ВИНА[**] (Роман)

С тех пор как Лайош вернулся с солдатской службы домой, он жил у себя в деревне, будто застрявший в дороге путник: метель завалила дорогу сугробами, но рано или поздно уйдет непогода, растопит заносы солнышко. Прежний хозяин, мельник, звал его снова к себе в работники, да не пошел Лайош: не собирался засиживаться он в деревне, только зиму и хотел переждать. А пока, чтоб не ходить в дармоедах, помогал на извозе угрюмому теткину мужу и покорно кивал, когда тетка — она же Лайошу крестная — строила планы насчет того, как ему жить дальше. Крестная присмотрела Лайошу вдову с крепким хозяйством и твердо верила, что лучшего ему нечего и желать; она даже сестру-покойницу, мать Лайоша, вспоминала, уговаривая парня: дескать, будь та жива, ни за что бы не позволила сыну упустить такую удачу. Бедный Лайош и подумать боялся, как это он может взять за себя вдову. И не страховидная ее, вся в багровых пятнах шея отпугивала его — шея что, шею под платком и не видно, — а скорее померший ее муж, пожилой, сердитый, властный мужик; Лайош сам много раз слышал, как он кричит на работников, на скотину. И чтобы он, Лайош, еще мальчишка почти, занял теперь его место!.. Лайош прятал глаза, хмыкал — вроде он и не против, да не знает, что сказать, от смущения. До поры до времени удавалось ему не расхолаживать крестную и жить спокойно, не обращая внимания на косые взгляды свояка. И пока в горнице, в тяжелом запахе старых перин, бездетные супруги вели споры насчет родственников, сидящих на шее, насчет сестрина долга и намерений вдовы, Лайош, устроившись на пороге конюшни, думал о своем матяшфёльдском[10] дружке и в январе, тайком ото всех, отправил тому открытку: так и так, мол, беспокоится он, не опаздывает ли к началу строительного сезона.

Прошла неделя, другая, а ответа на открытку все не было. Лайош вначале ждал терпеливо, потом даже обиделся. Он в солдатах чуть ли не в денщики к «господину строителю» записался, желания его выполнял ревностней, чем распоряжения офицеров. Когда тому мыло для бритья требовалось или вакса, он и увольнений своих не жалел, иной раз дважды в день мотался из лагеря в город. Другие, бывало, смеялись над ним, видя такую услужливость, ведь «господин строитель» тоже был рядовым, хоть и из «старичков». Однако Лайош крепко запомнил его обещание: «Ты, Лайош, не беспокойся, у тестя моего для тебя всегда будет работа на все лето, так что и на зиму сможешь кое-что подсобрать». А сам даже не отвечает теперь. Может, с адресом что-нибудь не так? Или просто тот знать о нем не желает? Он от верного места вон отказался из-за него; да еще со вдовой этой попал в переплет, понадеялся, что все равно сбежит до того, как придется сказать последнее слово.

Ответ все не шел и не шел, и Лайошу вдруг подумалось: а что, если ответил ему приятель, только крестная перехватила письмо. Не первый раз не дают ему уехать в город. Просился он туда еще несколько лет назад, когда помер отец и сестра пошла служить в Пешт. Но Маришка сама тогда написала домой: смотрите, Лайи не отпускайте сюда, не для него это место. Маришка, можно сказать, вместо матери Лайошу была, растила его, воспитывала при овдовевшем отце; мудрено ли, что Лайоша к ней на легкие хлеба тянуло больше, чем в грязную Мельникову конюшню. Да что поделаешь: это ведь Маришке выпало счастье, не ему. Ну ничего, он еще покажет себя, выкарабкается наверх и своими силами, ради этого он и за «господина строителя» так уцепился… Чем больше думал он над всем этим, тем меньше у него оставалось сомнений насчет перехваченного письма. А когда тетка, выглянув как-то во двор, сказала: «Вон и Мари, сестра твоя, пишет, что надеется, ты уже бросил эту затею насчет Пешта», он уверился окончательно в правильности своей догадки.

Зима в том году выдохлась рано: с журавля над колодцем шлепался вниз отсыревший снег, и вода в ведре, из которого Лайош умывался по утрам, была уже не такой обжигающе студеной. Больше Лайош не мог себя сдерживать. На конюшне, под изголовьем своей постели, он припас сухарей, принес с чердака старую суму теткина мужа, даже попону приготовил, укрываться ночами. И когда тетка однажды за ужином, подняв голову от картофельной похлебки, принялась рассуждать, что, дескать, если он не хочет жениться, так стоило ли тогда отказываться с нового года от найма, Лайош решился. Проснувшись среди ночи, он поднялся, повесил на плечо суму с сухарями и, крадучись, выбрался из деревни. Месяц так мирно и ласково лил свет на лысую макушку колокольни, что Лайошу захотелось сделать что-нибудь хорошее, необычное, что потом долго можно было бы вспоминать. Из блокнота, где записаны были адреса сестры, «господина строителя» и одного парня, с которым он тоже подружился в солдатах, Лайош вырвал листок и написал что-то вроде прощального письма Веронке, про которую крестная уже несколько лет как велела ему позабыть. Лайош давно не думал о ней всерьез; но теперь, когда он покидал деревню, и, может быть, навсегда, душой все-таки потянулся к ней. «Не так бы должно было все это кончиться, — писал он, — да кое-кто захотел по-другому. Ты знаешь, про кого я думаю». И для верности добавил: «Про крестную». Но пока он это писал, размягченное настроение его начисто улетучилось. Веронка наверняка покажет его письмо подружкам, и, если слухи дойдут до крестной, не оставит она на него свой домишко и полхольда[11] виноградника к материну наследству. Лайош вырвал листок и вложил его обратно в блокнот, рядом с засушенной фиалкой, как еще одно напоминание о несбывшейся мечте своего сердца.

Весь путь до Пешта он проделал за три дня — даже быстрее, чем рассчитывал, хотя башмаки его скользили на раскисших дорогах, а из мокрых стогов, куда он закапывался ночью на короткий отдых, его несколько раз выгоняли собаки. Но в солдатах привык Лайош подолгу шагать без отдыха и теперь, без выкладки, и не замечал, как уходят назад километры. В первое утро, когда он отправился в путь, его нес как на крыльях переполнявший сердце восторг; дорога, бегущая через лужи, отражающие синее небо, меж деревьев, брызжущих яркой капелью, словно бы уводила его вверх по склону сияющей сказочной горы, и вокруг какие-то бестелесные голоса звенели и пели: сегодня встает твое солнце, Лайош Ковач, покажи всему миру, каков ты есть. Лайош не думал уже ни про перехваченное письмо, ни про то, что ждет его в Матяшфёльде: путь его вел в весну, и свобода была ему и едой, и питьем. Однако радостный этот подъем временами сменялся (пока Лайош шагал все по одной и той же плоской равнине) сумрачными низинами, где легенда о пропавшем письме вдруг теряла свою убедительность и предприятие матяшфёльдского друга казалось призрачным, нереальным, будто облака испарений, плавающие вечерами над зарослями прошлогодней травы. Что с ним станет, если он не получит работы? Хлеб скоро кончится, а домой ему теперь возвращаться заказано. В такие минуты кто-то внутри детским, неуверенным голосом повторял адрес сестры: «Холм роз[12], улица Агнеш. Служит у профессора». Лайош сердито отмахивался: под забором помирать будет, а Маришке не доставит хлопот.

Уже на подходе к Буде пристал к нему один мужичонка из Шомоди. Скоро выяснилось, что тот еще несчастней, чем Лайош: урожай прошлым летом выдался слабый, на поденщину видов никаких, вот и подался он в столицу, чтобы хоть самому не подъедать то, чего и детям-то мало. Припасы у него кончились еще возле Фехервара, и он не знал, как и благодарить Лайоша за его сухари. Лайош не удержался и похвастался бедолаге, как ему везет в жизни. Рассказал, что сам он сирота, но от матери остался ему небольшой виноградник, да еще тетке, крестной его, не дал бог детей, так что после нее хозяйство тоже к нему перейдет; старшая же сестра его служит в Пеште экономкой, да он с нею в ссоре. Самого же его позвал к себе друг, строитель, обещал, что работу даст. Мужичонка глядел на Лайоша с завистью; они уже входили в город со стороны Келенфёльда[13], по широкой улице, полной трамвайных звонков. «Где же ваш друг живет? — спросил мужичонка у Лайоша. — Пойду и я к нему, вдруг ему люди нужны». «В Ваце»[14], — ответил Лайош; после он и сам удивлялся, что его заставило, не задумавшись ни на минуту, так ловко соврать спутнику.

Шомодьский мужичонка взял судьбу их обоих в свои руки; сдергивая шапку перед прохожими, из тех, что казались подобрее, он подобострастно, по-холопски, говорил: «Не извольте сердиться, господин хороший, за беспокойство…» Но обращался он к людям так робко и нерешительно, что спрошенный часто не замечал его и проходил мимо. Другие, думая, что он просит милостыню, нарочно прибавляли шагу. Немало времени прошло, пока он сумел объяснить, что всего-то хочет узнать дорогу на Вац. Обрадовавшись, что у него ничего не просят, один прохожий подробно растолковал, куда и как надо идти. К вечеру они пересекли город и брели уже через Уйпешт[15]. У мужичонки словно прибавилось сил: он готов был шагать всю ночь, чтобы к рассвету прибыть в Вац. А Лайош ломал голову, не зная, как ему избавиться от попутчика: до Ваца надо было что-то придумать. Он стал жаловаться, что устал, натер ногу и теперь до утра не сможет идти дальше. На шоссе им попался небольшой мост; под него они и забились. Спать там можно было лишь сидя: взбухший ручей оставил под настилом лишь узенькую полоску сухой земли. Мужичонка завел было разговор. В войну он служил в сорок четвертом полку. «Вот что мы, фронтовики, в награду получили», — сказал он. Лайош притворился, будто засыпает, тогда и мужичонка угомонился и вскоре задремал, навалившись на Лайоша.

Сидел Лайош, слушал, как тот храпит у него на плече, и думал, как теперь быть. Насчет Ваца, он, ясное дело, соврал, потому что боялся: приведет еще одного голодного к господину строителю, так тот и его самого прогонит. Но уж коли соврал, не ждать же, пока это откроется. Он попробовал потихоньку высвободить плечо: может, лишившись опоры, выпрямится мужичонка во сне. Но тот все клонился и клонился к Лайошу, а выпрямляться не думал. Лайош уже почти лежал на земле, опираясь на локоть; мужичонка был тяжел, будто покойник. Так прошло четверть часа, Лайош, злой и испуганный, не знал, что и делать. И тогда, неожиданно для самого себя, он оттолкнул спящего и стремглав бросился бежать. Выскакивая из-под моста, он так ударился головой о балку, что в глазах потемнело и в ушах пошел звон. Лайош не соображал, куда бежит, и не помнил, проснулся ли мужичонка и кричал ли что-нибудь ему вслед; он только чувствовал, как ноги словно бы сами несут его куда-то да сухая трава бьет по коленям. Лайош выбежал на поросший кустами и камышом берег и, угодив по щиколотку в лужу, пришел наконец в себя. Присев под сухой куст, он прислушался: вокруг было тихо, лишь лаяли где-то собаки. Металлическим блеском отсвечивала под луной широкая лента — Дунай; с другой стороны горело в небе желтое зарево — Пешт. Туда и двинулся Лайош, напрямик, через холмы и поля, стараясь подальше убраться от своего попутчика. Сам виноват, чего привязался — заглушал он в себе нечто вроде укоров совести при мысли о незадачливом мужичонке.

В Матяшфёльде Лайош оказался на следующий день, пополудни. Суму с остатками сухарей он спрятал у подножия столба с названием села — чтоб над ним не смеялись из-за нее. С господином строителем он встретился прямо перед его домом. Тот, увидев Лайоша, растерялся от неожиданности и соврал первое, что пришло в голову, — соврал не в свою пользу. «Ты что, письмо мое не получил? — сказал он. — Видно, разминулись вы с ним. Не хотел я тебя обнадеживать, пока работы не начались…» Будь у него время немного приготовиться к встрече, может, просто отослал бы он Лайоша обратно. Мол, раз не дождался, пока позову, так и пеняй на себя. Теперь надо было как-то выходить из положения. «Жди меня вон там, на углу, — махнул он. — Тесть не любит, когда я случайных людей нанимаю». И, повернувшись, скрылся в калитке за проволочной изгородью. Ретируясь, как было сказано, за угол, Лайош успел заметить огромный красный нос, торчащий меж клетчатым шарфом и бараньей шапкой, и услышал сердитый невнятный крик, на который господин строитель ответил небрежно: «А, это так, попрошайка». Лайошу хватило и этого, чтобы сообразить: укутанный чуть не до глаз старик, сидящий за изгородью на мартовском, не согревающем его солнышке, не слишком высокого мнения ни о зяте, ни о его дружках.

Часа два Лайош топтался на углу и начал уже беспокоиться: а вдруг это красноносое пугало вообще не выпустит господина строителя из дому. Но господин строитель, видно, в душе все же был незлым человеком, он в конце концов появился и отвел Лайоша на строительство. «Вот вам помощник», — сказал он мастерам; те как раз складывали инструменты. «Помощник, — угрюмо ответил, снимая фартук, старый каменщик. — На конуру эту куда еще и помощник?» Лайош огляделся: и вправду, вся стройка была — домишко из двух комнат, еще голый, с пустыми оконными проемами под черепичной крышей. Такие строят себе, подкопив деньжат и найдя дешевого подрядчика, экономные унтер-офицеры. Ни ванной, ни комнаты для прислуги. В солдатах, попадая по воскресным дням в город, видывал Лайош совсем другие стройки. Господин строитель, однако, не желая ронять себя в глазах Лайоша, прикрикнул на каменщика: «А ну-ка, без разговоров, старый! Раз беру, стало быть, знаю зачем». «Это точно», — ответил старик, когда господин строитель был уже далеко.

Лайош испуганно смотрел на хмурых рабочих; те, не спеша уложив свой инструмент: каменщик — мастерок, столяр — ножовку и метр, ушли, не сказав ему ни слова. Начался дождь, а Лайош все так и сидел на балке, на которую вскоре должны были лечь доски пола. Он подумал, не попросить ли господина строителя, пусть поставит его куда-нибудь в другое место: здесь он и в самом деле не очень-то нужен. Но потом вспомнил про большеносого старика в бараньей шапке; и вообще, кто знает, как у них обстоит с этим их предприятием. От огорчения он даже проголодался и пошел к столбу, где оставил свою суму. Сухари от дождя размокли; Лайош в редеющей измороси уселся под табличкой с магическим словом «Матяшфёльд», которое целую зиму повторял про себя на пороге конюшни, и принялся запихивать в рот комки расползающегося под пальцами хлеба. Хлеб напомнил ему о Маришке; Лайош сначала расчувствовался, потом рассердился. И снова дал себе слово: что бы с ним ни случилось, а к сестре он за помощью не пойдет.

Мастера примирились с ним скорее, чем он надеялся после неприветливой встречи. Ночевал он в строящемся доме; подгребя под голову стружки, лежал, слушал шорох дождя, который то стихал, то припускал с новой силой. Что бы ни ожидало его рядом с угрюмым каменщиком, все же здесь он под крышей, и это его успокаивало. Вон у шомодьского мужичонки, бедного, и этого нет. Лайош не переставал дивиться себе: как это он так быстро сообразил сказать «Вац», а не «Матяшфёльд». Ведь про Вац он и знать ничего не знал, кроме названия, — по нему, так город этот мог и где-нибудь на краю света быть. Утро еще и не брезжило, когда Лайош поднялся: чего доброго, придут мастера, а он спит. Дождь унялся, и несколько звезд перед тем, как поблекнуть, успели взглянуть на себя в мокрых листьях соседского сада. Чтобы мастера увидели, какой он работящий, Лайош стал искать себе дело. Собрал в кучку стружку и щепки, снес туда же мятые лоскуты промасленной бумаги, валявшиеся меж балками пола. Стал думать, что бы сделать еще, но ни за что серьезное браться сам не решился; ничего не придумав, стал счищать засохший раствор с краев носилок. Вот и носилки были уже давно чистыми, а Лайош все возился с ними, чтобы его усердие сразу заметили. Стружками и вычищенными носилками он словно загораживался от недоброжелательства мастеров.

Первыми пришли оба каменщика, за ними столяр. Лайош с каждым здоровался, желал доброго утра, но один лишь столяр буркнул что-то в ответ. Работу его ни один из них не заметил. «С парнем этим станешь раствор таскать», — бросил старый каменщик молодому, который, видно, был его сыном: тот звал его тятей. Слова эти были Лайошу как божье знамение, и с этой минуты преданный его взгляд не отрывался от молодого каменщика. Тот сходил к соседям: видно, там оставляли на ночь инструмент. Лайош получил лопату, напарник его взял себе большой совок. С тех пор как в солдатах господин строитель дал ему обещание насчет работы, Лайош не пропускал ни одной стройки, чтобы не присмотреться, что к чему. И сейчас он сам догадался, что должен накладывать в ящик чистый дунайский песок. Он работал лопатой споро и аккуратно, молодой каменщик и сказать ничего не успел, а Лайош, подхватив ведро с веревкой, доставал уже воду из нового колодца, над бетонными кольцами которого не был еще построен навес. Первую порцию раствора молодой каменщик готовил сам, но Лайош, заметив, как тот держит мешалку, как двигает ею, тут же ее подхватил, едва они стали готовить новый замес. Вскоре напарник только известь в раствор бросал — так снисходительный профессор, сделав сложную операцию, дает старательному ассистенту выполнить последний, ритуальный штрих. К сожалению, таскать раствор приходилось вдвоем, здесь показать свое рвение Лайош мог, лишь встав впереди и проворно перескакивая через балки. «Эй, горит, что ли?» — крикнул напарник, когда на четвертом или пятом замесе Лайош принялся один бросать песок в ящик. Ему пришлось опустить лопату, а молодой каменщик, вытащив из кармана жестяную коробочку, стал крутить цигарку. Скручивал он ее обстоятельно, не спеша; послюнив край бумажки, долго приклеивал его и приглаживал. Лайош сконфуженно ждал, а после перекура стал кидать песок в том размеренном темпе, в каком дома, помощником кучера, бросал в конюшне навоз. Но молодой каменщик, одернув его, этим не удовлетворился. Когда они в очередной раз принесли раствор, он сказал старику: «Я вот ему говорю: горит у тебя, что ли, что так торопишься?» Старик даже не обернулся, стоя лицом к стене в длинном синем фартуке и мастерком ровняя штукатурку, вдумчиво и торжественно, словно службу в церкви служа. «Министра, наверно, дадут, когда дом выстроит», — процедил он, когда они уже повернулись идти обратно.

Лайош, весь красный, помалкивал, но не сдавался, стараясь все-таки угодить мастерам. Что умел, он делал и дальше сам, но так, чтоб работа шла еле-еле. Дольше всего можно было тянуть на замесе, и напарник тогда мог бездельничать в свое удовольствие. Пока они стояли с носилками в доме, Лайош поглядел в соседнюю комнату, где столяр колдовал с досками на верстаке. У столяра были густые, косматые брови; с толстым карандашом и складным метром в руках он склонялся к материалу, словно олицетворение самой мудрости. Даже седые пучки волос, торчащие из ушей, служили будто бы для того, чтобы скрывать от чужих глаз глубоко запрятанное знание. «Хорошо тому, кто ученый», — думал Лайош, уважительно поглядывая на столяра.

Обедать мастера уселись на балку пола, каждый вытащил из кармана своего пиджака сверток в промасленной бумаге. Старик каменщик пустился в рассуждения, чем отличается задунайская свиная колбаса от чабайской салями. Но это, видать по всему, были только воспоминания о лучших временах, потому что и сам старик, и его сын ели хлеб с салом и огурцы. Лайош потихоньку ушел в другую комнату, где стояли оконные рамы, сделанные столяром, и стал разглядывать карандашные пометки на досках.

«А вы, молодой человек, почему не обедаете?» — спросил его через плечо столяр. «Я потом, вечером», — сконфузился Лайош. Мастера некоторое время жевали молча. «Кто работает, тот есть должен», — назидательно произнес столяр. Никто по-прежнему на него не смотрел, но Лайош и по молчанию чувствовал, что они уже меньше на него сердятся. «Почему аванс у него не попросите, раз уж он вас сюда взял?» Каменщик сложил ножик и, поднявшись, впервые взглянул на Лайоша. Тот в смущении не знал, что сказать. «Подожду до воскресенья», — пробормотал он. Старик помолчал; ему хотелось без долгих расспросов выведать, откуда этот парень свалился им на голову. «Вы из Задунайщины, что ли?» Лайош смотрел на него непонимающе. «Я к тому, что говор у вас не такой, как здесь». Потом потянулся, выглянул в дверной проем на небо и как бы между прочим спросил: «Этого-то откуда знаете?» — «Вместе были в солдатах». Старик замолчал, сын же его захохотал во все горло. «Он и тебе, значит, мозги крутил? Хвастался насчет предприятия?» И добавил, что он хотел бы сделать с этим предприятием. Старик не одернул сына; по лицу его было видно, что ему и смешно, и жаль парня. Столяр молчал, спрятавшись за косматыми бровями и пучками волос в ушах; Лайошу стало казаться, тот вообще никого не видит вокруг и думает лишь о своей науке. Но прежде чем направиться к своим рамам, столяр еще раз повторил назидательно: «Кто работает, тот должен есть; наголодаться успеете, когда не будет работы».

Лайош понял: самое скверное позади. Мастера хоть и не удостаивали его разговором, однако сердиться уже не сердились. Старый каменщик, когда Лайош попадался ему на глаза, ругал не его, а господина строителя. Пустой человечишко, и никакой он не строитель: всего-то год-два в училище проболтался. С тех пор как тестя разбил паралич, дела на глазах разваливаются. Это он будет виноват, непутевый, если они в начале сезона останутся без заработка. Столяр же, когда молодой хозяин заглянул к ним, сказал: «Надо аванс парню дать, а то свалится тут не евши-то». Господин строитель в самом деле дал аванс, и Лайош с двумя пенге, завязанными в платок, моргал благодарно, поглядывая в сторону комнаты, где пила и молоток в руках столяра ходили так, словно в них билось сердце всего рода людского. Вечером он купил себе хлеба и сарделек — и за десять минут, прямо у мясной лавки, проел целый пенге. Ему стало тепло и приятно, будущее казалось безоблачным. Он уже размышлял о том, не послать ли сестре десятифиллеровую открытку, чтоб похвастаться первым заработком. Пускай видит, что он стал городским рабочим и без нее. Но до воскресенья надо было еще пообедать целых три раза, и он не хотел опять краснеть перед мастерами — словом, разбрасывать деньги налево-направо он никак не мог себе позволить.

На следующее утро в доме появился электромонтер; этот проворный молодой человек тоже способствовал тому, что благоговейное уважение Лайоша к предприятию «господина строителя» было основательно подорвано. Монтер не входил в артель старого каменщика и расхаживал меж мастерами с таким видом, будто большое одолжение сделал, согласившись работать на такой паршивой стройке. У него в окрестностях были свои солидные клиенты, вон намедни поставил он такое радио, которое в любой комнате можно включать и слушать. Так что он лишь посмеивался про себя над горе-мастерами: ишь, получили работенку на одну-две недели и уж с таким важным видом тут копошатся, словно, кроме них, никто вокруг в строительном деле ни на грош не понимает. «Ну как, дядя Шкрубек, опять ждете ребенка или конец, закрыли производство?» — обратился он к ученому столяру, который молча снес презрение, таившееся в ехидном вопросе, и только плотницкий свой карандаш послюнил вместо ответа. «Баба у него — развалина старая, — объяснил монтер Лайошу, который держал ему гвозди, — ей-богу, не понимаю, неужто она еще может про это думать. Да и Шкрубек-то сам — и что он только делает с ней? Все время баба на сносях… А этот-то, — показал он потом на молодого каменщика, — он ведь вообще-то сапожник, видать, пришлось остолопу к отцу идти в подмастерья!» Лайош испуганно косился на мастеров, но монтера ни капельки не тревожило, что те могут услышать его слова. Он держался так, как если бы для тех было большой честью уже то, что он вообще о них говорил. Скручивая шнур электропроводки, он напевал под нос какую-то песню. «Уж коль весна, пускай весна», — только и смог разобрать Лайош, стоя рядом и сравнивая быстрые, ловкие его пальцы со своими. Не очень-то были ему по душе развязные монтеровы речи, да что поделаешь: коли человек ученый, так у него вон и руки совсем другие.

Когда монтер ушел, старый каменщик, словно для того, чтобы поправить в глазах Лайоша свой пошатнувшийся авторитет, стал вспоминать старые времена, когда отец нынешнего молодого хозяина, кирпичных дел мастер, и сам он были еще молодыми. Не один летний дом выстроили они тогда, и в Матяшфёльде, и в Ракоше. Сын его, слушая старые эти предания, вдруг, непонятно почему, разозлился — будто в благополучных былых временах крылась причина того, что ему с женой нынче так плохо. «Могли бы и нам работы немного оставить. Закончим этот скворечник — куда пойдем?» — пробурчал он, в досаде и Лайоша зацепив недобрым взглядом. Но столяр, видно, не любил ни пустых споров, ни преждевременных тревог. «От того, что начнем сейчас думать, как будет дальше, лучше не станет», — сказал он, не поднимая глаз от ножовки, установленной на карандашной метке.

В тот момент слова его вполне устроили Лайоша. В доме столько было еще не сделано: оконные, дверные рамы вставлены на живую нитку, стены краснели голым кирпичом в сетке раствора, ждали своей очереди колодец, ограда; побелку и покраску господин строитель тоже на них возложил. Однако по мере того, как работа таяла, Лайошу тоже передавалось дурное настроение. Мастера, правда, больше не говорили о том, что будет с ними дальше. Но достаточно было и того, что иногда приходила невестка старого каменщика и донимала мужа с тестем: «Спросили уже, где будет работа, когда Здесь кончите?» — «Что спрашивать: работы от этого не прибавится», — резонно отвечал ей тесть. Та гнула свое: спросить — не велик труд, пускай тот брандахлыст тоже почешется, довольно они с ним уже натерпелись. «Вы не мастера, что ли? Куда годится, коли и вы о завтрашнем дне думать не будете, как тот шалопай. Чем дядя Шкрубек семерых детишек станет кормить, коли останетесь без работы?» Сама она была бесплодной и в тревоге своей позаимствовала детишек у волосатого столяра. Мужчины разговор замяли, но принесенное бабой беспокойство витало в воздухе, и работали они с таким видом, будто во всем виноваты были сами. Мастерок гладил стену бережно, словно не раствор, а дорогую лечебную мазь наносил на кирпич. Хозяин дома, железнодорожник, прибегал каждый день. «Все на том же месте? Мне же обещано было, что в апреле дом уже будет сохнуть». Господин строитель, желая спасти дело, пустился на хитрость. «Поднатужимся, старина, новый подряд ждет в Цинкоте, первого апреля надо приступить». В обед мастера долго обсуждали новость. Каменщик, гордившийся славным прошлым предприятия, верил в новую работу; сын его винил хозяев во всех несчастьях и лишь недоверчиво хмыкал, слушая про подряд. Но все же оба после обеда взялись за дело с большим рвением.

Назавтра день выдался теплый и ласковый; даже паралитик заставил вывезти себя в коляске к строящемуся дому. «Вы это что же мне тут дурака валяете? — злобно кричал он перекошенным ртом. — Думаете, если этот мошенник работу из-под носа упускает, так вы всю жизнь на шее будете у меня сидеть?» Лайош, конечно, узнал все это позже, из рассказов. Господин строитель строго-настрого наказал ему: если тесть появится на стройке, он чтобы тут же исчез, не маячил. Каменщики, отец и сын, теперь лишь по-настоящему принялись честить молодого хозяина. Надул-таки он их с новой работой. И не будет, видно, у него больше подрядов, никто ему теперь свой дом не доверит. «Когда в Цинкоту будем перебираться, господин строитель?» — напрямик спросил его как-то старый каменщик. К этому времени в доме остались мелкие недоделки. «Здесь надо сначала кончить», — дипломатично вывернулся тот. «А я считаю, во сне приснился кое-кому тот подряд, — фыркнул сын. — Как здесь закончим, так и всему конец». «Вы так считаете?» — со злостью спросил подрядчик и отвернулся. С того часа он не отходил от них, и в субботу дом был готов под ключ. С грустным видом приняли они расчет, отец и сын — около сорока пенге на двоих, Лайош — восемь. Когда ничего больше не оставалось, кроме как распрощаться и уйти, подрядчик с торжествующим видом окликнул каменщика: «Послушайте-ка, завтра ступайте с Лайошем в Ракошлигет, прачечную там будете строить». Старик сконфуженно глядел в землю, не зная, радоваться ему или стыдиться. «С Лайошем?» — наконец спросил он, сообразив, что радостная весть — одновременно отказ сыну. «Да, с Лайошем, — сказал тот. — А сын ваш пускай сны посмотрит». Старик подумал, есть ли смысл спорить и шуметь, потом сказал: «Ладно».

После прачечной они с Лайошем еще отремонтировали склеп. На склепе было что-то вроде башенки с огромным крестом. Принадлежал склеп семье какого-то мясника, каменщик помнил еще, как его возводили: обошелся он мяснику дороже, чем железнодорожнику весь его дом. Теперь его надо было заново оштукатурить. Старик почему-то совсем не сердился на Лайоша за то, что тот «выжил» его сына. И даже с явным удовольствием рассказывал, сколько всего тому сейчас приходится выслушивать от бабы. Каким-то образом невестка точно знала, что спросил тесть у подрядчика насчет строительства в Цинкоте, как вмешался в разговор муж и что из всего этого вышло. Теперь она могла окончательно убедиться, который из них двоих настоящий мужчина. Старик, хотя бы то время, пока они работали над прачечной и склепом, намерен был сполна насладиться мужским превосходством и в Лайоше видел скорее сообщника, чем врага. К сожалению, мясник не ленился чуть не каждый день приходить на кладбище, и скоро склеп был закончен. «Эх, Иисусе, — сказал каменщик, стоя на лестнице и крася крест, — мог бы ты и побольше здесь нам дел приготовить. Видать, ты в это лето будешь последний, на кого я работал». Вечером, прощаясь с Лайошем, он впервые протянул ему руку. «Ну, будь здоров, парень. Лучше всего возвращайся-ка ты обратно в деревню». Лайош растроганно вложил свою огромную красную, обмороженную когда-то руку в ладонь каменщика и чуть не расплакался.

Было третье июня, а работы не предвиделось. Лайош до последней минуты надеялся, что найдется что-нибудь, пускай хоть снова прачечная или склеп. Если б он наперед знал, что все так кончится, так экономнее тратил бы заработанные деньги; и уж будильник за пять пенге ни за что бы не стал покупать. Теперь на все про все осталось у него три пенге. Но тягостней, чем безденежье, давило на него одиночество. Не надо ему никакой помощи от сестры, только пойти бы к ней и спросить: «Погляди, Мари, как мне плохо. Что ты мне посоветуешь?» Но об этом Лайош и думать себе запретил и вместо Мари зашел вечером к Шкрубеку: вдруг у того есть работа, может, и его устроит поденщиком. Втайне надеялся еще Лайош, что столяр по доброте своей, глядишь, и переночевать у себя оставит. Но работы у столяра у самого не было; он сидел на лавке перед домом, рядом, на пороге, примостилась его рано поседевшая жена с длинной, худой шеей, конечно беременная. Они сидели спокойно, глядя перед собой, не обращая никакого внимания на визг, рев, смех, крики, доносившиеся из комнаты. Видно, на детей они были вполне закаленные. Лайош сказал, что склеп они кончили; Шкрубек тоже сообщил, что отвез уже кухонную мебель, что заказывали у него в прошлом месяце. «Мы тоже, милок, без работы сидим», — печально и тихо сказала женщина. Лайош постоял, посмотрел на них, заглянул в комнату, набитую ползающими, скачущими, дерущимися детишками, и, раздумав просить о ночлеге, стал прощаться: «Не буду вам больше мешать, дядя Шкрубек». Столяр проводил его до калитки, там придержал за локоть. «Видишь, — сказал он, — правду я говорил. Кто работает, тот есть должен». И требовательно, словно ожидая согласия, из-под косматых бровей посмотрел в лицо Лайошу. Взгляд этот Лайоша убедил. Даже спать он ложился с сознанием, что Шкрубек сказал чистую правду.

Убежище на ночь он нашел в беседке, в саду, возле одной из вилл, куда еще не приехали из города хозяева. Из заплечного мешка, что сменил вконец разлезшуюся суму, Лайош вынул будильник, поставил рядом с собой на стол, а мешок положил в изголовье. И снова задумался: зачем ему этот будильник понадобился? Вишь, и завести его даже нельзя: зазвенит утром, соседей переполошит. Наверно, приобрел он его от удивления: такая хитрая штука, а всего пять пенге. Если б он его не купил, было бы у него сейчас восемь пенге вместо трех. Но теперь все равно: пусть не звенит, пусть хотя бы стучит рядом: для него ведь стучит, для хозяина. Правду сказал Шкрубек, один бог знает, сколько Лайошу без работы ходить; однако здесь, в беседке, под распустившимися плетьями винограда, он еще ощущал в животе тепло съеденных мягких булок и сарделек и упрямо не думал пока про сестру. Неожиданный ливень прошумел над садом, брызги залетали в беседку, на лавку. «Покойникам в склепе у мясника куда лучше», — подумал Лайош и в темноте улыбнулся. Странное все-таки дело: мертвые богатеи спят под крышей, в прочном доме, а живой бедняк — под открытым небом.

