Глава третья ПОМЕЩИЧЬИ НРАВЫ

МАТУШКИНО ХОЗЯЙСТВО

Хозяйство матушки приходило все в больший порядок. Причиной этому были не только ее неустанные хлопоты, но и заботы няни. Без няни матушке вряд ли удалось бы узнать всю подноготную каждой крестьянской семьи. Несмотря на ее простое отношение к крестьянам, несмотря на то, что она сама нередко заходила в избы, крестьяне все-таки чуждались ее. Совсем иначе относились они к няне: в каждой крестьянской семье она была своим человеком. Няню всегда звали на крестьянские свадьбы, у нее было много крестников среди крестьянских ребят. Няня ходила к больным и носила им лекарства, гостинцы — кусок булки или детскую рубашонку, перешитую из нашего старья.

Крестьяне хорошо знали, что няня бережет барское добро пуще своего глаза, но они все-таки были уверены, что из-за нее не выйдет неприятности, что она первая усердно похлопочет за каждого из них.

— Бедность лютая нас одолела! — жаловался ей крестьянин Игнат. — Почитай каждый год хлеб с мякиной едим, да окромя щей с крапивой али щавеля до конца лета другого приварка не знаем. А нынче и его забелить нечем — последняя коровенка околела.

— Барыня-то наша получше других тем, что не драчлива, — говорила хозяйка избы, которую навестила няня. — Да только это в ней и есть, а своего добра не упустит. Ох, не упустит! Не таковская! Ведь она день-деньской торчит на косовице али на жнитве, все около тебя топчется да так во все глазоньки и глядит на тебя, чтобы ты, значит, хоть трошку времени без работы не осталась. Ведь дохнуть тебе не даст. Намедни как зачнет меня кликать, да раз за разом… Подхожу, а она мне:

"— Что, — говорит, — Аннушка, куда ты все бегаешь? Почто серп бросаешь?

"— Матушка-барыня, ребенок туточка, у кустов положен… Кормить его бегаю.

"— А сколько ему?

"— Пятый месяц, матушка, ничего, окромя груди, не примает.

"— Что же, — говорит, — надо кормить, так корми, а забавляться с им не забавляйся, — мне со своими тоже забавляться не приходится".

— И правду говорит, вот те Христос, правду, — подтверждает няня, — ей не до забавы. Чуть свет-то забрезжит, она уж на ногах. А насчет коровы не сомневайтесь, выпрошу, как пить дать, выпрошу.

Навещая крестьян и выслушивая их просьбы и жалобы, няня, однако, не забывала интересов матушки. Как ни добра и жалостлива была няня, но о пользе нашей семьи она заботилась прежде всего.

— Старайтесь, милые, Христа ради, старайтесь… — говорила няня частенько крестьянам. — Ведь У него-то, у покойника Николая Григорьевича, большая забота была о своих крепостных. Даже перед смертушкой думушку эту про вас крепко держал. Да и барыня вас не обидит, как перед богом говорю, свято будет блюсти завет покойника.

— Васильевна, — спросил ее однажды молодой крестьянин, — скажи ты нам по всей чистой совести, — как, значит, барин-то наш помирал… что он сказал? Наши бают, что он женку-то свою, барыню нашу дюже стращал: "Не забижай, — говорит, — своих крестьян, чтоб они, значит, не прокляли и осиновым колом твою могилу не проткнули".

— Насчет осинового кола не поминал. Вот вам Христос, этих слов не было. Я с барыней безотходно при его кончине у постели стояла. Все словечки его предсмертные как молитву затвердила… Про вас он вот что сказывал барыне: "Не позволяй, — говорит, — никому крестьян твоих обижать. Пусть из-за тебя не раздаются их стоны и проклятья". Вот, как перед истинным, правду вам сказываю.

При этом няня крестилась на образа. Все эти разговоры происходили при мне. Няня всюду таскала меня с собой. После смерти Нины она не доверяла меня никому, да и я сама ни за что не осталась бы без нее. Сидя в углу на лавке, я внимательно прислушивалась к беседе.

— А как — староста Тимофей не очень вас обижает? — спрашивала няня крестьян. — Сказывают, больно зашибать стал, да и на руку не чист. Правда это или враки?

— Ну, а кто же, — допытывалась она, — ныне самый работящий, самый справедливый крестьянин в Погорелом?

Такими беседами няня приносила матушке большую пользу. Вернувшись после одного из таких посещений, она заявила ей, что староста Тимофей начинает запивать, а что самый работящий и надежный крестьянин — Лука. В первое же воскресенье его призвали к матушке: она долго беседовала с ним, а затем назначила его старостой вместо Тимофея.

На нашего старосту падало много забот и труда. Он должен был вставать раньше всех и быть первым в поле и на всякой сельской работе; он должен был зорко наблюдать, чтобы работники трудились не покладая рук, он обязан был подавать пример другим опытностью и усердием. Когда крестьяне возвращались домой на обед и ложились отдыхать, староста шел еще во двор проверять работу стариков и подростков, которым он поручал рубить дрова, вывозить навоз или кирпич.

После ужина староста не мог тотчас же завалиться печку или покалякать на завалинке; почти каждый вечер его звали в горницу, где с полчаса он разговаривал с матушкой о том, как и что было сработано сегодня и что делать на другой день.

Но зато земля старосты, как и господская, обрабатывалась матушкиными крепостными. Если изба и хозяйственные постройки старые требовали ремонта, то и это делалось матушкиными рабочими. При вступлении в должность староста получал в собственность с господского двора корову и несколько овец и, кроме того, ежемесячно ему выдавали рожь, ячмень и гречиху. Он не знал многих тягот. Летом каждая крестьянская семья обязана была доставлять своей госпоже определенное количество яиц, орехов, грибов; зимою — пряжу и холст. От всего этого староста и его семья были освобождены. Он был единственным крестьянином, который как в урожай, так и в неурожай мог круглый год есть хлеб без мякины и всегда имел чем забелить свой приварок.

"КАРЛА"

Как ни туго приходилось нашим крестьянам, но в соседних поместьях им жилось еще хуже.

Вскоре после нашего переселения в деревню к матушке то и дело стали ходить крестьяне из Бухонова. Бухоново принадлежало старшему брату матушки Ивану Степановичу Гонецкому, который жил в Петербурге. Имением же управлял немец Карл Карлович.

Прежде чем явиться к матушке, мужики и бабы вызывали няню и умоляли ее упросить "барыню" заступиться за них и обуздать "Карлу"… Но матушка строго-настрого велела няне выпроваживать бухоновских крестьян. Она говорила, что хотя и верит их жалобам, но ничего не может сделать: она считала, что не имеет права вмешиваться в дела своего брата.

Но вот однажды весною, в праздничный день, у нашего крыльца собралась огромная толпа бухоновских крепостных. Несмотря на то, что матушка отказалась выйти, крестьяне не расходились и даже объявили, что не тронутся с места, пока барыня не выслушает их. Волей-неволей матушке пришлось выйти. Тогда из толпы выступило вперед несколько человек.

Долго жаловались крестьяне матушке на "Карлу" и подробно рассказывали ей про его зверства. Они просили, чтобы она сама приехала в Бухоново проверить все, что они говорят, а потом и написала бы братцу — их барину.

Выслушав бухоновских крестьян, матушка пообещала исполнить их просьбу.

В ближайшее воскресенье она отправилась в Бухоново. А вместе с ней и мы с няней. Няня могла понадобиться для разных услуг, на мое же путешествие смотрели, как на маленькое развлечение для меня.

Матушка распорядилась, чтобы для нас была приготовлена собственная провизия.

— "Карла" будет звать нас к себе, — говорила — она, — но я не желаю даже входить к нему. Есть у него хлеб-соль, а потом на него же жаловаться — это не в моих правилах.

