Уильям АЙРИШ СРОК ИСТЕКАЕТ НА РАССВЕТЕ

Рисунки С. ПРУСОВА

БЕЗ ДЕСЯТИ ЧАС

Он был лишь розовым талончиком на танец. К тому же использованным талончиком, порванным пополам. Два с половиной цента комиссионных с каждого десятицентового талончика. Пара ног, которая гнала ее через весь зал, через всю ночь. Он — ничто, ноль — мог заставить ее двигаться, куда хотел, пока не кончались его пять минут. Пять минут грохочущих, ревущих, барабанящих синкопов, подобных вихрю песка, бьющему в груду пустых жестянок, там, на эстраде, где джаз. И внезапная, будто включенная рубильником, тишина и две-три секунды какой-то особенной глухоты. Несколько свободных вдохов и выдохов, пока твои ребра не обхвачены рукой какого-то чужого человека. И все сначала: еще один вихрь песка, еще один розовый талончик, еще одна пара ног, догоняющих твои, еще один ноль, заставляющий тебя двигаться туда, куда ему хочется.

Да, вот чем были для нее они все. Она так любит свою работу!.. Она так любит танцы!.. Особенно танцы за плату! Иногда она жалела, что не родилась хромой. Или глухой — тогда она не слышала бы тромбона, показывающего длинный нос потолку. Тогда она не попала бы сюда. Тогда она, наверное, стирала бы чьи-нибудь грязные рубашки в прачечной или мыла грязные тарелки в кухне какого-нибудь кафе. Какой смысл мечтать? Все равно ничего не получишь. Но чем это плохо — помечтать? Все равно ничего не потеряешь.

Во всем огромном городе у нее был только один друг. Он всегда оставался на месте. Он не танцевал — это первое, чем он был хорош. И он всегда рядом, каждую ночь, словно говорит: «Держись, девушка, тебе остался всего лишь один час! Ты выдержишь, ведь раньше ты выдерживала!» И немного погодя: «Держись крепче, девушка! Теперь всего тридцать минут осталось. Я работаю на тебя». И наконец: «Еще один круг, девушка! Всего лишь один круг. К тому времени, как ты снова увидишь меня будет ровно час ночи».

Он говорил ей так каждый вечер. Он никогда ее не подводил. Он, единственный во всем Нью-Йорке, был на ее стороне. В ее бесконечных ночах он был единственным, у кого было сердце.

Она могла его видеть только из двух окон — тех, которые выходили на боковую улицу, — каждый раз, когда она подходила сюда по кругу. Окна всегда немного приоткрыты, чтобы проходил воздух и чтобы прохожие на тротуаре, внизу, слышали джаз: это может заманить кого-нибудь в дансинг. Перед остальными окнами высились здания, они мешали, а вот из двух крайних она видела своего друга. Он ласково смотрел на нее с высоты в узком просвете между домами. Иногда за его спиной была рассыпана горстка звезд. Звезды ей были ни к чему, а вот он помогал ей. Какой прок от звезд? Какой прок вообще от чего бы то ни было?

Он был довольно далеко, но у нее хорошее зрение. Он мягко мерцал на фоне тафтового занавеса неба. Светящийся круг с двенадцатью зарубками по внутренней стороне кольца. И две светящиеся стрелки. Стрелки, которые никогда не застревали, никогда не замирали, никогда не играли с ней злых шуток. Они работали на нее, все двигались и двигались — вперед и вперед дюйм за дюймом, чтобы освободить ее, выпустить отсюда. Это были часы, да, часы на башне Парамоунт на противоположном конце Нью-Йорка, на углу Седьмой авеню и Сорок третьей улик цы. Часы были похожи на лицо, как и все часы. Но у них было лицо друга. Странный друг для стройной рыжеволосой девушки двадцати двух лет! Но именно он помогал. Смешно!..

Она видела своего друга и из комнатки, где жила, из окна меблированного дома, если вставала на стул и вытягивала шею, хотя оттуда еще дальше до часов. Но оттуда в бессонные ночи друг казался бесстрастным наблюдателем: ни «за» нее, ни «против». А здесь, в этом беличьем колесе, в этом круговороте — с восьми вечера до часу ночи, — он помогал ей.

Она с надеждой посмотрела на часы через плечо партнера, и они сказали ей: «Без десяти. Худшее позади. Ты стисни зубы — и не успеешь оглянуться…»

— Здесь довольно много народу…

Какой-то миг она не могла понять, откуда пришли эти слова, — настолько далеки были ее мысли от окружающего. Потом она сосредоточила свое внимание на ноле, который кружил ее в этот момент.

О, он еще и разговаривать хочет?! Ну, с этим она справится. Кстати, ему потребовалось больше времени, чем многим другим, чтоб решиться. Он танцевал с ней третий или четвертый раз подряд: ей показалось, что этот цвет костюма уже довольно долго находился перед ее отсутствующим взглядом. Хотя она не могла сказать с уверенностью: она никогда не прилагала усилий, чтоб отличить их одного от другого. Этот, наверное, молчаливый или застенчивый тип, потому и заговорил не сразу.

— Ды.

Короче она не сумела произнести этот слог. Она бы его тогда совсем проглотила. Он попытался снова:

— Здесь всегда так много народу?

— Нет, после закрытия здесь пусто.

Ну и ладно, пусть он на нее так смотрит. Она не обязана быть с ним приветливой. Она обязана только танцевать с ним. Его десять центов оплачивали лишь работу ее ног, а не вокальные упражнения,

В зале притушили свет. Так всегда делали перед последним танцем. Выключали верхний свет, и танцующие фигуры двигались, как шаркающие привидения. Это должно размягчать посетителей, отправлять их на улицу с ощущением, что они провели время здесь, наверху, наедине с кем-то. И все — за десять центов и бумажный стаканчик лимонада…

Она почувствовала, что он немного откинул голову и пристально рассматривает ее, пытаясь понять, почему она такая. Она отвела взгляд. Пустыми глазами смотрела она — пристально, упорно — на сверкающие блестки, бесконечно мелькающие по стенам и потолку. Их разбрасывал зеркальный шар, крутящийся под потолком.

Смотрит ей в лицо, чтоб узнать, почему она такая. Там он не найдет ответа. Почему бы ему тогда не заглянуть во все театральные агентства города, откуда еще не ушел ее призрак, напряженно сидящий спозаранку на первом от двери стуле? Там должен остаться ее дух — столько раз она бывала там! Или почему бы не заглянуть в артистические уборные низкопробного кабаре на Ямайка-роуд — единственное место, где она получила работу, но должна была бросить ее раньше, чем начались репетиции ревю: она оказалась настолько глупа, что однажды согласилась на предложение директора задержаться позже других девушек. Почему бы не заглянуть в щелку автомата-закусочной на Сорок седьмой улице, в щелку, проглотившую в тот никогда не забываемый день ее последнюю монетку, — последнюю во всем мире. Автомат раскрылся и выдал две пухлые булочки; и с тех пор больше не раскрывался для нее, потому что у нее больше не было монеток. А она так часто стояла перед ним голодная! Почему бы прежде всего не заглянуть в старый, видавший виды чемодан под кроватью в ее комнате? Он немного весит, но он полон. Полон заплесневевших, разбитых надежд, ни на что уже не годных.

Ответ можно найти там, а не на ее лице. Ведь лица — только маски.

Он снова попытал счастья:

— Я пришел сюда в первый раз.

Она не отрывала взгляда от серебряного блеска, хлеставшего по стенам.

— Мы без вас скучали…

— Вы, наверно, устаете танцевать к концу вечера?

Его чувство собственного достоинства требовало этого — объяснить ее грубость другой причиной, а не отношением к его личности.

Она знала, она знала, какие они все… На этот раз она посмотрела на него уничтожающим взглядом.

— О нет! Я никогда не устаю. Мне этих танцев недостаточно, даже наполовину. Дома ночью я упражняюсь в пируэтах…

Он мгновенно опустил глаза — удар попал в цель, — потом снова посмотрел на нее.

— Вы на что-то сердитесь, вот что.

Он произнес это не как вопрос, а как открытие.

— Да. На себя. — Он не хочет сдаваться! Неужели он не может понять намека, даже когда этот намек вколачивают кувалдой?

— Вам здесь не нравится?

Коронный вопрос всей серии неуместных замечаний, которые он неуклюже предлагал ей в качестве пищи для разговора!

Она почувствовала спазму в груди от ярости. За этим обязательно последовал бы взрыв. К счастью, необходимость отвечать была устранена: скрежет, грохот жестяных ведер оборвался на какой-то изломанной ноте; отблески зеркал исчезли со стен; зажглась центральная люстра; труба пропела мотив, известный в Бронксе как сигнал «По домам!». Навязанная интимность закончилась, десять центов отработаны.

Она уронила руку, лежавшую на его плече как нечто давно отмершее; и, делая это, она ухитрилась не грубо, но решительно убрать его руку со своей талии.

У нее вырвался вздох неописуемого облегчения; она даже не пыталась скрыть его.

— Спокойной ночи. Мы уже закрываем.

Она повернулась, чтобы уйти, и почти сделала это, но ее задержало — на одно мгновение — его удивленное лицо; она увидела, как он стал шарить в своих карманах и вытаскивать скомканные пачки билетов на танцы; он еле удерживал эту груду в обеих руках.

— Господи, выходит мне не надо было покупать их столько!.. — сказал он разочарованно больше самому себе, чем ей.

— Вы собирались расположиться здесь лагерем на всю неделю? Сколько вы их купили?

— Не помню. Кажется, долларов на десять. — Он взглянул на нее. — Я просто хотел попасть сюда и даже…

— Вы просто хотели сюда попасть? — произнесла она насмешливо. — Сто танцев! Да у нас столько за вечер и не играют. — Она посмотрела на дверь, ведущую в фойе. — И не знаю, что можно сейчас сделать: кассир ушел домой. Вам не удастся получить деньги обратно.

Он все еще держал их, но вид у него был скорее беспомощный, чем огорченный.

— Мне и не нужно денег обратно.

— Билеты действительны и на другие дни.

— Не думаю, что я смогу прийти, — сказал он тихо и внезапно протянул билеты ей. — Можете взять их. Ведь вы получаете проценты с тех, которые сдаете, правда?

На какой-то миг ее руки против воли потянулись к этой груде. Но она тут же отпрянула и взглянула на него.

— Нет! — сказала она вызывающе. — Я не понимаю… Но все равно — не надо, спасибо.

— А мне они зачем? Я сюда никогда больше не приду. Уж лучше вы их возьмите.

Здесь было очень много комиссионных, к тому же очень легких комиссионных, но, наученная горьким опытом, она давно взяла за правило: никогда не уступать ни в чем и нигде, даже если и не видишь, к чему все это ведет. Если уступаешь в чем-нибудь, неважно в чем, потом ты уступаешь еще в чем-нибудь, потом — где-нибудь еще, и делаешь это несколько легче, потом…

— Нет! — сказала она твердо. — Может быть, я и дура, но мне не нужны деньги, которых я не заработала.

