ПУД СОЛИ

Круглая крышка люка приподнялась, под ней зашевелилось смутное пятно. Кузовкин вскинул автомат, немедля дал очередь, и крышка захлопнулась.

Минуту спустя чугунный круг вновь приоткрылся, кто-то поднимал его с исподу плечами или головой. Высунулась рука с грязным белым платком. До Кузовкина донесся гремучий дребезг, крышка грохнулась на камни. Из водопроводного люка выглянул человек, он проворно выкарабкался, стал на ноги и, малорослый, худой, не пригибаясь побежал к воротам. Видимо, еще сидя в круглом колодце, он приметил Кузовкина и прокричал ему звонким, по-мальчишечьи ломким голосом:

— Стой! Мины! Ворота не трожь!

С ночи дежурил он в люке, чтобы предупредить освободителей. Ворота густо опутаны колючей проволокой, и неприметны зловредные провода, которые тянутся к мине.

Кузовкин со своими разведчиками сквозь колючую изгородь наблюдал за недоростком — лагерник, что ли? Вблизи можно было различить, что это белобрысый, тщедушный парнишка. Худые плечи, тонкая шея, в лагерной робе не по росту, шапки нет вовсе, волосы как пучок взъерошенной соломы.

Парнишка перерезал ножом один проводок, долго возился с другим. Мина оказалась с двумя сюрпризами, с двумя элементами неизвлекаемости. Парнишка выковырял мину из-под ворот, оттащил ее в сторону и бросил с той показной небрежностью, какую опытные саперы приберегают для обезвреженных мин. Потом он распутал проволоку и распахнул ворота настежь — добро пожаловать!

Парнишка вызвался быть поводырем у разведчиков, когда те обходили цеха авиазавода. Он рассказал, что уже три дня никого не пригоняли на работу из лагеря, расположенного на другом конце городка, а на заводе хозяйничали немецкие саперы.

Наши штурмовики умело превратили крышу сборочного цеха в жестяные лохмотья. Под дырявой крышей стояли на конвейере еще не собранные, но уже подбитые «мессершмитты».

Парнишка увязался за разведчиками, они пробирались по узким каменным ущельям, бывшим улицам и переулкам Хайлингенбайля на его северную окраину. Кузовкин уже знал, что парнишку зовут Антосем, он из Смоленска, жил на улице Первый Смоленский Ручей, мать работала на льнокомбинате. То-то Кузовкин признал родной говорок, когда парнишка заговорил возле заводских ворот.

— А лет тебе сколько? — спросил Кузовкин.

— Скоро семнадцать стукнет.

— И долго в неволе маялся?

— Три года без месяца.

— Однако. — Кузовкин покачал головой в обшарпанной каске и заново, с жалостливым любопытством поглядел на Антося…

Он где-то раздобыл себе старый ватник и мало отличался одеждой от разведчиков: весной им сподручнее шагать в телогрейках, нежели в шинелях. И погоны прикрепляют не все — разве напасешься, когда по ним все время елозит ремень автомата и лямки заплечного мешка! За спиной у Антося трофейный солдатский ранец, поперек груди трофейный автомат, загодя припрятанный в том самом люке. По дороге он подобрал каску, которой прикрыл свою соломенную копенку по самые глаза.

Антось пояснил попутчикам, что означает название городка. В переводе с немецкого на русский «Хайлингенбайль» — «священная секира», или, если проще выразиться, «священный топор».

— Вот если бы нашу Рудню так назвали… — сердито сказал Кузовкин. — У нас мужички все время топорами машут, лес рубят. А здесь на голом месте разве лесорубы жили? Палачи-рыцари головы рубили…

Антось почувствовал расположение Кузовкина к себе — все-таки земляки! — осмелел и попросился к нему под начало. Ему так нужно отомстить Гитлеру, пока война не вся. Гитлер не одного его за колючий забор посадил, — всю семью оккупировал, еще две сестренки маются в неметчине.

— Я тоже когда-то мальчишкой в Красную Армию просился, в эскадрон, — вспомнил Кузовкин, — а не взяли. «Маловат ты, Кузовкин, — сказал мне комэск в красных галифе. — Ты и на коня не влезешь. А подсаживать у нас тебя некому. Так что погоди годика два…»

— Мне ждать никак нельзя, — вздохнул Антось, — сами понимаете.

