10. Срыв

Ничего у меня не выходит! Ни-че-го. Повторяю, как в анекдоте, по буквам: “Николай, Иван, Харитон, Ульяна, Яков…” Увязла, будто в трясине. Работаю все там же. Торчу вечерами у Клест. Пишу в Гавану: сестра пробудет там еще месяца полтора. Гуляю с Али. Таскаюсь по врачам. На службе выпустили очередной номер никому не нужного сборника “Проектирование”. Мою статью, тоже не шибко необходимую отечественной культуре, в журнал взяли. Про современную детскую литературу. Никогда бы не подумала, что при ближайшем рассмотрении даже в ней есть что-то живое. Это умиляет, как деревце, чудом проросшее в каменной трещине.

Мама остригла свои истончившиеся пегие косы, которые, сколько ее помню, бесхитростно закручивала вокруг головы, и тут вдруг оказалось, что у корней волосы уже совсем серебряные. Яркие, блестящие, они легли такой безупречной волной, так замечательно оттеняют смуглую кожу, благородную строгость черт, что я, пожалуй, и не припомню маму настолько красивой. Статной и праздничной… Такой она останется до конца, это негаданный подарок на без малого два десятка еще отпущенных лет. Мамино преображение — самое отрадное из всего, что было за последние месяцы. Эта серебряная корона сияет, как диковинный знак обновления в квартире, где все прочее бедно и старо.

— Божий одуванчик! — морщится отец. Он бы предпочел, чтобы мама выглядела поскромней.

На днях в приступе всепоглощающего презрения он велел отнести в комиссионку присланный Верой с Кубы дорогой серый костюм, который очень ему шел. И еще один, это уже от меня, домашний, теплый, куртка с отворотами — он в нем походил на роскошного польского пана. Нет уж! Пусть никто не воображает, что его можно подкупить мелкими подачками в этом доме, где нет ни повиновения, ни почтения к сединам! Он этого не наденет! Будет ходить в лохмотьях, к нашему стыду, и хоть нечего посторонним шляться сюда попусту, но если уж кто придет, пусть видят, что старик-отец запущен, как последний нищий! И на маму, которая безнравственно потакает, пусть тоже падет позор!

Чему именно потакает мама, в точности определить трудно. Да и незачем. Она не кипит от негодования, этого достаточно. Он так одинок в своей ядовитой, день ото дня вспухающей обиде! Его ни о чем не спрашивают! Не то что позволенья, как следовало бы, куда там — даже совета не просят! Я — исчадие ада. Сперва сошлась без брака с этим мерзким типом (ох, и ненавидел же он Скачкова!), потом выскочила замуж, однако детей не захотела (“Проститутки, и те рожают! Пррроститутки!!”), теперь развелась, и все без спросу! Ставит перед свершившимся фактом! Дочь называется! А теперь как живет?! Ни черта не понятно! И не потрудится объяснить! Взамен родительской власти ему подсовывают эти тряпки! Какой цинизм!

Только перед одним он не может устоять — это когда я приношу новый журнал со своей статьей. “Что ж, написано недурно…,” — а во взгляде торжество мальчишки, чья дворовая команда в пух разделала соперников. Ведь там фамилия, которой я никогда не меняла, — его фамилия! В эти минуты он мне благодарен. И меня втайне веселит, что хоть такой ерундой могу потешить старого тролля. А разыгрывать покорную дочь выше моих сил. Да нам с ним и не дано обмануть друг друга.

Заглянул проездом из Гаваны и укатил в свой Киев веркин лейтенант, в письмах фигурирующий под конспиративной кличкой “Юнкер Шмидт”. Разочарования не остудили сестрицыной глупой, святой жажды: опять она верит, что беззаветно любима, и уже готовится последовать за милым в те гиблые места, куда его наверняка загонят, стоит ему объявить о своей решимости связать с ней свою судьбу. Потому что в настоящее время его судьба связана с дочерью крупного гэбешника — благодаря его протекции Юнкер и в Гавану попал, но куда ему придется угодить после столь рискованного развода, ведомо одному лишь Аллаху.

