Глава четвертая

После бурной новогодней ночи в Куршевеле Петр Борисович изменился. Он стал пристальнее вглядываться в зеркало. Морщины, мешки под глазами, пятна старческой пигментации, похожие на ржавчину, – все это он не замечал раньше, а теперь видел как сквозь лупу.

Иногда взгляд его надолго останавливался на платиновых стрелках наручных часов. Это были отличные часы, они стоили семьдесят тысяч евро и шли идеально точно. Но Петру Борисовичу казалось, что они спешат. Слишком быстро крутятся стрелки. Время тает, как будто кто-то ворует его, примерно так же, как воруют нефть, нелегально присосавшись к трубе.

Он вдруг поймал себя на том, что внимательнее смотрит на других, своих ровесников и тех, кто старше. В глаза бросались разные любопытные мелочи.

Банкир А. красит волосы и брови. Политик Б., глава парламентской фракции, перед выборами что-то сделал с лицом, убрал отеки, разгладил морщины. Руководитель крупного концерна, болезненно толстый и совершенно лысый, уехал куда-то, вернулся худым, подтянутым. На голове настоящие живые волосы.

Но проходило время – несколько месяцев, год, и лицо политика Б. опять становилось отечным и морщинистым, руководитель концерна толстел и лысел.

У банкира А. оторвался тромб, и он умер. Банкир был ровесником Кольта. Он не курил, не пил спиртного, не баловался травкой. По выходным прыгал на теннисном корте, зимой нырял в прорубь.

После похорон за поминальным столом Петр Борисович оказался рядом со своим давним приятелем, министром В. Министр был старше Кольта на восемь лет.

– Ну что, Вова, что ты думаешь об этом? – тихо спросил Кольт после третьей рюмки.

– Да нет, Петюня, брось, ерунда! Если только… – министр нахмурился, помотал головой, очень тихо, одними губами, произнес несколько имен и вопросительно уставился на Кольта.

– Я не это имел в виду, – грустно улыбнулся Кольт, – конечно, никто ему не помог. Тромб оторвался. Но ведь, по большому счету, какая разница?

– Как какая? Очень даже большая!

– Да, возможно, разница есть. Но итог один, Вова. Десять лет, ну двадцать. А потом? Тромб, опухоль, инфаркт, это еще ничего, быстро. А если инсульт, маразм, паралич?

– Петюня, у тебя депрессия, что ли? – Министр взглянул на него сочувственно. – Ты смотри, это даром не проходит, особенно в нашем возрасте. Все болезни от тоски и стресса, надо себя пересиливать и оставаться оптимистом.

– Да, Вова, ты прав. Надо оставаться оптимистом, и даже в гроб ложиться с улыбкой.

– Ну, ну, перестань, – министр легонько хлопнул его по плечу, – не закисай, Петя. Конечно, все там будем, с улыбкой или без нее, но ведь не завтра.

– М-гм. – Кольт взял стакан воды и залпом выпил. – Я знаю, Вова, закисать нельзя. Но я стал как-то слишком остро чувствовать время. Я отлично помню, что было десять, двадцать лет назад, каким был я, ты, все мы. Время пролетело как один миг. А дальше оно летит еще быстрей. Десять, двадцать лет – это практически завтра.

– Все-таки лучше двадцать, чем десять. – Министр нервно рассмеялся. – Я понял тебя, Петюня. Со мной это тоже бывает. Такая вдруг тоска наваливается, все кажется бессмысленным. Но я смотрю на сына своего, на внучек. Мне интересно, как они растут, в них моя кровь, мое продолжение. Это утешает и отгоняет дурные мысли. Ты бы, Петюня, женился. Когда есть семья, оно все как-то легче.

– Да, наверное, – рассеянно кивнул Кольт и взглянул на двадцатипятилетнюю вдовицу банкира. – Вот он женился, и ему было легче.

Вдовица, модель европейского класса, лицо известной косметической фирмы, сидела через стол рядом с молодым телевизионным продюсером. Они тихо оживленно болтали. Рука продюсера лежала на спинке ее стула. Продюсер шептал ей что-то на ушко. Вдовица осторожно, беззвучно хихикала. Почувствовав пристальный взгляд Кольта, она напряглась, слегка отодвинулась от своего собеседника и сделала траурное лицо.

– Нет, не так, конечно, – мягко усмехнулся министр, – ты же знаешь, она у него пятая или седьмая, поэтому и с детьми беда. Старший сын скололся, его здесь нет. Младший вон, сидит.

Кольт проследил взгляд министра и увидел существо без возраста и пола. Желтые локоны до плеч, выщипанные удивленные брови, огромные, навыкате, трагические черные глаза.

– Хочется думать, что он плачет по отцу. Возможно, он единственный за этим столом по-настоящему страдает, – шепотом заметил министр, – но я слышал, неделю назад его бросил любовник, известный сериальный актер, и, боюсь, дело именно в этом. Но с семьей, Петюня, все равно лучше, чем одному. А о возрасте ты не думай. Зачем думать, если ничего не изменишь? Зарядку делай, следи за весом, за питанием. Витамины принимай, сейчас огромный выбор. Есть всякие курсы очищения, естественного омоложения. Могу порекомендовать тебе пару отличных клиник, в Швейцарии и в Германии. Попробуй.

Москва, 1916

Доктор Агапкин временно переселился в квартиру Свешниковых. Раньше он снимал мансарду на чердачном этаже доходного дома неподалеку, на Миуссах, на пару с приятелем. Недавно приятель женился и съехал. Одному оплачивать это жилье Агапкину не позволяли средства. Он искал что-нибудь дешевле, но подходящие варианты пока не попадались.

Спал он на диване в комнате Володи, не более четырех часов в сутки. Пока профессор был в госпитале, Агапкин вскрывал черепа крыс, кроликов, морских свинок, производил разные манипуляции с эпифизом. Животные дохли. Он складывал тушки в фанерные ящики для почтовых посылок и выносил на помойку.

