Глава II

а полтора года до перехода Наполеона через Неман шел усиленный рекрутский набор во Франции. В небольшом городе Нанси пребывали в страшном волнении все те семьи, где были молодые люди, годные для военной службы.

— Вы-то чего тревожитесь, мадам Ранже? — говорила толстая торговка своей подруге, сидевшей, грустно опустив голову. — Вам нечего бояться за вашего Этьена: он у вас один. Неужто вы боитесь, что будут брать и единственных сыновей?

— Как знать, как знать, мадам Арман! — тихо отвечала Ранже, еще ниже опуская свое доброе выразительное лицо, сохранившее еще следы былой красоты.

— И полноте! И не думайте об этом! Вот мне — так есть над чем призадуматься. Ведь у меня три сына-молодца. Положим, Шарль вышел уже из лет, но Мишель и Ксавье как раз по возрасту подходят: того и гляди, который-нибудь из них номер и вытянет… А вы знаете, мадам Ранже, что какой палец не куснешь, всё болит; так и сыновья: Мишеля жаль, он недавно женился, двое малюток, а Ксавье — жених. Роза, девушка тихая, скромная, семьи зажиточной, хорошая жена будет, и в торговом деле бойка, лучшей невестки и не найти мне. А тут, того и гляди, Ксавье в солдаты попадет. Если бы еще не идти ему в чужую дальнюю сторону, сражаться тут, за свое отечество, за кров свой, это я понимаю, а то ушлют его Бог весть куда!.. Поговаривают, будто еще на неметчину пойдут, на границу к варварам русским. Вы ничего не слышали об этом, мадам Ранже?

— От кого же мне слышать, мадам Арман? Муж мой несообщителен, я тоже, а Этьен, как и всякий молодой человек, не занимается политикой, да и некогда ему: только что кончит свою работу, сразу же берется за книги.

— А патер Лорен ничего ему не говорил об этом? Ведь ваш Этьен его любимец, он им не нахвалится, и учит-то он его не как наших детей, а всему — словно дворянского сына.

При последних словах Ранже вздрогнула, но, быстро оправившись, сказала кротко:

— Не знаю, право, мадам Арман, может быть, он ему и сообщал что-нибудь, но у нас с Этьеном не было об этом разговора.

«Хитрёна! — подумала Арман. — Никогда ничего не скажет. Вот уже более пятнадцати лет минуло, как поселились они в нашем городе, а мы все-таки ничего не знаем об их прошлом, словечка не промолвит даром, все только отмалчивается. И муж не лучше, одного поля ягоды, до сих пор не знаем точно, за кого он стоит. Только и слышно, что всех жалеет, все для него люди, вишь, одинаковы. Ну нет уж, извините, я этого никогда не скажу, своего буржуа ни с аристократом, ни с иноземцем на одну доску не поставлю! А вот этим пришлецам — так все равно!»

И она со злобой взглянула на задумчивую, кроткую Ранже — словно на врага какого.

— А где вы жили до начала революции? — спросила она ее снова.

Ранже побледнела, но тотчас ответила:

— Мы жили с мужем в маленькой деревушке на западе Франции.

— Уж вы не из тех ли, что отстаивали короля и его приверженцев под предводительством генерала Шаретта?

— Нет, мы не королевской партии, — уклончиво сказала Ранже.

— Не за короля и не против короля! — довольно злобно засмеялась Арман. — Куда ветер подует, туда и мы.

Ранже ей не возразила, но, взяв свою корзинку, сказала вежливо:

— Прощайте, мадам Арман! Мне пора домой.

Она пошла не спеша по главной улице и, повернув за угол, очутилась возле своего дома. Не успела она переступить порог его, как до нее донеслись обрывки фраз весьма горячего спора.

— Но отец! — говорил почтительно молодой человек. — Мне не дают прохода товарищи.

— Оставь их, дитя мое! Пусть себе потешаются. Надоест это им и отстанут.

— Но они называют тебя шуаном[1]… Скажи мне, отец, ты никогда не был на стороне королевской партии?

— Нет, Этьен, я не был с теми, что отстаивали короля, но я не сочувствовал и тем, которые пролили его кровь: убить человека — дело ужасное, Этьен, а убить народного представителя — еще ужаснее! Если бы ты только видел, сколько невинной крови было пролито во имя равенства и свободы!..

— Народ жестоко мстит за прошлое.

— Вот то-то и есть, что мстить — дело постыдное и недостойное человека. Я никогда не стану на сторону мстящих. Они не щадят ни женщин, ни детей; они делаются точно лютые звери.

— Не вспоминай прошедшего! — кротко молвила вошедшая Ранже, положив руку на плечо мужа.

— Но Женевьева, — сказал тот быстро, — не могу же я допустить, чтобы Этьен ненавидел аристократов!.. — затем, словно спохватившись, он добавил: — Точно те не такие же люди, как и мы.

— Между аристократами, как и во всех сословиях, — заметила серьезно Женевьева, — есть много честных людей. Я это постоянно говорю Этьену.

