VII. НОВОЕ НАЧАЛО: РУССКО-ГОЛЛАНДСКИЕ ОТНОШЕНИЯ в 1721–1725 годах

Ништадтский мир закрепил изменившееся соотношение сил в балтийском регионе. Шведские владения сократились до Финляндии, шведской Померании, Висмара и собственно Швеции, тогда как город Рига, который шведы считали своей второй столицей, официально перешел под власть русского царя. Возросшее могущество России поставило перед Республикой Соединенных Нидерландов новую задачу: заботливо культивировать отношения с русскими и пытаться отвоевать утраченные коммерческие позиции. Пришла пора для обстоятельной дискуссии всей голландской элиты о том, каким политическим курсом следовать. Высшие должностные лица и купечество должны были бы договориться о программе действий. Но этого не случилось. В Гааге радовались окончанию затянувшейся войны — и больше ничего. В Республике так бывало уже не раз. Только в самых критических ситуациях политики и купцы обсуждали проблемы совместно, во времена же более спокойные обе группы жили каждая в своем мире.

Отдельные купцы, ведущие торговлю с Россией, конечно, иногда подавали жалобы. В таких случаях Генеральные штаты могли принять резолюцию и послать соответствующее распоряжение своему резиденту в Петербурге. Коллективного же обсуждения центральными властями вместе с купечеством, какую политику проводить теперь в отношении России, не было. В Гааге просто перешли к текущим делам. И если в годы Северной войны связи с Россией и Швецией регулярно становились темой бесед и споров в правящих кругах страны, то отныне внимание было перенесено на другие регионы Европы и на бедственное финансовое положение самой Республики.

Представитель «Высокомочных» в Петербурге Виллем де Вилде остался в политическом смысле фактически в одиночестве.

Ему приходилось самому придумывать средства, как укрепить коммерческие позиции своих соотечественников в России вообще и в ее новой столице в особенности, не упуская из виду действия британских и, в меньшей мере, французских конкурентов. Оглядываясь назад, мы вправе задаться вопросом, подходил ли де Вилде для этой роли. Прежде всего мешал его слишком низкий дипломатический ранг. Недаром же Петр еще до приезда голландца настаивал на том, чтобы прислали человека «характером повыше», т.е. ранга более высокого, тем более что в Гааге царя представлял чрезвычайный посол. В XVIII в. если вы назначали куда-либо дипломата в ранге резидента, это говорило о том, что вы или не заинтересованы в интенсивных связях с соответствующей страной, или же не считаете эту страну особенно важной.

Ни о том, ни о другом не могло быть и речи в отношении новой, осознавшей свою силу Россией Петра I. К тому же в Петербурге, несомненно, смотрели на то, кто представляет Республику в остальных государствах балтийского региона. Да, в Швеции Генеральные штаты тоже долго держали резидента. Однако в 1720 г. в Стокгольм прибыл из Голландии посол, так что в том, на каком уровне страна была представлена в России и Швеции, было отныне существенное различие. Даже в Копенгагене, при политически наименее весомом из трех северных дворов у «Высокомочных» был чрезвычайный посланник. При дворе турецкого султана — а именно с этим двором уместнее всего сравнивать петербургский по значению и блеску — голландский дипломат состоял в ранге посла. Словом, русские имели все основания чувствовать себя обойденными вниманием и уважением.

Нет никаких свидетельств того, что в Гааге этот нарушение равновесия когда-либо обсуждали. Повышение статуса де Вилде до посланника тоже не стояло на повестке дня, ибо он был назначен в Петербург недавно. Быстрое присвоение более высокого ранга резиденту могло бы вызвать недовольство у других дипломатов, например, у служившего в Стокгольме Хендрика Рюмпфа. Да и денег понадобилось бы больше. Состояние голландских финансов не позволяло направить в Россию посла, как, безусловно, подобало бы сделать после принятия царем в 1721 г. императорского титула. Кроме того, в Гааге, по-видимому, должны были еще привыкнуть к новому положению России в Европе, прежде чем «перевести» эту непривычную для голландцев реальность на язык дипломатического протокола.

Причины того, почему этого не произошло, понятны, но тем не менее это, бесспорно, упущенный шанс. Назначив в Россию посла или хотя бы посланника, Республика показала бы себя там в лучшем свете и с успехом сыграла бы на имперской гордости властителя огромной державы-победительницы. Ведь Петр делал все возможное, чтобы с ним всерьез считались на международно-политической сцене. То, что господа депутаты в Гааге этого не поняли и не придали этому значения, можно рассматривать как капитальную психологическую ошибку.

Неготовность Генеральных штатов признать без промедления императорский титул Петра была ошибкой не меньшей и вызвала в Петербурге крайнее недовольство. В царской канцелярии резиденту де Вилде предъявили дипломатические послания из Голландии, в которых уже в 1614 г., после восшествия на престол династии Романовых, русский государь был назван императором!{477} Теперь же, более ста лет спустя, упрямство и формализм официальной Гааги были политически совершенно неправильным сигналом. Голландцам ничего бы не стоило — ни в переносном смысле, ни в буквальном — быстро направить Петру поздравления и тем сразу же добиться его расположения. Но все произошло наоборот: скупость и негибкость гаагских политиков помешали развитию по-настоящему теплых взаимоотношений. Лишь в середине августа следующего года де Вилде в обращении к Петру впервые назвал его императором{478} — после того, как это уже сделало пол-Европы.

