ЛИТЕРАТУРА РУССКАЯ, СОВЕТСКАЯ И ПОСТСОВЕТСКАЯ

90-е годы XX века, венчающие собой второе тысячелетие, принесли человечеству много перемен. Весьма сложный и ответственный период составили они для нашей страны, нашего народа, российской государственности и русской культуры. В соответствии с темой учебного пособия нас в первую очередь интересуют события 90-х годов, прямо или опосредованно связанные с литературой.

Как на большой культурно-исторический факт современности, который относится к литературоведению и философии художественного творчества, следует указать на общественное «открытие» и быстрое широкое признание фигуры великого русского ученого, филолога и философа А. Ф. Лосева, чьи жизнь и творчество, начавшиеся до революции, а завершившиеся в деструктивные годы горбачевской «перестройки», десятками лет протекали в тени поразительного невнимания и общественной неосведомленности.

Лосев Алексей Федорович (1893–1988) – автор книг «Философия имени» (1927), «Диалектика художественной формы» (1927), «Проблема символа иреалистическое искусство» (1976) и ряда других книг по проблемам философии художественного творчества, философии языка, теории литературы, многотомного исследования «Античная эстетика», других трудов по античной культуре.

Сейчас философские концепции Лосева получают международное признание. Его труды в области античной эстетики и литературы своей глубиной поражают специалистов во всем мире. Лосевская философия языка и его филологические концепции начинают оказывать влияние как на языкознание, так и на теорию литературы и на эстетику, объективно «закрывая» или корректируя многие формалистические и структуральные теории, популярные в предыдущие годы.

Важен и факт «возвращения» многие десятилетия замалчивавшихся концепций русских литературоведов прежних времен (А. А. Потебни, Ф. И. Буслаева и др.). Все это в перспективе, несомненно, обогатит современное литературоведение новыми идеями и подходами, поможет ему в более глубоком осмыслении явлений литературы.

Несколько иначе приходится оценивать влияние (уже не на литературоведение, а на современную литературную жизнь) «возвращенных публике» в начале интересующего нас периода многих ранее созданных, но не публиковавшихся в СССР художественных произведений (из «серебряного века», из «зарубежья» и др.). Хотя в самой необходимости этого «возвращения» сомнений нет (к читателю пришли не изданные ранее в СССР произведения Анны Ахматовой, Михаила Булгакова, Владимира Набокова, Андрея Платонова и некоторых других крупнейших художников XX века, а также творчество Георгия Иванова, Даниила Андреева, Иосифа Бродского и др.), конкретные его перипетии были неоднозначны. С одной стороны, такие издания «возвращенного» на несколько лет вытеснили в конце 80-х – начале 90-х годов реальную современную литературу со страниц журналов, поддавшихся соблазну поднять тираж сенсационными «забытыми» именами и произведениями, – а это, несомненно, нарушило естественное литературное развитие и не способствовало нормальной работе ныне живущих писателей. С другой стороны, среди введенных таким манером в обиход авторов резко преобладали модернисты. То, что им в течение упомянутых нескольких лет был обеспечен «моральный абсолют» издательских привязанностей, не могло не сказаться на вкусах и литературных понятиях взрослеющей писательской молодежи. Поспешные подражания Андрею Белому, Федору Сологубу, прозе Владимира Набокова, Бориса Пастернака и иным подобным авторам плюс энергичная пропаганда современных «замалчивавшихся» по тем или иным мотивам модернистов (Саша Соколов, Татьяна Толстая, Дмитрий Пригов, Виктор Кривулин, Сергей Довлатов, Эдуард Лимонов, Венедикт Ерофеев, Виктор Ерофеев и др.) резко видоизменили характер литературы. Помимо всего прочего подражательность значительной части литературной продукции конца 80-х – начала 90-х годов качественно ослабила литературу периода в целом, причем ослабила с небывалой силой.

Все это шло в намеренно провоцировавшейся и подогревавшейся, видимо, «сверху» со времен начатой в 1987 году «перестройки» атмосфере массового психоза. Трудно удивляться, что в такой атмосфере крупнейшие писатели, гордость современной литературы (В. Белов, В. Распутин, Ю. Бондарев и др.) стали подвергаться на грани 80-90-х годов оголтелой травле в средствах массовой информации. Их явно пытались заставить замолчать, поскольку они резко и прозорливо осуждали многое из происходящего.

Напротив, процветали те, кто происходящему без разбору славословили. Речь не только о примитивных льстецах. Среди писателей изредка встречается тип человека амбициозного, болезненно самолюбивого и хвастливого, взбалмошного, хамоватого, внутренне истеричного, сосредоточенного на своей персоне и мнительного, при всем этом инфантильного, поддающегося сторонним влияниям и вообще легко внушаемого. На таких людей невозможно положиться в серьезном деле, в быту ими неизменно кто-то ловко управляет… Люди этого типа в годы «перестройки» и в последующее время наговорили и наделали немало дурного, вредного и, по большому счету, антигосударственного. Кроме того, в ходе «перестройки» на поверхность всплывало немало «творческих деятелей», которым как художникам сказать было нечего из-за отсутствия таланта. А потому, отчаянно отвлекая внимание публики от внутренней пустоты, они старались взять внешней напористостью (митинги, союзы, протесты, интервью, борьба за литературную «эротику» – в прошлом порнографию и тому подобные суррогатные формы активности, восполняющие факт личной творческой непродуктивности).

Среди тех, кто пытался тогда торговать своим пером и кто впустую шумел, доводилось с болью видеть иногда людей небесталанных, подтравленных и обиженных литературным Бюрократом в предшествующие годы. Можно было понять желание этих людей, получивших трибуну и доступ к печати, поведать прежде всего о наболевшем – говоря словами Маяковского (в стихотворении «Мрачное о юмористах»), «про свои мозоли от зажатья в цензорях». Но в то же время ясно было, что, получив таковую трибуну, уже несколько поздно (да и мелковато для талантливого человека!) громогласно распространяться на отошедшую в прошлое тему личной гонимости:

Дескать,

в самом лучшем стиле,

будто

розы на заре,

лепестки

пораспустили б

мы

без этих цензорей.

Надо было делать другое: распускать обещанные «лепестки» в обещанном «лучшем стиле»! Однако, к превеликому сожалению, снова и снова приходилось видеть, как сбывается пророчество Маяковского из того же стихотворения:

А поди

сними рогатки —

этаких

писцов стада

пару

анекдотов гадких

ткнут —

и снова пустота.

Но не иссякала длинная шеренга «катакомбных» немолодых «молодых» писателей, выведенных тогда на публику критикой! Раньше не печатали – да, можно понять, что дело это слезное. Но все-таки «перестроечные горы» часто рождали мышей, короли оказывались голыми…Так или иначе, развитие собственно художественной литературы в конце 80-х – начале 90-х годов почти остановилось.