И она ушла — окончательно; повернулась на каблуках и пошла через пустой зал. Она обернулась только у двери своей уборной — случайно, когда открывала дверь. Она увидела, что он смял в руках груду билетов, равнодушно бросил бесформенный ком на пол, повернулся и пошел к выходу в фойе.

Он протанцевал с ней примерно шесть раз; он выкинул сейчас билетов больше чем на девять долларов! И это был не жест, чтобы произвести на нее впечатление, — он и не заметил, что она на него смотрела. Легко же он относится к своим деньгам! Будто не знает, что с ними делать, как избавиться от них побыстрее. А это значит — если это вообще что-нибудь значит, — что он не привык иметь деньги. Теперь-то она научилась разбираться в таких вещах. Те, у кого деньги водятся, всегда знают, что с ними делать.

Она пожала плечами и закрыла за собой дверь.

Теперь ей предстояло «прорваться наружу». Но эта операция уже не страшила ее. Это стало похоже на необходимость перебираться через грязную лужу: неприятно, но через минуту ты уже на другой стороне, и — с ней покончено.

Когда она вышла в зал, лампы погасли. Горела только одна, чтобы уборщица могла мыть пол.

Она прошла вдоль мрачного, пустого, похожего на пещеру зала.

Свет и мрак поменялись местами. Теперь за окнами было светлее, чем здесь, внутри. Она прошла мимо двух окон в конце зала и увидела его — своего друга, своего союзника и сообщника; он был все там же — четкий круг на фоне неба. Она толкнула раскачивающиеся двери и вышла в фойе, еще освещенное. Там были двое. Один из них — тот, что закинул ногу на подлокотник дивана, — должно быть, ждал кого-то: он на нее едва посмотрел. Другой, тот самый, что танцевал с ней последние полдюжины — или около того — танцев. Он, однако, напряженно смотрел вниз, на улицу, а не на двери зала, откуда она вышла. Его, видимо, задержало решение проблемы: «Куда идти?» — а не намерение кого-нибудь дождаться. Она прошла бы молча, но он прикоснулся к шляпе — теперь на нем была шляпа — и сказал:

— Домой идете?

Если прежде, в зале, она была уксусом, то здесь, в фойе, превратилась в серную кислоту. Здесь не было распорядителя, который мог бы защитить, здесь ты должна действовать на свой страх и риск.

— Нет, наоборот, я только что пришла. Я поднимаюсь по лестнице спиной вперед.

Она спустилась по покрытым резиновой дорожкой ступенькам и вышла на улицу. Он остался там, наверху. Похоже, что он все еще не знает, что ему делать. И ведь он никого не ждал. Какое ей дело? Что ей до всего этого и до кого бы то ни было?

На воздухе было хорошо, — где угодно было бы хорошо после этого зала.

Но по-настоящему опасная зона — здесь, на улице! Здесь слонялись две не очень-то импозантные фигуры. Они держались в тени подъездов. С их губ свешивались сигареты. Она не помнила случая, чтобы их не было здесь. Как коты, которые следят за мышиной норкой. Те, которые околачивались там, наверху, ждали, как правило, какую-нибудь определенную девушку, а те, что были здесь, внизу, просто ждали кого-нибудь… Повернувшись, она пошла вверх по улице.

Она наперед знала все, что произойдет. Она могла бы написать об этом книгу. Все дело в том, что не стоит пачкать хорошую, белую, чистую бумагу вот этим. И все. Это просто грязная лужа, и, когда идешь домой, через нее надо перешагнуть.

На этот раз началось со свиста; такая форма приставания встречается часто. Это не был честный, открытый, звонкий свист, а приглушенный, таинственный. Она знала, что он относился к ней. А затем последовал словесный постскриптум: «Куда спешишь?» Она даже не ускорила шаг: это означало бы оказывать делу большее уважение, чем оно заслуживало. Когда они думают, что ты боишься, они делаются храбрее. Чья-то рука, задерживая, ухватила ее за локоть. Она не пыталась вырваться, остановилась и посмотрела на руку, а не в лицо.

— Уберите, — сказала она холодно.

К тротуару подкатила машина. Ее дверца была поощрительно приоткрыта.

— Ну, ладно, тебя трудно уговорить. Я тебе поверил. Теперь пошли — такси ждет.

— Я с тобой и в одном троллейбусе не поеду.

Он попытался повернуть ее к машине. Ей удалось захлопнуть сзади себя дверцу, и машина стала опорой, к которой она могла прислониться спиной. Какой-то человек остановился возле них — тот самый, что стоял наверху, в фойе, когда она выходила; она увидела его через плечо этого типа, Но она никогда ни у кого не просила помощи на этих улицах — при этом условии по крайней мере знаешь, что никогда не разочаруешься. И потом все равно через минуту все кончится.

Человек подошел ближе и спросил неуверенно:

— Нужно мне что-нибудь сделать, мисс?

— Вы что, думаете — это отбор желающих выступить по радио в «Часе добрых дел»? Если у вас отнялись руки, позовите полисмена!

— Зачем мне его звать, мисс! — ответил он с какой-то удивительной скромностью, совершенно не подходящей к обстоятельствам.

Он подтянул второго человека к себе, и она услышала глухой звук удара по кости — должно быть, по челюсти. Тот, кого стукнули, зацепился за задний буфер машины, не удержался и отлетел на мостовую, упал на спину. Мгновенье ни один из троих не двигался. Потом упавший стал быстро отползать, забавно отталкиваясь ногами, — он не был уверен, что находится на безопасном расстоянии. Молча, без всяких угроз или других демонстраций враждебности, как подобает человеку, который достаточно практичен, чтобы не тратить время на запоздалый героизм, он вскочил на ноги и удрал. Потом ушла машина: шофер понял, что делать ему здесь нечего.

Ее благодарность вряд ли можно было назвать очень горячей.

— Вы всегда так долго ждете? — сказала она.

— Я же не знал. Может быть, это какой-нибудь ваш особенный друг, — пробормотал он.

— Вы полагаете, что особенные друзья имеют право набрасываться на человека, когда он идет домой? Вы тоже так делаете?

Он улыбнулся.

— У меня нет особенных друзей.

— Можете считать, что вы высказались за двоих, — сказала она. — А мне они и не нужны.

Он понял, что она собирается без дальнейших разговоров повернуться и уйти.

— Меня зовут Куин Вильямс, — вырвалось у него; он пытался задержать ее еще на мгновенье.

— Рада с вами познакомиться.

Эти слова не звучали так же приятно, как они выглядят написанными на бумаге.

Она снова двинулась в путь. Он повернулся и посмотрел в ту сторону, где исчез пристававший к ней человек.

— Как вы думаете: может быть, мне пройти с вами квартал или два?

Она и не разрешила и не запретила ему это сделать.

— Он не вернется, — только и сказала она.

Он истолковал ее невразумительный ответ как полное согласие и пошел в ногу с ней на официальном расстоянии в несколько футов. Целый квартал они прошли в молчании: она — потому что твердо решила не делать никаких усилий для поддержания разговора; он — потому что был очень робок и не знал, что говорить теперь, когда получил право провожать ее. Они перешли улицу, и она заметила, что он оглянулся, но ничего не сказала. В таком же каменном молчании миновали второй квартал. Она смотрела вперед, словно была одна.

Подошли ко второму перекрестку.

— Здесь я поворачиваю на запад, — сказала она коротко и повернула за угол, как бы прощаясь с ним без лишних церемоний.

Он не понял намека и, помедлив, повернул вслед за ней. Она заметила, что он снова оглянулся.

— Можете не волноваться, — сказала она язвительно, — он сбежал совсем.

— Кто? — спросил он удивленно. И тут только понял, о ком она говорит. — О, я о нем и не думал!..

Она остановилась, чтоб опубликовать ультиматум.

— Послушайте, — сказала она, — я не просила вас идти со мной до моего дома. Если вы хотите идти — это ваше дело. Только одно я вам скажу: ничего не придумывайте, пусть никакие мысли не лезут вам в голову

Он принял это молча. И не протестовал против того, что она неправильно поняла его, когда он оглядывался. Это было почти первое, что ей понравилось в нем, с тех пор как он попал на ее орбиту час или два назад.

Они снова двинулись, все еще на расстоянии нескольких футов друг от друга, все еще не разговаривая. Это было странное провожание. Но если уж нужно, чтобы ее кто-нибудь провожал, она предпочла бы, чтоб это было именно так.

Они шли вверх по переулку, темному, как тоннель, — над ним когда-то проходила воздушная железная дорога.

Наконец он заговорил. Ей показалось, что это были первые слова, которые он произнес после драки возле такси.

— Вы хотите сказать, что ходите здесь одна ночью?

— А почему бы и нет? Это не хуже, чем там. Если здесь на вас кто-нибудь набросится, то только ради вашего кошелька.

Она уже устала держать свои коготки выпущенными, все время готовясь пустить их в ход. Приятно было — ради разнообразия — вернуть их туда, где им полагалось быть.

Он снова оглянулся — второй или третий раз, как будто в густом мраке, сквозь который они шли, можно было что-нибудь рассмотреть.

— Чего вы боитесь — что он набросится на вас с ножом? Он этого не сделает, не беспокойтесь.

— Я и не заметил, что оглядываюсь. Должно быть, такая привычка у меня появилась…

«Его что-то гнетет, — подумала она. — Люди не оглядываются вот так, каждую минуту». Она вспомнила о странной покупке кучи билетов там, в этой потогонке, и о том, как он выбросил их, будто они потеряли свою ценность, как только кончился вечер. Она вспомнила еще кое-что и спросила:

— Когда я вышла, вы стояли там, в фойе, на верху лестницы, помните? Вы кого-нибудь ждали?

Он сказал:

— О нет, не ждал.

— Тогда зачем вы стояли там, ведь дансинг закрылся?

— Я не знаю, — сказал он. — Просто не решил, куда мне идти и что делать.

Тогда почему он не стоял на улице, у выхода? Ответ пришел сам собой: с улицы нельзя увидеть человека, стоящего в фойе. Пока он находится там, он в безопасности, а внизу, у подъезда, человека можно узнать, если его кто-нибудь ищет.

Но она его не спросила, так ли это, потому что ее собственная мысль в этот момент, как решетка в воротах крепости, вдруг опустилась с резким скрежетом: «Не нужно милосердия! Какое тебе дело? Что все это тебе? Зачем тебе это нужно знать? Что ты — нянька в трущобах? О тебе кто-нибудь когда-нибудь беспокоился? Ты все еще не научилась. Тебя избили до синяков, а ты все еще протягиваешь руку каждому, кто попадается на твоем пути? Что нужно, чтобы ты, наконец, поняла? Стукнуть тебя по голове свинцовой трубкой?»

Он снова обернулся. И она ничего не сказала. Они дошли до Девятой авеню, темной, широкой и мрачной. Красные и белые бусинки автомобильных фар не могли осветить ее. Поток бусинок стал медленнее, застыл и превратился в блестящую диадему.