Помещичий дом в Бухонове стоял на другой стороне нашего озера. Решено было отправиться туда на лодке. На весла матушка посадила старосту и еще двух крестьян.

Едва мы высадились на берег, как к нам подошел Карл Карлович.

Это был среднего роста коренастый мужчина, с небольшим брюшком, с очень белым одутловатым лицом, с ярким румянцем на щеках и голубыми глазами. У него были необычайно красные отвислые губы, которые напоминали двух только что насосавшихся кровью пиявок.

Подходя к матушке, "Карла" улыбнулся так весело и радостно, точно встречал родную мать. Он засыпал ее любезностями и приветствиями. По-русски он говорил хотя и не совсем правильно и с иностранным акцентом, но так, что все можно было разобрать. Он сказал что давно собирался посетить матушку и очень рад ее видеть.

— Самовар и закуска уже на столе! — кончил он.

Прямая и честная, матушка ненавидела всякие подходы и извороты. Поэтому она сразу же объявила ему, то не может принять его угощения, что приехала не в гости, а для того, чтобы посмотреть на житье-бытье крестьян и описать все, что увидит, своему брату.

Услышав это, "Карла" переменился в лице. Из заискивающего он сразу сделался наглым. Запальчиво и резко он отвечал матушке, что она не смеет устраивать у него ревизии, что управление имением поручено ему, а значит, он здесь единственный и полновластный хозяин. При этом он как-то грозно подступал к матушке и последние слова почти выкрикнул своим тонким голосом.

Няня в ужасе всплеснула руками.

— Ах, ты, немецкая колбаса! Да как ты смеешь с нашей-то барыней так разговаривать? — воскликнула она.

— Берегись, старая ведьма! — закричал "Карла", поднимая на няню палку.

Я разревелась. Но матушка не была труслива. Она; гордо подняла голову и гневно крикнула:

— Только посмейте прикоснуться к кому-нибудь из моего семейства или из моих крестьян. Прочь с дороги! Я буду делать то, что мне надо. — С этими словами она смело двинулась вперед. А за нею последовала и вся ее маленькая свита. От неожиданности "Карла" даже попятился назад, но продолжал выкрикивать нам вслед какие-то угрозы.

Матушка входила в каждую избу. Она расспрашивала хозяина, есть ли у него лошадь или корова, узнавала, много ли дней он работает на барина и какие повинности уплачивает, как и за что был наказан, велела подать ей хлеба и приварок, пробовала то и другое, осматривала детей, заходила в хлев и другие пристройки, если они были, и все свои наблюдения тут же заносила в записную книжку. Весь день ушел у нас на осмотр изб бухоновских крестьян.

Когда матушка вернулась домой, она сразу села за письмо к брату.

Много лет спустя среди различных деловых бумаг моей матушки я нашла и черновик этого послания. Вот что писала в нем матушка своему брату:

"Драгоценный и всею душой почитаемый братец Иван Степанович! Испытав на себе всю братскую доброту Вашего нежного сердца и Вашу заботу обо мне и моей дочке Саше, я решаюсь написать Вам обо всем что делается в Вашем поместье Бухонове.

"Поверьте, братец, честному слову Вашей сестры что не из бабьего любопытства, не по женской привычке совать свой нос в чужие дела решилась я поехать в Ваше именье и своими глазами посмотреть оправдаются ли жалобы Ваших подданных на их управителя.

"К сему неприятному действию меня побудили долг совести и желание моего покойного мужа — Вашего друга — сколь возможно блюсти интересы крепостных… От себя еще прибавлю, что собственный наш помещичий интерес должен нас заставлять это делать… Жалобы на мучительства, причиняемые крестьянам их управителем, поступали ко мне уже более года. Однако выступить перед Вами их заступницей я решилась только после самоличного строгого расследования этих жалоб. И вот, братец, считаю долгом отписать Вам обо всем, что видели мои глаза и слышали мои уши.

"Все Ваши крестьяне совершенно разорены, изнурены, вконец замучены и искалечены Вашим управителем-немцем, прозванным у нас "Карлою". "Карла" этот есть лютый зверь, мучитель столь жестокий, что если б ненароком по нашей захолустной местности проехал знаменитый сочинитель, чего, конечно, не может случиться, он бы на страницах своего творения описал "Карлу" как изверга человеческого рода. Извольте сами рассудить, бесценный братец: в наших местах "барщина" состоит в том, что крестьянин работает на барина, три и не более четырех дней в неделю. У "Карлы" же барщину отбывают шесть дней, с утра до вечера, а на обработку крестьянской земли он дает Вашим подданным только ночи и праздники. Ночью и рабочий скот отдыхает, так может ли человек работать без отдыха? В одни же праздники, если б даже никогда не мешали дожди, крестьянин не мог бы управиться со своим участком. А потому и произошло то, что гораздо больше половины Ваших крестьян оставляют землю, необработанной.

"Как хозяйка уже с некоторым опытом, могу сказать Вам, что Вы теряете от этого всю выгоду, которую можете получить от своей земли, и оная обратится в настоящий пустырь, на котором будут расти только сорные травы. Сие происходит оттого, что немец свел на нет хозяйство крестьян: во дворах и хлевах Ваших подданных хоть шаром покати — ни коровенки, ни лошаденки, ни курчонка, ни поросенка, ни овцы. Нет домашних животных — нет и навоза, а без оного земля нашей местности не может родить ни хлеба, ни даже подстилки для скотины. Как ни убога наша местность, но нигде крестьяне не выглядят такими жалкими, заморенными, слабосильными, как в деревнях, принадлежащих Вам, милый братец. Должна сказать по совести, что и у меня крестьяне не богатей и едят хлеб с мякиной, но я ведь только год с небольшим как взяла хозяйство в свои руки и всеми силами стараюсь устроить их получше. Это имеет большое значение для нашего же помещичьего расчета: если требовать, чтобы лошадь скорее бежала, чтобы корова давала хороший удой, скотину необходимо кормить, так и человека; может ли он работать, когда голодает и ест хуже пса? Ваши крестьяне почти круглый год пекут хлеб из мякины, иногда подмешивая в нее даже древесную кору и только горсточку, другую подбрасывая в тесто гороховой или ржаной муки. В избе нет ни куска сала, ни солонины, ни молока — нечего в варево бросить. Дети крестьян — настоящие страшила: с гнойными глазами, с облезлыми волосами, с кривыми ногами; кто из них и на печи кричит, потому что "брюхо дюже дерет", как сказывают их родители; мор детей ужасающий. Того из ребят, который может передвигать ногами, родители посылают "в кусочки", то есть милостыню собирать. Нищенствуют и взрослые.

"Когда "Карла" встретит кого с сумой, он нещадно бьет его плетью и палкой, но это не помогает, и люди выходят на дорогу, ибо дома нечего есть. "Карла" бьет не только за нищенство — бьет он смертным боем и мучительно истязает Ваших подданных, ежели работник запоздает на работу, либо покажется "Карле", что он работает медленно, а, боже сохрани, ежели крестьянин пожалуется на свою хвору, а хуже того — на свои недостатки. На такого налагается бесчеловечная расправа плетью, а в придачу удары толстой палкой.

