ГОРЫ

Шемберг вытащил из потайного ящика сверток с особенно крупными золотыми самородками и самоцветными камнями и сунул его за пазуху белого бараньего Полушубка. Вздохнул облегченно. Окинул прощальным взглядом комнату и вышел на крыльцо.

Рассвет чуть брезжил, но на дворе было светло от выпавшего за ночь первого недолговечного снега, мягкого и пушистого, как мех. Горы были молчаливы и угрюмы. Притаилась, как волчица, тайга, враждебно ощетинилась. На каменные лапы сыртов положила она тяжелую голову с острыми хвойными ушами и смотрела внимательно, не мигая, черными бездомными глазами.

Было тихо. Заснул даже вечный бродяга ветер. Шумела только Белая, вздувшаяся от растаявших первых снегов. Длинные черные ее волны бежали вдоль берегов, взбрасывая вверх оторванные от заводской пристани бревна и доски. Бревна поднимались на дыбы и, ударяясь о бока стоявшей здесь же баржи, гремели точь-в-точь, как вчерашние пушки.

Поеживаясь от предрассветного холодка, струями пробегавшего между лопаток, Шемберг пошел к воротам. Оттуда неслись людские голоса и конское ржанье. Погонщики, выбранные, управителем из особо приближенных дворовых людей, суетились около вьючных лошадей, увязывая торопливо тюки. Их работу педантично проверял камердинер Фриц. Невыспавшимися сиплыми голосами переговаривались гусары, докуривая перед походом последние трубки.

— Готово, что ли? — нетерпеливо спросил ротмистр и, не дожидаясь ответа, скомандовал: — По коням! Садись!

Звякнули о стремена сабли, заскрипела кожа седел.

— Шагом, а-арш! — снова раздалась команда ротмистра.

Шемберг вскарабкался на своего киргизского жеребца. Стремя ему почтительно придержал Агапыч. Пропустив вперед вьючных лошадей, чтобы в пути иметь их перед глазами, управитель занял свое место в колонне.

Агапыч крикнул вслед отъезжающим:

— Доброй путины! Счастливо добраться!

А затем с грохотом и скрипом захлопнулись тяжелые заведение ворота. Никто не ответил на пожелание доброго пути. Все угрюмо молчали.

Шемберг посмотрел на Баштым-гору. Зарево погасло. Лишь облака, лениво перелезавшие через гору, оставляя на ее вершине клочья своих подолов, розовели нежно по краям от еще тлевшего внизу пожарища.

В голове каравана ехал Петька Толоконников, с персидским ружьем через плечо. Рядом с Петькой ехал нарядный, тепло одетый ротмистр.

Обойдя завод по берегу Белой, Толоконников уверенно свернул в горы. Здесь отряду пришлось выстроиться гуськом. Две лошади рядом не прошли бы по узким горным тропам.

Поднялись на первый взлобок, миновали свежую вырубку, прошли угольные ямы, в которых обжигался уголь для заводских домен. Ямы еще дымили, чадя густой дегтярной копотью, а вокруг ни души. Жигари ушли все до одного в пугачевские отряды.

За землянками и балаганами жигарей начиналась густая девственная тайга. Шемберг остановил коня и оглянулся в последний раз на завод. Он лежал внизу тихий, безлюдный, испуганный. Ни одного дымка не вилось над его строениями. Обезлюдел и заводской поселок, лишь перебрехивались лениво голодные собаки. И оттуда бунт вымел людей, бросил их в горы, в пугачевские партизанские отряды.

Долго смотрел вниз Шемберг, но не видел он, как вслед за караваном, по его следам, прокрались два всадника на мохноногих низкорослых лошадках. На всадниках были пестрые халаты, рысьи шапки, вооружены они были луками и короткими копьями-дротиками.

Шемберг тронул коня и, догоняя отряд, поскакал в тайгу.