Нельзя сказать, что голландцы не подталкивали своего резидента к активным действиям. В отличие от общей внешней политики государства, которую во многом определял великий пенсионарий, политика в области внешней торговли сводилась к реакциям на ту или иную вдруг возникшую ситуацию. К тому же в Республике просто не было центральной инстанции, которая могла бы воплощать коммерческие устремления отдельных городов в единый и последовательный политический курс, как это умели делать, скажем, в Швеции, где благодаря деятельности коммерц-коллегии не было такой дистанции между индивидуальными пожеланиями купцов и политикой правительства. Разумеется, и в Гааге хорошо понимали значение торговли с Россией, но нет сомнений, что именно под нажимом Амстердама резиденту де Вилде уже 22 декабря 1721 г., спустя всего три месяца после окончания войны, приказали обратиться к русским с просьбой возобновить подготовку торгового договора{479}. В ту зиму, однако, в Петербурге никто этим заниматься не хотел. Сплошной чередой шли празднества, маскарады, фейерверки и иные зрелища. Даже привычный к таким вещам организм Петра не выдержал — в середине февраля 1722-го царь отбыл на воды в Олонец, где в течение нескольких недель поправлял свое здоровье.

Накануне отъезда он подписал указ о престолонаследии, представив российским самодержцам абсолютное право самим, по собственному усмотрению, выбирать себе преемника{480}. Эта мера должна была отныне удерживать детей и внуков царя «от соблазна Авессаломова греха»: в Библии Авессалом, сын царя Давида, восстал против отца — то был явный намек на трагедию царевича Алексея. Но в указе 1722 г. можно было увидеть и другой намек — на традицию римских императоров усыновлять избранного ими преемника, провозглашая его своим законным сыном. Обращение нового императора к традициям владык Римской империи придавало его державе особый блеск, ставило Россию едва ли не вровень с древним Римом. Высшие сановники Российской империи, включая даже иностранцев, которых Петр хотел сделать частью создаваемой им новой русской элиты, дали присягу на верность новому порядку престолонаследия{481}. Но кто будет его преемником, император, как известно, так и не объявил до самой своей кончины 28 января (8 февраля) 1725 г.

Пока Петр все откладывал и откладывал решение о преемнике, в Западной Европе без конца гадали о том, кто бы мог им стать. Высказывались и снова исчезали различные имена. Так, 21 апреля 1722 г. газета «Амстердамсе Курант» сообщила, будто выбор царя пал на его дальнего родственника по матери из семьи Нарышкиных. Сообщение это было ни на чем не основано, однако заставило русского посла князя Куракина направить Генеральным штатам одну за другой две гневных ноты протеста с требованием призвать издателя газеты к порядку. Сохраняя неопределенность вокруг вопроса о преемнике, Петр сам внес элемент неясности и нестабильности в отношения своей страны с Западом в тот момент, когда в силу возросшего могущества России она все больше привлекала к себе внимание. Царь настойчиво стремился к тому, чтобы на международной арене его воспринимали всерьез, однако указ о престолонаследии приводил к результату, скорее, противоположному.

В несколько иной сфере Петр проявил тогда как раз твердость и решительность. Победа над шведами позволила ему сосредоточить свое внимание на других территориях, на которые он давно нацеливался: на Среднем и Дальнем Востоке. Ходили слухи об их баснословных богатствах, чему имелись и конкретные подтверждения. С 1704 г. в Нерчинске регулярно выплавляли серебро, открылись и другие рудники в Сибири. Еще в 90-е годы XVII в. Петр интересовался Персией и Китаем, вел переписку со своим старым знакомым Николасом Витсеном, бургомистром Амстердама, о возможности развивать с этими странами торговые сношения{482}. В последний период его царствования русско-китайская торговля достигла расцвета.

Проблема заключалась в том, что торговля с Дальним Востоком была сосредоточена в руках отдельных предпринимателей, и это способствовало контрабанде и коррупции, ставшим в Сибири явлениями обыденными. Сибирскому губернатору князю М.П. Гагарину и его друзьям незаконное участие в торговле с Китаем без уплаты пошлин принесло колоссальное состояние. Обвиненного в целом ряде преступлений Гагарина в 1719 г. взяли под стражу и после двух лет пыточного следствия приговорили к смерти и повесили{483}. Петр показал, что намерен утвердить на этих отдаленных землях власть и контроль государства, рассчитывая в конечном счете возродить Великий Шелковый путь. Это обеспечило бы приток больших денег в российскую казну. Но вначале нужно было установить в Азии русский вариант «Pax Mongolica», а это означало ни много ни мало военное вмешательство.