Сзади "Карлы" всюду, как его тень, ходит — горбун Митрошка. Куда идет "Карла", туда и горбун тащится с плетью через плечо, а у самого-то "Карлы" в руках всегда дубинка с медным набалдашником. Чуть кто провинится, — будь то на жнитве, либо на косовице, — "Карла" махнет рукой, а уж Митрошка знает, что делать: сейчас срывает с провинившегося одежду догола, валит на землю, садится на него, а "Карла" непременно сам начинает полосовать его плетью. Так он наказывает и женщин и мужчин. Несколько месяцев тому назад двух женщин запорол насмерть: одна умерла через два дня, а другая — через неделю. Было следствие, — отвертелся большими взятками. Крючкотворы судейские да полицейские оправдали его на таком основании, что обе бабы умерли не от его немецкой лютости и не во время порки, а оттого что были хворые. Немец учиняет над Вашими крепостными и более мерзкие истязания, о которых я, как женщина, не решаюсь и писать Вам, дорогой братец…

"Сколько работников Вы, братец, лишились из-за "Карлы"! Одни в бегах, другие утопились и повесились, третьи вечными калеками сделались, остальные с виду жалки, слабосильны и едва ли могут хорошо исполнять настоящую крестьянскую работу, а те, что подрастают, еще хуже. Я каждый день жду, что крестьяне что-нибудь учинят над своим лиходеем. Ведь на каторге им, почитай, легче будет жить, чем у немца.

"Дорогой братец, — кончала свое письмо матушка, — зная Ваше благородное сердце, я надеюсь, Вы не оставите без возмездия злодеяний "Карлы" и положите конец его управлению, вредному для Ваших интересов. Я могу доказать, что он обесценил и разорил Ваше достояние, и даже решаюсь сказать — обесчестил наше родительское гнездо".

Мой дядюшка Иван Степанович Гонецкий всегда думал, что россказни об истязании крестьян помещиками были не что иное, как выдумки и фантазии досужих голов. Поэтому письмо матушки — его родной сестры, которой он безусловно верил, — произвело на него огромное впечатление. Но больше всего его испугало, что управляющий бросил грязную тень на его имя. Он укорял свою сестру, что она раньше не рассказала ему о безобразиях его управляющего, и умолял ее взять имение в свои руки. Кроме того, он написал немцу о том, чтобы тот немедленно убирался из его имения, и становому, чтобы тот постарался как можно скорее выгнать "Карлу" из Бухонова.

Вскоре после посещения матушкой Бухонова до нас дошел слух, что "Карла" внезапно куда-то уехал. Очевидно, немец удрал за границу. Так, по крайней мере, думал становой, который незадолго до этого говорил с ним.

Итак, у матушки появилась новая забота — управление имением брата. Она назначила в Бухоново особого старосту. Он должен был каждую неделю приезжать к ней и давать отчет о делах хозяйства. Но и сама она то и дело отправлялась туда. Теперь она стала еще больше занята, еще меньше обращала внимания на родных детей и на то, что делалось у нас в доме.

О своих распоряжениях матушка сразу сообщила дяде. Она написала, что в продолжение нескольких лет не будет посылать ему с имения никаких доходов, а деньги, оставшиеся с продажи зерна, употребить на улучшение хозяйства.

Дядя не ошибся, поручив свои дела матушке. Благодаря тому, что он вполне подчинился ее требованиям, она хотя и не очень скоро, но в конце концов Довела имение брата до весьма порядочного состояния.

ДЕВИЦЫ ТОНЧЕВЫ

То, что происходило в Бухонове до того как матушка взяла бразды правления в свои руки, было весьма не редким явлением.

Недалеко от нашего поместья находилась усадьба, принадлежавшая трем сестрам, девицам Тончевым.

Младшей из них было уже под сорок лет, а старшей — за пятьдесят. Все три сестры жили вместе, обожали друг друга и называли себя нежными уменьшительными именами. Старшая — Эмилия — звалась Милочкой, вторая — Конкордия — Дией, а третья — Евлампия — Лялечкой. Эти имена мало подходили к их виду и грубым манерам. Среди соседей-помещиков за всеми тремя установилось одно прозвище: "стервы-душечки".

Если бы на Милочку (то есть на старшую) надели солдатский мундир и шапку, никто не заподозрил бы, что это переряженная женщина: такая она была высокая, жилистая и сухопарая, с длинными руками, огромными ногами и громким мужским голосом. При этом она ходила с палкою в руке и с большой собакой, которая по ее приказанию бросалась на каждого, рвала одежду и жестоко кусала.

Вторая сестра напоминала собой куклу сделанную из ваты и тряпок: такой она была пухлой, рыхлой, с расплывчатыми чертами лица. Лоб, нос и щеки ее имели неестественно красный цвет — точно со всего лица была сорвана кожа.

В то время как Милочка разговаривала резко, грубо и отрывочно, Дня выражалась в приторно- сладком тоне, жеманясь и закрывая глаза; голос у нее был скрипучий, как неподмазанное колесо.

Третья девица — Ляля была несколько лучше своих старших сестер. Однако манерами и поведением она едва ли не была самой смешной. Несмотря на свои сорок лет, Ляля продолжала наивничать: при виде каждого мужчины стреляла глазками, разыгрывала из себя молоденькую козочку, которая все еще хочет прыгать, шалить, забавляться.

В семье своей она была любимицей. Сестры считали ее красавицей, наряжали ее, баловали и не теряли на надежду ее замужество. Вечно занятые Лялиным приданым, они мучили своих крепостных, заставляя их дни и ночи проводить за пяльцами и ткацким станком. У крестьян, принадлежавших девицам Тончевым, была не только более тяжелая барщина, чем у других помещиков, но когда у Милочки сено не было убрано, а выпадала хорошая погода, она и в "крестьянские дни" заставляла крестьян убирать помещичий луг или поле. Кроме барщины, бабы несли еще тяжелые повинности зимой и летом. Каждая из них на приданое Ляли должна была приготовить определенное количество полотна и напрясть ниток изо льна и шерсти, вышить русским швом несколько полотенец и простынь, а летом доставить хозяйкам изрядно ягод и грибов, свежих и сухих — одним словом, крестьяне так были заняты круглый год, что у них не оставалось больше времени для собственного хозяйства. При всем этом не выпадало у них дня без побоев и наказаний. За самую маленькую провинность староста в присутствии двух старших сестер сек до полусмерти провинившихся крестьян. Сами же сестры так часто били по щекам своих горничных и пяльщиц, что те постоянно ходили со вспухшими лицами.

Не раз обращались крестьяне к своей госпоже, говоря, что они не только разорены, но и завшивели, так как бабы не имеют времени ни приготовить холста на рубаху, ни помыть ее. Но Милочку нельзя было разжалобить. Убедившись в этом, крестьяне стали пропадать в "бегах", а иногда выказывали непослушание сестрам.

Так однажды они наотрез отказались выйти на барскую работу не в "барщинный день". Хотя за этот бунт против помещицы всем пришлось понести суровую кару, но это не остановило крестьян. Вскоре с сестрами произошел такой случай.

Как-то раннею осенью все три сестры возвращались домой с именин часов в двенадцать ночи. Они ехали в тарантасе с кучером на козлах. Было очень темно, а им приходилось версты четыре сделать лесом. Когда они проехали с версту, их вдруг окружила толпа людей. Одни схватили под уздцы лошадей и стянули кучера с козел, другие вытащили из экипажа полуживых от страха сестер. Кучера и Лялю связали, заткнули им тряпками рты и оттащили в сторону. Милочку же и Дию сильно выпороли.

Узнать нападавших не было никакой возможности: на головах у них были надеты мешки с дырками для глаз, а во рту за щеками были наложены орехи или горох, так что несколько слов, сказанных во время расправы, никого не выдали.

Затем нападавшие скрылись в лесу.

Ошеломленные девицы не могли даже кричать. Наконец младшей как-то удалось избавиться от повязки, стягивавшей ее рот, и она начала звать на помощь. Долго ее крики оставались без ответа. Но вот один помещик, возвращавшийся с тех же именин, на которых были и сестры, услышал крик и поспешил на помощь. Только благодаря ему сестрам не пришлось заночевать в лесу.