В лесу плавал зеленый утренний свет. Тихие стояли сосны, недвижимо распластав широкие лапы ветвей. Неутешно плачет жена, большой черный дятел, да шебаршат под копытами коней опавшие листья.

Но вот, вестником близкого солнца, зашумели по соснам верховые ветры, и величавая песня леса катилась медленной волной, перебираясь с вершины на вершину, затихая ненадолго в глубоких ущельях. И от этой дикой первобытной лесной песни тоска закрадывалась в сердце Шемберга, и ему хотелось повернуть коня к теплу, к людям, к живым человеческим голосам.

Когда поднялось солнце, яркое, но холодное, отряд шел уже Уршакбашевой тропой по глухой тайге. Ветви деревьев, нагие, похожие на оленьи рога, нависали над тропой, били путников по лицу. Шемберг вытирал кровь от царапин с гладко выбритых щек. Но молчал, терпел, любовно поглядывая на вьючные тюки: «Ради этого можно перенести и худшее. И мы еще вернемся в эти дикие дебри, вернемся, чтобы покорить и вырвать из их недр несметные богатства!»

Уршакбашева тропа извивалась ползущей змеей, сползала в ущелье, взбиралась на вершины, перекидывалась через ручьи и мелкие горные речушки. Тогда брались за топоры, валили поперек русла несколько деревьев и по этому зыбкому мосту переводили в поводу храпящих, перепуганных лошадей.

Спускаясь к подножиям гор, попадали в болота. Шли по полусгнившим бревенчатым сланям, а по обеим сторонам гати упруго качалась трясина, надувалась, дыбилась волной и лопалась смачно, выплевывая, как гной, вонючую грязь. На одном из этих качай-болот не было слани. Отыскивая путь, гусары срубили молоденькую саженную сосенку и ею прощупывали трясину. Сосна ушла целиком, от вершины до комля, а затем упругая мощная сила выперла ее с чавканьем снова наверх. Шемберг побледнел, вообразив медленную мучительную смерть в этой холодной вонючей бездне. Но по краешку, по кромке, обошли и эту трясину.

Белая не отставала от каравана. Она шумела неумолкаемо внизу, у подножия гор, словно билось где-то рядом огромное сердце, переполненное кровью. А затем река начала играть с путниками в прятки. То блестит серебром под самыми ногами, то нырнет в горную щель, чтобы через полчаса снова кинуться навстречу каравану. Свет и тени переплетались, сменяли друг друга на каждом шагу. От пестроты красок рябило в глазах.

Скалы, теснившие Белую, то вставали угрюмыми мрачными идолами, то сползали к реке хребтастыми доисторическими ящерами, то обрывались отвесной, словно человеческими руками обтесанной стеной.

Вот на противоположном берегу Белой, на светлой поверхности скалы зачернела мрачная пасть пещеры. Обернувшись к ехавшему сзади ротмистру и указывая на нее, Толоконников сказал:

— Ермакова пещера. Старики бают, клад там скрыт, золото и самоцветы[18].

— Иди ты к бесу с Ермаком! — раздраженно ответил ротмистр. — К печке бы поскорее, чтобы дрова постреливали, да пуншику бы горячего… А здесь вот мерзни, как собачий хвост в проруби!

— Когда бурлаки в коломенках мимо этой пещеры плывут, — не унимался Толоконников, — или лесорубы плоты гонят, они всегда «ура, Ермак!» кричат. Иначе доброго пути не будет. Или коломенки о камни убьются, или плот на перекатах размечет, а то и утонет кто. Надо и нам, ваше благородие, Ермаку «ура» крикнуть. Худа бы не было. Старинный обычай исполнять надо. Неровен час…

— Я те крикну! Огрею вдоль спины, не только «ура» — «караул» закричишь! — пригрозил ротмистр. — Нам дышать громко не след, потаенно, как тараканам, ползти надо, а он, дурень, «ура» кричать вздумал…

…В полдень сделали небольшой привал. Наскоро закусили и двинулись дальше. Торопил всех ротмистр. Необъяснимая тревога угнетала его. Он спешил пройти Иремельские горы, чтобы быть поближе к Чебаркульской крепости, из которой, наверное, делаются вылазки сильными воинскими отрядами. Если они встретятся с таким отрядом — они спасены. А пока надо спешить и спешить.