— От красной кавалерии я тогда отстал, зато в этой войне долго на конной тяге находился. В обозе меня трясло, — усмехнулся Кузовкин. — А в разведчики попал уже после Немана. Активных штыков в батальоне осталось — раз-два и обчелся. Все полковые тылы под метелку подмели, а ездовых, связных, пригласили на передний край.

По правилам Антосю следовало обратиться с этой просьбой к майору Хлудову, заместителю командира полка по строевой части. Но человек он не добродушный, как с ним сговоришься, если у него душа ежом стоит? Такой Сухарь Сухарыч, его и в кипятке не размочишь…

Кузовкин пообещал взять хлопоты на себя. Придется сделать обходный маневр и поговорить, когда случай подвернется, с замполитом батальона капитаном Зиганшиным. А пока полк на марше, пусть Антось не отстает от разведчиков.

Навстречу им тянулась по дороге, испещренной воронками, пестрая, многоязыкая колонна вчерашних узников, освобожденных из лагеря в Хайлингенбайле. Многие тащили тележки, везли детские коляски, велосипеды, нагруженные скарбом. Колонна вытянулась на несколько километров. Вчерашние узники махали косынками, беретами, самодельными национальными флажками — будто вся освобожденная Европа благодарила старшего сержанта Ивана Ивановича Кузовкина и его разведотделение. Суетливый и болтливый Мамай то и дело снимал свою каску заодно с пилоткой и громогласно орал «пардон!» или «бонжур!». Однажды из колонны радостно и поспешно откликнулись на приветствие, но Мамай только крикнул и развел ручищами — запас французских слов исчерпан.

— Слышишь? — спросил Таманцев у Антося, внезапно остановившись. Обратил счастливое лицо к северу и сделал глубокий вдох.

Антось тоже остановился, снял свою непомерно большую каску и старательно прислушался.

— Ничего не слышу.

— Морем пахнет! — Таманцев зажмурился от удовольствия.

— А я и не знаю, какое оно, море, — виновато пожал Антось плечами, угловатыми даже под телогрейкой.

Из солидарности он тоже набрал полную грудь свежего воздуха, который Таманцев признал морским.

Их обогнал лениво шагавший Мамай и бросил на ходу, ухмыляясь:

— Еще когда нашего моряка намочило, а до сих пор не высушило.

Пока Антось вел разведчиков через городок, пока вывел на шоссе, ведущее к Розенбергу, его соседи по бараку, вся колонна лагерников ушла далеко на восток. На всем белом свете не осталось у него теперь никого, кроме старшего сержанта.

В первый же день Антось узнал о дяде Ване многое. Сын у него скончался в бою под Москвой; сам до войны был десятником на лесной бирже; родом из-под Рудни, леса там богатые, сильные, чащоба. Наверно, поэтому дядю Ваню воротило с души от тутошних лесов: валежник собран, все шишки под метелку, в садах яблони и вишни стоят под номерками. А вот аисты в Восточной Пруссии не живут, и скворечника здесь тоже не увидишь.

На привале, когда разведчики отдыхали в фольварке, в подвале дома, Кузовкин передал Зиганшину просьбу Антося.

— А документы у него какие-нибудь есть?

— Есть. Номер на худой руке. А еще из документов есть смоленский говор, глаза цвета льна, вихры как спелая солома, а веснушек столько, что хватило бы на все Заречье.

— Откуда у него автомат?

— Сам добыл. Состоит на собственноручном боевом довольствии.

— Не попадет нам за эту самодеятельность?.. Парнишке семнадцати годов нету!

— Он три года без малого уже отмучился в рабстве, — разволновался Кузовкин. — Его за проволоку посадили четырнадцати лет от роду Кто же возьмет на себя такой грех — виноватить мальчишку?.. И присягу он уже дал, товарищ капитан. Можно сказать, жизнью присягнул. — От волнения Кузовкин снял каску и пригладил взлохмаченные волосы, будто так ему легче было собраться с мыслями.

— Это когда же?

— Когда остерег меня и разминировал ворота. На волоске парень висел. Мина-то с двумя сюрпризами — это вам не фунт изюму. За такие дела медалью жалуют.

