша, точеного дерева, колоссальный буфет и обитая кожей софа, на которой сейчас визжал мопс. Тотенкопф настигла меня, схватила за руку и заорала:

— В последний раз спрашиваю, кто вы такие?

— Имена не имеют значения, госпожа Тотенкопф. Вы должны нам помочь.

— Хватит, Фифи! — прикрикнула она на мопса. — Как это я должна вам помочь?

Взгляд ее хитрых глазок метался от Сибиллы ко мне и от меня к Сибилле. Она боялась, я это чувствовал. А если она боялась, то все было в порядке.

— Нам надо через границу, госпожа Тотенкопф. Но у нас нет документов.

— Ну, и?

Теперь, поняв, что у нас на уме что-то незаконное, Алиса Тотенкопф несколько успокоилась. Она рухнула на софу, задрав при этом платье и оголив свои толстые ноги. Фифи тут же переполз ей на колени.

— А чего вы, собственно, пришли ко мне? — просвистела она.

— Госпожа Тотенкопф, — сказал я, подойдя к ней так близко, что мопс снова ощерился, — мне известно, что вы возите контрабандой кофе.

— Какая наглость! С чего это вы взяли?!

— Вы перевозите кофе как транзитный груз, а на Рейхенхалльском языке вы его перегружаете.

— Ложь! Ложь! Чистейшая ложь!

— Вы уже условно осуждены. Но полиции еще не известно об этом новом трюке с транзитом. — Я проникновенно добавил: — Если вы нам не поможете, я пойду в полицию и все расскажу.

На это Тотенкопф яростно завопила:

— Вы просто блефуете, шпион дерьмовый!

Я молчал.

— Я ничего не скажу, вообще ничего больше. Пустите, я позвоню своему адвокату!

Она попыталась встать, но я толкнул ее назад. Мне вспомнилось еще одно имя, которое называл Калмар. Я сказал:

— Вашего партнера в Траунштейне зовут Юлиус Обермайер.

Теперь она замолчала.

— Кроме того, я плачу, — продолжал я. — Я заплачу за нас обоих три тысячи шиллингов.

Я услышал, что Сибилла позади меня присела, но не оглянулся. Я протянул Тотенкопф деньги.

— Вас разыскивают? — спросила она, не притрагиваясь к купюрам.

— Да.

— А если вас найдут?

— Если найдут нас, то найдут и кофе, госпожа Тотенкопф. Так и так все кончится.

Это она себе уяснила.

— Поэтому я плачу прямо сейчас.

Она собралась с мыслями.

— Пять тысяч, — заявила она.

Мы сошлись на четырех. После чего я дотащил ее до настенного телефона и набрал нужный номер.

— Это Алиса, — просвистела она в трубку. — Позови Отто… Не мели чепухи! — вдруг взвилась она. — Что значит еще в постели! Ну так разбуди его!

Я подошел к Сибилле. Она сидела на своем чемодане посреди комнаты. Она прошептала:

— Зачем мне возвращаться в Германию?

— Теперь они ищут тебя в Австрии, — тихо ответил я, пока Тотенкопф вдалбливала Отто, которого только что разбудили, что он должен сделать еще одну погрузку.

— Обычным путем с твоим паспортом ты больше не сможешь пересечь границу. Надо достать тебе новые документы. На это потребуется несколько дней. До того времени ты не должна никому попадаться на глаза.

— Но…

— Я знаю один в отель в горах. Я отвезу тебя туда.

Тотенкопф кричала в трубку:

— Это двое моих друзей, я не могу им отказать! Нет, еще сегодня! Подожди, спрошу… — Она повернулась ко мне: — Через час.

— Сейчас, днем?

— Мы ездим только днем.

— Но ночью гораздо удобнее перегружать.

— Ночью на дороге и патруля больше. Так что, едете или нет?

— Шесть тысяч, если ночью!

— Нет, — решительно заявила она, — или днем, или никогда.

— Ну, хорошо.

— Мои друзья говорят, хорошо. Пошли Франки забрать их… Когда?.. Да, через четверть часа. — Она повесила трубку и переваливаясь двинулась к нам. — Через пятнадцать минут за вами заедут.

— Спасибо.

— А что… что будет потом? — неуверенно спросила Сибилла.

Тотенкопф с любопытством посмотрела на нее:

— Однако забавная вы парочка, вы двое! Что вы там натворили?

— А вы как думаете, что?

Она глубоко задумалась. При этом у нее отвис еще один подбородок.

— Играли на фальшивые жетоны?

— Угадали! — ответил я.

Она покачала своей оплывшей головой:

— Ну и ребячество! Это и не могло пройти. Поди, сами и изготовили, а?

Я кивнул.

— Из синтетической смолы, да?

Я снова кивнул.

— Идиотизм! Вы что, не знали, что все жетоны за тысячу шиллингов пронумерованы?

— Мы и на наши поставили номера, — сказал я.

— Идиоты, — ответила она. — А я-то держала вас за умных!

Я пожал плечами. Сибилла спросила слабым голосом:

— А что будет, когда за нами заедут?

Я сказал:

— Сейчас объясню тебе. Неподалеку от Зальцбурга в австрийскую территорию глубоко вдается кусочек немецкой земли. Это так называемый Рейхенхалльский язык. Имеется автомобильное шоссе, которое в объезд этого языка проходит от Зальцбурга до Лофера по австрийской территории. Оно протяженностью около ста пятидесяти километров.

— Сто двадцать пять, — просвистела Тотенкопф.

— Сто двадцать пять, — поправился я. — Но есть и другая дорога, которая проходит прямо через Рейхенхалльский язык по немецкой территории. Она, естественно, много короче. Насколько короче? — обратился я к Тотенкопф.

— Сорок километров, — ответила та и села возле буфета. На буфете стояли чудовищные часы, на которых восседал в раздумье Вальтер фон дер Фогельвайде[66]. Часы весили по меньшей мере двадцать килограммов.

— Эта вторая дорога, — объяснял я Сибилле, — служит для транзитных перевозок. Грузовики в Зальцбурге опечатываются таможенниками. Один из них звонит на пост в Лофере, на другом конце трассы, и сообщает точное время отправления машины из Зальцбурга. Те говорят, сколько времени требуется на путь от Зальцбурга до Лофера. Если грузовик прибывает до истечения этого срока, он без промедления пропускается дальше на австрийскую территорию, так как ему не хватило бы времени на остановку и перегрузку.

— А как же тогда с контрабандой? — изумилась Сибилла.

— Не желаете рассказать? — спросил я у Тотенкопф.

— Рассказывайте сами! — Она подарила меня изумленным взглядом. — Хотела бы я знать, откуда вам все доподлинно известно.

— Я знаю многих людей, — ответил я.

С полгода назад Западное Пресс-агентство послало моего друга Калмара на Рейхенхалльский язык. Тогда речь шла о контрабанде урановых руд. При случае Калмар интересовался и другими вещами. Сейчас я был ему несказанно благодарен за его тогдашнее любопытство.

Я продолжил:

— Госпожа Тотенкопф занимается контрабандой кофе. Кофе в Германии стоит дороже, чем в Австрии, так что дельце выгодное.

— Уже не так, как раньше, — пожаловалась та.

— Но все-таки. Госпожа Тотенкопф высылает грузовик с мешками кофе. На границе она правдиво декларирует кофе. Машина опечатывается. Шофер отправляется по транзитной дороге. У него нет времени, чтобы остановиться и разгрузиться. Поэтому в тихом укромном месте появляется второй грузовик. Порожний. Напарник срывает пломбу таможни и перебрасывает мешки с кофе со своего грузовика на тот второй, который едет с ним борт о борт. Если попадается встречная машина, они на время прерывают операцию.

— Вы с таможни, — ахнула Тотенкопф в панике.

— Нет, — бросил я и продолжал: — Как только машина опустеет, появляется еще один грузовик, груженый мешками с цементом. Точно так же, в движении, теперь перегружаются мешки с цементом. При этом несколько мешков с кофе остаются в кузове на случай, если таможенник в Лофере проткнет мешок для пробы, ну и чтобы сохранялся запах кофе. Вот и все. Грузовик госпожи Тотенкопф вовремя прибывает в Лофер на австрийскую территорию. Только кофе остается в Германии. Так, госпожа Тотенкопф?

Она была потрясена:

— И такой человек, как вы, позволяет себя поймать на фальшивых жетонах?!

23

Не знаю, приходилось ли вам по-настоящему нанюхаться кофе. Не из кофейника или чашки, а кофе в мешках, сотнями килограммов кофе. Это мерзкий запах, отвратительнее любого другого. Шофер Отто, по кличке Ухарь, перед тем как запереть нас с Сибиллой в кузове за мешками, дал нам мокрые тряпки. Еще он надрезал часть парусины, чтобы дать доступ встречному воздуху, и все-таки мы едва не задохнулись едким, горьким запахом кофейных бобов.

Мы ехали по шоссе к границе. Сибилла не произносила ни слова. Она, скорчившись, сидела возле меня и держала у лица мокрую тряпку. Время от времени она шевелилась. Шофер по кличке Ухарь настойчиво внушал нам, что мы должны как можно меньше вдыхать. Маленький белесый парень, он походил на хорька. Его напарника звали Лошмидт. Лошмидт был краснолицым великаном. Он и должен быть крепким, ведь он таскал мешки…

Самым скверным было время стоянки на пограничном посту. Ухарь пообещал, что постарается управиться как можно быстрее, и все-таки это тянулось слишком долго. Сибилла начала нервничать. Она застонала.

— Тише, — шепнул я.

Запах становился невыносимым, у меня на лбу выступил пот. Снаружи таможенник ходил вокруг грузовика и переговаривался с Ухарем. Ее скрутило.

«Боже!», — простонала она. Я рукой закрыл ей рот.

— Откройте кузов! — послышался голос.

— Момент, господин инспектор!

Кузов заходил ходуном, когда Ухарь открывал дверцу. Мы сидели далеко за мешками, луч света не добрался до нас. Тело Сибиллы дернулось, и она затихла, навалившись на меня всей тяжестью. Она потеряла сознание.

— Проезжайте, — сказал незнакомый голос. Сейчас двенадцать тридцать четыре.

Через минуту мы отъехали. Я прижал рот к прорези и попытался вдохнуть. Встречный ветер резанул по губам, как нож. Как следует надышавшись, я уперся в кабину водителя и поднял голову Сибиллы.

Я придвинул ее лицо к щели в тяжелом полотнище, чтобы на него попадал воздух, а сам снова прикрыл нос мокрым клочком. Через некоторое время Сибилла пришла в себя. Ее дыхание стало частым и хриплым, тело содрогалось, она дышала, чтобы остаться в живых.

Внезапно грузовик остановился.

Я услышал, как распахнулась дверца, затем послышались шаги, потом голос. Это был напарник шофера Лошмидт:

— Начинаем разгружать. Еще немного продержитесь?

— Да, — крикнул я.

Машина снова тронулась.

— Уже скоро, — прошептал я. — Еще пару минут, Сибилла, еще пару минут!

Она застонала.

— Дыши! Держи рот у щели и дыши! Ты можешь дышать? Воздух идет?

Она застонала снова. Теперь послышался мотор второго грузовика. Он ехал с нашего борта.