На другой день с утра он караулил господина строителя на углу, куда тот послал его в первый день. К полудню тот в самом деле прошел мимо. «Уж вы не забудьте меня, если будет какая работа», — заискивающе сказал Лайош. «Как же, непременно», — благосклонно кивнул тот. В словах этих была какая-никакая надежда; Лайош мог теперь успокаивать себя тем, что он ждет работу. Это было почти то же, как если бы работа уже была у него. Днем он разглядывал стоящие перед виллами автомобили, аккуратно подстриженные деревья в садах, чисто одетых детишек на качелях, а ночью, лежа в беседке, слушал стук будильника и пиликанье сверчков. Иногда казалось, звук исходит от одного-единственного, не знающего устали сверчка, иногда — что сверчков миллион. Сверчки заставили его вспомнить даже про Веронку, и некоторое время он почти равнодушно размышлял, вправду ли к ней ходил один батрак с мельницы, как говорила крестная, и если вправду, то почему Веронка ему, Лайошу, ни разу не уступила. Через два дня он опять стоял на углу, высматривая господина строителя. Что было делать? Ведь иначе тот никак бы не мог его известить. «Есть ли какая-нибудь работа, господин строитель?» — несмело подошел он к нему, улыбкой извиняясь за свою настойчивость. Тот был в дурном настроении, Лайош явился ему, словно воплощение всех его несчастий. Теперь он так и будет всегда караулить его на углу, как привидение? «Есть ли работа? — зло передразнил он. — Если хочешь знать, есть. Да только не про тебя. С таким бездельником я не желаю больше дела иметь!» Лайош стоял перед ним, словно окаменев. И не столько грубость его поразила, сколько то, что работа есть, а он ее не получит. Он во все глаза смотрел на господина строителя и, когда понял, что скорей всего никакой работы у того нет, отступил назад. «Простите, коли помешал вам», — сказал он. С горя Лайош зашел в первую попавшуюся мясную лавку и истратил все оставшиеся деньги — один пенге двадцать филлеров.

Вечером, когда он, отодвинув доску в заборе, хотел проскользнуть в сад, его остановил смех: среди яблонь маячили белые брюки и белое платье. Видно, прибыли хозяева виллы, и он лишился своей беседки. Теперь у него не было совсем ничего, только будильник в мешке, который он, словно улитка свой домик, таскал целый день на спине. Впервые Лайош почувствовал отчаяние. Вот, значит, ради чего он всю зиму, вдыхая запах конюшни, слушая хруст овса на лошадиных зубах, шептал магическое слово «Матяшфёльд» — чтоб теперь оказаться под забором, без работы, без друга, изгнанным с последнего пристанища. Был какой-то король, которого звали Матяш[16], и место, названное его именем, раньше казалось Лайошу обетованной землей. Думалось, простой человек в этом Матяшфёльде и на крохах с чужого стола проживет. Теперь он проклинал это место заодно с его названием и даже в том, что остался без работы, винил спесивое это село с его садами и виллами. Нет, надо в Пешт идти; там, в шуме и суете, он скорей отыщет себе какую-нибудь работу, чем здесь, среди дач и железных оград. От мысли, что пойдет в Пешт, он так осмелел, что тут же двинулся в путь. Луна освещала у дороги табличку с названием «Матяшфёльд», невдалеке от которой, в кустах, догнивала сума, принесенная из дому; и вновь зазвучали вокруг обнадеживающие голоса, те самые, что по дороге из родного его села разносили весть про Лайоша Ковача. Вдруг он остановился, словно кто-то крикнул ему вдогонку: «В Пешт бежишь? К сестриной юбке?» Было мгновение, когда он едва не повернул обратно. Но дорога уже захватила его, подчинила себе, ноги тянули вперед вопреки голове. В конце концов голова сдалась, найдя оправдание ногам: Пешт велик, хватит в нем места и сестре, и ему, и не обязательно им беспокоить друг друга.

Начинало светать, когда он вышел в Пеште на набережную Дуная. Скалы на горе Геллерт испещрены были рыжими пятнами; внизу, на реке, полуголые люди выкатывали с барж металлические бочки. Лайош топтался на берегу, возле места, где шла разгрузка, и в теле, ноющем после целой ночи ходьбы, разливалось тепло новой надежды. Только теперь он почувствовал, что это такое — быть в середине огромного города. Когда он двигался к Пешту, сначала лишь звезды как будто сгустились перед ним на матово-черном небе, потом между редкими фонарями на обочинах все чаще стали возникать еле различимые в темноте дома, затем он стал замечать и людей, мелькающих перед гремящими грузовиками; пройдя огромный стеклянный фасад вокзала, он уже мог видеть дворников, вытаскивающих на улицу мусорные корзины, и провожал их глазами во мрак подворотен. Возле Дуная вдруг стало совсем светло. Река получала свечение словно бы и не с небосвода, а приносила в широком русле с собой: желтые быки мостов, скалы в рыжих потеках, просыпающаяся Крепость — все это, будто только-только поднявшись из вод, стояло умытое, в струях стекающего с боков жидкого света. Сияющая стремнина прибивала к набережной неповоротливые суда, из темных их зевов поднимались наверх люди и бочки, и на палубах барж, где люди и бочки сцеплялись и двигались вместе, у Лайоша на глазах прорастало, пускало побеги, чтобы вскоре оплести весь город, ползучее, цепкое растение — труд. Пока Лайош шел по окраинам, под редкими фонарями и тускнеющими в свете зари звездами, он лишь для успокоения совести твердил про себя: что б ни случилось, а к сестре он ни за что не пойдет. Но, увидев рыжие полосы скал возле Дуная, выкатываемые с барж бочки, он действительно успокоился. Скоро на набережной завизжат канаты, невдалеке, в ресторане, уже точат ножи, в многоэтажных домах поднимают решетки ставен. Быть не может, чтобы в этом огромном городе он не смог обойтись без Мари.

Лайош нерешительно приблизился к мосткам возле одной из барж и подождал, пока грузчик, выкатив бочку, поставит ее на попа рядом с другими. «Вы не знаете, я бы мог получить здесь работу?» — обратился Лайош к его спине. В первый момент до того не дошло, что к нему обращаются. На нем были лишь черные трусы, вроде спортивных, и стоптанные башмаки. Голые ноги его были жилисты, волосаты, черны от загара; ноги эти, меж белой каймой на трусах и завязанными на щиколотках шнурками ботинок, выглядели, как и весь человек, выносливыми, но измученными и нетерпеливыми. Когда прозвучавший вопрос дошел наконец до его сознания, одурманенного рано прерванным сном и тяжелой работой, грузчик обернулся, осклабился, положил руку Лайошу на плечо, чтобы выиграть время, пока в голову придет какой-нибудь удачный ответ. «Работу? Вполне можешь. Подожги-ка вот, что мы выгружаем!» И уже с мостков крикнул: «Сиволапый!» Лайош возмущенный стоял меж железных бочек с керосином. Что себе позволяет этот мошенник! А знает он, что Лайош в солдатах служил? Он думает, раз человек из деревни, с ним, значит, можно так разговаривать? Лайошу хотелось крикнуть этой паршивой барже, что у него полхольда земли есть от матери да еще после крестной останется кое-что. На мостках показался пожилой грузчик; за огромной бочкой и за тележкой своей он походил на муравья, который тащит куда-то свое яйцо. Не дождавшись, пока он поставит бочку, Лайош обратился к нему: «Строительный рабочий я, из Матяшфёльда. Не знаете, где тут поблизости стройка?» Тот на мгновение остановился со своей тачкой, но беседовать у него не было никакой охоты. Так как руки его были заняты, он лишь головой мотнул, что могло означать и «откуда я знаю», и «на той стороне, в Буде». Потом он поставил бочку и на обратном пути еще раз внимательно оглядел Лайоша, не сказав ни слова. На барже он поравнялся с тем, помоложе, они обменялись какими-то фразами, посмотрели на Лайоша и засмеялись. Лайош, не дожидаясь насмешек молодого грузчика, медленно пошел дальше по берегу, глядя по сторонам — чтобы дело не выглядело так, будто он спасовал. Он был обескуражен, но изо всех сил старался не падать духом.

Эти пештцы не жалуют его, деревенского; ничего, он им докажет, лишь бы только найти работу. Две вещи он все же понял там, возле баржи: во-первых, он строительный рабочий; во-вторых, впредь надо больше смотреть и меньше спрашивать. Он уселся на чугунную тумбу и разработал план действий. Город у себя за спиной он уже знал немного, но не помнил, чтобы по дороге ему попалась стройка. Лучше он перейдет на ту сторону и не будет ни к кому обращаться с расспросами, пока не наткнется на стройку. Он долго бродил по улицам на другой стороне Дуная, но ничего похожего на стройку не было и в помине. Улицы в этом городе выглядели законченными, строить было негде и нечего. Лайош решил податься к окраинам, но незаметно потерял направление. Наконец на какой-то улице со старыми одноэтажными домиками он увидел леса. Подъемник в дощатой шахте нес наверх кирпичи, огромный железный бак, вращаясь, сам перемешивал песок и воду. Лайош выбрал человека с лицом подобрее; тот накладывал в подъемник кирпич. «Я строительный рабочий, из Матяшфёльда, — сказал Лайош. — Нет ли у вас работы?» Тот на минуту остановился с кирпичом в руке, разглядывая Лайоша. «Тут члены профсоюза работают», — ответил он и, не обращая больше внимания на Лайоша, что-то крикнул в шахту подъемника. Здесь Лайош тоже был не нужен; но по крайней мере его не высмеяли. Какой-никакой, это был успех, и Лайош, уходя, поблагодарил рабочего за великодушное разъяснение.

На расстоянии трех-четырех сотен метров находилась другая стройка, на соседней улице — еще две. Видно, все эти старые кварталы будут сносить и застраивать заново. Где-нибудь да окажется в нем нужда. Но вдруг и здесь работают только члены профсоюза? Лайош решил обратиться прямо к подрядчику. «Не знаете, где я могу найти господина подрядчика?» — спросил он возчика, который как раз сгружал песок со своей телеги. В шорохе сыплющегося песка, грохоте катящихся повозок, лязге и звоне трамваев тот не понял, чего хочет Лайош, и только смотрел на него усталыми глазами. Вместо него Лайошу ответил молодой каменщик с тонкими усиками. «Тебе господин подрядчик нужен? Срочно?» — «Срочно», — обрадовался Лайош. «Тогда иди вытаскивай его из постели, спит он еще». Лайош, пристыженный, отошел. «Не знает еще, видать, господских обычаев», — рассмеялся и возчик, который по ответу каменщика понял, что нужно было этому парню.

Теперь Лайош не смел сразу идти к следующей стройке; его снова высмеяли, и неудача сильно убавила в нем решимости. Поблизости был небольшой сквер; он устроился там, размышляя о том, до чего грубы кругом люди. Раз у них есть работа, они себя уже господами считают, сердито думал он, и его охватила обида и гнев на сестру. Чего ждать от людей, если родная сестра живет тут, в этом городе, на этой же стороне Дуная, живет в довольстве, а он с пустым желудком сидит на солнце, под кленом с резными листьями. Нет, не такой была Мари, когда после смерти матери они остались одни. Если в доме совсем нечего было есть, она кукурузу приносила под фартуком, выбирала початки, в которых были лиловые зерна — такие он любил больше всего. Он видел перед собой шелковистые усы на початках, слышал свежий веселый хруст снимаемых листьев. До чего сладки были те желтые и лиловые зерна, когда разваренный, лопнувший початок появлялся на вилке из дымящегося горшка…

Когда он проснулся, в сквере вокруг стояло несколько детских колясок. Одна оказалась почти рядом с ним, никелированные ее ручки ослепительно сверкали на солнце, а возле, между коляской и скамьей, ковылял годовалый малыш. Он потрогал колено Лайоша и, заглянув в осунувшееся, заспанное его лицо, сказал: «Пе-пе…» Молоденькая нянька оттащила ребенка; Лайош, сконфуженный, вскочил на ноги. Шея его затекла от неудобной позы. Если дети вон встали, то и подрядчики должны уже быть на месте, подумал он и направился к стройке, которую высмотрел, перед тем как задремать. Но теперь Лайош был осторожнее и сначала постарался разведать, что и как. Он зашел в коридор из толстых бревен, сделанный для прохожих, и оттуда разглядывал открытые внутренности строящегося дома. Меж обнаженными участками стен виднелись толстые железные балки, в двух местах ходил вверх и вниз подъемник, на положенных там и сям мостках расхаживали рабочие. Лайош тянул вверх шею и думал, выдержит ли у него голова, не закружится ли на высоте? Он был готов на все, лишь бы ходить по настилам так же уверенно и спокойно, как эти вот запорошенные песком и пылью люди. По доскам, заменяющим лестницу, спустился приземистый господин; за ним шел пожилой рабочий, по виду старшой. Внизу они прошли в отгороженный досками угол — что-то вроде конторки. «Мне бы господина строителя», — обратился Лайош к стоящему у входа в дом рабочему. «Инженера или подрядчика?» — спросил тот равнодушно. Лайош, наученный горьким опытом, рабочим уже не доверял и не стал говорить, что ему нужен тот, кто нанимает поденщиков. «Того, который зашел вон туда», — он показал на конторку. «Туда зашел? Коли зашел, так и ступай за ним, и нечего спрашивать», — скорее нетерпеливо, чем зло, проворчал рабочий.

Лайош постучал по полуприкрытой дощатой дверце, потом, не дождавшись ответа, вошел. На козлах лежала широкая доска — это был стол, за ним сидел приземистый господин. Он внимательно читал какую-то бумагу вроде счета и ставил сбоку, против чисел, галочки. Старшой стоял рядом, терпеливо ожидая вопросов. «Дырчатого кирпича достаточно будет?» — спросил приземистый и тут заметил Лайоша. «Вы что, молодой человек?» — дружелюбно повернулся он к нему, подняв указательный палец, чтобы остановить мастера, пустившегося было в объяснения. «Работу ищу, барин», — подобострастно сказал Лайош. Тот пожал плечами и опустил палец; мастер продолжал рассуждения насчет дырчатого кирпича. Лайош упрямо ждал. «Сожалею», — обернулся к Лайошу, выслушав объяснение, подрядчик и углубился в другую бумагу, тоже похожую на счет. «Барин, я за половинную плату согласен», — еще раз попытался добиться своего Лайош. «Ступайте, ступайте, не мелите чепуху, милый мой», — сказал господин, продолжая спокойно делать пометки и задавая вопросы. Выйдя, Лайош снова поднял глаза на голые стены. Как старательно он работал бы! Видно, весь город сговорился против него, чужака… Пока он топтался, подошел старшой. «Вот что, парень: если я тебя здесь еще раз увижу, пеняй на себя!» — рявкнул он. «А чего он хотел? — спросил рабочий, который все еще стоял у ворот. — Работу за половинную плату? Ну, появись тут еще, мы тебя быстро располовиним!» — крикнул он вслед Лайошу, который поспешил унести ноги.

Неудача эта совсем его подкосила. С будильником в заплечном мешке стоял он на горячей от солнца мостовой, не зная, что делать. Со вчерашнего дня он не только ничего не ел, но и даже не пил. Он понятия не имел, где вообще в этом городе можно напиться. Можно было бы, конечно, войти в чей-нибудь дом и попросить воды у привратника, но у него уже не было сил ни с кем разговаривать. В это утро Лайош открыл новый закон человеческой души: нельзя просто так, когда вздумается, обращаться к прохожим. От частого обращения и его силы убывают так же быстро, как слюни от частых плевков. Ранним утром на набережной или после того, как он подремал в сквере, у него эти силы были, но сейчас он их все истратил — и теперь заново должен копить да еще потом человека подходящего выбрать, на которого их потратит. Ради стакана воды жаль расходовать душевные силы, найдет он и без того как-нибудь колодец или еще что. Он брел в сторону окраин, где было меньше камня и больше зелени, в надежде, что и воду там легче добыть. За стройкой дорога шла вверх, и Лайош подумал, что так он еще заберется куда-нибудь в горы. А вдруг это и есть Холм роз, пришло ему в голову, когда подъем выжал на лбу у него струйки пота. Что холм, это точно; и в садах за затейливыми решетками, конечно, живут господа, такие же, у каких сестра служит. Мысль эта вдруг до того взволновала его, что, окажись сейчас кто-то поблизости, он решился бы обратиться с расспросами. Но лишь горячий воздух струился вокруг, танцевал над размякшим асфальтом. Улица была пустынна, господа прохлаждались за опущенными жалюзи. Лайош взглянул на табличку. Улица Бимбо. Нет, сестра живет на другой. Да и с чего бы здесь могла взяться именно та? Вон здесь сколько холмов, по эту сторону Дуная, и сколько улиц на них! И вообще он не хочет и знать про сестру. Когда Лайош был в солдатах, им офицер говорил: вот на фронте, бывало, отстанет от полка полевая кухня — и шагаешь три-четыре дня без еды. А он всего лишь вчера набил брюхо, и если совсем уж оголодает, так продаст будильник и протянет немного на вырученное. Только бы слюни так не густели во рту.

Он брел куда-то и брел, чувствуя, как темнеет в глазах; и вдруг впереди, метрах в ста, вырвался вверх белый сверкающий пенный столб. Ему пришлось стать и вглядеться, пока он уверился в том, что плеск, который он слышит, — действительно плеск воды. Столб бурлил, клокотал, смеялся и пел; подойдя ближе, Лайош обнаружил у подножия его низкорослого тощего человечка с длинным железным стержнем, раздвоенным на конце. Лайош раздумывал, как ему изловчиться попить, но к столбу и подступиться было нельзя. Весь бы вымок, прежде чем поймал бы ртом глоток воды. Однако и стоять так, в почти невидимой россыпи прохладных ласковых брызг, было невыразимо приятно. Человечек в форме, видно, привык, что люди глазеют на его столб, и не обращал никакого внимания на подошедшего парня. Так они и стояли с двух сторон водяного столба: человек в серой форме — равнодушно опершись на свой стержень, Лайош — томясь от жажды, ловя губами, ноздрями летящие брызги. Наконец человечек, решив, что воды достаточно, ловко вставил ключ куда-то в основание водяного столба, и упругая струя начала опадать. Она уже не пенилась, лишь бурлила несильно. Лайош замер от страха, видя, что еще чуть-чуть, и она исчезнет в земле. «Мне бы попить», — сказал он человечку, обретя силы в сознании грядущей опасности. Тот повернул ключ немного назад, и струя опять подскочила, стала толщиной с руку, поднялась до высоты колена. Пальцы у человечка словно знали, насколько открыть кран, чтобы можно было напиться. Лайош наклонился и открыл рот; глотку, нос, глаза, шею ему залила, залепила, разбиваясь о лицо, свежая живая струя, и это было куда лучше, чем пить из стакана. Словно вся кожа его сплошь была в пересохших глотках и все глотки молили, просили хоть немного воды. «Да не так надо, парень, а снизу», — сказал человечек, и черное, морщинистое его лицо распустилось в улыбке. Чтоб показать свое дружелюбие, он даже сам наклонился к струе и, вывернув голову, так ловко ловил губами падающую воду, что не замочил себе ничего, только разве подбородок. Потом закрыл кран до конца.

Лайош, видя, что человечек в форме пьет после него, ободрился. Будто тот чокнулся с ним. Все-таки везде есть добрые люди, думал он, пока шел, как приблудная собачонка, рядом с человечком в серой форме. И так как тот не прибавлял шагу и не отставал, а спокойно шагал бок о бок с ним, Лайош осмелился заговорить. «Это зачем делают?» — спросил он неопределенно. Кто делает и что «это» — он доверял решать человечку. «Сеть прополаскиваем», — ответил тот. «У вас такая работа?» — снова спросил Лайош. «Сегодня — такая». И, видя, что парень не очень-то понимает, что к чему, добавил: «Коммунальные рабочие мы». Это не очень понятное, но доброжелательное разъяснение одобрило Лайоша еще больше. «Трудно туда попасть?» В морщинах на испитом лице человека горделиво заиграла улыбка. Трудно ли попасть? Эх, сколько дров переколол он прежде у барина, сколько посуды перемыла жена. Да и сам барин сколько друзей своих обзвонил, сколько раз обещал, что уж теперь-то наверняка, а потом все равно ждать пришлось. А этот думает: взял, пришел — и сразу выдадут тебе серую фуражку с номером. «Н-да, легко ничего не дается, — сказал он вслух, вздыхая скорее с гордостью, чем с сочувствием. — Вы, что ли, хотите туда попасть?» — «Мне все одно, лишь бы попасть куда-нибудь. На стройке я был, в Матяшфёльде, да работа остановилась, а здесь вот никак не могу устроиться по строительному делу». Лайош сам подивился, как он здорово это сказал: «на стройке», «работа остановилась», «устроиться по строительному делу»; кто может так говорить, по тому видно, что он настоящий строитель. Человечек с ключом под мышкой выслушал его серьезно, потом ответил: «Это точно, людей много, ох как много», стараясь скрыть довольное выражение: дескать, он-то и в людском этом море не лишний.

Они подошли к следующему крану; человечек поднял крышку, вставил ключ, но, прежде чем повернуть его, дал Лайошу добрый совет: «Я вам вот что скажу: коли хотите чего добиться, ищите работу здесь, в этих виллах. Здесь всегда человек на что-нибудь нужен: корты ровнять, гравий таскать на дорожки, бассейн рыть. Вот перекапывать, жаль, сейчас нечего, весной легче было работу найти. Сможете себя показать — считайте, больше беспокоиться не о чем. В этих виллах сплошь большие люди живут: председатели акционерных компаний, правительственные советники, директора школ. Если они кого-то полюбят, обязательно устроят на жалованье. А уж с жалованьем, известно, и девки будут крепче любить». И он лукаво подмигнул Лайошу. Вишь какой здоровенный парень, и ноги, и руки что лопаты, а вот он и в годах, и собой не вышел, а будь он холост, так любая девка скорей за него ухватилась бы, чем за этого парня. Он повернул ключ, и струя вырвалась так стремительно, что обоим пришлось отпрыгнуть. Лайошу, благодарному и расчувствовавшемуся, казалось, что струя эта взлетела у него в груди, взлетела, заполнив голову пенящейся надеждой. Очень, очень мудрым нашел он совет, который дал ему этот коммунальный рабочий. У помещика в их деревне тоже были корты, и ему уже виделось, как он, Лайош, ровняет катком красноватый шлак, а помещик подходит к нему и спрашивает: «Ну, Лайош, так куда же тебя устроить, на трамвай или коммунальным рабочим?» Лайошу не терпелось попытать счастья в первой же вилле. «Погодите-ка», — сказал он, когда человечек в форме собрался закрыть кран. Он еще раз нагнулся к струе, вывернув голову, и снова напился. «Видите, всему надо учиться», — сказал человечек. Лайош от души поблагодарил его, и они попрощались, пожав друг другу мозолистые ладони.

Лайош двинулся по улице, заглядывая сквозь решетки оград: нет ли где недоконченной работы, где бы он мог пригодиться. Но кругом он видел только старые, ухоженные сады; в одном над свежим зеленым газоном вращалась, разбрасывая вокруг веер брызг, удивительная поливальная машина. Наконец он нашел недавно построенный дом, склон перед которым спускался ступенчатыми террасами, выложенными по краям плоским камнем. На некоторых ступенях камень еще лежал в грудах, ожидая своей очереди. «Вот это самая для меня работа», — подумал Лайош, подходя к калитке, украшенной чугунными листьями. Но калитка была на запоре. Он собрался с духом и позвонил. Из дому вышла миловидная, с округлыми, крепкими бедрами женщина — по всему судя, служанка. «Что надо?» — спросила она через калитку. «Не нужен ли поденщик? С камнем работать», — объяснил Лайош. «Свой садовник есть», — коротко ответила та и ушла. Из глубины сада появился мужчина в рубашке — наверное, это и был садовник — и поинтересовался у женщины, что надо этому парню. «Что за настырный народ — уже в ворота звонят», — услышал Лайош ее слова. Он поспешил повернуть за угол и затем еще дважды свернул, чтоб уйти как можно дальше от служанки с округлыми бедрами. Потом, сам дивясь, откуда у него столько сил, он звонил подряд чуть не в десяток калиток. «Что надо?» — «Работу ищу». — «А звонить чего? Ворота открыты». — «Я работу ищу». — «Нет у нас работы», — слышал он. «И так людей больше держу, чем нужно», — ответил ему какой-то барин, сам подошедший к воротам. «Гравий носить, корты ровнять, бассейн строить», — перечислял он свои возможности. «Ничего не надо», — захлопывалась калитка. На следующем углу он остановился, чувствуя, что больше не может звонить. Присев на камень, он просунул руки за спиной в прутья ограды и повис так: верхняя половина тела — словно у распятого на кресте, нижняя — как у присевшей отдохнуть старухи. Он опять вспомнил сестру. «Подлая», — твердил он про себя, стиснув зубы. Потом, поднявшись, взглянул на табличку. Над названием улицы мелкими буквами значилось: «Холм роз». У Лайоша даже в глазах помутилось от ярости. Стало быть, он все-таки на Холме роз бродил целый день. Может, прямо под окнами у сестры мучился от жары. Пока та белый хлеб крошит в кофе со сливками, у него в брюхе лишь вода булькает, которой прочищали трубы.

Собрав свои силы, Лайош быстрым шагом двинулся дальше из города, в горы. Вскоре он вышел куда-то, где дома были реже, да и деревья в садах слабее, моложе. Здесь чаще встречалась незаконченная работа, но Лайош более не звонил у ворот — лишь брел, потеряв надежду, в этом обманчивом лабиринте возможностей. Временами он замечал, что плачет от отчаяния, потом долго не чувствовал ничего, кроме своих ног: раз, два, раз, два, отмеряли шаг ноющие колени. Должно быть, он уже вышел из города: с ближней горы спускался еловый лес, солнце снизу заглядывало под мохнатую его зеленую шапку. Подул ветер; в ветре навстречу Лайошу шагал высокий худой человек — пиджак наброшен на плечи, крупный нос торчит клювом, под расстегнутым воротом рубашки ходит кадык. Глядя в книгу, человек декламировал что-то на незнакомом языке. Лайош давно уже отказался от мысли к кому-либо обращаться. Но человек этот так отличался от всех других, что уже этим внушал доверие. «Не извольте сердиться, барин, из деревни я, не могу работу найти. Нет ли у вас в доме чего: копать, щебень таскать, я на все согласен». Худой закрыл книгу, заложив ее пальцем, и перестал декламировать. «Очень сожалею, но дома у меня нет, и щебень мне не надо таскать», — сказал он и развел руками, чтобы хоть сочувствие свое показать. «Может, у кого из знакомых…» — все на что-то надеялся Лайош. «Знакомые у меня в основном честные люди», — ответил худой улыбаясь. Лайош посмотрел еще на него, потом, не желая больше мешать, двинулся было дальше. Но тот вдруг остановил его: «Вы не очень спешите? Идемте-ка, проводите меня до автобуса». По дороге он не разговаривал с Лайошем, читал дальше стихи на каком-то непонятном, вроде еврейского, языке. Словно хотел себя испытать: сможет ли наслаждаться поэзией рядом с такой нищетой. Лайош, погрузившись в тупое отчаяние, шагал позади, в глазах его плыли разноцветные кольца, и он размышлял о том, что будет, если треснуть тощего барина кулаком по затылку. «Я пошел», — сказал он, поворачиваясь, чтобы уйти. «Постойте-ка». И господин заскочил в лавчонку у остановки. «Работы я вам дать не могу, но вот разве один день под солнцем…» — и он сунул в руку Лайошу монету из размененной десятки. Лайош долго глядел ему вслед и, когда худой барин скрылся из виду, разжал пальцы. На ладони лежала монета в пятьдесят филлеров. Лайош не знал, радуется он или сгорает от стыда. «Попрошайкой стал… колбасы на них куплю… видела бы ты это, Мари», — прыгали у него в голове слова.

Однако мучительное напряжение все же отпустило его; он чувствовал лишь слабость и желание плакать. «Попрошайкой ты стал, Лайош», — повторял он слова, сильнее всего ранящие душу. Но грусть, растекающаяся в груди, была сладкой грустью, к ней примешивался уже запах теплого хлеба. Теперь, когда в руке у него было пятьдесят филлеров, «один день под солнцем», как сказал тот барин, Лайош уже спокойно брел обратно в город. «Видишь, Мари, до чего я дошел: попрошайкой стал», — с вялым укором снова и снова обращался он к сестре, и в усталом мозгу его роились воспоминания: «На-ка, Лайи, хлебца с вареньем», «Лайи, опять у тебя под носом сыро!», «Вот крайцар, Лайи, сбегай в лавку», «Леденец тебе принесла, бери, ешь». «Не знаете, барин, где тут улица Агнеш?» — вдруг спросил он встретившегося мужчину. «А, улица Агнеш? Это и есть улица Агнеш», — подозрительно посмотрел на него прохожий. Лайош подошел к ближайшим воротам и посмотрел на номер. Сестра служила в третьем доме отсюда.

Лайош даже забыл про монету, зажатую в кулаке. Он вдруг почувствовал, что у него нет сил ни идти в город, ни приблизиться к дому, где находилась его сестра. Он кружил по улицам вокруг заветного квартала: то входил на улицу Агнеш сверху, с горы, то снизу — и каждый раз проходил мимо дома по другой стороне. Он подумал: как все-таки странно, что в таком огромном городе, совсем не помышляя об этом, он вдруг оказался у ворот сестры. Словно сам бог взял его за руку и привел сюда. Наверняка бог, кто же еще? И неверными шагами он пересек улицу.

Калитка оказалась открытой, и вот он уже стоял с колотящимся сердцем на крыльце, испуганный пронзительным звонком, раздавшимся за дверью. Наверное, это был самый тихий дом и самый громкий звонок, с какими ему довелось иметь сегодня дело. Дом молчал, и Лайош уже вздохнул было с облегчением: может, никого нету. Но тут в ленивой вечерней тишине послышались чьи-то шаги, быстрые, четкие, и из стремительно распахнувшейся двери высунулся худой смуглый мужчина. Весь он составлен был из длинных, тонких костей, плечи торчали углами, глаза прятались за очками с толстыми стеклами. Лайош ждал, что дверь ему откроет сестра. Увидев этого барина, похожего на музыканта — наверняка сам хозяин, кто же еще? — он позабыл все приготовленные слова. «Что угодно?» — вежливо осведомился барин. «Сестру я ищу, Маришку Ковач. Она писала, здесь служит». — «А, вы брат Маришки?» — переспросил барин, раздвинув губы в приветливой улыбке. Рот у него был широкий, и, когда он улыбался, над крупными желтыми зубами выглядывали десны полоской шириной с палец. Барин открыл дверь в кухню. «Маришка!» — позвал он дружелюбно. Вошел в кухню и крикнул громче: «Маришка!» Потом совсем исчез; слышно было лишь, как он зовет: «Маришка, к вам брат пришел!» Лайош не слышал, чтоб кто-нибудь откликнулся на зов, но барин через минуту вернулся. «Она внизу была, в привратницкой», — сказал он и, прежде чем уйти к себе, в знак расположения еще раз показал Лайошу десны.

Лайош на минуту остался в прихожей, один на один с телефонным аппаратом. Вот появилась Мари — в черном сатиновом платье, с белой лентой в волосах. Лайош давно не видел ее, с тех самых пор, как она уехала из дому. В прошлом году, когда она навещала родню, он был в солдатах. Выглядела она совсем по-городскому, будто здесь и выросла, в этой прихожей, под белой вешалкой с черными пальто на ней, в платье того же цвета, что и телефон. «А, это ты», — сказала она без радости и на минуту задержалась на пороге кухни, словно боясь пройти через прихожую. Она явно была в дурном настроении. Торопливо, чтоб Лайош не вздумал пройти дальше, она подошла к нему, стоящему в дверях прихожей. «Крестная твоя писала, как ты с ними поступил. Неужто заслужила она, чтоб ты взял и бросил их, не сказав ни слова? Господи, как же ты выглядишь! Одежда в пятнах вся, обтрепанная. Без работы ходишь, конечно. Ко мне ты зря явился, я тебе ничем помочь не могу. Барыня запретила строго-настрого, чтобы ко мне приходили… Да еще с этим мешком. Хочешь, чтоб меня выгнали из-за тебя? Счастье еще, что дверь барин открыл, но барыня каждую минуту может вернуться». Она говорила тихо, почти шепотом, чтобы не слышно было в комнатах, но испуг только усиливал ее раздражение. Лайош помнил: вот так она ругала его, когда теткин муж был где-нибудь поблизости и она боялась, что ей тоже за брата попадет. «Я только поглядеть на тебя хотел, Мари», — бормотал он виновато. «Поглядеть? Я же писала, чтобы ты дома сидел. Здесь народу и без тебя много, девать некуда… Есть хочешь, поди?» — спросила она, немного смягчившись. Но Лайош теперь ни за что бы в этом не сознался. В руке у него все еще была монета. Ее он и показал Мари, молча раскрыв ладонь. Горло ему стиснул сдерживаемый плач. «Заработал?» — смотрела на него Мари уже не так сердито. Лайош не ответил — лишь взглянул на нее затуманившимися глазами и опустил взгляд. «Давно ты в Пеште-то? Крестная твоя месяца два уже как писала. Она думает, ты в Матяшфёльде, поминал ты какого-то друга, который там живет», — растерянно говорила сестра. Мокрые глаза Лайоша, его краснеющий нос, дергающийся подбородок выбили ее из колеи, и она уже забыла про ленту в волосах и нагнулась к брату, чтоб, как в детстве, вытереть ему нос белым своим передником.

Тут заверещал телефон. Мари выпрямилась и бросилась к аппарату. «Да, барин дома». И она уже протягивала трубку хозяину, выпрыгнувшему откуда-то на длинных своих ногах, будто кузнечик. Теперь они были в прихожей втроем. Лайош неловко топтался в дверях, барин улыбался в трубку и весело поглядывал на них, а Мари стояла за телефонным столиком, вся черно-белая, даже на лицо. «Это вы, дорогая?.. Да, я здесь… Как скажете… Шаци у бабушки… Хорошо, на такси… Значит, у моста, на пештской стороне», — слышал Лайош отрывочные фразы и думал: что, если взять сейчас повернуться и уйти? Окликнула бы его Мари, сказала бы хоть слово? А Мари, окаменев, слушала, не скажет ли барин в телефон: «Маришка? У нее гость — брат приехал». Но хозяин ничего такого не сказал и вскоре повесил трубку. «Маришка, мы уходим в кино, — обернулся он к ней. И, прежде чем выйти, еще раз улыбнулся Лайошу. — Что же не пригласите гостя к себе, Маришка? Нехорошо в прихожей его держать». «Спешит он, — ответила Маришка, — он проездом, на минутку зашел…» «Проездом? И куда же?» — любезно поинтересовался хозяин, взявшись за ручку двери. «В Вац…» — пробормотал Лайош, соврав то же самое, что тогда шомодьскому мужичонке.

Барин удалился; Маришка держалась за створку входной двери, готовясь закрыть ее. «Сейчас нельзя тебе здесь оставаться, Лайи. Пусть барин видит, что ты ушел. Встретимся в другом месте. Завтра в десять будь у Кооператива служащих, на Кольце, на улице Маргит. Я туда хожу за покупками…» С минуту они молча смотрели друг на друга. Мари собиралась было еще что-нибудь сказать, чтобы прощание вышло не таким холодным: есть ли брату где жить или что-нибудь в этом роде. Но хозяин уже выходил из комнат, засовывая часы в карман жилета. «Ну пока», — сказала Маришка и захлопнула дверь.

