Джон Гарднер Искусство жить

Нимрам

Посвящается Уильяму Гэссу[1]


Ich bin von Gott und will wieder zu Gott[2].

Расположившись у окна в последнем ряду секции для некурящих салона первого класса, Бенджамин Нимрам пристроил под сиденьем перед собой свой большой «дипломат», удобно застегнул пристяжные ремни, снял темные очки, засунул их во внутренний карман пиджака и, повернувшись к окну, стал смотреть, как падает дождь на мокрый блестящий бетон взлетного поля. Носить темные очки ему посоветовала жена, и он принял ее совет, как принимал почти все, что она ему предлагала, — с нежностью и едва заметной морщинкой в углу рта, означавшей, хотя жена этого и не знала — или так ему казалось, — скрытую усмешку с легким оттенком меланхолической обреченности, которую всякий, кто был наблюдателен, мог бы заметить во всем, что бы Нимрам ни делал. И не то чтобы он был человеком мрачным. Во всяком случае, во время выступлений, если он сбрасывал свою знаменитую «бетховенскую хмурость», — шутка, бытовавшая вначале только у них дома, теперь же — достояние публики, как и количество миль, пройденных его «роллсом», потому что жена в интервью проговорилась о том и о другом, — то обнаруживал, что младенческая улыбка, когда он стремительно, фалды фрака вразлет, шагал к залитому светом пульту, приходила к нему так же естественно, как дыхание или уж, во всяком случае, как второе дыхание к гобоисту. Однажды он сказал жене — это вырвалось невзначай, — что ему неприятно, когда люди его узнают повсюду, где бы он ни появлялся.

— Мой бедненький, — воскликнула жена, глаза ее слегка расширились, и он улыбнулся про себя, поняв, что теперь-то от него не отстанут. — Мы купим тебе затемненные очки, те самые, «Полароид», — пообещала она.

— Отличная мысль, — согласился он и тут же представил себе, как будет в них выглядеть: тяжелое смуглое лицо, густые брови, крупный нос, вызывающе дорогой костюм… «Не хватает, пожалуй, только кобуры под мышкой», — подумал он, стараясь не показать своего отношения, разве что морщинка легла в углу рта.

— Что-то не так? — тут же спросила жена, стоя на пороге с садовым совком в руке. Бумажную сумку с какими-то химикатами она держала под мышкой. Он окликнул ее, когда она выходила в сад. Ослепительно улыбаясь, она обернулась к нему, наклонив голову и подавшись вперед. Иногда она бывала такой вот на теннисном корте — подчеркнуто вежливой и напористой.

— Ну что ты, что ты, — развел он руками. — Сегодня же куплю эти очки.

— Это может сделать и Джерри, — ответила она. — Я ему позвоню.

Молодой полуяпонец с вечной ухмылкой, Джерри числился у них на службе. Что он делал кроме того, что стоял сложивши руки или ездил на огромной зеленой косилке, Нимраму никогда не было ясно.

— Ладно, — согласился Нимрам.

Послав ему воздушный поцелуй, Арлин выбежала из комнаты.

Бедная, подумал он и покачал головой, чуть усмехнувшись. «Я верю, что мой брак — веление судьбы», — заявила она в одном интервью. И хотя порою потом плакала, читая свои интервью в газетах и журналах, все же отказаться от них не могла, так как считала своим долгом, долгом жены, заботиться, чтобы имя его гремело повсюду. Она старалась быть осторожной, так как знала, что «кое-что» может прозвучать в печати и что репортеры, если они, как она говорила, «определенного сорта», могут перевернуть все с ног на голову — превратить пустяк в трагедию, опустив шутки, и даже вдруг ополчиться против нее без всякого повода (однажды ее назвали «профаном в музыке»). И тем не менее она, забывая свои неудачи, продолжала давать интервью. Само собой разумеется, что Нимрам хвалил ее, какие бы заявления она ни делала. Впрочем, все, что она говорила, было вполне безобидно. И даже если Арлин пыталась хитрить, пользуясь его именем, или хотела провести Управление внутригосударственных доходов Министерства финансов, она и тут была естественна и открыта, как мичиганские поля вокруг ее отчего «загородного домика»— так отец Арлин называл виллу, которую когда-то, в незапамятные времена изредка посещал Генри Форд-старший.

Арлин не так уж много могла дать ему в жизни, или, во всяком случае, он не приложил усилий, чтобы она могла понять, что же ему надо и что ему дорого, — кроме, конечно, того, что была элегантной спутницей в свете, когда, например, они принимали участие в благотворительных вечерах. Она была «хорошей мичиганской девушкой», как говорила сама о себе; республиканка, член (в прошлом) организации «Дочери американской революции». Незаметно — или нет, не незаметно, а открыто, громко заявляя об этом, — ее с рождения готовили к выполнению священного долга — быть Добродетельной Женой. Она хватала все на лету — блестящая ученица, мог бы сказать Нимрам, утратив над собой контроль, если бы он был на это способен, — она схватывала мгновенно все атрибуты своего положения жены известного дирижера, как уличная собака хватает кусок мяса. Арлин не очень любила читать (книги — одна из страстей Нимрама), да и музыка не была в ее жизни главным, кроме, конечно, тех случаев, когда дирижировал Нимрам; но она умела вести дом не хуже венских аристократов старых времен; умела представить мужа в выгодном свете, безошибочно выбирая рестораны, вина, сферы благотворительной деятельности, покупая ему не только именно ту, которую было нужно, с ее точки зрения, одежду (насколько он понимал, вкус ее был безупречен, хотя порою у него глаза лезли на лоб от того, что она выбирала), но и очень точно выбрала дом, вернее, особняк в Брентвуде[3]— прежде в нем жила удалившаяся на покой кинозвезда, — и соответствующей марки автомобиль — сначала «порше», а затем, конечно, «ролле», и — соответственно — милого фокстерьера, которому дала кличку Трикси. Она обладала всеми достоинствами жены, воспитанной Средним Западом, включая, конечно, и навыки в любви, и Нимрам с благоговейным трепетом, улыбаясь, ждал, когда она с мичиганской непосредственностью, сдобренной познаниями из журнала «Пипл» или «Лос-Анджелес тайме», проявит их. Но бывали моменты, он знал это, когда она теряла в себе уверенность.