Она уже шагнула на мостовую, когда он на какое-то мгновенье отпрянул назад.

— Пошли. Светофор открыт, — сказала она.

Он сразу же пошел за ней, но эта задержка разоблачила его: она поняла, что не светофор остановил его, а одинокая фигура на другой стороне улицы, медленно удалявшаяся от них, — полицейский, обходящий свой участок.

Они пересекли улицу и вошли в бездну следующего квартала с тремя озерцами света. В воздухе теперь чувствовались сырость и прогорклый запах загрязненной нефтью воды. Где-то впереди них мрачно простонала сирена буксира, затем другая ответила ей — издалека, со стороны Джерси.

— Теперь уже скоро, — сказала она.

— Я никогда не был в этом районе, — признался он.

— За пять долларов в неделю нельзя жить подальше от реки.

Она открыла свою сумочку и стала искать ключ. Своего рода рефлекс — заблаговременно удостовериться, что ключ на месте. Когда они достигли среднего озерца света, она остановилась.

— Ну, вот здесь.

Он посмотрел на нее. Она подумала, что он почти глупо на нее смотрит. Но во всяком случае в его взгляде не было никаких любовных стремлений.

Почти напротив них — ее подъезд; дверь распахнута. Раньше подъезд был совсем темным, и она до ужаса боялась входить в дом поздно ночью; но когда кого-то зарезали на лестнице, там стали оставлять тусклую лампочку, так что она размышляла кисло: «Ты по крайней мере увидишь, кто именно всадит тебе нож в спину, если уж это должно случиться…»

Она сделала прощание очень кратким, чтобы уйти за пределы досягаемости его вытянутой руки.

— Ни о чем не беспокойтесь, — сказала она и оказалась уже в подъезде, а он — на тротуаре.

Опыт научил ее поступать именно так, а не стоять рядом, выслушивая уговоры и возражения.

Но, прежде чем уйти, она успела заметить, что он снова оглянулся в темноту, сквозь которую они только что прошли. Над ним властвовал страх.

Кем он был для нее? Просто розовым талончиком на танец, порванным пополам. Два с половиной цента комиссионных с каждых десяти центов. Пара ног, ничто, ноль.

ЧЕТВЕРТЬ ВТОРОГО

Она прошла по коридору. Теперь она была одна. Она была одна в первый раз с восьми часов вечера. Ее не обнимали мужские руки. Чужое дыхание не касалось ее лица. Она была одна. Она не очень хорошо представляла себе, каково людям в раю, но ей казалось, что там именно так — можно быть одной, без мужчины. Она прошла мимо единственной лампы в конце коридора — бледная, усталая… Сначала она шла если не бойко, то во всяком случае твердо, но после двух маршей лестницы как бы осела, пошатываясь из стороны в сторону, придерживаясь то за стены, то за деревянные перила.

Она поднялась на самый верх и, задыхаясь, прислонилась к двери.

Оставалось еще немного, совсем немного, и тогда — все. Все — до завтрашнего вечера. Она достала ключ, сунула его в скважину, толкнула дверь, вытащила ключ и захлопнула дверь за собой. Не руками, не за ручку — плечами, откинувшись назад.

Нащупала выключатель и зажгла свет.

Вот оно! Это — дом. Вот эта комната. Ради этого ты упаковала чемодан и приехала сюда. Об этом ты мечтала, когда тебе было семнадцать лет. Для этого ты выросла красивой, выросла нежной, привлекательной. Выросла…

Здесь трудно двигаться. Вся комната засыпана черепками. Они доходят до щиколоток, до колен. Они невидимы — рассыпавшиеся мечты, разбитые надежды, лопнувшие радуги…

Здесь ты иногда плакала, плакала тихо, неслышно, про себя, глубокой ночью. Или просто лежала с сухими глазами, ничего не ощущая. Все было безразлично. Ты размышляла тогда: скоро ли ты постареешь? Надо думать, скоро…

Она, наконец, оттолкнулась от двери и, стягивая шляпку, бросила взгляд на мутное зеркало в углу. Нет, не скоро. И к тому же очень жаль, что это все-таки произойдет.

Она свалилась на стул и сбросила туфли. Ноги у людей существуют не для того, что делают ее ноги. Людей нельзя заставлять танцевать бесконечно.

Она сунула ноги в фетровые ночные туфли с бесформенными отворотами и продолжала сидеть с бессильно повисшими руками.

Около стены стоит кровать, продавленная посредине. В центре комнаты, под лампой, — стол и стул. На столе лежит конверт с наклеенной маркой, совсем готовый к отправке. Но в конверт ничего не вложено. На конверте — адрес: «Миссис Ани Кольман. Гор. Глен-Фолз, штат Айова». А рядом — листик почтовой бумаги, на котором написано всего три слова: «Вторник. Дорогая мама!» — и больше ничего.

Закончить письмо нетрудно — она написала много таких писем. «У меня все в порядке. Спектакль, в котором я участвую, имеет большой успех, и очень трудно достать на него билеты. Он называется…» Она может выбрать какое угодно название в газете. «Я играю в этом спектакле не очень большую роль, немного танцую, но уже поговаривают о том, чтобы дать мне в следующем сезоне роль со словами. Так что, видишь, мама, беспокоиться нечего…» И потом: «Пожалуйста, не спрашивай, нужны ли мне деньги. Это смешно. Видишь, я посылаю тебе. По справедливости я должна была бы послать больше, мне достаточно хорошо платят. Но я немного растранжирила. В нашей профессии приходится следить за своей внешностью. А потом — моя квартира. Как бы она ни была прекрасна, она стоит довольно дорого. Да еще моя прислуга-негритянка. Но на следующей неделе я постараюсь прислать больше…» И две долларовые бумажки окажутся в конверте — бумажки, невидимо покрытые ее кровью.

Вот что она писала. Она могла кончить это письмо с закрытыми глазами. Может быть, она его допишет завтра, когда встанет. Придется. Оно лежит на столе уже три дня. Но не сегодня. Иногда человек так устает, что чувствует себя побежденным! Даже лгать не может. И тогда между строк может проскользнуть…

Она поднялась и подошла к нише в задней стене. Там стояла газовая конфорка. Она чиркнула спичкой, повернула кран — и возник маленький кружок голубоватого пламени. Сняла с полки и поставила на конфорку помятый жестяной кофейник. Кофе засыпано еще утром, когда двигаться не так мучительно. Прежде чем расстегнуть и снять платье, она подошла к окну — задернуть занавеску. И замерла…

Он все еще стоял там, внизу. Он стоял там, внизу, на улице, возле дома. Тот, который провожал ее. Он стоял на краю тротуара, будто не знал, куда отсюда уйти. Стоял неподвижно, однако не совсем спокойно.

Но он остался не из-за нее: не смотрел вверх, не искал ее в окнах и не заглядывал в подъезд, через который она ушла. Он делал то же, что раньше, когда шел с ней, — оглядывался по сторонам, напряженно всматриваясь в ночь. Да, в чувствах, которые он испытывал, нельзя было ошибиться даже с высоты третьего этажа. Он боялся.

Его поведение почему-то ее раздражало. Чего ему надо? Почему он не уходит куда-нибудь? Она хочет избавиться от них всех, она хочет забыть их всех, кто имеет хоть какое-то отношение к этой толчее, к ее тюрьме! А он один из них.

Ей хотелось наброситься на него: «Убирайся! Чего ты там ждешь? Давай двигай, или я позову полицейского!» Она знала, как говорить, чтобы заставить человека уйти!..

Но прежде чем она раскрыла окно, что-то произошло.

Он посмотрел вдоль улицы, в направлении Десятой авеню. И она увидела, как он вздрогнул и съежился.

Еще миг — и он бросился в сторону, исчез. Очевидно, в подъезде ее дома.

Никаких признаков того, что вызвало его исчезновение. Улица внизу была безжизненна — темная, как ствол револьвера; только свет уличных фонарей конусами падал на тротуар.

Она стояла, прижав лицо к стеклу, выжидая и наблюдая. Внезапно что-то белое появилось во тьме. Через несколько секунд она поняла: это был маленький патрульный полицейский автомобиль. Он приближался с выключенными фарами, бесшумно, чтобы захватить злоумышленников врасплох. У него не было определенной цели. Он ни за кем не охотился. Просто ехал и завернул сюда — наугад.

Вот он уже проехал. У нее мелькнуло желание открыть окно и крикнуть, чтобы они остановились, и сказать им: «Здесь, в подъезде, прячется человек. Спросите его, что он задумал». Но она не тронулась с места. Зачем? Она не собиралась заниматься его делами, но, с другой стороны, она не собиралась также заниматься делами полиции.

Автомобиль проехал и пропал за углом.

Она обождала минуту или две, чтобы посмотреть, как он выйдет из подъезда. Он не выходил. Тротуар перед домом был пуст. Он прятался где-то в подъезде. Он совершенно потерял мужество, это ясно.

Наконец она задернула занавеску и отошла от окна. Но не стала раздеваться. Она подошла к двери и прислушалась. Затем медленно открыла ее. Вышла в пустой коридор, неслышно — в своих мягких туфлях — прошла к перилам, осторожно наклонилась и посмотрела вниз в слабо освещенный зияющий колодезь — на самое дно.

Она увидела его там, внизу. Он сидел, сгорбившись, — на первых ступеньках. Он снял шляпу. Должно быть, она лежала рядом с ним. Он сидел спокойно, только одной рукой все время теребил волосы.

И, сама не зная почему, она издала шипящий звук — сильный, но не громкий, чтобы привлечь его внимание.

Вздрогнув, он вскочил и взглянул наверх. И увидел ее лицо наверху, над перилами.

Она жестом приказала ему подняться. Он сразу же исчез из виду, но она слышала, как он быстро поднимается, шагая через две-три ступеньки. Потом он показался в последнем пролете — и вот остановился рядом с ней, тяжело дыша. Он посмотрел на нее вопросительно и в то же время с какой-то надеждой.

Он моложе, чем казалось прежде. Моложе, чем в той толкучке. Может быть, там сама атмосфера заставляет всех выглядеть зловещими и более опытными, чем они есть на самом деле.

— Что случилось, парень? — поскольку она нарушала одно из ею самой введенных правил, она задала вопрос как можно грубее.

Он сказал:

— Ничего… Я… Я не понимаю вас… И запнулся. Но потом сказал: — Я просто отдыхал там немного.

— Да, — сказала она с каменным лицом. — Люди всегда отдыхают на ступеньках чужих домов в два часа ночи, когда их ничто не тревожит. Я знаю. Это совершенно логично. То-то вы всю дорогу оглядывались. Неужели вы думаете, что я не заметила? И того, как вы устроились в фойе, когда я вышла из своего сарая?

Он смотрел на лестничные перила и тер их ладонью по одному месту, будто там никак не стиралась грязь.

Он становится моложе с каждой минутой. Теперь ему лет двадцать пять. А когда он возник в дансинге, ему было… Да что там — у крыс нет возраста. Во всяком случае, их возрастом никто не интересуется.

— Как вы сказали вас зовут? Вы мне говорили на улице, но я забыла.