Хотя сестры, пылая ненавистью и жаждой мщения, известили о случившемся местное начальство и обратились даже к самому губернатору, дело о "злонамеренном нападении на сестер Тончевых и о жестоком избиении двух старших из них" не привело ни к каким результатам.

Участники нападения не были обнаружены.

Не прошло и нескольких месяцев после этого случая, как у сестер сожгли новый, только что отстроенный дом. Девицы Тончевы уже собирались переезжать в новое помещение, когда получили известие о пожаре. На этот раз улики были налицо: виновник поджога, как доказало следствие, бежал в ту же ночь и не был разыскан.

Как эти несчастия, так и побеги крестьян заставил сестер в конце концов волей-неволей несколько ограничить свое самодурство и притеснения своих подданных. Но уже одно то, что они вынуждены были итти на уступки, доводило их до чудовищной ненависти к крепостным. Однако теперь к этому чувству примешивался и страх. В глубине души ни Тончевы, ни другие помещики уже не чувствовали себя спокойно: очевидно, урок, данный крестьянами, пошел впрок.

ДЕРЕВЕНСКИЕ РАЗВЛЕЧЕНИЯ

Скучно жилось нам в нашем поместье. Самое пустое и малое развлечение для нас, детей, было уже событием. Иногда, чтобы развлечь меня, няня приводила ко мне для игры крестьянских ребят, но с ними у меня не выходило настоящего веселья. Чуть только начинали кричать и бегать вперегонки по двору, как сразу же мужик или баба, проходя мимо, одергивали крестьянского ребенка, нечаянно задевшего меня: "Как ты смеешь, постреленок, барышню толкать!"

Только у Воиновых я могла вдоволь нарезвиться. Я крепко подружилась с детьми Воиновых Олей и Митей, Если бы не они, я бы не знала, что такое настоящая детская возня, смех, болтовня и игры. После беготни, когда мы чуть не падали от усталости, нам приносили французские книжки с картинками. Ольга Петровна начинала читать какой-нибудь рассказ, и дети звонко хохотали. Не понимая ни слова по-французски, я вспыхивала от смущения, и на глаза мои навертывались слезы. Тогда Ольга Петровна сейчас же принималась объяснять прочитанное по-русски, или приносила карты для игры в "дурачки", или вытаскивала из ящика куклы и лото. Но всем этим играм мы предпочитали сказки. И тут-то я завоевала первое место.

От няни, Саши и горничных я знала много сказок. Пересказывая их, я часто изменяла концы и присочиняла новые приключения. Такие сказки я уже считала своими. Оля и Митя с восторгом выслушивали все мои рассказы. Узнав от детей, что я умею "сочинять" сказки, Ольга Петровна и Наталья Александровна захотели непременно меня послушать. Несмотря на мою конфузливость, я в конце концов стала рассказывать свои сказки и при них. Похвалы взрослых и внимание моих слушателей вскружили мне голову.

"Если они, — рассуждала я, — возвышаются передо мной знанием французского языка и богатством, то я во что бы то ни стало должна затмить их хоть этим". Сидя дома, я все думала теперь о том, как бы мне сочинить новую сказку, как бы еще более поразить моих приятелей.

И вот я стала вводить в свои рассказы всяких чертей, кровожадных уродов, оборотней, людоедов и разных страшил. Рассказывая сказку, я стала изображать ее в лицах: говорила "загробным" голосом, то повышая его, то понижая, урчала, кричала, визжала колотила палкой по полу, бегала на четвереньках когда представляла животных. Митя и Оля так полюбили мои сказки, что мы даже забросили все игры.

Бывало они чуть завидят меня, как сейчас же требуют, чтобы я им рассказывала. Митя с утра до ночи мог слушать мои сказки, в самых страшных местах он дрожал, как осиновый лист. Я переставала рассказывать, но Митя со слезами умолял меня продолжать. Меня, однако, мучили его слезы, и я успокаивала его, говоря:

— Не бойся, Митя… я пропущу теперь самое страшное…

— Нет, нет! Ничего не пропускай! Рассказывай пострашнее…

Мое рассказыванье кончалось обыкновенно тем, что мы все поднимали рев. Старшие, вбежав в комнату и узнав, в чем дело, вместо того чтобы прекратить эти зловредные россказни, начинали хохотать.

Если Воинова не было дома, мы забирались в его кабинет. Впрочем, эту комнату трудно было назвать кабинетом: она вся была заставлена пяльцами, и, если бы не конторка в углу, можно было бы подумать, что это девичья.

Воинов, напоминавший своими круглыми глазами сову, а сгорбленной фигурой — обезьянку на задних лапах, очень любил рукоделие. Несмотря на это пристрастие, свойственное скорее женщине, он славился зверской жестокостью. Все крепостные, от мала до велика, боялись его, как огня. За малейшую, провинность он свирепо расправлялся с ними.

В то время как в раскрытое окно его кабинета врывались крики и стоны крестьян, наказываемых плетьми в сарае, Воинов спокойно сидел за пяльцами, вышивая цветным шелком шерстяные оборочки для платьев своей жены.

Жена его Наталья Александровна, молодая, красивая, образованная и добрая, являлась полной его противоположностью. Как и матушка, она почти не зналась ни с кем из соседей. Единственной семьей, с которой она водила знакомство и дружбу, была наша.

Когда дети Воиновых должны были в первый раз приехать к нам, меня очень конфузило то, что у меня не было никаких игрушек. Как и всегда, няня пришла мне на помощь. Она принесла с чердака несколько ящиков с остатками театральных костюмов наших бывших артистов.

Правда, все сколько-нибудь пригодное было давно уже использовано ею, и от театрального наследства осталась только куча ветхого тряпья. Но няня с Нютой принялись все разбирать, сметывать и мастерить.

Как только Воиновы приехали к нам, няня, Нюта и Ольга Петровна начали нас наряжать в разные театральные костюмы: нам надели короны из золоченой бумаги, юбочки из кисеи, и мы в этих нарядах бегали показываться старшим. Затем мы выбежали на двор, и тут крестьяне, старые и малые, высыпали из своих изб, дивились, ощупывали руками наши наряды. Мы поняли, что поразили их, и это доставило нам большое удовольствие.

Весной и осенью мы реже встречались с Воиновыми. Они жили верстах в четырех от нас, на другой стороне озера. В непогоду это озеро было бурливо и опасно для переезда на лодке. Приходилось объезжать его, а дороги в наших местах были очень плохие; поэтому случалось, что в это время года мы не виделись по месяцам и больше.

"ДУХОВИТЫЙ БАРИН"

Встречи с детьми Воиновых всегда доставляли мне удовольствие, но более всего я любила посещать усадьбу моего крестного, который жил от нас верстах в семи. Обыкновенно мы с няней отправлялись к нему утром, а возвращались домой только вечером.

Дом крестного отличался от других помещичьих домов своей исключительной опрятностью и уютом. Да и сам крестный тоже не был похож на других наших помещиков. У себя дома помещики сидели в простых рубашках, в широких халатах и, развалясь в креслах целые дни покуривали из длинных чубуков. Одежда их не отличалась аккуратностью: у одного не хватало пуговиц на рубашке, и видна была голая грудь, у другого шнурки и кисти халата были оборваны, и он подвязывался какой-нибудь тесемкой, а то и веревочкой, у третьего все было грязно и засалено. Совсем иначе выглядел крестный. Ждал он гостей или нет, был ли праздник или будний день, он всегда выходил аккуратный, надушенный, с хорошо расчесанными волосами и бородой, с табакеркой в руках. Он был высокого роста и немного сутуловат. Его длинная седая борода и седые волнистые волосы, красивое доброе лицо с ласковыми глазами внушала каждому симпатию и почтение.