Шансы на победу оценивались высоко. Весной 1717 г. А.П. Волынский прибыл «в характере посланника» в тогдашнюю персидскую столицу Исфахан. Официально его задача состояла в том, чтобы попробовать заключить между Россией и Персией торговый договор. С этой задачей Волынский справился: русские купцы получили право покупать шелк-сырец по всей Персии. Тайные же инструкции дипломата были куда менее миролюбивыми: ему предстояло проверить, какими силами располагает Персидская держава{484}. И хотя российского посланника вскоре посадили под домашний арест, он все же успел увидеть и услышать достаточно, чтобы прийти к выводу, что шах — «раб своего народа», а у правящего великого визиря «ума меньше, чем у коровы». На обратном пути из Персии Волынский, кроме того, получил от грузинского царя просьбу склонить Петра к военным действиям в Закавказье. В результате совет, который Артемий Петрович дал своему государю, был простым: занять принадлежащие шаху прикаспийские земли. Однако Петру не хотелось этого делать, пока еще идет война со шведами, и он отослал Волынского губернатором в Астрахань для подготовки будущего Персидского похода.

Весной 1722 г., по окончании Северной войны, для такого похода представился благоприятный случай. Восстание в Афганистане привело к свержению шаха. Его третий сын Тахмасп, бежав на север Персии, провозгласил себя новым правителем страны и начал борьбу против афганского предводителя Мир Махмуда, захватившего Исфахан. Пошли слухи о предстоящем вооруженном вмешательстве в персидские и кавказские дела со стороны Турции. Чтобы опередить турок, Петр, заявив о поддержке шаха Тахмаспа II, в начале мая двинул полки к Астрахани, а сам с императрицей Екатериной отплыл туда по Волге. Поскольку по пути царь внимательно все осматривал, поездка продлилась целый месяц и еще месяц ушел на снаряжение войска. Так что лишь 18 (29) июля пехоту посадили на корабли и отправили в Каспийское море. Город Дербент пал в августе. Следующей целью был Баку, на 240 км южнее. Взятие Баку позволило бы русским войскам направиться к Тбилиси, дабы заключить союз с грузинским царем.

Но для того, чтобы овладеть Баку, понадобится долгая, дорогостоящая осада. Медлительность, проявленная Петром в мае, вышла ему боком. Русскому войску не хватало припасов; к тому же оно страдало от жары и болезней, вызванных, в частности, неумеренным употреблением арбузов. Как доносил секретарь голландского резидента в Гаагу, командование русской армии в Закавказье строжайше запретило есть арбузы и дыни{485}, однако болезни продолжали косить солдат Петра, пока он не отдал приказ об отступлении, оставив в Дербенте русский гарнизон. Вернувшись в октябре в Астрахань, Петр, несмотря на то, что тоже был болен (у него была странгурия — расстройство мочеиспускания), сразу дал понять, что Персидский поход не закончен и будет продолжен на следующий год{486}.

Какое все это имело отношение к голландскому резиденту в Петербурге Виллему де Вилде? Отъезд царя со множеством приближенных на войну означал, что другие государственные вопросы должны были ждать. Правда, Петр еще в 1711 г. учредил Сенат, призванный в отсутствие самодержца вести текущие дела, но значение этого коллективного органа было невелико. С Сенатом древнего Рима он имел крайне мало общего. Никто из девяти господ сенаторов не отличался большими способностями (а по меньшей мере один был неграмотным) и не входил в ближайшее окружение Петра{487}. Российский Сенат скорее ограждал монарха от повседневных дел управления, нежели ускорял принятие решений. Иностранных дипломатов это порой приводило в отчаяние. Отсутствие царя фактически обрекало их на вынужденное безделье, хотя придворная жизнь с ее увеселениями продолжалась, теперь вокруг дочерей императора. Резидент де Вилде проявил инициативу, отправившись в Москву, где надеялся поговорить с Петром, но встреча не состоялась и голландцу ничего не оставалось, как вернуться на берега Невы. Изза «дурных дорог» и «многократно ломавшихся осей и колес» поездка заняла целую неделю{488}.

Единственное, что де Вилде еще мог делать, — это направлять царю письменные «мемории». Касались они в основном четырех тем. Во-первых, правительство Республики требовало 18 тысяч риксдалеров компенсации за конфискованный властями России во время Северной войны как контрабанда груз на корабле «Юффрау Катерина»{489}. Во-вторых, сохранялась проблема пяти голландских торговых судов, которые русские моряки сожгли в 1713 г. у Гельсингфорса. Посол Куракин обещал пострадавшим 80 тысяч гульденов, однако к концу весны 1722 г. было выплачено лишь чуть более 33 тысяч — меньше половины{490}.

Третья тема — часто обсуждавшаяся в те годы идея заключить между Республикой Соединенных Нидерландов и Россией торговый договор. В начале мая 1722-го де Вилде стало известно, что царь желает возобновить переговоры{491}. Еще раньше, в апреле Петр в качестве жеста доброй воли приказал своим чиновникам не чинить препятствий при погрузке и отплытии судов{492}. Для купцов из Голландии и других стран это было давней мечтой, но многое ли изменилось с апрельским указом царя? Проблемой ведь было не только настойчивое желание чиновников все регулировать и контролировать (несокрушимое с давних пор свойство российской государственной машины), но и низкие темпы работы в порту, на которые иностранные шкиперы непрестанно жаловались.