Морозы давно прошли, была мокрая грязная оттепель. Дворник Сулейман вместо мечети стал посещать социал-демократический кружок и теперь больше занимался вопросами классовой борьбы, чем уборкой мусора. От ящиков распространялась нестерпимая вонь.

Крыс Григорий Третий жил и здравствовал, ел с аппетитом, был жаден до самок и плодил обильное потомство. За прошедшие после операции три месяца он ничуть не изменился, не постарел, хотя по крысиному летоисчислению три месяца равнялись годам десяти-двенадцати. Профессор периодически брал у него кровь на анализ, дважды уносил его в госпиталь, просвечивал рентгеном и приносил обратно.

– Почему вы не вскрываете его? – спрашивал Агапкин.

– Пусть еще поживет, раз уж выпал ему такой шанс.

Агапкин по десять раз рассматривал рентгеновские снимки, изучал под микроскопом крысиную кровь, но ничего особенного не видел.

– Когда вы собираетесь продолжить опыты?

Михаил Владимирович зевал, пил мятный чай с медом, курил сигару и отвечал:

– Завтра, Федор. Завтра обязательно. Сегодня я очень устал.

Впрочем, несмотря на усталость после бессонных ночей в госпитале, профессор иногда надолго закрывался в кабинете, читал и писал что-то в толстой лиловой тетради. Агапкин спрашивал – что? Профессор отвечал: так, ерунда, наброски. И опять зевал, жаловался на хронический недосып. Заглянуть через плечо ассистент не решался, профессор не любил этого. Он хмурился и закрывал тетрадь. Агапкин мог видеть только книги на столе.

Это был странный подбор литературы. Старые истрепанные фолианты на немецком, английском, французском. Книги о даосизме, алхимии, «История жизни Парацельса». Рядом стопка современных медицинских альманахов и журналов, «Основы гистологии» Максимова, «Клеточная природа соединительной ткани» Вирхова, свежая тонкая брошюра профессора Поля «Опотерапия и продление жизни». «Мозг и нервная система» Герхарда, книга профессора Мечникова «Этюды о природе человека», с дарственной надписью. Тут же две старинные, рассыпающиеся книжонки какого-то Никиты Короба: «Обычаи и культы древних степных племен», «Заметки об истории и нравах диких кочевников Вуду-Шамбалской губернии».

– Я не понимаю вас, Михаил Владимирович, вы же ученый! К черту лазарет, к черту! Вы на пороге мирового открытия, это переворот во всех естественных науках, в философии, в истории, в самой жизни!

Профессор качал головой и пытался остудить пыл своего ассистента:

– Федор, у нас пока ничего нет, кроме странных случайностей. Крысу Гришке повезло, и не стоит обольщаться. За три месяца вы погубили пару сотен подопытных тварей, и все безрезультатно.

– Всего одну сотню. Но это неважно! Вы не объяснили мне методику операции, я действую наугад.

– Нет никакой методики. Я тоже действовал наугад и рассказал вам все. Возможно, в эпифизе крысы-донора или в воздухе в момент операции присутствовала какая-то неизвестная бактериальная культура. Не исключено, что сыграло роль чередование темноты и света. Эпифиз – светочувствительный орган. Наверное, как-то положительно подействовали слезы. Они лились у меня из глаз, потому что разбилась склянка с эфиром. О целительных свойствах слез знали еще египтяне и греки. Но скорее всего, решающее значение в успехе операции имел романс «Утро туманное», который я напевал, пока возился с крысом.

Агапкин шевелил желваками, краснел, бледнел, бежал в лабораторию истязать очередного зверька. Проклиная себя и профессора, во время операции над морской свинкой пытался плакать и пел романс «Утро туманное».

Несколько раз в отсутствие Михаила Владимировича он заходил в кабинет, искал лиловую тетрадь. Он знал, что она лежит в том единственном ящике письменного стола, который заперт. Пытался найти ключ. Был пойман Клавдией с поличным и долго, путано оправдывался, чем вызвал у честной горничной еще большие подозрения.

Агапкин худел, бледнел, терял сон и аппетит. Это заметил даже Володя, который не отличался особенной зоркостью и чуткостью по отношению к чужим недугам.

– Вы не хотите немного развеяться? – спросил он однажды за обедом.

За столом они сидели вдвоем. Прислуживала горничная Марина. Никого в доме не было.

– Что вы имеете в виду? – встрепенулся Агапкин и брезгливо бросил на тарелку ломоть теплого калача, который до этого долго и старательно мазал маслом, но так ни кусочка не откусил.

– Завтра я иду в гости к одной замечательной даме. Могу взять вас с собой.

– К Ренате? – Агапкин мучительно зевнул.

– Как вы догадались?

– В последнее время именно эта дама кажется вам самой замечательной в Москве, а возможно, и во всей России. Но я, простите, ваших восторгов не разделяю, к тому же я занят.

Володя отхлебнул кофе, достал папиросу, сунул ее в янтарный мундштук и, насмешливо глядя Агапкину в глаза, спросил:

– Чем же именно вы так заняты, Федор Федорович, что не спите, не едите, не выходите на воздух?

Чиркнула спичка, папироска ароматно задымилась. Агапкин опять зевнул, на этот раз притворно, достал из кармана серебряную луковицу часов, встал, громко отодвинул стул:

– Простите, Володя, мне пора в лабораторию. Вам приятного аппетита и увлекательного вечера у Ренаты!

– И все-таки вы пойдете со мной, Федор Федорович, – сказал Володя очень тихо ему в спину.

– Что? – Агапкин развернулся слишком резко и застонал, схватился за шею.