— Тебе нравится этот дом? — однажды спросила она с ясной улыбкой, но проступила в лице ее такая робость, что сердце его рванулось ей навстречу. Но рванулось лишь сердце, он сам же остался сидеть неподвижно, точно скала, держа на коленях партитуру с пометками.

— Конечно, нравится, — ответил он. — Я люблю его! — Когда они бывали одни или среди близких друзей, его голос порою звучал так задушевно, что она вздрагивала.

— Это хорошо! — Она улыбнулась еще ярче, а потом добавила — неуверенность вновь появилась в лице — По-моему, это надежный вклад капитала.

Если б Нимрам был не Нимрамом, он, возможно, сказал бы: «Какая разница? При чем здесь дом? Я величайший дирижер мира! Мой дом — Искусство!» Но вот этого он никогда и никому не говорил, даже в приступах гнева, которые случались с ним редко, но были широко известны.

Неуверенность придала ее лицу почти что страдальческое выражение, хотя она и старалась скрыть его, и тогда он положил на ковер партитуру, над которой работал, подавив проблеск сомнения, можно ли оставить ее беззащитную (ведь собака могла подойти и, скажем, пустить на нее слюни), вскочил с кресла, шагнул к ней, крепко обнял и, прижавшись щекой к ее щеке, сказал:

— Ну что за чепуха? Прекрасный дом, и я люблю его!

Возможно, сейчас он почти утратил контроль над собой, а может быть, его привел в смятение печальный закон жизни — все стареет, красота уходит, и нет ничего достаточно сильного и надежного, на что можно было бы опереться, — нет такой силы даже в руках знаменитого дирижера, который держал ее в объятиях.

— Прости меня, — сказала она и смахнула ресницами слезы, выдавливая смущенный смешок, как подобает воспитаннице Среднего Запада. — Ну разве не дура? — кусая губы, сказала она, принимая на себя все грехи мира.

— Пошли, — сказал он, — поужинаем где-нибудь.

Это был его обычный ответ на все огорчения, которые он не мог отвести силой дирижерской палочки, — мгновенное покушение на власть бога, безобидное, поскольку ведь богу, как видно, нет до этого дела.

— Но мы уже ужинали… — начала было она, отстраняясь в нерешительности.

— Нет, нет, — возразил он властно. — Иди одевайся. Мы едем.

Свет свечи отражался в бутылке вина, столовое серебро мерцало, как ее мечта о бессмертии, люди, сидевшие за другими столиками, обменивались тайными знаками, узнавая знаменитого дирижера, они будут рассказывать об этом завтра, на следующей неделе, в будущем году, и, может быть, в грустные времена воспоминания о чудесном, благословенном обеде поднимут им настроение, как будто тогда сам господь бог снизошел к ним. Нимраму стало смешно и грустно от этих мыслей, и горькая складка возникла у его рта.

Он был не из тех, кто задается вопросом, истинна ли его слава. Он просто был музыкантом, нет, не просто: он был интерпретатором Малера, Брукнера, Сибелиуса, Нильсена, почти что таким же старательным и добросовестным, как его жена Арлин была интерпретатором Бенджамина Ним-рама, покупая ему одежду, трансформируя его «бетховенскую хмурость» в не менее знаменитую ныне широкую улыбку, касаясь губами его щеки перед тем, как он погружался в сон. Он жил насыщенно, и это его радовало. Жизнь его можно было назвать чередою громких успехов — порой, в определенном состоянии духа, так казалось и самому Нимраму. Он дирижировал каждой значительной симфонией, появлявшейся в мире, дочери Тосканини доверили ему изучение партитур их отца — богатейшей сокровищницы тайн старого дирижера; в числе самых близких его друзей были величайшие музыканты нашего времени. А критика всего мира так часто называла его гением, что он постепенно привык к мысли, что и в самом деле гений; «гений от бога» и, по счастливой случайности, человек, которому необычайно повезло. Родись он со слухом не абсолютным, натурой более уязвимой, дарованием менее явным, или просто страдай он каким-то физическим недугом: недостаточно выносливым сердцем или артритом, бичом дирижеров, — он все равно, несомненно, дирижировал бы симфоническим оркестром, но его честолюбие было бы умереннее, а представление о своих возможностях — чуть скромнее. Но как бы ни обращалась с ним судьба, он, безусловно, научился с ней ладить, оберегая себя. Карты Нимраму выпали все козырные, и он знал это. Он наслаждался жизнью, как человек, который только что хорошо пообедал и сидит, откинувшись в кресле, удобно возложив руки с узловатыми пальцами на живот, довольный, словно дитя, и его седина на висках, и вся его массивная фигура человека среднего возраста, и весь его вес — сплошные мускулы, ни грамма жира — все говорит о том, что он доволен жизнью, что нет у него причин быть скептиком или тревожиться, получил ли он в жизни то, что ему полагалось. Он получил. И был одним из избранных. Он плыл по жизни, как белая яхта, ликующий, с флагами.

Дождь шел непрерывно, темные квадраты тягачей с людьми быстро подкатывали к брюху самолета и отъезжали снова, время от времени отражая вспышки беззвучных молний, за его спиной, в проходе, пассажиры продолжали с безграничным терпением толстовских крестьян продвигаться к своим местам в салоне второго класса. Нимрам рассеянно следил за их отражениями в окне, задаваясь праздным вопросом, многие ли видели его за пультом, если кто-то из них вообще видел дирижера за пультом, многих ли тревожил тот таинственный дух, которому он посвятил свою жизнь. Никто, насколько он мог заметить, не обращал внимания на бодрую глупую музыку, которая сочилась из невидимых динамиков самолета. Когда лайнер наберет высоту, ее выключат, и Нимрам будет только рад этому. И все же трогательно, что авиакомпания считает своим долгом предпринимать эту беспомощную попытку успокоить людей: «Все будет в порядке! Слушайте музыку! Все будет в порядке!» А они и не слушали ее, эти дети случая, молодые и старые, отправляющиеся в полет через всю страну в середине ночи; впрочем, может быть, их и впрямь успокаивала эта музыка.

Вдруг у него за спиной раздался голос, профессионально добрый:

— Вот мы и пришли. Пожалуйста. А это я унесу, ладно? Ну как, удобно?