Разговор в прихожей настолько потряс Лайоша, что, очутившись на улице, он никак не мог разобраться в сумятице собственных мыслей и чувств. Разум его то с одной, то с другой стороны пробовал подобраться к тому, что случилось, и беспомощно отступал. «Ну, теперь я знаю по крайней мере, чего от тебя ожидать, Мари, — начал он нащупывать наконец больное место. — Дальше порога не пустила брата, стыдно ей за него стало. А ведь и у тебя, Мари, не всегда была в волосах эта красивая белая лента. Что до барина, так его не надо было бояться: барин вон как ласково улыбался, он бы ни слова тебе не сказал, если б пустила меня в дом. Где это слыхано, чтоб сестра не могла посадить на кухне родного брата!» В солдатах был у них один парень из соседнего города, так он каждый раз, как получал увольнительную, к сестре своей заходил перекусить. И совсем не та несчастная чашка кофе нужна человеку в такое время, а доброе слово. С самого рассвета бродит он в этом городе как неприкаянный и даже пожаловаться не может сестре на свою судьбу. Теперь лишь ощутил он себя по-настоящему сиротой, теперь, когда и сестра умерла для него. Конечно, будь он каким-нибудь мастеровым, зарабатывай деньги, она бы уж не стыдилась за него перед своими хозяевами. И барину бы представила, и к привратнику бы сводила: вот, мол, какой у меня брат, монтер, завидный жених, тридцатку получает в неделю. А так — только избавиться норовит. А сама в таком месте служит, что могла бы ему и помочь. Он вспомнил совет коммунального служащего, открывающего воду: постарайся втереться куда-нибудь в хороший дом — и должность с жалованьем обеспечена. Что бы стоило Мари порекомендовать его этому добродушному барину? Мол, у брата полхольда земли дома есть, да еще хольд ждет его после крестной — это где угодно может служить поручительством. И в солдатах брат был, и по строительному делу работал — его не сравнишь с простым мужиком. Эх, загордилась, видать, Мари от хорошей-то жизни. Чужой человек — и тот больше готов для тебя сделать, чем родная сестра. Хоть бы тот славный коммунальный служащий оказался рядом, он бы по крайней мере посочувствовал Лайошу.

На Кольце Лайош свои пятьдесят филлеров истратил в мясной лавке, где уже спустили наполовину решетку на дверях. Выйдя оттуда, он сообразил, что хлеба у него нет ни крошки. Сунув колбасу в карман, он отламывал от нее по кусочку и совал в рот. Казалось, в жизни еще он не ел такой острой колбасы: крупные крошки перца и соли жгли язык, медленно рассасывались в желудке. Проносились мимо автобусы, везя сытых, веселых господ; на одной остановке в автобус садилась нарядно одетая дама со взрослой дочерью. На женщине было черное платье с какой-то поблескивающей чешуей, на дочери — длинное розовое. Поднимаясь на ступеньку автобуса, дочь подхватила подол своего платья, и Лайош увидел на миг ногу в тонком чулке, сквозь который проглядывали даже самые мелкие жилки. У входа в кино висели рекламные фотографии, на одной из них в каком-то стеклянном бассейне плавали голые девушки; сбоку видно было, как они, изогнувшись в дугу, погружались в воду одна за другой. Лайош никогда еще не был в кино. В солдатах один его земляк как-то смотрел фильм: дочь миллионера, переодевшись в мужской костюм, пробралась на яхту или еще куда. Вот смеху было, когда матросы стали ее обыскивать. Мари-то уж наверняка ходит в кино по выходным дням, а для него, вишь, жалеет немножко хорошей жизни.

Весь этот долгий день, проведенный на ногах, полный неудач и переживаний, вдруг навалился на Лайоша смертельной усталостью. Столько всего было с ним сегодня, что хватило бы и на месяц. Он стал думать, где провести ночь. Ему казалось, надо идти бог знает сколько, чтобы из города выбраться куда-нибудь в лес, на безлюдье, — и вдруг лес оказался прямо перед ним, в середине города. Под высокими деревьями шли извилистые дорожки, вдоль дорожек стояли скамейки. Он выбрал одну, сел, устроил рядом мешок. Время от времени поблизости появлялись люди — чаще всего парочками, обнявшись. Двое не заметили Лайоша и обнялись как раз перед ним, мужчина обхватил спутницу обеими руками и притиснул к себе, а она откинула голову, подставив ему губы; удивительно было, как они не упали и не задохнулись — так долог был поцелуй. Лайош, не выдержав, встал и пошел искать другое место, где ему никто не станет ночью мешать. Он нашел было одну подходящую скамью, но оказалось — на ней уже кто-то спит. То же самое на второй. Наконец на третьей он смог спокойно расположиться. Вынул будильник и, не ставя звонок, лишь завел — пускай тикает ночью где-нибудь рядом. В мешке будильник нельзя было оставлять: мешок Лайош хотел положить под голову. Но и снаружи поставить его он боялся: украдут. Насколько лучше было позавчера в беседке! В конце концов он решил отказаться от подушки и пристроил мешок под скамейкой, со стороны изголовья. Улегся, обняв рукой стойку, на которой держалась спинка скамьи, и, вслушиваясь в ритмичный стук будильника, стал смотреть вверх, на мерцающие в листве звезды. «Эх, Мари, Мари, показала ты нынче себя», — пробормотал он; однако вялая горечь в душе вдруг сменилась какими-то сладко волнующими, неопределенными образами, скользящими в его сознании, как те девушки в стеклянном бассейне, и вот уж стойка скамьи под ладонью превратилась каким-то образом в ногу, вроде той, что мелькнула под розовым платьем на ступеньке автобуса. Дома, еще до солдатской службы, Лайош много всего передумал про Веронку, ворочаясь по ночам на соломе в яслях. Вот и теперь ему представилось, как эта розовая нога… Однако усталость не дала ему додумать до конца; прижав голову к спинке скамьи, он мгновенно уснул.

Проснулся Лайош с мыслью, что не пойдет искать Мари к Кооперативу служащих. Все его тело и даже, казалось, сама душа болели и ныли от лежания на жесткой скамье; он сел, не ощущая никакого желания вообще куда-то идти. Крона каштана над головой полна была воробьиным чириканьем, утренний свет падал сквозь ветви серовато-желтыми полосами, как в церкви. На соседней скамье тоже кто-то поднялся — такой оборванный, что Лайошу стало не по себе. На коленях, локтях, на спине у соседа широкими языками свисали выдранные лоскутья, будто он нарочно постарался придать себе жалкий вид. Лайош пощупал живот, есть совсем не хотелось. От колбасы во рту оставался кислый привкус; не было желания ни двигаться, ни думать. В роще начали появляться люди. Молодой человек ходил взад-вперед по каштановой аллее и что-то учил, глядя в тетрадку, сшитую из напечатанных на машинке листов. «Пандекты… институции…»[17] — доносилось до Лайоша. Молодой человек запнулся, глянул в тетрадку, снова забормотал, но через две-три минуты совсем замолчал и с мечтательным видом принялся перочинным ножом выцарапывать что-то на коре дерева. Лайош сидел, боясь посмотреть на будильник. Наверняка десять уже минуло давно и Мари убедилась, что у ее брата тоже есть гордость, думал он, беря наконец мешок и развязывая его. Будильник показывал четверть десятого. Уже четверть десятого! — испугался Лайош, забыв первоначальное свое намерение; а в следующий миг у него был готов новый план: пускай не надеется Мари, что так просто избавилась от него, хлопнув дверью; он еще выскажет ей все, что о ней думает. Ладно, он пересилит себя и встретится с ней сегодня, в последний раз, и пусть она потом всю жизнь несет на себе суровое братнее проклятие.

Он выскочил из рощи; но, куда идти, он не знал: вечером не запомнил дорогу. На всякий случай пошел вдоль трамвайных путей. Вчерашнего кино нигде не было видно. Электрические часы на массивном столбе показывали уже без четверти десять. «Вы не знаете, как найти служащих?» — обратился он к чистильщику, сидящему возле столба. «Каких еще служащих?» — спросил тот, отрываясь от своих коробочек с ваксой, и с неодобрением посмотрел на пыльные башмаки Лайоша. «У Холма роз…» Чистильщик только плечами пожал; но тут откликнулась старушка, продававшая рядом газеты. «Тебе кооператив, что ли, надо, сынок?» Лайош в растерянности смотрел на нее: а бог его знает, может, и кооператив, у них в деревне тоже кооператив был, «Муравей». «Ступай все время вдоль линии, а на трамвайном кольце повернешь вправо», — объяснила старушка. Лайош понятия не имел, как выглядит трамвайное кольцо, но послушно двинулся вдоль путей, в ту сторону, откуда пришел. На большой площади, куда он вышел, часы показывали уже пять минут одиннадцатого. Наверное, это и есть трамвайное кольцо, отсюда надо свернуть направо. Его даже бросило в пот от мысли, что Мари, наверное, не дождалась его. Пробравшись сквозь толпу, ожидающую трамвая, Лайош очутился на каком-то рынке. Он бежал задыхаясь, расталкивая людей. «Мужик! — летело ему вдогонку. — Нельзя ли поосторожней?» Весь город словно устремился ему навстречу, чтоб помешать добраться до Кооператива служащих. В детстве он вот так же потерялся однажды, заглядевшись на разносчика медового пива, а когда оглянулся, ни отца, ни сестры не было рядом. В полном отчаянии Лайош мчался по улице, все время рядом с трамваем. «Где Кооператив служащих?» — бросился он к какому-то встречному. «Служащих? А вон, на той стороне…» — ответил тот и покачал головой, глядя, как Лайош стремглав бросился через улицу, едва успев проскочить перед трезвонящим трамваем.

Мари уже ждала его. Вместо ленты на голове у нее был сейчас круглый белый берет с торчащим посередине отростком, вроде тех, через которые надувают футбольную камеру; в руке она держала плетеную сетку с каким-то свертком, бутылкой и овощами. «Наконец-то, — сказала она и, повернувшись, бросила через плечо: — Иди за мной». Лайош, еще не придя в себя после бега, послушно двинулся следом. Мари свернула в боковую улицу, потом, дойдя до угла, в переулок. Там она остановилась и подождала Лайоша. «Я уж думала, ты меня не найдешь. А мне как раз спешить надо, нынче гости у нас, мне печеников велено наготовить». В Пеште Маришка печеники называла печеньем, но в присутствии брата в ней проснулся домашний язык. «На-ка вот, — сказала она и, оглядевшись, сунула Лайошу сверток, который быстро достала из сетки. — Погоди, я в мешок тебе положу». — «Да не надо, я сам», — уперся Лайош, вспомнив про будильник. Сняв мешок, он стал развязывать его, дергая нетерпеливо бечевку. Мари все озиралась по сторонам. «Так боюсь, что кто-нибудь нас увидит, — сказала она уже немного спокойнее, когда мешок снова был у Лайоша на спине. — Я весь день вчера думала, не обиделся ли ты, что я захлопнула перед тобой дверь. Если бы ты остался, барыня бы покоя мне не дала: „К вам брат приходил, Маришка? Вы и не говорили, что у вас брат есть“. А потом в кладовой стала бы шарить на полках: и чего это у нас так мало рома осталось, Маришка? Вроде бы эта коробка с сахаром вчера еще полной была. Сама не имеет понятия, что там у нее на кухне, а стоит ко мне кому-нибудь зайти, сразу допытываться начинает, где то да почему мало этого. А если бы барин еще про мешок твой рассказал… Зачем мне себя выставлять на такое? Лучше, если мы с тобой где-нибудь в другом месте будем видеться». Она положила руку на локоть Лайошу и грустно взглянула ему в лицо. «А ты все не повзрослеешь никак, — сказала она улыбаясь. — Когда же это я тебя в последний раз видела?» — «Я тогда возчиком у мельника был», — послушно ответил Лайош. Он еще прежде, пока бежал по улицам, растерял свой воинственный пыл. А теперь, когда Мари с ним ласково говорила и даже руку положила на локоть, он совсем позабыл про обиду, впитывая родственное тепло, что вливалось в него через эту руку. «А что с Матяшфёльдом? — перешла Мари к более трудным вопросам. — Когда ты оттуда?» — «Позавчера». — «Работы больше нет, что ли?» — «Закончили один дом. Теперь будем здесь, в Пеште, работать. Через несколько дней», — вдруг соврал Лайош: пусть не думает Мари, что теперь он все время будет сидеть у нее на шее. «Прямо здесь, в Буде?» — пытливо смотрела на него Мари. «Ну да, чуть подальше. Двухэтажный дом будем строить на улице Варошмайор», — продолжал он врать; утром, выйдя из рощи, он прочел на табличке название улицы. «Да?.. — сказала Маришка с подозрением в голосе. — Ну а пока не работаешь, меня каждый день здесь можешь найти, в это примерно время, часов в десять. Только, если не приду, ты не думай, что я о тебе не забочусь. Пока», — сказала она ласково, отпустив его локоть. «Прощай», — сказал Лайош, неловко подняв руку, словно для рукопожатия.

Почти час проболтавшись по городу, Лайош вернулся в варошмайорскую рощу, на ту скамейку, где спал в эту ночь, и развернул сестрин сверток. В свертке были два куска курятины — гузка и шейка, — бифштекс с налипшим на него застывшим жиром, два ломтя черствого хлеба, три кусочка вишневого пирога, иголка в бумажке, нитки, несколько тряпок на портянки, плотно завернутые мужские подштанники, маленькая щетка и в обрывке оберточной красной бумаги два пенге; на бумаге снаружи — слова: «Осторожно, тут деньги». Лайош, растроганный до глубины души, смотрел на эти сокровища, забыв все, что думал прежде о Мари. Гораздо больше, чем голод, мучило его желание найти для этих сокровищ надежное место. Да и сам он не хотел больше ночевать в роще — не столько из-за того, что не привык спать на открытом воздухе, сколько из-за оборванца на соседней скамейке. Ему найти бы какую-нибудь пещеру, где он мог бы удобно лежать и слушать шум ливня да и мешок свой мог бы спрятать на время отлучек. Когда у них в лагере были учения, Лайош и еще двое солдат, выйдя в дозор, целых полчаса сидели однажды в такой пещере. Перед входом росли кусты, в полутьме они видели лишь глаза друг друга да стволы винтовок. Сегодняшний день он потратит на поиски такого убежища.

Лайош двинулся по направлению к ближайшей горе и раньше, чем думал, вышел к каменному карьеру. Обойдя все вокруг, он нашел в обрыве много ниш, но ни у одной не было подходящего навеса. Наконец за кустом боярышника он обнаружил дыру, где, хоть и скорчившись, можно было сидеть. Пещера была не слишком удобной, но зато сбоку к ней примыкала небольшая промоина, которую Лайош закрыл сверху большим камнем. Промоина эта, словно созданная для тайника, и решила дело — Лайош остался здесь. Сунув в пещеру мешок, он уселся под куст, вынул старый, купленный когда-то на ярмарке складной нож, соскреб жир с бифштекса, аккуратно намазал его на тонкий кусок черствого хлеба и долго, неспешно жевал его, поглядывая на курчавые, словно барашки, облачка, бегущие в голубом небе. С той минуты как сестра положила ему руку на локоть, он уже по-иному смотрел на свою безработную жизнь. Время не торопило; можно было сидеть, глазея вокруг и гадая, что ему предпринять в этом огромном городе. Провидение теперь ожидало его в переулке за Кооперативом служащих, оно приносило ему манну, как евреям в Синайской пустыне. А коли есть еда, есть куда спрятать мешок и укрыться самому от дождя, то все это принадлежит ему, а до осени что-нибудь да придумается. Глядишь, и хозяева Маришки со временем к нему подобреют. Он попросит сестру, чтоб она не была такой осторожной.

Место, выбранное им под жилье, что ни говори, было отличным. Вокруг, куда ни взгляни, толпились будайские горы. Прямо, загораживая Дунай, возвышалась та, под скалистым обрывом которой он оказался вчера на рассвете; левее была гора пониже, с дворцом и красивыми башнями, с громадной зеленой луговиной внизу. Виден был отсюда и Холм роз, где служит сестра. И повсюду, даже на западе, там, где город кончался, выглядывали стены и крыши домов на зеленых склонах. Лайош сидел у себя на горе, словно пастух в середине огромного, пестрого, разбредшегося по холмам стада. Он лег навзничь. На что потратить ему эти два пенге? Хорошо бы, конечно, подумать о новой одежде; та, что на нем, может, и хороша для деревни, а тут из-за нее вон как приклеили сразу: «Сиволапый». Башмаки, прямо диво, еще были целы; вот подштанники на нем уж которую неделю одни — ну, теперь есть смена. Рубаха сильно нужна; правда, в Матяшфёльде купил он у невестки старого каменщика ношеную, но от частой стирки (вечерами, после работы) разлезлись обе рубахи по швам. Рубаха ему пригодилась бы, только вот купишь ли рубаху за два пенге? А потом, может, и рубаху добудет для него Мари? В конце концов решил Лайош, что поищет в окрестностях корчму и купит литр минеральной воды — из-за бутылки, чтобы было в чем воду держать у себя на горе. Корчма и вправду скоро нашлась, но разница в ценах между минеральной водой и вином была такой маленькой, что Лайош взял вина. Вернувшись к пещере, он стал пировать, отрезая от хлеба ровные тонкие ломтики и обгрызая, обсасывая по косточкам куриную гузку; каждую косточку он запивал несколькими глотками вина. Когда он покончил со вторым куском вишневого пирога, гора, где он устроился, стала казаться ему не просто серединой Буды, а прямо-таки пупом земли, осью, вокруг которой, покачиваясь словно волчок, с тихим жужжанием вращается мир.

Солнце уже не жгло так отчаянно, и Лайош решил прогуляться по городу. Только стоит ли таскаться с мешком, если у него есть своя кладовая? В затуманенной хмелем голове Лайоша нашлось все-таки достаточно осторожности, чтобы мешок с часами, со щеткой, с подштанниками взять с собой и лишь съестное, завернув снова в бумагу, опустить в промоину под известняковой глыбой. В Варошмайоре, где он спал прошлой ночью, было людно, под деревьями бегали, играли нарядные девочки. Лайош, сев на скамью, стал смотреть на них. Прямо напротив, на другой стороне поляны, прыгала через веревочку девочка-подросток; платьице не доставало ей до колен, и Лайош даже издали, со своего места, видел, что ножки у нее плотные, круглые, да и грудки уже при каждом прыжке подрагивали под тонкой шелковой тканью. Девочка то и дело подбегала к мамаше, которая, держа в руке зеркальце, красила себе брови и губы. Мамаша тоже была барыня в теле; сидела она, закинув ногу на ногу, так что одной ноги совсем не было видно под платьем, но зато другая, выглядывая из складок и пышных оборок, была очень даже красивой и крепкой. Лайошу вспомнился стеклянный бассейн с голыми девушками и вчерашняя розовая нога на ступеньке автобуса. Он зажмурил глаза и с улыбкой прислушался, как, покачивая, несет куда-то, уносит его опускающийся на город вечер. В небе уже давно сияла луна на ущербе, когда он поднялся к своей пещере. Под отодвинутым камнем бифштекс и пирог были на месте — нора сохранила его достояние. Растянувшись на голой земле под кустом, Лайош завел будильник и заснул с ощущением, что и щедро усыпанное яркими звездами небо, и его отражение — город с россыпью огоньков, все, что над ним и под ним, — все это принадлежит ему.

Утром бодрый по-петушиному крик будильника вызвал на небо солнце. Лайош, с влажной от росы головой, вскочил и лег животом на будильник, чтобы тот, не дай бог, не выдал его убежища. Осмотрев все вокруг и убедившись, что никто за ним не следит, Лайош сунул мешок в промоину. В городе уже дребезжали, гремели трамваи. В кармане у Лайоша оставалось еще восемьдесят филлеров, и он решил купить себе свежую булку. Он зашел на рынок, тот самый, через который пробегал вчера утром и где вслед ему неслось: «Мужик!» В клетках пищали, ссорились цыплята, в плетеных корзинах сочно краснели вишни, малина, черешня, на столах лежали груды зеленой фасоли, гороха, кольраби, каких-то еще овощей, которых Лайош и не видывал прежде; от мясных прилавков доносился крепкий запах парного мяса, из булочных ларьков — сладкий аромат свежеиспеченного хлеба. По узеньким улочкам между рядами ходили женщины с сетками; Лайош, жуя булку с маком, бесцельно брел среди них. Со всех сторон его окружали теплые еще со сна кухарки и горничные, мельтешили горячие пушистые комочки цыплят, открывали пестрое содержимое большие корзины, с шумом, с криками раздвигали толпу катящиеся тележки. Этот шум, толкотня были Лайошу невыразимо приятны, как в солдатах после долгого марша шумное, с брызганьем, с шутками, купание в каком-нибудь озерце.

Его уже раза три пронесло из конца в конец через весь рынок, он уже наизусть выучил цены на мясо и овощи, когда возле торговок с фруктами заметил парня вроде себя. «Барыня, а барыня, не помочь ли вам это домой отнести?» — заискивающе коснулся тот локтя какой-то женщины. Та, смерив его с головы до ног, принялась что-то обсуждать с ним. Лайош, оттесненный в это время тележкой, не разобрал, о чем они говорят, но через несколько минут увидел, как они переходят через дорогу. У женщины висела в руке, едва не доставая земли, сетка с продуктами, парень нес под мышкой корзину, закрытую мешковиной, в другой руке тащил еще одну сетку. Парень шел впереди, женщина — сзади, приглядывая за ним. Лайош понял: это тоже возможность заработка, доступная и ему. После долгих колебаний он обратился к тоненькой женщине, которая накупила уже две сетки и как раз встала между ними, чтоб нести домой. «Не помочь ли вам, барыня?» Женщина подняла на него глаза. «Спасибо, только я ведь несу не себе», — улыбнулась она. Лайош сделал еще попытку — и снова попал на служанку. Настоящих же барынь сопровождали горничные. Видно, это тоже требовало умения — выбрать того, кого нужно.

Лайош понуро стоял возле торговки клубникой, когда какая-то женщина из благородных дотронулась до его плеча. «Молодой человек, вы бы не помогли мне?» — и она показала на ящик с клубникой. Выглядела она совсем юной, никак не старше Лайоша, и было смешно и неловко оттого, что она с высокомерным и презрительным видом, выставив острый подбородок, называет его молодым человеком. «Отнесу, барыня», — ответил Лайош. «И за сколько?» — «Двадцать филлеров — не много?» — наугад сказал он. «Только это неблизко, на Виранеше…» — «Ничего», — ответил Лайош и осторожно взял ящик. Барынька была не такой недоверчивой, как первая, она шла впереди, даже не оглядываясь назад. Лайош смотрел, как она шагает, помахивая сумочкой и как будто едва касаясь острыми каблучками булыжника мостовой. На трамвайном кольце они остановились и подождали трамвая. «В прицеп», — и барыня показала Лайошу место в углу тамбура. Сама она прошла в вагон и за всю дорогу ни разу не оглянулась на Лайоша, не отрывая взгляд от бегущих за окном каштанов, от сливающихся в длинные полосы, как линейки на нотной бумаге, балконных решеток на фасадах вилл. Клубника и Лайош следовали за ней словно на невидимой привязи.

От остановки они долго шли в гору, по дорожке, ведущей меж ухоженными садами. Лайош уже начинал подумывать: так он, пожалуй, не успеет к десяти в переулок за Кооперативом служащих. Со лба его градом катился пот, из щелей ящика капал розовый сок, перед глазами, завораживая взгляд, мелькал сверкающий никелированный замок сумочки. Вот швырнуть оземь этот ящик с клубникой и бежать к сестре! Обернулась бы тогда барынька? Но замочек цепко держал его в своей власти, Лайош послушно шагал потея еще два квартала, до ворот сада, заросшего диким виноградом, и дальше, до обитого жестью кухонного стола, на который барынька выложила ему две монетки по десять филлеров.

Сестры в переулке уже не было, и Лайош весь день ходил с неприятным чувством в груди. Вдруг она больше не придет? Может, она думает, он нашел работу? Утром он задолго до назначенного часа топтался у Кооператива, высматривая в толпе белый берет. Он издали помахал сестре рукой и, когда она перехватила его взгляд, показал, что он ждет ее в переулке. «А я уж подумала, ты работу нашел», — сказала Мари.

«Как раз вчера ходил договариваться, — соврал Лайош. — Скоро приступим», — добавил он неуверенно. «Ну-ну, старайся, — ответила Мари. — Ты и понятия не имеешь, как я волнуюсь за тебя. На-ка, тут и рубашка летняя есть, хоть и старенькая», — сунула она ему сверток. В этот миг мимо них пронесся на велосипеде мальчишка-булочник с корзиной на спине. Подняв над педалями ноги, он мчался по спуску, держа одной рукой руль и откинувшись назад. Приблизившись к ним, он резко вильнул рулем и, наклонившись, оглушительно взвизгнул, потом, оглянувшись, довольно заржал, видя, как они испугались. Мари, побледнев, смотрела ему вслед. «Вроде не тот, что хлеб нам привозит, — немного успокоилась она. И, увидев, что Лайош пришел на сей раз без мешка, спросила: — А мешок? На квартире оставил?» Но когда Лайош лишь неопределенно махнул рукой, не стала выяснять дальше, не желая увеличивать свои неприятности еще и заботой о жилье брата. «Да смотри не явись к нам в этой рубашке, — сказала она, беспокойно глядя на сверток, торчащий под мышкой у Лайоша. — Если я день-два не приду, не думай, что я про тебя позабыла». «Не пойду я к вам, не бойся», — буркнул Лайош, поняв, что рубаха эта окончательно лишила его надежды на теплую кухню сестры. «Я к тому, что завтра-послезавтра мы с барыней родителей ее навещаем в провинции», — пояснила Маришка.

Два дня Лайош не показывался у Кооператива, боясь ненароком встретить там Мари. Раз она не желает, он не будет навязываться. В воскресенье прислуга получает выходной день; может, сестра потому и придумала про эту поездку, чтобы не с ним проводить воскресенье. Или чтоб провести несколько дней спокойно: вон как она напугалась того мальчишки. Теперь, когда Мари как-никак, а заботилась о нем, каждый раз что-нибудь принося в своей сетке, он думал о ней более снисходительно. Ладно, не будет он портить ей выходной. Что и говорить, он с радостью пошел бы в кино, посмотреть на купающихся девушек, да можно ли требовать от служанки из такого дома, чтобы она водила в кино чумазого братца? Достаточно ему и того, что он знает: с голоду она не даст ему помереть. Через три дня они снова встретились, потом еще несколько раз. В свертках, которые приносила Мари, кроме съестного, всегда было еще что-то, и богатства в пещере у Лайоша все умножались. У него теперь была вакса, сапожная щетка, треснутое зеркало, тупые ножницы для ногтей, наперсток, бечевка, потом появились даже ношеные ботинки, в длину как раз по его ноге, только узкие слишком.

Лайошу уже мало было его склада на Божьей горе, и он стал изучать понемногу окрестности. Полдня он бродил по городу, запоминая, просто так, из интереса, названия улиц, районов. Вдоль трамвайных путей добирался до конечной остановки и дальше шел туда, где, по его представлениям, могли быть пещеры. Найдя подходящее место, Лайош прятал там какой-нибудь не особенно ценный предмет. Так, в пещере за Будайской заставой лежали иголки вместе с пуговицами. А самую старую свою рубаху он спрятал в великолепном месте над Чертовой долиной. Благодаря этим тайникам будайские горы становились его владениями, и, когда он шел с Волчьего луга через Кукушечью гору в свою резиденцию на Божьей горе, он чувствовал себя подобно вельможе, который, возвращаясь из охотничьих угодий в родовой замок, делает небольшой крюк через горы, чтобы лишний раз осмотреть свои земли. Погода стояла теплая, ясная, но, если его и застигал неожиданный ливень, Лайош всегда знал, куда бежать прятаться. Места ночевок он менял, как другие меняют одежду. Будильник он перенес в пещеру над Чертовой долиной и теперь чаще ночевал там, несмотря на то что до рынка оттуда было неблизко. Он уже знал не только рынок на Сенной площади, но и крытый, на площади Кристины, и даже Уйлакский, и в те дни, когда не нужно было после похода на рынок бежать на свидание с сестрой в переулок за Кооперативом, он выбирал рынки более дальние, смотря по тому, где проводил перед этим ночь.

На базаре Лайош понемногу научился разбираться в клиентах. Видя женщину с сеткой, в которую вложена еще одна сетка, да бутылка, да бидончик для сметаны, Лайош еще у ворот запоминал ее и потом старался не выпускать из виду. Даже стоя на одном месте, он знал, где находится шляпка с зеленым пером и зажатый под мышкой потертый ридикюль. В тот момент, когда первая сетка наполнялась зеленью и очередь доходила до фруктов, картошки и мяса, Лайош оказывался где-нибудь рядом, чтобы в решающую минуту, когда бедная женщина со вздохом бралась за почти непосильный груз, предложить ей свою помощь. Иной раз он следил сразу за двумя-тремя покупательницами и мог выбирать между ними. Донеся покупки до дому, он получал десять-двадцать, а то и тридцать филлеров, и выпадали дни, когда ему удавалось обернуться по три раза. Так что совсем без денег он никогда не бывал — и даже позволял себе время от времени сесть на трамвай, если хотел поскорее вернуться на рынок из какой-нибудь виллы на Волчьем лугу. Бросив маленькую желтую монетку в кассу трамвая, он ощущал себя полноправным членом человеческого сообщества, способным купить входной билет на карнавал всех радостей жизни. В трамвае он вставал за спиной у вагоновожатого и смотрел на бегущие навстречу шпалы и щебень меж ними; так не хотелось слезать, когда подходило время. Он еще раз попытал счастья на стройке — больше ради сестры, которой наговорил про обещанную работу. Рынок, честно говоря, нравился ему больше, и, когда на стройке снова вышел от ворот поворот, он даже сестре намекнул, что теперь они, наверное, реже станут встречаться: у него есть «работа на рынке». Там скорее можно выйти в люди. Что значит «выйти в люди», он и сам не знал. Однако ему почему-то казалось, что в этой пропитанной смачными запахами и пестрящей яркими красками сутолоке любой может найти свое счастье. В грудах зелени на прилавках он уже узнавал незнакомые прежде овощи и приправы: ревень, цветную капусту, артишоки, сладкий корень; в бассейнах среди бегущих цепочками пузырьков отличал сомов, круглыми ртами словно все время шепчущих «о», от нарядных лещей; не хуже любого мясника разбирался в сортах мяса: грудинке, корейке, окороке; не задумавшись, называл краковскую, чайную, чабайскую колбасу, сепешские сосиски. Таскать за хозяйками купленные припасы было, конечно, не так интересно, но Лайош и здесь нашел хорошую сторону. Корзины и сетки, в общем, редко оказывались тяжелей, чем то снаряжение, которое ему приходилось носить на себе в солдатах, и притом совершенно бесплатно; здесь, например, можно было гадать на ходу, в какой дом он тащит корзину, экономка ли полноватая женщина, что его наняла, или жена самостоятельного ремесленника, девица ли та молоденькая дамочка, что спешит перед ним, или замужняя. Лайош так набил глаз, что по купленным товарам мог судить, с кем нет смысла торговаться насчет платы заранее. За полторы-две минуты, выкладывая принесенное на кухонный стол и бросив вокруг беглый взгляд, он успевал вдохнуть воздух господского жилья, запах мыла и кружев, исходящий от беззастенчиво разглядывающих его горничных.

Взгляды молоденьких этих служанок в наколках и белых передниках вдохновили его на один необычный план, который он обдумывал вечерами, сидя в кустах перед входом в какую-нибудь из своих пещер. Идею подал ему, сам того не подозревая, один старик, прежде работавший где-то на заводе, а теперь давно уже безработный; с двухколесной тележкой он стоял у ворот Уйлакского рынка, развозя по домам купленные для заготовки впрок фрукты и овощи. Дела у него шли пока что неважно: плохо уродились в этот год абрикосы; но старик очень надеялся на помидоры, доверительно сообщив Лайошу, что тогда можно точно рассчитывать на пять-шесть ездок в день и на семьдесят-восемьдесят филлеров за каждую ездку. Лайош смотрел на старика с уважением: как-никак, рядом с ним он еще зеленый юнец; но, оставшись один и основательно обмозговав дело, он нашел все же, что ему, Лайошу, подобает думать о чем-то более обещающем и солидном, чем такая вот деревянная тачка. Лайош и в солдатах любил машины; правда, на строевых занятиях был он медлителен и неуклюж, но однажды, когда он без единой ошибки назвал детали пулемета, его похвалил перед всеми сам капитан. Его тележка, представлял он, будет вся из металла, как настоящая машина. Корзины он будет ставить на нее в два ряда, каждую в свой отсек. Ему виделись сверкающие железные перекладины, которые можно поднимать и опускать. Опустив, он будет грузить на тележку большие ящики и корзины; подняв, удобно разместит небольшие клетки с цыплятами, коробки с фруктами, сетки. И еще было б здорово, если бы на тележке, когда она катится, что-нибудь ритмично ходило взад-вперед, как на железнодорожной дрезине. Дрезина же подсказала еще одну мысль: почему бы к колесам не подвести что-то вроде велосипедной цепи — тогда он бы мог сидеть позади на сиденье и работать ногами. Правда, в таком сложном устройстве никакой нужды не было, но уж так диктовала ему идея, запавшая в голову на базаре и обдуманная на горе, у пещеры. Поблескивающая, подрагивающая, легкая, невиданная машина являлась ему из тумана, который скрывал пока отдельные части. Лайош верил, однако, что сумеет рассеять туман. Он подолгу разглядывал трех- и четырехколесные велосипеды мальчишек-рассыльных, тележки носильщиков на Южном вокзале и даже качели на детской площадке неподалеку от своей пещеры в Чертовой долине. Вечером, в сумерках, сидя среди кустов, сам как бесформенный куст, он даже в звездных узорах над головой видел спицы, втулки и оси. Обычно он начинал размышлять над какой-нибудь технической деталью, но потом отбрасывал груз неповоротливой, непослушной материи — и, увлекаемый воображением, парил в мечтах над мелькающими спицами и стальными рейками, над уложенными в два этажа клетками с птицей, связками кукурузных початков, промокшими пакетами с мясом. Ему представлялось, как, сдав покупки по адресу, записанному в блокноте, сунув руки в карманы, где звенели монеты, он гонит тележку обратно на рынок. Десять филлеров — и он отвозит покупки куда угодно, ведь за один-единственный рейс он объедет домов десять-двенадцать. Хозяйка вернется домой, а товар уже там. И служанки, даже самые гордые, по-иному будут смотреть на него. Проводят его до ворот, и он с высоты седла — молодцевато откинувшись, одна рука на руле, — будет болтать с ними о том о сем. Даже та, крепкая и светловолосая, что вешала занавеси в прихожей, стоя на высокой стремянке, и только рукой махнула, показывая, где кухня, а больше и не обернулась к нему в своей легкой юбчонке, — даже она рада будет перекинуться с ним словечком.