– Прострел? – сочувственно спросил Володя. – Я знаю, это больно. Надо помассировать и сделать теплый компресс. Вы, Федор Федорович, пойдете со мной, хотя бы потому, что мой отец терпеть не может, когда в его отсутствие кто-либо заходит к нему в кабинет и роется в его бумагах.

– Вы ерунду говорите. – Морщась и потирая шею, Агапкин все-таки вернулся за стол. – Михаил Владимирович кабинета не запирает и не запрещал мне входить. Я искал книгу.

– Книги стоят на полках. Их нет в запертом ящике. Зато там спрятана лиловая тетрадь.

– Вы откуда знаете?

– Я здесь живу. – Володя глубоко затянулся, вытянул губы трубочкой, и к потолку поплыли, один за другим, аккуратные колечки дыма. – Если отцу донесут, что я открывал ящик, он очень рассердится, наговорит мне резкостей, но быстро простит. Во-первых, я его сын, а он удивительно чадолюбив. Во-вторых, ему известно, что я ничего не смыслю в медицине и, следовательно, даже прочитав, не пойму ни слова. Но вы, Федор Федорович, совсем другое дело.

– Что вы предлагаете? – спросил Агапкин, морщась от боли в шее.

– Не то, что вы думаете. Взламывать ящик и вместе читать тетрадь мы с вами не станем. Пока я предлагаю только сходить со мной в гости. Ну, не дуйтесь. Согласитесь, хотя бы из простой вежливости. Вы все-таки спите в моей комнате, едите со мной за одним столом.

– Ваша Рената интересуется омоложением? – быстро тихо спросил Агапкин.

– Нет, – Володя ласково улыбнулся и погасил папиросу, – она и без этого молода и прекрасна. Просто ей хочется спасти жизнь хотя бы нескольким невинным тварям, которых вы собираетесь резать завтра вечером.

Москва, 2006

Соня вела машину очень осторожно. У нее кружилась голова. Пару раз пришлось припарковаться у обочины, посидеть с закрытыми глазами.

– Нолик, дорогой мой, почему ты до сих пор не получил права? Для мужчины твоего возраста это неприлично, – ворчала она. – Сейчас вот рулил бы за меня, а я бы мирно спала на заднем сиденье.

Нолик ее не слышал. Он рассуждал о советско-германских отношениях накануне Второй мировой войны. Ему не давал покоя лопоухий молодой человек в форме лейтенанта СС на фотографиях, рядом с юной Сониной бабушкой и с младенцем, возможно, Сониным отцом, на руках.

– На самом деле война началась не только по злой воле Гитлера и Сталина. Все были хороши, и французы с англичанами, и американцы. К тридцать восьмому разразилась всемирная эпидемия какого-то ошеломительного вранья и предательства на высшем уровне.

– Дипломаты всегда врали, во все века, – лениво заметила Соня, выруливая на соседнюю полосу, где было меньше машин.

– Да, не спорю. Но перед той войной творилось нечто особенное. Ни одно соглашение не работало. Договоренности, подписанные вчера, нарушались завтра без всяких предупреждений. Сталин не верил англичанам, Чемберлена терпеть не мог и ждал, что Гитлер нападет на Великобританию. Чемберлен и Даладье мечтали, чтобы два людоеда, красный и коричневый, перегрызли друг другу глотки. Им было по фигу, что при этом погибнут миллионы людей в России и в Германии, они подло и беспощадно предали Чехословакию, отдали Польшу на растерзание двум людоедам.

– Нолик, откуда ты все это знаешь? – удивилась Соня.

– Ты забыла? Я с детства люблю военную историю. По Второй мировой войне я бы, наверное, диссертацию мог защитить, давать консультации кинодокументалистам и читать лекции. Только ко мне никто не обращается, и слушать меня некому. Тебе интересно?

– Да, очень.

– Когда Молотов и Риббентроп подписали знаменитый пакт, между СССР и Германией завязались не только торговые, но и военные контакты. Например, группа летчиков «Люфтваффе» обучалась на одном из военных аэродромов в Москве.

– При чем здесь бабушка Вера?

– Она вполне могла работать переводчицей, она же отлично знала немецкий.

Сама не понимая почему, Соня вдруг разозлилась.

– Ну и что? Допустим, она работала переводчицей, познакомилась с молодым лейтенантом СС, сфотографировалась с ним. Что из этого следует?

– Ничего, – Нолик вздохнул, – познакомилась, сфотографировалась, сначала с ним вдвоем, потом втроем, с младенцем. Младенец – твой папа. Он вырос, через шестьдесят семь лет съездил в Германию, привез фотографии в портфеле, прятал их от тебя и очень скоро после этого умер.

– Так, все! – крикнула Соня. – Лучше рассказывай дальше про Сталина и Гитлера!

– Хорошо, – согласился Нолик, – только орать зачем?

– Извини.

– Не извиню!

Несколько минут ехали молча. Соня свернула к обочине, остановилась, откинулась на спинку кресла и закрыла глаза.

– Софи, тебе нехорошо? – тревожно спросил Нолик.

– Знаешь, папа всю жизнь был убежденным коммунистом, – еле слышно пробормотала Соня, не открывая глаз. – Ленина считал святым. Говорил, что сталинские репрессии можно оправдать колоссальным экономическим скачком, индустриализацией и в конечном счете – победой в войне. Я не спорила с ним. Мама – да, спорила до хрипоты, до визга.

– И правильно делала, – проворчал Нолик.

– Не знаю. Вряд ли. Все равно переубедить не могла.

– Да, наверное, никто бы не смог. Твоему папе казалось, что любой самый невинный антисоветский анекдот косвенно порочит память юной разведчицы Веры. – Нолик грустно вздохнул. – Все-таки жалко, что ты росла без бабушки. А твою прабабушку даже я помню, правда, смутно. Она, кажется, в восемьдесят втором умерла?

