Часть первая. Простые истории

Как слово наше отзовётся

Алла, 57 лет:

– Я росла немногословной девочкой. Слово, учила меня мама, может воскресить, а может и убить. Воскрешать в детстве мне было некого, вокруг были счастливые, благополучные, уверенные в себе люди – или таковыми они мне, ребёнку, казались, не знаю. Это потом всегда находились кто-то, кому требовались моё утешение и ободряющее слово, – и тогда у них расправлялись плечи, поднимались головы, и они улетали от меня в свою взрослую жизнь для новых дел и свершений. А убивать мне никого ни разу не захотелось, напротив: тихо разговаривала с цыплятами, которых как-то купили мне на даче, – но они погибли по неизвестным причинам, это была первая детская встреча со смертью, и я хоронила их и долго-долго причитала над могилкой, самостоятельно сочиняя плачи, о которых тогда и понятия не имела; разговаривала и с золотыми рыбками в аквариуме – но их выловил и съел наш кот. Потому дальше я беседовала тайком преимущественно с камешками, стёклышками, потрёпанной куклой, самыми неприголубленными и неприкаянными существами на свете, и они расцветали от моей ласки и отогревали свои крошечные души. Девчоночьи забавы привлекали редко, всё больше сидела, уткнувшись в книжку, и читала, читала, читала… Прекрасные принцессы выводили возлюбленных из темниц, снимали злые заклятья нежным прикосновением, возвращали к жизни волшебным словом. И когда появился ОН – тот, кого надо было выводить из темниц, с кого требовалось снять злое заклятье и вернуть к жизни, – я была в полной боевой готовности.

Со своей женой он прожил лет семь или восемь и всё время мучился. Денег всегда не хватало, у него – диссертация, у жены – непонимание его высокого научного призвания. Она работала медсестрой в двух больницах, но это положения не спасало, какая там медсестринская зарплата – жалость одна. И хотела, чтобы он встречал её по ночам с дежурств, потому что жили они в бандитском посёлке, где опасно было ходить не только по ночам, но и днём, а ему ведь не до того было, у него – мысли о высоком, требующие абсолютной концентрации внимания. А она всё не понимала. Его не понимали и мать-маляр, и отец-алкоголик, и он ненавидел эту среду и чувствовал себя совсем одиноким и загнанным в угол. Поехал отдохнуть от непонимания в пансионат, там познакомился с девушкой, стали встречаться. Жена ему, собиравшемуся на свидания, гладила брюки и рубашки и ожидала со свиданий с ночным ужином, выслушивала жалобы на сложно складывающиеся отношения мужа с возлюбленной, но испытания не выдержала – влюбилась в другого и ушла, слаба оказалась.

После долгих скитаний по друзьям он переехал ко мне гол как сокол – с несколькими связками книг и проигрывателем. И дверь захлопнулась. Прежде она у меня не закрывалась, в доме всегда были подруги, друзья и просто знакомые, но чужие люди ему мешали, он хотел приходить домой и заставать там только меня одну. Только одну-единственную, никто больше ему не был нужен – и это грело. Встречаясь с моими гостями, он был скован и сух, отвечал односложно, и вскоре мои друзья как-то рассеялись. Вообще всякие неожиданности из своей жизни он стремился исключить – неожиданных людей, неожиданные слова, неожиданные реакции. Так ему было необходимо, только такая жизнь давала ему чувство безопасности и устойчивости. Главное – чтобы всё повторялось: привычная обстановка, привычные лица, привычный распорядок дня – чтобы каждый день в одно и то же время он вставал, шёл на работу, возвращался и, посмотрев телевизор, ложился спать. И я старалась. Кто пробовал, тот знает, как это непросто: чтобы всё всегда оказывалось одинаковым несмотря ни на что.

Он был худ, некрасив, порой просто уродлив, в своей дешёвой нелепой одёжке, с его поселковыми манерами и заиканием. Родился он раньше срока, и мама-маляр держала его в тазу на батарее парового отопления, откуда он упал вместе с тазом в один непрекрасный день, после чего появились эпилептические припадки – которых мама не замечала, поскольку случались они только во время сна, а диагноз был поставлен уже взрослому, – и сформировалось тяжёлое заикание. И так отчаянно жалко было это его нескладное тело и будто асимметричное лицо – бывают такие лица, которые на самом деле вполне симметричны, но выглядят какими-то убогими, будто покосившимися, как забор в захолустье у нищего дома, – так хотелось, чтобы не билось больше в судорогах это бедное тело, зачатое помимо своей воли в пьяном угаре, что спазмом перехватывало горло.