Лайош охотно потолковал бы с кем-нибудь о тележке. Но с чужими он опасался заводить разговор: еще выследят его тайники. Парни на рынке, которые, как и он, зарабатывали на хлеб переноской корзинок и сеток, чаще всего были моложе его, но зато и пожиже телом, так что они не смели его прогнать, однако и общаться с ним не желали. Как-то раз на рынке у площади Кристины он заметил, что один из мальчишек, указывая на него, говорит что-то немолодому мужчине в майке. Лайош неделю не ходил на Кристину, боясь, как бы его не поколотили. В сумерках, возвращаясь к себе, он настороженно озирался по сторонам: вдруг те ребята с рынка набросятся на него втроем-вчетвером. Но вместо того, чтобы пытаться найти с ними общий язык, он купил кастет и по вечерам шел домой, сжимая кастет в кармане.

Все же нашелся ему друг. В этот день он обследовал окрестности туристской гостиницы на Треглавой Пограничной горе и возвращался на Пашарет с добычей — несколькими пустыми коробками из-под сардин и старым мужским ремнем. На Надьбаньской дороге в глаза ему бросился какой-то мужчина: он сидел на краю пустыря, с горестным видом подпирая руками голову и громко вздыхая. Напротив, через дорогу, стояла новенькая нарядная вилла, в саду на дорожке, посыпанной красным гравием, двое мальчишек ссорились из-за трехколесного велосипеда, и дама, по виду из господ, в легком платье в горошек, срезала с кустов отцветшие розы. Лайош прошел мимо вздыхающего мужчины и, отойдя на почтительное расстояние, осторожно глянул назад. Тот как раз встал, сделал пять-шесть шагов и, вытянув вперед руки, упал ничком на дорогу. В солдатах Лайош учился оказывать первую помощь, но сейчас настолько перепугался, что быстро отвел глаза и зашагал дальше, будто ничего не заметил. Тут дама в саду закричала: «Боже мой, на улице человек упал!» Из дома выбежал господин, как был, без пиджака; женщина едва удерживала двух сорванцов за калиткой. Когда Лайош увидел, что к лежащему подошли и ответственность теперь лежит на барине, он тоже набрался смелости и направился к ним. Из соседнего дома вышел садовник в белом фартуке, за ним его жена. В этой сутолоке и Лайош мог, ничем не рискуя, постоять, поглазеть вволю. Когда он приблизился, мужчина уже открыл глаза и снова принялся громко вздыхать. На грубом, припухшем, синеватом лице его торчала недельная щетина.

«Где я?..» — прошептал он, озираясь вокруг блуждающим взглядом. «Вы голодны?» — спросил господин, щупая ему запястье. «Нет, нет…» — ответил тот еле слышно. «Я вот мимо проходил, слышу, дышит он сильно», — вставил Лайош. Испуг словно стер различия между ним и господами, и Лайошу захотелось тоже как-нибудь отличиться перед барином. «А я вижу, он сидит, — объясняла женщина, — да не подумала, что ему плохо. Я думала, он просто на детей смотрит». Садовник в фартуке молчал, с подозрением глядя на приходящего в чувство мужчину. Жена его отвела в сторону барыню. «Не очень-то доверяйте такому», — сказала она. Господин помог упавшему подняться. «Вам все еще плохо? Вызвать скорую помощь?» — «Нет, благодарствуйте… пройдет и так… Я у своего одноклассника тут был, на Надьбаньской дороге… насчет работы… пешком пришел из Пештэржебета[18]… Должность он мне обещал, да не взял, одежды у меня нет подходящей. И вдруг тут вот… сам не знаю, что со мной стало. — Он полез в карман и трясущейся рукой вытащил грязный бумажник. — Вот поглядите, сударь, аттестат зрелости тут у меня; я гимназию кончил, на улице Мункачи… Вот бумага, что из-за одежды не взяли меня на должность». Перед глазами господина в рубашке заплясал лист бумаги с машинописным текстом. Потом из бумажника появилась какая-то газетная вырезка. «Вот и „Эшт“ обо мне писала в прошлом году: мол, надо человеку помочь». — Он показал на фотографию рядом с заметкой.

Женщина вернулась в свой сад и объясняла там детям: «Дядя много ходил пешком, и ему стало плохо». Садовник пустил воду на аккуратно подстриженный газон. Только господин в рубашке да Лайош оставались подле несчастного. «Опять мне не повезло, вот беда. А все потому, что одежда старая, — жаловался тот, хлопая себя по грязным, в пятнах, бриджам. — Куда ни приду, нигде из-за этого и говорить не хотят». «Все-таки вам бы поесть надо», — сказал господин и отошел к ограде посоветоваться с женой. Та предложила вынести тарелку супу, муж же хотел пригласить бедолагу на кухню. Наконец он уговорил жену и сам помог небритому добраться до кухни. «Вот до чего я дошел», — вздыхал тот, пока его вели к дому.

Лайошу интересно стало, что будет дальше. Он уселся на пустыре, гадая, чем все это кончится. У добросердечного барина, конечно, найдется какая-то не слишком поношенная одежда; если он даст ее бедняге, тот сможет вернуться к своему однокласснику, который вручил ему отпечатанную бумагу. Он, Лайош, на месте того барина непременно дал бы ему что-нибудь из одежды. Мужчина вышел из дома раньше, чем ожидал Лайош, но под мышкой у него не было никакого свертка. Лайош подумал, бедолага наверняка будет рад, если кто-нибудь поговорит с ним. Дождавшись, когда тот приблизился, он вышел на дорогу. «Ну, что там было?» — спросил он с доверительной улыбкой. Мужчина поднял голову. «А! Похлебка мучная. Во втором месте уже похлебкой кормят. Да я и не стал ее есть». — «А я думал, вам одежду дадут», — сказал тихо Лайош. «Одежду? Одежду барыня лучше туркам продаст. Бедняку и похлебка сойдет. А прислуга так и кинулась все убирать, что на столе было. Ребятишек в комнату заперли, чтоб, не дай бог, не дотронулись до меня. Этих ничем не проймешь, хоть подохни у них на глазах. Я уже ухожу, а тут барыня входит: не хотите ли макового пирога? Нет уж, спасибо. Хватит с них, что я две ложки похлебки их съел, по доброте своей…» Лайош смотрел на него удивленно: не ждал он, что несчастный вдруг заговорит таким тоном. «И как, вам плохо еще?» — спросил он скорей с любопытством, чем с сочувствием. «Плохо? А когда мне не бывает плохо?.. Да только не ради мучной похлебки…» Он очень был раздосадован и говорил, не боясь, что Лайош заглянет в его карты. А у Лайоша только теперь стало кое-что проясняться в голове. «Так у вас что, не обморок был?» — «Обморок! Обморок! — сердился небритый, но теперь к его злости словно бы примешивался смех. — Ишь, как тонко выражается! Сказал бы, мол, глину понюхал. Вдохнул аромат родимой земли… Это у меня-то обморок?» — вдруг расхохотался он так, что даже слезы на глазах выступили.

Они проходили мимо крохотного ресторанчика, на высокой террасе которого стоял один-единственный столик, накрытый цветной скатертью. «Вот что, несмышленыш вы мой, зайдем-ка сюда. Я угощаю», — добавил он, видя, что Лайош колеблется. Официант, он же владелец ресторана, сидел за столиком и читал какую-то желтую книгу. Он с сомнением осмотрел двух подозрительных посетителей, но ничего не сказал. Новый знакомый Лайоша попросил пол-литра вина, содовой и две рюмки. «В общем, это все не так просто, — начал он, выпив залпом первую рюмку. — Если человек с аттестатом зрелости в кармане вынужден два-три раза в день грохаться о мостовую, значит, что-то неладно. Много надо всего пережить, пока дойдешь до такого. У меня ведь это не то чтобы чистая симуляция. Со мной как-то еще в школе случилось нечто подобное: отвечаю урок, и вдруг — бряк об пол и лежу, руки-ноги дергаются. Правда, сознание я не потерял, видел, что учитель побледнел весь, и чувствовал, как ребята, человек восемь или десять, тащат меня во врачебную комнату, да только я все равно не совсем нарочно это сделал. От страха словно во мне закипело что-то. Словно взмолилось о милосердии — оттого я и хлопнулся. Одно время — годы конъюнктуры[19] это были — я в банке служил; так представьте себе, за все время ни разу не падал. Но потом все я потерял: мать умерла, пенсию за отца отказались дальше платить (покойник учителем был в церковной школе), вот и начал я снова падать. Сперва только в самых безвыходных случаях, когда, скажем, есть было нечего. А потом у меня это вроде профессии стало, вроде ремесла… Но все равно в решающий момент закипает во мне что-то, как тогда, в самый первый раз. Это, знаете, похоже на то, когда с женщиной имеешь дело. По любви ты с ней или, может, из выгоды — а в решающий момент все-таки чувствуешь себя так, словно это первая любовь… Не знаю, понятно ли вам это…»

Лайошу не все тут было понятно, но признаться он в этом остерегался. «Как же у вас получается: столько раз падаете — и никто вас еще не запомнил?» — поинтересовался он осторожно. «Так ведь я потому и говорю: ремесло. Приходится делить город на районы. Да не только город, а еще и пригороды, где господа живут в собственных виллах. И приходится, конечно, запоминать, где ты уже падал, и туда уже целый год не показываться. Да и через год работать с оглядкой, где-нибудь перед другим домом. Нелегкая это работа, одна ходьба стоит сорокавосьмичасовой рабочей недели. А сколько всяких накладок! Иной раз и не выйдет к тебе никто, сразу звонят в „Скорую помощь“, а то и в полицию. Тут уж не теряй время, поскорее сматывай удочки». — «И много удается зарабатывать этим?» — полюбопытствовал Лайош. «Когда как. Прежде лучше шло. Года два назад я, бывало, в неделю по две-три смены одежды продавал туркам. Знаете, что ношеную одежду отсюда в Турцию да Персию увозят?.. А нынче вон все чаще получаю мучную похлебку». — «Подозрительней, что ли, стали?» — «Да нет, просто скупее. Можете мне поверить, добропорядочный человек в такой момент не способен на какие-то там подозрения. Вот представьте — на обед он сегодня кушал спаржу со сметаной, потом шницель с гарниром: жареной картошкой, свеклой, белой фасолью, — потом, на десерт, бисквитный рулет и фрукты, запил все это черным кофе, выкурил болгарскую сигарету, жену погладил по гладкой спине, запустив руку под платье, потом в окошко выглянул, в сад, где его откормленный беби с обручем бегает. И вдруг у него перед домом кто-то хряпнулся мордой о мостовую. Добропорядочному человеку тут уж не до подозрений, ему страшно становится, будто с неба прямо ему на стол мертвеца бросили. Я тут недавно ошибся немного и упал перед домом, где в прошлом году падал. Лежу, поглядываю в полглаза — и узнаю прошлогоднего барина. Он меня тоже узнал; женщины вокруг шепчутся, суетятся — а он все же целых пять пенге сунул мне в руку. Любопытно мне стало, и навел я потом справки. Оказывается, врач он. Может, он и в первый раз меня раскусил. Да сообразил, видно: сильно, значит, человека прижало, коли ему приходится мордой о камни передо мной биться. Я с тех пор частенько подумываю пойти упасть возле его дома в третий раз и, если он снова меня подымет, сказать ему, как в библии мы учили: ты один праведник в этом городе, и да будет так, как молвил ты в сердце своем».

Лайош все еще сосал первую рюмку, а его приятель уже бутылку приканчивал. Ветер взлохматил ветви молодых кленов возле террасы, вино в рюмках покрылось рябью, как река на закате. Официант углубился в свою желтую книгу, изредка поднимая голову и задумчиво глядя на вспыхнувшие огни Пашарета, однако по наклону головы видно было, что он прислушивается к разговору. А припадочный продолжал философствовать. «Нищета портит мир. Всего-то пять-шесть лет у нас настоящая нищета, а люди уже привыкли, что ты падаешь перед их домом. Вроде как сонная муха свалится осенью с потолка в суп: немного поморщатся, и все». Они уже брели вниз по склону, а Лайош все не мог вставить словечка; ему не терпелось рассказать про себя, про то, что он тоже не для такой жизни рожден: после матери у него полхольда виноградника есть дома. У трамвая припадочный стал прощаться. Он в самом деле жил в Пештэржебете, домой ему надо было добираться на трамвае. «Если вы не против, — робко сказал Лайош, — я бы тоже вас угостил. Я ведь тоже не из каких-нибудь, отец с матерью у меня самостоятельные хозяева были, только сиротами мы остались. И земля у меня кое-какая есть, да вот в город меня потянуло. Пока работа была, я на стройке работал; но я и теперь не то чтоб совсем одинокий, сестра у меня в доме служит у одного профессора». — «Ладно, — сказал припадочный, — я приду. Куда и когда?» — «Я бы вас на конечной встретил, в Прохладной долине, а время вы сами скажите». — «Воскресенье, четыре часа. Подойдет?» Лайош благодарно пожал протянутую ему руку.

Припадочный оказался точен, и Лайош сразу поспешил дать необходимые объяснения. «На лето я не стал квартиру снимать: к чему тратиться попусту? Вот вы увидите, как удобно я на чистом воздухе устроился». И он с извиняющейся улыбкой посмотрел на гостя. «Правильно, — снисходительно ответил припадочный, — летом в квартире задохнуться можно. Все кругом вонючие, грязные, тут и сон не в сон, одно мученье». Они добрались до пещеры, Лайош достал припасенное к визиту вино. Бутылка была все та же, старая, Лайош принес ее с Божьей горы. Покупая вино, он решил заодно уж потратиться и на содовую. Обе бутылки, чтоб охладить, он зарыл в землю и прикрыл сверху листьями. Нынче утром он сообразил вдруг, что ведь стаканов-то у него нет, а все деньги истрачены. Пришлось мчаться на рынок. Лайошу повезло: он еще успел-таки перехватить одну даму, собравшуюся варить варенье. На полученные филлеры он купил два дешевых стакана. «Ну, что ж, мне очень приятно, что вы не захотели остаться в долгу с угощением, — сказал припадочный, устраиваясь близ пещеры на камне. — Сразу видно человека из хорошей семьи». Лайош эти слова понял так, что за свое вино теперь он может излить душу. Верно, гость потому и сказал про семью, чтобы Лайошу было легче начать. Да, на свою семью он в самом деле обижаться не может: родители его, правда, померли, зато крестная замужем за крепким мужиком, он промышляет извозом, и в доме у них ему всегда обеспечен был кусок хлеба и доброе слово. И совсем не нищета прогнала его из деревни, как того шомодьского мужичонку, у которого семья к весне съела все, что он заработал за лето. Он, Лайош, совсем по другой причине пришел в Пешт — и он многозначительно улыбнулся гостю. «Баба?» — спросил тот, тряся бутылку с содовой. Лайош колебался, про кого ему говорить, про Веронку или про зобатую вдову, которую прочила ему крестная. На каком варианте остановиться? К Веронке ходил еще один парень, и Лайош не мог этого вытерпеть. Веронка была ему верна, но родные Лайоша отвергли ее из-за бедности. Веронка была рождена не для деревенской жизни, и вот он, Лайош, первым пришел в город попытать счастья. Веронка мало для него значила, но он себя не так низко ценит, дороже, чтоб отдавать свою молодость какой-то вдове. А коли он все-таки передумает, так найдет эту вдову и через год, пока же хоть погуляет в свое удовольствие. Лайош не мог сразу сообразить, какая из этих историй больше понравится сидящему перед ним образованному гостю. Которая из причин была настоящей, он и сам бы не мог сказать. Ему стало не по себе, захотелось вскочить и уйти; все придумываемые им причины вращались вокруг одной-единственной, которую он не способен был выразить. Наконец он выбрал-таки самый легкомысленный вариант. «Есть там одна баба, не скажу лишнего, баба как баба, и землишку имеет. Одна беда — вдова. Крестная все мне ее сватает. Я и сказал: „Вдова никуда не уйдет, а сначала попытаю-ка я счастья, как крестьянский сын в сказке“». — «Вы бы, молодой человек, не очень сказкой-то козыряли, — сказал припадочный. — Коли дал господь такую вдову, при которой вы как сыр в масле кататься будете, так и нечего здесь под заборами сказки искать. Не боитесь, что вернетесь домой, а вдовы след простыл?» — «Этого-то я не боюсь», — отвечал Лайош, под самоуверенной улыбкой скрывая смущение. «В молодости, конечно, легко говорить, — не стал спорить гость. — Сколько вам лет-то? Двадцать два? В двадцать два я каждый вечер с новой бабой ужинал на острове Маргит, у водонапорной башни». — «А еще был у меня в солдатах дружок, — продолжал Лайош, — он меня уговаривал: и охота, мол, тебе, Лайи, всю жизнь навоз нюхать? Пока, говорит, мое предприятие существует, ты о работе не беспокойся да еще, глядишь, и на каменщика выучишься». — «И что, существует еще его предприятие?»

Перед Лайошем вновь замелькало много возможных ответов. Господин строитель оказался плохим другом: выманил Лайоша из деревни, а потом обманул; это отвечало его чувствам к господину строителю, но не годилось с точки зрения новой дружбы. Предприятие осталось без заказов, и рабочих распустили на все четыре стороны. Это соответствовало действительности, но принижало достоинство предприятия. Вспомнил он и про паралитика: напрашивалась история о разногласиях между старым мастером и его сыном, в которых Лайош встал на сторону несправедливо обиженного. Но в этом варианте без подготовки было легко запутаться. Да и не станет же он врать другу. И тут Лайош вспомнил про свою тележку. Он ведь, собственно, из-за нее пригласил в гости припадочного. Тележка все время, пока они говорили, пряталась где-то в его мыслях, и, когда между предприятием друга и нынешним его положением появилась щель, тележка сразу туда проскочила. «Стоит, чего ему сделается, в Матяшфёльде, — отвечал он. — Да, знаете, душа у меня не лежала к строительству. Хоть и работал я там с очень учеными мастерами; особенно один, Шкрубек, столяр, был ко мне хорошо настроен. Он бы и к себе меня был готов взять, учить столярному делу, да не остался я там. Что за жизнь у строительного рабочего? Неделю гнет спину, в субботу жалованье получает, потом опять гнет спину, опять получает, будто лошадь — овес. Не для того я в город пришел, чтобы и здесь делать то же, что дома. В городе ведь не только поденщина — здесь денег много, и добыть их куда легче. Вот вы заглядываете иногда на рынок?»

У припадочного, который до этой минуты покорно поглощал вино и историю Лайоша, глаза вдруг блеснули неподдельным интересом. Вина в литровой бутылке оставалось на донышке, хотя Лайош себе налил лишь полстакана и отпивал из него редко, по глоточку. Как бы у припадочного не истощилось внимание, прежде чем они доберутся до главного, до тележки. И все же презрение к поденной работе гость, как видно, вполне разделял, а упоминание о легком заработке, который сулил рынок, словно пробудило в нем что-то, какую-то мысль, настолько расшевелившую его, что он на минуту даже забыл про вино. «Заглядываю ли на рынок? Еще как заглядываю!» — вскричал он, хватая Лайоша за плечо. «Так я на рынке сейчас работаю, — объяснил Лайош, вдохновленный этим нежданным сочувствием. — Покупки разношу по домам: фрукты на варенье, продукты к столу, сами знаете… Только настоящая цель у меня другая, а этим я так, для практики занимаюсь. В голове у меня другое совсем». Гость придвинул к нему синее свое лицо, заблестевшее не то от вина, не то от заветных мыслей. «В ширмачи податься?» — сказал он вполголоса с ликующим видом. Лайош рад был такому интересу, однако выражения, которое употребил его новый друг, не понял. И потому стал развивать свою идею, которую ему не терпелось облечь в слова… «Механическую тележку хочу сделать, чтобы покупки на ней развозить. Я бы сам всю ее и собрал, своими руками. Сразу десять-двадцать сеток брал бы в одну ездку».

Припадочный с некоторым разочарованием отодвинулся от Лайоша. «Ну а скажите-ка, вам ни разу не случалось смыться с чужой сеткой? Сознайтесь». Он ткнул Лайоша в бок, и глаза его снова загорелись. Лайош же ушам своим не верил. «Не так меня сестра с крестной воспитывали», — тихо ответил он. «Не так воспитывали? Вы считаете, что это большой грех — чуть-чуть исправить несправедливость, на которой стоит мир?.. Ну вот, скажем, у дурного хозяина есть две свиньи, и он одной дает двойную порцию кукурузы, а второй — ничего, одни опилки… Так разве можно считать за грех, если вы бросите голодной свинье початок-другой кукурузы?.. То же самое будет, если какая-нибудь сетка окажется в другом месте». «Это правда», — ответил Лайош, но так нерешительно, через силу, что припадочный почел за лучшее пока отступить. «Вы не думайте, сам-то я никогда ничего такого не делал. Кто мне, с моей-то рожей, сетку доверит? И вообще, меня с детства от такого воротит. Это вы верно сказали: воспитание. А, да черт с ним, все равно подыхать. — И он вылил в свой стакан остатки вина. — Давай выпьем на „ты“. Я — Корани», — сказал он, чтобы растопить недоверие Лайоша. Тот протянул ему руку. «Лайош Ковач, из Абафалвы», — отозвался он благовоспитанно.

«Жетонов на телефон у тебя нет?» — спросил Корани, разглядывая на свет пустую бутылку. У Лайоша не только жетонов — не было и денег; у Корани тоже. Решили идти в город пешком; там Лайош проводит нового друга до моста Маргит. «Что у тебя, говоришь, за тележка?» — зевнув, снисходительно вспомнил Корани. Они шли через лес по дороге меж Марияремете и горой Гуггер. Птицы, стихшие было днем, теперь, в предзакатной прохладе, принялись петь, копошиться и перепархивать в кронах деревьев. Лайошу не очень хотелось уже говорить про свою механическую тележку. Но он все-таки рассказал про убирающиеся перегородки между отсеками, про седло с цепью, ведущей к колесам. Сейчас все это и ему самому почему-то казалось неосуществимым, да и ненужным. Он слушал себя с удивлением, словно чужого человека, путано объясняющего что-то. Корани перебил его один-единственный раз. «Стало быть, с передачей будет?» — вставил он, когда Лайош дошел до колес. Он, скорее всего, не очень-то понимал, что это значит, но у Лайоша, позже вспоминавшего этот разговор, было такое чувство, что Корани имел более ясное представление о тележке, чем он сам. Слово это, «передача», словно придало четкость и законченность живущей в голове Лайоша конструкции. Он теперь так и думал о ней: механическая тележка с передачей.

Чем ближе подходили они к городу, тем гуще становился поток горожан, возвращавшихся с воскресной прогулки. Как раз перед Лайошем и Корани шагали, взявшись за руки с парнями и образуя живую цепь, девушки в брюках. Набравшись где-то веселого настроения, они не могли с ним расстаться и громко без перерыва пели все одну и ту же песню. В потоке горожан, вливавшемся в толпу сбоку, со стороны горы Гуггер, Лайош вдруг заметил сестру. На ней было светлое нарядное платье с оборками на высокой груди. Оборки весело колыхались в такт шагам, но глаза у Маришки были грустные. Рядом шел мужчина намного старше ее, по виду ремесленник из тех, что знают себе цену. Лайош, будь он один, успел бы свернуть куда-нибудь, но не мог же он ни с того ни с сего бросить друга среди дороги! У него мелькнула мысль, не представить ли сестре Корани: пускай тот видит, какая у него родня. Пока он раздумывал, время было потеряно, он даже глаз не успел отвести — взгляды их встретились. Мари, застигнутая врасплох, так испугалась, что и спутник ее обратил на это внимание. Мари что-то быстро сказала ему, мужчина отступил в сторону, и их разделил спускавшийся с горы быстрым маршем отряд бойскаутов. Когда отряд прошел, мужчины нигде не было видно.

«Ты что это делаешь здесь?» — повернулась Маришка к брату. «Мы вот гуляем с господином Корани… Это моя сестра», — пояснил он другу. Мари взглянула на Корани, но не проявила ни малейшего желания знакомиться с ним. «Хорошо еще, что я тебя встретила, — сказала она с раздражением. — А то уж хотела разыскивать». «Важное что?» — пролепетал Лайош. «Важное», — сказала решительно Мари и еще раз смерила Корани взглядом. «Так я вперед пойду, Лайош, а вы поговорите пока», — поспешно сказал припадочный, полагая, что ни к чему ему присутствовать при семейной сцене. «Это еще что за нечисть? Вот, значит, с кем ты связался?» — накинулась Мари на брата, когда они остались одни. Конечно, Корани в самом деле не внушал особого доверия — но ведь Мари видела его первый раз в жизни и ничего не знала о нем. Собственно, не из-за Корани напала она на Лайоша, а для того, чтобы первой перейти в наступление, потому что не знала, заметил ли брат, что она не одна. Пусть Маришка давно жила в Пеште, сейчас она чувствовала себя так, как если бы Лайош застал их в деревне, где-нибудь за садами. Чтобы скрыть свой испуг, она и накинулась на него. Лайош разгадал это. В нем сейчас тоже копилось какое-то смутное раздражение: досадно было, что так нескладно вышло с тележкой. «Тебе-то какое дело, с кем я связался? — вырвалось у него. — Кто с кем хочет, с тем и гуляет».

Он сам удивлен был своей вспышкой, но слова уже вылетели — и попали в цель. У Маришки потемнело в глазах; она ощущала лишь одно слепое желание — отплатить за боль болью. «Ах так? Кто с кем хочет? Тогда и жрать каждый пускай сам себе достает!» Она сама ужаснулась своих слов. «Я чуть от страха не умираю, что попадусь с этими свертками, а он с шантрапой шляется!» Но Лайош, оскорбленный до глубины души, уже не способен был воспринять заботливые нотки, которыми Мари хотела загладить резкость своих слов. В нем горело лишь в сердцах брошенное ею слово «жрать», только это он и жаждал теперь вернуть ей. «Ладно, Мари, успокойся, больше не будешь ты мне жратву добывать». — «Конечно, с голоду дам тебе помереть…» — запоздало пыталась она поправить дело. «Об этом ты не заботься… И вообще, я с завтрашнего дня становлюсь на работу». Мари стояла затихшая, как человек, признавший свое поражение и в оцепенении ожидающий последнего неотвратимого удара… Перед оцепенением этим, к счастью, и Лайош остыл немного и бросил лишь: «Постыдилась бы ты, Мари, вот что я тебе скажу». И, повернувшись, пошел обратно, к Чертовой долине, напрочь забыв о Корани.

Он лежал на траве у своей пещеры и прислушивался к неясному шуму, каким окружающая тишина отличалась все же от полного безмолвия. Шорох и потрескивание ветвей, писк устраивающейся на ночлег птицы — а за всем этим, словно дальний прибой, едва различимый гул города. На безлунном небе светили звезды, в их неверных лучах все вокруг: и кусты, и два больших дуба невдалеке, и вершины гор — обретало странные, причудливые очертания. Лайош ни капельки не жалел, что расстался с новым другом, не попрощавшись. Правда, Маришка была не права, за глаза так презрительно отозвавшись о нем, но что-то и его, Лайоша, заставляло склоняться к такому мнению. Еще час или два назад он был уверен, что Корани — умный и достойный уважения человек. Но вот Маришка назвала его «нечистью», и он сразу предстал перед Лайошем в ином свете. Ладно, сестра не знала, что у Корани есть аттестат зрелости, но если б знала?.. Человек, который притворяется припадочным… и это непонятное «ширмачи»… Собственно, в чем-то он прав: один человек покупает дорогие сыры, цветную капусту, абрикосы, филе, а другой все это тащит к нему домой и уходит с пустым животом. Когда Лайош работал у мельника, был там один старый батрак, он рассказывал, что в давние времена были разбойники, которые подстерегали кареты господ, все у них отбирали и отдавали беднякам. Вряд ли это правда, а все-таки хорошо было бы, если б сейчас нашелся один такой вот разбойник. Особенно сегодня, когда он разругался с сестрой. Лайош поворошил рядом прошлогодние листья и один, полуистлевший и влажный, положил себе на глаза. «Ну и устроила тебе баню сестренка», — услышал он насмешливый голос Корани и решил сегодня же переселиться в другое место, чтобы тот не нашел его здесь. Лайош не хотел больше с ним знаться.

Он достал присыпанные листьями бутылки из-под вина и содовой. Бутылки тоже денег стоят, за них всегда можно получить пятьдесят филлеров. Из пещеры он вынес мешок, туфли, будильник, ношеные рубашки, несколько банок из-под консервов — их он тоже может обратить в деньги, прежде чем умрет с голоду. Теперь, после ссоры с сестрой, он был бы рад умереть. Чего возиться с переселением? Лучше лечь лицом к небу и спокойно лежать, пока не придет смерть. Вот только Корани может явиться, за вином хотя бы, если не за чем иным, а Лайош совсем не желал его видеть. Тихо, размеренно шагал он по узкой дорожке вдоль трамвайных путей. От грусти, от мыслей о смерти тело его стало удивительно легким, он будто и не шел даже, а плыл, обескровленный и пустой, в ласкающем воздухе. В окрестностях Божьей горы ему встретился сторож с ружьем. «Эй, вы что здесь бродите ночью?» — окликнул он Лайоша. Тот испуганно вздрогнул: со стражем порядка ему не приходилось еще иметь дела. И этому вздумалось гонять его, словно дикого зверя, именно сейчас, когда он с родной сестрой поссорился навсегда. «Я ничего… переночевать мне негде», — отозвался он, еле владея трясущимися губами. «Тут, парень, тоже не переночуешь», — сказал сторож уже не так строго, смягчившись от робкого голоса, звучащего в темноте. «Слушаюсь», — ответил Лайош. Рассвет застал его на той же скамье в Варошмайоре, что и в первую пештскую ночь.

Назавтра он перебрался в самое дальнее свое гнездо, к Будайской заставе. Весь день и всю ночь шел дождь, Лайош слушал шелест капель и выцарапывал в красноватом песчанике первые буквы своего имени. Утром он, следом за швабскими бабами в пышных юбках, пришел в город. На знакомые рынки его не тянуло; он перешел на пештскую сторону, вошел в крытый рыночный павильон. Но каждый раз, когда он собирался к кому-нибудь подойти, его охватывала странная робость. После разговора с Корани он утратил уверенность в себе. Наконец он выбрал в толпе меж рядами маленькую женщину с кротким чистым лицом, похожую на жену реформатского священника в их деревне. Она сунула ему в руки свою сетку, в которой и были-то лишь одни абрикосы. Женщина оказалась общительной. «Дорого обойдется нынче варенье, — сказала она тонким голосом. — Да зимой так хорошо, когда оно есть. Если уж очень привяжутся дети, намажешь им по кусочку хлебца. Подождите меня тут, я еще подойду к торговке с цыплятами: вдруг отдаст пару за пенге восемьдесят».

Лайош стоял с сеткой в сутолоке и гаме, усиленном гулким эхом под высокой крышей. Выход был в пяти-шести шагах, Лайош придвинулся ближе к нему. Берет маленькой женщины мелькал далеко среди покупательниц, щупающих цыплят. Лайош сам не знал, что с ним вдруг случилось — словно и у него внутри «поднялось что-то», как у Корани. Он толкнул дверь и бросился прочь, поворачивая на каждом углу. Сердце неистово колотилось под самым горлом. Когда Лайош остановился, чтоб перевести дух, вокруг были одни незнакомые улицы. Абрикосы в сетке, прижатой к груди, давили на локоть. Лайош так держал их, чтобы бьющая по ногам сетка не бросалась в глаза прохожим. Теперь, если б даже захотел, он не смог бы вернуть их обратно. Он их украл.

Свет закатного солнца уже догорал на стенах чистеньких швабских давилен, когда Лайош, все еще озираясь, прошел мимо них к своей норе, недалеко от Будайской заставы. Когда он в растерянности остановился где-то посреди Ференцвароша[20], первой мыслью его было выбросить абрикосы. Сетка лежала у него на руке, словно убитый младенец. Лайошу чудилось, все вокруг только и думают, как попала к нему эта сетка? Однако избавиться от абрикосов оказалось труднее, чем украсть их. Высыпать их в канаву? Или в проволочную корзину для трамвайных билетов? В любом случае кому-нибудь бросится в глаза: почему этот парень хочет избавиться от таких великолепных абрикосов? Выкинуть их куда-нибудь в подворотню? Еще заметят, догонят, позовут полицейского! Проще всего швырнуть их в Дунай. Но между Лайошем и Дунаем был рынок. Вдруг он наткнется на женщину, та начнет кричать, он побежит, затравленным зайцем будет мчаться по набережной, по мосту, по камням горы Геллерт, а за ним будут нестись кулаки, шапки, палки, зонтики, крики: «Держи, держи его!», ругань. Самое главное было как можно дальше уйти от того места, где он украл. Лайош шагал по улицам, где никогда еще не бывал. В конце проспекта Андрашши он остановился и решил сесть на скамейку. Посидит немного, потом уйдет, а сетку забудет. Если кто заметит, можно то же самое сделать на другой скамье.

Был полдень, широкий проспект с аллеей в середине был почти пуст. Лайош сидел на скамейке один; слюна во рту загустела от жажды, он косился на абрикосы, но стянутая горловина сетки словно говорила ему строго: не смей. С того момента, как он выскочил из ворот рынка, прошло добрых три часа, и Лайош чуть успокоился. В самом деле, надо быть очень уж невезучим, чтобы его теперь все же поймали. Тогда зачем оставлять абрикосы? Украл, а теперь бросить? В мусорной урне возле скамьи лежала газета; Лайош вынул ее, стал крутить — как бы между прочим — и соорудил из четырех листов удобный кулек. Потом, оглядевшись, сунул в кулек абрикосы вместе с сеткой. И прикрыл сверху пятым листом. С газетным кульком он чувствовал себя гораздо спокойнее. Теперь только не столкнуться бы ненароком с той женщиной. Сделав по городу крюк, по мосту Маргит он вернулся в Буду. В районе Холма роз ему вспомнилась Мари. Если бы он ее встретил сейчас, то сказал бы: «Видишь, Мари, куда я скатился? Теперь тебе есть за что меня стыдить. Только и в этом ты виновата».