– В восемьдесят третьем. Мне было семь. У нее под кроватью хранился узелок. В нем сухари, зубная щетка, кубик хозяйственного мыла, фланелевые штаны, пояс с резинками, жуткие коричневые чулки. И портрет Ленина, эмалевый, в серебряной рамке, как иконка. До глубокой старости она ездила по России, выступала перед пионерами, рассказывала о своей героической дочери и плакала. Каждый раз искренне рыдала и узелок всегда возила с собой.

– Зачем?

– Эх ты, историк. Вдруг арестуют?

– А портрета дочери в узелке не было?

– Нет. Только Ленин. Понимаешь, ведь из-за этих фотографий в портфеле папа мог умереть. Он вдруг узнал, что жизнь его мамы была совсем другой и вовсе не совпадает с каноническим житием советской святой. Для него это шок, достаточно серьезный, чтобы вызвать сердечный приступ. Может, сжечь их к черту?

– Он не сделал этого.

– Ну да, да, ты прав. – Соня посмотрела на часы, горестно шмыгнула носом и выехала на трассу. – Ладно, давай дальше про двух людоедов.

– С удовольствием. Редкий случай, когда ты меня слушаешь, а не я тебя. Так вот. Поделили Польшу, Гитлер стал получать интересную информацию о реальном состоянии Красной армии. До этого он верил официальной сталинской кинохронике, видел роскошные парады на Красной площади и боялся, что не одолеет такой военной мощи. Кстати, в тот период они вполне мирно общались между собой, переписывались. Возможно, в октябре сорокового они тайно встретились во Львове.

– Стоп! Не верю! – Соня как будто проснулась, отвлеклась наконец от невыносимых мыслей о папе. Стала слушать внимательнее, прокручивать в голове университетский курс новейшей истории.

– Да, – легко согласился Нолик, – такого рода версии навсегда останутся вопросами веры и неверия. Точных доказательств нет. Понятно, что если встреча состоялась, то потом оба участника сделали все, чтобы не осталось ни документов, ни свидетелей.

– Вокруг Сталина и Гитлера вообще много мифов, – заметила Соня, – я, например, читала у одного вполне авторитетного историка, что Сталина в тридцать восьмом омолаживали, в Боткинской больнице ему провели операцию по имплантации желез. Оперировал профессор Розанов, ассистентом был доктор Плетнев, его личный врач. На самом деле это полный бред. Никто бы не решился пересаживать Сталину чужие железы, поскольку в то время еще не знали, что делать с отторжением тканей при пересадке, не умели подавлять иммунитет.

Нолик ничего не ответил. Он вдруг замолчал, насупился, достал сигарету.

– Не вздумай курить, – предупредила Соня, – открывать окно холодно, мы назад повезем маму, если она учует запах в салоне, запилит меня до смерти.

– Софи, а ведь там среди фотографий был еще и профессор Свешников, – пробормотал Нолик и покорно убрал сигарету назад в пачку, – ты сейчас сказала про омоложение, и я вспомнил! Сталин очень интересовался этим, очень. Может, железы ему и не пересаживали, но Институт экспериментальной медицины проблемами продления жизни занимался весьма серьезно. Я недавно видел документальное кино по телевизору, как раз об этом. Там рассказывали, что существует версия, будто Свешников руководил одной из закрытых лабораторий и лично для Сталина разрабатывал методы омоложения.

Соня тихо присвистнула и даже оторвала руку от руля, чтобы покрутить у виска пальцем.

– Михаил Владимирович Свешников в феврале двадцать второго удрал из Советской России через Финляндию. Он вместе с дочерью Татьяной, сыном Андреем и внуком Мишей пяти лет перебрался через Финский залив. Скорее всего, профессор Свешников после этого путешествия умер от пневмонии. Мороз, ветер. Им удалось достать только один тулуп и шерстяной плед, Свешников закутал в плед дочь и внука, тулуп отдал сыну, а сам был в легкой куртке и свитере.

– Где ты это прочитала?

– Нигде. Мне рассказывал об этом Федор Федорович Агапкин. Он был ассистентом Свешникова, еще до революции.

– Кто? – Нолик дернулся, чуть не подпрыгнул на сиденье. Если бы он не был пристегнут, наверное, выбил бы лбом ветровое стекло. – Софи, ты поняла, что сейчас сказала? Агапкин, ассистент профессора Свешникова, тебе об этом рассказывал! Какого он года рождения?

Соня нахмурилась, пытаясь вспомнить, и через минуту растерянно произнесла:

– В девятьсот шестнадцатом ему было двадцать шесть, кажется. Когда я училась в аспирантуре, Бим в первый раз привел меня в гости к Агапкину. Он живет где-то в центре, на Брестской. Он знал Павлова, Богомольца. Он остался в России, работал в том самом Институте экспериментальной медицины.

– Погоди, Софи, ты ничего не путаешь? Ему что, правда, больше ста десяти лет?

Несколько минут Соня молчала. Они подъехали к стоянке у аэропорта, вышли из машины. Нолик тут же закурил. Соня, прыгая по ледяной слякоти в своих кроссовках, вдруг сообщила со странной нервной веселостью:

– Точно, Федор Федорович 1890 года рождения. Он старый, иссохший, как мумия, но никакого маразма. Соображает отлично. Кстати, он говорил мне, что я очень похожа на Таню, дочь Свешникова. Если мне отрастить волосы, то получится вылитая Таня. Но это ерунда, конечно. Дочь Свешникова была красавица. Просто у старика плохое зрение. Мы с Бимом потом еще пару раз его навещали.

Москва, 1916

Фонари горели тускло, в переулках было совсем темно. Володя взял Агапкина под руку.

– Боитесь, что сбегу? – спросил доктор.

– Нет, не боюсь, просто подморозило и скользко.

Агапкин высвободил руку.

– Терпеть не могу вот так ходить с мужчиной.