— Куин Вильямс.

— Куин? Никогда не слыхала такого имени.

— Это девичья фамилия моей матери.

Легкий звенящий шум заставил ее вернуться в комнату. Она подошла к конфорке и выключила газ, подняла жестяной кофейник и перенесла его на стол. Дверь осталась открытой, и она подошла, чтобы закрыть ее.

Он все еще стоял у лестницы, и все еще полировал перила, и смотрел на свою руку…

Она резко и повелительно сказала:

— У меня тут есть кофе, зайдите на минутку, я поделюсь с вами. — И тут же подумала: «Какая ты дура! Неужели ты никогда не научишься? Неужели ты не знаешь, что этого нельзя делать! И все-таки ты сделала это».

Он шагнул вперед, но она стояла в дверях, как бы преграждая ему путь.

— Только договоримся об одном, — предупредила она убийственно ровным голосом. — Я вас приглашаю выпить со мной чашку кофе — и больше ничего.

— Я ведь вижу, что вы за человек, у меня глаза в порядке, — сказал он с какой-то странной скромностью, которую она до сих пор в мужчинах не встречала.

— Вы бы поразились, если б узнали, скольким людям надо сходить к глазному врачу, — кисло пошутила она.

Она отступила, и он вошел. Она закрыла дверь.

— Говорите тише. В соседней комнате живет старая летучая мышь… Можете взять вон тот стул, а я придвину этот, если он не рассыплется.

Он со строгой церемонностью опустился на стул.

— Можете бросить свою шляпу на постель, — она снизошла до гостеприимности, — если дотянетесь.

Они оба посмотрели, как шляпа очутилась на кровати, и неуверенно улыбнулись друг другу. Потом она опомнилась и быстро согнала свою улыбку, а его — погасла от одиночества.

— Все равно я в этой штуке никогда не могу сварить только одну чашку кофе, — заметила она, как бы извиняясь за то, что попросила его войти.

И принесла еще одну чашку и блюдце.

— У меня две чашки, потому что их продавали у Вулворта по пять центов за пару. Надо было брать две, либо оставить им сдачу, — сказала она. — Первый раз ею пользуюсь. Наверно, надо ее ополоснуть. — Она подошла к покрытому плесенью крану водопровода в той же нише, в углу. — Вы пейте, — сказала она, стоя к нему спиной. — Не ждите меня.

Она услышала, как задребезжала крышка кофейника, когда он поднял ее, чтобы налить себе кофе. А потом крышка упала с таким стуком, что чашка на столе запела.

Она быстро обернулась

— Что такое? Вы ошпарились? Вылили на себя?

Ей показалось, что он побледнел. Он покачал головой, но не взглянул на нее: он был слишком занят чем-то. В одной руке он держал кофейник, — а в другой — конверт. Конверт с адресом ее матери. Он смотрел на него в полном оцепенении.

Она подошла к столу и сказала:

— Что случилось?

Он взглянул на нее, все еще держа в руке конверт.

— Вы кого-нибудь знаете в Глен-Фолзе, в Айове? Вы туда посылаете это письмо?

— Да. А что? — спросила она резко. — Это я своей матери пишу. — В ее тоне был вызов. — Ну и что? Что вы хотите по этому поводу сказать?

Он покачал головой и приподнялся со стула, но потом снова сел. Он смотрел на нее во все глаза.

— Это невозможно! — выдохнул он, наконец, и потер лоб. — Ведь я приехал оттуда! Это мой родной город. Я приехал оттуда немногим больше года назад… Вы что, тоже оттуда? — В голосе его звучало недоверие.

— Когда-то я там жила, — сказала она осторожно. Она выпустила слово «тоже». Так уж она была устроена. Она научилась никому не верить, никогда и нигде. Это единственный способ не быть обманутой. Какую он ведет игру? Минутку! Он открыт! Сейчас она собьет его с ног прямым в подбородок.

— Так вы, значит, из Глен-Фолза? — Она смотрела на него в упор. — А на какой улице вы там жили?

Он ответил сразу же, раньше, чем она успела сесть.

— На Андерсон-авеню, около Пайн-стрит, второй дом от угла, между Пайн-стрит и Ок-стрит. Очень близко от угла…

Она внимательно следила за его лицом. Так отвечают, когда спрашивают твое имя.

— Вы когда-нибудь ходили в кинотеатр «Бижу», на площади, где суд?

На этот раз ответ задержался.

— Когда я там жил, — сказал он, и в голосе его звучало недоумение, — никакого кинотеатра «Бижу» не было. В Глен-Фолзе было только два кинотеатра: «Штат» и «Стандарт».

— Я знаю, — сказала она тихо, глядя на свои руки. — Я знаю, что там нет такого кинотеатра. — Ее руки немного дрожали, и она спрятала их под стол. — А как называется та улица, где мостик пересекает железнодорожную линию? Знаете, мостик, по которому переходят через железнодорожную выемку?

Только тот, кто родился там, кто прожил там полжизни, мог ответить на этот вопрос.

— Да какая же это улица? — ответил он просто. — Мостик расположен в очень неудобном месте, между двумя улицами, и к нему приходится пробираться по очень узенькой тропочке. Все на это жалуются, вы ведь знаете.

Да, она знала. Но дело в том, что и он знал. Он сказал:

— Господи, посмотрели бы вы на себя! Вы совсем побледнели. Я тоже так себя чувствовал только что.

Значит, правда? И ей достался такой странный фант? Она сказала почти шепотом:

— Знаете, где я жила? На Эме-роуд. Вы знаете, где это? Да? Это ведь следующая улица после Андерсон-авеню. Это, собственно, не улица, а тупик. Послушайте: наверное, задние стены наших домов — друг против друга. Вы когда-нибудь слышали такое!..

Она замолчала. Потом сказала удивленно:

— Как получилось, что мы не были знакомы?

— Я приехал в Нью-Йорк год назад, — сказал он.

— А я пять лет назад.

— А мы переехали на Андерсон-авеню после того, как умер мой отец. Это два с лишним года тому назад. До этого мы жили на ферме, у нас была ферма около Марбери…

Она быстро кивнула, счастливая оттого, что иллюзия не рухнула.

— Так вот в чем дело! Я уже уехала к тому времени, когда вы переехали в город. Но, может быть, сейчас мои родные уже знакомы с вашими родными. Ведь — соседи…

— Должно быть. Я прямо их вижу сейчас. Мама всегда очень любила… — Он запнулся и сказал: — Вы мне еще не сказали, как вас зовут.

— Меня зовут Брикки,[1] Брикки Кольман. То есть меня зовут Руфь, но все называли меня Брикки, даже в семье. Боже, как я ненавидела это прозвище, когда была девчонкой! А теперь мне его даже как-то недостает. Это все из-за…

— Я понимаю, из-за ваших волос, — закончил он за нее.

Его рука потянулась к ней, ладонью кверху, немного неуверенно, готовая спрятаться, если на нее не обратят внимания. Ее рука появилась из-под стола тоже не очень уверенно. Руки сошлись, встряхнулись и снова разошлись.

Они смущенно улыбнулись друг другу через стол. Церемония была закончена.

— Привет, — пробормотал он нерешительно.

— Привет, — ответила она тихо.

Они словно заключили союз, основанный на общности интересов.

— Мне кажется, что наши родные уже познакомились там. Как вы считаете? — спросил он.

— Обождите минутку! Вильямс… Хотя это очень распространенная фамилия. А нет ли у вас брата, с веснушками?

— Есть. Младший братишка. Джонни. Еще мальчишка, ему восемнадцать лет.

— Готова держать пари — он встречается с моей племянницей! Ей самой всего шестнадцать лет. Она мне время от времени пишет о своих сердечных увлечениях. Теперь это — мальчишка по фамилии Вильямс, совершенно замечательный парень, если не считать веснушек. Но она надеется, что они со временем сойдут.

— Он играет в хоккей?

— Да, в команде Джеферсоновской школы, — ответила она.

— Тогда это Джонни. Тогда это он!

Они только качали головой, совершенно пораженные.

— Как тесен мир!

— Да, действительно!

Теперь уже она смотрела на него. Господи, как она смотрела на него! Видела его в первый раз. Изучала его. Заучивала наизусть. Простой парень, задушевный, простой, как хлопчатобумажная ткань. Ничего шикарного в нем — просто парень из соседнего дома. В жизни каждой девушки из маленького городка есть такой парень. И вот он здесь. Ее парень! Тот, который должен был быть ее парнем, который был бы ее парнем, если бы она задержалась дома, обождала еще немного. Ничего особенного в нем нет. Да и вообще в мальчишках из соседних домов никогда ничего особенного не бывает. Они слишком близки к вам.

Они говорили о своем родном городке тихими голосами, и глаза их заволокла мечта. Они ввели родной городок в эту самую комнату. Они вытолкнули Нью-Йорк, и он повис в ночи, снаружи. Они вытолкали его прочь.

Они забыли, кто они и чем занимались. Они уже говорили не друг для друга, а каждый для себя. И образовался один бегущий ручей между ними, один поток воспоминаний.

— Этот деревянный тротуар перед универсальным магазином «М»… Там одна доска все время опрокидывалась, если станешь близко к краю. Я уверен, что ее так и не починили.

— А кондитерская Грегори — помните? Какие он придумывал названия для своих блюд! Мороженое «Восточные сладости Делюкс»!..

— А Джеферсоновская школа? Вы тоже ходили в Джеферсоновскую школу?

— Конечно! Все ходили в Джеферсоновскую школу. А эти отлогие каменные скосы вдоль лестницы? Я всегда съезжала по ним стоя, когда выходила из школы.

— И я тоже. У вас наверняка английский язык преподавала мисс Эллиот? Да? У вас была мисс Эллиот?

— Конечно. У всех была мисс Эллиот по английскому.

На мгновенье ей стало немного больно: «Мальчишка из соседнего дома, а я встретилась с ним за две тысячи миль и с опозданием на пять лет! Мальчишка из соседнего дома. Мальчишка, которого я должна была знать и никогда не знала!»

— А аптека в конце главной улицы? Это тоже хорошее место, — сказал он.

— А вьюнки в окнах…

— А вечером на всех верандах — гамаки. Они медленно раскачиваются, а на полу, рядом, стоит стакан лимонада… А вы тоже пили лимонад? Я так всегда…

А ночью — никакой музыки. Тишина… Она уронила голову на руки так внезапно, будто у нее сломалась шея.

— Домой, — услышал он ее приглушенный голос. — Домой! Я хочу снова увидеть маму…

Когда она подняла голову, он стоял над ней. Он до нее не дотронулся, но она поняла, что он хотел это сделать. Она не хотела, чтобы он увидел ее глаза, полные слез.

— Дайте-ка сигарету, — сказала она хрипло. — Я всегда курю после того, как плачу. Не знаю, что со мной случилось. Я на людях не плакала уже много лет.

Ему это не понравилось. Он не дал ей сигареты.

— Почему вы не вернетесь? — спросил он.