Четвертая тема была совсем уж застарелой болячкой в отношениях двух держав. В 1701 г. Швеция получила в Голландии под гарантии Генеральных штатов заем в 300 тысяч риксдалеров, предоставив в залог портовые пошлины в принадлежавшей тогда шведам Риге. Девять лет Швеция исправно выплачивала свой долг и проценты, однако в 1710 г. Ригу захватил русский царь. Он отказался отвечать по шведским обязательствам, и началось дипломатическое перетягивание каната, которым пришлось заниматься нескольким поколениям представителей Республики в Петербурге. В глазах Петра, тем более после Ништадтского мира, по которому Рига официально стала частью России, подобные притязания безнадежно устарели. А если кто и должен платить, то, конечно, сами шведы, ибо это их король Карл XII брал на себя соответствующие обязательства.

Отправляясь в Персидский поход, царь издал целую кипу указов, но контроль за их исполнением оставлял желать лучшего. Так, запрет на неровно уложенные могильные плиты, которые, по мнению Петра, позорили участки земли при церкви, не соблюдался вообще. Это же касалось указа, точно предписывающего, как надлежит изготовлять свечи. Распоряжения о том, как следует строить речные суда и суда для каботажного плавания, приходилось снова и снова повторять. Сознательное или неосознанное нежелание населения исполнять те или иные повеления самодержца ставило четкие пределы его всемогуществу. Понимал ли он это сам, неизвестно. Для него с изданием указа дело считалось оконченным, и он мало интересовался исполнением повеления и его последствиями для повседневной жизни людей{493}. Российские институты власти были в общем и целом мало развиты и потому малоэффективны. К тому же чиновники отнюдь не спешили проявлять инициативу, тем более что царь, когда ему что-либо не нравилось, жестоко наказывал ответственного. Неизбежным следствием этого были вялость и медлительность чиновничьего аппарата, и в этом заключался трагизм петровских преобразований. Государство остро нуждалось в эффективных институтах и должностных лицах, поступающих самостоятельно, но самодержавный характер власти этого не допускал. В результате Петр сам стал препятствием для развития России, которого так хотел.

Важно и то, что созданная Петром элита была далеко не едина. Представители старой знати, такие как князья Долгорукий и Голицын, открыто ссорились с новыми выдвиженцами типа Меншикова и Шафирова. Все обвиняли друг друга в казнокрадстве, взяточничестве и иных преступлениях против государства. Шафиров, вице-президент Коллегии иностранных дел, едва уживался с ее президентом графом Головкиным и стал жертвой этой атмосферы интриг и взаимных обвинений. Возвратившись в декабре 1722 г. из Астрахани, Петр велел особой комиссии разобраться в жалобах на вице-канцлера Шафирова. Ему вменяли в вину выдачу денег родным без разрешения Сената, издание распоряжений без ведома императора и сенаторов, присвоение хранившихся у него огромных сумм денег, принадлежавших казненному князю Гагарину{494}. Сочтя обвинения доказанными, Шафирова приговорили к смертной казни (1723). Он уже положил голову на плаху, когда вперед выступил кабинет-секретарь царя Макаров и объявил о замене казни ссылкой в Сибирь. По пути туда Шафиров получил разрешение остановиться в Нижнем Новгороде и жить там под стражей{495}. После смерти царя его помилуют, и позднее он вновь станет сенатором.

Эта история произвела на окружение Петра сильное впечатление и заставила их быть осторожнее, прекратить распри и усерднее выполнять волю самодержца. Падение Шафирова, к которому сходились все нити внешней политики страны, имело серьезные последствия и для дипломатии. Отныне все дела в Коллегии иностранных дел решались еще медленнее и еще неохотнее. Примечательно, что старый приятель государя Меншиков, награбивший казенных средств больше, чем кто-либо другой, отделался лишь отставкой с поста президента Военной коллегии, что только подчеркнуло произвол царя в борьбе со злоупотреблениями.

Когда в Петербурге узнали, что царь возвращается из Астрахани в Москву, де Вилде приказал своему секретарю, находившемуся в те месяцы в Москве, прямо попросить Его Величество ответить на посланные ему голландцем различные «мемории»{496}. Но ничего из этого не вышло — празднества полностью оттеснили государственные дела. 29 декабря 1722 г. Петр и Екатерина торжественно въехали в древнюю столицу. Под бесчисленными триумфальными арками проходила праздничная процессия, в которой несли серебряный ключ, врученный государю в Дербенте при сдаче города{497}. Началась долгая зимняя череда увеселений. Масленичное шествие 1723-го превзошло всё, что москвичи когда-либо видели. Шестидесяти царским саням придали вид кораблей, а на главных санях, представлявших полностью оснащенный фрегат с 32 пушками, за капитана был сам Петр. Была в этом зрелище и голландская нотка: царицу Екатерину, одетую крестьянкой из Фрисландии, сопровождала свита с вымазанными сажей лицами, наподобие африканцев{498}.