– Не дай Бог, люди не то подумают? – Володя улыбнулся, сверкнул в полумраке белыми зубами. – Бросьте, здесь никого нет. Улицы пусты и мрачны, как будто все уже произошло.

– Что – все?

– Революция, Апокалипсис, кровавый хаос, называйте, как хотите. В разных слоях общества говорят об этом, но никто не понимает цели и смысла предстоящих событий. – Володя заговорил глухо и хрипло, как будто он испытывал чувственное удовольствие, произнося «кровавый хаос». Даже дыхание его участилось.

– А вы понимаете? – насмешливо спросил Агапкин.

Володя ничего не ответил. Он ускорил шаг, обогнал Агапкина, свернул в подворотню и пропал.

– Пройдемте здесь, так короче, – услышал доктор его голос из мрака и вдруг подумал, что профессорский сын видит в темноте, как кошка.

Проходной двор освещался тусклым светом из нескольких полуподвальных окон. Дома были низкие, деревянные. В нос ударила характерная вонь московских трущоб. Перегар, тухлая капуста, моча. Агапкин знал этот букет с младенчества, он вырос в таком же грязном дворе, в Замоскворечье.

– Осторожно, тут яма, – предупредил Володя и опять взял его под локоть.

Внезапно дверь справа от них распахнулась. Стали слышны пьяные крики, мужские и женские. В прямоугольнике желтушного света возник смутный мужик, шагнул вперед. Ноги его не гнулись. Он был бос и одет лишь в исподнее. Он шарил перед собой руками, как слепой. Агапкин успел заметить, что рубаха у мужика на груди черна, а на снегу, освещенном светом из дверного проема, остаются темные пятна.

– Тихо! – прошептал Володя и потащил доктора во мрак. – Молчите и не шевелитесь.

Голоса звучали все громче, все ближе. Выскочил еще один мужик, огромный бородатый детина, в сапогах, с мясным тесаком в руке. Вслед за ним явилась баба, по виду кухарка или прачка. Догнала, принялась лупить детину кулаками по спине, хватать за кафтан.

– Куда, ирод?!

– Пусти, сука, пусти, убью! – детина оттолкнул бабу локтем.

Баба упала. Детина размахивал тесаком и глухо рычал.

– Убил уже, насмерть зарезал! Брата родного, мужа моего убил, ирод! – выла баба, поднимаясь и отряхивая юбку.

Между тем первый, в исподнем, прошел несколько шагов, рухнул на землю. По глухому стуку упавшего тела, по страшному сдавленному хрипу Агапкин понял: отходит, и сделал быстрое инстинктивное движение к умирающему мужику. Он все-таки был врач. Но Володя стиснул его запястье, и Агапкин тут же повиновался, без слов понял: да, зачем вмешиваться? Потом не оберешься неприятностей с полицией, а этому, в исподнем, все равно уже не помочь. Судя по хрипам, по темным пятнам на рубахе и на снегу, у него перерезано горло, задеты шейные артерии.

Мужик с тесаком добежал до умирающего, застыл над ним. В двух шагах застыла баба. На мгновение стало тихо. Агапкин успел разглядеть совсем близко проход между домами. Ничего не стоило нырнуть туда и исчезнуть из страшного двора.

– Нельзя помочь, так пойдемте, – шепнул он на ухо Володе.

Володя ничего не ответил, только крепче стиснул его руку и смотрел, не отрываясь, на мертвого, на убийцу с тесаком, на бабу.

Убийца упал на колени и принялся тормошить тело, тупо, жалобно повторяя:

– Проша, брат, ну ты чего, а?

Рядом бухнулась на колени баба и тихо, тонко завыла. Простоволосая голова ее приклонилась к плечу убийцы. А в освещенном дверном проеме появилась еще одна фигура, мальчик лет семи в длинной рубахе. Он зевал и тер глаза.

Володя потянул Агапкина к проходу и быстро, жарко шепнул на ухо:

– Шекспир. «Гамлет».

Через минуту они оказались на соседней улице. Там горели фонари. Снег был убран, светились окна в домах, у кинематографа ждали извозчики. Закончился последний сеанс, стала выходить публика.

– Нам повезло больше, – тихо заметил Володя, – мы только что наблюдали фильму живую, а не придуманную, причем бесплатно.

Навстречу попались двое городовых. Агапкин проводил их взглядом и даже открыл рот, но ничего не сказал, тяжело вздохнул и, только когда городовые остались далеко позади, нерешительно спросил:

– Может, все-таки стоило сообщить?

– Зачем? Чтобы превратить высокую драму в бульварный детектив? В смерти даже самого ничтожного человеческого существа есть определенное величие. Но участок, допрос, протокол – это так пошло. Не волнуйтесь, они и без нас найдут труп.

– Убийца успеет уйти.

– А вам что?

– Он еще кого-нибудь убьет.

– Обязательно. И вы ничего изменить не сможете. Городовые тоже не смогут. Полиция, жандармерия, армия, казаки – никто не сумеет остановить лавину. Очень скоро тысячи, миллионы таких мужиков с тесаками, с винтовками и пулеметами заполнят улицы Москвы, Петрограда, всей России. Вместо воды в реках потечет кровь, и события девятьсот пятого покажутся легкой опереткой.

– Вы как будто рады этому, – заметил Агапкин.

– Я рад, что лавина сметет этот пошлый обывательский мирок, уничтожит скучную буржуазность, биржи, банки, департаменты. Государство прогнило и смердит, – Володя говорил негромко, но пафосно, как на митинге.

– Вы анархист? – спросил Агапкин.

– Не угадали.

– Социал-демократ?

– Не утруждайтесь. Я не принадлежу ни к одному из модных политических направлений. Я презираю их, особенно те, которые проповедуют равенство. Равенство – любимая иллюзия рабов, вечный соблазн профанического большинства.