Незнакомый голос крикнул:

— Начали!

Невидимый, отгороженный от нас мешками Лошмидт начал перекидывать груз на другую машину. Он работал как автомат, точно и с неслыханной скоростью. Уже через короткое время появился просвет. Воздух устремился в наш закуток. Сибилла широко открыла свой большой рот и дышала, как утопающий. Вонь отступала. Вскоре стал виден Лошмидт. Он устойчиво держался на мчащемся автомобиле и один за другим перебрасывал тяжелые мешки. В солнечном свете этого зимнего дня он походил на могучего лоснящегося от пота гиганта из германских сказаний. Мы поползли мимо него к заднему борту. Там еще оставалось три мешка.

Лошмидт свистнул. Шофер нажал на тормоза. Грузовик стал снижать скорость.

— Быстрее! — крикнул Лошмидт. — Давайте быстрее!

Машина остановилась. Лошмидт швырнул чемодан Сибиллы в кювет, я следом свою небольшую сумку.

— Прыгайте! — закричал Лошмидт Сибилле.

Она спрыгнула, не удержалась на своих высоких каблуках и полетела в канаву. Я боком развернулся так, чтобы мои ноги свешивались за борт, и съехал. Я приземлился на здоровую ногу, и только-только отпустил борт грузовика, как Ухарь снова дал газу. Я поковылял к Сибилле. Она лежала на спине и смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Ее рот был открыт, черные волосы разметались по снегу.

Она протянула ко мне руки, я хотел помочь ей подняться, но поскользнулся и рухнул на нее. Мы лежали в заснеженной канаве, она лицом ко мне. И она целовала меня. На этот раз ее губы были горячими и влажными. Ее зубы ударяли по моим губам. Кровь заливала мне язык.

Мимо нас по направлению к Лоферу спешил другой грузовик. Это была машина, груженная мешками с цементом, которые будут перегружать. Алиса Тотенкопф отточила свою систему до совершенства.

24

Десять минут спустя подъехало такси. С шофером договорилась из Зальцбурга Тотенкопф. Она заказала его на тринадцать часов к семнадцатому километру дороги. Было тринадцать ноль пять, когда он вылез из мерседеса и снял перед Сибиллой фуражку.

— Извините за опоздание, госпожа!

Он открыл дверцу, и Сибилла уселась на заднее сиденье. Когда я хотел последовать за ней, он выбросил вперед руку:

— Двести марок.

— Все в порядке, я в курсе, вы получите свои деньги.

— Сейчас, — резко возразил он. — В окрестностях слишком много полицейских. Если вас задержат, возможно, вам будет не до этого.

Но нас не задержали. Мы ехали в направлении Мюнхена. В машине не было стенки, отделяющей от водителя, и поэтому мы с Сибиллой не разговаривали. Она сидела рядом со мной, отвернувшись, и глядела через окно на снег. За Траунштейном скрылось солнце. У Химзе повалил снег, густой и мокрый. Засвистел порывистый восточный ветер. Над Мюнхеном небо было темным.

— Надвигается буран, — сказал шофер. Машину постоянно заносило, он с трудом удерживал ее на правой полосе дороги.

Неожиданно Сибилла вскочила:

— Что это?

— Где?

Она показывала вперед, на кровавое месиво. Это было раздавленное животное. Части его туловища были разбросаны по шоссе. На самой большой сидела огромная черная птица и долбила клювом мертвую плоть.

— Всего лишь кошка, — ответил шофер.

Птица заслышала шум приближающегося автомобиля и взлетела, подняв с собой в воздух кусочек меха. Мерседес прокатил по кровавому месту дальше на север. Я оглянулся. Черная птица снова спустилась на мертвечину.

Под Розенгеймом мы оставили шоссе и съехали на проселочную дорогу. Снегопад все усиливался. Окна автомобиля замерзли, резиновые прокладки дворников обледенели. Время от времени шофер останавливался, выходил из машины и, сыпя проклятьями, очищал стекла. Ветер крепчал, все больше темнело. Мы проезжали через деревни с низкими домиками и маленькими церквушками. Баварские горы не были видны, они скрывались за облаками.

— Откуда ты знаешь этот отель? — спросила Сибилла.

— Был там пару раз. Я позвонил. Нас ждут, — ответил я. Шофер слышал каждое слово.

Отель «Под небесами» располагался на плато горы, носившей то же название. Он находился на высоте около тысячи восьмисот метров, и добраться до него можно было только по канатной дороге. Другого пути наверх не было, гора была слишком отвесной. Дорога пролегала над многочисленными глубокими ущельями. Отель «Под небесами» располагал тридцатью по-современному обставленными номерами, баром, отличной кухней, сауной и верандой для лежачих больных. Какой-то господин с Рейна построил левое крыло для себя и своих друзей. Но пожить под облаками ему не пришлось, потому что, когда дом был отстроен, тот умер. Волнения по поводу декартелизации концерна Круппа спровоцировали обширный инфаркт миокарда.

Наследники богатого господина пристроили второе крыло и оборудовали здание под гостиницу в надежде извлечь из дома на горе прибыль. Но эти ожидания не оправдались, отель — постоянно пустовавший — приносил только убытки. Киностудии и издатели, как правило, поселяли «под небесами» своих авторов, когда те находились в цейтноте.

Меня самого посылала на «Небеса» моя редакция, чтобы писать.

Однажды я взял с собой девушку, но через неделю она не выдержала и сбежала. На «Небесах» было очень пустынно, как раз то, что мне и было нужно, чтобы спрятать Сибиллу. Это было идеальное место для моих целей.

В половине четвертого мы добрались до нижней станции канатной дороги. Беззубый старик, почти глухой, перенес наш багаж из такси в деревянное здание станции. Шофер сразу же уехал, не прощаясь. У Сибиллы были насквозь промокшие чулки, она то и дело едва не падала в своих легких туфлях на высоком каблуке.

— Позвоните наверх, — сказал я старику, усаживая Сибиллу в качающуюся кабину.

— Простите, я немного плохо слышу. Что вы говорите?

— Вы должны позвонить наверх, — закричал я. — Мы гости отеля. Господин и госпожа Голланд.

— Да, — растерянно сказал он и стряхнул с носа каплю, — вы совершенно правы, господин, погода ужасная!

Он закрыл дверцу кабины с опущенными стеклами.

— Меня зовут Голланд! Вы не понимаете имени?

— Голландия, да-да, Голландия…

— Позвоните наверх!

— Пожалуйста, не раскачивайтесь во время поездки и не высовывайтесь наружу!

Я отчаялся и сунул ему в руку марку.

— Да, снег, — сказал он на это. — Снег — это плохо. А хуже всего буран. Я чувствую, что он приближается. Вот увидите…

Он отошел к настенному динамику, нажал на кнопку и прокряхтел:

— Поехали, Зепль!

Кабина дернулась. Мы начали возноситься к «Небесам». Нижняя станция быстро осталась позади. Уже через две минуты мы поднялись к нижней границе облаков. Нас обступила серая мгла. Кабина ползла со скрипом и скрежетом. Около мачт ее раскачивало. В ней было холодно. Впервые с тех пор, как я снова встретил Сибиллу, мы были наедине. Она сидела напротив меня, вдавленная в угол ледяной гондолы, и дрожала от холода.

Я сказал:

— Я представлю тебя моей женой. Арендатора зовут Ольсен. Он очаровательный человек. И сразу уеду назад, в Зальцбург.

— Я так и думала, — ответила она.

Теперь кабина качалась сильнее, злые порывы ветра разбивались об ее стенки. Мы были среди облаков.

Я сказал:

— Сегодня утром я был в полиции. Я хотел заявить на тебя.

— Но ведь не сделал этого, — ответила она без всякого триумфа.

— Нет, почему-то не смог. Я помогу тебе, Сибилла. Ты получишь новые документы. Но мы расстанемся. Я просто больше не смогу жить с тобой.

Она молча кивнула.

— Это невозможно. Ты убила, из своекорыстных и низких мотивов ты убила двух человек, за это тебе нет прощения.

— Ты говоришь, что любишь меня. Как же ты можешь уйти, если ты меня любишь?

— Я больше не люблю тебя, — ответил я.

Кабина остановилась перед мачтой. Я поспешил успокоить:

— Не бойся, это они останавливают из-за бурана. Сейчас она двинется дальше.

И действительно, гондола осторожно и медленно миновала опору и дальше пошла быстрее. Внизу заскользила черная тень. Это была вторая гондола. Мы миновали половину пути.

Все больше темнело.

— Конечно, я люблю тебя, — сказал я. — Поэтому я тебе и помогаю, поэтому я здесь. Но я больше не могу быть с тобой вместе, я боюсь тебя, я вижу, что действительно совсем тебя не знаю. Я люблю твое лицо, твой голос и твои руки. Но твои руки убивали, твой голос лгал мне, твое лицо обмануло. Я в полном смятении, но одно я знаю точно: я больше не хочу иметь с тобой ничего общего.

— Какой ты правильный, — горько сказала она. — Какой порядочный, какой великодушный. Какие великолепные речи ты говоришь. Как это благородно звучит.

Я спросил:

— А что бы ты сделала на моем месте?

Она вдруг заплакала:

— Я не это имела в виду. Мои нервы совсем никуда не годятся. Ты полностью прав. Но, пожалуйста, пожалуйста, останься со мной! Не бросай меня! Я тебе все объясню!

— Больше нечего объяснять.

— Нет, есть… Ты еще не все знаешь… — Она заговорила быстрее. — Петра тебе не все рассказала… Она не могла тебе рассказать всего… Я скажу тебе, как все было…

Крохотная кабинка раскачивалась и робко принимала боковые удары, ролики на канате скрипели, стало совсем темно.

— Тут мы равны, — сказал я. — Вытри глаза, Сибилла.

Дрожащей рукой она вытерла глаза и сказала:

— Я сделаю все. Я пойду в полицию и сама дам показания, только останься со мной.

— Ты и в те времена не пошла в полицию.

— Потому что я надеялась, что меня не найдут. Десять лет все шло так хорошо, правда ведь? — Она произнесла это тоном несчастного ребенка. — Я все время молилась Богу.

— Об этом ты молилась.

— Да, — ответила она. — Говорят, Он отпускает все грехи.

— Я больше не желаю говорить о твоем Боге, — сказал я.

Гондола скользнула в здание верхней станции. Здесь горел электрический свет. Зепль, здоровый баварец в шортах, открыл кабину и поздоровался. Возле него стоял арендатор.

— Здравствуйте, господин Ольсен. Позвольте представить вам мою жену.

Ольсен поцеловал Сибилле руку. Он был очень милым и, когда смущался, краснел. У него была совсем юная жена.

— Рад, что вы снова нас посетили, господин Голланд! К сожалению, погода не слишком хорошая.

Короткой дорогой, через снег и облака, мы двинулись к отелю. Здесь наверху уже спустилась ночь. Проход через сугробы был расчищен недавно.

— Мы единственные гости?

— Почти, господин Голланд. Здесь еще две дамы. — Он поспешно добавил: — Можете выбрать себе комнату, выбор богатый.

— К сожалению, я сегодня же должен вернуться обратно.

— О-о-о, — разочарованно протянул он.