Лишь в середине марта императорская чета, проехав меньше чем за год 11 500 км, вернулась наконец в Петербург. Но и тогда государственная машина не заработала еще в полную силу. Царь объявил о своем намерении учредить Академию наук и «созвать для этого тем же летом всякого рода ученых людей из-за границы»{499}, но тем все и кончилось. Ответа на свои послания голландский резидент не получил, а накопившиеся между двумя странами проблемы не решались. Вскоре возникли новые осложнения. Вечером 20 июня 1723 г. де Вилде с несколькими друзьями был в гостях у купца Абрахама ван Лимбюрга. После ужина кто-то из них заиграл на скрипке. Случайно проходившие мимо матросыголландцы пустились в пляс. На шум сбежались ночной сторож и другие слуги генерал-майора А.И. Ушакова — и между голландцами и русскими началась драка, в которой участвовали также камердинер резидента и даже его секретарь. С камердинера сорвали галуны, а секретаря, схватив его за волосы, пинали и били. Самого генерал-майора там не было, но сын его весело подбадривал своих, крича им что-то вроде: «Бей — не жалей, это немцы». Так сообщил на следующий день царю в официальной жалобе де Вилде. Без жертв обошлось только потому, что голландцы убежали. Жена Ушакова, «безумная женщина», как назвал ее в своей жалобе резидент, пальцем не пошевелила, чтобы прекратить драку и ни в чем своим людям не препятствовала{500}.

Ушаков тоже доложил Петру о событиях той ночи. Он все отрицал, и его версия происшедшего была прямо противоположной. Сын его, по словам Ушакова, вообще не присутствовал при драке, а ухудшила дело жена самого де Вилде, ударив ночного сторожа веером по лицу. Похоже, что царю непросто было разобраться в том, кто виноват, ведь даже три с лишним месяца спустя, в начале октября, голландский резидент продолжал требовать удовлетворения{501}.

В то лето у де Вилде других дел в Петербурге почти не было. Лето прошло в празднествах. За годовщиной Полтавской битвы последовал торжественный спуск на воду новых боевых кораблей, для самого же Петра главным стало открытие его дворца в Петергофе. В конце августа Его Величество сам провел иностранных дипломатов по дворцовым постройкам и садам, после чего был устроен грандиозный праздник. На де Вилде Петергоф с его каналом, бассейнами и фонтанами произвел неизгладимое впечатление, особенно то, что напор воды не только позволял всем фонтанам бить день и ночь, но и приводил в движение несколько водяных мельниц{502}. Как ни странно, дипломат из Гааги не упоминает о том, что все эти «водяные потехи» и дворец Монплезир были созданы по голландским образцам, о чем написал французский посол, усмотревший явное сходство каналов в Петергофе с каналами в Гааге{503}.

Празднества продолжились и осенью. Прекрасным поводом стал приезд персидского посла, тем более что он прибыл заключать мир. Пять провинций на Каспийском море Персия уступила России в обмен на военную помощь против афганских мятежников, все еще действовавших в Персии. Тем самым эта держава превращалась, по сути, в вассала русского царя{504}.

Безуспешно пытаясь добиться от российских властей решения тех вопросов, которые интересовали голландцев, де Вилде мог тем временем заниматься также делами частных лиц. В конце ноября приехал в Петербург проповедник Абдиас Хаттинга из Зеландии со своим секретарем. У них было на руках рекомендательное письмо от князя Куракина к барону Остерману, только что назначенному вице-президентом Коллегии иностранных дел. Приезд Хаттинги породил всяческие слухи. Говорили, будто он алхимик и занимается ростовщичеством. Де Вилде же предполагал, что приезжий намерен с помощью России начать торговлю с Вест-Индией, подрывая там позиции голландцев. Резидент не ошибся: договорившись с несколькими голландскими купцами, Хаттинга планировал основать торговую компанию под покровительством царя Петра. Впрочем, Остерман никакого интереса к этому проекту не проявил. Руководители российской дипломатии, вероятно, понимали, что после того, как в 1713 г. британцы обошли своих голландских союзников, получив монополию на поставку рабов в американские владения Испании, ни правительство Республики, ни ее Вест-Индская компания больше не допустят никаких посягательств на позиции голландцев в районе Карибского моря{505}.

Но гораздо важнее были проходившие осенью и зимой 1723–1724 гг. переговоры между Россией и Францией с целью нащупать почву для торгового договора. В Гааге за этими переговорами следили особенно пристально. Многолетние разговоры голландцев с русскими о подобном же договоре ничего не дали, а теперь французский посол в Петербурге Жак де Кампредон грозил преуспеть в том, что ни голландским дипломатам, ни купцам, которые вели торговлю с Россией, не удалось. Был у этого дела и военный аспект. Едва ли не главной целью французов было обеспечить бесперебойные поставки из России мачт, корабельной смолы, дегтя и пеньки для строительства новых боевых кораблей, ведь французский флот вышел из войны за испанское наследство изрядно потрепанным.