— А если его вольнонаемным определить? — подумал вслух Зиганшин.

Кузовкин надел исцарапанную, с вмятиной каску и озабоченно пожал плечами: он и слыхом про таких не слыхал. Оказывается, водятся такие в армии — в хлебопекарне, например, в военторге, наборщики в дивизионной газете, подсобный персонал в госпитале.

— Спрошу в штабе полка, — обещал Зиганшин и стал внимательнее приглядываться к новичку.

Парнишка явно не робкого десятка. И откуда взялась такая спокойная и деловитая расторопность в бою? Он усерднее всех строчил из автомата, никто в отделении не расходовал больше патронов, чем он. На тыльной стороне указательного пальца у него образовалась черная мозоль, а плечо саднило. Кузовкин прибинтовал марлевые подушечки от индивидуального пакета — плечико-то у парнишки худенькое, кожа да кости, вся ключица на виду. Авось перевязочный материал убережет от боли.

За Хайлигенбайлем сплошной стеной стояли на железнодорожной ветке, один в затылок другому, груженые товарные составы. Под вагонами залегли, хоронясь за скатами, немецкие пулеметчики, а из-за этой стены, высовывая дула между вагонами, стреляли «фердинанды».

Но и такой забор, в километр длиной, не остановил полк. Антось в том бою нашел себе новое занятие — вставлял запалы в гранаты и сам швырял их за вагоны так прилежно, что едва не вывихнул себе плечо.

Следующий привал устроили за железной дорогой, в господском дворе. Догорал дом какого-то гроссбауэра; солдаты грелись возле огня, сушили одежду. В костре потрескивали половицы, наличники, ступеньки лестницы, которые не успели сгореть в доме.

Сварили котел с картошкой. У каждого в «сидоре» нашлось кое-что для общей трапезы.

— А ты чего загораешь там, во втором эшелоне? — пригласил Антося Таманцев; несмотря на несколько ранений, ему удалось сохранить румянец на толстых щеках, словно он недавно из санатория. — Мест в нашей кают-компании хватит. А банкет на паях. Что найдешь в сумке у себя, то и доставай.

Когда-то Таманцев воевал в бригаде морской пехоты под Москвой, а после госпиталя отстал от своих и уже несколько лет не расставался с «царицей полей».

— Мне доставать нечего, — потупился Антось.

— Не обсевок же ты, однако, — подтолкнул его Мамай, — не пришей — не пристегни. Найдется для тебя и провизия, и глоток для сугрева.

Кузовкин и сам позаботился бы о новеньком, не позволил бы ему воевать впроголодь, но ему было приятно внимание товарищей.

«Укоренился парень у нас».

Антось нерешительно придвинулся к костру. Таманцев уже снял котел с огня.

— Соли только не припасли. Ни у кого, славяне, не найдется? Вот на мель сели!

Антось безмолвно полез в трофейный ранец из телячьей кожи, вывернутой рыжей шерстью наружу, и достал серую тряпицу с такой же серой, крупной солью.

— Если фашистской солью не побрезгуете. Мы брюкву варили, мерзлую картошку варили. В земле зимовала, несобранная.

— А жаловался — нет ничего съедобного! — шумно обрадовался Мамай. — Первейший продукт!

— У нас на Смоленщине говорят, — Кузовкин подмигнул Антосю, — без соли стол кривой.

Закипел медный чайник, закопченный до черноты, и Антось тоже прихлебывал задымленный чай, обжигая губы кружкой. Кто-то выложил для чаепития трофейные галеты, а предприимчивый и удачливый в поисках Мамай — банку искусственного меда, или, по-немецки выразиться, «кунст-хониг».

Как ни жался Антось к огню, мартовский ветерок забирался за воротник, за пазуху плохо греющей телогрейки, студил ноги — скорей бы высохли портянки и прохудившиеся сапоги. Мамай удивил всех, протянув Антосю свою флягу, и тот сделал несколько нежадных глотков.

Давно не было Антосю так покойно. Он сидел, исполненный душевного доверия к этим людям, они стали ему близки после всего, что сегодня пережили вместе. Его не дадут в обиду, он и заснуть может бестревожно.