Он обернулся и увидел, что стюардесса берет металлические костыли у молодой девушки — скорее девочки, — только что опустившейся в кресло рядом с ним.

— Спасибо, — проговорила девочка, обеими руками доставая пряжки пристяжного ремня.

— Костыли будут там, впереди, — говорила стюардесса, зажимая оба костыля под мышкой. — Если что-то понадобится, звоните, хорошо?

— Спасибо, — снова сказала девочка, кивнула ей и, уже вытащив ремень, стала изучать пряжку. Поняв, как она работает, девочка кивнула еще раз, застегнула ремень и неожиданно улыбнулась; быстро взглянула на Нимрама и отвернулась. Ей было, наверное, лет шестнадцать.

Он тоже отвел глаза в сторону, его сердце сильно забилось, так как лицо девочки его поразило. Она удивительно походила на его жену Арлин — хотя, конечно, была намного моложе, — она вполне могла оказаться сестрой Арлин, которая когда-то пропала. Он знал, что этого быть не могло, такие люди, как Арлин, никогда ничего не теряют и тем более не имеют секретов — разве что по утрам на рождество. Но, несмотря на уверенность, какая-то часть его сознания вцепилась двумя руками в эту идею, вцепилась мертвой хваткой. Как и у Арлин, волосы девушки были рыжевато-каштановые, с золотистыми прядями, но мягкие и легкие, словно пучки света. Лоб, нос, рот, подбородок тоже были похожи, по крайней мере, так ему показалось с первого взгляда. Еще раз украдкой взглянув на девочку, чтобы проверить первое впечатление, Нимрам увидел, что нос у нее прямее, чем у Арлин, и, пожалуй, красивее — в какой-то степени — и веснушек поменьше. И все же чем больше он на нее смотрел, тем сильнее казалось сходство.

Почувствовав, что он разглядывает ее, девочка подняла глаза и улыбнулась, а затем снова отвела глаза в сторону. Голубизна ее глаз была намного светлее, чем у Арлин, и это различие на миг его озадачило — он заерзал в кресле, прочистил горло, отвернулся к окну взглянуть на дождь, — теперь ему уже почти не верилось, будто они похожи. Глядя на отражение девочки в окне, в восьми дюймах от своего лица, он увидел, что она потянулась к карману сиденья, который был перед ней, и достала оттуда журнал или, может быть, гигиенический пакет.

— Надеюсь, они знают свое дело, — сказала девочка.

Он взглянул на нее и не заметил ни тени шутки. Обычно в таких обстоятельствах он отделывался улыбкой, но сейчас почему-то не смог промолчать:

— Вы впервые летите?

Она кивнула, улыбнувшись в ответ, и в этой улыбке был такой панический страх, что он едва не рассмеялся.

— Не волнуйтесь, — сказал он. — Пилот летит впереди, если что-то случится, ему достанется первому. Он озабочен этим.

Нимрам подмигнул.

Девочка смотрела на него растерянно, на лице блуждала как бы забытая улыбка, и ему казалось, что он знает, о чем она думает. Сейчас она не была способна уловить иронии. Когда он сказал про пилота «озабочен», не имел ли он в виду, что пилот нервничает, что он неврастеник, что у него могут сдать нервы? Разве этот большой мужчина рядом знает пилота?

— Вы знакомы с пилотом? — наивно спросила она, улыбка вновь озарила ее лицо.

— Это — шутка. Стара как мир, — ответил он. — В ходу у тех, кому приходится часто летать. Означает — не беспокойтесь.

Она перевела взгляд на гигиенический пакет.

— Да, но ведь дождь за окном… и вообще, — сказала она кротко, — а если молния в самолет ударит?

— Сомневаюсь, что это может нам повредить, — ответил он, зная, что лжет. Как раз год назад погиб венский квартет, в самолет, на котором они летели, ударила молния. — Во всяком случае, там, где молнии, мы не полетим. Для этого есть совершенные карты погоды… радары… Мы будем лететь в основном намного выше дождя, над облаками. А вы живете здесь, в Лос-Анджелесе?

Девочка смотрела на него, рассеянно улыбаясь. Она не слышала. В эфир, прервав музыку, ворвался голос командира корабля. Он представился, сделал обычные сообщения о высоте и времени полета, погоде, попросил застегнуть ремни. Нимрам внимательно посмотрел на руку девочки, которая лежала на подлокотнике. Сравнив ее со своей, он нахмурился. Что-то у девочки не в порядке. Вспомнил, что пришла она на костылях, снова взглянул на ее лицо. Как и рука, оно было не очень здорового цвета, слегка отечное. Наверно, болезнь крови.

К ним наклонилась стюардесса, обращаясь к обоим сразу, будто считая, что они летят вместе. Нимрам задержал взгляд на ее волосах, темно-рыжих, с резким металлическим блеском, цвета бычьей крови. В сравнении с девочкой она казалась возмутительно здоровой, а когда сказала: «мистер Нимрам», «мисс Кёртис», в углу его рта появилась печальная складка, пустяк, он едва ли сам мог объяснить, чем это вызвано, — в голове что-то мелькнуло о вежливости и человеческой уязвимости, вежливости, так сильно сдобренной расчетом (он мог видеть, как стюардесса быстро просматривала список пассажиров первого класса, запоминая, согласно инструкции, их имена), и все-таки вежливость как вызов грозе и ночи: даже если б они упали в океан, или у лайнера отвалилось бы крыло, зацепись он за вершину какой-то горы, или взорвись он в воздухе, или если бы его охватило пламя, если бы он попал под обстрел шрапнелью над Мохаве[4], они бы умерли как «мистер Нимрам», «мисс Кёртис». Во всяком случае, так обстоит дело с пассажирами первого класса.

— Когда мы поднимемся в воздух, — сказала стюардесса, — я принесу вам выпить, это входит в стоимость билета…

Лишь только она произнесла их имена, мисс Кёртис нахмурилась и напряженно сжалась. Ее снова охватила паника. Она заказала кока-колу, Нимрам — вино. Стюардесса улыбнулась, словно ей доставили удовольствие, и отошла.