То, что послереволюционные 20-е годы были, напротив, временем интенсивного развития нашей литературы, создания многих ее шедевров, в доказательстве не нуждается. На протяжении этого десятилетия В. Маяковский написал подавляющее большинство своих произведений, Б. Пастернак издал лучшие книги стихов, М. Шолохов опубликовал «Донские рассказы» и великий «Тихий Дон», М. Булгаков создал «Белую гвардию» и «Бег». Октябрьская революция, несомненно, произвела огромное впечатление на подавляющее большинство талантливых художников. Ее цели могли быть кому-то внутренне чужды, но ее величие ощущали все. Ею была открыта эпоха небывалого народовластия: такого массового участия рядовых граждан (крестьян, рабочих, служащих) в управлении огромной страной человечество никогда не видело. Литература 20-х годов жизнерадостна и оптимистична, исполнена надежд и светлых упований.

В основе любой революции лежит идея разрушения «до основанья» существующего социального строя. Не осторожного и аккуратного демонтажа, а именно разрушения. Такая атака на весь жизненный уклад народа и страны неизбежно груба, примитивна и непременно сопряжена с человеческими жертвами как со стороны революционеров, так и со стороны пытающихся остановить революцию. Впрочем, она порождает еще множество различных непредусмотренных «попутных» жестокостей (лес рубят – щепки летят). Однако в настоящей революции всегда есть и своя романтика. Не случайно, например, лучший роман величайшего прозаика Франции Виктора Гюго «Девяносто третий год» посвящен событиям Великой французской революции, равно как и «Боги жаждут» Анатоля Франса, а революционная «Марсельеза» Леконта де Лиля стала государственным гимном Франции.

Советская литература отражала грандиозные исторические события и воспевала созидающее общество, которое несколько десятилетий стремительно развивалось, спасло человечество, победив фашизм во второй мировой войне, и было привлекательным примером для других стран и народов в самых различных и неожиданных уголках планеты (Испания, Китай, Северная Корея, Куба, Вьетнам, Конго, Южный Йемен, Чили, Гренада, Никарагуа и др.). Октябрьская революция и процесс построения нового общества, несмотря на многие сопутствовавшие им страшные социальные перипетии, оказались масштабными темами для «Двенадцати» А. Блока, «Хорошо!» В. Маяковского, «Поднятой целины» М. Шолохова, «Разгрома» А. Фадеева; даже герои пьесы «Дни Турбиных» М. Булгакова, офицеры старой армии, в финале пьесы поют шутливое славословие «За Совет народных комиссаров»…

Но невозможно вообразить, чтобы талантливые писатели в каком-либо веке и каком-либо государстве стали воспевать время, на заре которого их страна была в одночасье буквально разграблена десятком-другим своих же граждан, нагло присвоивших народно-государственное достояние и тут же переведших затем гигантские расхищенные капиталы за рубеж, в мгновение ока превратив тем самым богатейшую державу в страну-нищенку, перебивающуюся займами у всякого рода валютных фондов; время, когда была преступно остановлена и сломана в угоду некоторым зарубежным силам почти вся отечественная промышленность, за исключением добывающей да еще пищевой; время, когда по всей территории Родины заполыхали дикие националистические мятежи, а вооружившиеся лучше, чем армия и милиция, банды стали повсеместно терроризировать ее граждан; время, когда небывало размножились и повсюду обрели власть и силу бездарные и беспринципные индивидуумы; а чиновничество потонуло в коррупции и иных злоупотреблениях…

И в самом деле: пронеслись общеизвестные политические события 1991 года, приведшие в конце концов к тайной беловежской встрече тогдашних руководителей Российской Федерации, Украины и Белоруссии и к последовавшей за ней искусственной ликвидации СССР. Со страной произошла катастрофа. Русский народ оказался разбросан по территориям нескольких возникших в одночасье государств-новоделов, которые были с удивительной легкостью и быстротой тут же официально признаны руководством крупнейших зарубежных стран (характерное исключение – не признана до сих пор преимущественно русская по населению Приднестровская республика). Руководство страны в начале 1992 года сделало попытку осуществить нечто вроде «революции сверху», в директивном порядке заменив общенародную собственность на средства производства тем, что по сей день принято именовать туманным выражением «рыночные отношения». Были отменены многочисленные социальные гарантии, к которым граждане СССР за десятилетия привыкли относиться как к чему-то само собой разумеющемуся. Зарплаты и пенсии были уменьшены в несколько раз и стали выплачиваться нерегулярно. Заводы и предприятия по всей стране стали закрываться, и появилась массовая безработица. Народ пришел в состояние шока.

Литература на какой-то момент как бы перестала интересовать если не все общество, то значительную его часть. С другой стороны, в обстановке пережитого обществом состояния социально-психологического потрясения резко снизили творческую активность многие писатели. Другие увлеклись получившей тогда широчайшее распространение газетной публицистикой, давая различные интервью и принимая участие в многообразных дискуссиях не на литературные темы, а на темы политики, политэкономии, национальных отношений и т. д. и т. п. (это было характерно для Василия Белова, Валентина Распутина, Александра Проханова, живших за рубежом Александра Солженицына, Александра Зиновьева, Эдуарда Лимонова и др.). Некоторую внутрилитературную аналогию такому увлечению можно усмотреть в 40-е и 60-е годы XIX века, когда развернулись «натуральная школа» и затем «шестидесятники» с их тягой к документально-публицистическим жанрам – очеркам, статьям и др.

Как известно, еще в середине 1991 года Россию возглавил в качестве президента Б. Н. Ельцин – один из бывших высших функционеров коммунистической партии Советского Союза, который несколько раньше, в последние годы ее правления, был подвергнут другими руководителями (во главе с генеральным секретарем этой партии М. С. Горбачевым) резкой коллективной критике и несколько понижен в должности (получил ранг министра СССР). С момента своего прихода к власти этот психологически травмированный, как можно предположить, человек занялся мстительной «борьбой с коммунизмом». Такая борьба не могла не спровоцировать глубокий идейный раскол в стране, около половины которой и по сей день сочувствует именно коммунистам. Потом на протяжении 90-х годов нередко создавалось впечатление, что Ельцин как политик неотступно интересуется почти одним только этим непродуктивным – никак не способствующим экономическому развитию страны и общественному спокойствию – надуманным делом (да еще борьбой за сохранение своей личной власти). Соответственно и в команде его тоже преобладали люди, способные только перманентно растравлять в обществе идеологические язвы и бороться с химерами.

С начала 90-х годов XX века официальная пропаганда стала подвергать огульной критике все стороны жизни искусственно разрушенного СССР, весь советский период отечественной истории, в отрицательном плане почему-то «характеризуя» его ложно многозначительным, а на самом деле лишенным какого-либо конкретного негативного смысла словечком-эпитетом «тоталитарный» («тоталитарный» в переводе с латинского значит «всеобъемлющий, всеобщий»), Параллельно СМИ стали, говоря о гражданах «новой России», упорно именовать их не гражданами, а «обывателями» – по сути, нанося тем самым этим гражданам немотивированное оскорбление (ибо словечко «обыватель» означает духовно неразвитого человека, лишенного общественного кругозора, патриотизма и национальной гордости и живущего исключительно своими мелкими эгоистическими интересами).