— Моя жена побудет здесь несколько дней. Я вернусь забрать ее.

Внезапно Сибилла остановилась прямо в снегу и безудержно расплакалась.

— Господи Боже мой… — Ольсен в испуге посмотрел на меня.

— Извините, — сказал я, — моя жена нуждается в отдыхе.

Он смущенно спросил:

— Кто-то умер?

— Да, — ответил я, — внезапно умер очень близкий ей человек.

25

С фасада дом был выстроен полностью в баварском стиле: много дерева, узкие балконы и низко спускающиеся скаты крыши. Интерьер имел признаки некоторой роскоши: старинные гравюры, хорошие ковры и античную мебель. В холле стояло несколько резных фигурок святых.

Ольсен провел нас сразу на второй этаж. Он отвел нам номер, в котором я давным-давно жил с девушкой, которая сбежала. Здесь была прихожая и душ. На белых стенах висели две головки ангелов. Массивные кровати стояли напротив окна, занимавшего всю стену.

Опуская шторы, Ольсен грустно сказал:

— Когда погода хорошая, отсюда видны Баварские Альпы и Швейцария.

Сибилла уже успокоилась. Она ответила:

— Погода меня не волнует, господин Ольсен.

Странный стон раздался довольно громко.

— Что это?

— Центральное отопление, — сказал я.

— Это ветер, господин Голланд, — ответил молодой симпатичный арендатор. — Будет буран. — Он потерянно добавил: — Вы знаете, что моя жена ждет ребенка?

— Рад за вас.

— Мы тоже радовались, господин Голланд. А теперь все идет к тому, что владельцы закроют отель. Что мы тогда будем делать? Я уже вложил собственные деньги.

Снова до нас долетел жалобный стон ветра, тоненький, полный муки и одиночества. Штора заколыхалась. Я подумал: мне пора уезжать. Ольсену я сказал в утешение:

— Не беспокойтесь, эти люди так богаты!

Это в действительности было так. Я слышал одну историю, которая свидетельствовала об их богатстве. На Рейне они держали скаковых лошадей. Как-то на пробу они послали на Рейн немного сена с южного склона «Небес». Оказалось, что рейнским лошадям баварское сено пришлось по вкусу больше, чем родное. С тех пор накошенное на южном склоне сено регулярно отправляется в Дюссельдорф воздушным фрахтом.

Арендатор Ольсен возразил:

— Богатые люди особенно осторожны с деньгами, господин Голланд!

Он поклонился Сибилле и отступил к дверям, сказав мне на ходу:

— Я позволю себе прислать вам наверх карту гостя.

Я возразил поспешно:

— В этом нет необходимости, я спускаюсь с вами!

Покидая комнату, я старался не смотреть на Сибиллу.

Я чувствовал, как она глядела мне вслед и принуждала меня своим взглядом обернуться, но я не оглянулся и по этому поводу исполнился дурацкой гордости, спускаясь по лестнице вместе с Ольсеном. Наши шаги да свист приближавшегося бурана были единственными звуками в невероятной тишине дома.

За администраторской стойкой я заполнил бумаги. Я не снимал пальто, и моя дорожная сумка стояла возле меня — ее не относили наверх. Я заполнил квиток сплошь фальшивыми датами.

— Паспорт показать?

— Будьте добры, господин Голланд, — ответил портье.

— Я женат всего лишь месяц, и жена еще не записана в мой паспорт.

— Конечно, господин Голланд. Позвольте?

Он записал номер моего паспорта и вернул мне документ.

— Спасибо, это все.

Я сказал:

— Думаю прямо сейчас спуститься обратно, пока буран не разошелся.

— Хорошо, господин Голланд. Мне передать вашей супруге…

— Я уже попрощался, — солгал я и подал ему руку. Я не хотел снова встречаться с Сибиллой, я решил позвонить ей из Зальцбурга.

— Спокойной ночи, господин Голланд. Надеемся, вы в скором времени навестите нас еще.

Я вышел из дома. Шквал ветра ударил мне в лицо. Я пошел через снег на огни канатной дороги. Тяжелая дверь станции была закрыта. Я с трудом смог ее открыть. В холле никого не было.

— Эй! — крикнул я.

Надо мной приоткрылась дверь маленькой каморки и высунулась могучая голова Зепля. Наверное, он живет там наверху, над двигателями.

— Да, господин Голланд, в чем дело?

Буран гудел, и клочья облаков летели прямо на Зепля.

— Мне нужно вниз!

— Вниз больше нельзя, господин Голланд! Сила ветра одиннадцать баллов. Я имею право на спуск только до десяти!

— Но мне надо вниз!

— Исключено, господин Голланд!

— А если попытаться пешком?

— Ну, господин Голланд! Это не получится даже летом!

— А когда вы снова заработаете?

— Как только уляжется буря, — учтиво ответил Зепль и расплылся в улыбке.

26

В баре отеля было темно.

Я сел в уголок и прислушался к бурану. Он все усиливался, я слышал его завывания и стоны. Где-то подо мной, должно быть на кухне, смеялась девушка. Я сидел в темноте, курил и чувствовал, как меня начало охватывать яростное ожесточение. Я злился на Сибиллу, я ненавидел ее. Мне хотелось пойти наверх и избить ее. Я даже вскочил. Примитивное желание, но оно одолевало меня. Я бы с удовольствием бил Сибиллу. Только это ничего не изменило бы. Ее следовало бы избить до смерти. Но на это я был не способен. Я теперь вообще мало на что был способен. Я снова сел.

Послышались приближающиеся шаги, дверь приоткрылась, и кельнер, которого я знал, заглянул в помещение:

— Есть здесь кто?

Он повернул выключатель:

— О, господин Голланд! А мы вас ищем по всему дому. Ваша супруга о вас спрашивала.

— Передайте ей, что я скоро приду.

— С удовольствием, господин Голланд.

— Господин Хуго!

— Да?

— Я бы хотел немного выпить. Принесите мне, пожалуйста, виски, «Джонни Уокер».

— С содовой?

— Нет.

Он вернулся со льдом, стаканом и с бутылкой и плеснул мне немного. Я сказал:

— Сделайте карандашом отметку на этикетке и оставьте бутылку.

Он кивнул и вышел. Я бросил в виски два кусочка льда и выпил. Виски отдавало нефтью, а все остальное было нормально. Я снова налил полный стакан и немного разболтал в нем лед. Второй пошел лучше, а на третьем вкус стал обычным.

Я опьянел довольно быстро, потому что ничего не ел. Мне казалось, что буран с каждой минутой завывает все громче. Возле меня стоял приемник. Я настроил его и ухмыльнулся, услышав музыку. Это был финал второго концерта Рахманинова. Снова, значит, он. В последний раз я слушал его в пустой квартире Сибиллы в Берлине. Я заново наполнил стакан и стал слушать музыку, которую любил, пока она не стихла и не послышался голос диктора. Пропикало семь вечера. Мюнхен передавал новости. Вначале прогноз погоды на завтра: облачно и прохладно. В районе Альп ожидаются новые снегопады и шквалистый северо-восточный ветер…

Шквалистый северо-восточный ветер.

Я допил свой стакан и ушел из бара. Когда я поднимался по лестнице на второй этаж, протез зацепился, и я едва не упал. Я был сильно пьян. Я шел по длинному коридору со скрипучими половицами к комнате Сибиллы и слышал, как шквалистые удары сотрясают ставни. Они откликались деревянным стуком, весь дом был полон тревоги: шепотов, скрипов, свиста, трескотни и стонов. Разных шорохов.

Я вошел без стука. Сибилла лежала на большой кровати и в упор смотрела на меня. Она хрипло спросила:

— Дорога больше не работает?

— Да. — Я сел возле нее.

— Поэтому ты вернулся?

— Да.

Я начал расстегивать пуговицы на жакете ее костюма. Она тихо лежала на спине и смотрела на меня. Ее рот был полуоткрыт, дыхание ровно. Я снял с нее жакет, потом юбку. Я раздевал ее поочередно, шаг за шагом: туфли, чулки, рубашку. Она поворачивалась с боку на бок, чтобы облегчить мне раздевание, и медленно, очень медленно шевелила конечностями, глядя на меня из-под полуприкрытых век. Ее дыхание участилось, с присвистом вырываясь сквозь сжатые зубы открытого рта. Наконец она осталась голой.

Я разделся сам, чувствуя при этом, что пьянею все больше. Виски разогрело мое тело, в висках тяжело стучало.

— Иди ко мне, — сказала Сибилла.

Она приподнялась и ослабила мой протез. Искусственная нога с грохотом упала на пол. Осталось только одно место, где я чувствовал себя уверенно, — постель.

Господь хранит любящих, думал я, полный ненависти, в то время как ее руки обхватили меня. Господь хранит любящих. Внезапно я обнаружил, что близость в ненависти гораздо чувственнее, чем близость в любви. Сейчас глаза Сибиллы были совсем закрыты, я уткнулся лицом ей в плечо. Мы оба говорили слова, которые приходили на язык сами собой. Слова страсти и желания, снова и снова все те же слова. Потом до моего слуха донесся звук, возникший из завываний бури, он непрестанно нарастал, становится все громче и громче, пока не обрел всю свою мощь — рокот большого четырехмоторного пассажирского самолета, который летел прямо над горной вершиной по своей трассе на Мюнхен. Окна звенели, когда машина пролетала над отелем, совсем низко, совсем близко — так же, как пролетали самолеты в Берлине над виллой в Груневальде во все наши ночи. Неистовство четырех моторов достигло своего апогея.

— Да! — застонала Сибилла.

27

Этой ночью я спал плохо.

Меня мучил бесконечный кошмар, от которого я то и дело просыпался. Но стоило мне заснуть снова, я попадал в продолжение того же сна. Это было неприятно. Около трех часов меня одолела еще и жажда. Губы высохли, язык распух и горел. В ванной была вода. Но как мне добраться до ванной? Надо бы зажечь свет и прикрепить протез, но я не хотел будить Сибиллу, которая, спокойно и глубоко дыша, спала рядом со мной.

Наконец я не выдержал и решил в темноте проползти по полу в ванную комнату. Я примерно помнил, как в комнате расставлена мебель, рискнул, и дело пошло на лад. В ванной я включил свет, открыл кран с холодной водой и подставил рот. Я выпил довольно много, хотя вода и казалась сухой на вкус. Так было всегда, когда я изрядно выпивал виски.

Я потушил свет в ванной, опустился на пол и пополз обратно. Но потерял ориентацию. Как я ни старался, не мог найти постель. В комнате стоял такой мрак, что ничего не было видно. Долгое время я пытался определить направление, прислушиваясь к дыханию Сибиллы, но ничего не помогало. Я был все еще пьян и очумел от кошмарного сна. Ползал туда-сюда. Один раз наткнулся на стену, другой — на кресло. Постепенно я зверел. Я ощупал ковер, на котором сидел, чтобы установить, где он кончается. Ковер не кончался нигде. Я пополз дальше. Ковер не кончался. Но должен же он где-то кончиться! Я вспомнил, что он, кажется, не заходил под кровать. Я ползал. Щупал. Ковер не кончался.