Они не заметили, как самолет двинулся с места. Девочка спросила его, часто ли он летает, и он пустился обстоятельно и подробно перечислять города, куда летал, — Нью-Йорк, Париж, Рим, Токио… Рассказывая с воодушевлением, он сиял, жестикулировал, как будто и правда воздушные путешествия были его любимым занятием. На самом же деле все было как раз наоборот: полеты его утомляли и раздражали, и не то чтобы он их боялся — Нимрам вообще почти ничего не боялся, во всяком случае, ничего, что ему уже довелось испытать, — но в июне ему уже сорок девять. Точнее, он не боялся за себя, но боялся того, что могло угрожать другим. Однажды на скоростной трассе Лос-Анджелеса, когда Арлин ехала с ним, в них врезались. Арлин ударилась головой о доску приборов и потеряла сознание. Вытаскивая ее из машины, Нимрам проклинал полицию, которой нигде не было, кричал на глазеющих идиотов зевак и вдруг обнаружил, что сам дрожит как осиновый лист. Иногда, лежа в постели, обняв рукой спящую Арлин, внимая тишине и прислушиваясь к едва доносящемуся с шоссе, что в двух милях от дома, шуму, он чувствовал, что страх за нее вот-вот сокрушит его, и ему казалось, что небеса, словно надгробная плита, давят на крышу их дома, хотя с Арлин все было в порядке — здорова, на десять лет моложе его, сильная, как лошадь, благодаря теннису и плаванию.

Летая сотни раз — может быть, тысячи, — он никогда не переживал того, что можно было б назвать предчувствием гибели, и в конце концов уверился, что, вероятно, не испытает ничего подобного, но он знал, насколько дано вообще знать человеку, что, если когда-нибудь предчувствие это возникнет, он скорее всего не испугается. Как и большинству людей, ему приходилось слышать от друзей, что они боятся смерти, и это чувство не вызывало у него презрения или насмешки; однако факт остается фактом — сам он подобных страхов не испытал. «Да, ты счастливец», — заявляла Арлин, отказываясь верить ему, и на миг взгляд ее становился жестким, как бывало всегда, когда она чувствовала себя уязвленной. «Да, счастливец», — говорил он задумчиво. Это было единственное в его жизни, что лежало на поверхности.

Внезапно девочка, мисс Кёртис, прервала его восторженные похвалы авиалиниям.

— Мы едем! — воскликнула она и рванулась к окну из-за его плеча; казалось, она не менее удивилась бы, если б поехал дом.

Нимрам вместе с ней стал смотреть в окно на мелькающие желтые огни, рулежную дорожку, разбитую по краям синебелыми мокрыми от дождя столбиками, которые уносились далеко вперед, выхваченные из темноты мощными лучами прожекторов. Из динамика послышался голос невидимой стюардессы, которая стала объяснять, где расположены двери и как пользоваться кислородной маской, в то время как их стюардесса наглядно демонстрировала все это, приоткрыв рот, расширив глаза и не произнося ни слова, ни дать ни взять азиатская танцовщица. Девочка рядом с ним слушала и приходила в отчаяние, хмурая, словно студент, который безнадежно провалился. Рука ее на подлокотнике пожелтела больше, чем прежде.

— Не волнуйтесь, — сказал Нимрам, — вам понравится летать.

Но, видно, она была слишком испугана, чтобы ответить или хотя бы повернуться к нему.

Моторы работали уже в полную силу, и их гул почему-то напомнил Нимраму вступление к Первому концерту Брамса. Появились огни, поразительно яркие, точно прожекторы или передняя фара локомотива, и, словно повинуясь чьей-то неистовой воле, они сметали дождь, освещая взлетно-посадочную полосу снизу и перед крылом, которое было как раз позади Нимрама; самолет, набирая скорость, бешено несся по полю, чтобы вот-вот оторваться от земли. Словно добрый дедушка, Нимрам положил свою руку на руку девочки. «Смотрите», — сказал он, широко улыбаясь и кивая в окно, но она затрясла головой и крепко зажмурилась. На мгновение сходство с Арлин вновь поразило его, как и сначала, когда он впервые увидел ее, и он попытался вспомнить лицо Арлин таким, каким бывало оно, когда она жмурилась. Он живо представил себе ее летом, это было, кажется, в Англии — она стояла на фоне залитой солнцем зелени папоротника, — но, мелькнув и побродив по подвалам мозга, видение исчезло. Музыка Брамса все еще звучала в нем, торжественная, величественная, пылающая, как огни города, которые зловеще светились в пелене дождя, теперь уже далеко под ними. Самолет резко накренился в воздухе, заваливаясь, точно корабль, который, наполняясь водой, опрокидывается, снопы света разбивались в кипящие брызги, невероятно огромное черное крыло неожиданно белело, ворвавшись в тучи, озаренные молнией, и вновь темнело, став чернее, чем прежде. Но вот, наконец, самолет обрел равновесие, и пилот вновь обратился к пассажирам. Нимрам, уйдя в свою «бетховенскую хмурость», ничего не заметил. Самолет начал подпрыгивать, скрипеть, как старый вагон, карабкаясь все выше и выше, чтобы подняться над грозой.

— О боже, — прошептала девочка.

— Все в порядке, все-все в порядке, — сказал Нимрам, сжимая ее руку.

Ее звали Энн. Как он и подумал, ей было шестнадцать лет, она жила в Чикаго; и хотя свою болезнь она не назвала и не сказала прямо, что скоро умрет, положения своего она не скрывала.

— Невероятно, — сказала она. — Одной моей бабушке девяносто два года, другой — восемьдесят шесть. Но, видно, это не имеет значения. Если тебе выпал жребий, значит, выпал. — Она быстро, смущенно улыбнулась. — А вы бизнесмен или что-то в этом роде?

— Более или менее, — сказал он. — А вы учитесь в школе?

— Да, в средней школе, — сказала она.

— И мальчик есть?

— Нет.

Нимрам покачал головой, словно был удивлен, и быстро глянул вперед, соображая, как бы исправить оплошность.

— А вот и стюардесса с напитками, — сказал он.

Девочка кивнула с улыбкой, хотя стюардесса была еще за два ряда от них.

— Кажется, мы не поднялись еще над грозой, правда?