И вот наконец он сидел в пещере, глядя в небо, на красную луну над лысой вершиной, куда кануло солнце. Абрикосы лежали рядом, он их даже не вынул из сетки. Если бы в этот момент кто-нибудь подошел и спросил, где он украл абрикосы, Лайош послушно ответил бы: в Пеште, на крытом рынке, — настолько им овладела тоска и равнодушие к собственной жизни. От нечего делать он пробежал глазами раздел новостей из смятой газеты, валяющейся рядом. «Бандиты в масках совершили ограбление банка в Бухаресте», — прочел он в густеющих сумерках набранный огромными буквами заголовок. Газета была недельной давности, с тех пор бандитов или поймали, или они находятся где-нибудь в надежном месте. Он вспомнил про свою жалкую кражу и улыбнулся. Нащупав сетку, открыл ее в темноте. Раскусил без охоты один абрикос; сладкая сочная мякоть так дразняще скользнула по деснам, по горлу. Второй абрикос он проглотил в два приема — и ел, ел жадно, не в силах остановиться. Раньше он и сам не поверил бы, что может съесть сразу столько фруктов. Он ел так, словно старался уничтожить следы своего преступления. Расправившись с абрикосами, Лайош вздохнул и улегся. «Видишь, Мари, — сказал он про себя, свертываясь калачиком, чтоб прикрыть туго набитый живот, — видишь, Мари, вот так я и добываю себе жратву».

Не первый раз в жизни Лайошу довелось брать чужое. В детстве отец лишь смеялся и только что не хвалил его, когда Лайош таскал яйца из соседских дворов. В солдатах они частенько подкапывали картошку на помещичьем поле возле лагеря и пекли ее на костре. Сестра вон тоже приносила ему одежду, взятую у господ, не говоря уж о мясе, сыре, хлебе. Но абрикосы — это было другое. В своих пещерах Лайош до сих пор засыпал, вспоминая купающихся девиц на картинке у входа в кино и другие подобные вещи. Он и теперь пытался думать об этом. Вот на лестнице, вешая шторы, стоит давешняя плотная светловолосая горничная, а он, проходя мимо, говорит ей дерзко: ох, мол, под таким колоколом приятно и постоять. Та смеется в ответ, а он, протянув руку, хватает ее за щиколотку… Только все сегодня было напрасно: расходящееся по телу тепло перебивал какой-то липкий озноб. В голову упрямо лезло другое, и Лайош, тоскливо глядя во тьму, думал про востроносую маленькую женщину, как она, бедная, наверное, бегала и причитала в собравшейся толпе: «Господи, абрикосы нынче такие дорогие, да все равно, думаю, на зиму нужно, все будет чем хлеб помазать, рты детишкам заткнуть».

Когда он проснулся, сетка валялась рядом, у выхода из пещеры. Он взял спички и сжег ее. Горела она хорошо, осталось лишь кольцо на горлышке. Лайош зашвырнул его далеко в кусты. После полудня он пошел на поле, где запускали планеры. На носу машины укрепляли резиновый жгут, к нему с двух сторон становились по шесть человек и по сигналу бросались бежать. Жгут натягивался, потом отцеплялся сам собой, и планер, пролетев над головами людей, уносился в долину. Мужчина с часами в руках смотрел, сколько времени планерист продержится в воздухе. Лайош несколько раз уже приходил сюда, даже вставал с другими к жгуту и был счастлив, когда в напряженный момент перед стартом и ему бросали команды, ведь это означало, что и его считали причастным к этому делу. Теперь даже участие в разгоне планера не доставляло ему радости. Абрикосами он испортил себе желудок и, пустившись бежать со жгутом, вдруг почувствовал такую слабость, что чуть не потерял сознание. Он вернулся к себе в пещеру и пересмотрел свое имущество. Выходило, что три-четыре пенге в крайнем случае он сможет выручить. Только как он все это будет продавать? Например, будильник? Еще подумают, что ворованный. Если кто-нибудь выследит и обыщет его жилье, наверняка решит, что все это краденое. Да и в самом деле ведь чуть ли не все тут чужое. Взять хоть бы эти туфли. Таскает он их туда-сюда, а на ноги они ему не лезут. В таких безрадостных думах ждал Лайош ночи. Лучше он умрет, но домой не вернется, не станет под изгородью высматривать крестную, чтоб вымаливать у нее прощение. А для свояка он и раньше был что кость в горле. Нет, лучше снова ходить на рынок. Счастье еще, что это случилось в Пеште: в Буде ему опасаться нечего, а там, может, дойдет очередь и до тележки. Так утешал себя Лайош, но у входа в пещеру стояла ночь, словно говоря: я и есть мир.

На другой день он опять стоял у ворот рынка на Сенной площади, выбирая подходящих клиентов. Вдруг он почувствовал, что с ним начинается та же, позавчерашняя история. Какие бы клятвы он себе сейчас ни давал, если в руке у него появится сетка, он бросится с нею бежать, а хозяйка будет кричать и плакать. Абрикосы были последнее, что Лайош ел за эти три дня.

От голода и постыдных мыслей ему стало так плохо, что пришлось обхватить руками телеграфный столб. «Что, брат? Виноградной лозой решил поработать при этом столбе? — хлопнул его кто-то по плечу. Это был Корани. — Сестра твоя строго-настрого мне наказала, чтобы я тебя разыскал. Так горюет, бедняга, боится, как бы ты над собой не сделал чего». — «Сестра? — пробормотал Лайош. — А ты тут при чем?» — «Я своих знакомых не забываю, а на сей раз и ты можешь мне быть благодарен, что я твою родню помню. Место она тебе какое-то нашла. И сказала, что ждет тебя где обычно».

Не прошло и четверти часа, а Лайош уже стоял в переулке за Кооперативом. Рука сестры лежала у него на локте, и не просто лежала — пальцы ее нежно поглаживали руку Лайоша. «Я так горевала, что ты не приходишь. Я ведь знала, что нет у тебя никакого места, и если ты не пришел, то что-то не так. А тут приходит садовник наш, он вообще-то каменщик, но и в бетонных работах смыслит, и говорит: „Получил я работу в таком месте, где и брата твоего могу пристроить“. Я ему жаловалась, что ты без работы…» Она снова ласково и заискивающе заглянула в глаза Лайошу, будто это он должен был ей что-то простить. «Ой, думаю, а он как раз куда-то пропал. А тут Корани этот является, одежду старую клянчит. Выследил, где я живу. Спрашиваю его, не видал ли тебя где-нибудь. Нет, говорит, не видал, но знает, где ты бываешь. Ну так найдите мне его, а я вас отблагодарю. С тех пор каждый день тебя здесь высматриваю, нынче уж подумала было, и ждать больше не стоит. А теперь ты поторопись, чтоб другого кого не взяли».

Лайошу казалось, что мостовая в Буде в разных местах сделана из разного материала. На улице Кристины, где он брел утром к рынку, булыжник притягивал подошвы его башмаков, наливал ноги странной свинцовой тяжестью, которая поднималась вверх, до самой груди, так что граница меж человеком и землей размывалась, стиралась, и, взбираясь по лестнице, Лайош на каждом шагу словно тянул за собой всю улицу, увязая в ней, как в густом тесте. А на улице Маргит, по которой Лайош мчался с принесенной Корани вестью, тротуар был лишен всяких свойств материи — Лайош словно бы не ступал по камням, а какой-то мотор нес его над землей, удерживая в невесомости стучащими в сердце словами: «работа», «Мари», «не может быть» и еще какими-то. На улице Бимбо мостовая вновь появилась, но здесь она была упругой, веселой. Она подталкивала его, словно движущаяся лестница, даже на самом крутом подъеме; делая шаг, Лайош каждый раз чувствовал, что у него есть ноги, а под ногами — земля, которая призвана им служить. Эти новые свойства, неожиданно оказавшиеся у мостовой, тоже проникали в тело, подчиняя себе мозг и самоё совесть. Сетка со спелыми абрикосами — которые давно стали гумусом в кукурузе у Будайской заставы, а сама сетка развеялась дымом в чистом воздухе — тоже вела себя в разных местах совершенно по-разному. На Кристине злополучные абрикосы, размокнув зеленоватыми хлопьями, плавали в застоявшейся луже рядом с синим лицом припадочного, несколькими банками из-под сардин и будильником с кончившимся заводом, последними судорогами своей пружины хрипящим одно только слово: «жратва». На улице Маргит от абрикосов оставалось лишь нечто зловонное, едкое, словно спирт, синим адским огнем горящее возле рвущейся на свободу души, вновь и вновь опаляя отрастающие ее крылья. На Бимбо абрикосов не было и в помине, мир был чист от абрикосовой скверны, а те розово-желтые фрукты, что лежали аккуратными горками в витринах лавок, смотрели на Лайоша так невинно, будто на свете не существовало маленькой женщины с лицом как у жены преподобного, будто никогда и не обступала ее сочувствующая толпа в крытом рынке на пештской стороне.

На этой волшебной улице не только абрикосы, но даже механическая тележка отступила куда-то, ушла в какую-то темную, овражистую область души. Как ни обстоятельно объяснял Лайош припадочному, за что он не любит поденщину и почему разочаровался в строительном деле, однако, когда на крутой и извилистой улице Бимбо за спиной у него добродушно зафыркал огромный автобус, на его сигналы душа Лайоша откликнулась не сиреной его тележки, напоминающей сразу и велосипед и дрезину, а веселым стуком звонких, сухих кирпичей; кожа ладоней словно чувствовала уже шероховатость прокаленной их поверхности, оставляющей в пальцах легкую онемелость, ускользающую и приятную, точно терпкий вкус во рту от молодого, крепкого яблока, только-только сорванного с ветки. Сыроватый сумрак пещер, ночная тьма, холод росы по утрам — все вдруг ушло, провалилось в какие-то тайные подземные пустоты, и чистые голоса кирпичей до дна заполнили мироздание; сами горы, покоясь на бетонных фундаментах, строго следили, чтобы сырые испарения не поднялись из-под них к куполу синего неба. По указанию Мари Лайош должен был найти господина Бодала, бетонщика. Это слово, «бетонщик», само по себе позволяло почувствовать, на какую стройку Лайош попал. Добрые глаза столяра Шкрубека словно навеки упрятались под лохматые брови, утонули в полутьме комнаты, полной детского визга; комната же затаилась в пещере над Чертовой долиной, чтобы ревниво выглядывать на стеклянный дворец, возводимый на бетонном фундаменте, и на господина Водала, бетонщика. Мысленно Лайош представлял Водала очень высоким, стройным мужчиной, в лице которого есть что-то от серого цвета бетона — но цвет этот нельзя назвать нездоровым, — а решительные руки движутся так, словно это не руки, а стальные шатуны за решетчатыми окнами завода Ганца.

Участок, где шло строительство, Лайош увидел издали. Напротив был неогороженный черешневый сад, на крайней черешне табличка: «Участки по десять соток и больше. Спрашивать у садовника, ул. Альпар, 33». Подойдя, Лайош замедлил шаг. В такой близости от заветной цели радость его сменилась боязнью. Что ему скажет Водал? Примут ли его остальные? Не окажется ли и тут помехой, что Лайош не член профсоюза? Он решил оглядеться вначале, посмотреть на строительство. К работам, по всему судя, приступили недавно, были выкопаны лишь канавы для фундамента. На заднем плане стоял крытый толем сарайчик, вокруг громоздились штабеля кирпича, груды железной арматуры. Рабочие готовили бетон. Они брали цемент из бумажных мешков и смешивали его со щебенкой в большом деревянном ящике, добавляя все время воду. Лайош еще в Матяшфёльде слыхал: ящик этот делается такого размера, чтобы, высыпав туда пятидесятикилограммовый мешок цемента, получить бетон нужного качества. По рассказам, правда, он не совсем понял, как это выходит, а теперь, увидев все собственными глазами, и сам бы мог делать бетон. Это вселило в него уверенность; он даже дал себе что-то вроде обета, или по крайней мере ощутил такую готовность: пусть только он попадет сюда — уж тогда он покажет, на что способен. По пояс в яме стоял мужчина, поправляя какую-то торчащую толстую проволоку. Лайош не видел его лица, но мужчина был куда шире в плечах, чем должен быть, по его представлениям, бетонщик Водал. Выпрыгнув из ямы, он подошел к рабочим, замешивающим цемент. «Много цемента уходит, — сказал он, — да что делать: по проекту такой фундамент предписан, что целый завод надо вбухать». Лайош рассмотрел его лучше — и кровь отхлынула у него от головы. Правда, в воскресенье на этом человеке был выходной костюм, но Лайош его и в рубашке, в фартуке сразу узнал: ведь это с ним была тогда Мари. Это был он, хахаль Мари, как Лайош его называл про себя. Плотный, смуглый, с седеющими волосами, с толстыми, как у деревенских мясников, руками. Вот, значит, в чем дело! В душе Лайоша волной растекалась горечь.

Кто-то из рабочих взял в горсть немного цемента и, помяв, бросил обратно; цемент сочно чмокнул, шлепнувшись в вязкую массу. Возле сарая, у груды железных прутьев, двое рабочих, посмеиваясь и переругиваясь шутливо, боролись, норовя ухватить друг друга за пояс. Стройка лишь с одной стороны примыкала к чьему-то участку; слева и позади нее лежал ковер ярко-зеленой, густой люцерны, а за ней поднимался еловый лесок. Картина была столь приветлива, что у Лайоша появилась надежда: может, бетонщик совсем и не этот напоминающий мясника человек. Обогнув дом, он подошел к борцам, которые расцепились уже и встали к двум концам связки прутьев. «Господин Водал? — переспросили те. — Да вон он. Господин Водал, тут к вам пришли», — позвали они смуглого плотного мужчину. Круглые карие глаза обратились на Лайоша. «Чего тебе, парень?» — «Прошу прощения, сестра меня прислала сюда, о работе… работу…» Он запнулся, не зная, как повежливее кончить фразу. Бетонщик благожелательно разглядывал Лайоша: «Ты брат Маришки?» — «Да». Тот еще с минуту изучал Лайоша, словно дружелюбным созерцанием этим желая выразить свое уважение к Маришке, потом испачканным в цементе пальцем почесал за ухом. «Не повезло тебе, парень. Стачка скоро будет, наверное, тогда нам тоже придется бросить работу. Но ты не горюй, потом… — Он ободряюще поглядел на Лайоша теплыми карими глазами. — Знаешь что, посиди пока, сейчас господин подрядчик придет, а там посмотрим». Он взял Лайоша за локоть и легонько стиснул его. Лайош ничего не мог поделать с собой: ему было приятно это пожатие.

Люцерна хранила в себе прохладу; Лайош лег, прильнув к траве головой, и стал слушать, как шуршат невидимые козявки, рассказывая про то, что творится на белом свете. Господин подрядчик, видать, по пути на стройку хлебнул пива в корчме на углу (по крайней мере так говорили рабочие), и у Лайоша было достаточно времени, чтоб приноровить свои понятия о морали к обстоятельствам. В тот момент, когда он увидел сестру с каким-то немолодым мужчиной у горы Гуггер, в нем заговорила домашняя, деревенская его натура. «У Мари есть кто-то», — звучал в душе у него приговор родного села. Пока Маришка жила дома, никто слова дурного никогда о ней не сказал, и Лайош, слушая, бывало, солдатские байки про веселых, разбитных служанок, оставался спокойным: их семьи это никак не касалось. Но, увидев Мари с мужчиной, к тому же старше ее, он сразу откинул возможные предположения: знакомый, ну, может, ухажер или даже пускай жених. Нет, человек этот был не просто «кто-то», потому такой грустной казалась рядом с ним сестра и потому тот поспешил исчезнуть за бойскаутами. Но сейчас, когда Водал толстыми пальцами обхватил его локоть и особенно когда оборвал фразу на полуслове, на «потом», в теплоте, охватившей Лайоша, появилось, забилось о ребра что-то новое, незнакомое. Что говорить — ему нравилось, что на этой солидной стройке, где на закладку одного только фундамента придется вбухать целый цементный завод, старшой запросто взял его за руку и сказал со значением это «потом». Лайош уже и к сестре был готов ощутить благодарность — за то, что она нашла ему такого надежного и сильного покровителя. А уж как нашла, неважно. Пешт ведь не Абафалва, думал он, да и Маришка, бедная, такая печальная шла с ним тогда с горы. Лайош заметил — на пальце у Водала блестело обручальное кольцо. Обычно он не слишком был наблюдателен, но теперь почему-то твердо знал: на запястье у Водала татуировка, а на пальце — кольцо. «Бедняжка», — подумал Лайош про Мари; но мысли его уже заняты были стачкой: начнется ли стачка, какие новости принесет господин подрядчик? Все его тревоги о сестре и ее добром имени отодвинуты были новой опасностью: вдруг подрядчик придет с дурными вестями и рабочим придется разойтись по домам. Сколько продлится стачка? Возьмут ли его, когда она кончится? И что все же значил взгляд Водала после того, как он сказал: «Потом»? Мир уже не был так весел и звонок, как на улице Бимбо, от летящего из-за вилл, из-за гор, из-за деревьев в садах бодрого стука ласковых кирпичей. До него донеслось вдруг издалека сырое дыхание его нор, и этот дивный, полный жизни участок, где кипела работа, заколебался, заскользил в лучах солнца, как ковер-самолет, крепко, ох как крепко, нужно было вцепиться в него: стоило чуть разжать пальцы — и Лайош снова очнулся бы от волшебного сна под угрюмым сводом одной из своих пещер. Голубой мотылек замелькал перед ним; безрассудно расходуя силы, он порхал над дикой горчицей, с одного цветка на другой. Лайош попытался накрыть его шапкой, но мотылек метнулся в сторону и исчез.

В полдень наконец появился подрядчик, приземистый, с рыхлым, тестообразным лицом человек; в жирных пальцах его был свежий выпуск газеты. Несколько рабочих постарше окружили его и стали читать то, что он показал. Мало-помалу вокруг собрались и остальные; Лайош тоже подошел и стал в сторонке. «Утром был тут один человек, — заговорил один из поденщиков, — спрашивал: „А вы что, работаете еще?“ Мы, говорю ему, из провинции, стачка к нам не относится. „Да? Это только вам так кажется“, и ушел». «Радоваться бы, что работа есть, — попытался другой отличиться перед подрядчиком, — а смутьяны эти только все портят. Конечно, профсоюзным секретарям так и так идет жалованье, хоть работают люди, хоть нет». «Да и чего они добьются, — подзадорил рабочих подрядчик. — Если б еще добились чего-нибудь, тогда ладно. Ради своего кармана стоит и потерпеть. Так ведь, положим, получат вместо двадцати четырех филлеров в час двадцать восемь, зато десять-двадцать рабочих дней пойдут кошке под хвост. Вон два года назад три недели длилась стачка». «Они так считают, — вставил слово старший каменщик, — любой дом, раз его начали строить, должен быть построен, и в такое вот время, перед сбором квартплаты, лучше всего на предпринимателей нажимать. Во многих домах уже и квартиры сданы, жильцы поскорей вселяться хотят…» Сам он при этом прятал глаза, не желая ни одобрять, ни осуждать подобные рассуждения, но остальные почувствовали, что и это немалая смелость — выложить перед подрядчиком главный козырь строительных рабочих. На мгновение словно по волшебству рабочие отделились от подрядчика, сплавив злорадствующие лица во враждебное сплошное кольцо. Хромой поденщик, которого Лайош заметил еще у ящика с бетоном, ухмыльнулся: так пришлось ему по душе, что предприниматели оказались в тисках меж рабочими и жильцами. «Вы что ж, думаете, предприниматель обязан и ущерб возмещать жильцам? — защищал свой авторитет подрядчик. — Стачка — это вещь непредвиденная. За нее никто отвечать не может». Хромой, видно, уже пожалел, что так откровенно выдал свои чувства, и от злорадства перешел к другой крайности. «Предпринимателей прижать не так-то легко, — сказал он. — Как ни пыжатся там в профсоюзах, а предприниматели все равно победят». «Нас это все не касается, — гнул свое подрядчик. — У нас тут всего двое — члены профсоюза, и вообще мы поздно начали…» Люди видели: подрядчику хочется, чтобы работа не останавливалась из-за стачки. «Так-то оно так, только им ведь плевать на это, — подал голос какой-то поденщик. — Нас вон в прошлом году камнями у Римских бань закидали». «Да еще доски как бы не подожгли», — добавил каменщик, который перед этим высказывался от имени строительных рабочих. «Работать — одно, а побитым быть никому неохота, — опять сменил песню хромой и тут же попытался смягчить свою дерзость подобострастной улыбкой: — Вам, господин подрядчик, легко, вам чего не работать: вы, чуть запахнет жареным, ноги в руки — и домой, а нам тут целый день быть». «Ничего невозможного господин подрядчик от вас не требует, — закрыл спор Водал. — Пока можно, будем работать, а нельзя, встанем». Он вынул из карманчика на поясе большие никелированные часы: «Ишь ты, уже полдень».

Рабочие разошлись кто куда со своими свертками. Водал показывал подрядчику, что сделано на фундаменте. Лайош почтительно стоял поодаль, как живое напоминание. Водал время от времени поднимал на него карий свой взгляд и, закончив объяснение, подозвал к себе Лайоша. «Это, господин подрядчик, тот парень, о котором я говорил». Подрядчик взглянул на Лайоша и пожал плечами. «Когда кончится эта дурацкая история, я еще четырех возьму на поденщину. А пока, молодой человек…» И он снова пожал плечами. «Будем надеяться, кончится», — сказал Водал и снова взял Лайоша под локоть, словно давая этим понять и подрядчику, что Лайош теперь член артели. «Спасибо», — пробормотал Лайош, ощутив в пожатии легкое одобрение. Подрядчик ушел в сарай, днем служивший ему конторкой, ночью — спальней рабочим; Водал сел к обедающим, на штабель приготовленных для лесов досок. В свертке у него оказался толстый кусок вареной грудинки и большой ломоть белого хлеба. Нож его, с длинным, до зеркального блеска наточенным лезвием, шел по мясу как бритва. «У тебя, конечно, нынче нет обеда, — обратился он к отошедшему было в сторонку Лайошу. — Садись-ка сюда, на ящик». И он своим чудо-ножом прошел по краюхе, дыхнувшей на Лайоша невыносимо аппетитным запахом. «Стой-ка, перцем посыплю», — и Водал, аккуратно поместив ломтик грудинки на хлеб, сыпанул сверху щепоть красного перца. И, не довольствуясь этим, заботливо придавил перец, чтобы тот лучше впитался в сало. Потом развернул пергаментную бумагу с солеными огурцами и, взяв один, как сигару, двумя пальцами, протянул Лайошу. Тот начал было отнекиваться, но в конце концов принял и огурец, и ломоть хлеба с грудинкой. «А то ведь влетит мне от Маришки, что ты здесь голодаешь», — улыбнулся ему Водал. Лайош стыдливо улыбнулся в ответ. Водал больше не говорил ничего, только резал грудинку на аккуратные дольки. Лайош начинал понимать сестру. Человек этот просто сидел и ел, но от этого все кругом: и штабеля досок, и ящик для бетона — непостижимым образом становилось уютным, домашним. Лайош сидел рядом с Водалом, словно явившийся из Абафалвы родственник, о котором тот до сих пор не слыхал, но который от этого не стал менее желанным гостем. Лайош давно уже справился со своим ломтем, когда Водал защелкнул блестящее лезвие в узкую перламутровую ручку. «А теперь ты уж оставайся тут, — сказал он Лайошу, — вдруг понадобишься, так чтоб был под рукой».

После обеда, едва приступили к работе, со стороны города появилась группа людей. «Постановление несут», — сказал хромой, первым заметивший их. «Какое еще постановление?» — воззрился на него рыхлый черный мужик, носивший с хромым бетон. «Не видишь, что ли, все с палками», — ответил хромой, ставя свой конец носилок на землю. «Быстро, быстро, ребята, хоть этот бок кончим!» — крикнул из канавы Водал. Хромой снова взялся за ручки, но ничего не сказал, лишь ухмыльнулся, оглянувшись на напарника. Теперь и другие заметили подходивших; замерло над ящиком, где мешали бетон, ведро с водой, со скрежетом вонзилась в кучу щебня и осталась в ней лопата. Лишь Водал вместе с каменщиками все еще разравнивал в канаве бетон. Стачечники остановились на дороге возле участка и молча смотрели на рабочих. «Ишь карманы-то у них как оттопырены», — сказал хромой, но никто его шутке не засмеялся. Тут и Водал вылез наверх и подошел к дороге. Лайош потихоньку отодвинулся назад, чтоб его не приняли за рабочего. «Вы что тут делаете?» — крикнул с дороги костлявый рыжий мужик. Все молчали. «Видите», — наконец ответил Водал: надо же было что-то ответить. «Видеть-то видим, да как бы кой-кому об этом не пожалеть! — крикнул рыжий, распаляя себя. — Вы что, не слыхали, что строительные рабочие бастуют?» Старшим, Водалу и другому каменщику, лгать не хотелось; пришлось ответить хромому. «Мы не здешние и такого ничего не слыхали». — «Откуда же вы?» — «Из Сентэндре». — «Раз из Сентэндре, так и газет не читаете?» «Читаем мы, товарищ, да только за прошлую неделю, — выкрикнул хромой, — …в которую абрикосы заворачивают!» Шутка немного смягчила даже пришедших. Некоторые из осажденных попробовали смеяться: может, на том дело и кончится. «Нечего зубы скалить, — остановил их рыжий. — От имени стачечного комитета приказываю вам сейчас же остановить работу». Водал поднял руки и стал развязывать фартук на шее. «Да мы и по-хорошему понимаем, товарищи, — отозвался второй каменщик. — Я тоже член профсоюза». И он бросил свой фартук рядом с фартуком Водала. Толстый серб из Сентэндре, тот, что утром поносил профсоюзных секретарей, швырнул оземь связку железных прутьев, которую напарник его отпустил уже давно. «Чихал я на ваш комитет, — угрюмо сказал он. — Пусть комитет мне кило колбасы пришлет, чтоб семью накормить». К нему подскочили сразу двое, пробуя унять его, пока не дошло до беды. «В общем, не советую вам работать, — угрожающим тоном продолжал рыжий. — Со штрейкбрехерами мы здесь еще быстрее разберемся, чем в городе». «Это называется рабочая солидарность! Постыдились бы!» — крикнул кто-то тощий и маленький из группы пришедших, взывая к совести поденщиков. Рабочие тихо потянулись к штабелям. Кто-то вспомнил о подрядчике, но того уже четверть часа как след простыл. «Хотел бы я посмотреть, что бы он стал делать на нашем месте, — ворчал хромой. — Ишь, нюх что у собаки: три года назад вот так же улизнул». «Есть тут еще где-нибудь стройка?» — спросили с дороги. «Выше, в конце улицы», — ответил за всех Водал. Стачечники двинулись дальше, только рыжий на минуту задержался. «Берегитесь, мы за вами поглядывать будем. Пока!» — добавил он, уходя. «Кол тебе в ухо», — буркнул под нос серб. «Ты что разоряешься? Не правы они, что ли?» — прикрикнул на него каменщик. Лайош повернулся к Водалу: в самом деле, правы они или нет? Но Водал лишь молча подобрал мастерок и бросил его к носилкам. Рабочие, нахмурившись, сгрудились возле сарайчика; ведра, лопаты, носилки валялись, брошенные как попало, под палящим солнцем вокруг канав, словно стачечники все еще стояли на дороге. Все молчали. Бетон тихо затвердевал в деревянном ложе.

Местные вскоре собрались и ушли; остальные решили подождать до утра: вдруг добьется чего-то примирительная комиссия. «Я скажу Маришке, что ты здесь, — уходя, сказал Водал Лайошу. — Как-нибудь позаботимся о тебе, не горюй. А вы уж не забудьте парня ужином покормить», — обернулся он к поденщикам. «Покормим, коли любит пирожные, что в земле растут», — засмеялся хромой и пошел в сарай за картошкой. Лайош вызвался ее чистить. Хромой сунул ему в колени дырявую кастрюлю и предупредил: лучше пусть кожура остается на картошке, чем картошка на кожуре. Неловкие пальцы Лайоша старательно вертели так и сяк молодые мелкие клубни. Чем больше белых шариков стукалось о дно кастрюли, тем увереннее он себя чувствовал: нехитрая эта работа вновь делала его равноправным членом рода человеческого. «Это кто такой?» — спросили сзади. «Водалов родственник», — ответил кто-то, и у Лайоша стало еще теплее на душе. Серб притащил из леса охапку хвороста, другой поденщик, с белесыми усиками на морщинистом, увядшем лице, по которому трудно было сказать, стар он или выглядит рано состарившимся, принес из сарая горшок с жиром. Хромой смастерил перекладину для котла: воткнул в землю две рогатые палки и положил сверху железный прут. На запах жира и лука с соседнего участка явился садовник, мужик далеко за сорок; грубо сработанное лицо его напоминало рожу, какие вырезают на ручке деревянной трости: лоб — бугром, скулы — торчком, нос — сапогом, подбородок — весь в шишках; зато щеки, глаза и рот западали глубокими ямами. Сам же он был мал и жилист; кое-как вытесанную его голову, видно, укрепили на тощем этом теле в шутку или на устрашение детям. «Ну, признавайтесь, что у вас нынче на ужин? — сказал он. — Опять пирожные по-солдатски? Видать, не слыхали по радио новый указ!» «Что за указ?» — спросил кто-то из поденщиков, заранее улыбаясь ответу. «Насчет меню. Нынче утром сказали, что надо есть на ужин. Нашпигованную телячью ножку с французским гарниром». Люди принюхивались к запаху лука, похохатывали. «Ага, чуть не забыл: а на сладкое ореховый торт с клубничным кремом. Что скажешь на это, шеф-повар? А?» — обернулся он к хромому. Тот, взяв с колен Лайоша кастрюлю и ухмыляясь, ссыпал картошку в котел, придумывая достойный ответ. «Да ведь это для тех, дядя Даниель, у кого бюро по продаже недвижимости есть». «Бюро? — засмеялся садовник. — Ты мне лучше не говори про бюро, и так тут намедни шлялся один детектив…» Люди добродушно посмеивались: все знали, что садовник потихоньку занимается посредничеством, продает участки, конкурируя с городскими конторами, и агенты этих контор время от времени пытаются его прищучить. «Картошку, я вижу, у вас не моют, — обернулся он к хромому. — Оно, пожалуй, и правильно: так навару больше…» С картошки он перепрыгнул на Лайоша, которого давно заметил, но ждал, как к нему подобраться. «А этот молодой человек откуда? Поваренком взяли, что ли? Слыхал я, теперь у вас других дел и не будет, кроме как пировать». — «Это как же, дядя Даниель?» — спросил его молодой рабочий. Он и сам прекрасно знал, что к чему, но хотел все же послушать, как Даниель пройдется насчет стачки. «Что — как же? Разве не господа теперь будут известь гасить? А тогда зачем вы бастуете?» — «Зачем? Зачем? — взорвался задетый за больное серб. — Вот и я бы хотел знать зачем». — «Скоро узнаешь. Когда в Сентэндре перед твоим домом остановится кондитерский фургон, в котором взбитые сливки да калачи с изюмом развозят на званые вечера». «Остановится… фургон для покойников», — пыхтел серб, но белые его зубы все же блеснули под нависающими усами. «Вот увидите, — не унимался дядя Даниель, — теперь вас благотворительная кухня будет кормить… Коль не иным чем, так супом из лопуха».

Тем временем поспела картошка в котле; мелкие белые картофелины плавали в красной от перца подливке — такая подливка хлеб любит. У кого была миска, тот наполнял ее и отходил в сторонку, на ящик или на доски; остальные черпали ложками прямо из котла. Один только Даниель не участвовал в трапезе. Он стоял над жующими поденщиками, посасывая трубку, которая время от времени озаряла его лицо в темноте краткой вспышкой неяркого света. «Не верю я в эти стачки, — сказал он задумчиво. — Не стачки нужны здесь». «А что же?» — спросил кто-то из сидящих. «Что-нибудь посильнее, чтоб перевернуло все, как в войну». — «Э, да вы за войну, дядя Даниель?» — поднял голову от миски хромой. «Не важно, за войну я или не за войну, — ответил Даниель. — Но негус, я полагаю, свое дело сделает. Очень уж зачастили сюда денежные людишки, так и ходят, так и вынюхивают, куда свои деньги вложить. Вот увидите, устроит негус войну». — «Тогда ведь и вас разбомбят тут на горе, дядя Даниель». — «За меня вы не бойтесь. Я вон в мировую взял и воспаление слепой кишки получил. Эх, думаю, так вашу, разрежьте мне брюхо один раз — больше оно уж не зарастет. И до сих пор у меня разрыв брюшины находят. Потому я тяжелое не могу подымать». Он потянулся — и тут же схватился за живот, чтоб показать, как больно ему поднимать тяжести. «Это вы, поди, из-за жены сохраняете разрыв-то. Чтоб она не заставила вас белье стирать», — поддел Даниеля хромой. Но тот знал границу, где нужно остановить молодых: «Не до шуток мне, парень. Столько ковыряли у меня в брюхе те коновалы, что инвалидом сделали. Как-нибудь покажу вам». — «А до тех пор вы чем занимались? Поди, и у мамки в пузе уже дела обделывали», — засмеялся старообразный, то ли завидуя, то ли поддразнивая. «Я? Вот ты, парень, — повернулся он к Лайошу, — ты человек новый, скажи, разве я не похож на честного человека?» Все глядели на Лайоша. Сейчас решится — как он будет выглядеть в глазах артели, недотепой или таким человеком, который за словом в карман не полезет. «Похожи-то похожи… коль не глядишь на рожу», — ответил он, смущенной улыбкой прося у старика прощения за крепкую шутку, слышанную еще в деревне. Сидящие у костра засмеялись, одобрительно поглядывая на Водалова родственника. «Ладно чешет», — снисходительно отозвался и Даниель, размышляя над тем, как теперь, побалагурив, восстановить свой авторитет.