Моя ярость перешла в отчаяние. Я был готов расплакаться. Я беззвучно выругался. Где эта кровать, эта подлая, проклятая кровать? Почему я не нахожу ее? Я резко выкинул руку. Рука больно ударилась о стол. У меня вдруг так закружилась голова, что меня едва не стошнило. Я сдался. Убедившись, что найти дорогу, которая так основательно потерялась, мне не суждено, я стащил со стола скатерть и натянул ее на себя, потом подтянул к животу здоровую ногу, подложил руки под голову и так и остался лежать на полу. В комнате было тепло, и я не мерз. Приступ головокружения отступил. Я чувствовал себя уютно, лежа вот так на полу, и обдумывал все, что мне рассказала перед сном Сибилла…

Самое раннее детское воспоминание Сибиллы — это плачущая мать и играющий на рояле отец в комнате, где, кроме инструмента, абсолютно ничего не было. Это случилось в жаркий августовский день. Сибилла играла в соседнем парке и, когда она вернулась домой, увидела опустошенную квартиру. Книги, белье и посуда лежали на полу. Отец сидел на каком-то ящике и играл Шопена. Мать стояла на кухне у плиты. Она готовила и плакала. У нее под глазами расплылись черные пятна от туши. Мать Сибиллы в свои тридцать пять была еще очень красивой женщиной.

— Что у нас такое, мама? — спросила Сибилла. — Куда исчезла вся наша мебель?

Мать вытерла слезы и привлекла к себе пятилетнюю дочь:

— Мы ее продали, сокровище мое.

— Почему?

— Потому что она нам разонравилась. Она была отвратительной, разве нет?

— Не знаю, моя кроватка мне очень нравилась…

— Твоя кроватка тоже была отвратительной, дорогая, — ответила мать, — поэтому ее мы тоже продали. Мы хотим сделать совсем новую обстановку, с красивой мебелью.

— А когда будет красивая мебель?

— Это займет несколько недель. У продавцов мебели так много дел! Но осенью ты поразишься. Ты совсем не узнаешь нашу квартиру!

— Почему?

— Потому что она станет такой красивой.

— А где я буду спать до того?

— Тебя ждет большой сюрприз, милая. Ты ведь любишь лежать на полу?

— Да, очень!

— Мы положим твой матрац в детской на пол, и ты будешь на нем спать!

— Ух ты, мамочка! — Сибилла радостно захлопала в ладоши. — Это здорово, что ты мне разрешаешь!

Сибилла побежала в пустую комнату и обвила шею играющего отца. Она осыпала его тысячью быстрых влажных поцелуев:

— Спасибо, папа, спасибо!

— За что?

— За то, что вы наконец-то разрешаете мне спать на полу! Вы самые лучшие папа с мамой на свете!

Красивая мебель не появилась никогда.

Время от времени появлялись какие-то отдельные предметы обстановки. Один не подходил к другому, квартира выглядела как склад подержанной мебели, но Сибилла была довольна:

— Мне все равно, пока вы разрешаете мне спать на полу!

Ей разрешали.

Родители Сибиллы не всегда были бедны. Когда они поженились, отец как раз получил богатое наследство, и первые годы они жили беззаботно. Они путешествовали по Англии, Испании, Франции и Италии. В Италии родилась Сибилла. Потом родители сняли квартиру в Берлине.

Отец учился музыке. В юности он сочинял. Учителя находили его очень способным и прочили ему большое будущее. Он замечательно играл на рояле. На рояле он играл всю свою жизнь. Получив наследство, он перестал сочинять. Он говорил, что готовится к своей первой симфонии. Он готовился к ней четыре года. Но время не имело значения — денег еще было много. Отец покупал матери украшения и платья и очень любил ее. Они были нежными любовниками и прекрасной супружеской парой. Потом деньги кончились. Но мать все спокойно ждала. Она надеялась на успех будущей симфонии. Прежде она никогда не встречалась с людьми искусства и поэтому верила каждому слову отца. По его словам, он знал Гершвина, Рахманинова и Аддинселла[67]. И те возлагали на него большие надежды. Когда его симфония будет закончена, она прогремит на весь мир. Под это был взят кредит в банке. Потом умер Гершвин. Но Рахманинов и Аддинселл были пока живы. И еще был Менотти[68]. Отец говорил: «Завтра утром начну!» На следующее утро он упал с лестницы и сломал руку. Шесть недель он был в гипсе, а затем прошло еще много времени, пока он смог так же чудно играть, как раньше. Он успокоил, что шесть недель не прошли даром, у него готова главная тема симфонии. Но его еще не слушались пальцы, чтобы ее записать. К несчастью, он сломал правую руку.

В это время мать повстречалась на улице с исполнительным директором УФА[69]. Поначалу он имел другие виды на нее, но, узнав, что она замужем и стеснена в средствах, он предложил ей посетить его кабинет на Бабельсберг, возможно, ему удастся подыскать для нее что-нибудь подходящее. Это был необыкновенный исполнительный директор, у него было большое сердце. И звали его Отмар Плюшке.

Отмар Плюшке стал добрым ангелом семейства. Он занял мать в качестве статистки с оплатой в двадцать восемь марок еженедельно на четыре недели в фильме «Конгресс танцует». Затем последовали другие фильмы. За это время правая рука отца уже начала шевелиться, но он все еще не мог перенести на бумагу основную тему своей симфонии.

— У каждого художника бывают кризисные моменты, — объяснял он.

У него был серьезный кризис, он длился полгода. Банковский кредит был истрачен. Отец играл на рояле еще лучше, чем раньше, а маленькая Сибилла садилась у его ног и слушала. Она видела, как время от времени папа вынимает из жакета плоскую бутылочку, подносит ее ко рту и пьет. То, что он пил, было коричневого цвета и остро пахло. После этого отец играл еще лучше и проникновеннее.

Когда из банка поступили первые напоминания о кредите, мать пошла к доброму Плюшке и сказала:

— У меня еще есть муж и ребенок. Нельзя ли им тоже подыскать роль?!

— Ладно, — ответил Плюшке, — приводи их завтра, Марга.

УФА как раз снимала фильм о Шопене. Отец, мать и Сибилла исполняли в нем роли статистов. Отец прихватил с собой свою бутылочку, время от времени подносил ее ко рту и был мил и приветлив со всеми. Сибилле на студии очень понравилось.

Естественно, в фильме о Шопене присутствовал и рояль. В обеденный перерыв отец садился за него и играл. Он думал, что в огромном помещении пусто, но это было не так. Его слушал продюсер. Продюсер был диабетик, толстяк, еврей и страшный любитель музыки. Он спросил отца:

— А что вы еще можете?

— Ничего, только играть на рояле, — ответил отец.

— Вы могли бы работать реквизитором, если хотите, — предложил продюсер, которому было известно его положение.

Отец хотел.

Мать была счастлива. В последующие два года банковский кредит был выплачен. Сибилла время от времени получала плитку шоколада, а на Рождество — куклу.

Потом в один прекрасный день пришли двое в гражданском и забрали отца с собой. Сибилле они сказали:

— Папа отправится в небольшое путешествие.

Из этого путешествия отец вернулся через три месяца, бледный и тощий, но веселый. О том, что произошло, Сибилла узнала много позже. Реквизиторы регулярно получали подотчетные деньги, за которые время от времени они должны были отчитываться. Однажды, когда пришла пора очередного отчета, отец этого сделать не смог. В кассе не доставало уймы денег. Выяснилось, что отец не только с удовольствием играл на рояле, но с тем же удовольствием играл на скачках. Иногда лошади, на которых он ставил, выигрывали, иногда — нет. К моменту ревизии его лошади давно не выигрывали. На этот раз не мог помочь и Плюшке.

— Мы все выплатим, — сказала на суде мать. — У нас дорогие ковры и прекрасная мебель.

Так что отца отпустили, но из реквизиторов выгнали, что отец счел несправедливым. И забрали мебель. Это произошло жарким августовским днем, пока Сибилла играла в парке. Когда она вернулась домой, отец сидел за роялем на каком-то ящике, он пах коньяком и играл Шопена. Он играл так прекрасно, как никогда прежде. Рояль оставили. Это была его единственная настоятельная просьба. Больше его ничего не волновало.

28

Рояль исчез годом позже, как раз тогда, когда уже не работал телефон и не было света. Газа то было, что-то с газопроводом, объяснила мать маленькой Сибилле. После того как исчез рояль, появились и газ, и свет, и даже телефон заливался снова.

Отец стал играть в барах, потому как дома больше не было рояля. За это он получал немного денег, но и попивал понемногу во время игры. По вечерам мать посылала Сибиллу за отцом. Если Сибилла успевала, то сколько-то денег из того, что он получал, еще оставалось. Иногда она слегка запаздывала. Придя домой, отец кричал, а мать плакала, и отец бил ее. Сибилла это видела. Она стала ненавидеть отца. Любовь еще просыпалась в ней лишь тогда, когда он играл.

Мать по-прежнему работала статисткой, но получала мало. Сибилла давно ходила в школу. Годы неслись чередой. Отец пил. Мать уже стала не такой красивой. Однажды старый Плюшке сказал:

— Марга, прости, но на роли благородных дам в вечерних туалетах ты уже не подходишь. Только не падай духом! На заднем плане ты еще пройдешь нормально. Но получать за это будешь не больше пятнадцати марок. А твой Оллер, он что, ничего не может придумать?

— Именно это он сейчас и делает.

— Что?

— Он пишет симфонию.

Отец действительно начал писать. В последующие пять лет он закончил первые три части произведения. Потом на него напали сомнения, свойственные каждому творцу, в ценности своего труда, и однажды в ветреный осенний день он развел на Заячьей пустоши костер и сжег неоконченную партитуру. Матери и Сибилле он сообщил:

— Завтра с утра начну снова. У меня уже все в голове.

Сибилле исполнилось пятнадцать лет. Мать сказала:

— Другие дети в твоем возрасте уже зарабатывают деньги. Ты должна мне помочь, дочка. Одна я уже не справляюсь. Плюшке умер, а другие не слишком охотно дают мне работу на студии.

— Что я должна сделать, мама?

— Ты ведь была в луна-парке? Я там поговорила с одним человеком, который ищет рекламщиц.

— А что это такое?

— Ну, — ответила мать, — в луна-парке есть различные аттракционы: «Трясущаяся лестница», «Американские горки», «Смертельный прыжок» и так далее. Человек, о котором я говорила, нанимает молоденьких девушек, которым ничего другого не надо делать, как только кататься на всем, что есть в луна-парке, и при этом громко кричать.

— А зачем это?

— Потому что это здорово, — ответила мать. — Они заразительно орут и визжат от удовольствия, понимаешь? А люди вокруг говорят: черт возьми, это, должно быть, очень весело! И покупают билеты. Для этого и нужны рекламщицы. Не хочешь попробовать, а?

— А «Трясущаяся лестница» тоже бесплатно?

— Все для них бесплатно, дорогая. Я не принуждаю тебя. Я просто буду тебе благодарна, если ты захочешь мне помочь. Чтобы папа смог закончить свою симфонию.

— Ее он не напишет никогда, — возразила дочка. — Но я, конечно, помогу тебе, мама!

Так Сибилла стала рекламщицей. Через неделю ее шеф с удивлением заявил:

— Такого я еще в жизни не видел!