Она смотрела мимо него в окно на башни туч, которые резко светлели, затем темнели, потом освещались снова. Самолет все еще трясло, как будто он бился обо что-то, значительно более твердое, чем воздух и тучи, или его терзали воздушные звери Платона[5].

— Скоро все успокоится, — сказал Нимрам.

Девочка доверчиво спросила:

— Вы верите в бога?

— Пожалуй, что… — он спохватился. — Более или менее.

— Вы более или менее бизнесмен и более или менее верующий, — торжествующе улыбаясь, произнесла девочка, точно уличала его в чем-то. — Так кто же вы — игрок?

Он рассмеялся.

— Разве я похож на игрока?

Продолжая улыбаться, она изучала его, задержав взгляд на непослушных черных с густой проседью волосах.

— Я ведь никогда игроков не видала, только в кино.

Нимрам задумался.

— Мне кажется, мы все в какой-то степени игроки, — сказал он и тут же поморщился из-за того, что ударился в философию или еще хуже — поэзию.

— Я понимаю, — сказала девочка спокойно. — Одни выигрывают, другие проигрывают.

Он посмотрел на нее. Если она собирается продолжать разговор в таком духе, это слишком тяжело. Она так доверчива, оттого, вероятно, что они не знакомы? — попутчики, которым вновь никогда не встретиться. Он медленно сжимал и разжимал пальцы — со стороны движение могло показаться не нервным, а осуждающим; машинально насупив седеющие брови, Нимрам стал подумывать о том, чтобы вынуть работу из чемодана.

Но не успел он принять решение, как к ним наклонилась стюардесса и начала помогать девочке ставить поднос на колени. Нимрам пристроил свой поднос и взял из рук стюардессы стакан и бутылку вина. Но прежде чем он поставил стакан, самолет тряхнуло так, словно он наткнулся в небе на каменную стену, и, судорожно дернувшись, резко взмыл вверх, затем с трудом обрел равновесие.

— О боже мой, господи боже! — шептала девушка.

— А вот вы верите в бога, — сказал Нимрам и улыбнулся.

Она не ответила. Она сидела напряженно, слегка наклонившись к нему, возможно, из-за того, что пыталась удержать стакан на салфетке, промокшей от кока-колы.

Командир корабля снова заговорил, беспечно, словно эта неприятная ситуация его забавляла:

— Простите, что мы не можем обеспечить вам более спокойный полет. Но похоже, матушка-природа не на шутку разгневалась. Попробуем перехитрить ее, мы набираем высоту тридцать семь тысяч футов.

— А это не опасно? — тихо спросила девочка. Он пожал плечами.

— Не более, чем качаться в кресле-качалке, — сказал он.

Самолет задрал нос, взмыв вверх так резко, что даже Нимраму на мгновение стало как-то не по себе. Скрип и толчки были менее заметны. Нимрам глубоко вздохнул и налил себе вина.

Медленно, осторожно Энн поднесла кока-колу ко рту и, немного отпив, поставила бутылку на поднос.

— Надеюсь, в Чикаго такого не будет? — спросила она.

— Конечно, не будет, — ответил он.

Приподняв стакан, он дал понять, что пьет за ее здоровье, но она, кажется, не заметила, и он поднес стакан ко рту и выпил вино.

Трудно было сказать, сколько он спал и снилось ли ему что-либо, а если и снилось, то что именно. Девочка спала рядом, приникнув к его плечу, салон мерно жужжал, сам себя баюкая, внизу, наверное, были мили темноты, словно планета бесшумно уходила из-под них, падая в бездну. Скоро они приземлятся в аэропорту О’Хара — менее чем через два часа. Арлин будет ждать его в здании аэропорта, радостная и нетерпеливая, довольная тем, что наконец-то видит его после трех долгих дней, проведенных у родителей. И он, конечно, будет не менее рад; но сейчас, хотя встреча с каждым мигом приближалась, он чувствовал себя отрешенным. Он парил над безумным бегом времени, как одинокий звук флейты над безмолвным оркестром. Кто знает, возможно, и их самолет тоже парил, застыв точно булавочные уколы звезд над ними.

В салоне похолодало, и Нимрам осторожно, стараясь не разбудить девочку, подтянул ее одеяло повыше. Она шевельнулась, дернулся уголок ее рта, но не проснулась, дыхание ее было глубоким и ровным. Старая женщина, через проход от них, открыла глаза и уставилась прямо перед собой — наверное, ей почудилось, что взломщик хозяйничает в ее кухне, — затем снова безразлично закрыла глаза.

В задумчивости Нимрам не отрываясь смотрел на спящую девочку. Несмотря на холод, на лбу у нее выступили бусинки пота. Ему хотелось убрать с ее лица волосы — они как будто ее щекотали, — но, уже подняв руку, он спохватился и не стал этого делать. Она вполне могла бы быть моей дочерью, поджав губы, думал он. Слава богу, что она не моя дочь. Подумал, и стало стыдно за себя. Она была дочерью какого-то бедняги. Но… она могла бы быть и дочерью Арлин в те времена, когда они еще не знали друг друга. Ведь Арлин тридцать девять лет, а ей шестнадцать. Малюсенькая колючка впилась ему в мозг, и он почувствовал холод внутри, точно туча закрыла его душу от невидимого солнца. «Не спрашивай, — обычно говорила Арлин, если он пытался завести разговор о ее прошлой жизни — то есть об интимной стороне ее жизни, когда они еще не были знакомы. — Я не знала удержу, — говорила она, смеясь. — О боже!»— и легонько касалась рукой его щеки. Не подвластная рассудку область его подсознания слепо и упрямо вцепилась в эту мысль и так же, как и тогда, когда он считал, что Арлин — сестра девушки, не отпускала его, упрямо повторяя, что эта девочка — дочь Арлин. Он понимал: нет, все — ерунда. Смех Арлин вовсе не означал, что у нее есть где-то брошенный ребенок, в нем крылся лишь скромный намек на давние проделки — любовь на берегу или заднем сиденье автомашины, хмельные вечеринки в домах друзей, когда родители были где-то далеко, в Кливленде или Детройте, да дела посерьезнее и погрустнее, когда она стала постарше. Она была замужем, очень недолго, за человеком, который занимался чем-то, связанным с бурением нефтяных скважин. Обо всем этом она честно ему рассказала, но теперь, в силу англосаксонских взглядов на приличия, не хотела говорить о своем прошлом. В любом случае идея, что девочка может быть дочерью Арлин, абсурдна и беспочвенна; и если она и застряла в закоулках его сознания, то против его воли, точно хитрая крыса в подвале, которую не так-то просто отравить или поймать в ловушку. Отбросив подозрения, он все-таки обнаружил, что они повлияли на его отношение к девушке. В груди, под ложечкой, он почувствовал отзвук того страдания, что должны были переживать ее родители, необъяснимую печаль, которая, несмотря на его пресловутую счастливую фортуну, заставила его ощутить собственную беспомощность.