Агапкин молча слушал, косился на Володю, и ему казалось, что сын профессора не шагает с ним рядом по темному Тверскому бульвару, по хрустящей подмороженной слякоти вдоль пустых скамеек, а стоит на высокой трибуне. И одет он не в студенческую шинель, а то ли в пурпурную римскую тогу, то ли в какой-то причудливый средневековый плащ.

Москва, 2006

Пока шли от платной стоянки к зданию аэропорта, Сонины кроссовки пропитались слякотью и затвердели. Соне казалось, что на ногах у нее ледяные колодки. В зале прилетов Нолик нашел свободный стол в кафе, усадил Соню, сам отправился к справочной, поскольку рейса из Сиднея на табло не было. Соня заказала чай и бутерброды. На соседнем стуле валялся тонкий глянцевый журнал. Соня принялась листать его и тут же наткнулась на жирный рекламный заголовок: «Омоложение! Использование новейших биоэлектронных технологий. Гибкая система скидок. Быстро, безболезненно, недорого. Гарантия три года».

Далее следовал короткий наукообразный текст о консервированных эмбрионах, вытяжке из половых желез орангутанга, моментальном разглаживании морщин и глобальном оволосении головы. Под текстом сияли улыбками две красивые женщины. «Угадайте, сколько мне лет?» – спрашивала блондинка.

«Главный мой капитал – красота, но нет в мире банка, в котором можно хранить эту валюту», – признавалась брюнетка.

Прибежал возбужденный Нолик, сказал, что самолет из Сиднея сел двадцать минут назад. Тут же у Сони зазвонил мобильный.

– Не волнуйся, я жду багаж. Если сидишь в кафе, допей и съешь все, что заказала, – услышала она спокойный низкий мамин голос.

Глаза защипало, губы задрожали. Соня вдруг почувствовала себя совсем маленькой, как будто она стоит у забора на даче в детском санатории, вжав лицо между досками, и еще не видит, но уже точно знает, что родители приехали забрать ее домой.

– Мама, мамочка моя, как же я по тебе соскучилась!

– Ого, я не ослышалась? – хохотнула мама в трубку. – Ты ли это, Софи, моя строгая ученая дочь?

Вера Сергеевна похудела и выглядела отлично. Даже многочасовой перелет никак на нее не подействовал. Пахло от нее какими-то новыми духами с оттенком полыни. Высокий ворот синего свитера оттенял голубые глаза, узкие, как будто слегка прищуренные в полуулыбке.

– Я выспалась в самолете, но съесть там ничего не смогла, кухня на австралийских авиалиниях отвратительная, просто умираю с голода. Холодильник у тебя, разумеется, пустой. Предлагаю заехать куда-нибудь поужинать.

– Мама, уже ночь, – напомнила Соня.

– Ничего, в Москве можно найти открытый ресторан в любое время суток.

– Почему пустой холодильник? – обиженно встрял Нолик. – Я вытащил Софи в супермаркет, мы все купили к вашему приезду.

– Ты моя умница! – Вера Сергеевна чмокнула Нолика в щеку. – Если бы ты еще и проследил, чтобы Софи надела сапоги, а не кроссовки, тебе бы цены не было.

– Вера Сергеевна, сапог у нее нет, и дубленки нет. Я не виноват, что она такая.

– Хочешь сказать, я виновата? Ладно, завтра же пойдем по магазинам, приоденем мою девочку. – Мама взъерошила Соне волосы. – Скажи, какой дрянью ты моешь голову? И что за странная прическа?

– Мама, ты же знаешь, у меня они с детства стоят дыбом и торчат во все стороны, как у дикобраза.

– Просто иногда надо причесываться. Только не говори, что тебе некогда или безразлично.

– Я вообще лучше помолчу, – вздохнула Соня.

Она отправилась одна к стоянке, чтобы подогнать машину. Восторг по поводу маминого прилета слишком быстро сменился прежней тоской. Мама вела себя так, словно ничего не произошло. Ни слова о папе. Табу. Мама всегда была категорической оптимисткой и от других требовала постоянной бодрости. Плохое настроение, болезнь, даже простую усталость она воспринимала как личное оскорбление. Соню с детства преследовал вопрос: «Что у тебя с лицом? Ты чем-то недовольна?»

«Да, мамочка. Я недовольна. Папа умер, и я не могу улыбаться до ушей. Прости меня».

Конечно, Соня не сказала этого. Когда загрузились в машину и выехали на трассу, она гордо сообщила:

– Можешь меня поздравить. Мне предложили интересную работу. Наверное, я скоро уеду в Германию на год.

– В Германию? – Мамин голос прозвучал как-то странно. – Почему именно туда?

Соня стала рассказывать о проекте, о «Биологии завтра». Нолик иногда встревал со своими комментариями. Мама слушала молча. Соня не видела ее лица, смотрела на дорогу, но вдруг почувствовала, как сильно мама напряглась. Напряжение нарастало и наконец заставило замолчать Соню.

– Вера Сергеевна, вы что, не рады за Софи? – удивленно спросил Нолик.

Мама ничего не ответила, продолжала молчать, смотрела в окно. Когда какой-то «жигуленок» слишком резко затормозил перед ними, она вдруг принялась преувеличенно возмущаться безобразиями на московских дорогах, рассказывать о дорогах в Сиднее, и так до тех пор, пока Нолика не завезли к нему домой на Войковскую и не остались вдвоем в машине. Только тогда она произнесла:

– Отец звонил мне совсем недавно, когда вернулся из Германии. Просил прилететь как можно скорее. Сказал, что ему необходимо обсудить со мной нечто важное. Ни по телефону, ни в письме об этом говорить нельзя. Я сразу заказала билет на рейс, которым вот сейчас прилетела. Раньше я никак не могла, меня бы просто уволили. Господи, если бы я знала! А потом, когда все произошло и ты позвонила, я уже не могла обменять билет, вылететь раньше. Так получилось. Пока я говорила с тобой, у меня закружилась голова. Я упала у себя в кабинете, рассекла висок об угол стола. Было сотрясение мозга. Вот тут, под волосами, шрам. Пришлось изменить прическу, но врач сказал, потом ничего не останется.