Как только мы входили к крестному, нам навстречу неслись чудные ароматы духов, которыми были пропитаны мебель и каждый уголок его комнат. Недаром прислуга называла крестного "духовитым барином". У крестного была настоящая страсть к духам.

Зная это, каждая из его дочерей, живших в ту пору в городе, присылала ему к именинам и к Новому году какой-нибудь "душистый" подарок: то роскошный ящик с флаконами духов, то футляр с гранеными бутылочками одеколона, коробку с разными пахучими мылами, сверточки с душистыми курительными свечками и ароматическими бумажками. Все его белье, платье, вещи были сильно продушены: во всех шкафах и комодах лежали подушечки и красивые бумажные конвертики с сухими духами.

— Добро пожаловать, дорогие гости! — радушно говорил крестный, увидев меня и няню. — Что же вы так редко меня посещаете?

— Ах, батюшка Сергей Петрович, — отвечала няня, — вы так балуете Лизушу, — ведь она без ума от вас: спит и видит, как бы поскорее к вам отпустили.

— Да как нам не любить друг друга. Ведь у нас и вкусы-то сходятся: крестный любит духи, и крестница тоже, крестный голубками не прочь позабавиться, крестница до них большая охотница.

Я бросалась к крестному на шею с радостным криком. Расцеловав его, я бежала осматривать комнаты. Особенно интересной мне казалась спальня. Я сразу подбегала к туалетному столу, покрытому широким русским вышитым полотенцем. На нем стояло несколько хрустальных вазочек с разными щетками и пилками для ногтей, а в хрустальных мыльницах лежали мыла разного цвета и аромата. Пересмотрю, перенюхаю каждый кусок мыла и опять бегу к крестному, сажусь около него и хватаю его золотую табакерку, усыпанную красивыми камешками. Хотя она была крепко закрыта и я боялась ее открывать, чтобы не просыпать табаку, но от одного прикосновения к ней руки у меня потом долго пахли духами и тонким табаком. На мой вопрос, почему у него так много кусков мыла, крестный отвечал, что в разное время дня он пользуется разными сортами мыла. Утром, когда у него еще свежа голова, он моется менее пахучим, а вечером, когда уже утомится, употребляет табак, пропитанный крепкими духами, и такое же мыло.

Недолго посидим с ним бывало, как уже в столовой накроют два круглых стола. Один из них заставлен закусками: солеными и маринованными грибками, рыбой, холодной свининой, а посреди — на ножках, как живой, окруженный зеленью, красуется поросенок. Другой стол накрыт на три прибора. Крестный держал ученого повара, который не только прекрасно готовил, но и красиво убирал кушанья. Все доходы со своего имения крестный тратил на самого себя, а так как он не кутил и жил одиноко, то не мудрено, что дом его был "полной чашей".

Зная, какой любовью и уважением пользуется у нас няня, крестный относился к ней как к равной. Он сажал ее за стол и подолгу рассуждал с ней о разных разностях. Няня чувствовала себя у крестного, как дома, и говорила обо всем свободно и просто.

Обед кончался сладким. На сладкое нам подавали варенья, домашний мармелад из сушеных и свежих фруктов, орехи, варенные в меду, а если это было летом, то и огурцы с медом.

— Кушайте… пожалуйста, кушайте побольше, дорогие мои. Ну, а это на дорожку, — говорил крестный откладывая на тарелки разную сухую снедь. Являлась экономка и увязывала все это в особую салфетку; выходил порядочный узел, который мы каждый раз увозили домой.

После обеда я просила крестного показать мне голубей. Он всегда был любителем этих птиц. Во дворе у него было несколько голубятен. Но голуби уже давно не жили в них, потому что крестный на старости лет не мог лазить по лестнице на голубятни. Поэтому он переселил своих любимцев в специально устроенную избу. Изба эта состояла из одной комнаты, посреди которой было укреплено толстое ветвистое дерево с ободранной корою. По всем стенам были приделаны полочки для гнезд. В углу, на полу, усыпанном песком, стояли ящики с зерном и корытца с водой. Все содержалось в величайшем порядке.

Когда мы входили в избу, шум крыльев и воркованье птиц в первую минуту просто ошеломляли меня. Крестный опускался на скамейку и манил голубей к себе; они летели на его зов, садились к нему на плечи, на голову, бегали по его коленям.

Из избы с голубями мы отправлялись в сад. Этот небольшой сад был поистине гордостью крестного. Здесь под его руководством крепостной парень, когда-то учившийся у хорошего садовника, выращивал только сильно пахнувшие цветы, и весной, когда они распускались, сад благоухал на всю усадьбу.

Кроме духов, голубей и цветов, у крестного была еще одна страсть. Эта страсть была самая необыкновенная: крестный собирал гробы. Под склад гробов был отведен особый сарай.

Крестный так объяснял историю своей страшной коллекции.

Когда ему уже было лет за пятьдесят, он однажды заболел и увидел сон. Ему приснилось, что он внезапно умер. Столяр, из его крепостных, снял с него мерку для гроба, но, так как был пьян, потерял ее по дороге и сделал гроб наугад. Гроб оказался слишком коротким и крестного стали запихивать в него так, что кости хрустели, и, хотя он был мертвым, это причиняло ему страшную боль.

Сон этот произвел на крестного такое сильное впечатление, что, выздоровев, он решил приготовить для себя хороший гроб еще при жизни. Он даже отправил столяра своей деревни в Москву учиться. Как только тот сделался настоящим гробовщиком, началось заготовление гробов. Крестный не удовольствовался одним гробом. Он приказывал их делать десятками. Одни из гробов через некоторое время дали трещины, другие рассохлись, третьи не нравились ему. Крестный дарил их крепостным, у которых умирали близкие. Вечно занятый этой мыслью, крестный начал постепенно менять материал и внешний вид гробов. Сначала он заказывал только узкие и длинные гробы, так как был человеком очень худощавым и высоким. Но вот как-то он узнал, что у одного худощавого человека перед смертью сделалась водянка, и после смерти он оказался чуть не вдвое толще, чем был, а другого высокорослого человека так истощила долгая болезнь, что после смерти он стал совсем маленьким. Тогда Сергей Петрович стал заказывать гробы на различный рост и объем тела.

Во всех гробах лежало сухое сено, и крестный, чтобы показать мне и няне, как после смерти ему будет удобно и покойно в них, ложился то в один, то в другой.

Однажды крестный с сердечным сокрушением сообщил нам, что теперь ему приходится тщательно запирать сарай. На днях компания подкутивших молодых помещиков проезжала мимо его дома и решила заночевать у него. Уже было за полночь, и они не захотели беспокоить хозяина: лошадей и экипажи они оставили во дворе под присмотром своих кучеров, а сами улеглись в сарае, в гробах, благо в них было сено. Крестный, ничего не подозревая, вошел утром в сарай. Вдруг из гробов поднимаются головы с всклокоченными волосами. В первую минуту Сергей Петрович испугался, но, поняв, в чем дело, он сильно рассердился и в первый раз нарушил правила гостеприимства: не предложил гостям ни напиться у него чаю, ни закусить. "Подумайте, почтеннейшая, — говорил он, обращаясь к няне, — ничего святого нет. Наелись, напились и в грязных сапожищах, в одежде, пропитанной винными парами, — бух в гробы! Осквернили святыню моей души".

ДЯДЯ МАКС

Кроме крестного, недалеко от нашего поместья проживал в своей усадьбе мой родной дядя, брат покойного отца, Максим Григорьевич Цевловский.

"Дядя Макс", как называли его у нас, прославился в наших краях своим отчаянным женоненавистничеством. Но он не всегда был таким. До печального случая, перевернувшего всю его жизнь и изменившего характер, он был известным мотом, кутилой и любителем женского общества. Он постоянно жил в Петербурге и только летом, да и то не надолго, приезжал в свое имение. Тут он отдыхал от бурной городской жизни и "устраивал свои дела": отдавал на сруб часть своего леса, продавал кого-нибудь из крепостных, уступал задешево хлеб соседним помещикам, — одним словом, запасался деньгами на зиму для столичной жизни.