Ну, и мне в придачу. Никуда его не загонят. Потому что никому он ни слова не скажет. И правильно сделает. Им с Веркой не то что в заполярном гарнизоне либо на Кушке, а и в раю не ужиться. Хотя втюрились оба не на шутку. И Юнкер — не Сермяга, кровь в его жилах прямо клокочет, душа бьется, как в падучей. Но это неотесанная, надрывно амбициозная, по-воински и по-советски (что почти одно и то же) извращенная душа: через полгода такого супружества наш папа с его тираническими закидонами покажется Вере ангелом небесным. Того, что должен представлять собой этот видный, плечистый и горячий малый в семейной жизни, сестра терпеть не станет.

К счастью, и пробовать не придется. “Так грустно: он уезжает, а у меня не осталось даже фотографии, если не считать крошечной, бледной, с какого-то старого пропуска. Мне хотелось сфотографироваться вместе. Но он терпеть этого не может…” Да улик он не хотел оставлять! Молодой, а ученый. Осторожный. А что планы строил, как вместе жить будут, каких народят детишек, так что ж, хоть помечтать… Видно, встреча с Верой была-таки для него волшебными каникулами среди глухой армейской и семейно-гэбешной неволи. Мало вокруг счастливцев, но такого несчастного парня я отродясь не видела.

Все сидел, Окуджаву слушал. Скрепя сердце (сама люблю, и ведь дефицит!):

— Подарить? На память…

— Не нужно! — отрывисто, если не грубо.

Через три часа пустопорожнего, но тяжкого, скованного — будто камни ворочали — разговора, прощаясь, уже в дверях:

— Дайте!

— Что?

— Ну, пластинку. Этого… Окуджаву. На память. Вы сами предложили!

Заграбастал медвежьим жестом и пошел. Безнадежно, по-стариковски ссутулившись. Так, будто уже решено за ближним углом застрелиться.

В странноприимном доме все по-прежнему. Разве что отпала нужда избегать встреч с надиным Славой: идейный палач исчез, прихватив дорогие старинные украшения своей возлюбленной. Не слишком удрученная Надя утверждает, что он преподнес их супруге в знак примирения. Что ж, в открытом доме моей детской мечты воры тоже предполагались. У меня были чересчур идиллические представления о них…

Алина с фрейдизма и графики переключилась на парапсихологию, что, впрочем, неважно: с тех пор как вышла за своего Тимошу, она редко забредает к Клестам.

— Сидит дома с пузом, по телефону только и говорим! — печалится Тамара. — А с Тимкой они уже скучают: ей теперь хочется, чтобы он хоть что-нибудь сказал, а ему — чтобы она хоть минутку помолчала. И характер у него, как у вредного мальчишки… Нет, я, пожалуй, все-таки не хочу замуж. Заведется в квартире какой-то хмырь, командовать начнет, гостей распугает!…

Так и будет, причем скоро. Новый хозяин дома окажется похож на Сермягу, только вместо чиновничьей на все пуговицы застегнутой окостенелости там будет вольная и, надобно признать, красивая пластика профессионального живописца. Первой (впрочем, возможно, что и последней) из распуганных буду я, нам с “хмырем” для этого даже схлестнуться не придется. Принципиально раскованный представитель богемы, при мне он слишком рассупониваться не станет, будет этак насмешливо галантен. А пожаловав на день рожденья сестрицы, мелко, но скверно нахамит ей. Она, только недавно вернувшаяся с Кубы, грустная и ранимая больше обычного, пожалуется мне. Я при случае скажу Томке, что Вера очень добра, я бы такого не спустила и наследному принцу… Глупей всего, что это будет не столько месть, сколько неуклюжая попытка подстелить соломки. Потому что курьезные фразы станут в то время наподобие сказочных жаб выскакивать из тамариных уст, и подозрительная гордость зазвучит в этих фразах: “Сеня безжалостный — такое Наде сказал, она сама не своя ушла!”, “Сеня жестокий! До чего убийственных вещей Алке наговорил! Она уж тут ревела…”