Первое время он тосковал, ему было неуютно в новых стенах, и я сказала: делай всё, что тебе хочется, лишь бы тебе стало тепло. Он снял со стен мои любимые с детства картины и выкинул бабушкину мебель, приобрёл по случаю «стенку» и ковры, повесил полки, в общем, всё стало как у людей, удобно и безлико, без меня и без моих вещей – его приятель рассказал мне потом, что он в точности воспроизвёл своё прежнее место жительства. Повторение – великая сила, только куда подвигающая, вот вопрос.

Интимные отношения складывались сложно. Первый поцелуй случился почти неожиданно. Мы сидели рядом на диване, и я перегнулась поверх его колен, чтобы взять что-то, и тут он поцеловал меня в шею. Ткнулся сухими губами, как щенок, ничего сексуального в этом не было. Через месяц в первый и последний раз в нашей жизни сказал, что любит, – сказал между прочим, в ответ на вопрос о совершенно другом, бытовом, как всегда говорил по телефону, на ходу, занимаясь одновременно ещё парой-тройкой дел. Потом он хотел, чтобы я постоянно носила то платье, в котором была в этот день, и то колечко с бирюзовой веточкой, что было на моём пальце, – даже когда я подарила его сбежавшей от своей мамы и пришедшей к нам жить его дочери, и этот подарок возмутил его донельзя: я невольно нарушала принцип повторения, всё время вносила какую-то сумятицу и что-то новое в его жизнь, что тревожило и создавало ему дискомфорт.

Я уже обладала женским опытом и старалась делать всё, чтобы было ему хорошо. Не складывалось поначалу – но ведь тут нужна привычка, говорила я себе, нужно почувствовать, что именно ему надо – какие уголки тела, лепестки кожи размером с нейрон, самые чуткие к ласкам, отзываются как струны на прикосновение, резонируя с душевными движениями. Сексуальная одарённость – произведение головы и сердца, и никаких других органов. Сексуальность бывает идиотской, соображающей, но не думающей, педантичной, истероидной, ленивой, перфекционистской и очень редко – гениальной. Гениальность – трудна. Гений в отличие от таланта задаёт свои правила, а если иных правил не хотят, не приемлют, просто ненавидят и боятся?..

Гением он был в своей науке. Там, в этой науке, он был ослепительно, неотразимо красив и элегантен. Каждый день он входил туда, как входит удачливый картёжник, буян, скандалист в игорный дом, как входит лётчик в небо, закручивая немыслимые пируэты, как восходит великий певец на сцену, способный исполнить самые небывалые, невозможные партии, – ему всё удавалось, он всё мог! И я видела его именно таким – единственным мужчиной, принцем, победителем. Мне хотелось рассказать о нём всем, кто считал его безобразным и нищим калекой, – вот же он настоящий, смотрите, вот он, в развевающемся плаще, дерзкий и неистовый, сильный и смелый, авантюрист и первооткрыватель, держит Землю в мощных руках, и жизнь приобретает незыблемую основу, смысл и надёжность. Мне не верили, посмеивались, крутили пальцем у виска: ладно, мол, Алка, влюблённость всегда идеализирует, глаза застит. Но всё же стали приглядываться, и недаром: теперь по фотографиям разных лет видно, как менялось его лицо, разглаживались мимические морщинки, уходила скованность, скруглялись и смягчались острые углы, жесты становились живыми и лёгкими, взгляд – уверенным и солидным.

Мне, видевшей его каждый день, эти метаморфозы были незаметны, потому что, увидев его раз Мужчиной Своей Мечты, я так и продолжала его видеть: говорила – я стала много говорить, – что он чудесный, что с ним надёжно, а это главное: какая женщина не мечтает именно о надёжности?.. Он расцветал, но ему было всё мало, и я говорила опять и опять, как он умён и талантлив, как Бог его любит, каких высот он достиг, и нет такой вершины, которую не смог бы он покорить. И тогда почти исчезало его заикание, и переставали терзать приступы мучительной болезни.