И вдруг этот светский человек безумно влюбился в крепостную одного помещика — Варю. Она была грамотной и, исполняя обязанности горничной при дочери помещика, научилась у своей барышни хорошим манерам. Максим Григорьевич, недолго думая, купил у помещика Варю и увез ее в свой маленький деревенский домик. Однако, как ни любил он ее, но жениться на ней не пожелал даже тогда, когда у них родилась дочка. Единственно, чего сумела добиться молодая женщина — это того, что он дал ей и дочери волю.

По тем временам эта "история" считалась скандальной. Большинство соседей отвернулось от дяди Макса и его семьи. Раза два в год Варя ездила в имение своего прежнего помещика, так как там жили родные. Однажды Максим Григорьевич, вернувшись после недолгой отлучки, не застал дома ни своей маленькой дочери, ни Вари. На столе в своей спальне он нашел запечатанный конверт. Письмо, которое ему вставила Варя, начиналось с упрека за то, что, несмотря на ее просьбу дать свое имя ей и дочери, он не сделал этого, — следовательно, стыдился быть ее мужем. Варя делала из этого вывод, что он никогда не любил ее. Поэтому, писала Варя, она решила уйти к человеку, с которым будет повенчана прежде, чем — он прочтет эти строки.

Читая это письмо, дядя от злобы просто рычал, как зверь, а затем с ним сделался припадок: судороги сводили его члены, перекашивали лицо, и всего его трясло и било.

Совсем оправиться, после этого припадка дядя уже не мог до самой смерти и никогда больше не выходил из дому. Иногда ему даже трудно было ходить, и большую часть дня он проводил в кресле у окна. Теперь он не позволял ни одной женщине, кроме моей матери, переступать порог своего дома. Нас, родных племянниц, он тоже долго не пускал к себе, но брата моего Зарю, который был его крестником, очень любил и искренно радовался, когда Заря приходил к нему. Часами играл дядя с ним в "дурачки" и лото и вел длинные беседы о подлости женщин. Заря был очень доволен, что с ним рассуждали, как со взрослым, а еще больше прельщало его то, что у дяди он ел много сладкого, чего был лишен дома.

Вернувшись домой. Заря дразнил нас, сестер, что мы не получим ничего от дядиного имения в наследство, так как дядя ненавидит "бабье", и что только он один сделается его наследником. В то время подобные разговоры, даже среди детей, были очень часты: ведь дети повторяли то, что слышали от старших.

Но вот как-то дядя попросил матушку привезти к нему нас, его племянниц. Зная его ненависть к женщинам, матушка была очень удивлена. Но, боясь раздражать больного старика расспросами, согласилась и выразила только сожаление, что он не увидит Саши. При этом она рассказала ему о страсти Саши к ученью.

Дядя пожал плечами и сказал, что удивляется, как матушка не может понять, что, поддерживая в Саше ее стремление к ученью, она приносит ей большой вред. Каждая женщина, по его словам, была божеским проклятием: подла и низка, но женщина с образованием да еще с умом должна быть настоящей язвой для окружающих!

Хотя моей матери такие взгляды были противны но все же, не желая обижать старика, она решила отправить к дяде меня и Нюту. С нами, конечно, поехала и няня.

— Ах ты, господи… — говорила няня в большом беспокойстве, когда мы уже подъезжали к дому дяди. — Ручку-то целуйте… ручку не забудьте!

Вопреки нашим ожиданиям, дядюшка встретил нас очень радушно. Однако в первую минуту он неприятно поразил меня своим видом. Это был высохший живой скелет, голова его с редкими волосами и костлявые руки тряслись, глубокие морщины избороздили все лицо. Особенно отвратительное впечатление производила насмешливая улыбка дяди, как бы застывшая в углах его тонких губ.

Не успели мы поздороваться с ним, как лакей стал подавать кушанья. Няня хотела было стать за моим стулом, но дядюшка запротестовал:

— Сегодня у меня обед с дамами, — сказал он. — Да ведь ты и дома сидишь со своими господами.

Нам подавали много блюд, и мы целый час не выпускали из рук наших ложек и вилок. Особенно роскошным было сладкое. Когда мы уже перестали жевать и грызть, лакей поставил на стол поднос, весь заваленный кусками материй и разными коробочками. Дядя засыпал нас и няню подарками. Раздавая отрезы материи и коробочки с лентами, мылом и духами, он внимательно смотрел то на меня, то на Нюту.

Няня и Нюта хотя и благодарили, но держались спокойно и сдержанно. Я же с каждым новым подарком приходила все в больший восторг: бросалась обнимать и целовать дядю, подбегала то к сестре, то к няне протягивала, захлебываясь от радости, полученную материю и говорила о том, какое у меня будет красивенькое платье…

Но вот дядя опять усадил нас за стол и пододвинул к Нюте футляр с золотыми серьгами, а ко мне коробку, в которой лежали разноцветные бусы, блестящие колечки и цветные ленты. Он приказал няне навесить на меня все подарки и подвести к зеркалу. Когда я увидела себя в бусах и лентах, я пришла от радости в неистовство: скакала, визжала и то и дело бросалась целовать дядю.

Так кончился наш первый визит к Максиму Григорьевичу.

Не прошло и недели, как мы снова получили приглашение к дяде Максу. Собираясь к нему, мы уже не боялись предстоящего визита. Напротив, я торопила няню поскорее одеваться и отправилась с радостно бьющимся сердцем.

И в этот раз обед у дяди был такой же роскошный, и сладостей было так же много, но я ела кое-как, наспех, с нетерпением поджидая лакея с подарками. Однако обед кончился, а чудесный поднос не появлялся.

Дядя предложил уже встать из-за стола. Тут, не в силах сдержать свое нетерпение, я тихо спросила: "А подарки?"

Максим Григорьевич расхохотался и заявил, что сегодня подарков не будет. Вероятно, я скорчила при этом постную физиономию, потому что дядя, подсев ко мне, хитро спросил:

— Ну, скажи-ка по правде, ведь когда ты увидела дядю в первый раз, ты очень испугалась старого кощея, а ленточки да колечки заставили тебя забыть, что он такое пугало?

Не подозревая в этом вопросе подвоха, я откровенно ответила:

— Да… забыла… Подарки были хорошие… А отчего сегодня не было?

Няня дернула меня легонько за рукав, и, подняв глаза, я встретила испуганный взгляд Нюты. Но было Уже поздно. Откинувшись на спинку кресла, дядя Макс хохотал. Смех сотрясал всю его нескладную фигуру. Лицо сделалось багрово-красным. Громкие раскаты его отвратительного смеха, очевидно, раздавались по всему дому, так как в столовой мгновенно появились лакей и повар в переднике и белом колпаке. Схватив кресло, в котором продолжал корчиться от смеха старик, они понесли его в спальню.

Не дожидаясь, пока дядя Макс оправился от приступа смеха, мы с няней поспешили домой.

Матушка рассказывала, что, когда она приехала к Максиму Григорьевичу после нашего второго посещения, он объявил ей, что хотел видеть своих племянниц только для того, чтобы убедиться, такие ли мы подлые создания, как все женщины вообще. Он имел надежду, что мы (дети таких необыкновенных людей, как его брат и матушка) отличаемся от других женщин. Но, к сожалению, он убедился, что это не так.

По его словам, в нас уже проявились черты, характерные для всех женщин. Нюта уже научилась хитрить и фальшивить, что касается меня, то я откровенно проявила свою корыстность, пустоту и дурные задатки. Матушку так возмутили эти слова, что она вскочила со стула и, не прощаясь, уехала домой.