Телевидение почти свернуло показ фильмов отечественного кинематографа, на смену которым пришли низкопробные западные «сериалы» мелодраматического и детективного характера, отличающиеся к тому же скверной игрой актеров, да еще фильмы откровенно порнографического содержания. Тогда же, в начале 90-х, было практически прекращено транслирование по радио и телевидению народных и вообще отечественных песен (песни Великой Отечественной на некоторое время зазвучали лишь в середине десятилетия – в преддверии праздновавшегося во всем мире юбилея победы над фашизмом). Параллельно было почти прекращено транслирование русской (как, впрочем, и зарубежной) классической музыки – услышать симфонию Чайковского, Калинникова или Рахманинова (а также музыку Баха, Бетховена или Брамса) и сегодня почти немыслимо где-либо, кроме вещающей на УКВ специальной радиостанции «Орфей» (в 90-е годы ее не раз пытались закрыть из-за коммерческой «невыгодности»). А в «тоталитарном» СССР музыкальная классика звучала по всем каналам.

Итак, складывалось впечатление, вряд ли безосновательное, что в России не просто прекращена государственная работа по развитию отечественной культуры, но и широко и планомерно осуществляется нечто антикультурное. Особая тема – то, что не только было прекращено патриотическое воспитание молодежи через СМИ (которое, естественно, ведется во всех странах мира), но само понятие патриотизма всячески дискредитировалось и осмеивалось в этих самых средствах. Взамен со всех каналов радио и телевидения посыпались призывы к «наслаждению» (а именно к тому, что православие четко именует «плотским наслаждением»), замелькала реклама жвачки, пива, прохладительных напитков, презервативов и пр. Даже извращенцы, переименованные в «сексуальные меньшинства», стали регулярно показываться на телеэкранах, «уча жизни» молодежь. Патриотизм тщились заменить эгоизмом, личным бесстыдством и откровенным скотством.

Подавляющее большинство писателей, в том числе и крупнейшие художники В. Распутин, В. Белов, П. Проскурин, Ю. Бондарев, Е. Носов, Ю. Кузнецов и др., – не только не попыталось «воспевать» происходящее со страной, но, как уже упоминалось, в начале 90-х годов на некоторое время глухо замолчало. Многие заметные писатели или с помощью своего пера, или непосредственно участвовали в политической борьбе этих лет на стороне сил оппозиции (В. Гусев, С. Куняев, Э. Лимонов, А. Проханов и др.), причем среди них были и такие, которые в советское время имели смелость критиковать те или иные общественно-политические аспекты (и за это оказывались тогда под ударом), – видимо, все постигается в сравнении. А немногочисленные авторы, которые первоначально взялись за исполнение социального заказа на прославление новой власти и огульное очернение советского периода истории Отечества (Е. Евтушенко, Б. Окуджава, В. Астафьев и др.), быстро вошли в творческий кризис и не создали произведений, сопоставимых по художественному уровню с прежним их творчеством.

Союз писателей лишился своей инфраструктуры, в частности издательств, «приватизированных» разными ловкими людьми, и потерял возможность оказывать писателям реальную поддержку в публикации их произведений. Частные же издательства избрали основой подхода к литературе принцип коммерческой выгоды, в результате чего многие талантливые авторы просто лишились возможности издаваться.

(Дух карикатурной коммерциализации всего и вся держится в Отечестве по сей день. Он все еще составляет лейтмотив официальной пропаганды, мировоззренчески внушается молодежи через все СМИ, и понятно, что литература, ее шедевры, писательская профессия этому духу чужды. «Коммерчески выгодны», пожалуй, лишь развлекательные жанры – детектив, эротика, кое-что из фантастики и т. п.)

Итак, нет причин удивляться, что подавляющее большинство художников слова справедливо восприняло разрушение СССР и последующие псевдореформы 90-х годов не как «по существу революцию» и зарю эры светлых преобразований, а как государственную, общественную и свою личную беду. Не замедлили произойти и вытекавшие из факта распада страны иные беды. Закипела яростная борьба внутри правящей верхушки. Так, в начале октября 1993 года исполнительной властью была разгромлена власть законодательная (Верховный Совет России), а здание Верховного Совета было расстреляно из танковых орудий.

Через два года неудачная, весьма странно осуществлявшаяся попытка разгромить националистические банды на территории Чеченской республики Российской Федерации повлекла многие тысячи новых жертв; армию словно принуждали играть в «поддавки», а потом летом 1996 года с бандитами был заключен позорный «мир». Проблему пришлось решать повторно в 1999–2000 годах.

31 декабря 1999 года добровольно удалился в отставку прежний руководитель государства. Страна расценила это едва ли не как новогодний подарок-сюрприз от Деда Мороза. В итоге 2000 год народ встретил пусть не со счастливо сияющими глазами, но с надеждами – на сей раз небезосновательными – на завершение контрпродуктивной эпохи и перемены к лучшему. В марте 2000 года был избран новый президент.


Современные социально-исторические катаклизмы, начавшись во второй половине 80-х годов на российской земле, сказались на литературе как фактор, спровоцировавший создание гротесковых «антиутопий» на темы отечественной истории и современности. Разумеется, этот трудный жанр разными авторами использовался с различной степенью литературно-художественной плодотворности. Так, прозаик Вяч. Пьецух написал, идя вслед за знаменитым произведением М. Салтыкова-Щедрина, «Историю города Глупова в новые и новейшие времена», где довольно механически воспроизводятся многие салтыковские коллизии, перенесенные в XX век и изображающие перипетии революции, а затем советского периода общественного развития страны. При этом стилизация на уровне словесного текста тут неглубока, связь с текстом Щедрина механически-подражательна, и творчески естественные, в принципе, аллюзионно-парафрастические приемы у Вяч. Пьецуха грешат надуманностью, а реализованы поверхностно[1].

По-иному возможности антиутопии используются Сергеем Есиным в романе «Казус, или Эффект близнецов» (Московский вестник. – 1992. – № 2–5). Здесь нет проекции на чужое произведение и эксплуатации гротесковых находок автора-предшественника. Прописана скорее сама «антиутопическая» традиция, в русле которой XX век дал немало шедевров и в русской литературе, и в западноевропейской, и, например, в латиноамериканской. В обычный для антиутопий условно-литературный мир автор «запускает» своих излюбленных героев – персонажи, черты которых уже присутствовали в его предыдущих произведениях («Имитатор», «Соглядатай» и др.). Иначе говоря, автор не применяется к антиутопии, а использует ее основные приемы, повествовательные ходы и прочее по-своему, что явно более перспективно. Впрочем, моментами у Есина ощутима излишняя интонационная близость с «Мы» Е. Замятина и особенно с «1984» Дж. Оруэлла (второй роман, как известно, в той же мере интонационно перекликается с первым).

Из других антиутопий характеризуемых лет можно указать на работы долгое время жившего в эмиграции Александра Зиновьева.

Зиновьев Александр Александрович (род. в 1922 г.) – прозаик, доктор философских наук, профессор, в 70-е годы – профессор Московского государственного университета, В 1974 году был выслан из СССР. До 1999 года жил в эмиграции в ФРГ, где занимался литературным творчеством. В настоящее время работает в Московском государственном университете им. М. В. Ломоносова и Литературном институте им. А. М. Горького. Живет в Москве.

Произведения этого автора «Мой дом – моя чужбина», «Катастройка», «Искушение» и др. рецензентами обычно именуются «романами». Фактически это произведения особой жанровой природы – художественно-политические шаржи, отличающиеся прозорливой критикой антигосударственных тенденций эпохи Горбачева и более позднего времени.