В постели он считал допустимой только «миссионерскую» позу, остальные – извращением. Помыслить даже не мог, чтобы мужчина отправился в чувственное путешествие сзади, – это противоестественно, говорил он. Кто-то указал ему на то, что в природе у животных именно так и происходит, это и естественно, но сей факт его не примирил, хотя противоестественной такую позицию он называть перестал, – потому что ведь это неуважение к мужчине: почему, мол, он сзади, а женщина к нему спиной? Да не будет. Общение на боку было ему неудобно, женщина сверху, с его точки зрения, утверждала своё превосходство и унижала мужчину, о сексе стоя или сидя речь вообще не шла. Ладно, пусть, главное – чувства и радость близости, сладость растворения в родном человеке и в этом растворении обретение себя, в радовании его телом – радость своего.

Ласки губами и языком были испытаны им впервые и допущены в качестве нормы, а не патологии, как он прежде считал, но только когда женщина ласкает боевое орудие мужчины, никак не взаимно. Однажды попробовала нежно провести пальцами меж его ягодиц – он грубо оттолкнул мою руку и потом долго и мстительно припоминал мне это развратное, развратное, развратное прикосновение. И всегда, всегда оставалась эта стена. Ни разу у меня не явилось чувства совместности, со-вместности, ни разу не случилось его желания и способности испытывать то же, что испытываю я, разделить со мной тихую мелодию прелюдии, хмельное замирание сердец в унисон, сладкую муку общего, единого подъёма по лестнице нарастающего и нестерпимого чувственного блаженства, и слиться до неразличимости, до одного Я в финальном взрыве души и тела, и от этого испытать радость, свободу, полёт. Его прикосновения были нетерпеливыми и функциональными, по долгу и необходимости, будто вынужденными, и всё его тело как бы говорило: ну давай же, скорей, скорей. Я торопилась, чтобы ему не ждать своего удовольствия, и от этого желание у меня совсем пропадало, и всё чаще я притворялась, что готова, и он входил в меня быстро и деловито, как вгоняют гвоздь, когда надо что-то прибить, и так же быстро выходил, откидываясь рядом. Я шептала ему ласковые слова, слова живые, воскрешающие, какие разумела, такие, чтоб снимали любые заклятья и оберегали от новых, чтобы ему стало легко, и открывалось новое небо, и хотелось жить, и такие слова долго ещё шли на язык сами.

Не могла бы ты в это время молчать, сказал он наконец, болтовня мне мешает. Я замолчала и навсегда забыла эти слова. Потом он запретил мне двигаться. Теперь нельзя было обнимать, нельзя трогать шею, спину, соски, мошонку и член – он объяснил, что это слишком сильно его возбуждает, доводя до нервического спазма и мешая эрекции. Мне запретили двигаться, только раздвигать ноги в начале акта. Я цепенела и молчала, молчала и цепенела. Мне было запрещено пройти по квартире полуодетой, даже если мы были одни и куда-то, одеваясь, торопились: его раздражал вид моего обнажённого тела, даже если это было только плечо, при нём я должна была ходить полностью одетой, в закрытом платье, как монашка.

Интимные ночи случались всё реже, пока совсем не исчезли. Теперь он приходил домой не в свои обычные часы, а когда придётся, иногда под утро, от него пахло алкоголем и чужими запахами, но мне запрещено было спрашивать, где был и когда ждать домой завтра, это считалось непозволительным посягательством на его свободу, требовалось только приготовить ужин, но не вздумать выходить его покормить или, не дай Бог, вдруг заговорить. Тебе что, теперь вообще никогда не хочется интимности, спросила я его уже под вечер – был ли то первый или последний вечер, не знаю, всё теперь шло по кругу, как по кругам ада. Хочется, спокойно ответил он, но мне хочется спать не с тобой. Он впервые назвал так нашу близость – вульгарным «спать». Я стала болеть и старалась скрывать это, чтобы не раздражать его своими проблемами, но он всё равно замечал и раздражался. Однажды, когда мне было особенно плохо и накатил страх смерти, я попросила его переночевать в одной со мной комнате, чтобы помочь, подать лекарство, если понадобится. Да ты что, сказал он, я мертвяков боюсь. И ушёл в свою комнату. С тобой же покончить очень просто, с улыбкой заявил он в другой раз, – стОит однажды не вызвать «скорую» или помедлить с таблеткой. Потом он сказал, что я приелась ему, всегда одна и та же, скучная и больная, малоподвижная и бессловесная. И я умерла, и мы развелись, и он, красивый, благополучный, уверенный в себе мужчина, пошёл искать ещё не убитых.