Теперь он снова показался ей намного старше. А может быть, она стала моложе, в свою очередь. Город старит человека. Вот дома остаешься молодым. И даже когда думаешь о доме, тоже немного молодеешь на некоторое время.

Она молчала. Он снова спросил:

— Почему вы не вернетесь? Почему вы не вернетесь домой?

— Вы думаете, я не пыталась? — сказала она сердито. — Я рассчитала стоимость дороги и знаю все наизусть. Столько раз ходила в справочное бюро узнавать!.. Прямой автобус ходит только один раз в день, он уходит из Нью-Йорка в шесть часов утра. Можно поехать вечерним автобусом, но тогда придется заночевать в Чикаго, а если заночевать в Чикаго или где-нибудь еще, можно потерять власть над собой и вернуться. Однажды я даже дошла до самой автобусной станции, и со мной был мой чемодан, запакованный. Я сидела и смотрела, пока они откроют ворота. И не смогла. В последнюю минуту убежала. Сдала билет и притащилась обратно сюда.

— Но почему? Почему вы не можете уехать, если хотите? Почему?..

— Потому, что из меня ничего не вышло. Они считают, что я крупная звезда на Бродвее, а я просто такси-герл, мешок с опилками, который нанимают, чтобы таскать по полу. Видите эту бумагу, на которой написано только «Дорогая мама»? Одна из причин — то, что я писала домой все это время. А теперь у меня не хватает смелости вернуться, посмотреть им в лицо и признаться, что я неудачница. Для этого нужно много смелости, а у меня ее нет.

— Но ведь это ваши родные! Ваша семья! Они поймут. Они первые постараются сделать, чтоб вам было легче, поддержат вас.

— Я знаю. Маме я могу рассказать все. Не в ней дело. Дело в друзьях, в соседях. Она, наверное, все эти годы хвасталась мной. Читала им письма. Знаете, как это бывает… Конечно, мама и сестры помогут мне. Они ни слова не скажут. Но все равно им будет больно. А я этого не хочу. Я всегда хотела вернуться так, чтобы они гордились мною. А теперь, если я вернусь, они будут жалеть меня. — Она посмотрела на него и покачала головой. — Это только часть причины. Это не самая главная причина. Совсем не самая главная.

— Так в чем же дело?

— Я не могу вам сказать. Вы будете смеяться надо мной. Вы не поймете.

— Почему я буду смеяться? Почему это я не пойму? Я ведь тоже оттуда, тоже чужой в этом городе, как и вы.

— Ну, тогда слушайте, — сказала она. — Дело в самом этом городе. Вы думаете, это просто место на карте? Да? А я думаю о нем, как о личном враге, и знаю, что права. Город злой. Он тебя побеждает. Он схватил меня мертвой хваткой и держит. И я не могу уехать.

— Но дома, бетонные здания — у них нет рук. Они не могут протянуть руки и схватить вас, если вы решите уехать!

— Я говорила, что вы не поймете. Домам не нужны руки. Когда их так много, когда они сгрудились вместе, они заражают воздух. Я не знаю длинных, умных слов. Я знаю только, что в этом городе есть какая-то атмосфера, которая исходит от всех этих домов. Гнусная, плохая, злая. И когда вы слишком долго дышите ею, она проникает вам под кожу, проникает в кровь — и вы пропали. Город вас захватил. И тогда остается только сидеть и ждать. И через некоторое время он превратит вас в то, чем вы никогда не хотели быть и никогда не думали, что будете. Тогда уже поздно. Тогда можно уехать, куда угодно, хоть домой, но вы останетесь тем, во что превратил вас город.

Теперь он посмотрел на нее молча.

— Вам это все кажется ерундой. Вы мне не верите, но я убеждена, что права. Город омерзителен. Если вы немного слабее других, немного медлительнее или вам нужно немного помочь, нужно поддержать во время прыжка через пропасть, вот вас-то город и хватает. Вот тогда он и выступает в подлом свете! Город — трус. Он бьет только лежачих, только, только лежачих! Я говорю, что город мерзок! Может, он и хорош для кого-то, но ведь этот «кто-то» не я. А для меня он мерзок. Я его ненавижу. Он — мой враг.

— Почему вы не уезжаете? — снова спросил он. — Почему?..

— Потому, что я недостаточно сильна, чтобы разорвать цепи, которыми город меня сковал. Я это доказала себе в то раннее утро, когда сидела на автобусной станции. Тогда я поняла. Чем больше тебе хочется уехать, тем сильнее он тебя тянет назад. Он подобрался ко мне исподтишка, называл себя здравым смыслом. Он шептал мне: «Ты можешь уехать в любой момент. Почему не попробовать еще раз, почему не подождать еще один день? Почему не подождать еще одну неделю?» И к тому времени, когда кондуктор автобуса сказал: «Готов», — я уже шла по улице, обратно, с чемоданом в руке. Шла медленно, побежденная. Я не шучу. Когда я шла, мне казалось, что я слышу, как тромбоны и саксофоны дразнят меня оттуда, с вершин домов: «Ага, попалась?! Мы знали, что ты не сможешь этого сделать! А-ча-ча! Попалась?!»

Она опустила голову на руки.



— Может быть, я не смогла разорвать эти путы, потому что была одна. Одна я слишком слаба. Если бы кто-нибудь поехал вместе со мной, кто-нибудь, кто мог бы меня схватить за руки, если бы я попыталась удрать! Тогда, может быть… Тогда я не поддалась бы.

Он весь подобрался. Она это заметила. — Жаль, что я не встретил вас вчера, — услышала она. Он говорил больше себе, чем ей. — Как обидно, что я встретил, вас сегодня, а не вчера!

Она поняла, что это значит. Он что-то сделал вчера, что-то такое, чего не должен был делать. И теперь он не может вернуться домой. Ничего нового он не сказал. Она все время знала, что его что-то тревожит.

— Ну, мне пора, — пробормотал он. — Надо уходить.

Он подошел к постели, где лежала его шляпа. Она заметила, что он приподнял край подушки, и увидела, как другая рука скользнула во внутренний карман пиджака.

— Забери! — сказала она резко. — И не смей… — Потом она немного смягчилась. — У меня есть деньги на дорогу. Я отложила их еще восемь месяцев тому назад. Даже на сендвич во время остановки.

Он надел шляпу и пошел. Он пошел прямо к двери — медленно, нерешительно. Проходя, он коснулся рукой ее плеча, словно совершая обряд посвящения в рыцари. Общее горе, взаимная симпатия бессильных помочь друг другу людей — двух людей, попавших в одну беду.

Она дала ему дойти до двери и, когда он взялся за ручку, сказала:

— Они ищут тебя? Да?

Он обернулся и посмотрел на нее без удивления. И не спросил, как она догадалась.

— Нет еще. Они начнут искать часов в восемь утра, самое позднее — в девять, — сказал он просто.

БЕЗ ДВАДЦАТИ ДВА

Он молча вернулся к столу, расстегнул пиджак, сунул пальцы на подкладку — жестом фокусника, достающего колоду карт, — и на столе оказалась пачка денег. Пятидесятидолларовые банкноты. Из другой полы пиджака он извлек вторую пачку — на этот раз стодолларовых бумажек.

Он возился несколько минут. Деньги были разложены за подкладкой пиджака — и с боков и сзади, — чтобы не было заметно. Деньги лежали и в карманах. На столе оказалось шесть пачек банкнот, аккуратно перетянутых резинками, и одна — распечатанная.

Ее лицо ничего не выражало.

— Сколько? — спросила она ровным голосом.

— Теперь не знаю. Во всяком случае — больше 2 400. Было ровно 2 500.

Ее лицо все еще ничего не выражало.

— Где вы это взяли?

— Там, где я не имел права брать.

Несколько минут они молчали, как будто на столе между ними не лежало никаких денег.

Наконец, хотя его никто не просил об этом, он начал говорить. Ему нужно было рассказать. Ведь она — из его родного города. Она — девочка из соседнего дома; он рассказал бы ей о своих несчастьях, если бы они произошли там. Конечно, дома ему не пришлось бы говорить ни о чем таком. Но здесь с ним это случилось, и здесь он ей об этом рассказывал.

— До недавнего времени я работал помощником электромонтера, вроде ученика. Мы делали все понемногу. Чинили радио, электрические утюги, пылесосы, ставили штепсельные розетки в квартирах, исправляли дверные замки, — ну в общем делали всякую мелкую работу.

Я, конечно, приехал в Нью-Йорк не ради этого. Я думал, что найду хорошее место и буду учиться, стану инженером. Да. Идиот!.. Все же это было лучше, чем то, что мне пришлось испытать в первые несколько недель, когда я спал в парке на скамейке. Так что я не жаловался. А вот примерно месяц назад я потерял и эту работу. Меня не уволили — просто работа кончилась. У старика, с которым я работал, стало плохо с сердцем. Врачи ему велели перестать работать, и он перестал. Никто его не заменил, а я ему не родня. Он просто прикрыл мастерскую, и я остался на мели, как прежде. Целыми днями я ходил повсюду и ничего не мог найти. Конечно, иногда я мыл тарелки в ресторанах или в закусочных, где обедают автобусные кондуктора. Ничего другого мне не удалось найти…

Когда я понял, что иду прямым путем на свалку, я должен был вернуться домой, написать родным, чтобы прислали мне денег на дорогу. Они бы прислали. Но, наверное, со мной было то же, что и с вами. Я не хотел признаваться своим, что я побежден, что мне никогда не быть инженером. Я ведь приехал в Нью-Йорк по своей воле, я хотел добиться многого. Лихой парень — вот кто я был.

Рассказывая, он медленно ходил по комнате, засунув руки в карманы, ссутулившись, и смотрел себе под ноги. А она внимательно слушала, сидя боком на стуле, обхватив себя за плечи.

— Мне надо рассказать вам о том, что произошло прошлой зимой, за несколько месяцев до того, как я стал безработным. Все это покажется вам довольно неблаговидным, и, может быть, вы не захотите мне поверить, но все произошло так, как я вам расскажу.

Нам попалась одна работа, какая редко бывала. Мастерская наша находилась на 3-й авеню, но как раз в том месте, где проходит, можно сказать, граница между бедным районом и Золотым берегом. Однажды нас позвали в один роскошный дом на 70-й улице. Хозяин купил какую-то ультрафиолетовую лампу, чтобы загорать зимой в Нью-Йорке и не ездить для этого во Флориду. Так вот, нужно было поставить розетку в ванной комнате, чтобы включать эту самую лампу. Фамилия хозяина — Грейвз. Это вам что-нибудь говорит?

Она покачала головой.

— Мне это тоже ничего не говорило, да и сейчас ничего не говорит. Хозяин рассказывал, что о Грейвзе часто писали в светской хронике, в газетах. Не то чтобы хозяин сам читал светскую хронику, но в общем он все о них знал.

Работа была легкая. Правда, мы три дня ходили в этот дом, но только потому, что работали по часу в день, чтоб не мешать хозяевам. Нам пришлось прорубать дырку в стене, ванной комнаты на втором этаже, вырубить канавку, проложить провод и присоединить розетку.