«Вот вы, что вы умеете? — сказал он задумчиво. — Цементную кашу мешать? Если б вы хоть день поработали там, где я целых двенадцать лет работал, вы бы в штаны напустили и маму бы стали звать». — «И где же вы работали?» — поинтересовался серб. «Я-то? — Даниель помолчал, тяня время, чтобы придумать ответ поудачнее. — На бойне». «Кожами торговали, поди?» — попытался спасти веселое настроение хромой. «Скот я забивал, по семьдесят-восемьдесят голов в день. Знаете вы, что это такое? В руке у тебя инструмент вроде кайла, и вот идешь с ним от одной скотины к другой. Так насобачился я, что, помню, стукну раз, она брык — и на земле. Ветеринары меня всем гостям показывали, потому что, я как ударю, у нее и рефлекса уж нету». — «Чего нету?» — спросил кто-то, не стеснявшийся показать свое невежество. «Ну, жизни в глазах. Потом хлоп еще раз ее по лбу, для верности, потом втыкаешь туда железный прут, перемешаешь мозги — и живодеры могут шкуру сдирать, а я дальше». Все молчали. «Это что, — сказал серб, — а вот как в Карпатах людей вешали!..» Но рабочие не могли так быстро отрешиться от поразившей воображение картины: шагает с кайлом Даниель, и там, где он проходит, падает на землю мертвый скот. «И что ж они: так и стояли, не бросались на вас?» — «Быки, те иногда бунтовали. А волы да коровы только жались друг к другу». — «Предчувствовали, что ли?» — «Дьявол их знает. Немного вроде как беспокоились». — «И вам их не жалко было?» — «Мне? А им меня жалко было?.. Коров я, правда, долго привыкнуть не мог забивать. Корова как упадет, так молоко под себя выпускает. На молоко это ох как не любил я смотреть. Да потом ничего, привык и к этому». — «А то вот в Карпатах людей вешали…» — снова начал было серб. Остальные, однако, и слушать не желали, у всех перед глазами стояли несчастные, с остекленевшими глазами коровы и вытекающее из вымени молоко. На террасу соседнего дома вынесли радио, там маячили огоньки горящих сигар, двигались люди, доносились обрывки фраз. «А если бы сейчас вам сказали, — заговорил Лайош, — вы бы могли убить?» «Скотину — не мог бы», — ответила тьма над тенями, поднявшими головы к звездам, и Даниель выбил трубку о ладонь.


Утром Лайош ушел к Будайской заставе за мешком; но вещи его оставались еще в двух местах: под утесом Хуняди — смена белья и ботинки, а на Божьей горе — бутылка из-под вина, которую можно было сдать в корчме. К большому его удивлению, бутылки не оказалось на месте. Еще несколько дней назад Лайош был бы сильно удручен и напуган пропажей, а нынче ему стало даже весело. А, пускай хоть все его тайники грабят. Разве не везучий он человек, что его лишь теперь начали выкуривать из его нор, когда у него уже есть хорошее место возле котлов и кастрюль хромого, на мягкой люцерне? Он был сам поражен, как набит у него мешок: он в солдатах столько не таскал на спине. Ничего, зато не будут смотреть на него как на голь перекатную, думал Лайош, шагая с горы.

Но когда он, весь взмокший, прибыл после полудня на улицу Альпар, рабочих там не было. Дождавшись свежего выпуска газеты и узнав, что попытки прийти к соглашению кончились ничем, они разъехались по домам. На участке остался лишь хромой, сторожить цемент и кирпич. «А остальные?» — спросил Лайош. «Домой поехали, тесто бабам месить». — «А вы будете сторожем?» — снова спросил Лайош. «А что, вы, может?» — «Я-то нет», — ответил Лайош, скидывая мешок у сарайчика. Они посмотрели друг на друга. Лайош гадал, не прогонит ли его хромой. Хромой же думал, что он, конечно, не прочь, если есть кто-то, с кем можно шутки шутить, но страсть как не любит, когда он обедает, а ему в рот глядят. Он и так лишь половину поденной платы получит за эти дни, да домой еще надо что-нибудь привезти. Но потом оба вспомнили Водала, и Лайош стал посмелее, а хромой — дружелюбнее. «У вас этот мешок не колбасой набит? — спросил хромой. — То-то славно нам было бы тут». «Ага, вы только хлеба достаньте побольше к колбасе-то», — ответил Лайош. Посмеялись, но оба еще все-таки с подозрением поглядывали друг на друга: как они станут вдвоем сторожить? У соседского участка вдоль изгороди были заросли дикой сливы. Хромой подошел, пощупал ядовито-зеленые ягоды. «Хорошая вещь, — сказал он, — если ешь и думаешь, что это маслины».

Лайош рылся в своем мешке. Много бы он сейчас дал, чтобы чем-нибудь угостить хромого или хоть за ужином не сидеть рядом с голодным видом, будто милостыни дожидаясь. Но он и сам знал, что ничего у него нет, и совсем уже решил к вечеру уйти в город — «перекусить чего-нибудь». И тут Лайош вспомнил про туфли. Он покосился на хромого: на глаз нога у того вроде бы уже, чем у него. «Протяните-ка ногу», — сказал он. «Операцию будете делать?» — ухмылялся тот, жуя сливу и морщась. В детстве столько насмешек вытерпел он из-за своей хромоты, что научился хотя бы из самозащиты посмеиваться над собой. «Да нет, просто вижу я, уже у вас нога, чем у меня». — «Особенно эта, хромая». — «Может, вам подойдут эти туфли?» И Лайош неожиданно вытащил из мешка полуботинок, в который заранее, еще копаясь в мешке, сунул кулак. «А то мне узки», — добавил он. Хромой посмотрел недоверчиво на ярко начищенную туфлю, ожидая какого-то розыгрыша. Но Лайош так невинно-застенчиво смотрел на него, будто не полуботинок, а сердце протягивал. «Ишь ты, какая кожа тонкая, — разглядывал туфли хромой. — Как раз годится известь таскать». Повертел туфлю на руке Лайоша, согнутым пальцем постучал по подошве. «Совсем еще крепкая, — сказал он одобрительно. — Сюда, на носок, заплатку — и хоть за девками в них ухаживай. И пара есть?» И он вскинул голову, готовый расхохотаться: мол, нас на мякине не проведешь. «А как же», — ответил Лайош с достоинством. «Узки вам, говорите?» — «Узки», — расплылся Лайош в улыбке, показывая свою растоптанную ножищу и для пущей наглядности красновато-синюю, обмороженную руку. Тут хромой сдался. Он снял полуботинок с кулака Лайоша и покрутил на костлявой руке. Потом сбросил собственный разлезающийся башмак и — раз-два — сунул ногу в дареный обуток. «Ишь ты, со шнурком даже! — не скрывал он восторга. — Хорошо все-таки, что есть господа на свете». — «Почему?» — «А кто бы тогда шил такие узкие башмаки на такие огромные лапы? Слушай-ка, — перешел он вдруг на „ты“, — как мне их, можно и в Пеште носить или только в Сентэндре, потихоньку?» Лайош, поняв намек, покраснел. «Мне их прежний подрядчик дал», — сказал он, но по глазам видно было, что это неправда. Хромой откинулся на спину и поднял ногу к солнцу. «Кто такую обувь дарит направо-налево, — сказал он весело, — тот тоже мошенник». И, снова сев, еще раз оглядел туфлю.

Кто-то свернул с дороги на участок — это была Маришка. Лайош быстро закрыл мешок и вскочил; хромой, застеснявшись своей разномастной обувки, поджал под себя ногу в новой туфле. «Да сидите, — крикнула Маришка. — Лучше я тоже с вами сяду». И рассмеялась, споткнувшись о не замеченный в люцерне железный прут. Она изо всех сил старалась изобразить веселое и беззаботное настроение, когда шла к ним по высокой траве; длинные оборки, те самые, которые Лайош запомнил еще с горы Гуггер, кокетливо танцевали у нее на груди. «Это моя сестра», — с гордостью сказал Лайош, когда Маришка, приподняв подол шелкового платья, из-под которого белела нижняя юбка, села на люцерну. «Как прикажете величать: сударыня или барышня?» — спросил хромой. «Всего только барышня», — хихикала Маришка, косясь на Лайоша и краснея. «Тогда нижайше прошу меня извинить, барышня, что не сразу вскочил, — неестественным голосом продолжал хромой. — Ногу повредил, знаете ли». «Как? Здесь, на стройке?» — ужаснулась Маришка, радуясь, что не надо смотреть на Лайоша. «Да нет, еще при рождении», — осклабился хромой. Он уже два или три года был женат, но, когда его знакомили с девушками, до сих пор одолевал смущение этой остротой. Маришка и последние слова поняла лишь как шутку, и оборки у нее на груди затряслись еще сильнее. «Стало быть, вы теперь мало что одноногий, так еще к тому же и охромели. Вон нога-то у вас — одна». — «А вторая краденое добро стережет». И хромой подмигнул Лайошу. Теперь и Маришка посмотрела на брата. «Ну как ты, Лайи? Я слыхала, на этой неделе уже не начнете». Произнося «слыхала», она подняла на брата, единственного мужчину в семье, виноватый, такой же, как там, у горы Гуггер, взгляд. Лайош, оценив этот взгляд по достоинству, решил показать, что не сердится. «Господин Водал тебе сказал?.. Господин Водал — садовник, — серьезно объяснил он хромому, — там, где сестра служит». «Вон откуда родство, стало быть, — рассмеялся тот. — А то здесь говорили, Лайи — родственник господину Водалу». Брат с сестрой на мгновение помрачнели. «Иной неродной десятка родных стоит», — отозвался наконец Лайош, глядя под ноги, на люцерну, — сказал так, что Маришка едва удержала благодарные слезы. И рассмеялась уже искренне, с легким сердцем, пододвигая к мужчинам принесенный с собой узелок. «Я сразу разверну, чтобы ты и друга своего угостил. Помнишь, свояк наш говаривал, когда у тетки цыпленок пропадал: кто цыпленка съел, в том цыпленок сидит и помалкивает». — «Уж во мне-то не пикнет, милая барышня», — засмеялся хромой и, пока Маришка раскладывала на ломти хлеба кусочки жареного мяса, незаметно вытащил из-под себя вторую ногу. «Что скажете, выгодно я купил этот башмак?» — спросил он вдруг, хлопнув ладонью по тонкой коже. Маришка слишком много чистила эти шевровые туфли, чтоб не узнать их сразу. Она повернулась к брату; тот сглотнул слюну. «Я ведь сказал, что узки они мне». И все трое, переглянувшись, покатились от хохота.

Целый час они сидели возле сарайчика, беззлобно поддевая друг друга и веселясь от души, когда на участке появилась какая-то дама. «Это ей мы дом строим», — сказал хромой и поднялся, все еще в разных ботинках. Лайош спрятался за его спину: с него никакого спросу. Маришка, как посторонняя, встала чуть поодаль. «Ну что же вы?» — посмотрела на них барыня, смешно всплескивая руками. Была она невысокой и крепкой. Лайош не подумал бы, что все эти доски, щиты, кирпичи, мешки с цементом могли быть собраны в одном месте, чтоб превратиться в дом ради такой вот простоватой на вид женщины. Маришка и та была одета нарядней, чем эта барынька. «Приходили тут товарищи с палками, — ухмылялся хромой, — пришлось нам согласиться с ними. Ваше счастье, что вы не вчера в это время пришли». — «О, так бы я их и испугалась!» Она с такой детской уверенностью произнесла это, что все трое искренне рассмеялись. Но барыня желала знать, что все-таки будет с домом. «И долго это протянется, сказали они что-нибудь?» «Да мы тоже только из газет знаем», — оправдывался хромой. Газету читала и барынька, но никак не могла уяснить, при чем тут она и ее дом. «Вот не думала, что и вы встанете», — сказала она с упреком, будто хромой сыграл какую-то роль в прекращении работы. «Да и нет в этом смысла, — вставила Маришка. — Мы тут с братом как раз говорили: все равно рабочие в накладе останутся…» Ни о чем таком, ясно, они с братом не говорили, но Маришка чувствовала себя как на иголках, пока не дала понять барыне, что она тут не как-нибудь, а по делу пришла к брату. Барыня ее поняла. «И который же ваш брат?» — спросила она. Маришка указала на Лайоша. Барыня осмотрела оборки на платье Мари, ее руки. «У вас место, милая?» — спросила она, выбрав среднее между более грубым «служите» и изысканным «состоите в должности». — «Да, здесь, на Холме роз, у господ»… — «На Холме роз? А скажите, милая, куда вы ходите за покупками?» — «В Кооператив служащих». — «Как вы думаете, они возьмутся сюда доставлять по кредитной книжке?» — «Конечно, возьмутся. У нас барыня просто считает, что лучше покупать самим и расплачиваться наличными». Между ними начался долгий разговор о ценах, о том, что где лучше покупать и где делает покупки Маришкина барыня. Маришка даже провела некую параллель в духе Плутарха, сопоставив бегло характеры барина и барыни.

Мужчинам вскоре надоело стоять молча. Хромой, воспользовавшись моментом, сбросил дареный туфель. Лайош же прислонился к сарайчику и разглядывал женщин. Теперь, когда они были заняты друг другом, по манерам все-таки видно было, кто из них барыня. Маришка стояла неподвижно, а когда барыня говорила что-то шутливое или одобрительное, она слишком старательно трясла грудью. Жесты барыни были сдержанные, но решительные. Ее движения совершались в воздухе, Маришкины же — в какой-то густой и опасно вязкой среде. «Словом, не желаете строить мне дом? — повернулась барыня к Лайошу, когда сняла сливки с Маришкиной науки. — А я к первому ноября отказалась от квартиры, так что, если вы не закончите, на улице окажусь со всем имуществом». Лайош попытался изобразить сочувствие. Но хромой лучше знал, что полагается говорить в таких случаях. «К первому ноября? Где еще ноябрь, барыня? Да мы за месяц не то что построим — как игрушку разукрасим вам дом». И начал рассказывать про какую-то прежнюю стройку в Сентэндре… «Ах, вы меня только так утешаете», — вздохнула барыня, уходя. Лайош, хромой и Маришка молча ждали, когда она скроется из виду; о другом говорить не хотелось, о ней — пока что не смели. «Своевольная, должно быть, бабенка», — сказал, скаля зубы, хромой. «Простовата, — с высоты своего „места“ высказалась и Мари. — Ох, темнеет уже…» Она вдруг поежилась и стала прощаться. Лайошу показалось: внизу, у распятия на углу улицы, кто-то стоит, поджидая ее. «Неплохой мужик этот Водал», — сказал вдруг хромой. Лайош обернулся, но тот стоял спиной и к нему, и к дороге, на которой еще минуту назад качались оборки Мари, и завертывал остатки еды в промасленную бумагу.

На ночь они забрались в сарайчик, сгребли под себя и солому тех, кто уехал домой. «Эх, и баба моя в одиночку сейчас ворочается!» — произнес хромой с долгим, похожим на зевок вздохом, который должен был служить увертюрой к их совместной ночевке. Зевок этот означал: кругом ночь, мы валяемся на соломе в угольно-черной тьме сарая и за все, что здесь нами будет сказано или подумано, не отвечаем, как за сны, что приходят сами, без зова. С этим протяжным полузевком-полувздохом домашнее, человечье тепло вошло в слепые кирпичные стены, принося с собой запах смятых подушек, на которых лежит раскинувшись и не может заснуть одинокая женщина. Лайош и хромой, ворочаясь с боку на бок, почти въявь ощущали щекочущий ноздри бабий, перинный дух. Для хромого, впрочем, как оказалось, образ оставленной дома жены был лишь чем-то вроде пролога к длинной цепи сладострастных картин, разжигал в нем неуемное воображение, и глаза его, широко раскрытые в темноту, видели белые, пышные женские груди, бедра, ноги, разбросанную одежду. После первой фразы хромого Лайош еще мог подумать, что рядом мучается тоской по жене, не находит себе места любящий муж; но то, что он услышал дальше, очень его удивило. Хромой вовсе не отделял свою жену от женщин вообще, от женского пола, который и был для него настоящим, волнующим чудом, и к этому чуду он мог приблизиться, приобщиться только через жену.

«Ты когда-нибудь смотрел на Сенной площади, как там в теннис играют?» — спросил он у Лайоша. Тот уже рассказал ему, как искал заработок на рынке, и хромой теперь пробовал опираться на общие воспоминания. «Бабы там в этом году не в юбках, а в коротких таких штанишечках прыгают. Видел я там одну блондинку: ляжки круглые, крепкие, груди будто два шара. Как она на мяч кинется — вытянулась вся в воздухе, мышцы на ногах струнами, а уж груди — прямо ждешь, лопнет на них тоненькая блузочка. Так и тянет руку подставить… Нет, ей-богу, стоит там иногда поторчать у забора! Эх, и бабе моей лучше было, — начал он, помолчав, опять, — пока я портным был. Вечером, часов в восемь, она уж, бывало, разденется и ждет, когда я к ней заберусь под перину. Что поделаешь, не прожить нынче на портновские заработки. Зимой еще шьешь понемногу старым знакомым, ну а летом только и видишь деньги, если наймешься раствор месить. Но вот ты скажи, что за осел в наших новых картинах девок для съемки подбирает. Господи Иисусе, ноги — спички, груди — кисеты табачные! Ну можно такое терпеть? Распугают всех иностранных гостей. Уж ты мне поверь, для иностранных туристов это самое главное. Коли тот откормленный голландский барин увидит, какие бабы у нас есть, так сразу заинтересуется и хваленым дворцом с короной на Крепостной горе. А костлявых коз кинокомиссия запрещать бы должна как вредных для общественной нравственности. Ведь во всем мире не найдешь таких первоклассных девок, как у нас, в Пеште. Объяви только: требуются девушки сниматься в кино — что тут будет, брат! Вот почему жаль мне, что я не советник в правительстве. Если б я был председателем такого жюри…»

Тут он замолк ненадолго, мысленно вертясь с сантиметром меж талиями и икрами претенденток. Лайош слушал эти речи и старался отодвинуться от хромого. Он был рад, что вопросы соседа не требуют от него ответа. Что бы он противопоставил такому обилию впечатлений? Ведь он, собственно, даже не мог бы с уверенностью сказать, имел ли он вообще дело с женщиной. В детстве, помнится, девчонки постарше раздевали его в амбаре и играли с ним по-всякому. Но сестра узнала об этом и больше не пускала его к ним. Когда он служил у мельника, пожилая служанка брала его несколько раз к себе в постель, но и это было больше так, неизвестно что. Потом была Веронка, да Веронка не позволяла ему самого главного. В солдатах парни болтали про один дом в городе. Лайош как-то долго околачивался возле, но из дому выходили какие-то барышни, и он побоялся просто так, без знакомства, к ним подойти. «А ты видел в кино, как девки плавают голышом в большой такой стеклянной ванне?» — спросил он наконец, чтобы тоже поделиться своими ночными мечтаниями в будайских пещерах. «А, обман это, — отозвался хромой с презрением. — Мелькнули только — и все. Для того лишь картинку повесили, чтоб мужиков заманивать, а ничего там такого и не было. А вот недавно видел я один фильм: баба там одна одевалась, жена какого-то испанца…» Хромой один за другим приводил эпизоды из фильмов, куда более волнующие, чем плавающие в бассейне русалки. Сначала он говорил подробно и с воодушевлением, потом все медленнее, бормоча под нос себе какие-то слова и подолгу задумываясь. «Шикарная была бабенка… Волосы платиновые… А Дайка в „Марше Ракоци“. До чего здоровая женщина…»

Он уснул, а Лайош, не в силах лежать, поднялся и сел на соломе. Он не мог понять, почему у него так теснит грудь от речей хромого. Когда он сам на скамье в Варошмайоре тискал в мечтах розовую ногу барышни, садившейся в автобус, все в нем дрожало горячей и сладкой дрожью. Теперь, от рассказов хромого, ему стало невыносимо грустно. Не то чтобы Лайоша мучили какие-то неприятные мысли — сама жизнь вдруг сгустилась в нем и давила на сердце. Высоко подтянув колени, он прижимался щекой к ним, косясь на дверной проем. Звезды изумленно глядели на него с высоты, словно он вдруг поднялся в гробу. Лайош тихо выбрался из сарая. Далеко внизу сиял город. Во тьме от него ничего не осталось, только окна и фонари, но эти бегущие вдаль, извивающиеся, перепутанные цепочки напоминали о многом: о витринах мясных лавок, о женских чулках, автомобилях, официантах в кафе, о постельном белье, отделанном кружевами, о высоких зданиях, садах с лампионами, высвеченных синеватыми огнями дорожках, вечерних киосках. На крыше какого-то дома мигала и прыгала световая реклама — то гасла, то вспыхивала, словно билось сердце в груди невидимого человека. Лайош подумал о своей механической тележке и о ничтожности этой идеи перед бесконечностью жизни. Достигнет ли он, пусть через много лет, такого, что хоть одна лампа будет гореть для него в этой россыпи земных и небесных огней? Грустный, сидел он над электрическим морем. Но было и нечто завораживающе прекрасное в этой грусти. Душа, переполнившись ею, расправлялась, росла, как грудь от глубокого вздоха.

Так было и в следующие ночи. Лайош едва дожидался момента, когда можно будет выбраться на открытый воздух. Вполуха слушал он переходящее в сон бормотание хромого про девочек на конфирмации и про знаменитых пловчих. Пока тот говорил, Лайошу не хотелось его обижать, но часто он уже на коленях ждал его первого всхрапа, чтобы скорей оказаться на улице. Вокруг в темноте лишь угадывались груды досок и кирпичей; в канавах фундамента твердел, стыл бетон; подальше на высоком столбе над оставшимся здесь с давних времен домиком виноградаря горела единственная в окрестностях лампочка. Порой с дороги слышались шаги какого-нибудь припозднившегося господина или дамочки. Иные насвистывали, напевали, чтоб прогнать страх. Лайош бродил по люцерне, потом, встав на штабеле кирпича, представлял себя то будущим королем этого города, то несчастным, обездоленным рыбаком на прибрежной скале в тридевятом царстве.

Дни меж утром и вечером заполнены были хождением, дремотой, разговорами. Лайош прилежно готовился к новой жизни, жизни строительного рабочего, не желая, чтобы на этой стезе его застигли врасплох. В беседах с хромым он потихоньку выведывал тайны строительного дела, стараясь, чтобы и матяшфёльдский опыт его все-таки не канул во мрак. Старый каменщик и столяр Шкрубек в рассказах его представали солидными, прославленными мастерами (ведь и то сказать: какой-нибудь плохонький мастер не удержится в таком дачном месте); но, расхваливая, например, работу старого столяра, Лайош то и дело вставлял, для сравнения как бы, необходимые ему вопросы: ну а здесь какие будут рамы стоять, да какие ставни пойдут на окна, да чем будут штукатурить стены. Слыша незнакомые понятия — «ролетта», «семпернова»[21], он лишь кивал: ага, мол, конечно, они тоже все это делали. Ниже по улице было несколько недавно построенных вилл. «Слушай, а ты можешь отсюда сказать, какая облицовка вон на том доме?» И когда хромой бросал с презрением, мол, там и видеть нечего, прессованный кирпич, Лайош одобрительно качал головой: дескать, глаз у тебя хороший — и шел, чтобы рассмотреть для себя облицовку. С хромым оказалось нетрудно быть на равных. Никаких особых планов со строительным делом он не связывал, а оборки на платье у Маришки и серьезный, умный взгляд с лихвой обеспечили Лайошу тот ценз требований, которые безработный портняжка, ставший поденщиком, мог предъявить к друзьям. Но из осторожности Лайош не бросил задавать наводящие вопросы. «Ну а склепы тебе приходилось строить? Мы в Матяшфёльде брались и за склепы. На крыше большой такой крест был… А как ты думаешь, господин Водал сможет сам построить плоскую крышу? А теплоизоляцию другие мастера будут делать? В Матяшфёльде тоже другие делали, оно все же надежней. Ты видел, как утеплитель кладут? А террасу чем будут выстилать? Этернитом? Тоже неплохо. А эту железную балку куда господин Водал поставит?» Так из груд материала, громоздившегося у канав и сарая, и из ответов хромого в голове Лайоша строилась вилла: две большие комнаты внизу, из одной деревянная лестница ведет на второй этаж, где еще две комнаты и ванная. К первому этажу примыкают подсобные помещения, над ними — большая, метров на десять, терраса; после ужина господа будут любоваться оттуда освещенной Крепостью и гадать, что это там, вдалеке, за прямая дорога с фонарями — это о шоссе в Матяшфёльд.

Иногда за оградой соседней виллы или напротив, в черешневом саду, появлялся Даниель. Показывая клиентам участки, он всегда был при шляпе и в пиджаке; со своей палкой в руке он походил на какого-нибудь сторожа в парке, не хватало лишь цветной повязки на рукаве. Держа в руке план на прозрачной бумаге, Даниель тыкал туда сломанным ногтем и поминутно оборачивался к идущим за ним господам. Очень почтительно разговаривал он с «евреями», которых поминал у костра, над котелком с вареной картошкой. «Извольте вообразить, ваше превосходительство…» «Ваше превосходительство» у него было каждое второе слово. «Старается старик за свои денежки», — ухмылялся, валяясь в люцерне, хромой. Лайош же из любознательности пристраивался к свите Даниеля. «С осени вон там, на углу, остановка автобуса будет — всего два шага, ваше превосходительство. И венский автобус, я думаю, тоже, извольте вообразить, сюда пустят. А разве это дорога, через занюханную Обуду? Извольте вообразить, совсем ведь другое дело, когда иностранец Будапешт отсюда увидит, а не от погоста да от цыганских хибар. Вот и эти с тонким расчетом здесь строятся, — показывал он на участок, где лежал кверху брюхом хромой. — Девять комнат будет в доме и зимний сад…» И если клиент с недоверием поглядывал на подозрительно маленький фундамент, Даниель тыкал пальцем в Лайоша: «Вот, извольте хоть этого молодого человека спросить. Великолепная будет вилла, полный комфорт, какой-то госсекретарь или кто-то такой строит». Даниель очень заботился о том, чтобы выглядеть в глазах зрителей этаким не испорченным цивилизацией, исконным венгерским крестьянином, который и знать не знает, что такое ложь. «Уж я все напрямик говорю, как есть, уж не извольте сердиться за мою мужицкую прямоту», — вставлял он в свои объяснения фразы, которыми в радиопостановках выражаются неиспорченные и простоватые деревенские старики. Клиенты выслушивали Даниеля и, поковыряв носком ботинка землю, шли восвояси. «Ну что, купили?» — спрашивал Даниеля хромой. «Как же! Тебе легко зубы скалить, лежа на травке. Сам бы попробовал за полчаса столько наврать! Да ведь это такой народ: каждую кочку обнюхает, прежде чем раскошелится». — «Куда выгодней было б и вам кирпичи таскать да бастовать, вот как мы». — «Ну уж нет! — отвечал Даниель. — Если я за год всего-навсего четыре участка продам, мне и тогда расчет есть. Знаете, сколько я за один участок комиссионных получаю? Сто шестьдесят пенге! — гордо сказал он. — И тачку ни разу поднять не приходится — сгреб деньгу в карман, и готово». Оба поденщика взглянули на старика с уважением: сто шестьдесят пенге — деньги невероятные. «В конъюнктуру и я брал по сорок пенге за костюм», — вздохнул хромой. «Вон поглядите-ка: желтый дом на горе, участок семьдесят сажен. Триста пенге мне за него полагалось; да только тот, кто купил, сказал после: и вы, говорит, хотите еще, чтоб я вам комиссионные заплатил? Да ведь я тогда соучастником преступления стану, вы незаконно ведь продажей недвижимости занимаетесь. Ну, тут я разозлился. А вы, спрашиваю, не побаиваетесь переселяться сюда? Окраина все ж таки, место пустынное… И так ему в глаза посмотрел, что один процент он все же мне выложил. Но попомните мое слово, одним процентом ему дело не обойдется». «А эти?» — показал Лайош на их участок. «Эти? — Даниель растянул рот в широкой улыбке, показав желтые редкие зубы. — Эти овечки. Пока они дом свой закончат, у них и подушку утащат из-под головы. Бабенка эта так суетилась, так пыжилась, что она и такое условие ставит, и такое, а сама даже не посмотрела в кадастровой книге, выделен ли участок. Самой и пришлось в городской управе хлопотать насчет всего массива. Вы и понятия не имеете, что это за волокита. А мы себе не давали согласия на раздел, пока не получили сполна всю сумму. Только после этого, через полгода, и взяла она свой участок. А я-то ее нахваливал! Мол, такой умной женщине, как вы, барыня, это дело — раз плюнуть: улыбнетесь тем господам в управе — и готово. Ну и злилась же она на меня… Если б всех господ можно было так же за нос водить, вам бы и бастовать не понадобилось». И еще раз показал желтые свои клыки.

У Лайоша эти слова надолго застряли в мозгу. Барыня являлась на участок каждый второй день. Однажды она привела с собой крепкую, упитанную дочку. Лайош не забыл, что говорил ему маленький человечек, коммунальный рабочий, возле бьющего из трубы фонтана: «Здесь, на горе, постарайтесь себе работу найти, здесь кругом все директора да советники, коли им угодите, рано или поздно пристроят вас на должность». Вот бы попробовать этой барыне угодить — уж так бы поблагодарил он того мужичка за хороший совет. Но пока здесь был хромой, Лайош не решался говорить с барыней, лишь слушал, как тот обнадеживает ее высосанными из пальца вестями о скором конце забастовки. Однако через неделю хромому наскучило сидеть в сторожах, и на несколько дней он уехал-таки к жене, пообещав, что в субботу отдаст Лайошу часть недельного жалованья, раз уж тот сторожит вместо него. Но Лайош сам готов был заплатить тому что-нибудь из тех пяти пенге, что сестра передала ему с Водалом, лишь бы остаться наконец одному. Он хорошо рассмотрел соседний участок, там меж миндальными и абрикосовыми деревьями возвышался господский дом с широкой террасой, где бегала девочка в мягких туфлях и белых коротких штанишках; ниже стоял, окруженный узенькой клумбой с дельфиниумом, домик Даниеля, маленький, как рулевая рубка на дунайских пароходиках; перед домиком, уткнувшись в книгу, сидел сын Даниеля, подросток с веснушчатым длинным лицом, да жена Даниеля, склонившись над корытом, напевала и брызгала мыльной пеной. На дельфиниумы прилетали пчелы с дальнего, уходящего в гору края участка. Домик этот, погруженный в цветы и деревья, в мелькание бабочек и жужжание пчел, вместе с мальчиком, не отрывающим глаз от книжки, прочно завладел сердцем Лайоша. Если б ему жить вот так же в саду, при господской вилле! Дядя Даниель научил бы его обрезать деревья, опрыскивать саженцы по весне; Лайош накупил бы себе книг, как тот малый, и сидел бы, поглядывая на девочку в белых штанишках! Ему хотелось расспросить Даниеля, есть ли уже у новых владельцев садовник, однако он чувствовал, что этими планами пока ни с кем не стоит делиться. Вдруг, скажем, у Даниеля есть знакомый, который как раз ищет место, и Лайош лишь заставит соседа поторопиться. Лучше разузнать это у самой хозяйки.

В первый день он поминутно бегал к дороге, поглядеть, не видать ли барыни. Но та не пришла. Ночью звезды над головой мигали тревожней, чем прежде; в нетерпении им словно бы не сиделось на месте, и они одна за другой срывались с небес, падая где-то далеко за горами. На другой день с утра заглянул Водал; Лайош еле дождался его ухода: не хватало еще, чтобы хозяйка застала их вместе. На обед он отрезал себе только маленький кусочек сала. Если до вечера барыня не придет, значит, ему не удастся уже потолковать с ней с глазу на глаз: завтра вернется хромой, а там и стачка закончится. Он сидел у дороги, когда наконец появилась хозяйка в летнем платье с зеленым бантом. Они жили неподалеку отсюда, в долине, она пришла одетая по-домашнему. Девочка рядом с ней тоже была лишь в сандалиях, в трусиках и майке. Лайош к их приходу навел на участке порядок: бумаги и инструмент каменщиков собрал в отдельный ящик, доски, щиты сложил аккуратными штабелями; только несколько ведер валялось еще на траве: их он решил подобрать, пока барыня будет идти от дороги. Пускай видит, что он не бездельничает даже сейчас, когда нет никакой работы. «Вы что, один?» — дружелюбно спросила барыня и принялась искать какой-то дырчатый кирпич. Она сегодня оплатила счет за две тысячи дырчатого кирпича и за повозку песка, где же все это? Дырчатый кирпич пока что не привозили, и барыню это обеспокоило. «Пойди, детка, с дядей, он покажет тебе наш домик». Подтолкнув девочку к Лайошу, она углубилась в работу, пытаясь разобраться в валяющемся вокруг материале. Подходила к щитам, арматуре, кирпичу, мешкам с цементом, что-то поднимала, разглядывала, будто грязное белье перед стиркой.

Девочка подняла на Лайоша голубые глаза. «А тебя как зовут?» — «Меня — Лайош». — «А где ты живешь?» — «Сейчас — тут». — «Здесь ведь мы будем жить!» Девочка смотрела на Лайоша с сердитым недоумением. «Вы — потом, — сказал Лайош, — а пока я живу здесь». Девочке это трудно было постичь, и она наморщила лоб в поисках приемлемого решения, которое не нарушало бы ее понятий о праве собственности. «Тогда ты будешь жить в этом домике, — она показала на сарайчик, — а мы в большом». — «Это было бы славно, — улыбнулся Лайош, радуясь, что хотя бы ребенку может доверить свою мечту. — Поглядите-ка вон туда… как вас звать-то?» — «Жужика!» — «Жужика… видите вон тот домик?» — «Домик дяди Даниеля?» — «Ну да. Потом мы и здесь насажаем таких же цветов, а на крыше трубу поставим». — «И в голубой цвет покрасим, да?» — обрадовалась Жужика. «Конечно! А окна — в красный». — «Тогда я тоже с тобой буду жить». — «Ладно, а мамаша-то вам разрешит?» — «Мамочка, ты разрешишь мне с Лайошем жить?» — «Конечно, детка», — рассеянно ответила барыня, стоя перед штабелем кирпича и ломая голову над тайнами кубического исчисления. «И еще у нас будет один домашний зверек, — ковал Лайош железо, пока горячо. — Почешешь ему брюшко — а он ка-ак заверещит! Громче, чем петух». «Громче, чем петух? — задумалась девочка. — И чем поросенок?» — «И чем поросенок», — «И чем слон?» — «И чем слон. Показать вам? Подите-ка сюда». Они забрались в сарайчик, и Лайош вытащил из мешка свой будильник. «Это никакой не зверек. Это часы», — с сомнением сказала девочка, опираясь локтями о колено Лайоша. «А вот поглядим, часы ли. Значит, чешем ему брюшко вот так. А теперь слушайте…» — «Господи, что вы там делаете?» — испуганно подняла голову барыня, которую звонок будильника оторвал от подсчетов. «Мамочка, — выскочила Жужика из сарая, — а у Лайоша есть такие часы, которые на самом деле зверек. Им только брюшко нужно почесать». Мать отвела темные волосы девочки от сияющих глаз и поцеловала абрикосово-смуглую крепкую щечку. «Пойдем, мамочка, ты посмотришь».