В голове Нимрама теснились странные образы. Это были малосущественные, но досадные и отчетливые воспоминания, подобные навязчивым сновидениям. Воспоминания, отрывочные мысли… Трудно сказать что. Как будто, оступившись, он выпал из времени, настоящее и прошлое слились воедино в непрерывном мгновении, и он был сразу и тем, что сидел здесь, и тем, каким был в шестнадцать лет, в возрасте этой девочки, спящей возле.

Он ехал в поезде поздно ночью через штат Индиана, один. Сиденья в вагоне были обтянуты плюшем, когда-то красным, а теперь старым и вытертым почти до черноты. Чтобы откинуть спинку сиденья, надо было дернуть за ручку, круглую, черную, как ручка рычага коробки скоростей.

В конце вагона сидел старик в черном и так страшно кашлял, что казалось, хотел выплюнуть легкие. Возле единственной лампы в вагоне сидел кондуктор в черной кепке, надвинутой на лоб почти до очков; он старательно что-то писал, бормоча время от времени — не отрываясь от бумаг и не глядя на старика: «Чтоб ты сдох, черт побери!» Этот кашель и лязг колес на стыках рельсов впивались в мозг Нимрама так же, как сейчас впивался гул самолетных моторов. Стук колес, подхватив бормотанье кондуктора, превращал его в музыку, нудную, монотонную, которая вторила лязганью. «Чтоб ты сдох, черт побери!» Лязг! «Чтоб ты сдох, черт побери!» Лязг!

Нимрам дремал и вдруг просыпался в ужасе — он помнит это, — уверенный, что поезд сошел с рельсов и мчится среди звезд; но, глядя в окно и видя мелькающие пятна темных кустов и деревьев и бесконечность серых, как прах, в лунном свете полей, убеждался, что поезд несется на бешеной скорости и все в порядке. Казалось, это случилось мгновенье назад или происходит сию минуту, и тут же думалось, что с тех пор прошла уже вечность: его жизнь, словно стремительный бег времени, неслась нескончаемой чередой поездов, автобусов, самолетов, остались далеко позади две женитьбы, он давно женат в третий раз, и всегда и везде — работа, работа, работа, лишь богу известно, какая уйма работы, музыканта и дирижера, бесчисленные выступления в благотворительных концертах… Пережиты смерти друзей, боевой гул военных самолетов над Бруклином, взрывы в гавани, о которых не писали в газетах, рождение и становление Израиля; было время, когда он дирижировал израильским филармоническим оркестром, он пережил… да разве в этом дело? Ей шестнадцать, ее голова, не касаясь подушки, болтается, словно цветок на слабом, склонившемся стебельке. Всего, что он прожил, что пролетело мгновенно, так, что он и не заметил, хватило бы на века, он почувствовал это сейчас и понял, что ничего подобного никогда у этой девочки не будет.

Нет, не жалость и даже не гнев на несправедливость бытия испытывал он сейчас, а лишь растерянность, шок, сковавшие его разум. Если бы он был верующим — он был им, конечно, но не в общепринятом смысле, — он мог бы рассердиться на бога за то, что тот плохо управляет вселенной, или, в крайнем случае, задумался бы над тем, как далеко реальное от идеального. Но этих чувств он не испытывал. Бог был тут ни при чем, и вопрос о реальном и идеальном — чисто академический. Сейчас, глядя на девочку: нездорового цвета кожа, головка болтается, она, наверное, не чувствует неудобства, бесчувственна, как труп, — он ощутил, что беспомощен, и ему стало стыдно: счастливчик, баловень судьбы, и потому нет от него проку, его жизнь легковесна и бесполезна, как воздушный шарик или струйка сигаретного дыма, которая тает, не оставляя следа.

Он едва познакомился с этой девочкой, но сейчас ему казалось — в глубине души он все же сознавал, что это не так, хотя, если бы девочка оказалась его дочерью, это так бы и было, — что, если бы Природа, мать тревог и покоя, позволила бы ему, он без колебаний поменялся бы жизнью с девочкой.

Неожиданно девочка вскрикнула и открыла глаза.

— Ну, ну, все в порядке, — сказал он, потрепав ее по плечу.

Еще не совсем проснувшись, не понимая, где она, Энн встряхнула головой.

— Ой, — сказала она и зарделась — желто-серая кожа ее потемнела. — Ой, простите, — и улыбнулась растерянно. — Мне сон приснился.

— Все в порядке, — сказал он. — Успокойтесь, все отлично.

— Ерунда какая-то, — сказала она, встряхнув головой снова, да так сильно, что мягкие волосы ее разлетелись. Она отодвинулась от него и потерла глаза руками. — Престранный сон, — опуская руки, сказала она и посмотрела в окно, чуть скосив глаза и пытаясь вспомнить, что же ей снилось. Он уже ясно видел, что первое его впечатление было ошибочным: никакого кошмара не было. — Мне приснилось, что я в каком-то вроде бы старом, противном подвале, там полно каких-то зверей, когда я попыталась открыть дверь… — Она остановилась и посмотрела вокруг, не слышит ли кто-нибудь еще. Но все спали. Она взглянула на него, сомневаясь, захочет ли он ее слушать. Он наклонился к ней с интересом, ожидая, что же дальше. Немного поколебавшись, она продолжала — Когда я попыталась открыть дверь, ее круглая ручка выскользнула у меня из рук. Я стала скрестись в дверь и каким-то образом… — Она нахмурилась, вспоминая — Не знаю как, но дверь вдруг распахнулась, и я обнаружила, что там, где должен быть выход, была… там была огромная комната. И в ней — все игрушки и куклы, которыми я когда-то играла, но которые потерялись или поломались, все совершенно новые.