Так вот, это был старый дом, и стены там толстые. Я никогда не видел таких толстых стен. Однажды, когда я работал один — хозяин мой пошел за чем-то в мастерскую, — я рубил стенку и ударил по чему-то деревянному. Я не знал, что это, и немного изменил направление, чтобы не попортить дерево. И все.

На следующий день, кажется, это было на следующий день, кто-то вошел в соседнюю комнату, когда я возился в ванной. Соседняя комната — это что-то вроде библиотеки или кабинета. Человек находился там минуту или две. Дверь в комнату была открыта, и я увидел этого человека — напротив двери висело зеркало. Он стоял у той самой стены, в которой с другой стороны я вырубал углубление. Он отодвинул кусок панели — там на стенах до середины деревянная панель — и повернул ручку на дверце сейфа, сделанного в стену. Маленький такой сейф… Он открыл дверцу, выдвинул ящик и начал доставать оттуда деньги.

Я не стал смотреть, меня это не интересовало, и вернулся к своей работе. Я понял: должно быть, задняя стенка сейфа выходит в ванную комнату. На нее я и наткнулся накануне. Больше я об этом не думал. Можете мне не верить, я не буду винить вас, если вы мне не поверите.

Она сказала:

— Когда вы сказали, что вы из Глен-Фолза, я сначала не поверила вам. Если это оказалось правдой, так почему же не может быть, что вы и сейчас говорите правду?

— Дальше вам поверить будет труднее. Сам не знаю, как это случилось. Знаю только, что случилось. Будто не я все делал…

Так вот. Внизу, в холле, около входных дверей, стоял маленький столик. Я обычно оставлял возле этого столика свой ящик с инструментами; с собой я брал только то, что нужно для работы. Когда мы закончили проводку и вернулись в мастерскую, я стал доставать инструменты из ящика и вдруг увидел… Может быть, кто-нибудь уронил в ящик?.. Служанка, которая открывала нам двери, была такая странная. Может быть, она это сделала, когда смахивала пыль со стола. Клянусь вам, я не знаю, как это попало в ящик!

— Что именно? — спросила она.

— Ключ от входной двери.

Она посмотрела на него долгим, внимательным взглядом. Он снова заговорил:

— Я не знаю, как он попал туда. Я и не знал о нем, пока не увидел в мастерской… — Он беспомощно развел руками. — Мне, конечно, никто не поверит.

— Час назад я бы не поверила, — призналась она. — А теперь… Не знаю. Ну, продолжайте.

— Рассказывать осталось немного, сами можете догадаться. Я хотел отдать ключ хозяину, он уже ушел домой. Можно было пойти и отдать этот ключ служанке. Но было уже поздно, я устал и хотел есть. И я решил занести ключ на следующий день — обязательно. Но назавтра я с восьми утра до позднего вечера работал, не мог вырваться ни на минуту. А на третий день я просто забыл. Ну — совершенно забыл!

Потом, как я вам говорил, работа кончилась, и я остался на мели. Все мои сбережения разошлись и… Короче говоря, вчера я вынул свой ящик с инструментами и посмотрел, не могу ли я что-нибудь продать или заложить. Кроме этих инструментов, у меня уже все было продано. Я полез в ящик — и нашел этот ключ. Увидел его и вспомнил, откуда он.

Я положил его в карман, привел себя немного в порядок и пришел к тому дому, на 70-ю улицу. Я думал, что, когда верну ключ, может быть, мне дадут какую-нибудь работу — ну, хоть перегоревшие лампочки заменить.

Я пришел и позвонил. Никто не вышел. Я звонил и звонил… Было это днем. Я слонялся вокруг дома, размышляя, что делать. А потом из соседнего дома вышел парнишка и заметил меня: заметил, что я смотрю на этот дом, жду. И он мне сказал, что дома никого нет, что они все выехали в свою загородную виллу. Я его спросил, почему же они не закрыли ставнями двери и окна в нижнем этаже, как это в таких случаях делается. Он сказал, что кто-то из семьи остался на несколько дней в городе. Наверно, когда он уедет, тогда дом и запрут как следует. Я спросил парнишку, когда мне лучше всего прийти, чтобы застать этого человека. Он точно не знал, но посоветовал попробовать вечером.

И я вернулся к себе в комнату и обождал до вечера. И вот, пока я ждал, эта мысль начала расти во мне. Вы понимаете, мне не надо вам говорить, о чем я думал…

— Понимаю, — согласилась она.

— Эта мысль росла и росла. Это очень плохо. Такие мысли как сорняки — их трудно вырвать, когда они пустят корни в почву — в тебя. А все вокруг помогало расти этим сорнякам, если можно так сказать. У меня не было ни единого цента. Уже двое суток — двое суток! — я ничего не ел. Когда ничего нет, и нет денег, не на что купить даже кофе и булку… Становится очень трудно, — просто сказал он. Помолчав, продолжал:

— Две недели я прятался от хозяйки, чтобы меня не вышвырнули из комнаты. Я мог оказаться без крова в любую минуту… Ну вот, и эта мысль росла, как сорняк. А я сидел весь день на кровати и подкидывал ключ…

Около семи часов, когда уже стемнело, я вышел и направился туда во второй раз. — Он мрачно усмехнулся. — Больше я не говорю ни о каких извиняющих обстоятельствах. Все остальное вы можете слушать, не делая мне скидки.

Я подошел к дому и увидел, что в нижних комнатах горит свет. Значит, я пришел вовремя. Ведь я пришел, чтобы застать этого человека дома. А перед дверью стояло такси. И пока я стоял и смотрел, свет погас. И минуту спустя из дома вышли двое — мужчина и девушка — и направились к такси.

Они не спешили. Я мог подбежать к ним или крикнуть, и они остановились бы…

Я не мог сдвинуться с места. Я стоял, молчал, смотрел и ждал, пока они уедут. Они уходили на весь вечер: на ней было длинное платье, а на нем смокинг. Когда люди так одеты, они не возвращаются домой скоро.

Они сели в машину и уехали. И я ушел тоже. Я шел и ощупывал ключ в кармане, и боролся с этой мыслью. Я подошел к дому с другой стороны, а потом вернулся и снова обошел квартал в другом направлении.

Я боролся изо всех сил, даю вам слово! Но, наверное, сил было маловато. Два дня у меня в желудке ничего не было, а на голодный желудок бороться трудно…

Я не взял с собой ящика с инструментами, но у меня в кармане была парочка легких отверток — как раз то, что нужно. На этот раз вам не придется напрягать свое воображение: они не случайно попали ко мне в карман.

Я даже бросил ключ в уличную урну, чтобы убить соблазн. Но ничего не вышло. Через две минуты я сдался — вернулся и достал ключ. И подошел прямо к двери. В общем я проиграл бой. И сначала я даже очень хорошо себя чувствовал оттого, что проиграл, не обманывайтесь на этот счет. — Он рассмеялся, и в его смехе была горечь. — А остальное уже нечего рассказывать: все понятно. Я все же позвонил в дверь — в последний раз, на всякий случай. Я знал, что никого там нет. Потом открыл ключом дверь. Она открылась сразу, они даже не сменили замок. А может быть, они и не заметили, что потеряли ключ, не знаю.

Я поднялся по лестнице, вошел в кабинет, или как там называется эта комната, и прошел в ванную. Включил лампочку, не опасаясь: внешнего окна там не было, света никто не мог увидеть. Идиотский сейф, такого, наверно, нигде больше нет! Только дверца и рамы были стальные, а все остальное — из дерева. И когда я оторвал заднюю панель, все открылось, протяни руку — и вынимай ящик!.. Может быть, с лицевой стороны этот сейф и трудно открыть, но ведь никто не предполагал, что его будут открывать с задней стороны.

Он был набит бумагами и всякими дорогими вещами, но меня ничто не интересовало, кроме денег. Я оставил все драгоценности, сувениры и акции, которые там были. Ничего не тронул. Потом я задвинул ящики, навел порядок — убрал штукатурку с пола, подвинул занавеску, которая висела над душем, так, чтобы она закрыла дырку, которую я пробил в стене. Если он войдет в ванную сегодня вечером, то, вероятно, ничего и не заметит. Он ничего не заметит до утра, пока не отдернет занавеску, когда будет утром принимать душ.

Ну, вот и все. Я выключил свет, спустился вниз, вышел, запер дверь и быстро ушел.

И сразу же началась расплата. Господи, как мне пришлось расплачиваться! Не успел я потратить и пяти центов из этих денег, не успел уйти за квартал от этого дома, как уже расплачивался! До сих пор у меня не было работы, не было денег, но я мог смотреть всем прямо в лицо. Я был хозяином улиц, больше, правда, у меня ничего и не было, но улицы-то по крайней мере принадлежали мне! А теперь вдруг их у меня отняли. Оставаться на улице слишком долго стало опасно. Мне казалось, что люди смотрят на меня пристально, что они опасны, что за ними нужно бдительно наблюдать. А люди, которые шли сзади!.. У меня плечи дергались, я все ждал: вот-вот чья-то рука опустится мне на плечо…

Теперь, когда у меня были деньги, я не знал, что с ними делать. За полчаса до этого мне были так нужны сотни вещей, что я бы отдал за любую из них руку, а теперь я ни об одной не мог вспомнить.

Теперь оказалось, что я даже не голоден. Я вошел в самый шикарный ресторан, какой только мог разыскать, по-настоящему шикарный ресторан, и заказал все меню. Я давно мечтал это сделать. Пока еще заказывал, все было великолепно, но когда мне начали приносить еду, что-то случилось. Я ничего не мог проглотить. Когда я хотел положить в рот кусок, у меня вдруг возникла мысль: «Это твое будущее; ты ешь годы своего будущего». И еда застревала в горле…

Через некоторое время я не выдержал. Я взял из одной пачки денег пятидолларовую бумажку, положил ее на стол, поднялся и вышел, не дождавшись, пока мне принесут остальные блюда. На улице я подумал, что, когда у меня было только десять центов, но собственных, честно заработанных десять центов, мне нетрудно было глотать кофе и булку, купленные на эти десять центов. По правде говоря, сразу же после того, как я выпивал кофе и съедал булку — на большее не хватало, — я мог есть еще и еще…

И опять я пошел по улице. Люди смотрели на меня подозрительно. Я шарахался от шагов за спиной…

За мной уже два квартала шел какой-то парень. Мне это очень не нравилось. Он шел, упорно шел за мной… Я услышал музыку из открытых окон дома и, когда он обернулся, перебежал через улицу, и зашел в дансинг. Мне казалось, что это подходящее место — там можно немножко побыть, не мозоля никому глаза, и не бродить по улицам. Я купил вагон билетов, чтобы хватило на долгое время. Потом я огляделся, и первая девушка, которую я увидел, — он нахмурил лоб и посмотрел на нее, — это были вы.

— Это была я, — повторила она, задумчиво водя рукой по краю стола; медленно, взад и вперед, по краю стола.

Оба молчали.

— И что вы будете теперь делать? — спросила она наконец.