А ведь вздумай этот Сеня сунуться ко мне со своей “жестокостью”, я реветь не стану. Отбрею за милую душу. А как я это умею! И как я этого не люблю… Но придется. Не в пример многим Сеня, хоть дурака и валяет, неглуп — из тех, кто, в общем, знает, что творит, и реакции заслуживает адекватной. Пока он вешает на томкины влюбленные уши лапшу про то, что “Гирник не может понимать русской души, эти украинцы, они по существу тюрки, там славянского не осталось, половцы вытеснили, печенеги, у них другой менталитет” и пр., с Богом! Готова быть хоть эфиопкой. Но как бы так осторожненько предупредить, чтобы он сию безобидную эфиопку не замал… Вот ведь что подтолкнет меня начать тот разговор: боязнь ссоры. Томка не стерпит, если Сеня получит по носу — это факт. А наша стычка с ней кончится разрывом, зная ее и себя, тут обольщаться не приходится. Сами-то посиделки мне к тому времени надоедят до изжоги, но так мало осталось привязанностей…

Расчет выйдет из рук вон плохой: некачественная прививка провоцирует хворь, от которой должна была уберечь. Что тут поднимется… На защиту тех, кого любит, Тамара Клест всегда бросалась с неистовой горячностью, без оглядки на такие сухие материи как логика и справедливость. А, видимо, никто еще не был настолько мил ее сердцу.

Многое мне предстоит услышать. Что пакости приходят в голову каждому человеку — вот именно, каждому! — просто не все так усердно копят их в себе, как я. Тошно подумать, сколько всякого дерьма во мне отложилось! Ей осточертели мои лицемерные усмешечки, да, и уже давно! Мне приспичило умереть от вежливости, ну и пожалуйста, а другие не обязаны! Если я никогда не говорю ничего подобного, не надо воображать, будто это заслуга, это, если мне угодно знать, совсем наоборот! Я же смотрю на людей свысока, исподтишка издеваюсь над ними, всех выставляю дураками, и это гораздо хуже, чем откровенно сказать, что свитер воняет…

“Сеня замерз, попросил что-нибудь теплое, ну, пор фавор, я и дала ему мамин свитер, — объясняла Вера, возмущенно сверкая глазами. — А он: “Фу, бабой разит!” — Томка, она как раз вошла, хотела, видно, смягчить, спрашивает: “Духами?” — “Если бы духами!” — И после этого надел! Чтобы, значит, двойное удовольствие: и лягнуть, и попользоваться!”

Где ей было понять, что тут не одно паскудство характера, а принцип замешан! Недаром же Сеня, романтик и патриот, разглагольствовал в кругу томкиных гостей:

— Никогда Европа не навяжет нам своего образа жизни! Русская натура этой их тотальной прилизанности не потерпит! Вспомните: у нас даже в электричках не изрезанного сиденья не найдешь! Нутро не принимает, пока гладенько!

А уж как выглядит такой жест нутряного протеста, я наблюдала не единожды. Либо вольный сын просторов небрежным, как бы бессознательным взмахом ножичка полосует сиденье по соседству с тем, которое в это время дает приют его собственной заднице, либо даже, не поленившись приподнять свою мадам Сижу, режет под ней, чтобы тотчас победно плюхнуться сверху. Вот и веркина деньрожденная атмосфера, видно, показалась гостю прилизанной: он позаботился придать ей родимую шершавость, а хозяйка взъелась, неблагодарная…