Барыня сделала несколько шагов, подчиняясь нетерпеливой дочери, но потом, вдруг забыв о ней, остановилась возле железной балки. «Лайош», — подозвала она парня, который вылез вместе с часами из сарая. Будильник лежал у него на ладони, и видно было, что красная его ладонь нисколько не меньше циферблата. «Лайош, вы знаете, сколько это — тридцать четыре центнера железа?» — спросила барыня. «Примерно», — нерешительно сказал Лайош. «Как вы думаете, есть тут столько?» — и она показала на груды железных прутьев и балок. Лайош повертел головой — ему и хотелось выглядеть умным, и боязно было высказывать свое мнение: бог знает, чем это обернется. «В счете стоит тридцать четыре центнера. А мне кажется, тут много меньше. Например, эта балка сколько весит?» Лайош попробовал приподнять балку. «Один, может, два центнера…» — «Но тогда где тридцать четыре?» Она и Лайошу показала цифры на тонкой бумаге. «В фундаменте, в бетоне, железо есть. Арматура», — напомнил без уверенности Лайош: ему тоже казалось, что железа маловато. «Ага, это я не учла… — сказала хозяйка с некоторым облегчением. — Не будут же они мне фальшивые счета присылать. Ведь подрядчик — муж моей двоюродной сестры». И барыня рассказала, что оплачивать она должна только то, что реально ушло на дом, но ей пришлось еще аванс выдать родственнику: у того не было в Пеште кредита и он бы просто не смог начать стройку. «Сами судите: если уж дать заработать кому-то, то в первую очередь вспомнишь про родственника, тем более если он небогат», — доверительно сказала она Лайошу.

Присев возле железной балки, похожей на рельс, они серьезно смотрели друг на друга: хозяйка — желая поделиться своими тревогами с мужчиной, Лайош — видя во взгляде, обращенном к нему за поддержкой, будущую свою судьбу. «Жилье для садовника не думаете строить при доме?» — спросил он охрипшим от волнения голосом, когда, наглядевшись на балку, они наконец поднялись. «Жилье для садовника? — повторила барыня, оторвавшись от своих мыслей. — Хотелось бы, да я и так уже за три тысячи вышла, которые муж разрешил мне истратить. Если придется еще больше в долги влезать, он меня убьет. А что верно, то верно: не будет при доме приличного сада, если садовника не держать». «Не так уж дорого это жилье обойдется. Сколько, например, на тот домик ушло? — Лайош показал на дом Даниеля. — Кирпичей немного да досок из остатков». «Знаю я все это, — вздохнула барыня. — Немного кирпичей да немного досок — и тысячи пенге как не бывало». «А я бы мог предложить одного надежного человека в садовники», — сказал грустно Лайош. «О, это я бы тоже могла, — рассмеялась барыня. — Садовниками в наше время хоть пруд пруди. Но что поделаешь, раз мы небогаты?» Лайош разглядывал носки своих башмаков. Барыня не любила неясности ни в чем, касающемся человеческих отношений, и тут не утерпела, чтоб не спросить: «И кого же вы могли бы мне предложить?..» «Да хоть самого себя», — весь красный, ответил Лайош. «Да ведь у вас и жены нет, — расхохоталась хозяйка. — Вы что же, один хотите быть бездетной супружеской парой?» «К тому бы времени и жена появилась», — пробормотал Лайош, отворачиваясь в смущении. Барыня с веселой доброжелательностью смотрела на этого неуклюжего, но трогательного в своей наивности парня. «Знаете что, Лайош. Если у меня останется тысяча пенге, так и быть, построю я вам домик», — сказала она на прощание. «А зверька возьмем домой?» — толкала Жужика мать. «Как же мы его возьмем? Он дяде Лайошу нужен: он его разбудит, если ночью воры придут… Нет-нет, и не думайте отдавать», — замахала она на Лайоша, который протянул было девочке будильник, этим жестом словно сердце свое, преданное, молящее о защите, намереваясь отдать на вечную службу в богатый и всемогущий дом.

В ту ночь, перед самым рассветом, Лайош проснулся в сарайчике от какого-то шума. Будто кто-то ходил на участке по доскам. Он сел и замер; грабители — подсказывал первый испуг. Но так как шум больше не повторялся, он вспомнил про барыню и подумал, что может сейчас отличиться. «Кто там?» — крикнул он, выскакивая из сарая. Про себя он надеялся, что там никого нет, а если и был кто-то, то удрал. Но прямо возле сарайчика стоял Даниель; у ног его лежало несколько отобранных коротких досок. Увидев ошеломленного Лайоша, он вынул из кармана трубку, нашел спички и, прикрываясь ладонью, закурил. «Вы это, дядя Даниель?» — спросил Лайош, совсем оробев. «Я. Щепок вот искал тут на растопку», — сказал тот, короткими затяжками раскуривая трубку, бросавшую бронзовые блики на угловатые выступы его лица. «Люблю, знаешь ли, бродить ночью, — сказал он тихо. — И не подумаешь, ей-богу, сколько нынче собак, даже в городе: куда ни пойдешь, кругом тявкают. Помню, мальчишкой, когда отец мой батраком был в поместье, я, бывало, заберусь ночью на гору и слушаю, как в деревне собаки лают. Темно было так, что по лаю только и сообразишь, в какой стороне деревня… Ты ведь тоже вроде бы деревенский, а?» — добавил он, помолчав. «Из Абафалвы мы», — послушно ответил Лайош. «На хуторах люди злее», — заметил, сипя трубкой, старик. Лайош молчал, дрожа как осиновый лист. «Ну ладно, пойду ненадолго прилягу, отдых нужен старым костям, — снова заговорил Даниель. — А ты не вякни, гляди, чего барыне. Еще подумает, к вору попала в соседи, — добавил он, подняв палец. — Господа ведь, известно, в бедняке сразу вора чуют. Спокойной ночи!» «Спокойной ночи, дядя Даниель», — ответил Лайош как можно приветливее.

Отобранные Даниелем доски так и остались в траве у сарая, Лайош боялся к ним притронуться. У него промелькнула мысль, что теперь бы он мог хорошо показать себя перед барыней; отозвал бы ее в сторонку: мол, так и так, барыня, остерегайтесь этого Даниеля. Но грубо вырезанная голова старика маячила перед ним, даже когда тот давно ушел к себе, и еще маячила та штука вроде кайла, с которой Даниель шагал от коровы к корове. И когда Лайош снова улегся на солому, это кайло оказалось уже не в руке Даниеля и поднималось не над коровьими лбами на бойне — вздымаясь из каких-то невероятных глубин, оно огромным маятником качалось над покорно застывшим перед ним миром.

Наступивший день принес конец стачки. Первым на стройку пришел, с утренней газетой в руке, Водал. После обеда из Сентэндре подкатили на велосипедах поденщики. Песок и цемент в дощатых ящиках жаждали полных ведер воды; кирпичи, отправившиеся из штабелей кочевать вереницами к дому, звонким стуком откликались на зов оживившегося, улыбчивого мира.


Была уже середина августа; со строительством приходилось спешить, если дом в октябре собирались закончить. Подрядчик, стараясь угодить хозяйке, усердствовал: он поставил на стройку еще одного каменщика, взял несколько новых поденщиков из Сентэндре. Ночью под толевой крышей стоял спертый, тяжелый дух; рабочие быстро перетирали солому в труху и, лежа вповалку на жесткой земле, толкали друг друга, ворочаясь в беспокойном сне. Храп и стоны складывались в целый деревенский оркестр: толстый серб выступал за альта; старообразный редкоусый мужичонка с вечно простуженным носом, который то забивало, то опять вдруг прочищало, был флейтой; из-под самой стены продолжительным взвизгом вырывался надрывный плач скрипки. Человеческая масса вздыхала и охала; то там, то здесь кто-нибудь вскрикивал, говорил во сне. Кто-то умолял жандармов не бить его за коммуну, кто-то ругал собаку, стащившую сало. Лайош ложился у двери, чтобы ночью удобнее было выбираться наружу. Ночи, однако, становились все холоднее. Как ни кутался Лайош в принесенную из дома попону, спустя полчаса, окоченев, он забирался обратно и радовался густому человеческому теплу, если даже толстый зад серба притискивал промерзшее его плечо. Работа тоже давала о себе знать: Лайош по-настоящему не трудился почти с самой весны, и в первые дни после окончания забастовки и звезды в небе, и огни внизу, в ночном городе, словно бы заразились от него неодолимой, тупой усталостью. Они уже не волновали ему кровь, не подбивали на шальные, тоскливые мечтания, а лишь мигали тупо, будто глаза такого же, как он, невыспавшегося, одуревшего от таскания кирпичей поденщика. Утрами каждая мышца в плечах, в спине у лопаток казалась жесткой, одеревеневшей; морщась от боли, Лайош с трудом нагибался, чтоб подставить шею под кран, из которого брали для строительства воду. Хромой плескал холодную воду на его голую спину, Лайош тоже не оставался в долгу, порой они даже затевали потасовку, и Лайош следил, чтобы ненароком не стукнуть, не обидеть хромого.

Они двое вставали первыми; забавно было смотреть, как остальные, протирая глаза, пошатываясь, выстраивались перед краном. Серб набирал полный рот воды, яростно булькал, шумно пропускал ее через зубы, мотал головой, словно внутри голова у него состояла из одних полостей и пустот; затем подставлял под струю толстый затылок, мочил волосы, выпрямлялся, закинув голову назад, и тряс плечами, чтобы вода стекала на спину. На лицо ему попадали только брызги. Другие лили воду не так щедро: редкоусый (которого, хоть он и был женат, за глаза звали не иначе как мерин), тот, например, даже пиджак не скидывал, подходя к крану, и осторожно тер морщинистое лицо о мокрую ладонь. Иной больше всего заботился насчет груди, долго мыл ее, растирал; другой из-за спины у него норовил ухватить воды в пригоршню, чтоб обтереть подмышки; третий старательно елозил пальцем по зубам, и без того белым. Вода лилась, журча без остановки, и, когда последний из умывавшихся отходил от крана, первое ведро было наполнено — можно было нести, готовить раствор.

Лайош подхватывал ведро и весело выплескивал в ящик с песком и цементом. Все ж это было куда лучше — жить среди кирпичей, по-солдатски ровно ложащихся в раствор, чем сидеть у Будайской заставы, в пещере, слушая монотонный шорох ливня, или томиться, внимая сладострастным откровениям хромого, после проведенного в полном безделье дня. Теперь Лайошу пригодились знания, которые он приобрел в сторожах: любой материал ему был знаком, всему он знал должное место; стоило кому-то из каменщиков лишь махнуть ему, он по движению руки догадывался, что тому нужно. Насколько тяжел на подъем и неловок был он в деревне, с лошадьми, или в солдатах, столь же быстр и понятлив здесь, на стройке. Водал, когда ему что-то требовалось, только его и звал: «Лайош, тащи-ка, парень, арматуру сюда», «Лайош, возьми кого-нибудь в помощь, принесите вон ту балку». И, как бы он ни был занят, не забывал бросить ему вместе с просьбой приветливую улыбку.

Хотя эта стройка была для всех них последней в сезоне, работа продвигалась довольно быстро. Хозяйка, являясь к вечеру на участок, всегда находила что-нибудь новое и забрасывала рабочих вопросами. Между балками черного пола, по которым недавно еще прыгала, со страхом глядя вниз, на голую землю, хозяйская дочка, протянулись полосы толя, и Водал терпеливо объяснял барыне насчет теплоизоляции: слой толя, потом слой битума, и так три раза. «Подвал?.. Не нужен сюда подвал, с такой изоляцией вам никакая вода не страшна», — успокаивал он хозяйку, которую какая-то подруга уговаривала устроить подвал под домом. На третий день уже сохли в лесах возведенные стены, и барыня разглядывала каркас из железных прутьев, который Водал с помощью Лайоша собирал рядом с домом на вытоптанной люцерне. Глядя в проект, он соединял прутья: одни были длиннее, другие короче, одни шли вдоль, другие поперек; когда часть каркаса величиной с полкомнаты была готова, ее с громким «раз-два-взяли» подняли на стены. «А доски там зачем?» — спрашивала хозяйка. «А это опалубка, — растолковывал ей Лайош, хотя сам первый раз в жизни их видел. — Она будет держать бетон, которым арматуру зальют. Потому говорят: железобетон», — добавлял он тоном, каким говорил и сам Водал. Лайоша хозяйка понимала лучше, чем подрядчика или каменщиков, и, когда ей что-то казалось не так, она именно его чаще всего отзывала в сторонку. Расспросы ее всегда вели к главному: когда будет готов дом? «И через сколько времени эти доски можно будет снимать? — встревожилась она, выслушав про опалубку. — Через три недели? Этак я никогда не смогу сюда въехать. Нет, не может быть, чтобы так долго». Но и Водал подтвердил: господин инженер не гарантирует, что бетон полностью высохнет меньше чем за три недели. Но пусть барыня не волнуется, хватит здесь работы на это время. В самом деле, леса выросли незаметно, обежали дом, и на другой день хозяйку по положенному наклонно щиту вводили уже на второй этаж. Лайош забежал вперед и протянул руку сверху. Водал осторожно подталкивал барыню сзади, придерживая за талию. Ведра с раствором странствовали теперь между ящиком и лесами, подвешенные на веревке; поденщики, таская кирпич, балансировали, поднимаясь вверх по настилу.

Как-то к вечеру, когда мастерок уже начал задумываться в руках каменщиков, пришла проведать брата Маришка. Рабочие весело звали ее забираться к ним наверх. Обратно ее пришлось поддерживать: у Маришки закружилась голова. Водал посмеивался, глядя, как суетится вокруг нее хромой с еще одним поденщиком. Но когда Маришка благополучно оказалась внизу, он сложил инструмент, быстро умылся и догнал ее возле распятия. Лайош смотрел им вслед, не чувствуя никакой злости. Ему довелось уже видеть и жену Водала: она прибегала к мужу спросить насчет налогового листа. Женщина эта вся состояла из трех шаров: один — живот вместе с задом, второй — грудь, третий — лицо. И этот третий шар весь был в прыщах и пятнах; в самом деле, наверно, мало радости целоваться с такой. Когда стройная фигурка сестры рядом с широкой спиной Водала исчезла за поворотом по направлению к Холму роз, Лайош почувствовал скорее жалость к этим красивым людям, чем возмущение или обиду.

Так строился дом на улице Альпар. В воскресные дни поденщики на велосипедах катили домой, в Сентэндре, а Лайош оставался стеречь кирпичный замок с дырами вместо окон и дверей. Люди, идущие на прогулку в горы, сворачивали на минутку с дороги и, заглянув в пустой проем, достраивали, завершали дом мысленно. Одни злорадствовали, видя полную беззащитность чужого дома, другие находили в нем пищу для собственной мечты о крове. Попадались шумные крикуны, громогласно объяснявшие спутницам внутреннее устройство дома, и всезнайки, которые отщипывали крошки сохнущего раствора меж кирпичами и задумчиво растирали его в пальцах. «Чье же это строительство?» — спрашивали Лайоша. «Господина доктора Эндре Хорвата», — с готовностью отвечал Лайош. Он уже знал имя владельца, хотя самого его себе представлял лишь со слов барыни. Чем выше поднимались стены дома, тем чаще барыня вспоминала про мужа. И тем больше шептались рабочие насчет того, что на строительстве что-то не так. Это бросилось всем в глаза уже во вторую субботу после стачки, когда произошли непонятные вещи с выплатой недельного жалованья. Деньги рабочие должны были получить в два часа; подрядчик вместо себя послал Водала, который все равно на полчаса остался без дела, ожидая, когда можно будет начать бетонировать террасу. Водал вернулся назад весь мокрый от пота: велосипед под тяжелым его телом вилял из стороны в сторону, пока он в душной жаре поднимался вверх по улице. Подрядчик издали почуял, что Водал не привез денег. Выйдя ему навстречу на дорогу, он взял у него письмо, которое женские пальцы сложили очень замысловато, чтоб обеспечить тайну переписки. «Нынче по телефону, видать, денежки нам пришлют», — ухмыльнулся хромой, спуская к ногам Лайоша пустое ведро. Но Лайоша уже звал к себе подрядчик. «Умеете на велосипеде ездить?» — спросил он, красный от выпитого перед обедом пива и от волнения. «А как же», — ответил Лайош, хотя ездить научился недавно, здесь, на улице Альпар, катаясь по вечерам на каком-нибудь из брошенных в траве велосипедов. «Тогда поезжайте к хозяйке и подождите ответа. Да осторожнее: деньги будут лежать в конверте…» Он взглянул на Водала; тот утвердительно кивнул: «Не беспокойтесь, господин подрядчик: все равно что меня бы послали…» «Вот и прекрасно», — сказал тот, вручая Лайошу конверт. «Г-же Хорват», — стояло на нем; ниже значилось название какой-то улицы в Будадёнде[22].

Лайош изо всех сил жал на педали и так стремительно несся с холма, будто был гонцом в каком-то решающем сражении. Или, пожалуй, не совсем так: в стычке между хозяйкой и подрядчиком его занимала своя, особая цель. Не объясняя, зачем ему это, он сразу после стачки попросил Водала определить на глаз количество железа вокруг дома; выходило не больше двадцати — двадцати двух центнеров. Хозяйке, стало быть, пришлось в самом деле оплатить фальшивый счет. Сейчас, когда он мчался к Будадёнде с письмом подрядчика, открытие это стояло у него в горле, как тот огрызок яблока из сказки: того и гляди, выпрыгнет на ухабе. Как и остальные поденщики, он был кровно заинтересован в том, чтоб получить за неделю свои пятнадцать пенге двадцать филлеров; но где-то дальше, за прямым интересом, перед ним вставал домик садовника среди клумб с дельфиниумом, точь-в-точь как у Даниеля, — приближался, плыл к нему, как волшебный корабль, готовый взять его на борт и везти к твердому жалованью. Если он сейчас по секрету расскажет барыне про обман… В Будадёнде его несло вожделение, подобное тому, что властно гонит юношу к девушкам, несла жажда доверить могущественной госпоже известную лишь ему тайну; но вожделение это в то же время теснило ему грудь и заставляло бояться самого себя. «Я поступаю честно… Не след поденщику совать нос в господские дела… Хозяйка… Нехорошо это…» — прыгали в голове у него слова, когда велосипед, попадая на камни, подкидывал седока в воздух.

В маленьком двухквартирном особняке дверь ему открыла какая-то молодая дама. «Целую ручки», — сказал ей Лайош; у нее было чистое овальное лицо, как у девы Марии на иконе. «Со стройки?» — спросила она, произнося слова с еле заметным немецким акцентом. «Письмо у меня от господина подрядчика». «Барыня, письмо вам со стройки», — сказала барышня, открывая дверь в комнату. Сказала не так, как докладывают служанки, а с чуть заметной улыбкой в голосе. Видно было, она знает, что к чему, и довольна, что так быстро обернулась почта за деньгами. «Что, без денежек плохо?» — слышалась в ее тоне насмешка, направленная Лайошу и тем, кто его прислал. «Не так-то просто от них избавиться», — звучало в голосе адресованное уже барыне тайное злорадство. Она заглянула в стеклянную дверь, ведущую в комнату, и Лайош увидел там хозяйку, сидящую за большим столом среди разложенных бумаг и объясняющую что-то бородатому пожилому мужчине. Лайош мужчину узнал: тот уже приходил к ним на стройку. Рабочие потом ворчали: ишь, проверяльщик, все-то ему не так. Теперь бородатый с озабоченным видом разглядывал бумаги. По выражению лиц и позам их видно было, что барыня говорит уже давно, и не просто говорит, а оправдывается, а бородатый, тоже давно, с неодобрением ее слушает. Узнав про письмо, барыня с красными пятнами на шее выскочила в прихожую. «От господина подрядчика? — спросила она, и маленькие серые глаза ее, прежде светившиеся дружелюбием, стали сухими и твердыми, словно камень, и побежали по строчкам с какой-то механической равномерностью, словно у куклы, умеющей двигать зрачками. — Нет, вы только подумайте! Он меня просит, чтоб я не ставила его в дурацкое положение перед рабочими! А он в какое положение ставит меня перед мужем?»

Барыня вернулась в комнату и плотно прикрыла за собой дверь, так что Лайошу не был слышен их разговор. Белокурая барышня стояла в дверях кухни: видно, следила, чтобы поденщик не стянул чего-нибудь из передней. Лайош робко поглядывал на нее. Она показалась ему куда красивее хозяйки. Но если она из господ, то почему зовет хозяйку барыней? «Что сказали на стройке, когда тот рабочий вернулся без денег?» — спросила белокурая, которой надоело стоять молча. «Пока все считают, что должны получить», — уклончиво сказал Лайош. «Только не от барыни. Господин инженер и так ее отругал, что она больше потратила, чем следовало».

Тут через стеклянную дверь Лайоша заметила Жужика. «А часы ты принес?» — выскочила она в переднюю. «Нет, не принес. Наоборот, это я за обещанной куклой пришел, у которой глаза закрываются», — игриво ответил Лайош. Девочка смотрела на него с искренним изумлением. «А я тебе не отдам…» «Тогда я пойду и возьму сам», — не уступал Лайош. Девочку явно ошеломила такая настойчивость, но теперь у нее на лице появилось какое-то строгое, взрослое выражение. «Только вам не разрешается туда ходить…» Лайош пристыженно глянул на барышню. На стене в передней висело большое, в рост человека, зеркало, в нем он мог видеть собственную круглую голову с редкими рыжими волосами и заляпанные известкой штаны. «Почему нельзя?» — рассмеявшись, спросила барышня. Девочка молчала. «Ну, скажи, Жужика, почему нельзя?» Та, сконфуженно улыбаясь, прошептала: «Паркет потому что затопчет». «Смотрите-ка, соображает уже», — смеялась барышня, притягивая к себе девочку, которая смущенно терлась о нее спиной.

«Сколько раз я вам говорил, Эмма: оплачивайте только то, что действительно вложено в дом», — слышался строгий голос бородатого. Жужика, войдя, оставила дверь распахнутой, и барыня теперь снова прикрыла ее. «Я вас, барышня, еще не видал на стройке», — подобострастно сказал Лайош в воцарившейся тишине. «А что, разве там интересно?» — ответила та без враждебности. «В конце той недели у нас „венец“ будет». — «А что это?» — «Когда весь дом до крыши готов». — «Ага, и на самом верху букет цветов ставят. У нас, в Шопронском комитате, тоже есть такой обычай. Барыня уже говорила, угощать будем рабочих. Тогда, наверно, и мне придется туда идти». Лайош все никак не мог поверить, что белокурая не из господ, а из тех, с кем он может разговаривать на равных. «Вы, барышня, здесь как?» — спросил он нерешительно. «Что значит — как?» — «Ну кем, значит? Вы ведь здесь не прислуга?..» Дружелюбное выражение у барышни на лице сменилось досадой; она презрительно смерила Лайоша взглядом. «Прислуга! Господи, что за пошлое слово!» Однако опровержения Лайош не услышал.

Жужика снова нажала ручку двери. «В делах, дорогая Эмма, родственников не существует», — донесся голос бородатого, и Лайош вспомнил про обман с железом; вожделение, владевшее им по пути сюда, вновь обожгло его и заставило, коли уж барыня недоступна, выложить свою тайну этой белокурой барышне. «Барыню-то, бедняжку, как облапошили по неопытности», — сказал он с подобострастной улыбкой, ощущая в спине сладкое, щекотное тепло от совершаемого предательства, от того, что в этом поединке он оказался не с подрядчиком и поденщиками, а с белокурой служанкой. Но на чистом, как у девы Марии, лице он не увидел ничего, что бы вознаградило его за его жертву. «Просто диву даюсь: в чем другом она уж такая практичная. Я и одежду всегда с ней хожу покупать», — только и ответила барышня. «Я бы много чего мог рассказать…» — начал Лайош, понизив со значением Голос. Но прежде чем он успел заикнуться об арматуре, девушку позвали. «Тери!» — крикнула барыня. Теперь он по крайней мере имя ее знал. «Вот хоть этот счет! — донесся из комнаты сердитый бас инженера. — Быть не может, чтобы на дом ушло тридцать четыре центнера железа. И к тому ж не указано, что точно куплено. Вы бы хоть счета мне присылали». Лайош не слышал, что сказала ему хозяйка: сердце его стучало где-то в самых ушах, заглушая другие звуки. С минуту он чувствовал лишь гнев и обиду, что бородатый так обошел его с железом. Но потом в груди неожиданно стало чисто и легко. Словно вдруг миновала, ушла сама собой какая-то грозящая ему опасность.

В конце концов хозяйка и бородатый решили, что выплатят сегодня рабочим лишь половину жалованья. На обороте расписки Лайошу велели поставить свое имя, потом написали, что вместо четырехсот пенге выдано двести. Лайош так стыдился своих корявых, разъезжающихся букв, что даже забыл встревожиться, не притянут ли его потом к ответу за эту подпись. Барыня отсчитала четыре бумажки по пятьдесят пенге и положила их в конверт вместе с письмом. Прежде чем сунуть конверт во внутренний карман куртки, Лайош свободной рукой проверил, не продрана ли там подкладка; деньги пока грели другую руку. Огромная сумма так перепутала все его мысли, что он, уходя, забыл даже бросить взгляд в сторону кухни, где мелькала Тери. Шуршали по мостовой колеса велосипеда; двести пенге, как воспаленная рана, жгли ему грудь возле сердца. Вот бы взять и свернуть сейчас в сторону! Неделю он бы жил как кум королю. Сел бы в какую-нибудь молочную и болтал бы с девушкой в белом переднике, продающей хлеб. Конечно, сначала бы надо было купить одежду. А то сбежать куда-нибудь за море. Или в Россию! Поденщик один говорил, там хорошая сейчас жизнь. Лайош знал, что не повернет руль в сторону и через несколько минут вручит деньги подрядчику, но тем приятнее было мечтать, что мог бы сделать он с этими двумястами пенге. Там, где дорога шла на подъем особенно круто, он слезал с седла и шел пешком, толкая велосипед. Он не спешил — пусть деньги подольше греют ему сердце.

Вдруг Лайош оцепенел и покрылся холодным потом. А что, если нет в конверте двухсот пенге! Может, они нарочно отсчитывали бумажки у него на глазах, а сами одну купюру оставили у себя в кулаке? Видывал он, как такое проделывали бродячие циркачи. Если пятидесяти пенге не хватит, значит, сам бог решил за него — с остальными придется сбежать. Лайош неуклюже сунул руку в карман; пальцы его поначалу ничего не нащупали рядом с блокнотом. От испуга он чуть не вырвал карман вместе с подкладкой. Но потом рука сразу нашла бумагу. Простой синий конверт не был заклеен. Лайош пересчитал деньги, потом прочел и письмо. «Уважаемый Имре, вы хотите прижать меня к стенке своими рабочими. Но на что прикажете ссылаться мне? До сего дня вы меня заставили выплатить по счетам и жалованья по крайней мере на две тысячи больше, чем вложено в дом». Мимо прошел трубочист, Лайош заметил его в последний момент и так испугался его черных щеток, что засунул письмо в карман как попало. И лишь потом, сидя на велосипеде и одной рукой держа руль, другой расправил конверт.

Время шло к вечеру. Рабочие, в субботние дни кончавшие работу в два часа, чтобы к ужину добраться домой, давно уже сидели или лежали в тени за сарайчиком. Когда Лайош подъехал к участку, некоторые поднялись, глядя из-под ладони, как он слезает с велосипеда, другие позвали подрядчика, который одиноко потел в сарайчике. Лайош издали протянул ему конверт. Подрядчик со страхом смотрел парню в лицо, словно в глазах читать было легче, чем на бумаге. Первым делом он торопливо сосчитал деньги, мусоля толстые пальцы, на которых грубые, жесткие ногти и пухлые подушечки на фалангах сочетались, как скупость натуры и ненасытная тяга к наслаждениям. Когда купюры были надежно зажаты в кулаке, он пробежал глазами письмо. Лайош ждал, что станет делать подрядчик. «Водал, сколько полагается за неделю?» — спросил тот, роясь в бумажнике. «Около двухсот сорока пенге». Подрядчик вытащил две двадцатки. «Видно, туго у них с деньгами, — сказал он, презрительно кривя губы. — На будущей неделе я не стану свои добавлять». Люди молчали; Лайошу же сладостное и греховное чувство, все еще волнами поднимавшееся в душе, подсказывало, что железом, видно, дело не ограничилось — подрядчик и с жалованьем надувает хозяйку.

Деньги наконец оказались в потертых бумажниках, и поденщики пустились в долгий путь домой, за который вознаградят себя воскресным сном. К понедельнику мрачные мысли немного рассеялись. Много надо перетаскать раствора и уложить кирпичей, пока не придет суббота и с нею — выплата жалованья. Но в понедельник хозяйка пришла на строительство с бородатым, и они вдвоем переписали весь материал. Рабочие носили воду, поднимали раствор на веревках, клали бетон, но в то же время запоминали то, что говорили хозяйка и инженер, и в обед у них сложилась полная картина. Один слышал: «Этого песка хорошо если на два дня хватит». Второй: «На крышу десять-двенадцать центнеров надо железа». Третий: «За кладку и так уже переплачено». Хромому сказано было: «Господина подрядчика, как появится, пришлите в контору к господину инженеру». Подрядчик появился на стройке в конце обеда. Несколько человек, злорадствуя про себя, тут же столпились вокруг, остальные расположились поодаль, зрителями, готовыми наблюдать. «Утром здесь бородатый с хозяйкой был», — начал один. Подрядчик отмечал что-то у себя в блокноте. «Ну и как, не упал он с лесов?» — спросил он после некоторого молчания, исподлобья взглянув на рабочих, толпившихся вокруг его столика. Те вежливо посмеялись, посматривая друг на друга: кто следующий. «Все записали: песок, щебенку, известь, кирпич, железо, цемент, даже те три доски, из которых навес над сортиром сколочен». Подрядчик с головой ушел в блокнот. «По мне — пусть записывают». Водал, скручивавший цигарку на ящике из-под раствора, бросил взгляд на пештского каменщика, сидевшего у его ног. «Уж так считали, так считали», — сказал сзади молодой поденщик, который слышал, что за кладку уже переплачено. «И пускай считают, — с воинственным видом встал подрядчик из-за стола. — Они думают, наверно, что кирпичные работы можно сделать за те деньги, какие они там высчитали. Вы сами видели, сколько бетона ушло на фундамент». Насчет бетона все считали, что ушло его действительно много, и покивали, соглашаясь с подрядчиком. Тот совсем осмелел: «На бумаге работа ни черта, конечно, не стоит, а тебе приходится соглашаться: чего не наобещаешь, по нынешним-то временам, чтобы подряд получить. А как выяснится, что из ничего чего не построишь, так и начинается сразу: вор, растратчик, мошенник…» Довод был убедительный. «И благочинный денежки любит», — сказал серб. «Вас, господин подрядчик, на отчет вызывают, — выкинул последнюю карту хромой. — Строго-настрого велел господин инженер: „Как только явится, тут же пошлите ко мне в контору“. Так что я вот передаю…» Но подрядчик чувствовал себя в седле. «Пойду, когда захочу. Постыдились бы родственнику такие приказы передавать. Если отец мой бедняком был, так я на задних лапках ходить перед ними обязан за то, что в родню к ним попал?» Последние слова никакого отношения к делу не имели, но должны были повлиять на общественное мнение. Подрядчик знал, что и как говорить поденщикам. «Вы-то знаете ведь, сколько мы с женой спину гнем, сколько трудимся — не меньше, чем вы или другие бедняки. Меня им из моего домика не удастся выгнать, сильно тут просчитался господин инженер. И вообще, у меня тоже голова на плечах есть, я свой дом на младшего брата записал». Такая предусмотрительность окончательно покорила поденщиков. «Тогда они на вас, господин подрядчик, много не заработают», — ухмыльнулся хромой. «Пускай раскошеливаются, коли вилла нужна», — сказал редкоусый и нагнулся к носилкам с раствором. Работа возобновилась; подрядчик бродил по участку еще час или два и, уходя, громко сказал Водалу: «Ну, я пошел, чтоб домой успеть с пятичасовым». Это значило, что ему наплевать на приказы господина инженера.

На другой день он вообще не появился на стройке. Рабочие, подавленные, притихли: они-то рассчитывали по крайней мере еще на четыре недели работы, а теперь сидят на этой богом проклятой стройке, без хозяина, проедают деньги и не знают, что будет завтра. После работы один из пештских каменщиков не пошел домой, остался с поденщиками жарить сало на костре. Водал тоже был здесь, из-за Маришки, хозяева которой куда-то уехали на несколько дней. Все понимали: нынче вечером будет что-то вроде совета. Главный разговор начал все тот же Даниель, зашедший на огонек костра. Выйдя из темноты, он встал за спиной у хромого, выстругивавшего прутик, насаживать сало. Среди сидящих и лежащих — вокруг огня темных фигур, у которых колеблющееся пламя высвечивало то поднятое колено, то отливающий медью нос, то откинутую в сторону руку, лишь он один, стоящий, весь был темен и неподвижен. «Что, правоверные, правду ли говорят, что теперь вы двойное жалованье станете получать? Говорят, большой спор идет у господ: каждый хочет надбавку платить», — начал он в обычном своем тоне. Одна-две тени хмыкнули — не то смех это был, не то возглас досады.

«Нынче и носа не показал господин подрядчик», — поспешил выложить новость чей-то голос. «А барыня-то так с ним хотела потолковать. Дьявол их знает, кто из них прав», — подлил масла в огонь редкоусый. «Кто чужие денежки сумеет присвоить, тот, значит, и прав», — мудро заметил Даниель. «Стало быть, все правы, один только я не прав», — разозлился вдруг серб. «А что, — покивал Даниель. — Сядут вот родственнички рядком, потолкуют и скажут: и чего мы спорим из-за паршивых двух-трех тыщ пенге? Отдадим-ка их лучше нашим братьям из Сентэндре». «Знаете, сказал бы я все-таки кое-что про этого вашего подрядчика, — вступил в разговор каменщик, который жил в Пеште и в артели был посторонний. — Что это за подрядчик, который даже щиты для лесов взаймы где-то берет? Видно, никогда не строил двухэтажных домов». «Но-но, ты-то в этом много ли понимаешь?» — взыграл вдруг в душе у хромого сентэндрейский патриотизм. «Это уж точно», — поддержал его серб. Но каменщика задело за живое. «А вы этого белобрысого не выгораживайте. Такой клоп, коли изголодался, так присосется, что три года будет кровь пить. Думаете, с поставщиком они не были вот так? — и он протянул к огню сцепленные указательные пальцы. — А вообще-то мне наплевать. Мне никого не жалко, у кого рояль дома есть. Только не пойму я, зачем было брать подрядчика из Сентэндре?» «Родня он ей, — тихо заметил Лайош. — Пускай, мол, лучше родственник заработает, чем чужой».