Близко к произведениям характеризуемого жанра стоит опубликованный в СССР во времена «перестройки» роман Василия Аксенова «Остров Крым». Здесь исходная идея подсказана реальностью – наличием возле огромного народного Китая острова Тайвань, на котором сохранился капиталистический режим, опирающийся на военную мощь США. Крым в воображении Аксенова по аналогии превращен в подобный остров у южных берегов СССР. В конце романа якобы происходит вторжение советских войск на этот придуманный остров, которое, однако, оказывается всего лишь съемками авантюрного фильма. Политика довольно механически соединена в романе с сексуальными похождениями его главного героя местного островного плейбоя Андрея Лучникова.

Как уже упоминалось, часть писателей на переломе от 80-х к 90-м годам в той или иной мере видоизменила характер своего личного творчества. Как следствие, обозначились жанровые «подвижки»: например, некоторые романисты стали сосредоточиваться на публицистических статьях, очерках и эссе (В. Распутин, В. Белов, с одной стороны, и такие «умеренные» авангардисты, как А. Зиновьев, Э. Лимонов, – с другой). Некоторые же стали писать в манере, стилизованной под дневниковые записи (Владимир Гусев «Дневники»), под философские «максимы» (Виктор Астафьев «Затеей») либо пытаться превращать в факт искусства реальные события личной биографии, их анализ и раздумья по этому поводу (С. Есин «В сезон засолки огурцов»), окутывая все это «аурой» стилистики художественного текста.

Гусев Владимир Иванович (род. в 1937 г.) – критик, прозаик, литературовед, председатель Московской писательской организации Союза писателей России. Автор повестей и романов «Горизонты свободы» (1972), «Легенда о синем гусаре» (1976), «Спасское-Лутовиново» (1979) и др. Заведует кафедрой в Литературном институте им. А. М. Горького. Живет в Москве.

Астафьев Виктор Петрович (род. в 1924 г.) – прозаик. Автор широко известных в 70-80-е годы художественных произведений – романов и повестей «Пастух и пастушка», «Царь-рыба», «Печальный детектив» и др., а также политического памфлета «Прокляты и убиты» (1992). Живет в Красноярском крае.

Есин Сергей Николаевич (род. в 1935 г.) – прозаик, ректор Литературного института им. А. М. Горького. Живет в Москве.

Суррогатным отзвуком подобных профессиональных писательских исканий стало неожиданное обилие всяческих «мемуаров» и «записок», исполненных нередко еще не достигшими значительного возраста авторами (автобиографические опыты в прозе поэтов С. Гандлевского, Б. Кенжеева и ряда других лиц).

Точнее всего увидеть в этом последнем суррогат лирического самовыражения, ибо в таких современных записках в центре повествования – неизменно не события, не эпоха, а личность самого автора, его разнообразные самокопания на фоне жизни общества. А если так, то приходится сделать вывод, что характер личного творчества изменился и у ряда лирических поэтов: одним просто стало как бы не о чем писать, и они вошли в затяжной творческий кризис, другие же «ударились в прозу», не владея ее техникой и не имея опыта построения прозаического текста как произведения искусства. В таких суррогатах, выдаваемых за срезы подлинной «сырой» жизни, с жизненными фактами, как правило, обращаются весьма вольно, сообщая немало неправдивых сведений о событиях последних лет, т. е. говорить об увлечении подобных авторов документальными жанрами (что было бы по-своему литературно привлекательно) не удается. Это не документальная проза, а попытки мифологизировать реальность с помощью «документальной упаковки». На последнем моменте целесообразно задержаться.


Литература не только «отражает» жизнь, но и способна, в общем-то, формировать в жизни новые реалии, как желательные (нравственно, граждански, человечески), так и нежелательные. Она способна провоцировать их появление. Что имеется в виду?

Общепонятно и широко принято, что литература есть «отражение жизни», причем нередко «кривозеркальное», допускающее многообразные отходы от реальности на основе творческой фантазии художников. Тем не менее подчеркивание влияния жизни на литературу неизбежно есть одностороннее гипертрофирование отдельно берущейся ипостаси двуединого диалектического процесса. Нельзя забывать о второй его стороне – влиянии литературы, ее образов, ее сюжетов, их событийных коллизий на реальную жизнь.

КритикН. А. Добролюбов некогда сделал любопытное наблюдение над романами своего современникаИ. С. Тургенева. Добролюбов заметил, что стоит в сюжете художественного произведения Тургенева появиться новому колоритному герою, как спустя небольшое время люди его типа появляются в реальной русской жизни. Критик попытался объяснить подмеченное им явление некоей обостренной социально-исторической «интуицией» Тургенева, т. е., по сути, несмотря на весь свой личный мировоззренческий материализм, невольно приписал писателю дар угадывания будущего, идеалистического «предвидения» в духе Нострадамуса и иных запомнившихся человечеству предсказателей. Не касаясь природы предсказаний Нострадамуса, сосредоточимся на Тургеневе. Ведь то, что вскоре после издания романа «Отцы и дети» тип молодого нигилиста (нередко прямо проецирующего себя на образ Базарова) возник и на десятилетия закрепился в реальной культурно-исторической жизни России, – несомненный факт. Но добролюбовская интерпретация этого факта отнюдь не бесспорна.

На протяжении истории культуры различных эпох накопилось множество примеров, когда сюжетные литературные тексты создавали основу для подобного мощного толчка. Тургеневские «Отцы и дети», вышедшие почти параллельно с «Что делать?» Н. Г. Чернышевского, сыграли именно такую роль. Оба романа не «предвосхитили», а скорее сформировали в России реальные человеческие типы и оказали мощное формирующее воздействие на ряд впоследствии выплеснувшихся в жизнь событийных коллизий. Базарову, Рахметову, Вере Павловне Розальской, Лопухову и др. стала в массовом порядке подражать молодежь. Явление обрело и общее «имя» – «нигилизм», так что вся пестрота, разнородность и чересполосица конкретных попыток отдельных молодых людей вести себя неким экстравагантным образом стали опознаваться и маркироваться общественным сознанием как нечто единообразное.