И они спешили. Но лошади, изранившие ноги об острые камни, ежеминутно спотыкались и, отупев от тяжелого пути, в ответ на удары шпор и нагаек лишь вздрагивали покорно, не прибавляя шага.

Тропинка по-прежнему юлила, обходя скалы, ныряла в таежную чащу и выбегала к низинам — болотам. А впереди, сзади, направо и налево, со всех сторон без конца, без края, словно синие грозные тучи, громоздились горы. Иногда тропа совершенно исчезала, но Толоконников уверенно шел вперед, руководствуясь какими-то ему одному известными приметами.

Все чаще и чаще начали встречаться звериные следы и сами звери. Под лошадиными копытами огненным комом перемахнула тропинку куница. Лисицы пускались наутек, подняв тугой пушистый хвост, и издали, из безопасности лаяли хрипло и тонко. А в одной из низин, густо заросшей орешником, услышали неуклюжую возню и треск валежника под чьими-то тяжелыми лапами. Лошади, прядая ушами, испуганно захрапели.

— «Хозяин» бродит! Берлогу выбирает, — заговорили возбужденно гусары, оглаживая испуганных коней и щупая курки карабинов.

— А може и не медведь, а он лютует, — сказал седой гусар и перекрестился. — Самое ему время.

— Кто это «он»? Какое «самое время», — крикнул, услышав разговор в рядах, секунд-ротмистр.

— На Ерофея-мученика леший бесится, ваше благородие, — ответил старик гусар. — Деревья ломает, зверей гоняет и проваливается в тартарары до весны. Не приведи господь с ним в такой день встретиться. Изломает и в болото сунет!

Гусары испуганно закрестились. А Повидла рассердился.

— Прекратить дурацкие разговоры! Не лешего опасайтесь, а…

Он разозлился еще больше и безжалостно пришпорил ни в чем не повинного коня.

Караван забрел в самые глухие дебри Урал-камня. Картины, полные сурового величия, открывались перед путниками на каждом шагу. Вот на юге рванулся к небу мощным взлетом горный кряж Маярдак и застыл окаменевшими волнами. Видна только передняя цепь его гор, а остальные слились в неясную полосу. На западе — другой неизвестный кряж, затянутый синей дымкой. Отдельные его вершины повисли в воздухе между небом и землей, плавая в туманном мареве.

Великаны-деревья все теснее и теснее обступали тропу. Ноздри людей ловили то сладкий запах лиственницы, то сухой смолистый аромат сосны. Тишина гнетущая, словно под сводами подвала, наваливалась на караван. Лишь стук дятла, изредка бормотанье падуна-водопада да детский плач кречета в небе тревожили эту вековую горную тишь.

Под вечер, когда красное мутное солнце начало скатываться за хребты, Петька остановился. Указывая на вставшую перед ними седловатую гору, сказал ротмистру:

— Вот ее перевалим и Акташ-гору увидим. А за Акташ-горой вскоре и Иремели начнутся. Там нашей тропе конец.

Ротмистр слез с коня, с удовольствием разминая затекшие от седла ноги. Удивленный Петька последовал его примеру.

В узкое ущелье, где остановились ротмистр и Петька Толоконников, начали втягиваться один за другим гусары. Потом показались вьючные лошади Шемберга, а за ними и он сам, с губами, посиневшими от холода, с расцарапанными щеками, но веселый и довольный.

— Почему остановка? Пример? — крикнул он ротмистру. — На ночлег остановимся?

— Пора бы, лошади еле бредут, — ответил Повидла и приказал вахмистру: — С коней долой! Лошадей не размундштучивать. Людям не расходиться. Ждать меня.