Love me tender

Оксана, 57 лет:

– Иногда я думаю, что меня написал какой-то бульварный литератор.

С первым мальчиком, в меня влюбившимся, мы гуляли по парку осеннего детского санатория, где одуряюще пахли флоксы, их было там неимоверное количество, и я навсегда полюбила этот запах. Паша был круглый, со смешными веснушками, рыжий, белокожий и уютный и никак не походил на принца, который мне снился в моих детских снах. Говорили, что был он эстонских или литовских кровей. Он рассказывал мне о том, что в переводе на русский его фамилия означала – «берёза». Мне тогда было одиннадцать, а ему десять лет, и он повесился, когда я сказала, что целоваться с ним по «бутылочке», указавшей, указавшей наконец, ликовал он, на меня, я не буду. Его спасли тогда, и весь персонал санатория толпами бегал смотреть, из-за кого же такой хороший и разумный мальчик – повесился. Для них это был когда-то прочитанный роман из несуществующей жизни, для Паши – первая любовь и первая драма. Я не знала, как к этому относиться, и просто перестала его замечать, а на следующий день приехали его родители и забрали домой, больше я его никогда не видела.

Второй мальчик, который любил меня в моей жизни, Василь, был старше, в нём бурлила безумная шестнадцатилетняя страсть, невнятная тогда ещё мне, тринадцатилетней. Смоляные волосы, совершенно чёрные глаза с ресницами в пол-лица – рассказывали, что родила его мать от заезжего цыгана. Он провожал меня после танцев, усаживал на лавочку возле хаты деда, которого ему было потом суждено спасти от смерти, целовал нежно, быстро напрягаясь как струна, поцелуи становились дольше и жарче, натруженные в поле руки сжимали мои плечи до хруста, но никогда не позволяли себе касаться иных мест моего тела. И тут я доставала припасённую на такой случай булавку, как посоветовал мне младший братишка из деревенских, и колола его аккуратно куда попало, и он ненадолго остывал, а потом начиналось всё сначала.

Я не вышла к нему во второй свой приезд в деревню, а он всё ходил и просил каждый вечер: позовите Оксану, ну позовите, я хочу сказать ей два слова… Он ушёл, когда ему было восемнадцать. Перед тем он спас моего деда, замерзавшего в буран, а умер в хате другого моего деда: брёл по улице, стало плохо, постучал, лёг на лавку, а утром не встал. Сердце.

…Это всё как в плохом романе и было бы смешно, когда бы не было павдой. Мальчики и мужчины, любившие меня, или умерли, или спились, или сошли с ума. Те, кого любила я, вполне себе живы, но теперь я их не люблю. Перед первыми – какое-то глупое, не по уму чувство неизбывной вины, вторые мне безразличны. И только с теми, которые меня не любили и которых я не полюблю никогда, мне хорошо и радостно. Сказано же: когда мы не нужны друг другу, тогда и можем любить по-настоящему.

…Его наняли мне репетитором по истории. Он, аспирант истфака, учил меня чему-то, что не имело ни малейшего отношения к программе вступительных экзаменов в университет. Я ничего не знала тогда о 1968– м в Чехословакии, да и не интересовалась в своём блаженном райском неведении, глупая десятиклассница. А ему было за сорок, и он сумел так сказать мне: а что бы вы почувствовали, если б немецкие танки вошли в Москву? – что я запомнила это на всю оставшуюся жизнь, ибо онтам был. Он водил меня по старой Москве – любовью к городу я во многом обязана именно ему. Он жил Москвой, он любил жизнь Москвой, что-то очень человеческое он открыл во мне этой любовью. Но на каждый урок он приходил всё более и более нетрезвым, и в тот раз, что оказался последним, его совсем развезло. Когда мы с отцом грузили его в наш «москвичок», чтобы отвезти домой на улицу Горького, он долго и доверчиво объяснял папе, что, если б он встретил меня на заре своей туманной юности, вся жизнь его сложилась бы совсем иначе. Ему не заплатили за последний урок и выгнали с позором. Я дала себе слово заплатить ему из первой же стипендии, но не сложилось.