Незадолго до Октябрьской революции, в разгар серебряного века русской культуры, академик-филолог Д. Н. Овсянико-Куликовский выпустил объемный труд под названием «История русской интеллигенции» (Овсянико-Куликовский Д. Н. Собр. соч.: В 13 т. – СПб., 1914. – Т. VII–VIII). Это исследование маститого ученого в основном озадачило публику. Автор попытался описать историю реальной русской интеллигенции, оперируя не столько подлинными жизненными фактами, сколько художественно-литературным материалом – образами Чацкого, Онегина, Печорина и др. Попытка Овсянико-Куликовского многими была воспринята как забавный пример того, до чего «книжного» человека (каким, конечно, был Овсянико-Куликовский в силу своей профессии) способны всего пропитать его литературоведческие штудии – так что он-де уже не замечает, как смешивает литературу с реальностью… Такого рода отношение к данному труду академика было небезосновательно: методологическая сбивчивость, неумение ясно объяснить читателю, почему в рассуждениях о реальной социокультурной истории он как автор испытывает некую неотступную потребность «съезжать» на художественные вымышленные образы, на литературу, и в самом деле дают себя знать. Тем не менее Д. Н. Овсянико-Куликовский поднял важную тему, четко сформулировать которую ему мешала, может быть, его личная и характерная для его времени несколько окостенелая позитивистская «ученость». Он видел, как и все, в литературе отражение реальности (явно улавливая, что это «еще не все»), и стремился постичь, в чем же состоит вторая диалектическая ипостась литературы. След таких напряженных исканий Овсянико-Куликовского усматривается, например, в его интереснейшей идее о существовании особого типа «художников-экспериментаторов». Но ученый так и не задался впрямую вопросом, не повернуты ли порой эксперименты писателей в будущее, не «программируют» ли они, не формируют ли вольно или невольно вероятностные черты возможного реального будущего. Между тем гимназические Онегины, печорины, княжны мери продолжали, как и в XIX веке, являться во все новых поколениях русской молодежи, т. е. тенденция, которую верно обнаружил (хотя, пожалуй, и не вполне объяснил) в русской жизни зоркий исследователь академик Овсянико-Куликовский, продолжала оставаться действенной. Подражание этим и другим привлекательным молодым литературным героям продолжилось и в старших классах советской школы.

Словом, на протяжении XIX–XX веков многие сменявшие друг друга поколения российской молодежи на собственном примере опровергали известную идею, что тип «лишнего человека» – порождение конфликтов, противоречий и социальных пороков определенного этапа развития русского общества. Охотно продолжая вживаться в литературные образы вроде вышеупомянутых, молодежь демонстрировала, что, скорее, на всех этапах, во все эпохи многие юноши и девушки определенного возраста (а впоследствии это чаще всего благополучно проходит) испытывают внутреннюю потребность ощущать себя «лишними людьми». При этом, однако, тенденция резко усиливается и конкретизируется, если литература создает подходящую «ролевую маску» или прообраз для подражания и проводит его через некоторый приобретающий массовую известность сюжет. Последний задает схему жизненного поведения – позволяет человеку, нечаянно оказавшемуся в аналогичных эффектных сценах и коллизиях реальной жизни (или даже создавшему их искусственно), проявить свою загадочную разочарованность, непонятость современниками, одинокость и пр. Такими прообразами стати пришедшие из литературы Онегин, Печорин, Бельтов, Рудин и др.

В 60-е годы XIX века юношеское стремление «сделать вызов» обществу, утвердить себя в грубоватой браваде, также едва ли не «всевременное» по своей природе, обрело прообраз в героях Тургенева и Чернышевского. Впечатляют массовость и устойчивость подражания литературным нигилистам в обществе 60-80-х годов XIX века[2].

Формирующее воздействие литературы, ее сюжетов и образов на идущую жизнь, разумеется, имеет свои объективные основания, обусловлено определенными «механизмами» – психофизиологическими, социально-психологическими и др. В этой связи укажем на исследования Г. Н. Сытина, основанные на колоссальном по объему материале. «Самоубеждение», по мнению Г. Н. Сытина, есть сильнейшее средство внутренней регуляции личности, а один из наиболее действенных способов самоубеждения – ориентация на некий конкретный прообраз, вхождение в образ. Литература открывает человеку самые широкие возможности для вхождения в те или иные привлекательные для него по тем или иным причинам образы. В результате люди начинают пытаться вести себя наподобие лиц, послуживших прообразами, и совершать реальные поступки, так или иначе перекликающиеся с сюжетными коллизиями. Осознание этого круга фактов позволяет конкретизировать многие ставшие привычными, принимаемые к сведению «в общем виде» культурно-исторические феномены.

Например, неизменно констатируется, что на людей русского серебряного века чрезвычайно интенсивно повлияла философия Фридриха Ницше. Между тем точнее и конкретнее было бы говорить, что повлияла отнюдь не сама философская доктрина Ницше. Повлиял образ Заратустры из облеченного в сюжетную форму небольшого произведения Ницше. Этому герою, его вызывающим суждениям и поступкам немедленно начали подражать. Причем даже в этих суждениях и поступках улавливались чаще всего, пожалуй, только их внешняя сторона, броская аморальность, ясно выраженное чувство вседозволенности для сильной личности и т. п. (не случайно даже имел широкое хождение стишок: «Действуйте ловко и шустро – так говорил Заратустра»), Большинство других произведений Ницше, богатый комплекс развитых в них чисто философских идей для массового читателя оказались и остались неведомыми, и говорить о каком-то их «влиянии» не приходится.

(Кстати, явная преемственность такого перешедшего в реальную жизнь расхожего «заратустрианства» по отношению к «базаровщине» и «рахметовщине» предыдущего культурно-исторического витка – лишний пример того, что ролевая маска «сильной личности», как и «лишнего человека», скорее универсалия человеческой культуры, чем порождение определенных культурно-исторических этапов, и что такого рода маски при попытках их объяснять нельзя свести ни к «декадансу», ни к подавляющему личность «самодержавному гнету» и пр. Тут скорее всего дают себя знать извечная человеческая природа, ее противоречивость и несовершенство.)

Понятно, что бывают объективно-исторические условия, когда реальная жизнь «предрасположена» к возникновению тех или иных социальных катаклизмов, к конкретным событиям того или иного рода, к распространению людей определенных типов. Но как «предрасположенный» к той или иной болезни человек совсем не обязательно все-таки заразится ею, так и общество может удачно либо миновать те или иные кризисные фазы, либо перенести свои недуги в латентной или легкой форме. Например, мы, современники, прекрасно сознаем, что катастрофических событий конца 1980-х – начала 1990-х годов, изуродовавших нашу державу, могло и не произойти – что бы там ни навыдумывали для потомков лет через двадцать о «неотвратимости» и «неизбежности» «краха империи» те или иные авторы с бойким пером, рядящиеся в тогу объективных историков.

Чрезвычайно интересные и яркие наблюдения над примерами из истории русской культуры (преимущественно конца XVIII – начала XIX века) делал Ю. М. Лотман в работах по типологии культуры. Правда, исследователь был склонен к узкой интерпретации материала. Он сводил проблему к поведенческому стереотипу, увлекаясь своим «коньком» – так называемым «игровым поведением», «театральностью» поведения, которые усматривал в людях декабристского круга, вообще в людях пушкинской эпохи. Бытовое актерство, действительно, свойственно некоторым людям в самые разные времена, и личное право каждого – играть в жизни крутого супермена, романтического юношу или, скажем, отпустить эйнштейновскую гриву и ницшеанские усы. Но, думается, тот или иной поведенческий стереотип – все же только внешнее проявление обсуждаемых фактов. Кроме того, Ю. М. Лотман излишне, на наш взгляд, педалировал «непредсказуемость» грядущего развития человеческой культуры, скептически относясь, например, к футурологии (иронически называл ее даже «гаданием на кофейной гуще»). Между тем такая «непредсказуемость» всегда относительна, и фатализм в ее отношении чреват лишь устойчивыми «просмотрами» множество раз подтвержденных в реальной человеческой жизни причин и следствий. Прозорливый человек с достаточным жизненным опытом и обостренной интуицией, живя во времена Пушкина и Лермонтова, мог бы безошибочно предсказать скорый переход в реальность их литературных образов, а современник Тургенева и Чернышевского – их литературных образов (что и не преминуло совершиться в обоих случаях). Так и в наше время всегда есть основания «опасаться», что в реальности «оживут» кое-какие и желательные и нежелательные литературные (до поры до времени литературные!) образы и коллизии. Как конкретно применит их жизнь, конечно, всегда вопрос особый.