Сибилла принимала свою работу всерьез. Она орала, визжала и неистовствовала так, что мужчины останавливались и смотрели на нее раскрыв рот. Она уже тогда была очень красива, по-девичьи стройная, длинноногая, темноволосая, с огромными глазами. Она работала с пяти вечера до полуночи. Потом мать заходила за ней и забирала домой. По утрам Сибилла чувствовала себя разбитой. В школе ее успеваемость снизилась. В одном классе она осталась на второй год. Но зато семья могла теперь рассчитывать на прожиточный минимум в восемьдесят марок ежемесячно. В конце сезона Сибилла потребовала сто. Она получила их безоговорочно, и мать уже грезила о том, что в следующем году они смогут иметь сто пятьдесят в месяц, как вдруг случилось несчастье.

Когда однажды вечером на «Американских горках» Сибилла раскрыла рот, чтобы взреветь от удовольствия, из ее горла вылетел только сиплый стон. И, как она ни старалась, ничего не выходило. Говорить она тоже больше не могла, только с трудом шептала.

— Порваны голосовые связки, — констатировал врач, к которому обратились в панике. — Чрезвычайная осторожность, иначе ничего не гарантирую!

Когда в этот вечер Сибилла возвращалась с матерью домой на трамвае, та сказала:

— С аттракционами, стало быть, покончено, но не грусти, дорогая, я нашла для тебя кое-что получше. Завтра мы идем в «Скалу». Там все еще требуются бьюти[70].

— А что делают бьюти, мама?

— Вообще ничего, дорогая. Ты просто немного раздеваешься и ходишь вверх-вниз по лестнице или вообще только стоишь в красивом наряде.

— И за это платят деньги?

— Еще какие! Гораздо больше, чем в луна-парке. — Мать закашлялась и помассировала горло. — Должно быть, я простудилась. Уже несколько дней мне больно глотать.

Она взяла Сибиллу за руку:

— Пойдем, мы выходим.

— Но это еще не наша остановка!

— Мы зайдем за папой.

Когда они вошли в небольшой бар, он сидел за роялем и играл. Возле него стояла рюмка коньяка. В это время бар был еще пуст. Отец играл Шопена.

— Боже, как чудесно! — воскликнула мать, молитвенно сложив руки.

29

В тот день на просмотр пришли двести девушек. Отобраны были тринадцать. Среди них — Сибилла. Она еще только вышла в туфлях на шпильках и в купальнике, как режиссер нового ревю махнул рукой:

— Достаточно, фрейлейн. Триста марок в месяц. С открытой грудью на сто марок больше.

— Триста пятьдесят и никакой открытой груди.

— Триста марок — целое состояние для начинающей.

— Тогда мне нужно посоветоваться с мамой.

— Знаете что, скажем, триста тридцать!

— Согласна.

— У вас такой волнующий голос, фрейлейн!

— Разве?

— Да. Такой хрипловатый и глубокий. Вы всегда так говорите?

— С рождения.

Теперь Сибилла кормила семью. Мать все реже ездила на студию, она страдала хроническим ларингитом, который все никак не проходил. Отец в это время переживал свой второй кризис. Он носился с идеей отложить симфонию и начать рапсодию. В любом случае ему не хватало рояля.

— Но я обойдусь и без него, — обнадеживающе сказал он. — Это только вопрос концентрации. У меня все в голове.

Сибилле новая работа доставляла удовольствие. Молодой сценограф из богатой семьи страстно влюбился в нее.

Это была ее первая любовь.

— Он симпатичный? — спросила мать.

— Он самый прекрасный на свете, мама!

— Тогда позаботься, чтобы в качестве первого подарка он оплатил прокат рояля, — сказал отец. — Скажи ему, что я буду давать тебе уроки.

Он получил рояль напрокат. Однако уроков никогда не было. Зато он снова стал играть. Мать уже слегла, но самозабвенно слушала его. Поначалу врачи поставили неверный диагноз, теперь они установили точно: это не было хроническим ларингитом. Это был рак гортани.

Мать прожила еще полгода, в жутких страданиях. Под конец она уже не могла принимать твердую пищу. Но неизменно была счастлива, когда отец играл ей Шопена. Временами он проигрывал куски из своей рапсодии, как и в тот день, когда мать умерла.

30

На следующий год сыграли две свадьбы.

Вначале женился молодой сценограф. Он должен был послушаться своих родителей, сказала Сибилла, и заключил брак по расчету в Дюссельдорфе. Кольцо, свой обручальный подарок, он оставил ей на память. Рояль забрали.

Вскоре после этого отец спросил, что думает Сибилла о новой помолвке. Потом он представил ей женщину, с которой недавно познакомился. Она была молода и богата. Она боготворила отца за его музыкальный талант.

— У меня хватит денег на нас обоих, — сказала она. — Со мной он быстро закончит свою рапсодию.

— Надеюсь, вы будете счастливы, — ответила Сибилла. — А я уезжаю в Австрию.

— Как это — в Австрию?

— С одной труппой. Они платят больше, чем «Скала». И вообще, я хочу за границу.

А отцу она сказала:

— Я тебе больше не нужна.

— Мне будет тебя не хватать, — пожаловался он.

— Только первое время.

— Нет, всегда! Ты должна часто навещать нас.

— Конечно, папа.

Он проводил Сибиллу до вокзала. Она высунулась из окна своего купе и сказала:

— Это подло, что ты снова женишься, и так скоро!

— Девочка моя, мне нужен кто-то, кто бы за мной следил…

Раздался гудок.

— Это ты виноват, что мама умерла! — крикнула Сибилла.

Через полгода в Вене она познакомилась с одним господином, который увидел ее на сцене. Он жил в Гамбурге. В Вене он был по делам. Звали его Рольф Брунсвик. Он сказал:

— Я не хочу любовной связи. Я прошу вас стать моей женой. Мне нужен сын. И его матерью должна быть такая женщина, как вы.

Рольф Брунсвик производил впечатление хорошо воспитанного культурного человека. Только после свадьбы Сибилла обнаружила, что он был помешанным.

Заводы Брунсвиков в Гамбурге производили респираторы, противогазы и воздухоочистные сооружения. Сибилла переехала в дом своего супруга на Инненальстер. Это был огромный мрачный дом. На стенах дома Брунсвиков висели гипсовые головы, как на других виллах картины, охотничьи трофеи и гобелены. Это были покрашенные в натуральный цвет человеческой кожи головы с настоящими волосами, которые демонстрировали различные типы респираторов, производящихся на заводах Брунсвиков.

Сибилла попала в гамбургский свет. Ее муж был одним из самых богатых людей города. Она носила изысканные наряды и дорогие украшения и с каждым днем становилась все прекраснее. Но состояние ее нервов ухудшилось.

Со времен Первой мировой войны ее мужа преследовал постоянный страх быть убитым ночью. Кроме того, он не мог пользоваться кроватью. Спал он прямо на жестком полу спальни с заряженным револьвером у изголовья и Сибиллу заставлял спать с собой. Он говорил, что не хочет изнеженного сына. Время от времени Брунсвик с криком вскакивал от кошмаров и, опрокидывая все, носился по дому с оружием в руках.

Для поездок он никогда не пользовался своими тремя автомобилями — только мотоциклом с коляской. В нем он возил полное палаточное снаряжение и настаивал на том, чтобы Сибилла неизменно сопровождала его.

— Ты — мой кислород, — говорил он. — Без тебя я — ни шагу. Ты приносишь мне удачу.

И Сибилла сопровождала его. Она сидела сзади на жестком кожаном сиденье и колесила с ним по стране. По вечерам он разбивал палатку. Они спали на обочинах проселочных дорог, завернувшись в одеяла. Поездки продолжались и зимой, и летом, и в грозу, и в снегопад, под ливнями и ветрами. Его сын должен быть сильным, здоровым парнем, говорил Брунсвик. Сибилла выяснила, что была его четвертой женой…

Из Берлина от отца пришло письмо, что он уезжает со своей новой женой в Америку. Письмо переслали Сибилле в Кельн, где она лежала в госпитале с тяжелым гинекологическим заболеванием. Она простудилась на проселочных дорогах. Долгое время она находилась между жизнью и смертью. Наконец врачи сообщили: «Через полгода вы снова будете здоровы. Но детей у вас не будет никогда».

Рольф Брунсвик тут же подал на развод. «Ты должна понять, Сибилла, — сказал он. — Мне нужен сын». Брак был расторгнут. Сибилла получила отступные — семьдесят тысяч марок наличными. Она вернулась в Берлин и некоторое время жила в отеле. Независимая и свободная, она пережила множество бурных романов, потом ей повстречался Петер Шпарр, молодой писатель, публиковавшийся в газетах. В него Сибилла влюбилась. Они сняли небольшой домик на Ваннзе и жили вместе. Шпарр мог работать только по ночам. Днем он отсыпался. Такой режим дня был для Сибиллы мукой.

— У нас достаточно денег, — как-то сказала она. — Не пиши некоторое время. Отдохни. Подумай над романом.

Шпарр принял это предложение, и их отношения наладились. Но теперь молодой писатель вообще не работал. Он жил на деньги Сибиллы. Однако оба не слишком заботились об этом, все равно они хотели умереть вместе, если разразится война. Шпарр говорил, что скорее убьет себя, чем наденет униформу. Сибилле тоже было невыносимо думать, что ее нежный, утонченный возлюбленный попадет в грязные казарменные бараки. Уже в девятьсот тридцать пятом они запаслись цианистым калием.

Но война все не начиналась.

Счет в банке таял. Тогда Сибилла начала продавать свои украшения, одно за другим. На упреки подруг она неизменно отвечала: «Оставьте меня в покое. Что я могу получить за свои деньги лучше, чем Петер с его нежностью?! Кроме того, я сама довольна своей жизнью. А если разразится война, я покончу с собой».

Наконец Сибилла решила, что творческая пауза Петера чересчур затянулась, и ласково напомнила возлюбленному, что пора бы начать что-то писать. Он выразил готовность. В одном антикварном магазине на Курфюрстендамм, сказал он, он присмотрел великолепный старинный письменный стол и кресло к нему.

— Если ты купишь мне эти вещицы, я тут же начну мой роман. Я уже чувствую, как замечательно за ним будет писаться!

Сибилла продала браслет и приобрела стол с креслом. Ее друг взялся за перо. Он целый год работал над своим романом, рукопись все разбухала. Сибилла продала норковую шубу. На это они смогут прожить долго, думала она, а потом будет напечатан роман.

Роман не был напечатан.

Издатели, которым Шпарр его предлагал, качали головами и говорили об откровенном дилетантизме. Шпарр отнес это на счет политических веяний и счел себя жертвой фашизма.

Сибилла сказала:

— Для меня это самая лучшая книга из всех, которые я когда-либо читала!

У нее еще оставалась каракулевая шубка и множество сумок из крокодиловой кожи. Кроме того, война приближалась. В осознании этого она жила мирно и спокойно, пока до нее не дошли слухи, что ее друг изменяет ей с маленькой белокурой продавщицей. Он тотчас же во всем признался и поклялся порвать с той отношения.

Потом наконец-то началась война.

— Умрем, — сказала Сибилла.

— Сегодня вечером, — ответил Шпарр.