И представилось ему, что сейчас душное лето, он приехал в деревню на каникулы к дяде с тетей, а там вдруг взялся пожар. Поздние сумерки. Отчетливо видны головешки, головни, горящие пучки соломы, щепки. Они летят в сонме огненных искр, их несет поджаренным ветром. Мужики карабкались на крышу, тащили туда мокрые рядна, половики, поливали их водой. Плача, понукаемый теткой, он бегал вокруг избы с иконой в руках. Выносить вещи из дому или таскать ведра из колодца? А тут в деревню возвратилось стадо. Корова вбежала в горящий хлев, прежде чем успела заметить тетка. Корову вывели уже с паленой шерстью. Все громче трещали горящие стропила, бревна, карнизы, со звоном лопались и плавились стекла. Дядя, чем-то неуловимо похожий на старшего сержанта, не уходил с крыши, отбрасывал горящие головешки, затаптывал, заливал водой солому, едва она начинала тлеть. Вот когда маленький Антось понял, что значит железная или черепичная крыша. С того самого июньского дня «красный петух» долго летал над крышами деревень, над Россией, а теперь перелетел в Германию. Тут не видать крыш под соломой или очеретом, а пожар полыхает вполнеба…

Замполит Зиганшин сдержал слово и доложил майору Хлудову о бездомном смоленском пареньке, которого разведчики хотят оставить у себя.

— Человека можно узнать по-настоящему только после того, как съешь с ним пуд соли, — наставительно сказал Хлудов. — Понятно, товарищ капитан?

Тем временем Антось успел стать бывалым разведчиком. Он первым в отделении изучил новые немецкие мины, наполненные жидкой взрывчаткой, — на вид совсем бутылки с кефиром. Он первый освоил трофейный фаустпатрон, держа его под мышкой, как это делают немецкие фаустники, — подсмотрел во время их дуэли с нашим танком. А во время штурма форта «Луиза» Антось пробрался из каземата через запасный лаз в склад боеприпасов, уже подготовленный к взрыву, чтобы перерезать бикфордов шнур.

Первую попытку протиснуться в лаз сделал тогда Таманцев. Но куда ему, такому упитанному, широкому в кости!

Вторым, предварительно хлебнув из фляги, в каземате появился Мамай. Он подошел к лазу, примерился плечами и тут же подался назад, сославшись на неподходящие габариты. Он изобразил на лице сожаление, но Кузовкин сразу понял, что Мамай испугался. Не мало бедовых поступков числилось за выпивохой Мамаем, хоть и вид у него такой, будто он ищет вчерашний день, а глаза вечно сонные. Как же это под самый конец войны он пришел в робость?

— Придется взять опасность в свои руки, — сказал Антось озабоченному дяде Ване.

Тщедушному Антосю лаз показался просторным; он залез туда, даже не сняв с пояса кинжал и гранату.

А на рассвете Кузовкин первым увидел перерезанный бикфордов шнур, который тянулся к складу боеприпасов.

В тот же день Кузовкин поделился с замполитом Зиганшиным своими невеселыми наблюдениями над Мамаем. Замполит сказал, что у Мамая это — «защитная реакция организма» перед концом войны. Приключается такое с нашим братом, который четыре года ходил по самому краешку жизни, столько раз заглядывал смерти в глаза и которому тем более хочется дожить до победы.

— Понять последний страх Мамая можно, но оправдать его нельзя. Всем нам, Иван Иванович, трудней, чем вчера, — тяжело вздохнул замполит. — Кто не хочет дожить? Но подымать в самую последнюю атаку — нам с тобой…

В полдень в дымном и пыльном небе над старыми башнями и островерхими крышами Кенигсберга висело по-вечернему рыжее солнце. Известковая и кирпичная пыль порошила глаза, хрустела на зубах. Пруд, в котором отражался мутный диск, похожий больше на луну, чем на солнце, лежал старым, пыльным зеркалом. А на берегу пруда разведчики Кузовкина смывали пыль, копоть и пот войны, въевшиеся за дни штурма.

— Вымылись на славу, — сказал Таманцев. — Теперь бы получить от судьбы «добро» и дошагать до морской ванны.

Когда Таманцеву посчастливилось дойти до моря, он надел заветную тельняшку, достал из вещевого мешка мятую бескозырку, торопливо зашагал к воде своей моряцкой, чуть вразвалочку, походкой, опустился перед морем на колени, набрал полные пригоршни балтийской воды и ополоснул лицо.