Машина стояла на светофоре. В ярком фонарном свете Соня увидела шов на мамином виске.

– Противно, правда? – Мама тут же достала зеркало и поправила прядь. – Хорошо, что это не нос, не глаз, не щека.

– Мамочка, почему же ты ничего мне не сказала сразу, по телефону? – отчаянно прошептала Соня. – Ты так быстро прекратила разговор, я подумала, ты чем-то занята и это для тебя важнее папы.

– Спасибо. Ты хорошо обо мне подумала. Ладно, давай забудем. Тебе и так досталось. Когда ты собираешься улетать в Германию?

– Не знаю. Они должны мне позвонить. Хотя, может, и вообще не позвонят. Пропадут. Так ведь уже бывало. Сначала приглашают, обещают, а потом не перезванивают. Обидно, конечно, но я привыкла. Мам, ты не помнишь, когда ты говорила с папой, он ничего не сказал о проблемах с сердцем?

– С сердцем? Нет. Он уверял, что чувствует себя вполне здоровым, только стал быстро уставать. Слабость, голова кружится. Но это ерунда, скоро пройдет. Дело совсем в другом. Это касается нас всех, и прежде всего тебя.

– Меня?!

– Ну да. Я поэтому сразу и заказала билет. А тебе он ничего не рассказывал?

– Ничего. Только обещал, в тот последний вечер. Обещал, но не успел.

Москва, 1916

Володя и Агапкин вошли в подъезд мрачного доходного дома в Хлебном переулке, поднялись на пятый этаж. Дверь открыла пожилая хмурая горничная, молча приняла у них пальто и исчезла. В квартире пахло восточными благовониями так сильно, что у Агапкина закружилась голова.

– Вы забыли снять калоши, – напомнил Володя, – здесь повсюду ковры.

– Да, простите.

Пол в гостиной действительно покрывал мягкий лиловый ковер с каким-то замысловатым рисунком. Вместо электричества горело множество свечей. Подсвечники стояли на этажерках, низких столиках, на каминной полке, на полу. Мебель была старинная, темного дерева. Стены обиты малиновым шелком, потолок выкрашен в сумрачный синий цвет и украшен крупными стразами. Задрав голову, Агапкин разглядел созвездие Стрельца и ковш Медведицы. Стразы сверкали и переливались в дрожащем свете свечей.

На низком широком диване полулежала в живописной позе Рената. На ней было что-то красное, кисейное, вроде туники. Пепельные, мелко вьющиеся волосы повязаны алой лентой. Агапкин заметил, что ноги ее открыты, босы. Рядом в кресле, свернувшись калачиком, мирно спала черноволосая барышня в коричневом гимназическом платье. На подлокотнике кресла сидел молодой мужчина со светлой жидкой бородкой, длинными волосами и неприятными бараньими глазами навыкате. Он держал толстую, очень старую книгу в потертом коричневом переплете и что-то читал оттуда, тихо, монотонно, как будто отчитывал покойника. Агапкин не мог понять, какой это язык. По звучанию он напоминал арабский.

Рената молча кивнула и приложила палец к губам. Спящая девушка не проснулась, мужчина продолжал читать.

Володя поцеловал руку Ренате, сел рядом с ней на диван. Агапкин смущенно пробормотал «Добрый вечер» и остался стоять. Рената жестом указала ему на кресло возле низкого столика. На нем кроме подсвечника с тремя толстыми свечами стояло медное блюдо, на котором дымилось множество маленьких ароматических пирамидок. Дым обволакивал, впитывался не только в легкие, но и в кожу. Голова уже не кружилась. Голос читавшего завораживал, Агапкин поймал себя на том, что ему хочется закрыть глаза и покачиваться в ритме странного текста. Он тряхнул головой, незаметно ущипнул себя за ляжку сквозь брюки и тут же поймал спокойный, задумчивый взгляд Ренаты. Все это время она наблюдала за ним, смотрела, не моргая. В ее расширенных зрачках отчетливо дрожало пламя свечей. Агапкин кашлянул и шепотом спросил:

– Какой это язык?

– Самый древний из существующих. Язык Гермеса Трисмегиста, язык «Изумрудной скрижали». Не пытайтесь понять, просто слушайте, как музыку.

Между тем в гостиную бесшумно вошли еще двое мужчин. Один маленький, щуплый, белесый, словно присыпанный мукой. Второй высокий широкоплечий красавец с породистым, но удивительно глупым лицом. Таких, черноусых и гладких, рисуют на рекламе ароматизированных папирос «Роскошь». Все, кроме спящей девушки и читавшего, обменялись молчаливыми поклонами. Мужчины расселись по креслам.

Агапкин упорно боролся со странной, сладкой дремотой. Веки стали тяжелыми, тело не слушалось. Он уже понял, что в курящиеся благовония добавлена изрядная доля опиатов. Незаметно он уснул, провалился во мрак, увидел фигуру мужика с перерезанным горлом и во сне подумал, что Володя не случайно завел его в тот страшный проходной двор и даже как будто заранее знал, что там должно произойти.

Голос читавшего давно затих. В гостиной шел приглушенный спокойный разговор. Агапкин все слышал, но не мог шевельнуться и открыть глаза. Говорили по-русски, но так же непонятно, как если бы это был язык Гермеса Трисмегиста.

– Открывшие тайну первовещества не умирали. Великие Мастера разыгрывали собственную смерть, чтобы не искушать профанов.