После этого случая дядя Макс прожил года полтора, и его женоненавистничество возросло еще больше. Лакей и повар, всегда находившиеся при нем в комнатах, должны были докладывать ему обо всем, что делалось в деревне. Они тотчас заметили, что барина больше всего интересуют рассказы о том, как тот или иной из его крепостных "побил свою женку". Выслушав такое сообщение, Максим Григорьевич приказывал вечерком позвать к себе драчуна, которого и вводили в его кабинет. Несмотря на то, что Максим Григорьевич был вовсе не богат, он приказывал старосте выдать из амбара ржи или овса крепостному, избившему свою жену. Провожая "героя", дядя Макс всегда говорил одни и те же слова: "Да… бабу надо держать в ежовых рукавицах" или: "Бабу надо бить смертным боем".

После скандального происшествия я ни разу не видела дяди Макса. Когда он умер, выяснилось, что свое маленькое разоренное имение он завещал моему брату Заре, а нам, племянницам, не оставил ни полушки.

ГОСПОДА ДВОРЯНЕ

В нашей местности жило много бедных, мелкопоместных дворян, особенно на противоположной стороне вашего озера.

"Мелкопоместные" были самыми жалкими и ничтожными людьми. Некоторые домишки этих мелкопоместных дворян стояли очень близко друг от друга и были разделены между собой лишь огородами, а то и просто узкой полоской земли, на которой пышно рос один бурьян или стояли кое-какие хозяйственные постройки. Перед ветхими домишками мелкопоместных дворян тянулась длинная грязная улица с топкими, вонючими лужами. По улице всегда бегало множество собак, разгуливали свиньи и проходил с поля домашний скот.

Почти все жилища мелкопоместных были построены одинаково: две комнаты, разделенные между собой сенями, и кухня. Каждая комната была поделена одной или даже двумя перегородками. По правую руку от сеней жили "господа", с левой стороны — их крепостные.

Хотя мелкопоместные владели всего несколькими крепостными, в людской всегда бывало тесно и грязно. Спали на полатях, на лавках, на печи, на полу. По избе бегали куры, собаки и кошки. Тут же стояли ткацкие станки, занимавшие половину комнаты, ручной жернов, на котором мололи муку, ушаты, ведра, сундуки, два-три стола, а под ними корзины с птицей на яйцах или с выводками. В каждом углу грудой лежали лучины, а посреди комнаты возвышался светец.

Палка светца была очень высока, а потому горящая лучина освещала всю избу. Нельзя сказать, чтобы это освещение было удобным: лучина трещала, отбрасывала на деревянный пол горящие искры, быстро сгорала, и ее то и дело приходилось заменять новой.


В то время вместо керосина крестьяне по вечерам жгли лучину, защемленную в светец. Светец — толстая палка с широкой подножкой и раздвоенным железным наконечником сверху.


В "господской" половине, которую называли "панскими хоромами", стояли диваны, столы и кресла но мебель была допотопная, убогая, с оборванной обивкой, с изломанными спинками и ножками. Грязь и скученность "господской" половины почти не уступала "людской".

У мелкопоместных дворян, как и у богатых помещиков, в доме ютились многочисленные родственники и приживалки. Тут можно было встретить то незамужнюю племянницу, то престарелую сестру хозяина или хозяйки, то какого-нибудь дядюшку, промотавшего свое состояние.

Как хозяева, так и все их жалкие родственники проводили дни в безделье. Никто из них никогда даже не убирал своей постели сам, не вытирал пыли, не наводил порядка на своем столе. Эти грубые, а часто и совсем безграмотные люди постоянно повторяли одни и те же слова: "Я столбовой дворянин. Мое дворянское достоинство не позволяет мне работать".

Они ничего не читали, да и никаких книг, кроме сонника или календаря, не водилось в доме. Время убивали за игрою в "дурачки" или в сплетнях и ссорах. Хозяева попрекали бедных родственников за свою жалкую хлеб-соль, а те припоминали, в свою очередь, все пережитые ими обиды. Там, где мелкопоместные жили в близком соседстве один от другого, они вечно ссорились между собой и часто подавали друг на друга жалобы властям. Поводы к постоянной грызне между соседями были самые разнообразные: при близком соседстве одного мелкопоместного с другим чуть не ежедневно случалось, что корова, лошадь или свинья заходили на чужой участок, луг или огород. Разъяренный хозяин выбегал из дому и приказывал своим крепостным расправиться с непрошеным гостем; бедное животное били, калечили, загоняли в хлев. И между соседями загоралась жестокая ссора.

Много дрязг происходило из-за собак. В каждом семействе держали собаку, а то и нескольких. Их плохо кормили, и голодные собаки то и дело таскали что-нибудь с чужого двора, кусали детей. Впрочем, трудно перечислить, из-за чего происходили ссоры, — ссорились из-за каждого пустяка. Нередко прямо на середине улицы происходили жесточайшие драки.

Одна из таких драк ясно запомнилась мне: две поссорившиеся мелкопоместные соседки ошпарили друг друга кипятком. Обе дворянки кричали так, что отовсюду выбежал народ. Даже не разобравшись, в чем дело, соседи тоже вступили в драку: бросались камнями, трубками, а затем стали таскать друг друга за волосы, царапать лица. Ужасающий крик, вопли, брань дерущихся и все усиливающийся лай собак привлекли на улицу еще больше народа.

К каждой из враждовавших сторон присоединились родственники и крепостные, уже вооруженные дубинками, ухватами, сковородами. Драка сделалась свирепой: это уже был настоящий бой. В воздухе мелькали кочерги и дубины. Это побоище кончилось бы очень печально, если бы двум старикам из дворян не пришла в голову счастливая мысль: они приказали своим крепостным натаскать из колодца воды и начали обливать сражающихся.

Коротая свой век в медвежьих углах, за картами и сплетнями, мелкопоместные дворяне стремились хоть изредка посмотреть на жизнь помещиков побогаче, узнать, что делается на белом свете, взглянуть на туалеты, отведать более вкусного кушанья, чем дома. Поэтому мелкопоместные объезжали по праздникам богатых соседей и стремились попасть к ним в торжественные дни именин или рождений, когда наезжало много гостей.

Но богатый дворянин принимал у себя мелкопоместного лишь тогда, когда его одолевали скука и одиночество.

Мелкопоместный входил в кабинет, садился на кончик стула и вскакивал, как только являлся гость поважнее его. Если же он этого не делал, хозяин просто замечал ему: "Что ты, братец, точно гость расселся?"

Богатые помещики всячески старались выказать мелкопоместным свое презрение; они вышучивали их как могли. Женщин звали только по батюшке: Марью Петровну — Петровной, Анну Ивановну — Ивановной, а фамилии постоянно коверкали на смешной лад. Мелкопоместного дворянина, по фамилии Чижов, все называли "Чижом". Когда он входил, ему кричали: "Чиж! Здравствуй! Садись! Ну, чижик-пыжик, где ты был?"