Для голландцев в этих планах французов крылась немалая опасность, ибо в Гааге считались с возможностью новой войны с Францией, далеко за последние 40 лет не первой. Боялись и того, что в союзе с французским королем царь сумеет добиться для русских торговых судов беспошлинного прохода через пролив Эресунн, что даст им существенное преимущество перед конкурентами-голландцами. Одновременно французы просили для своих купцов монополии на некоторые российские товары. Понятно, что в Гааге, в Генеральных штатах первыми забили тревогу депутаты от Амстердама, поскольку именно для амстердамцев защита коммерческих интересов Голландии на Балтике была делом жизненно важным. А благодаря влиянию Амстердама в Гааге, его городская политика становилась политикой государственной. Так что Генеральные штаты в своей секретной резолюции от 20 июня 1724 г. призвали к максимальной бдительности не только де Вилде, но и его коллег-дипломатов при французском и британском дворах{506}.

В целом голландцы отделались легким испугом. Французский посол в Петербурге сумел заполучить монополию лишь на торговлю бренди. В утешение ему дали право доставить в Россию беспошлинно партию французских вин, после чего смог покинуть петербургский порт, опять-таки без уплаты пошлины, корабль с товарами из России. Но тут французскому послу не повезло: судно затонуло{507}.

Были ли у голландцев основания для беспокойства? На первый взгляд, да. Потенциальный франко-русский торговый договор вполне мог нанести ущерб интересам голландских купцов. Однако реальные перспективы такого договора были с самого начала сомнительными. Предоставление монопольных прав иностранцам шло вразрез с принципами меркантилизма, которым следовал Петр. Россия должна была стать самостоятельной, а не зависеть от иностранцев. В эту логику вписывался, к примеру, декабрьский указ 1723 г., запрещавший принимать на русскую службу офицеров из чужих краев{508}.

Кроме того, в Амстердаме и Гааге как будто забыли, что русский торговый флот только зарождался. Вопреки всем усилиям Петра еще очень мало было русских купцов, занимавшихся внешней торговлей. Поэтому страх голландцев перед конкуренцией со стороны русских торговых судов был явно преждевременным. Да и военного союза России и Франции с целью принудить к экономическим уступкам датчан (беспошлинный проход через Эресунн) по-настоящему опасаться не следовало. Во-первых, и Франция, и Россия устали от многолетнего вооруженного конфликта, который каждой из них пришлось вести, будь то война за испанское наследство или война со шведами. Во-вторых, военные действия против Дании были бы восприняты во всей Европе как серьезная угроза равновесию сил на Балтике, и без того уже нарушенному в результате победы России над Швецией. Так что переговоры Парижа с Петербургом мало что дали, а голландская торговля на Балтике, наоборот, вступила после Ништадтского мира в период нового расцвета{509}.

Потому-то, видимо, Гаага больше и не поручала своему резиденту в Петербурге добиваться торгового договора с Россией. На протяжении всей войны со шведами позиция русских была недвусмысленной: экономические уступки голландцам — в обмен на определенные политические шаги с их стороны. Но гаагские политики не торопились признавать власть Петра над завоеванными у шведов территориями до заключения мира между противниками. Когда же мир наконец был подписан, заинтересованность Петербурга в торговом договоре с Гаагой уменьшилась, тем более что пошлины с голландских купцов изрядно пополняли государственную казну, а различия в тарифах можно было использовать для поощрения своих, русских купцов. С голландской идеей свободы торговли, которая уравнивала в правах купцов из Голландии и России и тем самым сохраняла за голландцами их конкурентные преимущества, политика Петра была несовместима. Заключить договор, имеющий смысл для обеих сторон, в этих условиях стало невозможным.

В конце января 1724 г. царь издал новый таможенный устав, наделавший в торговых кругах Республики много шума. Ввозные пошлины на многие товары резко повысились, при этом в петербургском порту они выросли меньше, чем в других городах. Было ясно, что Петр продолжает превращать свой «парадиз» в экономический центр страны. Весной голландские купцы, ведущие дела с Россией, обратились в Сенат с просьбой сохранить старый тариф до конца 1724 г.{510} Когда это не помогло, некоторые решили, что поддержать прошение должен резидент де Вилде. Однако на общем собрании большинство избрало другую тактику. Защищать прошение в Сенате поручили видному торговцу Хармену Мейеру.

Мейер заметно выделялся среди иностранцев в России. Вместе со своим тестем Яном Люпсом он единственный мог продавать российскому государству векселя за рубли{511}. Поэтому оба они в состоянии были покупать и продавать товары за наличные и всегда располагали достаточным запасом русских денег, что ставило Люпса и Мейера в очень выгодное по сравнению с их конкурентами положение. Кроме того, тесть и зять в годы Северной войны снабжали Россию оружием и за это сумели получить монополию на вывоз корабельной смолы и дегтя. Оба купца были лично знакомы с царем, что дало им массу полезных связей. И хотя в 1724 г. монополия на корабельную смолу и деготь была отменена, Люпс и Мейер благодаря своим друзьям в высших сферах смогли, по словам де Вилде, на практике сохранить свою привилегию{512}. Как далеко простиралось влияние ловких коммерсантов, видно из того, что именно им было предоставлено исключительное право осуществлять платежи шведам, предусмотренные Ништадтским мирным договором{513} в качестве компенсации за присоединенные к России территории.