— А что я могу делать? Ждать. Буду ждать, пока они меня не поймают. Они всегда ловят преступников. Он узнает об этом часов в девять или в десять, когда пойдет умываться. И, наверное, тот парнишка вспомнит, что кто-то слонялся у дома накануне днем. И каков этот «кто-то». Затем мой прежний хозяин скажет им, кто я такой и где я живу. Это не займет слишком много времени, они все узнают обо мне и поймают меня. Завтра, послезавтра, к концу недели. Какая разница? Они всегда добиваются своего. Раньше я об этом не подумал, об этом начинаешь думать потом. Теперь это «потом» наступило для меня, и я об этом думаю.

Бессмысленно уезжать из города или прятаться где-нибудь — из этого никогда ничего не выходит. Не выходит у маленьких людей, таких, как я, которые делают это в первый раз. Тебя поймают. Поймают, где бы ты ни был — здесь или в другом месте. У них длинные руки, и бессмысленно пытаться ускользнуть от них. Мне надо просто обождать здесь, в Нью-Йорке…

Он сидел, уставившись в пол, с печальной улыбкой побежденного. Он словно пытался понять, как все это произошло. И никак не мог понять.

Что-то в нем тронуло ее. В нем была какая-то беспомощность, беспомощность человека, опустившего руки, и это тронуло ее.

«Мальчик из соседнего дома! — думала она с горечью. — Вот кто он. Он не вор, не проходимец, посещающий дансинги, он просто тот мальчишка, стоящий на соседней веранде, которому ты машешь рукой, когда выходишь из своей калитки, или тот, который иногда прислонит свой велосипед к забору и поговорит с тобой — с открытой, широкой улыбкой на лице. Он приехал сюда, чтобы стать инженером и совершать большие дела, чтобы победить город, но город, конечно, победил его».

Она подняла голову. Подвинула свой стул. Она переступила какую-то невидимую границу, отделяющую пассивного слушателя от активного участника. Она внимательно посмотрела на него — мгновенье, чтобы понять, что она сама собиралась сказать.

— Послушай, — сказала она наконец, — у меня есть план. Что, если мы оба вернемся туда, где нам и следует быть, — домой? Вернемся туда, откуда мы приехали? Попробуем, еще один шанс? Сядем на этот шестичасовой автобус, на который я одна никак не могу сесть!

Он не отвечал; она наклонилась к нему.

— Неужели ты не понимаешь, что это необходимо сделать — сейчас или никогда? Неужели ты не видишь, что делает с нами город? Неужели ты не понимаешь, чем мы станем через год, даже через полгода?! Тогда будет поздно, тогда уже нечего будет спасать. Просто будут два других человека — с нашими именами, но это уже будем не мы…

Его взгляд скользнул по пачкам денег, лежащим на столе.

— Для меня уже слишком поздно. Я опоздал на несколько часов, всего на полночи. Но это все равно, что целая жизнь.

И он повторил то, что сказал прежде:

— Жаль, что я встретил тебя сегодня, а не вчера!.. Почему я не встретил тебя вчера, до всего этого!.. Теперь уже ничего не выйдет. Они просто будут ждать меня у остановки автобуса, там, в Глен-Фолзе. К тому времени как мы приедем, они будут знать, кто я и откуда; они будут искать меня там, когда увидят, что меня нет здесь. И я только втяну тебя в это дело, если поеду с тобой. Люди там, дома, — те самые, которые не должны об этом знать, — они увидят собственными глазами, как это произойдет… — Он покачал головой. — Ты поезжай. Я свой шанс потерял, а у тебя он еще есть. Поезжай прямо сегодня; ты права — здесь плохо, поезжай сегодня же, прежде чем ты опять поддашься. Если хочешь, я пойду с тобой к автобусу, провожу тебя, прослежу за тем, чтобы ты уехала.

— Я не могу! Я ведь тебе говорила: я не могу уехать одна. Город слишком силен, чтобы с ним бороться. Я слезу на первой же остановке и вернусь. Я не могу уехать без тебя — наверно, так же, как не можешь и ты без кого-нибудь вроде меня. Ты — моя последняя соломинка, а я — твоя. Мы встретились, и я это поняла. Отказываться от этой возможности — все равно что умирать, когда ты еще можешь жить…

Ее лицо молило, глаза не отрывались от его глаз.

— Но ведь они будут ждать меня там. Я знаю, что говорю. Они схватят меня, прежде чем я сойду со ступенек.

— Если ничего не украдено, за что тогда тебя арестовывать?

— Но ведь украдено! Вот они, деньги, перед нами.

— Я знаю. Но еще есть время все исправить. Вот в чем заключается мой план! Это не надо брать с собой, и тогда тебе незачем скрываться.

— Ты хочешь сказать?.. Ты думаешь, что я мог бы?..

Он вскочил. Он боялся разрешить себе надеяться.

— Ты сказал, что он один в доме; ты сказал, что он вернется поздно; ты сказал, что он ничего не обнаружит до утра. — Она говорила без пауз, на одном дыхании. — У тебя этот ключ? Ключ от входной двери?

Он лихорадочно шарил по карманам — быстро, так же быстро, как она говорила.

— Я не помню, чтобы выкидывал… Может быть, я оставил его в двери? — Короткий звук, сорвавшийся с губ, возвестил о том, что ключ найден. — Вот! — И он вытащил ключ из кармана. — Вот, вот он!

На миг их удивило, что ключ нашелся.

— Смешно, что я оставил его, правда? Это что-то вроде…

— Да. — Она понимала, что он имеет в виду, хотя ни он, ни она не могли найти верных слов.

Он снова положил ключ в карман. Она вскочила.

— Ты можешь попасть туда раньше, чем он вернется домой. Войдешь и выйдешь: сколько нужно времени, чтобы положить их обратно? Тебе же больше нечего там делать. И никто не станет тебя преследовать за то, что ты пробил дырку в стене, раз ты ничего не украл. — Она быстро собрала разбросанные по столу пачки денег. Одна и та же мысль поразила их одновременно. Они в отчаянии посмотрели друг на друга. — Сколько ты уже потратил? Сколько ты взял из этих денег? Он потер лоб.

— Не знаю. Обожди минуту, я припомню… Пять долларов за обед, который я не съел, долларов на пятнадцать я купил этих билетиков у вас… двадцать. Двадцать долларов, не больше, чем двадцать долларов.

— У меня есть, — сказала она резко. — Сейчас я положу сюда.

Она подбежала к кровати, приподняла матрац с краю, просунула руку в прореху и вытащила деньги, смятые так, будто их пытали.

— О нет! — запротестовал он.

Она снова надела железные латы, в которых была в дансинге.

— Вот что. Я делаю это и не хочу никаких споров. Все должно быть возвращено: даже если там будет недоставать всего одного доллара, юридически — это воровство, и вас могут арестовать. — И прибавила мягко: — Считай, что я тебе эти деньги одолжила. Отдашь, когда вернемся домой и ты начнешь работать. Здесь хватит и на билеты. — Она сунула деньги ему в руку. — Вот! Это теперь наши деньги, общие: твои и мои.

Он посмотрел на нее.

— Не знаю, что и сказать…

— Ничего не говори. — Она села. — Самое главное — выбраться из этого проклятого города сегодня. Обожди минутку, я только надену туфли и положу свои вещи в чемодан. У меня их немного… — Он пошел было к двери. — Нет, не выходи! — быстро сказала она. — Я боюсь, что потеряю тебя.

— Ты меня не потеряешь, — пообещал он едва слышно. Она застегнула туфли, вскочила, легко пристукнула каблучками.

— Смешно, но я уже не усталая!

Он смотрел, как она, не разбирая, бросает вещи в старый, разбитый чемодан, который вытащила из-под кровати.

— А что, если он уже вернулся?

— Не вернулся! Ты должен повторять это, ты должен молиться об этом. Тебя не поймали, когда ты вошел туда, чтобы взять деньги, почему же тебя должны поймать, когда ты идешь, чтобы вернуть их! Он, наверное, развлекается где-нибудь со своей девушкой. Он не вернется до половины четвертого или даже до четырех, — он ведь должен проводить ее домой.

Она села на подоконник и, прильнув к стеклу, посмотрела куда-то вбок, вдаль.

— У нас еще есть время, мы еще можем успеть, еще можем бороться!

— Куда ты смотришь?

Она спрыгнула с подоконника.

— На единственное, что есть порядочного во всем этом городе. Единственный друг, который у меня есть. Часы на здании «Парамоунт», вон там, они меня никогда не подводили, и я знаю, что не подведут и сегодня. Отсюда их можно увидеть, если смотреть в просвет между теми двумя зданиями. Пошли, Куин. Они говорят, что мы еще можем успеть. А они меня ни разу не обманули.

Она захлопнула крышку чемодана; он открыл дверь и пропустил ее вперед.

— Ты все взяла? Не забыла ничего?

— Закрой дверь, — сказала она устало, — я не хочу больше смотреть на эту комнату. Ключ оставь в двери, он мне больше не нужен.

Они пошли вниз по кривым ступенькам. Он нес ее потрепанный чемодан, совсем легкий, в нем почти ничего не было — только разбитые мечты…

Подойдя к наружной двери, они на мгновенье остановились. Он протянул руку к двери, она опередила его на мгновенье. Его рука легла на ее руку. Секунду они не двигались. Потом посмотрели друг на друга и улыбнулись — искренне, просто, как дети. Он сказал:

— Ох, как я рад, что встретил тебя, Брикки!..

Она сказала:

— Я тоже рада, что встретила тебя, Куин.

Он опустил руку и дал ей открыть дверь — в конце концов ведь до этого момента дом был ее…

ДВА ЧАСА

Улица была пуста, ничто не шевелилось, не встретилось даже кошки, обнюхивающей мусорный ящик.

Сюда они шли как чужие; каждый был занят своими мыслями. Теперь они шагали плечо к плечу. Он взял ее руку и прижал к себе, как бы защищая.

Приподнял шляпу жестом насмешливого прощания, вовсе не скрывшим его волнения:

— Прощай, Нью-Йорк!

Рукой она закрыла ему рот:

— Тс!.. Тише! Город еще может нас обмануть.

Он посмотрел на нее, чуть улыбаясь.

— А ведь ты говоришь наполовину всерьез.

— Гораздо серьезнее, чем ты думаешь, — сказала она.

На углу он остановился и поставил чемодан.

— Тебе лучше подождать меня на автобусной станции. Я пойду один. А на станции мы встретимся.

Она крепче сжала его руку — судорожно, будто боялась потерять.

— Нет, нет! Если мы разделимся, город опять займется своим грязным делом. Я начну думать: надо ли ему доверять? И ты будешь думать: а могу я довериться ей? И не успеешь оглянуться… Нет, нет, мы проделаем вместе каждый шаг пути.

— А что, если он вернулся домой? Ты только… Тебя заберут за соучастие.

— Ты все равно рискуешь, даже без меня. Мы пойдем на риск вместе. Погляди, нет ли где-нибудь такси; чем позже мы доберемся туда, тем опаснее…

— На твои деньги?