В этот вечер он исчез. И больше не вернулся.

Сибилла видела его еще один-единственный раз, тремя годами позже, на улице.

Петер Шпарр носил форму лейтенанта люфтваффе[71] и Рыцарский крест[72]. Он был по-прежнему моложав и приветлив. Маленькая белокурая продавщица держала его под руку.

— Моя жена, — представил тот.

Он сказал, что хорошо бы как-нибудь посидеть всем втроем и как следует поболтать. Обо всех ребячествах прошлого, вроде той романтической идеи с самоубийством. Вспомнив об этом, он от души рассмеялся.

— Ну, а вообще, как дела?

— Отлично! — ответила Сибилла. Тогда она как раз жила в меблированных комнатах и работала секретаршей в Ведомстве иностранных дел. — А у тебя?

— Спасибо, у меня тоже! — просиял он.

— Петер уже убил одного англичанина! — поведала маленькая госпожа Шпарр.

— Чистое везение, — скромно пояснил он. — Завтра, может, убьют меня. Но удовольствие это доставляет, да!

Сибилла расхохоталась.

— Что такое? — спросил он.

— Да ничего, я как раз вспомнила о том, как тогда одна проглотила цианистый калий, когда ты не вернулся!

— Боже мой, и что же?

— И ничего. Мне стало дурно, и мне промыли желудок. Человек, что продал нам яд, надул нас, тот просто не подействовал.

Над этим они посмеялись все втроем.

Годом позже Сибиллу отправили в Рим по поручению Ведомства иностранных дел. Здесь она познакомилась со многими мужчинами, с ней приключались разные истории. Но новые связи больше не могли сделать ее несчастной. Теперь она была невозмутимо-спокойной, теперь мужчины страдали из-за нее. Она приобрела репутацию ослепительной и холодной женщины.

На каком-то приеме ей представили Тонио Тренти. И Сибилла страстно влюбилась еще раз. Весь Рим говорил об их отношениях. Они хотели пожениться, как только кончится война. Казалось, ничто не могло их разлучить, дни и ночи они были вместе. Многие вечера провела Сибилла в доме Тренти. И все были в шоке, когда узнали, что Сибилла выдала своего возлюбленного немцам, после того как открылось, что он изменяет ей с Петрой Венд.

Как это было возможно?! Оба казались необычайно гармоничной парой! Соседи еще долго вспоминали те вечера, когда из дома Тонио Тренти по саду разливались чарующие звуки рояля.

Тренти играл превосходно, особенно когда слегка выпивал. Он постоянно играл Шопена. Сибилла сидела напротив и слушала. Тонио Тренти играл все те пьесы, что и ее отец когда-то давно, в Берлине…

31

Я проснулся оттого, что Сибилла пошевелилась в моих объятиях. Я почувствовал ее мягкие шелковистые волосы на своем плече и смутно подумал: как это она оказалась со мной?!

Я открыл глаза. Я все еще лежал на ковре, но Сибилла положила мне под голову подушку и укрыла одеялом. Теперь и она вздохнула и проснулась. Мы всегда просыпались вместе.

— Любимая, — начал я, — ты…

— Да. Около пяти я обнаружила, что тебя нет в постели. Я включила свет и нашла тебя здесь. — Она поцеловала меня в щеку. — Ты даже не заметил, что я прилегла рядом. Тебе, наверное, снился какой-то дурной сон. Ты спал очень беспокойно и бормотал что-то бессвязное.

— О чем?

— В основном о Шопене.

— Спасибо, что укрыла меня, — сказал я.

— Я люблю тебя.

— Как сегодня погода?

Она поднялась, в одной ночной рубашке подбежала к окну и отдернула штору. На нас упал бледный луч утреннего солнца. Небо было безоблачно синим. Снег сверкал.

— Ни ветерка, — сказала Сибилла. — Канатная дорога снова работает. Я вижу гондолу.

Она стояла в свете солнца. Через тонкую рубашку просвечивало ее тело.

— Иди ко мне, Сибилла!

Она быстро подошла и скользнула ко мне под одеяло, и мы любили друг друга прямо на ковре. Все было удивительно и прекрасно, и меня не покидало ощущение, что я долго болел и наконец выздоровел.

После душа мы заказали завтрак. В ожидании его мы сидели на кровати и смотрели на снег за окном. Ночная буря намела огромные сугробы, на проплешинах виднелась замерзшая трава. Она была черной и бурой, а снег искрился на солнце синим, желтым, фиолетовым и белым. Он переливался всеми красками.

— После завтрака я уеду, — сказал я. — А через несколько дней вернусь. Ты останешься здесь, родная, и будешь ждать меня.

— Куда ты едешь?

— В Мюнхен, — ответил я. — Или во Франкфурт. По обстоятельствам.

— По каким обстоятельствам?

Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, я обнял ее за плечи, и, когда она выдыхала, ее дыхание щекотало мне грудь.

Было мирное утро, все казалось ясным, простым и решенным.

— Я достану тебе фальшивый паспорт, — сказал я. — Ты дашь мне свой, чтобы я мог взять с него фотографию. Из Мюнхена я позвоню в агентство. У меня там есть друзья, у которых есть информация о тех, кто занимается изготовлением фальшивых документов. Некоторые из них нам очень обязаны.

— Как госпожа Тотенкопф?

— Как госпожа Тотенкопф, — ответил я. — Я уже все обдумал.

— Когда ты успел? Ты ведь спал.

— Я все обдумал во сне. Они уже давно просят меня возглавить наше отделение в Рио. Но я все время колебался — из-за тебя. Теперь я соглашусь на эту должность. Мы улетим в Бразилию. Сначала я, потом ты. Воспользуемся компанией «Панайр ду Бразил». Там у меня тоже есть друзья. А в Рио мы поженимся. Бразилия — огромная страна с многочисленным населением. Мы растворимся в нем.

— Пауль…

— Да?

— Ты останешься со мной?

— Навсегда, — ответил я. — Я больше никогда не уйду от тебя.

— Но я же застрелила человека! Ты говорил, что должен расстаться со мной, потому что я убийца!

— Это было вчера.

— А сегодня все по-другому. Почему?

— Потому что я люблю тебя, — сказал я. — Я не хочу жить без тебя. Так что мне все равно. Я хочу жить с тобой и быть счастливым до самой смерти.

— Я тоже, Пауль.

Больше мы ни о чем не говорили, только держались за руки и смотрели на разноцветный снег и маленькие гондолы на канатах. Теперь они сновали беспрестанно — на гору поднимались многочисленные лыжники. Они громко шумели и забрасывали друг друга снежками. Среди них было несколько девушек. Им доставалось больше всех.

Милая официантка принесла завтрак. Мы заказали яичницу с ветчиной, апельсиновый сок и кофе. Ветчина и кофе пахли восхитительно. Как только девушка ушла, мы сели к столу. Возле моей чашки лежала утренняя «Мюнхенер моргенцайтунг». Я скользнул по газете взглядом, и мне сразу бросился в глаза крупный заголовок на первой полосе.


СВИДЕТЕЛЬНИЦА ПО ДЕЛУ

ОБ УБИЙСТВЕ ТРЕНТИ УТВЕРЖДАЕТ:

СИБИЛЛА ЛОРЕДО ЖИВА!

32

В основу статьи были положены высказывания Петры Венд на допросе в криминальной полиции — насколько они были переданы прессе. Я быстро пробежал статью глазами в поисках своего имени. Было бы невероятным, чтобы его дали полностью, но если бы это случилось, все бы пропало.

Имя Голланд вообще не было названо.

Петра Венд сообщала полиции: «Я уверена, что женщина, называющая себя Сибиллой Лоредо, жива и что именно она совершила это убийство.

Вопрос: «Как вы полагаете, что она предпримет теперь?»

Ответ: «Думаю, она попытается покинуть Австрию и перебраться в другую страну, возможно даже на другой континент».

Вопрос: «Вы полагаете, что она в состоянии сделать это?»

Ответ: «У нее есть преданные друзья, которые, несомненно, ей помогут».

Вопрос: «Вы можете назвать имена этих преданных друзей?»

Ответ: «Нет».

Это были все высказывания Петры. Мне хватило и этого, но я не хотел пугать Сибиллу:

— Смех, да и только! Пустая болтовня и потуги на многозначительность, передай мне, пожалуйста, соль.

— Что нам теперь делать?

— Я поеду в Вену, — сказал я. — В газете написано, что она вернулась туда. В Вене я тоже определенно сделаю тебе паспорт и потребую от Петры объяснений. К тому же, если я появлюсь снова, полиция успокоится.

— А как мы уедем из страны?

— Никто не может запретить мне лететь в Рио. Я полечу один, по служебным делам. Ты вылетишь следом с фальшивым паспортом. Ничего вообще не может случиться.

Я говорил так, чтобы успокоить ее. Я умолчал о том, что во всех аэропортах и на пограничных пунктах, конечно, уже висят ее фотографии. Но и тут был выход. Можно перекрасить волосы и сделать другую прическу. И фото на паспорте можно подретушировать.

Я всеми силами старался помешать Сибилле удариться в панику. Если у нее сдадут нервы, мы никогда не выберемся из Европы.

— Я каждый вечер буду тебе звонить, — пообещал я часом позже, когда мы прощались.

— Каждый вечер? — В ее глазах блеснули слезы. — А как долго тебя не будет?

— Всего несколько дней, не волнуйся, родная.

— Возвращайся, пожалуйста, возвращайся скорее! Я так боюсь! Я ужасно боюсь!

— Я вернусь как можно быстрее, — сказал я.

Когда моя кабина отправлялась, Сибилла стояла у окна и махала мне.

Я тоже махал до тех пор, пока гондола не спустилась ниже и не заслонила собой сначала вершину горы, потом дом, окно и Сибиллу.

Тем же путем, что и сюда, я вернулся в Австрию: в грузовике с кофе Алисы Тотенкопф. Я позвонил ей из Траунштейна, и она выслала за мной машину. Все прошло нормально. День складывался удачно до самого вечера. Я сел в дневной поезд на Вену и отправился в вагон-ресторан. Я был голоден и чувствовал себя отлично, потому что знал точно, что мне надо делать. Мой сосед по столику указал мне на первые участки автобана Зальцбург — Вена, которые еще только строились. Они чернели среди снегов, там работали многочисленные краны и экскаваторы. Один раз промелькнул новый мост, покрытый для защиты от коррозии ярко-красной краской.

Потом я прошел в свое купе и немного почитал. Почувствовав себя усталым после выпитой полбутылки вина, я заснул, и мне снилась Сибилла. В моем сне мы были уже в Рио и лежали на залитом солнцем пляже Копакабана. На Сибилле был белый купальник, и она дочерна загорела. Все мужчины заглядывались на нее. На пляже было множество красивых женщин, но для меня Сибилла была прекраснее их всех. Во сне я признался ей в этом, а она ответила, что я для нее самый прекрасный мужчина и ей не надо никого другого.

33

В Вене я остановился в отеле «Амбассадор», с одной стороны потому, что я всегда в нем останавливался и меня здесь особо обслуживали, с другой стороны потому, что я хотел обозначить свое появление. Я получил тот самый номер на четвертом этаже, в котором я сейчас пишу эти строки, номер с красными обоями, бело-золотистой мебелью и ванной, выложенной зеленым кафелем.