Обращение голландских купцов к Мейеру с просьбой поддержать их ходатайство в Сенате свидетельствует о двух вещах. Во-первых, большинство торговцев-голландцев в России посчитали более влиятельным не официального дипломатического представителя Республики, а человека из их собственной среды. Старые дружеские связи весили намного больше. Во-вторых, купцы вообще не сочли необходимым вмешательство своего государства как выразителя коллективных интересов всех голландцев. Каналы неформальные явно ценились выше официальных. Понятно, что для де Вилде все это было отнюдь не комплиментом. Ведь в прошлом как раз его предшественники должны были защищать коллективные коммерческие интересы голландцев в России. Ему же — при отсутствии переговоров о торговом договоре — приходилось ограничиваться вмешательством лишь в дела, касавшиеся отдельных лиц. Круг его обязанностей существенно сузился.

Но, как бы там ни было, добиться снижения таможенного тарифа не удалось. В вопросе о пошлинах царь остался непреклонным, так что резидент Генеральных штатов смог сообщить своему начальству только о «строжайшем исполнении» нового таможенного устава{514}. В Гааге были этим крайне недовольны и официально напомнили де Вилде о его ответственности. Указав в своем ответе на то, что голландские купцы в России поручили защиту своих интересов Мейеру, резидент, однако, понимал, что для начальства этого недостаточно, а потому добавил, что сделает все возможное, но все же отметил непреклонность царя в этом вопросе{515}. Да и вице-президент Коллегии иностранных дел Остерман в разговоре с дипломатом выразился со всей ясностью: русский монарх ни с кем не заключал торгового договора, поэтому волен делать все, что ему угодно{516}.

У российского двора были весной 1724 г. совсем иные заботы. Петр Алексеевич задумал короновать свою супругу в качестве императрицы. Сам он был увенчан шапкой Мономаха еще мальчиком, в 1682 г., а в 1721-м провозглашен императором. Но Екатерина родилась, как известно, в семье ливонского крестьянина и была замужем за шведским драгуном, после чего стала военным «трофеем» Меншикова, у которого ее забрал Петр. Он тайно обвенчался с ней в 1707 г., а пять лет спустя — уже официально. С этого момента, перейдя в православие, Екатерина считалась русской царицей. Для чего же понадобилась самодержцу коронация жены? Вероятнее всего, его беспокоила проблема престолонаследия. Дочери Петра и Екатерины, как и сын покойного царевича Алексея, были еще несовершеннолетними, а значит, в случае внезапной кончины государя должно было быть установлено регентство. По замыслу Петра, регентство предстояло взять на себя Екатерине, именно для этого нужна была ее официальная коронация. Впрочем, в манифесте от 15 ноября 1723 г., в котором было объявлено о будущей коронации в Москве, говорилось не об этом, а о вознаграждении царем заслуг своей супруги, всегда служившей ему опорой и находившейся рядом с ним даже в военных походах{517}.

Из-за болезни Петра торжества были отложены до 18 мая 1724 г. Вместе со всем дипломатическим корпусом Виллем де Вилде на них, разумеется, присутствовал. Судя по его письму секретарю Генеральных штатов, голландцу повезло занять место «на возвышении справа от трона»{518}, откуда все было хорошо видно. Архиепископ Новгородский совершил религиозный обряд, после чего император сам возложил на голову супруги корону. Он также вручил ей державу, но не скипетр, и это говорило о многом. Важная роль в церемонии досталась и Меншикову: он раздавал народу серебряные и медные монеты.

Какими полномочиями обладала отныне Екатерина, понять было трудно. Пока дело ограничилось тем, что, несомненно, по ее инициативе в самый день коронации престарелому действительному тайному советнику П.А. Толстому был пожалован титул графа. Так стали графами и все его будущие потомки, включая великого писателя Льва Толстого. Но уже в том же 1724 г. ясно обозначились пределы влияния императрицы. В ноябре ее камергера Виллема Монса, брата Анны Монс, которая некогда была любовницей Петра, и Матрену, старшую сестру Виллема, арестовали. Приближенные Екатерины, эти двое фактически сами определяли, с кем она видится и кто может через нее как-то повлиять на государя. На практике они продавали право доступа к императрице за большие деньги.

Петр коронует Екатерину императрицей. Гравюра Бернара Пикара (1673–1733).
Государственный музей (Рейксмюзеум), Амстердам

Реакция Петра была быстрой и безжалостной. Виллему Монсу отрубили голову, а Матрену наказали кнутом и сослали в Сибирь. Екатерина до последнего надеялась спасти своего фаворита, но это ей не удалось. О том, как разгневан был царь поведением жены, говорит написанный им собственноручно указ, запрещавший чиновникам исполнять ее повеления; одновременно ее лишили возможности управлять своими финансами. Так что новый титул Екатерины мало что значил, а дело Монса серьезно испортило ее отношения с мужем. На публике она своих чувств не проявляла, но супруги перестали друг с другом разговаривать и спать вместе.