В 60-70-е годы нынешнего века в СССР у взрослого, а не детского читателя пользовался исключительной популярностью «Маленький принц» А. Сент-Экзюпери, образы и сюжетные коллизии которого неожиданно «пригодились» многим любовным парам (этот факт отразился затем опять-таки в самой литературе – вспомните лейтмотив повести Валентина Распутина «Рудольфио»), Мировая же классика дала образы (вроде Гамлета, Дон-Жуана), действенные на протяжении веков и по сей день. Павки Корчагины, оводы и иные подобные образы еще недавно играли свою роль в реальной советской жизни. Даже герои так называемой «молодежной прозы» конца 50-х – начала 60-х годов XX века («прозы „Юности“», как еще выражались критики) – прозы, подражавшей по-русски языку Хэмингуэя (а еще вернее, его русского переводчика И. Кашкина), т. е. если конкретно, довольно слабой прозы молодого В. Аксенова, А. Гладилина и иных подобных авторов, – эти герои оказали немалое формирующее воздействие на реальные коллизии того времени. Со страниц аксеновских «Коллег» и «Звездного билета» сходили с прибаутками плоско-ироничные «супермены» и таковые же девицы. Городские старшеклассники и студенческая молодежь начала 60-х в своем жизненном поведении подражали им отчаянно…

Что касается драматургических произведений, то более действенна в обсуждаемом аспекте читаемая драматургия (а не спектакли как таковые). Дело, видимо, в том, что в спектакле в тех ролях, на которые склонен подставлять себя человек, уже выступают другие люди – актеры с их индивидуальным внешним обликом, их психологией, – интерпретирующие сюжет по-своему. А это мешает собственному вхождению этого человека в образ. Читаемый же текст не навязывает ни чужих лиц, ни чужих голосов – подставить в него себя заведомо легче и проще.


Все сказанное выше подразумевало литературу. Если же задаться вопросом, не становятся ли ее естественными соперниками в формировании тех или иных черт грядущих жизненных коллизий кино и телевидение, то придется сразу же указать вот на что. Наиболее действенны, видимо, словесно рассказанные, словесно выраженные, претворенные в слове сюжеты, а не сюжеты «показанные» (в кино, по телевидению). Действует прежде всего слово как таковое. И в объяснение этого сослаться следует на все, что знает человечество о силе слова (начиная уже с того, что издревле говорит о ней религия).

Что до самих образов и сюжетов, то их воздействию подвержена преимущественно молодежь. Одним оказываются нужны образы, чья внутренняя слабость примиряет их с собственной слабостью – «объясняет» ее, делает привлекательной и т. п. Другим – образы, сила которых помогает «строить» себя в реальности по их подобию. Может быть еще множество конкретных ситуаций вроде приведенных, но, по-видимому, почти всегда молодые люди ориентируются на образы молодых людей (исключение – подражание сильным героическим личностям, государственным деятелям и др.: здесь возраст объекта для подражания не важен). Так что, допустим, экстраполяция в реальность тех или иных черт уже не очень молодых Мастера и Маргариты (в романе М. Булгакова) представляется менее вероятной, чем воздействие на реальную жизнь более юных экстравагантных или поэтичных героев литературы. (Впрочем, как и всякий прогноз, данное суждение лишь предположительно.)

Итак, в прошлом именно сюжетные литературные тексты («Отцы и дети» И. С. Тургенева, «Что делать?» И. Г. Чернышевского и др.) не раз участвовали в образовании основы для мощных толчков, стимулирующих возникновение в обществе и реальных человеческих типов, и событий. Однако не обошлось без некоторого «посильного» аналогичного участия других литературных текстов и в совсем недавнем прошлом. Вспомним невообразимые миллионные тиражи литературно-художественных журналов времен «перестройки», вспомним сюжеты, которыми тогда (с подачи телевидения, радио, критики) зачитывались люди, и трудно будет отделаться от ощущения, что «желтая» литература (имеются в виду многие истерико-«перестроечные» публикации конца 80-х) сыграла свою роль в «победе» сил деструкции. И ведь талантами уровня Тургенева или Чернышевского в такой литературе, прямо сказать, не пахло! Но известно, что при недостаче ума и умения действуют числом, и порой небезуспешно. Итак, ближайшее прошлое снова напоминает: что именно предлагается читать людям и, следовательно, какого рода «героям времени» станет подражать молодой читатель вопрос совсем не праздный.

Что же все-таки предлагалось вниманию российских читателей, начиная с первой половины 90-х годов? Выше было упомянуто, что тогда вошли в литературную моду, с одной стороны, гротесковые «антиутопии» (а чаще псевдоантиутопии!) и с другой – различного рода «воспоминания» и их имитации. Подробно рассматривать этого рода произведения вряд ли необходимо в силу того, что заметных художественных удач у авторов не было. Но разберем в целях наглядной иллюстрации некоторые конкретные примеры, придав пособию своего рода «перевернутую композицию» и предварив этим кратким вступительным обзором «массовой» современной литературной продукции последующее обстоятельное рассмотрение творчества новых бесспорно ярких талантов и крупнейших писателей, продолжавших свою работу в 90-е годы, – Л. М. Леонова, В. Г. Распутина, В. И. Белова, П. Л. Проскурина и др. (им посвящен специальный раздел пособия).

Некая общность тональности проступает в относящихся сюда текстах разных авторов. Она не то чтобы юмористическая, сатирическая, пародийная, но повествователь словно бы гримасничает перед зеркалом, отражающим его самого и какой-то фрагмент окружающей реальности, придавая нелепый вид самому себе и делая нелепой окружающую реальность. Это ерничество весьма характерно.


Роман Михаила Чулаки «Кремлевский амур, или Необычайное приключение второго президента России» (Нева. – 1995. – № 1) повествует о светской и личной жизни «Александра Алексеевича Стрельцова, второго – конституционно, легитимно, демократически, всенародно и прочая и прочая избранного – президента России». Жизнь эта сложна и многогранна, а главное – весьма оригинальна. Фантазия у автора «Кремлевского амура» богатая, вполне профессиональная. Для затравки им придумано, что от правящего президента ушла жена по имени Рогнеда, и «всеобщая газета» под названием «МыМыМы» (обсуждать литературную самобытность которого у меня нет времени) потешается над ним.