Я не откладывая поехал в полицейское управление. Там я спросил дежурного комиссара отдела убийств и предъявил свой паспорт, в котором благодаря Алисе Тотенкопф не было никаких отметок о въезде-выезде. Я опротестовал показания Петры Венд прессе и заявил, что выражение «преданные друзья», несомненно, было направлено против меня, чтобы бросить на меня тень подозрений.

Комиссар возразил, что никому не придет в голову подозревать меня и что мое состояние можно понять. Он уважительно относится к моим чувствам к пропавшей. А чем я собираюсь заняться в Вене, спросил он.

— Хочу поговорить с госпожой Венд.

— Стало быть, вы думаете, что госпожа Лоредо жива?

Я проявил больше истеричности, чем следовало:

— Господи, Боже мой, и вы туда же! Понятия не имею! Это что, преступление, если я пытаюсь внести ясность в свое положение? А как бы вы поступили на моем месте? Отправились бы домой и постарались обо всем забыть?

Однако мой возмущенный тон возымел свое действие. Комиссар еще раз заверил меня в своих симпатиях, как я и предполагал. Теперь я задал вопрос:

— А что предполагает полиция?

— У нас нет никаких оснований считать, что госпожа Лоредо мертва.

— А что она жива — есть?

Он воздел руки к небу и бессильно опустил их.

— Следовательно, тоже нет, — сказал я. — Кроме утверждений госпожи Венд.

— Утверждения — еще не доказательство.

Я попрощался и поехал назад в отель. Снова пошел снег. Снег приглушал шум машин. Я вдруг осознал, что в Вене очень тихо. В номере я написал письмо руководству своего агентства, которое состояло из трех человек. Двоих из них я знал. Я просил о своем назначении в Рио-де-Жанейро. После всего, что произошло, писал я, мне трудно оставаться в Европе. Агентство всегда выражало пожелание, чтобы я согласился работать в Рио. Я говорил по-португальски. И я хорошо переносил климат.

Я задумался, не стоит ли подлить страданий по поводу утраты Сибиллы, и решил, что не стоит.

Эти трое из руководства были пожилыми людьми. Любовь давно не имела для них никакого значения, напротив, раздражала. Я коснулся только сути дела и напомнил о том, что в 1947 и 1948 годах сослужил агентству неплохую службу в Бразилии. Могу вылететь в любое время, писал я.

Стемнело.

Я заклеивал конверт и думал о Сибилле. Наверное, она сидит у окна и смотрит на снег. Интересно, работает ли канатная дорога?

Я поднял телефонную трубку. С коммутатора ответили:

— Господин Голланд?

— Соедините меня, пожалуйста, с госпожой Петрой Венд.

— Адрес?

— Не знаю. Но Петра — не слишком распространенное имя, не правда ли?

— Положите, пожалуйста, трубку, господин Голланд. Я вам перезвоню.

Прошла минута.

Если Сибилла сидит у окна, думал я, то в комнате потушен свет. Она любила сидеть в темноте. Мы часто сидели так вместе и смотрели в ночь за окном.

Зазвонил телефон.

— Алло!

— Это Петра Венд. — Голос звучал сухо и холодно.

Я назвался. После короткой паузы она спросила:

— Вы в Вене?

— А вы меня не ждали?

— Я? С какой стати?

Она по-прежнему раздражала меня.

— Я хотел бы с вами поговорить. Может быть, поужинаем вместе?

— С удовольствием.

— Можно за вами заехать, скажем, через час?

— Буду рада. — Она назвала свой адрес. — Вы слышали что-нибудь о Сибилле?

— Ничего. Откуда?

— Я просто спросила. Итак, через час, господин Голланд.

Разговор был окончен.

Я заказал виски со льдом и отправился в ванную — побриться.

Потом я переоделся. Снегопад на улице все усиливался. В номере было тепло. Я немного посидел за стаканчиком виски — и совершенно успокоился.

Петра Венд жила на Гринцингералле. Таксист, который вез меня к ее дому, беспрестанно сыпал проклятиями, потому что из-за снега не было видимости. Дворники на машине не справлялись со своей работой. Это напомнило мне о поездке в Баварию. У таксиста Алисы Тотенкопф были те же трудности. Эта зима выдалась очень снежной.

Дом, в котором жила Петра, стоял в большом саду. Когда я подъехал, было восемь. Из окон виллы на снег падал желтый свет. Мужчина, женщина и маленькая девочка бросались снежками. Должно быть, они здесь жили. Женщина и ребенок гонялись по саду за мужчиной, задыхаясь от бега и от смеха. Он свалился, они попадали на него и начали натирать его лицо снегом. Все были довольны и счастливы. Потом отец погнался за женой и дочерью. Мать, не замечая меня, бежала мне наперерез.

— Ой, извините!

— Ничего, — улыбнулся я.

Но она, отступив, не ответила на улыбку, а девочка прижалась к отцу. Он обнял ее за плечи и приветливо поздоровался со мной.

Я прошел к дому. У входа я оглянулся и еще раз посмотрел на счастливое семейство, которое возобновило свою игру. Это были совершенно незнакомые люди, но я знал, что Сибилле они понравились бы.

Я подумал: как только прилетим в Рио, сразу поженимся. Хочу, чтобы у меня были жена и дом. Хочу, в конце концов, снова жить в мире.

34

Когда сегодня я пытаюсь найти объяснение всему, что произошло, мне следует упомянуть, что Петра очень много пила. После ужина она казалась сильно подвыпившей. Но она была не столько пьяна, сколько притворялась пьяной. Теперь я в этом уверен. Петра точно знала, чего хочет добиться. Только я понял это тогда, когда было уже слишком поздно.

Мы ужинали в ресторане на верхнем этаже нового здания напротив собора святого Стефана. Это был большой зал со слишком ярким освещением. Резкий свет не был благоприятен для дам. Все они выглядели в нем бледными и печальными. Однако этот ресторан славился своими закусками hors-d'oeuvre[73]. Закуски здесь превратили в настоящее произведение искусства…

На Петре было черное платье для коктейля, в обтяжку, с открытыми плечами. На груди перекрещивались два узких полотнища, в остальном платье было облегающим. Она густо накрасила ресницы, на губах была ярко-красная помада, волосы гладко зачесаны назад. Она выглядела волнующе усталой под этим безжалостным светом. Мне было безразлично, как она выглядела. Перед hors-d'oeuvre мы выпили по два мартини. За ужином — бутылку бургундского, а с кофе по два коньяка. С этого никто не смог бы захмелеть. Но Петра захмелела.

За вырезкой под соусом мы заключили перемирие. Она сказала:

— Я понятия не имела, что полиция передаст мои предположения прессе.

Подошел официант. Взяв бутылку с бургундским, предложил:

— Позвольте?

— Да, пожалуйста! — Она подождала, пока он отойдет, и продолжила:

— Это мое мнение, что Сибилла жива. Могу я иметь собственное мнение?!

— Но, кроме того, вы также полагаете, что я помогу Сибилле бежать, потому что я ее преданный друг.

— Я была бы разочарована, если бы вы этого не сделали, господин Голланд! — Она отхлебнула. — Я… я не хотела вас обидеть, когда говорила о преданности. Напротив. Ваша любовь к Сибилле — это нечто трогательное, нечто удивительное…

— Я больше не люблю Сибиллу.

— Чепуха.

— Не чепуха!

— Не смотрите на меня волком, господин Голланд!

— Я больше не люблю Сибиллу! — сказал я. — После всего, что вы мне рассказали, я могу поверить, что это она совершила убийство. Это чудовищно, но не невозможно. Я не хочу, чтобы полиция схватила Сибиллу, я надеюсь, что она ускользнет. Но я никогда не стал бы помогать убийце!

— Вы меня разочаровали.

— Не понял…

— Я думала, вы любите Сибиллу.

— Не настолько. Я не могу любить убийцу.

Я думал: я должен это повторять и повторять, просто и тупо. Тогда в конце концов она и меня примет за тупого человека. Мне было абсолютно безразлично, за кого она будет меня принимать.

— Значит, вы ее не по-настоящему любите.

— Может быть и так.

— Мой муж обязательно помог бы мне, если бы я совершила убийство.

— Вы замужем?

— Да. И у меня есть сын. Вы этого не знали?

— Вы мне не рассказывали.

Разрезая мясо, она между прочим заметила:

— Мой муж живет во Франции. Мы редко видимся, в Париже у него очень много дел. Томми семь лет. Я отдала его в хороший интернат. Ведь, если ты постоянно занят на работе, невозможно как следует заботиться о ребенке.

— Конечно, — подтвердил я.

Я думал: возможно, я переоценил эту женщину. Возможно, она не столь уж опасна. Через три дня должен прийти ответ из Франкфурта. Через десять я смогу улететь.

— Да, — продолжала Петра, — мой муж обязательно бы мне помог. Помог, невзирая на то, что я сделала.

— Я не помогаю убийцам.

Это звучало однообразно. Это и должно звучать однообразно. Тупо и однообразно. Я буду это повторять до тех пор, пока она не сочтет меня примитивным недоумком. Если потребуется, я буду повторять это все десять дней.

После ужина Петра повела меня в один бар, который я еще не знал. Он оказался страшно похож на бар Роберта Фридмана на Курфюрстендамм. Эта схожесть меня напугала. Здесь царил полумрак и были похожие стулья красного бархата, и свечи на столиках, и красные обои, и даже стойка походила на стойку Роберта. Мое сердце екнуло, когда я увидел пианиста, но тот играл только шлягеры, которые меня не трогали.

После двух стаканчиков виски меня уже вообще ничего не трогало. Я внезапно обрел уверенность, когда заметил, что Петра, напротив, становится все неувереннее. Женщина, которая так быстро напивается, не может быть опасной.

— Господин Голланд! — Ее глаза теперь блестели и губы были влажными.

Мы сидели за стойкой бок о бок, хотя я оставил Петре достаточно места. Но она передвинулась ко мне совсем близко, так, что я чувствовал запах ее духов и кожи.

Пахла она приятно. Виски согрело меня, и я думал о Сибилле и о пляже в Рио и чувствовал себя в полной уверенности.

— Да?

Сигарета в ее пальцах слегка подрагивала.

— Вы симпатичный парень, господин Голланд.

— Спасибо.

— Перед этим… я вам наврала.

— Да?

— Когда я говорила о своем муже.

Она придвинулась еще ближе. Ее голубые глаза были огромными. Поблизости играл пианист. Никто не мог слышать нашего разговора. Рыжеволосая барменша интересовалась одиноким мужчиной на другом конце стойки. В баре было немного посетителей, а те, что были, вели себя очень тихо.

— Я говорила, что редко вижу своего мужа, да?

Я кивнул.