Когда бедные дворянчики в именины или праздники приходили поздравлять богатых помещиков, тех обычно не сажали их за общий стол, а приказывали накормить их в какой-нибудь "боковушке" или в детской. Если же иногда хозяин и сажал мелкопоместного за общий стол, то для того, чтобы выставить его шутом и позабавить общество. Обращался он с ним так, как вожак с ученым медведем. Например, говорил мелкопоместному: "А ну-ка. Селезень, — так звали мелкопоместного Селезнева, — расскажи-ка нам, как ты с царем селедку ел…"

"А вот, ей-богу же, ел"! — начинал свой рассказ Селезнев. — И как все это чудно случилось! Живу это я в Питере по делу, прохожу как-то мимо дворца, смотрю — у открытого окна стоит какой-то господин. Глянул я на него, а у меня и ноги подкосились… Царь да и только, как его на портретах изображают. Еще раз глянул, а он-то, царь-батюшка, меня ручкой манит. Что же мне было делать? Повернул к его подъезду… Везде солдаты стоят… "Так и так, мол, сам батюшка-царь изволил ручкой поманить… Быть-то мне теперь как же?" — "Самым что ни на есть важным генералам досконально доложить об этом надо, — отвечают мне, — а пока входите в переднюю". Вошел, да как глянул… И, боже мой! Ничего, что передняя, а вся в зеркалах. Ну хорошо… Стою это я ни жив ни мертв… Вдруг отворяется дверь, и вижу: идут прямо ко мне видимо-невидимо генералов, все в звездах. А один из них, самый набольший, говорит мне: "Разве можно так просто видеть государя? Всякий бы так захотел". Я ему почтительно поклонился. Слов нет, почтительно, но, знаете, этак, с достоинством, как подобает русскому столбовому дворянину, — значит, не очень-то низко: "Ваше высокое превосходительство, сам царь-батюшка изволили поманить меня собственной ручкой. Как же должен я в таком случае поступить?" Завертелись мои генералы, зашушукались. Один же и говорит: "Идите!" Пошел. Впереди-то меня, позади-то меня, по бокам — все генералы. Грудь-то у каждого из них звездами и орденами увешана. А покои, по которым, значит, проходили, — боже, чего там только не было! Одна комната вся утыкана брильянтами, другая — вся в золоте… У меня прямо в голове все замутилось. Под конец-то я уж и разобрать ничего не мог. Пришли. А царь-то встал с кресла да так грозно окрикнул: "Какой-такой человек будешь? Откуда и зачем?" — "Так и так, — говорю, — ваше императорское величество… Селезнев, смоленский столбовой дворянин". — "А, это дело другое, — сказал царь. — Ну, садись. Гостем будешь. Вместе позавтракаем!" И, господи боже мой, что тут только было! Ну, а уж селедка лучше всех бламанжеев — так во рту и таяла".

Этот нелепый рассказ Селезнева, который я сама несколько раз слышала, вызывал у слушателей бурный восторг. Помещики давились от смеха, гоготали при каждом слове и хлопали в ладоши.

К нам в дом часто хаживала одна мелкопоместная дворянка, Макрина Емельяновна Прокофьева.

Макрина (так называли ее за глаза все, а многие и в глаза) жила совершенно отдельно от остальных мелкопоместных и была самой близкой нашей соседкой. Ей было лет за сорок, но на вид ей можно было дать гораздо больше. Проживала Макрина в своей деревеньке с единственной своей дочкой Женей, девочкой четырнадцати лет.

Земли у Прокофьевых было очень мало, но был у них чудесный фруктовый сад, огород и скотный двор с несколькими головами домашнего скота, домашняя птица да две-три лошаденки. Дом Макрины, как и у всех мелкопоместных, был разделен на две половины. Одна из них почти развалилась; в ней держали картофель и какой-то хлам, и тут же помещалась людская. В другой половине была кухня и две комнаты, в которых ютились мать с дочерью. В спальне стояли две огромные деревянные кровати: на каждой из них могло бы поместиться несколько человек как вдоль, так поперек. Устланные горою перин и подушек, они были так высоки, что попасть в них можно было только с помощью табуретки. Кровати эти занимали всю комнату, кроме маленького уголка, в котором стояла скамейка с простым глиняным кувшином и чашкой для умыванья. В другой комнате были диван и стулья из карельской березы, но мебель эта уже давно пришла в совершенную ветхость; по углам она была скреплена оловянными пластинками, забитыми простыми гвоздями. Посреди комнаты стоял некрашеный стол, такой же, как у крестьян. У стены красовался музыкальный инструмент — не то старинное фортепьяно, не то клавесины.

У Макрины было всего-навсего двое крепостных — муж и жена: Терентий, которого звали Терешкой, и Ефимия-Фишка. Оба они трудились не покладая рук и помогали друг другу во всем. Особенно много времени отнимал у них сад. По количеству разных фруктовых деревьев и ягодных кустов сад Макрины считался лучшим в нашей местности. Так как зернового хлеба и сена с собственной земли у Макрины не хватало, чтобы прокормить семью, двух крепостных и домашних животных, ей приходилось торговать фруктами и ягодами. Вишни, яблоки, груши, крыжовник, сливы, малину Макрина продавала или чаще выменивала у помещиков на рожь, ячмень, овес, сено и солому.

Но, кроме сада, Терешка и Фишка должны были управляться и с огородом, и с домашней скотиной, и с птицей. Если б Макрина с дочерью делали хоть что-нибудь сами по дому, крепостные, может быть, и справлялись бы с хозяйством. Но барыня сваливала на них и всю домашнюю работу. Терешка был зараз кучером, рассыльным, столяром, печником, скотником и садовником. Фишка же, кроме работы в саду, огороде и на скотном, доила коров, вела молочное хозяйство, была прачкой, судомойкой, кухаркой, горничной, и при этом еще ее вечно отрывали по всяким пустякам.

Стоило Женечке уронить во время вязанья клубок ниток, как Макрина высовывалась в окно и кричала:

— Фишка, отыщи барышнин клубок!

— Барышня! — кричала в ответ Фишка. — Ходи… ходи скорей коров доить, так я под твоим носом клубок тебе разыщу!

Этого Макрина не могла стерпеть и бежала на скотный чтобы влепить пощечину грубиянке. Всегда и повсюду Макрина думала только об одном: как бы не уронить свое дворянское достоинство, как бы ее двое крепостных не посмели сказать чего-нибудь такого, что могло бы оскорбить ее или Женечку как столбовых дворянок. Но ни Фишка, ни Терешка не обращали на это никакого внимания. Они совсем не боялись своей помещицы, ни в грош не ставили ее и за глаза называли ее "чертовой куклой".

Как только Макрина подскакивала к "грубиянке", — та спокойно отстраняла рукою свою госпожу и говорила ей что-нибудь в таком роде: "Не… не… не трожь. Зубы весь день сверлили, а ежели еще что, — завалюсь и не встану, усю работу сама справляй: небось, насидишься не емши, не пимши".

Но Макрина не могла остановиться. Она топала на Фишку ногами и осыпала ее ругательствами. Высокая, сильная и здоровая Фишка будто и не замечала свою маленькую и толстую госпожу, которая бегала вокруг нее, как разозленная собачонка. Она спокойно продолжала начатое дело, но стоило ей за чем-нибудь нагнуться, как барыня быстро подбегала к ней сзади и ударяла ее кулаком в спину.

— Ну, ладно… Сорвала сердце и буде! — говорила Фишка, точно не она получила пинка. — Тапереча, Христа ради, ходи ты у горницу… Чаво тут зря болтаешься, работать мешаешь.

Муж Фишки злил Макрину еще больше.

— Терешка! Иди сейчас в горницу — стол завалился, надо чинить! — кричала из окна помещица.

— Эва, на! Конь взопрел… надо скорей отпрягать, а ты к ней за пустым делом сломя голову беги. — И он не трогался с места, продолжая распрягать лошадь.

— Как ты смеешь со мной рассуждать? — визжала Макрина.

— Я же дело справляю, — отвечал Терентий. — Кончу, ну, значит, приду с пустяками возиться.

Макрина часто выходила из себя и призывала станового отодрать на конюшне то Фишку, то Терешку.

Однако это нисколько не помогало. Макрина не понимала, что если б ее крепостные, несмотря на ругань и угрозы своей барыни, не оставались тверды и по первому слову слушались бы ее приказаний, хозяйство ее и без того расстроенное и беспорядочное, пошло бы прахом.

Загрузка...