– Вы, конечно, имеете в виду естественную, а не насильственную смерть? Если не ошибаюсь, Арнольд из Виллановы был сожжен на костре Святой инквизицией в 1314 году.

– Вот именно, что ошибаетесь. Подвергнуты аутодафе и сожжены были его труды, уже после его смерти, им самим инсценированной. Неизвестно, сколько трудов Мастера Арнольда уцелело, по миру бродит множество подделок. Это работа пафферов, мошенников от алхимии. Они подписывали именем Мастера Арнольда любую чушь. Достоверно доказана подлинность лишь одного небольшого труда Мастера, обнаруженного неким Пуарье в XVI веке. Там речь идет о возможности продлить жизнь до нескольких столетий. Но, как обычно у великих Мастеров, сам способ омоложения изложен иносказательно. Например, под «кровью» разумеется не человеческая кровь, и даже не кровь животных, а душа металлов. Ртуть – вовсе не то, что мы знаем как содержимое трубки градусника и основу ртутной мази. Сера и свинец тоже только символы.

– Но золото уж точно не символ. Раймонд Луллий алхимическим путем наделал для короля Эдуарда III столько золота, что из него еще долго потом чеканили дукаты, которые назывались «раймундины». Монеты до сих пор хранятся в Британском музее и в Лувре, есть они и у частных коллекционеров.

– Любопытно, что делать золото для короля Луллий начал уже после своей смерти.

– Алхимическое золото не цель, а средство, всего лишь промежуточный этап, правда, последний. Если при помощи полученной субстанции простой металл становится золотом, значит, первовещество найдено и можно принимать его внутрь. Перед приемом следует сорок дней строго поститься и тщательно очищать организм.

– При помощи клистира?

– Именно. Затем порошок первовещества принимается в гомеопатических дозах. В результате у Мастера выпадают все волосы, зубы, слезают ногти, шелушится кожа. Наступает недолгий летаргический сон, из него Мастер выходит молодым и здоровым, с новыми волосами, зубами, ногтями, кожей. Так может продолжаться несколько веков.

– Что же такое это первовещество?

– Повторяю, рецепт зашифрован, и ключ к шифру можно найти только путем самостоятельного многолетнего уединенного делания.

– А можно и не найти.

– Отравиться, умереть или сойти с ума.

– Да, большинство опытов заканчивались именно так либо подменялись сознательным мошенничеством, как в случае с господином Калиостро. Он зарабатывал недурные деньги, купая богатых профанов в ртутных ваннах. Волосы и зубы выпадали, он говорил, что так и нужно. Омоложенные умирали, но находились очередные профаны, готовые поверить мошеннику.

– Тот, кто добывал первовещество, молчал об этом.

– Не всегда. Вот послушайте: «Наконец я нашел, что искал, и узнал это по едкому запаху. После этого я с легкостью завершил Делание, и, поскольку я открыл способ приготовления первовещества, я не смог бы ошибиться, даже если бы захотел». Это Николай Фламель. Перевод со старофранцузского мой. Мастер Фламель написал это в 1382 году. Он был бедным писарем, жил в Париже, очень скромно. Именно с 1382 года стал стремительно богатеть. Доподлинно известно, что никакого наследства он не получал и никаких кладов не находил. Но вдруг за несколько месяцев он приобрел в собственность более тридцати домов и участков земли в Париже, оплатил постройку трех больниц для бедных, с часовнями. На свои средства восстановил церковь Сен-Женевье-де-Арден, пожертвовал большие суммы в пользу госпиталя для слепых Кенз-Вент. Госпиталь до сих пор существует в Париже, и ежегодно проводится праздник памяти Фламеля. Сохранилось множество официальных документов, свидетельств бескорыстной щедрости Мастера. При этом сам он продолжал жить в том же бедном доме возле кладбища Святых Младенцев. Конечно, слух о его богатстве дошел до короля Карла VI, и к Мастеру был послан для инспекции королевский чиновник де Крамуази. Вернувшись, чиновник доложил королю, что слухи о богатстве писца – ложь. Фламель и его жена едят на глиняной посуде и носят грубые простые одежды. На самом деле Мастер подкупил чиновника, раскрыл ему свою тайну и поделился первовеществом. Вскоре де Крамуази разбогател и стал выглядеть на двадцать лет моложе. Что с ним случилось потом, неизвестно. А Мастер Фламель через несколько лет разыграл сначала смерть своей жены, затем свою собственную кончину. На кладбище Святых Младенцев были похоронены два бревна, одетые в их платья. Потом они встретились в Швейцарии, купили поддельные документы и отправились в Индию.

– Почему же великие мастера не хотели умирать, если знали, что смерти нет? – спросил высокий девичий голос.

Агапкину наконец удалось открыть глаза. В гостиной был тот же полумрак. Гимназистка уже не спала, сидела на ковре у ног белесого господина. Говорил в основном он. Остальные слушали и задавали вопросы. Последний вопрос задала гимназистка, но отвечать на него белесый не стал, он посмотрел на Агапкина. Глаза у него были желтые, с красноватыми белками. Взгляд пристальный, холодный и внимательный. За весь вечер он ни разу не улыбнулся.

– Федор Федорович, как вы себя чувствуете?

– Спасибо, хорошо. – Агапкин откашлялся, прочистил горло и с удивлением обнаружил, что действительно чувствует себя бодрым и выспавшимся.

– После стольких бессонных ночей и тяжелых разочарований вам необходим отдых, – продолжал белесый, – нервы ваши расстроены. Вы не понимаете, почему опыты профессора Свешникова заканчиваются успешно, а у вас животные дохнут. От этого можно сойти с ума.

Белесый смотрел ему в глаза не моргая, говорил медленно, мягко, и у Агапкина не было ни сил, ни желания лгать. Наоборот, ему захотелось поделиться с этим умным спокойным господином всем, что так мучило его в последние месяцы.

Загрузка...