— Так вот, это неправда. Я с ним вообще больше не вижусь. Уже три года…

Она положила свою руку на мою. Вот и настал черед близости, подумал я. Час сокровенных признаний. Ну, и что дальше? Надо дать ей высказаться. Значит, я должен молчать. Я буду пить, курить и сочувственно внимать. Каждый уходящий час приближает тот день, когда все останется позади и я навсегда буду с Сибиллой…

— …Мой муж архитектор, — продолжала Петра. — Не думайте, что я хочу сказать о нем что-то плохое, нет. Пока мы жили вместе, мы были самой счастливой парой в Вене. О нас все говорили. Это был образцовый брак. Мы никогда не ссорились. Он всегда был добр ко мне. И очень любил Томми. Это правда, он был трогательным отцом…

Она крутила свой пустой стакан. Я махнул рыжей барменше. Та заново наполнила наши стаканы.

— Не слишком много содовой, — сказала с улыбкой Петра.

— Хорошо.

Петра пила. Полумрак бара был ей на пользу. Сейчас она выглядела великолепно, ее щеки порозовели.

— …Потом пришел этот парижский заказ. Высотный дом, совместно с Ле Корбюзье[74]. Он посоветовался со мной, принимать ли заказ. Конечно, принимать! Такой шанс выпадает раз в жизни, так ведь?

— Разумеется.

— Ну вот, он уехал… Поначалу он писал мне каждый день… и я должна была выехать следом… а потом он встретил эту женщину, Рамону Леблан.

— Актрису?

— Вы ее знаете?

— Только по фильмам.

— С ней он и живет. Уже три года. И не собирается возвращаться.

— А почему вы не подадите на развод?

— Он не хочет развода. Говорит, что не видит на то оснований. Что любит только меня и ребенка.

— Он присылает деньги?

— О да, конечно! — Она высоко вскинула голову. — Зачем я вам все это рассказываю? Идемте танцевать!

— Я не слишком хорошо танцую. Моя нога…

— Это всего лишь «Английский вальс». Идемте!

Мы танцевали. Пианист склонялся в поклоне каждый раз, когда мы проплывали мимо него. Рыжеволосая барменша улыбалась. Другие танцующие пары улыбались. Все находили нас очень симпатичными. Я держал Петру в объятиях, она была теплой и податливой и тесно прижималась ко мне.

Один раз она споткнулась.

— Извините, — сказал я.

— Это не ваша вина. Просто я пьяна. Проводите меня домой.

— Как пожелаете…

— Поднимемся на минутку и выпьем по чашечке кофе!

— С удовольствием.

— Вы правда очень милы, господин Голланд. Правда.

35

Она жила на верхнем этаже виллы, в обустроенной мансарде. Здесь была веранда, кухня, ванная, спальня и большая мастерская со множеством эскизов и современной живописью на стенах. Невысокая мебель, ковры и покрывала светлых тонов и куча разноцветных подушек на широком диване.

Мы вошли в мастерскую. Петра расстегнула пальто и сбросила его прямо на пол. Я поднял его.

— Знаете что, это безумие — пить в такое время кофе. Потом невозможно будет заснуть.

— Конечно. — Я был полон решимости во всем соглашаться с ней.

— Вы же любите виски. У меня есть целая бутылка. Не желаете глоточек?

— С удовольствием.

— Идемте!

Мы пошли на кухню, прихватив бутылку, стаканы и содовую. Петра открыла холодильник и вынула ванночку со льдом.

— Давайте ее сюда! — Я подставил ванночку под кран и открыл холодную воду.

Она погладила меня пальцем по щеке:

— У вас такая гладкая кожа…

— Я три часа назад побрился, — ответил я.

— А как ваше имя?

— Пауль.

— Я недавно купила пару новых пластинок, Пауль, думаю, они вам понравятся.

Большую мастерскую освещала только слабая лампочка под оранжевым абажуром. Мы сидели на диване, пили и курили, а новые пластинки оказались записями Гарри Джеймса. Труба меня раздражала: тревога, протяжные каденции.

— Потрясающе, да?

— Великолепно!

Плевать. Мне на все плевать. Я люблю Сибиллу. А Господь хранит любящих. Кто это сказал? Я начал вспоминать. На ум ничего не пришло. На это тоже было плевать. Потом я позвоню Сибилле.

Петра разлеглась на подушках. Ее платье задралось, и были видны ноги. Красивые ноги. В моем стакане позвякивали кусочки льда и было еще полно виски.

— Знаете, а вы меня сегодня вечером очень разочаровали, Пауль!

— Да?

— Да. Когда сказали, что не помогли бы Сибилле. Мой муж мне бы помог. Несмотря ни на что.

— Значит, ваш муж вас больше любит.

— Мой муж тоже не стал бы мне помогать, — сказала она и отхлебнула глоток. — Он вообще меня не любит. Ни один мужчина не любит. Все мужчины эгоисты и подлецы. Им нужно только одно. Мы даем им это. А потом становимся поперек горла. Вы такой же, Пауль?

— Наверное.

— Но при этом милый.

Пластинка кончилась. Игла продолжала скрипеть, монотонно и бесконечно.

— Поставьте Гершвина, — попросила Петра.

— Что именно?

— Что хотите, у меня он весь.

Я поднялся и направился к невысокому стеллажу, на котором стояли пластинки и стал выбирать. Она лежала на диване, смотрела на меня и тянула свое виски.

— Концерт фа мажор?

— Концерт фа мажор.

Я поставил пластинку. Раздались первые аккорды. Я вернулся к Петре. Ее глаза теперь слегка косили. Я подумал, не была ли она алкоголичкой. Но на алкоголичку она не походила. Фортепьянное соло достигло своей кульминации, жалобно вступил саксофон.

— Прекрасно, — сказал я, на этот раз совершенно искренне.

— Чудесно! Вот тот мужчина, с которым я бы сразу легла в постель!

— Все женщины, которых я знаю, сразу бы легли с ним в постель.

— Ужасно, что он так рано умер! — Она растянулась на диване, ее губы открылись. Я пил виски.

— У вас комплексы, да, Пауль?

— У меня? Вообще никаких.

— Из-за вашей ноги. — Носком своей туфли на высоких каблуках она коснулась моего здорового колена. — У вас не должно быть комплексов, слышите?!

— У меня и нет.

— У нас у всех комплексы.

Теперь она приподнялась и подобралась ко мне совсем близко.

Соло фортепьяно закончилось. Снова вступил оркестр.

— Хотите еще выпить?

— С удовольствием, Пауль. — Ее губы по-прежнему были открыты. — Но только лед кончился. Сейчас принесу…

Она захватила серебряное ведерко и вышла из комнаты. Дверь за ней закрылась. Я прикурил новую сигарету и, слушая музыку, размышлял. Когда я в последний раз был в Рио, там начинали строительство вилл рядом с площадкой для гольфа. Сейчас они, должно быть, заканчивают. Они так быстро строят в Рио. Определенно еще можно будет снять небольшой домик. Большой нам и не нужен, Сибилле и мне.

Я встал и пошел за Петрой на кухню. Я хотел помочь ей со льдом. На кухне никого не было.

— Петра!

Никакого ответа.

В ванной тоже никого. По белому кафельному полу я прошел мимо ванны к двери в спальню.

В спальне горел ночник. Петра лежала на постели. У нее было пропорционально сложенное белое тело. Большие груди с розовыми сосками, длинные ноги, стройные бедра и широкий таз. Она была совершенно голой и смотрела на меня пристально.

— Иди ко мне, Пауль, — прошептала она.

36

На главпочтамте в Вене переговорный пункт работал круглосуточно, это я знал. По-прежнему мело, когда я вылез перед высоким зданием из такси, на котором доехал от дома Петры до города.

— Обождите, — сказал я шоферу.

Прямо по сугробам я зашагал к освещенному входу. На улице не было ни души. Только снег все валил и валил. В некоторых местах я проваливался по колено.

Почтовый служащий был стар. Он беспрестанно зевал.

— Что вам угодно?

Я сказал, что мне угодно.

— Присядьте!

В помещении были только маленькие табуреты. Они были привинчены к полу перед столиками. Кроме меня и служителя, здесь находилось еще семь человек. Все семеро были бедняками, и все семеро спали. Пятеро — на табуретах, положив голову на стол, двое — стоя в обнимку с трубой центрального отопления у входа. Спать под мостом сейчас было слишком холодно.

— Вас соединили. Кабина один, пожалуйста!

Я зашел в кабинку и снял трубку. Послышался голос ночного портье. Я попросил свою жену. Я решил звонить только с почтамтов и никогда из отеля.

— Алло… — голос Сибиллы звучал очень близко, и очень громко, и очень сладко.

— Извини, что заставил тебя долго ждать.

— Ничего, я читала. Как у тебя дела?

— Хорошо, — ответил я.

Через окошечко кабинки я заметил, что на почту зашел полицейский. Я испугался, но потом сообразил, что его волновали только безработные. Он их будил, одного за другим. Очевидно, спать на переговорном пункте строго запрещалось. Сидеть и стоять было разрешено. Бездомные сидели и стояли, безразличные ко всему, только пытались не закрывать глаза.

— Как долго ты еще пробудешь в Вене?

— Пока не знаю.

— Ты видел Петру?

— Да, — ответил я.

Теперь полицейский занялся теми двумя у трубы. Он потребовал у одного из них паспорт.

Я сказал:

— Я провел этот вечер с Петрой.

Молчание.

— Я прямо от нее. Не думаю, что она доставит нам неприятности.

Сибилла по-прежнему молчала. В трубке слышались только шорохи на линии.

— Сначала она вела себя вежливо и прилично. Потом напилась и потребовала, чтобы я с ней спал.

— И?

— Я тоже был слегка пьян. Я не хотел нажить себе врага. В нашей ситуации это было бы неразумно…

Полицейский вернул документы и вышел из здания. Семеро тут же погрузились в сон.

— Ты спал с ней?

— Я пытался.

— О! — произнесла Сибилла и снова надолго замолчала. А потом начала хохотать. — Извини, Пауль!

— За что? Это, конечно, смешно, особенно теперь, когда об этом вспоминаешь. Любовь вообще — самое смешное на свете. Я имею в виду не подлинную любовь.

— Я понимаю, что ты имеешь в виду, Пауль.

— Думаю, ничего не получилось из-за того, что я все время думал о тебе.

— Наверное. Я очень тронута, Пауль. — Она говорила вполне серьезно.

— Мужчинам вообще это не так просто, как женщинам.

— Да, бедняжка. А как реагировала Петра?

— Она сказала, что это все из-за виски и чтобы я не переживал. Она тоже не будет.

— Ты сейчас снова к ней?

— Нет.

— Ты еще будешь с ней встречаться?

— Не знаю, может быть. Мы не договаривались. Она сразу заснула.

— Пауль, я скучаю.

— Я тоже.

— Если вы с ней снова увидитесь, у вас снова дойдет до этого?

— Нет.

— Поторопись. Пожалуйста, поторопись. Возвращайся скорее ко мне.

— Да.

— Я люблю тебя.

— А я тебя, родная.

— Я тебе должна еще кое-что сказать.

— Да.

— В последнее время у меня за чтением постоянно болела голова. Сегодня я спустилась вниз к глазному врачу. Мне надо заказывать очки.

— Есть очень симпатичные очки.

— Мне нужны очки не вообще, а только для чтения, понимаешь?

— Можешь хоть постоянно носить очки, мне это не мешает.

— Пауль…

— Да?

— Дальнозоркость — признак старости. Я старею, Пауль!

— Ты никогда не состаришься, — ответил я.

Загрузка...