— Но я их не знаю, матушка! — живо возразил молодой человек. — А так как они действуют против Франции, то я охотно пойду против них.

— О, не дай Бог попасть тебе в армию!

— А я бы охотно пошел! Мне так тяжело слышать все эти упреки, видеть, как вы равнодушно относитесь к тому, что так меня волнует.

— Ты не доволен, что мы с твоим отцом не умеем ненавидеть? — подняла на сына грустные глаза Женевьева. — Поживи, Этьен, увидишь больше людей, лучше приглядишься к ним, и твое сердце смягчится. Ты тогда сам убедишься, что приходится многое прощать людям, а ненависть не прощает.

— Франсуа Ранже, от Ревизионного Совета! — прокричал чей-то голос, и рука с военными пуговицами на обшлагах просунула в щель приотворенной двери большой пакет, запечатанный казенной печатью.

Франсуа взял пакет, распечатал его дрожащей рукой, прочел бумагу и сильно побледнел.

— Что там такое? — спросила в волнении Женевьева.

— Призывают Этьена в набор.

— Как? Единственного сына?.. Быть не может!

— Берут всех, кто только способен к военной службе. А наш Этьен, кажется, ни на рост, ни на здоровье пожаловаться не может, — грустно произнес Франсуа, глядя с любовью на сына и невольно любуясь его стройным станом, красотой и умным выражением лица.

Этьен, за минуту перед этим говоривший, что охотно пойдет в солдаты, побледнел и опустил голову. Ему вдруг показалось невыносимо тяжким оставить все окружавшее его с детства, не говоря уже о сильно им любимых родителях. Покинуть этот очаг, у которого он провел все свое детство и юность… покинуть товарищей… не видать больше колокольни, которую — он привык видеть с тех пор, как помнит себя… Оставить все это и идти куда-то… Он всем сердцем откликнулся Женевьеве, с рыданиями обнявшей его.

— Может быть, он не вынет номера! — успокаивал жену Франсуа. — Кому какое счастье!

Но Ранже говорил все это таким голосом, будто сам не верил в сказанное.

Семья эта, еще за минуту до рокового пакета жившая мирно и тихо, вдруг почувствовала себя выбитой из обычной колеи. Все с этих пор пошло у них вверх дном. Часы работы и отдыха, так мирно чередовавшиеся, нарушались без всякой видимой необходимости: то Женевьева не состряпает вовремя обеда, то Этьен не вернется в оговоренное время, то сам Франсуа проработает дольше обыденного; сойдутся, молчат, у всех тяжело на сердце; что кто ни скажет, представляется и ему, и другим некстати. Прошло так с неделю. Позвали, наконец, Этьена в Ревизионный Совет. Пошли и старики за ним туда же. Не одни их сердца бились тревожно: все шедшие туда страдали не меньше их; только и слышались вздохи и сдерживаемое рыдание да неестественно веселые голоса молодых людей, В: смехе которых чувствовались подавленные слезы. Трудно было пробраться в зал ратуши по почерневшей дубовой лестнице. Целые массы двигались по ней вверх и вниз. В большом зале расхаживал жандарм, стараясь всеми силами водворить порядок, а в смежной с залом комнате заседали члены. Слышно было, как там громко выкрикивались имена.

Время от времени входил туда неестественно разбитной походкой один из молодых людей, вызванных из большого зала, где он находился среди своих родных и близких, и через минуты три выходил оттуда весь красный или смертельно бледный, с крупными каплями пота на лбу. Редко кто из них радостно бросался на шею своих близких; по большей части вышедшие подходили молча и показывали номер. Многие уже стояли с номерами в руках: и Матвей Ру, и Луи Сорбье, и Люсьен Гра, и другие… Родители встречали их со слезами и подавляемыми вздохами. Семья Арман оплакивала уже поступление Ксавье, а тот, глядя на свою невесту Розу, старался казаться беззаботно веселым перед своими товарищами и знакомыми.

Широкая дверь здания ратуши была раскрыта настежь, и через нее доносились звуки разных мотивов, наигрываемых в двух, в трех местах площади.

— Этьен Ранже! — раздался голос полицейского.

Этьен, не взглянув на своих, торопливо пошел к дверям.

Старики притихли, в них будто все замерло: ни один из них не мог поднять головы, опущенной на грудь, и сидели они, словно приговоренные к смерти, беспомощно опустив руки.

Прошли в ожидании несколько минут, показавшихся им годами. Кто-то прокричал какие-то слова там, в этом страшном заседании; они не поняли; полицейский выкрикнул новое имя, и в дверях показался Этьен с № 20 в руках. Женевьева вскрикнула и схватилась за грудь. Франсуа взял ее под одну руку, Этьен под другую и бережно повели ее к выходу.

Барабаны на площади неистово трещали, флейты заливались, литавры звенели, а из соседнего помещения продолжали выкрикивать номера…

Загрузка...