Антось только читал о морях и океанах, сидя в своем сухопутном Смоленске, а тут впервые увидел море. Балтика ударила ему в глаза серо-голубым блеском. Вслед за Таманцевым он тоже ступил в кирзовых сапогах в воду, его обдало солеными брызгами.

Антось вгляделся в далекий горизонт. Вот она, «воображаемая линия, которая соединяет небо с землей». Сегодня эта воображаемая линия едва угадывалась; вода совсем такого же цвета, как небо. Но там, где рвались тяжелые снаряды с невидимых немецких кораблей, подымались высокие серо-зеленые столбы, искрящиеся на солнце. Осколки то и дело рябили воду, ломали отражение облаков и прибрежных сосен, делая их шаткими. А когда снаряды такого калибра обрушивались на косу, они выкорчевывали столетние сосны, вздымали и просеивали горы песка.

Кузовкин сидел в песчаной яме под корягой могучей сосны, не дошагавшей до моря всего с десяток метров, и ему сладко думалось о завтрашнем мирном дне, которого, казалось, уже можно коснуться рукой.

Он мечтательно разглагольствовал, и никто — ни шумливый Мамай, ни Таманцев, задумчиво глядящий на море, ни Антось, ни двое артиллеристов полковой батареи, тоже выведенной во второй эшелон, — не прерывал его.

— Наверно, у нас теперь в России стук от топоров стоит вселенский, пилы поют на тысячи голосов, рубанки шаркают. Строят дома, мосты, школы. Новые срубы у колодцев, а часовых у воды не ставят. Окон уже не затемняют — полное осветление жизни. Песни поют, не стесняются.




Никто не мешал Кузовкину — может, потому, что вообще он человек неразговорчивый и у него редко случались приступы внезапного красноречия. А может, потому, что каждому хотелось вообразить себе теперь уже близкие дни. Сегодня Зиганшин сообщил от имени Совинформбюро, что над берлинским рейхстагом подняли красный флаг.

Кузовкин предупредил Антося, чтобы он долго не разгуливал по берегу, не уходил далеко от убежища и не очень-то доверялся тишине — уже два часа, как не было огневого налета.

— А шпарит бризантными снарядами, — уточнил Таманцев.

— Казало лихо, что будет тихо! — прокричал Антосю вдогонку Мамай, но предупреждение его опоздало.

Небо раскололось, линия горизонта сломалась, море ушло из-под ног, а верхушки сосен засыпало песком.

Глаза Антосю застлал красный свет. В груди пекло и жгло так, будто головешка, сорванная ветром с соломенной крыши, прожгла ватник, гимнастерку, рубашку и тело.

Полковой медпункт расположился поблизости, в погребе веселой голубой дачи, наполовину скрытой дюнами, — вот она, наволочка с красным крестом висит над крылечком.

Но нести туда Антося было поздно.

— Ну что? — спросил растерянно Кузовкин, становясь на колено и сняв каску; он только что подбежал и не успел отдышаться. — Что тебе, Антось?

— Похороните в форме.

«Значит, мальчишка до последнего дня переживал, что не числится настоящим солдатом».

И сутулиться отвык, и плечи расправились, и кости обросли мясом. Будто Антось повзрослел года на два. Не верилось Кузовкину, что он прожил-провоевал рядом с Антосем всего два месяца. Конечно, пуда соли они вместе не съели. Но, чтобы по-настоящему узнать человека, на войне бывает достаточно и щепотки.

Когда прощались с Антосем, замполит Зиганшин сказал:

— Ничего, что Антось паренек штатский. Он был настоящим солдатом…

Над головами голубело невредимое майское небо, опали песчинки, поднятые последней взрывной волной, море до самого горизонта лежало гладкое, будто не его кромсали, терзали, рвали снаряды.

В этой почти неправдоподобной тишине раскатисто прозвучал трехкратный ружейный выстрел.

Антося похоронили в новенькой гимнастерке с воротником, непомерно широким для его мальчишечьей шеи. То была гимнастерка с погонами артиллериста. И пушки скрестили на черном сукне свои крошечные стволы.

1970

Загрузка...