— Интересный сон, — сказал он, глядя поверх ее глаз, и затем, чувствуя, что надо сказать еще что-то, добавил — Сны — странная вещь.

— Я знаю, — кивнула она и быстро спросила — А который час, вы не знаете? Еще далеко до Чикаго?

— Еще два часа. На моих часах…

И прежде, чем он закончил фразу, прервала его:

— Да, верно. Я и забыла. — Поежившись, она спросила — Здесь холодно?

— Похолодало, — сказал он.

— Слава богу! — Она посмотрела мимо него в окно, и внезапно лицо ее просветлело — А там теперь хорошо, по крайней мере молний не видно.

Мотнув головой, она отбросила назад волосы.

— Гроза осталась позади, — сказал он. — Я вижу, вы больше не боитесь.

— Вы ошибаетесь, — она улыбнулась. — Но сейчас, конечно, уже лучше. И все же я еще молюсь.

— Это хорошо, — сказал он.

Искоса посмотрев на него, она неуверенно улыбнулась и затем, глядя прямо перед собой, сказала:

— Многие не верят в молитвы и всякое такое. Из-за них и сама чувствуешь себя дурой. Все равно как, например, мальчик хочет играть на скрипке, а не на трубе или ударных. В нашем школьном оркестре вся струнная группа из девочек, кроме одного бедного мальчишки, который играет на альте. — Помолчав, она снова взглянула на него и улыбнулась. — Ведь это же странно, что я говорю вам все, что приходит мне в голову.

— Да нет, почему же?

Она пожала плечами.

— Вот кто говорит, что бог есть, кто — нет, и все правы, а им не веришь. Я сама не знаю, есть бог или нет, но когда мне страшно, я молюсь.

— Это как в старой шутке, — начал он.

Но она прервала его:

— Вы любите музыку — классическую, я имею в виду?

Нимрам нахмурился:

— О, иногда.

— А кто ваш любимый композитор?

Сначала ему показалось, что, возможно, это Макхаут.

— Бетховен, — сказал он.

И, видимо, попал в точку.

— А кто ваш любимый дирижер?

Он притворился, что размышляет.

— Мой — Сёйдзи Одзава, — сказала она.

Нимрам кивнул, поджав губы:

— Я слышал, он хороший дирижер.

Она снова тряхнула головой, откидывая волосы, которые лезли ей в глаза.

— Угу, — сказала она. Какая-то новая мысль завладела ею, лицо ее вытянулось, стало серьезным. Сложив руки, она посмотрела на них и затем неожиданно с усилием вскинула глаза, чтобы встретиться с ним взглядом. — Я вас чуть-чуть обманула, — сказала она.

Он поднял брови.

— У меня ведь есть парень. — И быстро, как бы боясь, что он может спросить его имя, сказала — Вы знаете, когда встречаешь нового человека, хочется казаться интересней, чем ты есть, ну… — Она снова стала разглядывать свои сложенные руки, и он видел, что она заставляет себя говорить — Я выбрала этот трагический путь.

Он сидел очень прямо, напряженно ожидая, что за этим последует, вот-вот готовый усмехнуться.

Она промямлила что-то и, когда он к ней наклонился, повысила голос, все еще не глядя на него, ее было еле слышно, даже сейчас:

— Я то, что они называют «временная», но я думаю — это неважно, понимаете? Это как бы… Мне становится страшно, и я плачу, только когда говорю себе: скоро я… — Он видел, что это правда; если б она закончила фразу, она бы расплакалась. Коротко вздохнув, она продолжала — Если бы наш самолет разбился, для меня это было бы почти что то же, просто немного раньше, а так — никакой разницы, если мы и погибнем от этих молний или еще что-то… — Теперь она на мгновение подняла на него глаза — Я, как всегда, несу чушь.

Глаза ее были полны слез.

— Нет, — сказал он. — Совсем нет.

Она, улыбаясь, ломала руки, словно в отчаянии, но в то же время и с удовольствием, и чувство радости нарастало, бросая вызов тяжелому бремени горя.

— Во всяком случае, у меня есть парень. Это тот, что играет на альте в нашем оркестре. Он милый. Я думаю, он прекрасный. Его зовут Стивен. — Она подняла руки и вытерла слезы. — Правда ведь, смешно? Моя жизнь удивительна. — Она усмехнулась и обеими руками закрыла лицо; плечи ее вздрагивали.

Он молча похлопал ее по руке.

— Я рассказала вам все, — заговорила она снова, когда смогла говорить, — потому что вы были так добры ко мне. Я не хотела…

— Все в порядке, — сказал он. — А знаете, ведь все добрые.

— Я знаю, — сказала она и вдруг рассмеялась сквозь слезы. — Это действительно так, правда! Вот и мой дядя Чарли говорит так же. Он живет с нами. Он старший брат моей мамы. Он говорит, что в предании о Ноевом ковчеге самое интересное то, что все звери там были перепуганные и глупые.

Нимрам рассмеялся.

— Он, правда, замечательный, — сказала она. — Только вот все время кашляет. Он умирает от эмфиземы легких, но попробуй скажи ему, что нужно бросить курить трубку или пойти к врачу, он прямо на стенку лезет. Он страшно не любит тратить деньги, но притворяется, что ненавидит докторов. Стоит лишь словом обмолвиться, как он поднимает крик: «Лживые пророки! Спекулянты! Пилюлетолкатели! Гады ползучие!» Он, правда, ужасно кричит. Мой папа говорит, что его нужно привязать во дворе вместо сторожевого пса.

Она снова засмеялась.

У Нимрама заложило уши. Начинался длинный спуск. Помолчав, он сказал:

— Я ведь тоже был не совсем честен с вами. Я не занимаюсь бизнесом.

Она посмотрела на него с ребячески жадным любопытством.

— Я дирижер симфонического оркестра.

— Правда? — спросила она, нахмурившись, и внимательно на него посмотрела, точно проверяя, не лжет ли он. — А как вас зовут?

— Бенджамин Нимрам, — сказал он.

Она явно была смущена. Сощурив глаза и порывшись в памяти, она сказала:

— Думаю, что я слышала о вас.

— Sic transit gloria mundi[6].— Он горько усмехнулся.