Тяжко давалась бедной сеньоре адаптация к забытым отечественным нравам. Их же примером было трусливое — то есть, увы, благоразумное — исчезновение Юнкера. На прощанье он прислал ей корявый нерифмованный стих собственного сочинения. Были там такие слова: “Мы оба наполняем все, но крест нести мне одному дано…” Вот он его и понес куда-то, свой одинокий крест. Сестра долго не соглашалась поверить, что он сможет отказаться от нее. И все же пришлось, причем еще до возвращения в Россию. Не забыть, как везла ее в час “пик” из аэропорта, измотанную, не по-здешнему загорелую, с дорожными сумками. В электричке давка, перебранка — как всегда, ничего особенного. Вдруг прозрачные детские глаза Веры наполняются слезами, губы начинают дрожать… — “Что с тобой?! Тебе плохо?” А она смотрит с ужасом, плачет и шепчет: “Какие злые! Я не смогу здесь жить!…” Ну да, еще утром — знойный климат, смягчающий нравы, не растерявшие жизнерадостности кубинцы, а тут — холодрыга и сведенные гримасами всех мыслимых обид рожи соплеменников…

Томкин горячечный монолог я слушала в тупом оцепенении, не пытаясь перебить, возразить, прикрикнуть: “Опомнись!” Не у нее одной — видно, у меня тоже случился срыв, что ж, каждый сходит с катушек по-своему. За нелепым скандалом вокруг свитера стояло что-то другое. Ощущение перелома, должно быть, конца прежней жизни и нашей дружбы. Тогда лучше бы проститься не так… Мне еще казалось, мы сможем вырулить, но тут:

— Конечно! Пока я вам всем варила супы, пока вы у меня тут дневали и ночевали, ели и пили, вы были довольны! А теперь, когда я встретила человека, могли бы, кажется, потрудиться отнестись к нему с любовью хотя бы из внимания к моему чувству!

Черт побери! Так говорят с приживалкой!

А впрочем… Что я могу противопоставить? Ведь супы-то она и вправду варила. И на ее диване я проспала добрую сотню ночей. Я думала, что она смотрит на это как-то иначе? Не предполагала, что будет предъявлен счет? Слишком буквально восприняла то, что говорилось когда-то?

Мои обстоятельства. Раз на свет выполз реестр благодеяний и потребовалась плата в форме всеприемлющей приживалочьей любви к жестокому Сене, я — пас. Такой валютой не располагаю. Все, что от меня еще зависит, — это прекратить потребление супов и уйти смирно, как пристало несостоятельной должнице.

Лишь теперь что-то почувствовав, Томка осеклась, забормотала растерянно:

— Ну, Саш, я ведь не только о тебе это говорю, даже в первую очередь, наверно, не о тебе, просто так уж вышло, ты как-то… подвернулась… я устала в последнее время, а народ здесь без конца толпится, Сеню это раздражает…

Сердце сжалось от бесполезной нежности. Она пыталась извиниться! При ее бешеном самолюбии это сродни подвигу. Но ничего поправить нельзя. Потому что существует всего один — абсолютно немыслимый — способ по-настоящему простить пережитое унижение: оставить все, как было. Как она выразилась? “Дневать и ночевать, есть и пить…”

— Если захочешь, приезжай теперь ты ко мне. Буду рада, честное слово. Но сюда приходить не смогу.

Я знала, это конец. Клест не умела быть гостьей — только хозяйкой. Важная примета, а я, дура, ее прозевала. Не стоит принимать от человека того, чего он почему-то так не любит брать у других. Это что-нибудь да значит…

Мне казалось, мы больше не подруги. Но годы спустя выяснилось: мы враги. Даже для того, чтобы увидеться с тяжело больной, ненадолго приехавшей Аськой, Тома не пожелала переступить мой порог:

— Не понимаю, как Шура может предлагать это после всего, что случилось между нами!

С Анастасией они дружили много лет. Иной возможности встретиться у них не было, и эта могла оказаться последней. При таких обстоятельствах зайдешь и к людоеду, если есть хоть малая надежда, что хозяин сейчас сыт. Какая должна быть неприязнь, чтобы… Да ладно, коли так, я бы охотно ушла куда-нибудь на время тамариного визита. Это тоже было предложено.

Нет: от меня она не захотела принять даже такой малости.

Загрузка...