Помимо этой «всеобщей газеты», в стрельцовской воображаемой России есть еще целая кунсткамера диковин. Так, президент обмозговывает архинужный «Договор о слиянии орфографий Белоруссии и России» (чтобы во имя демократии граждане писали не «молоко», а «мАлАко»); он дает пресс-конференцию, на которой муссируется слух, «что в Мавзолее планируют открыть однономерный отель, где за миллион долларов можно будет провести ночь на месте Ленина». Сам президент в какую бы то ни было усыпальницу явно не торопится – по Москве он передвигается на «маленьком скромном бронепоезде, состоящем всего из трех броневиков». Наконец, свой стрельцовский род президент возводит не к кому-нибудь, а, согласно семейному преданию, к самому Александру Македонскому… Сложные партнерские отношения соединяют в первых разделах романа сию фантасмагорическую личность с литературным «президентом Украины». Эту другую высокую особу зовут Оксаной Миколаевной Лычко. Ее «Украина» имеет такой же «капустниковый» облик, что и «Россия» Стрельцова. Нелепость громоздится на нелепость. Чего стоит хотя бы придуманный «орден Мазепы» или «ближняя охрана» «пани президентки», состоящая из «девок» – «самбисток и каратисток»…

Роман – об амуре, возникшем между президентом и «президенткой» и завершившемся международным законным браком, на пути к которому высокие любовники прошли через предсказанное российскими службами землетрясение в Карпатах, перипетии ликвидации его последствий (на эту ликвидацию президент специально отряжает под телекамеры репортеров сына Гришку, а «президентка» – дочь Олесю, и между юнцами начинается свой отдельный амур), через несуразные антипрезидентские акции каких-то преглупых неумех-террористов и через многое другое в том же духе (тут еще небезынтересна и «закадровая» фигура американского тоже президента по фамилии Сойер, который более всего на свете «озабочен проблемами своей любимой суки Шейлы»), Но вот и малые президенты поженились, и наибольший президент, занятый своей Шейлой, не запретил им такую вольность… Вот только непонятно: счастлив ли народ той, «романной», России под скипетром любвеобильного и «прочая и прочая» господина? Однако кое о чем можно обоснованно догадываться с учетом «броневичков», в которых вынужден шнырять по Москве президент-плейбой Стрельцов-Македонский…

Во имя чего, однако, все сне сочинено писателем? Нелепицу пишут в сатирических целях, пишут юмора ради – но здесь нет ни бича сатиры, ни подлинного остроумия. Нет и настоящей «антиутопии». Есть, пожалуй, лишь самоценное шутовство, ерничество. В жанрово-интонационном отношении разбираемое произведение (как и еще целый ряд текстов, написанных разными авторами в данные годы) напоминает не в меру громоздкий и неуместно затянувшийся «капустник». Но «капустники» хороши для актерской пирушки, для студенческих посиделок; их разыгрывают для себя, не показывают публике. Тогда, может быть, автор «Кремлевского амура», профессиональный писатель, прибегнул тут к сравнительно редкому, трудному в исполнении, но у сильного таланта бывающему действенным, приему – наговорить нарочитой чепухи, а о самом главном только намекнуть вскользь? К сожалению, если такая попытка и была, она вряд ли удалась. Повторяем, именно так писали в эти годы и многие другие авторы.


Бахыт Кенжеев в повести «Портрет художника в юности» (Октябрь. – 1995. – № 1) избирает плацдармом не ближнее будущее, а близкое прошлое. Но интонировано его творение на удивление похожим образом. Даже древние греки опять выходят на сцену! А дело обстоит так. Герой-рассказчик сразу берет быка за рога – неизвестно за что и зачем уже в первых строках выставляет «рожки» всему честному миру: «Я появился на свет от честных родителей в Москве, которой оставалось еще три неполных года бедовать под железной пятой престарелого диктатора, вступать под мраморные своды лучшего в мире метрополитена имени Кагановича, разделять праведное негодование диктора Левитана на происки американского империализма и его же задушевный восторг при чтении официальных реляций о трудовых победах, – иными словами, в 1950 году, в середине века, столь же многострадального и бестолкового, как и все миновавшие, а вероятно, и будущие века…». Такая вот «абсолютная» ирония – папе с мамой достается наравне с Кагановичем, метрополитеном и всеми будущими веками. Метрополитену – не иначе как за то, что он и впрямь долго был лучшим в мире, да и сейчас опять станет таковым, если его поприбрать и подремонтировать! (Кстати, мы в метро и по сей день еще ездим – так при чем тут «еще три неполных года»? Фраза ведь явно не отредактирована и сбивчива по смыслу.)

Так вот, о древних греках. Время идет, герой предается воспоминаниям и пересказывает новейшую историю, слегка путаясь в событиях и датах. На дворе уже не диктатура, а истинная хрущевщина. Забугорные голоса режут правду-матку, что «в какой-нибудь Америке» у его семьи «было бы два автомобиля». Но еще не приспела пора прозреть, и подросток блуждает в тумане и дурмане тоталитаризма, когда родители дарят ему на Новый год не балалайку какую-нибудь, а лиру! Дело тут в том, что его родной дядя, ну конечно, жертва культовских репрессий, носил «грубоватый хитон» поверх гимнастерки и был не каким-то там советским поэтом, не просто членом Массолита, а в гомеровском роде аэдом. Нетрудно понять, что мы докопались до той сюжетной «изюминки», до того «жемчужного зерна», ради которого едва ли не сочинена вся повесть. Теперь герой погружается в особую науку для посвященных – «экзотерику», обретает разные возвышенные знакомства, и хотя принужден все же и в университет поступать, и в стройотряд ехать, печать избранности незримо присутствует на его челе… Звучит насмешливо, но снобизм и у способного автора неизбежно выглядит комично. Однако с полной серьезностью хотим добавить следующее. Б. Кенжеев вообще-то яркий поэт, и не гадая, его ли стезя – проза, нельзя не признать, что за всеми вышепересказанными выдумками, за всей иронической бравадой его героя угадываются и прощание с личными несбывшимися мечтами, и искренность немного наивного, видимо, доброго по своей природе, растерянного человека, который на сегодняшнем историческом распутье не может понять, «куда несет нас рок событий». Поскольку в пору социальной «желтой лихорадки» рубежа 80-90-х годов мозги были промыты – всем, кто на это податлив, – весьма радикально, подобная растерянность – лишь знак личной незаурядности. Человеку кажется, что оказались ложными его идеалы? В наше время это рядовая ситуация. Ничего, время даст и разобраться в себе, и «перепроверить» идеалы: какие впрямь были ложными, а какие – нет.


Другой поэт – Сергей Гандлевский тоже создал повесть под названием «Трепанация черепа» с подзаголовком «История болезни» (Знамя. – 1995. – № 1). Опять политика, опять недавнее прошлое, опять размашистая ирония «во все стороны»… Герой Гандлевского не находит ничего лучшего, как демонстративно отстраняться и от нашего «развороченного бурей быта», и от самих бурь, так его разворотивших. Например, он не обходит, а «с нажимом» обрисовывает небезызвестные «августовские дни» 1991 года и свое в них личное участие. Девятнадцатого августа ему на даче утром «сосед крикнул через забор, что Горбачева сместили и правильно сделали», герой поехал в Москву и на весь день взялся за ремонт квартиры. Двадцатого – ночевал у тещи. «21 августа снова проходило в трудах праведных по благоустройству жилища». Позиция недвусмысленная. Затем «человек 70 было принято заочно и скопом в прогрессивный Союз писателей после августа 1991 года. Сам этот заглазный прием был щелчком по носу: предполагалось, что всем невтерпеж. Но дареному коню в зубы не смотрят. К августовским баррикадам я отношения не имел». Словом, как говаривал Пастернак, «какое, милые, у нас тысячелетье на дворе». Поза для людей богемы почти «типовая»… Впрочем, всегда приятно, если человек в августовские ночи добропорядочно спит под присмотром тещи, а не слоняется по городу.

