Дурные вести
стучатся в окно,
не счесть их, не счесть их…
Найдут адресата
в кафе и кино,
в цеху и конторе,
в дыре под забором,
и как стекловата,
облепят всё тело,
облепят глазницы —
им больше не видеть
ничего, —
кроме белого,
белого горя,
моря
вестей, забившего трубы
останками трупа
гнилого
и провод сорвавших
между столбами.
Вобравшие
тлен, сметают полами
паутину и пыль
с моего окна —
такая с них польза,
а боль не сильна,
в какую бы позу
я не вставал.
Тринадцатый вал
давно прокатился
по членам моим,
ещё в детстве, детстве,
теперь нам нестрашно,
теперь мы молчим
напыщенно, важно,
и даже не знаем,
когда «я»
превратилось в «мы».
Лишняя маета,
пустые сны
вся эта разгадка
гадкая, гадкая,
как вести с другой стороны.
Кто-то умер, — щебечет одна,
шепчет вторая: луна полна,
третья вещает: нас не поймут,
бормочет четвёрка: время уснуть
настало, настало, настало,
пятая молвит: пожил ещё мало.
О стекло разбивают грудь
как птицы, посмертно воркуя,
и кровью чертя мысли свои;
мне же теперь не уснуть, не уснуть,
до утра толкуя
послания их.
Шестая писала,
что я — пустота,
седьмая ворчала:
злая судьба;
в посланье восьмой
расшифрован был стон,
девяткиный вой
был тоже о том,
что мир
нас не сможет любить,
а мы ему это
не сможем простить.
Скверный эфир!
Наложить бы вето
ему на волны,
лишних смыслов полные,
да не знаю, как
выключить чёртово
радио так
(кнопки — стёртые),
чтобы не выключить себя.
Вести дурные клубят, клубят
чёрным в моей голове,
настойчивы, будто сектанты,
сверхновый завет
с пафосом, будто брильянты
суют мне под двери
и благодарности ждут.
Выбираю «не верить»,
завет растекается,
чистая ртуть —
— металлоскиталица,
и оседает бронхитом
в правом обжитом
бактерией
лёгком и, укореняясь,
пускает споры.
Не существует прибора,
что их извлечёт,
не повредив мою самость
даже на самую малость.
Мне ж остаётся учёт
бесстрастный вести,
и иногда, от скуки,
плести
заунывно о муках
очередную балладу,
кою никому и не надо.