Дело Монса показало, что самодержец уже не в полной мере контролировал происходившее вокруг него, отчасти и из-за ухудшившегося состояния здоровья. В сентябре 1724 г. приступы мочекаменной болезни усилились, и царь не преминул словами и действием выразить свое недовольство врачами{519}. После очередного посещения минеральных источников в Олонце наступило временное улучшение, однако в январе 1725-го положение стало еще хуже. В ночь на 28 января (8 февраля) Петр в страшных мучениях скончался. Вероятно, со слов лейб-медика голландский резидент де Вилде передал в Гаагу все мельчайшие подробности последних дней болезни, включая запоздалые попытки врачей очистить полость мочевого пузыря императора от «жгучих и дурно пахнущих веществ». «…Его Величеству становилось все хуже и хуже, сильная боль совершенно его измучила, и Всемогущему Богу было угодно взять его драгоценную душу <…> к Себе, лишив это государство отца и монарха, равного которому не видели века»{520}.

Умирая, Петр, как известно, был уже не в состоянии указать преемника. Наследование престола Екатериной, несмотря на ее недавнюю коронацию, отнюдь не было делом решенным. Часть приближенных, представители старых боярских родов, такие как князья Голицын и Долгорукий, выступили за то, чтобы корона перешла к 9-летнему внуку умирающего — будущему Петру II, ведь по русской династической традиции прямым наследником по мужской линии был он. Представители же новой служилой знати были против и при поддержке ворвавшихся в Сенат офицеров гвардии возвели на престол императрицу. Екатерина провозгласила себя самодержицей всероссийской со всеми правами, которыми обладал ее покойный супруг{521}.

Из донесений де Вилде в Гаагу видно, что он хорошо чувствовал общую атмосферу в России. После лихорадочной эпохи Петра люди хотели покоя и уж точно не желали новых международных конфликтов. Русские, писал голландский резидент, мечтали о «правлении более мягком и чтобы все дела вершились быстрее», а не так, как бывало, когда монарх «позволял им тянуться месяцами и годами, не давая положительно своих распоряжений и не высказываясь»{522}.

Но получила Россия не то, о чем мечтала, а элиту, раздираемую междоусобной борьбой. При Екатерине I, к огромному недовольству старой аристократии Меншиков получил еще больше власти. К тому моменту массы населения стонали под тяжелым бременем податей. Внешняя экспансия и связанные с ней непомерные расходы радовали отнюдь не всех, как видно из распространенного в XVIII в. известного сатирического лубка «Мыши кота погребают», где кот явно похож на почившего царя-реформатора. Екатерина и Меншиков уменьшили подушную подать на треть и на треть же сократили расходы на армию и флот. Вдобавок были прощены все долги по недоимкам. Стало ясно, что с новыми властями государственный корабль вошел в более спокойные воды, а слишком смелые, далеко идущие планы с повестки дня сняты.

При Петре голландско-русские связи развивались удивительным образом. Учитывая, как искренне царь любил Голландию и голландцев, можно было ожидать, что отношения между двумя странами сложатся самые теплые. Но вышло во многом иначе. Да, в течение всей Северной войны амстердамские купцы поддерживали Россию деньгами и поставками вооружений. В становлении русского флота ведущую роль играли голландские моряки, начиная с вице-адмирала Корнелиса Крёйса, или, как его называли в России, Крюйса. Но все это было индивидуальным выбором отдельных лиц и независимой политикой города Амстердам. Правящие круги в Гааге просто смотрели сквозь пальцы на такую помощь Петру, а сами избрали политику нейтралитета. В первый период войны Республика официально была даже связана со шведами союзническим договором, в то время как на практике ее подданные открыто подрывали позиции Швеции, отправляя в Архангельск один корабль с оружием за другим.

С 1709 г., после победы русских под Полтавой, Гаага строго придерживалась нейтралитета, что не всегда вызывало понимание у воюющих сторон. Об этом говорят попытки русского посла князя Куракина добиться от руководителей Республики признания хотя бы части осуществленных Петром захватов шведских территорий. Невозможным стало в этих условиях и улучшение торговых позиций голландских купцов в России. Устанавливая таможенные пошлины, стимулирующие развитие в стране собственного торгового судоходства, царь все же готов был сделать шаг навстречу голландцам, но лишь в обмен на политические уступки, т.е. признание Гаагой его власти над захваченными территориями. Неуступчивость голландцев сводила фактически на нет все планы заключения между Республикой и Россией торгового договора. Возможно, в Гааге рассчитывали, что русские проявят больше благодарности за помощь, оказанную им в ходе Северной войны. Однако у Петра государственные интересы всегда брали верх над сантиментами.

Наряду с этими основополагающими противоречиями ухудшению отношений способствовал также фактор личностный. Резидент Якоб де Би оказался слишком негибким, чтобы эффективно исполнять свои обязанности при русском дворе. Неосмотрительность голландского дипломата и накопившееся у российских властей раздражение привели к его высылке, которая только подчеркнула драматическое несоответствие между личными симпатиями самодержца к Голландии и реальностью голландско-русских отношений. Новый представитель Генеральных штатов в Петербурге, Виллем де Вилде, по характеру подходил Петру больше, но на практике это мало что изменило. Дипломатический ранг резидента был слишком низок, чтобы он мог достичь поставленных перед ним целей. К тому же его легко отодвигали в тень влиятельные голландские купцы в России, предпочитавшие сами улаживать свои дела с царским правительством. Дипломату оставалось лишь информировать Генеральные штаты обо всем происходящем.


Загрузка...