Их было много, перед кем мучаюсь этой странной виною, без вины виноватая, но пишу лишь о тех, кто всегда в памяти, не уходя из неё ни на день.

Я была первой его любовью, этого ровесника А., красавца и умника. И была в нём какая-то каменная основательность, которая виделась мёртвой и пугала, прикрытая медовой слащавостью. Бегала от него, не скрывая этого, а он, пытаясь поймать меня хоть на каком-то пути или перепутье, ждал часами на морозе, звонил в дверь и убегал, а к ногам падали потрясающие букеты цветов. Я выбрала другого, и вышла замуж, и родила сына. Потом был второй брак и рождение второго сына, а он примчался встречать меня из роддома, запыхавшись, с цветами, и сказал: ну так и знал, опять мальчик – как будто это мог быть его мальчик. У него-то к тому времени были две девочки.

И всю жизнь он мне мстит за это. И всю жизнь звонит мне два раза в год, в день моего рождения и 8 марта, и остервенело кричит о том, как счастливо, счастливо, счастливо сложилась его жизнь без меня, и первая жена любила, а он женился на ней, думая досадить мне, и только поэтому, и вторая обожает как сумасшедшая, дочка умерла младшая – и всё равно счастье, и из профессии выбило, к бандитам прибило – и всё равно он счастлив, безумный. Так кричит он мне два раза в год вот уже много лет, теперь уже невнятно выговаривая слова: в прошлом году с ним случился инсульт.

А П. был моим студентом, выслеживал, пытался дружить с сыном, врывался в дом и бегал по нему почему-то в белых носках – я так и знал, что вы обманываете, когда сказали, что не собираетесь замуж, вот же мужской одеколон появился на полке… А я вообще не давала повода. Разговаривали о разном: о Бердяеве, Фихте, о вегетарианстве и лечении голоданием, это были его хобби. Как-то раз он рассказал о своей связи с деревенской женщиной. Сам П. был огромным парнем, метра под два ростом и с хорошим таким весом; говоря о своих первых постельных опытах, восторженно изумлялся тому, как она, в горячке наслаждения, поднимала его из постели на руки и носила по избе баюкая. Тогда, в 1980– х, в русских деревнях часто не имели привычки подмываться даже во время месячных: баня раз или дважды в год – и всё. Гигиенические привычки закладываются с детства и меняются очень редко, особенно в нашей деревне, где вся цивилизация, в лучшем случае, состояла из «лампочки Ильича» и изредка – газа. Менструальная кровь пахнет отвратительно, гнилью и смертью, недаром же у многих народов в период нечистоты женщины старались не печь хлеб и не касаться растений – цветы сразу никли и увядали, что-то там такое невидимое исходит от запаха незавязавшейся и пропавшей втуне жизни. А он упивался этим запахом, как некоторые любят запах бензина или как собаки приходят в восторг от вони органической гнили, в нём для него была Женщина и Жизнь – ведь так может пахнуть только Она. И радостно поражался процессам самоочищения, как у собак или эскимосов: засохнет – само отваливается. Вот что такое природная, естественная жизнь, не то что в городе, где всё и все испорчены цивилизацией. Или повествовал, как порою мучился на лекциях: слушаешь умные вещи, говорил он, и вдруг вспыхивает такое желание – ни к кому конкретно, а просто сексуальное желание вообще, – невероятно сладко-мучительное, хоть беги из аудитории куда глаза глядят, и есть в этом рабствование, но рабствование чему-то, обещающему высшее блаженство… Счастливый раб, чувствующий себя свободным, будучи прикованным к галерам, приговорённый к этому вечному мужскому рабству похоти. У нас не было запретных тем – была лишь граница личного пространства, которая не нарушалась никогда.

Загрузка...