— Все равно, — ответила она.

Они увидели светящиеся бусинки, катящиеся к ним. Это было такси. Они одновременно подняли руки и бросились к машине, не ожидая, пока она подъедет ближе.

— Отвезите нас на 69-ю улицу, — сказал он. — Я скажу вам, где остановиться, Поезжайте через парк, так будет быстрее.

Они ринулись вперед, на север, затем через самый модный район 57-й улицы и выехали на 7-ю авеню.

— Почему ты сидишь в самом углу? — спросил он.

— Нью-Йорк наблюдает за нами. Каждый раз, когда мы проезжаем перекресток, мне кажется, что за углом, где-то в глубине, есть глаз: мы не видим его, но он следит… Город знает, что мы пытаемся ускользнуть от него, и попытается подставить нам ножку.

— Какая ты суеверная, — сказал он снисходительно.

— Когда у тебя есть враг и ты об этом знаешь, ты становишься не суеверным, а просто осторожным.

Позже она оглянулась и, прищурившись, посмотрела в заднее окно. Там, на западе, башни зданий вставали угрожающе — черные кактусы на фоне низких туч, освещенных отраженным желтым светом города,

— Посмотри, разве он не выглядит злым, жестоким? Разве он не выглядит как зверь, подкрадывающийся исподтишка?

Он усмехнулся, но в словах его не было прежней уверенности:

— Все города выглядят так ночью — темными, неясными, хитрыми и не очень дружелюбными… Я ощущаю то же, что и ты, только я никогда не думал о нем, как ты — словно о живом существе.

Они проехали через Сентрал-парк, в Восточный район.

Шофер повез их к 72-й улице, повернул, чтобы исправить ошибку, и проехал два квартала по 5-й авеню. Куин остановил машину у 69-й улицы, после того как они проехали лишний квартал, — чтобы шофер не мог определить, куда они направляются.

— Мы сойдем здесь, — сказал он резко.

Они расплатились и подождали, пока машина уедет. Потом пошли к следующему углу, к углу 70-й улицы, свернули и остановились.

Ей очень не нравилось, что приходилось разлучаться даже на короткое время. Но она и не пыталась уговорить его разрешить ей пойти с ним: знала, что он даже не станет ее слушать.

— Отсюда видно — вот, после второго фонаря, — сказал он тихо, оглядываясь, чтобы убедиться, что за ними никто не следит. — На всякий случай ближе этого фонаря не подходи. Стой здесь. Я сразу вернусь. Не бойся, слышишь? Успокойся.

Она боялась не так, как он думал. Он имел в виду: не бойся за себя. Но за себя она не боялась; она испытывала чувство, которого никогда прежде не знала: она боялась за другого — за него.

— Зря не рискуй; если увидишь свет, если поймешь, что он вернулся, — не входи в дом, просто брось деньги внутрь, пусть он их подберет утром. Не обязательно класть их в сейф. И будь осторожен. Может быть, он уже спит и света нет, а ты не будешь знать, что он дома.

Он уверенным жестом натянул шляпу пониже на лоб и двинулся по безмолвной улице.

Стеклянные входные двери блеснули. Он вошел.

Как только он вошел, она подняла свой чемодан и медленно пошла в том же направлении, хотя он предупредил ее, чтобы она осталась там, где стояла. Она хотела быть как можно ближе к нему. Она все время думала о нем. Можно сказать, что она молилась за него.

Она заметила, что бессознательно заложила один палец за другой, как делала в школе во время экзамена.

Она дошла до дома. Прошла мимо, не останавливаясь, чтобы не привлечь внимания. Маленький тамбур между внешней, стеклянной дверью и внутренней был пуст — она увидела это при свете уличного фонаря. Он вошел внутрь и закрыл за собой дверь.

«А что, если тот спит сейчас наверху? А что, если Куин не поймет это вовремя? Что, если хозяин проснется и обнаружит его?» Она пыталась отмахнуться от этой страшной мысли… Ведь ничего не случилось, когда он вошел туда в тот раз. Почему же должно что-то случиться сейчас, когда он вошел с честными намерениями?

«Город… Это будет очень похоже на город! Город, оставь его в покое, ты меня слышишь? Оставь его в покое! Ты меня понимаешь?»

Она уже прошла довольно далеко, вернулась. Ничего не случилось — никаких криков, не загорается свет в верхнем окне, значит, ничего не случилось. Скрещенные пальцы затекли. Она была похожа на пикетчицу, которая не допускает сюда город, — верную, отважную пикетчицу, не имеющую никакого оружия, кроме легкого чемодана в руке.

Она изо всех сил пыталась быть спокойной, но в ее сердце разбушевалась буря. Это занимает больше времени, чем нужно. Даже если не зажигать света, это не может занять столько времени — подняться наверх, на второй этаж, и спуститься вниз. Он должен выйти, он должен уже выйти! Он вошел в чужой дом незаконно, пусть даже для того, чтобы вернуть деньги, и если его поймают, как он сможет доказать, что он возвращал деньги, а не брал? Может быть, следовало отправить их почтой, а не возвращаться самому? Они об этом не подумали — ни он, ни она. Очень жаль, что они об этом не подумали.

Внезапно впереди, на углу, появилась какая-то фигура. Полицейский обходил свой участок. Брикки быстро свернула в какую-то нишу. Слишком она подозрительна — слоняется по улице в такой час, с чемоданом. Если он пойдет в эту сторону… Если Куин выйдет, когда он стоит там, на углу… Ее сердце не просто билось, оно раскачивалось из стороны в сторону и делало «мертвую петлю», полный круг, как маятник, сошедший с ума.

Сверкнул металл — полицейский открыл ящик стенного телефона. Так вот что он делает! Звук его голоса был слышен в тихом ночном воздухе. Она уловила: «Рапортует Ларсен. 2.15» — и что-то еще. Телефонный ящик снова захлопнулся. Она прижалась к стене, боялась выглянуть и посмотреть, в какую сторону он пойдет, боялась, что он пойдет мимо нее. Она услышала его тихие шаги по тротуару и догадалась, что он переходит улицу. А затем все исчезло, даже эти слабые звуки исчезли. Она выглянула. Улица была пуста, Она вышла на тротуар.

Что там случилось? Что произошло, почему он так долго? Он давно должен был выйти!

Когда она поравнялась с домом, наружная дверь бесшумно открылась, и он вышел. Дверь за ним снова закрылась, но он не сразу двинулся с места: стоял и смотрел на нее так, будто не видел или видел, но не узнавал.

Затем стал спускаться со ступенек. Что-то случилось. Он шел слишком медленно. Слишком медленно и оцепенело, словно не понимая, где он. Нет, не в этом дело: будто… будто нет разницы — вышел он из дому или нет.

Дважды он остановился и посмотрел назад, на дверь. Он почти качался. Она подбежала к нему. Даже в темноте она видела, как он бледен и напряжен.

— Что случилось? Почему ты оглядываешься?

Он смотрел на нее пустыми глазами. Она бросила чемодан и потрясла его за плечи:

— Говори, не стой так! Что там случилось?

Он молчал. Наконец ответил через силу:

— Его там убили. Он мертвый. Он лежит там мертвый.

Она захлебнулась:

— Кто? Человек, который тут живет?

— Да, наверно, это тот человек, который выходил отсюда вечером. — Он потер рукой лоб.

Она прислонилась к каменной балюстраде.

— Это он сделал, — сказала она мертвым голосом. — Я так и знала, что он это сделает. Я знала, что он не даст нам уехать; он всегда так. Теперь он схватил нас прочно, крепче, чем прежде.

Апатия продолжалась всего мгновение: ведь город еще и учит, как бороться, он учит многим плохим вещам, но может научить и одной хорошей — умению бороться. Он всегда пытается убить тебя, а тебе надо научиться бороться за свою жизнь.

Она сделала движение — внезапное, резкое: повернулась, чтобы подойти к двери. Он схватил ее.

— О нет, ты туда не пойдешь! — Он пытался оттащить ее. — Быстро убирайся отсюда! Тебе надо уйти! С самого начала я должен был запретить тебе приходить сюда. Иди на станцию, купи себе билет, сядь в автобус и забудь, что ты меня встретила. — Она пыталась высвободиться. — Брикки, послушай меня! Уходи отсюда — быстро, пока они…

Он пытался толкать ее перед собой, но она вырвалась и подошла к нему еще ближе, чем прежде.

— Я хочу знать одно: это ведь не ты? Когда ты приходил сюда в прошлый раз, ты ведь этого не сделал?

— Нет! Я только взял деньги, вот и все; его там не было, Я совсем его не видел, он, должно быть, вернулся после того, как я ушел. Брикки, ты должна мне верить!

Она грустно улыбнулась ему в полумраке:

— Ну, хорошо, Куин, я знаю, что это не ты. Я знаю, что мне даже не следовало спрашивать.

Мальчишка из соседнего дома… Он никогда никого не убьет…

— Я теперь не могу вернуться домой, — пробормотал он. — Я конченый человек; они будут думать, что это сделал я. Слишком уж все совпадает; они будут ждать меня там, когда мы приедем. И если уж это должно случиться, пусть лучше случится здесь, а не там, где все меня знают. Я остаюсь. Я буду ждать, но ты… — Он снова попытался подтолкнуть ее. — Пожалуйста, уходи, я прошу тебя, Брикки! Пожалуйста!

— Ты ведь не сделал этого, правильно? Тогда оставь меня в покое, не толкай меня. Куин, я иду туда с тобой! — Она вызывающе выпрямилась, но вызов относился не к нему; она осмотрелась вокруг. — Мы ему еще покажем! Мы еще не побеждены, время у нас есть — срок истекает на рассвете. Пока никто ничего не знает, иначе здесь было бы полно полиции. Не знает никто, только мы и тот, кто это сделал. У нас еще есть время. Где-то здесь, в проклятом городе, есть часы — мой друг: они говорят сейчас — пусть мы их не видим отсюда, — они говорят, что у нас еще есть время, не столько, сколько было, но немного есть. Не останавливайся, Куин, не останавливайся. Никогда не бывает слишком поздно — до самого последнего часа, до последней минуты, до самой последней секунды.

Она вновь трясла его за плечи, но на этот раз не для того, чтобы вытянуть из него что-то, а чтобы вложить.

— Пошли! Войдем в дом и посмотрим, не можем ли мы что-нибудь сделать. Мы должны пойти, это наш единственный шанс. Мы хотим поехать домой. Ты знаешь, что мы хотим поехать домой, мы боремся за наше счастье. Куин, мы боремся за нашу жизнь, и чтобы выиграть это сражение, у нас есть время только до шести часов утра.

Она едва услышала его ответ:

— Пошли, Брикки…

Ее рука бессознательно проскользнула под его локоть — и для того, чтобы придать ему храбрости, и для того, чтобы стать смелее самой. С очень странным, очень официальным видом входили они в дом — медленно, и упрямо, и очень храбро — туда, где была смерть.

(Продолжение следует)


Загрузка...