В основном произведение наполнено лишенными всякой сюжетной символики эпизодами биографии героя, который приятельствует, между прочим, с тем же Кенжеевым, как и с рядом других литераторов своего поколения, не без едкости вставляет некоторым из них шпильки на тему их творческой неискренности и ведет обычную «личную жизнь». В жизни этой играет свою роль хорошо известный нашему человеку принцип «я от Ивана Ивановича», проходящий в повести своеобразным, возможно, непредумышленным рефреном. Например, поступает герой на филологический факультет. Мнется, жмется, «отвечал плохо, но экзаменаторша слышала мою фамилию от своей приятельницы». Стал филологом герой! Или приспело ему на прием к врачу. «Вам Саша кем приходится?» – выясняет доктор айболит важный нюанс его анамнеза. «Брат», – обреченно признается герой. «Ну, желаю удачи…». Это вам крутые реалии жизни нынешних «детей Арбата» (до которой рядовые читатели в большинстве своем «не созрели»), а не вяло придуманные Б. Кенжеевым сентиментальные лира да хитон!

Волна в высшей степени популярных в годы «перестройки» литературных упражнений на тему культа личности Сталина на протяжении 90-х годов уже явно быстро спадала. Объективная причина этого – опять-таки в самой нашей жизни. Ни Батыем, ни Грозным, ни Сталиным, ни иными какими фигурами из заведомого прошлого не проймешь теперь народ страны, население которой ежегодно без всякого НКВД сокращалось в 90-е на миллион человек. Людям из этого миллиона не легче от того, что они погибли не по приговорам распоясавшихся «троек», а были зверски замучены всякими религиозными фанатиками и ошалевшими националистами, за плату «убраны» наемными киллерами или походя убиты нарабатывающими авторитет в своем кругу разномастными «джентльменами удачи»!..

Однако в «повествовании» Геннадия Красухина «Два дня в сентябре» все же является читателю персонаж по фамилии Сталин (Юность. – 1995. – № 3). К сожалению, автору вряд ли удалось избежать стереотипов «разоблачительной» журналистики времен «перестройки» (а там все-таки было немало откровенного и разухабистого вранья)[3]. Его Сталин написан в духе именно шаблонных истерико-«перестроечных» схем и даже газетных «уток»: само собой, это исчадие ада и капище пороков, взбалмошный садист и оголтелый марксист, мучитель и предатель. По воле автора он несет ахинею перед писателем-конформистом Надеиным и даже его мучает, заставляя вместо любимой водки пить вместе с собой «легкое вино». Пресмыкавшийся перед вождем Надеин в свою очередь по-сталински измывается над директором школы, где учится его сын. Понятно, что потом и директор, тоже порождение «системы», отыграется на ком-то из своих подчиненных, и так вся подноготная «тоталитарного» режима постепенно откроется читателю… Затея довольно наивная.

Впрочем, в «повествовании» есть и вторая линия – тоже «культовская», но куда более занятная. Дело вот в чем. Пока рекомый «Сталин» топчет и приводит в дрожь писателя Надеина, а также предается на литературных страницах банальным размышлениям, написанным для него автором, про «родного Сталина» сочиняет беспомощные детские стихи один московский пионер-отличник. Он показывает стихи в школе. И – завертелось колесо! «Система» заработала, и она начинает привычно «выдувать» из вундеркинда, но не просто мыльный пузырь, а что-то вроде очередной Мамлакат. Юный пионер не без удовольствия уже ездит в составе «приветственной бригады» на «роскошном черном „ЗИСе“». Так бы, глядишь, со временем ездил и в составе какой-нибудь «правительственной делегации», но что-то дает в системе сбой… Из «повествования» не ясно, что именно. Однако, судя по времени действия, юный пиит просто лишился своей «Фелицы» – ведь реальный Сталин как раз в изображаемые дни умер! «Испортил песню», как говаривал известный герой М. Горького.

Судить же о том, как в произведении обстоит с художественностью, – в конечном итоге все-таки дело читателя. Не станем ему мешать.


«Два рассказа» Вяч. Пьецуха (Октябрь. – 1998. – № 9) – еще один шарж на реальность, художественная мотивировка которого также неясна. По правде сказать, эти творения довольно известного писателя («Паскалеведение на ночь глядя» и «Кончина и комментарии») особого читательского восторга у автора этого учебного пособия не вызвали. Обычно подобные зарисовки все-таки остаются в личной писательской лаборатории, то бишь в письменном столе. Невнятное, не имеющее четкой смысловой «фокусировки» пропагандистское иронизирование над так называемым «советским менталитетом» (которое у читателей давно навязло в зубах) и одновременно иронизирование над христианскими представлениями о грехе, смерти, воскресении, аде и рае (которое попросту не очень уместно). В первом рассказе можно усмотреть попытку пародии на какие-то дискуссии философов-материалистов, во втором, содержащем вариации на тему первого, герой по имени Иван Иванович Озеркан вопреки материализму попадает на тот свет. Но «ад» оказывается чем-то вроде пресловутого «сталинского» исправительно-трудового лагеря, за забором которого, насколько можно понять, автор поместил некую пародию на рай… Писатели, кстати, тоже томятся в аду – в аду легковесной пьецуховой иронии, ибо, как говорится в «Кончине и комментариях», «писательское занятие само по себе грешно». В случае с «Двумя рассказами» и их автором оно, пожалуй, так и есть. Кстати, потребность при всяком упоминании Бога и греха издевательски загоготать – не это ли как раз черта (и черта непривлекательная) пародируемого В. Пьецухом менталитета? Ирония, гротеск – стихии, не чуждые литературе великого Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Булгакова. Но дело, вероятно, в том, на каком уровне человек иронизирует, и в том вообще, что это за ирония. К тому же есть вещи, которыми не шутят, и есть вещи, над которыми просто лучше не шутить.

* * *

Теперь уместно «по контрасту» переключиться на произведения, составляющие не литературный курьез, как, по большому счету, вышерассмотренное, а гордость художественной литературы 90-х. Как правило, их авторы узнаются, что называется, с первого взгляда. Причина этого коренится в том, что «у всякого великого писателя свой слог (стиль в узком прямом смысле. – Ю. М.)… слог делится на столько родов, сколько есть на свете великих или, по крайней мере, сильно даровитых писателей. По почерку узнают руку человека… – по слогу узнают великого писателя… Если у писателя нет никакого слога, он может писать самым превосходным языком, и все-таки неопределенность и – ее необходимое следствие – многословие будут придавать его сочинениям характер болтовни… Если у писателя есть слог, его эпитет резко определителей, каждое слово стоит на своем месте, и в немногих словах схватывается мысль, по объему требующая многих слов»[4].

Перейдем же к нынешнему творчеству крупнейших писателей, завоевавших литературное признание в предыдущие десятилетия.

Загрузка...