Затем повернулся к Петьке:

— А мы с тобой, давай-ка на эту гору слазим.

Сняв с себя все лишнее, они начали подниматься по голым гранитным утесам горы.

Вершина безлесная, голая была загромождена «россыпью», как называют на Урале обрушившиеся осколки скал и крупные камни. Восточная сторона горы обрывалась отвесной гладкой стеной. Внизу, у подножия ревела и металась среди порогов Белая. Реку в этом месте со всех сторон обступили крутые лесистые кряжи, казалось, зажали ее в каменное кольцо. Но она все-таки прорвалась. У подножия Чудь-горы Белая нашла щель и злая, стремительная, в седой пене, неслась, закручивая ошалело воронки водоворотов. Ротмистр подошел к краю стремнины, поглядел вниз. Заныло, заломило в ногах и сладко закружилась голова. Испуганно отшатнулся:

— Ну и пропастина! Так и затягивает.

— А вон, ваше благородие, глянь-кось, Золотые шишки видны, — сказал Толоконников.

Повидла посмотрел в указанном направлении и увидел гору, вершина которой причудливо изгрызенная ветрами, отливала на солнце золотом.

— А теперь на закат гляди. Самое матушку Яман-гору увидишь.

Ротмистр, приложив к глазу подзорную трубу, повернулся к западу. Яман-тау большую часть года бывает закрыта туманами и облаками, пряча в них белоснежную свою голову. Но ротмистру посчастливилось. На один только миг ветер отдернул облачный полог, обнажив мрачный массив горы. Ротмистр невольно вздрогнул при виде этой зловещей красоты. Яман-тау сейчас же укуталась в облака, но перед глазами Повидлы долго еще стоял хаос головокружительных черных круч, голых мертвых скал и глубоких извилистых ущелий.

Не отрывая трубы от глаза, повел вокруг, чуткими ее стеклами прощупывая окрестность. Острые вершины гор, изломанные спины хребтов спокойными могучими волнами уходили вдаль, в кипящее золото заката. Нигде ни признака человека: ни крыши, ни дымка, ни собачьего лая. Пустыня!

Опустил трубу и приказал Толоконникову:

— Беги вниз, передай от моего имени вахмистру, что мы здесь на ночлег остаемся. Скажи, чтоб лошадей не расседлывать, больших костров не разводить. И пусть двух часовых выставит: одного — у входа в ущелье, другого — к реке. Иди!

Петька, шурша осыпающимися из-под ног камнями, понесся под гору. Вскоре стих шум его шагов.

Белая буйно билась о берега, шумно вздыхала на порогах, где-то хрипло лаяла лиса, снизу, из ущелья доносились голоса людей и треск ломаемого на костры валежника. Недовольно поморщился:

— Эка разорались! На десяток верст слышно.

Еще раз вскинул к глазу трубу. Дыбятся темные горы. Чуть поблескивает река. На потемневшее небо высыпали первые звезды. Костры, разложенные гусарами на берегу, длинными огненными столбами отражались в воде. А кроме — ни луча, ни искры. Пустыня!

Спустившись в ущелье, в лагерь, приказал прекратить громкие разговоры, перенести костры от реки под гору в укрытое место, проверил часовых. Лишь после этого наскоро закусил и лег рядом с Шембергом, закутавшись в медвежью доху. Решил не спать до рассвета. Глядел на темный, загадочный силуэт Чудь-горы. Каменная ее громада вдруг заколыхалась, подпрыгнула к ярким звездам, затем начала медленно опускаться, а вместе с нею и ротмистр опустился в бездонные глубины сна.

Вскоре заснул весь лагерь. Не спали только часовые да дневальный у костра. Но они не видели, как двое всадников-башкир стороною, по тайге, объехали лагерь, выбрались снова на Уршакбашеву тропу и погнали своих мохноногих низкорослых коней в сторону Акташа, туда, куда на рассвете должен был двинуться караван.

Загрузка...