Она улыбнулась и, откинув волосы, сказала:

— Я знаю, что это значит.

На табло засветилась надпись: «Не курить». Далеко под ними ярко сияла огнями земля.

В фойе аэропорта О’Хара он сразу заметил свою жену (не видя его, она неподвижно стояла в толпе и улыбалась) в пальто и берете темно-красного, почти черного цвета. Она застыла, точно образ старинной картины. Он поспешил к ней. Теперь и она увидела его и, взмахнув рукой, чтобы помахать ему, разом разрушила видение, вернув себя в свое время, и легко пошла к нему навстречу. Он снял темные очки и сложил их.

— Бен! — воскликнула она, и они обнялись. — Милый, ты ужасно выглядишь! — Она отпрянула, чтобы лучше рассмотреть его, затем обняла снова. — По телевидению говорили, что в Лос-Анджелесе была такая гроза, каких еще не бывало! Я прямо заболела от страха!

— Ну, ну, — сказал он, чуть задерживая ее в объятиях. — Как папа, как мама?

— Как летели? — спросила она. — Держу пари, жутко! А человек с псарни заберет Трикси?

Он подхватил ее, и они пошли в ногу, широким шагом направляясь к аэровокзалу.

— С Трикси — все прекрасно, полет был прекрасный, все прекрасно, — сказал он.

Она лукаво наклонила голову:

— Ты не пьян, Бенджамин?

Переговариваясь на ходу, они шли к выходу, обгоняя двух стариков с палками.

— Я встретил девушку, — сказал он.

Она заглянула ему в глаза.

— Хорошенькую? — спросила, смеясь и поддразнивая его, но сама вся напряглась, точно ястреб. А почему бы и нет? Он был дважды женат до того, как они встретились, и они так же не похожи друг на друга, как день и ночь. И почему она должна верить в его верность? Подозрение, возникшее было в нем, что девушка может быть дочерью Арлин, снова кольнуло его. Он знал, что рано или поздно он не удержится и спросит ее об этом, но не сейчас. «Перепуганные и глупые», — подумал он, вспоминая, и в углу рта вновь появилась привычная морщинка. Он представил себе Ноев ковчег — глухая и слепая громадина, осторожно, со страхом ползущая к горе Арарат.

— Очень молоденькая, — сказал он. — И уже не жилец на этом свете.

Они шли очень быстро, как ходили всегда, плавно проскальзывая мимо всех остальных. Он не раз и не два оглянулся через плечо в надежде увидеть Энн Кёртис; но это было невозможно, он знал это. Она выйдет самой последней, болтая, надеялся он, или «продолжая свой трагический путь». Пальто Арлин разлеталось, лицо полыхало румянцем.

Как только Энн Кёртис вышла из самолета, она узнала от своего отца, кто был тот человек, который так по-дружески к ней отнесся. На следующий вечер, когда Нимрам дирижировал Чикагским симфоническим оркестром, исполнявшим Пятую симфонию Малера, она вместе со своими родителями была в зале, на балконе второго яруса. Они приехали поздно, после исполнения «Музыки на воде», которой открывалась программа. Отец достал билеты только в последний момент, и они долго добирались из Ле Гранж. Свои места они заняли, когда оркестр уже перестраивался, вводя новые инструменты, и музыканты, исполнявшие Генделя, подвигались вперед и садились ближе друг к другу.

Никогда раньше она не видела оркестра Малера: девять валторн, волна на волну, скрипки и виолончели, длинный ряд ослепительно сверкающих труб, еще ряд — тромбоны, два ряда басов, четыре арфы. Все это внушало благоговейный трепет, почти страх. Оркестр заполнил огромную сцену от края до края — огромное черное чудовище, слишком огромное, чтобы летать, оно охраняло землю, и голова его — пустой, пропитанный светом пульт — была выдвинута вперед. Когда последний музыкант оркестра присоединился к остальным и все вновь пришедшие настроили свои инструменты, огни в зале постепенно погасли и люди внизу, под нею, словно повинуясь невидимому сигналу, начали аплодировать, за ними вступили и те, что окружали ее. Теперь аплодировали и она, и мама, и папа, аплодировали всё громче, и рев аплодисментов, нарастая, притягивал дирижера к пульту. Он шел, точно пантера, полный достоинства, ликующий, сверкая белозубой улыбкой и приветствуя оркестр двумя высоко поднятыми руками. Пожав концертмейстеру руку, он быстро поднялся к пульту — свет вспыхнул в его волосах, — повернулся лицом к залу, поклонился, широко раскинув в стороны руки, затем выпрямился, высоко подняв подбородок, точно упивался наслаждением публики и сверхъестественной ее верой в него. Повернувшись, он быстро раскрыл партитуру — аплодисменты стихли, и в тишине он минуту ее изучал, точно читал показания сложных приборов. Затем взял дирижерскую палочку, музыканты подняли свои инструменты. Откинувшись назад, он воздел руки и замер, будто посылал заклинания на армию музыкантов, недвижимую, точно в мгновенье застывшая толпа, точно бездыханные мертвецы всей вселенной в ожидании невозможного. И тогда правой рукой он сделал движение — не более того, почти играючи, прозвучал призыв трубы как предупреждение и аудитории — рядам призрачных лиц, белеющих в темноте, — и неподвижному, купающемуся в свете оркестру. Он сделал движение левой рукой, и оркестр шевельнулся, сначала осторожно, но предвещая такое пробуждение, о котором Энн никогда не мечтала. И вот запела вся огромная долина оркестра, ровно лилась прозрачная музыка, вбирая в себя все вокруг, и этот поток был подобен тревожной глади гигантской косы — никогда в жизни она не слышала звука такого широкого, словно все люди, живые и мертвые, сошлись в едином яростном порыве. Этот звук летел над землей, набирая силу, создавая огромное напряжение, в нем было сомнение, ужас, неистовость — и затем с удивительной легкостью взмывал ввысь. Она сжала руку отца так, как сжимал прошлой ночью ее руку Бенджамин Нимрам. Мама склонилась к ней, как клонится дерево в сильный ветер.

— Ты уверена, это он? — спросила она.

— Конечно! — сказала Энн.

Кто-то сзади коротко, строго кашлянул.

Загрузка...