Лайош стоял позади всех, рядом с сестрой. Маришка положила руку ему на плечо, но глазами ласкала Водала, который, задумавшись, стоял напротив, почти не прислушиваясь к разговору. Рабочим объяснение Лайоша не понравилось. Родня? Ну и что из того, что родня: для господ это не такое уж важное дело. Но все молчали, ожидая, не придет ли кому в голову какой-нибудь хороший ответ. «А-а, родня? — сказал Даниель. — Я вот что тебе скажу: коли ты этот сортир наполнишь вдвое дешевле, чем я, то ты им и родня. Подрядчик им достался дешево — вот он и родня. А тот теперь про себя кумекает: коли они на мне по-родственному сэкономили, так я у них по-родственному кое-что украду». «Все равно, он у них четыреста пенге требовал для рабочих за неделю, а нам платил всего двести сорок», — упрямо сказал Лайош, обиженный шуткой насчет сортира и еще больше общим смехом. «Верно. Вор этот подрядчик, Я своими глазами видел, как его жена на пасху салат покупала, — взорвался серб, словно сто шестьдесят пенге были взяты из его кармана. — Я на пасху салат еще и близко не видел, а он тут морочит голову, какой он бедный да несчастный. Вот я пошлю к нему четырех своих сыновей на обед в воскресенье». «Мало мы разве заработали с господином подрядчиком?» — вдруг напал на него хромой, которому чувство преданности, видно, было не чуждо. Лайош еще не видел его таким разъяренным. «Что же, он загнуться должен на этом строительстве? — кипел он, вытаскивая сало из огня. — Если он погорит, то и нам не видать больше работы. Для нас, чем больше он из господ вытянет, тем лучше. А там, где нечего взять, все равно ничего не возьмешь».

Он отрезал от сала ломтик и на пропитанном горячим жиром кусочке хлеба послал его Маришке. «Примите, Маришка, от рыцаря с сильно красивыми ногами». Все теперь смотрели на Маришку, которая шагнула за угощеньем в свет костра и откусывала хлеб, держа ладошку ковшичком под салом, чтоб жир не капнул на оборки на груди. «Пора, пожалуй, нам домой, Маришка», — сказал Водал, приревновав ее на миг ко множеству молодых глаз, устремленных на нее. «Ой, и верно», — встрепенулась та, сама немного возбужденная этими взглядами, и на прощанье кокетливо потрепала Лайоша по щеке. «Адью, братик», — сказала она, подражая своей барыне. Рабочие с завистью глядели в темноту, поглотившую ее и Водала. «Сам благочинный был до баб большой охотник», — пробормотал серб, потом вдруг взглянул на Лайоша и, сообразив, что сказал не то, тихонько исчез куда-то. «Так что вот так, правоверные, — нарушил Даниель неловкую тишину, — самое лучшее для вас помалкивать, а в субботу требовать свое. Мы работали? Работали! Жрать надо? Надо! Так отдайте нам наши деньги! Вот так, все вместе, хором, как по радио…»

Но Лайош этого уже не слышал. Те прозвучавшие невзначай слова заставили не только серба, но и его убраться подальше от костра. Он ушел к ельнику, на верхний край участка, и сел там на камень, повесив голову, тоскливо думая про незадачливую свою молодую жизнь. «Бедная Маришка», — пожаловался он луне, но белокурое чистое светило напомнило ему о барышне, служанке Хорватов. Зовут ее Тери, она из Шопронского комитата и говорит с небольшим немецким акцентом. Наверно, только в Пеште выучилась венгерскому. Лайош долго размышлял над этим. На крыше Даниелева домика появилась кошка, выгнула круто спину и мяукнула, словно решив принять участие в разговоре. Эх, домик садовника!.. Как плыл бы с ними под луной такой вот домик, окруженный цветочными клумбами!

Назавтра на возведенных стенах появился букет из красных бумажных цветов, а еще через день отпраздновали «венец». Враждующие стороны заключили по случаю праздника перемирие. Подрядчик и хозяйка стояли рядом у кирпичного очага и мирно, по-родственному беседовали. На угощение барыня не поскупилась: из пештского ресторана в двух больших медных кастрюлях принесен был гуляш с галушками. С угощением прибыл повар в высоком белом колпаке, он стоял у очага, помешивая красную от перца жирную массу, чтобы гуляш не пригорел. Возле стены сарайчика выстроились три оплетенные бутыли с вином; на ящике громоздилась посуда, в том числе взятые взаймы у Даниеля цветастые миски и толстые граненые стаканы. Барыня и Маришку спросила через Лайоша, не согласится ли та помочь им, раз ее хозяева уехали. Маришка принесла с собой длинный белый фартук и, повязав его, помогала повару разливать гуляш в миски. Тери была тоже тут; просовывая меж мужчинами худую белую руку и плечо, она ставила миску на стол, в то время как вторая ее рука с горячей жижей покачивалась над втянутой в плечи головой жертвы. Столом служили нетесаные доски, положенные на бочки и ящики; когда чьи-нибудь тяжелые локти грузно опускались на стол рядом с поданным гуляшом, миски на другом конце кренились и подпрыгивали на досках.

Лайош вызвался помочь сестре и тоже носил по две миски от очага к столу. Миски были наполнены до краев, земля на участке была неровная, и пальцы Лайоша то и дело окунались в красную жижу. «Э, я ведь холодец из копыт не заказывал!» — кричал ему хромой. «Ах, как же вы несете, Лайош!» — подскочила к нему Тери и отняла миски. Обнаженный, почти невесомый локоть ее на мгновенье лег на его руку. «Идите разливайте лучше вино», — толкнула она его, пробегая обратно, и Лайош покорно взял тяжелую пузатую бутыль. Хозяйка сидела во главе стола с двумя подругами, которые пришли посмотреть на рабочих, но сами тоже охотно крошили мягкий хлеб в цветастые Даниелевы миски с гуляшом. «Садитесь-ка, Маришка, угощайте лучше соседей», — сказала хозяйка, и Маришка с трудом втиснулась рядом с хромым. «Добавьте-ка мастеру галушек». Барыня показала Тери на серба. Тот в самом деле ел и никак не мог наесться. Густые усы его покрыты были красным жиром, двойной подбородок двигался без остановки, глаза ненасытно бегали по сторонам. Многих, однако, присутствие трех барынь смущало. «Спасибо, я уже сыт», — сказал хромой, отказываясь от добавки. Водал, тот вообще оставил в миске половину гуляша, а Маришка только ложку испачкала зря. Ей и запаха было вполне достаточно.

Когда все были обеспечены и едой, и питьем, барыня усадила за стол и Тери с Лайошем. «Надеюсь, эту тарелку, Лайош, не вы сюда несли?» — шутила Тери, погружая ложку в гуляш. «Покажите-ка ногти. Смотрите-ка, почти уже чистые», — и она двумя своими худыми пальцами приподняла красную Лайошеву лапу. Ела она очень аккуратно. Лишь кончики пальцев у нее были чуть-чуть огрубевшими от мытья посуды, а в остальном она вся была как настоящая дама из господ. Ложка вспархивала к ее губам узким кончиком, и словно легкий ветерок втягивал гуляш с ложки в рот. Она знала, что рабочие посматривают на нее поверх граненых стаканов, и, хотя за столом сидели люди из самых простых, с которыми она никогда не согласилась бы иметь ничего общего, все-таки взгляды их не могли ее не волновать: она, собственно, и до беседы с Лайошем снизошла, пожалуй, затем, чтоб те, кто подальше, могли наблюдать, как оживляется и хорошеет во время разговора ее лицо. «Это здесь все мастеровые или поденщики?» — спросила она Лайоша. «Есть и такие, и сякие, — ответил он. — Вон тот, который встает, — бетонщик». «Да?» — взглянула Терн на Водала. «Он вообще-то садовник на улице Агнеш». — «Он что, женатый?» — спросила Тери. «Женат». — «Жаль. Он здесь самый симпатичный… Ну а вы?» — «Я неженатый». — «Еще бы! Я спрашиваю, вы тоже мастеровой?»

К счастью, Водал в этот момент встал, и Лайошу можно было не отвечать. «А та женщина — она кто?» — спросила Тери, пока Водал от имени рабочих благодарил и за работу, и за угощение и сожалел, что сам хозяин в отъезде и не может праздновать вместе с ними. «Вот та? Вы разве не знаете? Это моя сестра», — гордо ответил Лайош. «Да? — с интересом посмотрела на него Тери. — Красивая женщина, я бы и не подумала, что она ваша сестра. Лицо у нее какое-то грустное. Вы тоже бываете грустным?» — поинтересовалась она с улыбкой, будто ей смешно было даже предположить, что человек с такими огромными руками может испытывать грусть. «…Так что от души благодарим присутствующую здесь уважаемую его супругу за доброту ко всем нам и просим, чтобы она и дальше относилась к нам так же хорошо», — без всякого ораторского пафоса, но с искренней теплотой в голосе закончил Водал свой тост. Громкая здравица вспугнула воробьев на деревьях. Даже серб что-то проревел с угрюмым видом: мол, черт с ней, пусть здравствует, коли вина дает. Хозяйка чокнулась с рабочими, по очереди подходившими к ней; на обратном пути они чокались и между собой. «Ваше здоровье, Маришка!» — протянул Водал над плечом хромого свой стакан, словно только сейчас ее заметил. Подругам барыни праздник явно уже наскучил. «Да-да, и людей не будем стеснять, пусть веселятся», — сказала хозяйка. Белый колпак повара исчез уже давно вместе с медными кастрюлями, теперь и дамы стали выбираться из-за стола. Тери возле сарая, присев, укладывала в корзину посуду. Лайош подошел помочь. «Вы уже домой?» — сказал он. «Приходится… А что? Вам разве жалко?» — спросила Тери, забавляясь про себя, что у Лайоша к ней могут быть какие-то чувства. «Сейчас только и начнется настоящее веселье…» — «Ах, что поделаешь», — шутливо-жалобным голосом ответила девушка, вешая корзину на локоть. «Может, помочь вам отнести корзину?» — предложил осмелевший от трех стаканов выпитого вина Лайош. «Избави бог: еще разобьете. Ступайте лучше веселитесь…» Лайош с тоской смотрел, как уплывало вниз по улице волшебное видение. Он даже не успел спросить, придет ли она сюда еще.

С уходом господ веселье в самом деле достигло полного накала. В общении меж пузатыми бутылями и кирпично-красными от перца глотками исчезла всякая церемонность. Губы и языки отяжелели от вина, но светлая жидкость не давала им отдохнуть: поблескивая в черных пещерах душ, она бродила там, щекотала, подмывала смеяться и кричать, даже когда пьющий отрывался на какое-то время от стакана. Бутыли перенесли уже на стол и наливали тут же, размашисто наклоняя их, хмелея от выплеснутого вина не меньше, чем от попавшего в рот. Те, кому не о чем было говорить, пьянели скорей других. Серб положил голову на стол, на локоть, и потихоньку сосал и сосал вино, наклоняя стакан к губам. Он вовсе ничего не говорил, лишь время от времени испускал из груди странный, низкий, печальный звук: э-э, о-о, ай-яй-яй, а-а, — не то отдуваясь, не то пытаясь таким способом проветрить какие-то глухие пустоты в своей душе. Мужик, которого звали мерином, облизывал жидкие усы, время от времени выпрямлялся, выбрасывая в воздух руку и — гей! — молодецки щелкал двумя пальцами, а потом снова увядал надолго. На том конце стола, где собрался народ почище, пытались развлекаться более осмысленно. Водал все уговаривал хромого спеть. Тому, однако, уже и голос плохо подчинялся, не только глаза. «Коль весна, пускай весна», — вопил он песню матяшфёльдского монтера, но так, что Маришка, хохоча, затыкала уши, а Даниель, который после ухода господ присоединился к застолью, лишь рукой на него махал: «Труба иерихонская все равно громче может». Стакан совсем утонул в его узловатых пальцах, он сумрачно глядел на Водала, который, тоже немного опьянев, повернулся к Маришке и что-то тихонько напевал ей. «У тебя, гляжу я, та же беда, что у меня, — сказал Даниель. — Из всех частей тела скорей всего жена состарилась».

Лайош сидел на краю скамьи, на месте Тери, там, где ушедшие подруги барыни оставили свободное место. Вино он никогда особо не любил, но сейчас все наливал и наливал себе. Ему было приятно, что вот он сидит один против этой огромной бутыли и пьет, как пьют самостоятельные, усатые мужики, когда им грудь терзает сердечная кручина. Это было совсем не то, что в Чертовой долине с тем, синемордым. Ладно, пускай он не мастеровой, пускай всего только поденщик, но мир еще увидит, ей-богу, на что способен этот поденщик. Ему хотелось забраться куда-нибудь повыше и потолковать с миром — с Миром, — рассказать, кто он такой, Лайош Ковач. Пошатываясь, он вошел в дом и, встав на четвереньки, влез по настилу на второй этаж. Звезды грустно следили сверху за веселящимися рабочими, бескровная луна выбирала место, где бы упасть без чувств. «Эх, господи всемогущий», — вздохнул тяжело Лайош и сел в проем будущей двери на будущую террасу, свесив ноги в Мироздание. Внизу что-то шуршало; он глянул вниз: за углом дома, прижавшись к стене, стояла женщина, подглядывая оттуда за рабочими. Несколько человек уже валялось возле стола; другие, держась еще на ногах, искали, где прилечь. Только Водал еще удерживал вокруг себя остатки разбитой армии. Даниель со стаканом в узловатых пальцах, хромой и пештский каменщик о чем-то спорили, наваливаясь друг на друга, Маришка же время от времени поднимала два пальца, так, она видела, делали в театре, и, сама захмелевшая, щелкала, глядя на Водала. Лайош вдруг понял, кто стоит внизу, словно сама ненависть, повязанная в бабий платок, и у него сердце стеснило от жалости к Маришке и вообще к миру. В субботу, на следующий день после «венца», хозяйка отказалась вообще выплачивать жалованье. Они с инженером все переписали и подсчитали, и вышло, что подрядчик взял у нее уже по меньшей мере на две тысячи пенге больше, чем вложил в дом; пока он полностью не отчитается за эти деньги, никаких выплат не будет, покупать новые материалы тоже можно лишь по особому разрешению. Рабочие еще не совсем пришли в себя от выпитого; серба подобрали утром в леске: сунув голову под куст, он яростно храпел и скреб во сне щетинистые щеки и волосатую грудь. Похмелье действовало на людей, как вода на порох: в поникших головах с трудом копилась такая нужная сейчас решительность. Рабочие стояли, привалившись к стене сарайчика, не зная, что теперь будет. Хозяйка на этот раз не писала письмо подрядчику, а на словах передала с Водалом свои аргументы: пускай рабочие тоже знают. Подрядчик, выслушав Водала, побагровел. «Деньги, наверно, кончились, вот и хотят все на других свалить. Ну ничего, она дождется, я в суд на нее подам за клевету. Вы все свидетели, как она меня оскорбила». Свидетели уныло смотрели в землю. «Так отчитайтесь перед ними, и все, господин подрядчик. Господа грызутся, а бедняки в накладе остаются», — подал голос пештский каменщик, который и на прошлом совете у костра возглавлял оппозицию. «Нас ведь вы, господин подрядчик, наняли», — мрачно сказал кто-то из поденщиков. Артель молчала; подрядчик, однако, видел, что и в нерешительности своей они сердиты больше на того, кто ближе. «Нельзя же вас на воскресенье без денег оставить. Пойду к поставщику, буду просить взаймы», — заявил он, поняв, что повернуть дело в свою пользу ему не удастся. «Только вернитесь, господин подрядчик, а то ведь мы к вечеру тоже будем в Сентэндре», — крикнул вдогонку серб.

Эти слова ли подействовали или подрядчик в самом деле отправился добывать деньги, но через полтора часа он был уже на месте. «Вы не представляете, — отдувался он, — что мне пришлось вытерпеть. Они меня и там оговорили, заказы не велели у меня принимать. Только все равно, не могу же я своих людей без денег отправить домой. Я и сам бедный человек, я знаю, что это такое — в субботу к жене явиться и сказать, мол, нету денег». В конце концов из его длинной речи выяснилось: поставщик дал ему взаймы сто пенге, и половину жалованья получат все. Рабочие, ворча, разбрелись по стройке, но, когда над расчетной тетрадью зазвенели серебряные монеты, они друг за другом потянулись к столу, а потом, почесав в затылках и ничего умного не придумав, сели на пыльные велосипеды и укатили.

Последним «причаститься» подошел Лайош. После «венца» он тоже чувствовал себя как сонная муха, хотя не по той причине, что другие. В истории с жалованьем его больше всего заботило, Водала ли пошлют к барыне и нужен ли будет новый гонец, если Водал, как в прошлую субботу, вернется ни с чем. Когда оказалось, что гонец не нужен, он ушел в дом, подальше от остальных, и мрачно сидел там на настеленном до половины черном полу. «А вы мастеровой или поденщик?» — спросила Тери, и красный жир на бледных ее губах выглядел словно лепесток розы. Нет, никогда не простит он крестной, что не отдала она его учиться какому-нибудь ремеслу. Что ему эти полхольда виноградника? Окапывай, подвязывай всю жизнь. А выучился бы он на мастера — сейчас продал бы виноградник и завел собственное дело. Сапожную мастерскую, например, или кондитерскую — такое что-нибудь, чтоб можно было с небольшими средствами начать. Как было бы здорово, если бы он ответил Тери: хочу я лавку где-нибудь здесь открыть, торговать мороженым. Вы бы ко мне не пошли в помощницы? К ее-то коже белый бы передник с наколкой, и на щеках у нее еще красивей играл бы легкий румянец, когда подавала бы клиентам мороженое с малиновым сиропом.

Так и сидел он, погрузившись в горькие думы, на черном полу, когда в дверной проем заскочил, озираясь и спотыкаясь о балки, мальчишка, сын сапожника, к которому Лайош намедни ходил чинить отваливающиеся подошвы, и шепотом сказал, что какая-то женщина ждет Лайоша тут неподалеку, на углу возле мастерской, и больше никому об этом не велела говорить. Лайош торопливо натянул пиджак и уже по дороге попытался разгладить ладонью воротник рубашки и вытереть носки башмаков о штанины. Мальчишка бежал чуть впереди и отвечал Лайошу на бегу. Да, молодая. Белокурая ли? Точно, белокурая. Красивая ли? Вроде красивая. Поскольку Лайош, несмотря на весь свой восторг, больше ничего не мог припомнить про Тери, ему пришлось еще раз повторить те же вопросы, и мальчишка все подтвердил еще более уверенно.

Но за углом ждала его не Тери, а Маришка. И, не говоря о том, что волосы у нее были никакие не белокурые, а черные, сейчас, уводя Лайоша подальше в переулок, она совсем не выглядела ни красивой, ни молодой. Нос у нее распух и покраснел от слез, измученное лицо потеряло свежесть и привлекательность. Темные ямы глаз, подбородок в желтых тенях, провалившиеся виски, щеки в горьких морщинах, вытянувшаяся шея — все дышало какой-то безнадежной отчужденностью. Лайошу даже не нужно было вспоминать вчерашнюю тень за углом дома, под его спущенными во вселенную ногами: тень эта стояла в выплаканных глазах Маришки, зловеще шипела в тусклом ее, усталом голосе. Хозяева вернулись из-за границы и тут же дали ей расчет. Жена садовника наговорила им что-то. Лайош не спросил, что могла она им такое наговорить; он стоял перед сестрой и смотрел на нее, словно не узнавая. После лучистого облика Тери, которая должна была ждать его здесь, на этом месте, так трудно было свыкнуться с новой бедой и с льющимся из нее мраком. Лайош сейчас способен был ощутить лишь, что жестоко, бесчеловечно обманут, и в нем не шевельнулось даже сочувствие к сестре, готовность взять ее за локоть, как она взяла его тогда, в переулке за Кооперативом. Маришка, к счастью, не заметила его бесчувственности. Темные ее глаза залиты были слезами, снова выступившими из-под набрякших век, а когда она нашла силы поднять взгляд на Лайоша, перед ней стоял лишь его размытый силуэт: не равнодушный и не сострадающий — просто брат.

«Ну, что скажешь, Лайи?» И из красных пятен на веках, на крыльях носа, около рта, из мнущих лицо подавленных рыданий сложилась та странная улыбка, которую Лайош много раз видел в деревне, в домах, где плакали бабы по покойнику. «Найдешь себе другое место, Мари», — ответил он этой улыбке, сообразив наконец взять сестру за локоть. Но сам почувствовал, что утешение его — пушинка, брошенная в пропасть, до дна которой может долететь лишь камень. «У меня тоже накопится немного денег… если не сразу место получишь», — бормотал он, инстинктивно отодвигаясь дальше от края пропасти. «Да разве в том дело…» — еле слышно сказала Маришка. Но, даже в тумане своего горя, мысленно приблизившись к тому страшному, грозному, «в чем» было дело, поняла: не было никакого смысла вызывать Лайоша вместо того, кто был ей нужен, — ведь брату «о том» она все равно сказать не сможет.

Другая прямо побежала бы к мужчине: видишь, вот что устроила мне твоя жена, теперь посмотрим, как ты за меня сумеешь постоять. Маришка же даже не хотела сама рассказать Водалу о случившемся. Каждой жилкой и мышцей, каждым нервом своим она жаждала знать, как откликнется, что скажет на это Водал, но поэтому и не смела ничего ему говорить: от него самого должно исходить спасение, помощь, а в чем эта помощь, она и сама не представляла. Вот и бросилась она со своей бедой к тому, кто был для нее семьей, родней. Но неуверенная эта рука на ее локте не принесла ей облегчения. Ведь это была всего-навсего рука Лайи, которому она когда-то, сама еще девочка, стирала белье и утирала нос. Теперь и глаза ее словно поняли, что не вовремя и не к месту тут лить слезы, они вдруг высохли, и из размытого силуэта вновь появился Лайош, беспомощный и неловкий со своими руками-лопатами, и боль раненой любви вдруг превратилась в боль материнскую. Слова брата насчет денег Маришка приняла как трогательный, наивный жест, каким дети пытаются утешить взрослых в большом горе; на жест этот и ответить надо было соответственно, показав, что серьезной помощи от него не ждут, но ведь и просто сочувствие тоже дорого стоит. «Господи, какие у тебя деньги, бедненький!.. Обойдусь я без твоих денег, я тоже отложила себе кое-что, семьдесят пенге у меня на книжке. Да ведь четыре года я уже у них; другая в этом возрасте сама себе хозяйка, нелегко привыкать где-то снова: я уж не девчонка. Спасибо тебе, Лайи, что готов помочь». И теперь она взяла его за руку.

Пальцы сестры лежали у Лайоша на руке, его рука сжимала ее локоть. Но за грустным и растерянным взглядом, которым Лайош смотрел на сестру, в нем вдруг появилось раздражение и злость против того неясного и тяжкого, что все это время стояло между ними. «Не горюй, Мари, все еще будет хорошо», — поспешил он с традиционным утешением, чтобы не выскользнуло некстати другое: «Видишь, Мари, и нужно было это тебе?..» Некоторые из получивших деньги оседлали уже велосипеды и двинулись в путь, согнувшись над рулем, плохо слушавшимся сегодня их нетвердых рук. Маришка вытерла глаза и стала торопливо прощаться, чтобы никто не увидел ее здесь. «У тебя лист в волосах», — сказал Лайош, показывая на желтый листик, вестник близкого сентября, но не дотронувшись до него. Маришка сняла листик; движение ее руки даже в беде осталось тем движением, каким старательные служанки поправляют прическу, когда их просят «привести в порядок свой туалет».

Лайош, бредя обратно к стройке, старался думать о печальных вещах, но злость все больше брала верх над печалью. Коли ты девушка, так будь серьезной и блюди себя — прорвалась в душе эта злость, когда он засовывал свою половину жалованья в маленький дамский кошелек, полученный от Мари. Он редко думал целыми фразами, и эти слова теперь прозвучали в нем так отчетливо, что он оглянулся даже: уж не сказал ли он их вслух. Рабочие уехали, лишь Водал и пештский каменщик беседовали еще с подрядчиком. Лайош, сидя на ящике из-под раствора, видел, что Водал поглядывает на него, но сейчас ему не хотелось отвечать на этот взгляд. Его раздражение было теперь направлено и на Водала. «Этот тоже мог бы быть поосмотрительней, — думал он. — Сделал бы с женой ребенка, когда еще не поздно было, и забавлялся бы сейчас с ним…» Водал присел к нему на ящик и обхватил его за плечи. Лайош с привычной почтительностью подвинулся, но в голове кипели прежние мысли. «Ну что, барсук? — заговорил Водал. — В долги, что ль, влез у бакалейщика, что грустный такой сидишь? Коли плохи дела, могу выручить парой пенге, так уж и быть…» «Лучше бы ты там выручал, где надо», — угрюмо подумал Лайош, с неприязнью ощущая на плече большую дружелюбную руку. И, обратив серьезный взгляд на Водала, почувствовал, что злость его, скрываемая застенчивостью и почтительностью, выросла в жестокость рассчитанного удара. «Маришку уволили, — тихо сказал он. — Она меня только что вызывала, говорит, вернулись господа и сразу дали расчет…» Водал чуть отстранился от парня. Лицо его потемнело, по губам видно было, как испуг толчками отсасывает из них кровь. Но Водал владел собой: он не вскочил, не закричал. Что он мог сказать, что мог доверить брату своей возлюбленной? Он лишь сидел понуро, как сидел, и даже руки не снял с плеч Лайоша. Сидел, как сидит спокойный, о чем-то задумавшийся мужчина; и все же весь он был как статуя, выражающая какую-то неведомую скорбь. Злость Лайоша сникла. Он теперь ждал только, чтоб Водал убрал с него руку и он мог бы убежать в лесок и броситься лицом в траву… Лишь там, в шорохе хвои над головой, он понял, что, как бы много ни было на свете бед и несчастий, для него в этот день самым большим несчастьем стало то, что там, на углу, на его локоть легла не та рука, которую он ждал.

В воскресенье на стройку пришла хозяйка. Она держалась с Лайошем даже ласковее, чем всегда, и не жалела слов, лишь бы заставить его разговориться. Ее интересовало все, что произошло в субботу: получили ли рабочие деньги, что говорил подрядчик, каково настроение у людей? Но прямо задавать вопросы она избегала. Не то чтобы стеснялась (при необходимости она не боялась идти напрямик), а инстинктивно старалась действовать иным путем, развязывая людям язык, чтобы не вытягивать нужные ей сведения, как воду из колодца, ведро за ведром, но чтобы они сами, потоком изливались на поверхность. «Ну, Лайош, нынче утром я все искала в газетах, нет ли чего про улицу Альпар, — начала она весело, садясь в необработанный проем окна на первом этаже. — Может, думаю, траур надо надевать по бедняге родственничку». «Откупился ваш родственник, вывернулся у нас из рук, — улыбался Лайош. — Размякли мы после „венца“-то, полжалованья получили и на том успокоились». — «Полжалованья? Ну, я о вас лучше думала. Да он уж двадцать раз ваше жалованье присвоил». «Я тоже так думаю», — многозначительно покивал Лайош. И как ни стискивал зубы, что-то в нем поднималось, просилось наружу. Хозяйка глянула на него, она-то знала: в такой момент лучше всего сделать вид, будто вовсе и не собираешься ничего выпытывать, тогда тайна выплеснется сама наружу. Она отвернулась; Лайош заискивающе улыбнулся: «Знаете, сколько он нам за неделю платил? Двести с чем-то». «А у меня четыреста брал на жалованье, — всплеснула барыня руками. — Вот, говорил мне об этом инженер. Да не хотелось мне ссориться из-за мелочей, проверять каждый филлер. Все-таки родственник, да и, рассердишь его, он на материале станет экономить… Знаете, сколько железа оказалось вместо тридцати четырех центнеров?» — «Двадцать или двадцать два», — ответил Лайош. — «Так вы это знали?» — «Не хотелось вас огорчать. У нашего брата тоже ведь есть глаза и голова на плечах». — «И ведь не боится, что я попрошу перемерить железо да и посажу его за решетку. И я это сделаю, ей-богу! — Она, вдруг рассердившись, топнула ногой. — А счет тот — или фальшивый, или он в другое место материал увез». И она снова взглянула на Лайоша: не знает ли он и об этом что-нибудь?

Гнев ее стих, хозяйка снова с детской беспомощностью смотрела на свои ноги. «Честно говоря, я как-то все еще не могу в это поверить. Он знает, на что я пошла из-за него. Может, ему куда-то в другое место нужны были деньги, а после он все вернет…» Она сказала это чуть ли не со слезами в голосе. Тайная надежда, что, может быть, все не так уж и страшно, и более непосредственная цель — выпытать у Лайоша все, что можно, — легко совмещались в этом жалобном тоне. «Нет у него другого никакого места. Была одна стройка, да еще во время стачки кончилась, в Помазе…» — «Ну, может, на бегах играет, или любовницу держит, или пьет!» — вспыхнула барыня. «Пиво, это он любит. Каждый раз по дороге сюда выпивает бутылку». — «Но за шесть недель нельзя столько на пиво истратить. Ах, мерзавец, мерзавец. Вот увидите, собственные рабочие как-нибудь его и пристукнут». — «Рабочим он говорит, что дешево взялся строить. И что у хозяев деньги кончились». — «Он смеет это говорить? Такой наглости я еще не видывала!» Она сидела на окне в полном отчаянии. «Вы как думаете, он может взять и бросить все на полдороге?» — открыла она Лайошу, забыв о тактике, свою тревогу. «Грозился…» — «Да разве можно такое сделать? Разве нет на это закона?» — «Рабочие говорят, дом у него на брата записан…» — сказал Лайош. «Вот как! Но ведь тогда мне конец…»

Вся красная от сдерживаемого плача, барыня спрыгнула с окна и принялась ходить по комнате, стуча каблуками по доскам черного пола. Она не умела переживать горе в неподвижности — и даже теперь, когда, казалось бы, все рухнуло, продолжала всюду заглядывать, ко всему придираться: и черный пол до сих пор не закончен; и когда же снимут наконец опалубку; а столяр не приходил еще снимать размеры? «Знаете, Лайош, муж и слышать не хотел о стройке, — набегавшись, вернулась она к главной своей заботе. — А я уже в смете на целых три тысячи превысила сумму, что он мне разрешил истратить. Теперь этот мошенник еще унес две тысячи. Если вы будете кончать стройку, то еще уйдет бог знает сколько… Вот тут и будь добрым». — «Муж — он ведь тоже человек!» — сказал Лайош, искренне огорченный ее отчаянием. Барыня вскинула голову и вдруг рассмеялась. «Ошибаетесь, Лайош. Мой муж — не человек». И долго сдерживаемые слезы все-таки выступили на ее глазах — так она смеялась.

«Ну, надо, идти, — сказала она, еще раз обойдя и осмотрев все вокруг. — Жужика сейчас у бабушки на Звездной горе, а маленького я у привратника оставила». «А Терике?» — спросил Лайош, сам испугавшись, что магическое слово, причинившее ему столько боли и радости, все же вырвалось из его губ. «Тери? Ей пришлось домой поехать, к ребенку». У Лайоша на лице застыла заискивающая улыбка, с которой он, робко и умоляюще, выговорил: «А Терике?» По крайней мере улыбка эта осталась на месте — разве что вдруг углубилась, словно врезалась в лицо. «А разве Терике замужем?» — сломал наконец эту улыбку отчаянный вопрос. Ведь, не спроси он, барыня так и ушла бы, унеся с собой ответы на вопросы, которые будут терзать его грядущей ночью. «Замужем? — рассмеялась та. — Замужем — без попа. А чего это вы так удивились?» — смотрела она на оглушенного новостью Лайоша с тем веселым лукавством, с каким лишь женщины умеют смотреть на неловкого, большерукого, растерянного мужчину.

Хозяйка не дошла еще и до распятия на перекрестке, а Лайош уже решил, как будет держаться дальше. Нет, Тери не заслуживает, чтобы он думал о ней так, как думал по пути из Будадёнде и особенно после «венца». Еще хорошо, что он вовремя все узнал: по крайней мере быстро избавится от наваждения; теперь вечера снова будут свободны от нее. Действительно, он чувствовал в груди какую-то огромную холодную тяжесть, словно решение, принятое им, было чугунным слитком. Но это тоже сейчас пройдет, это холодное чувство, заставившее его горбиться и не дающее дышать свободно. Он напевал, хлестал люцерну палкой, пошел наверх, к леску, словно желая подняться выше одолевающих его чувств. И в самом деле, он уже был настолько выше своей любви, что мог даже дразнить себя: смотри-ка, Лайош, кому хотел ты домик построить и окружить цветами… Про домик, впрочем, пока не стоило вспоминать. От этой мысли душа его как бы получила пробоину, в которую, сладко щемя, хлынули цветочные запахи и грустная вечерняя тишина. Из-за какой-то потаскушки! — корил он себя. Но вечер и цветы лились и лились в него, а с ними в душу проникли неведомые мелкие, но кровожадные чудовища и начали ползать там, грызя его изнутри. Нет, все равно не будет он думать о ней! Пусть даже деревья не увидят, как он терзается из-за какой-то шлюхи. Он даже пробежался, чтоб вытрясти из себя все это, как собака вытряхивает из ушей воду.

Немного успокоившись, он сел. Все-таки лучше, если он как следует поразмыслит над этим. Теперь он смело может думать о ней. Сколько же лет ее ребенку? Сама она выглядит не старше восемнадцати-двадцати. Не зря заметил он у нее этот акцент: такие молодые немки податливы на грех. А ведь какая вроде бы бледная немочь — прямо как луна. Но внешность обманчива; вон и хромой говорил, что иной худосочной бабе пять-шесть раз требуется за день. Лайош снова вскочил, чувствуя, что сейчас его опять схватит изнутри. Так воспалившийся зуб приводит человека в ужас предупреждающей, слепящей, словно молния, болью. И боль действительно пришла. Лайош увидел бывшего своего ефрейтора. Даже и не всего ефрейтора, а лишь его упругие бедра, колени, как он запомнился Лайошу, когда однажды заставил его чистить ему ботинки. Какие разные, однако, бывают мужики! Один — коряга корягой, а другой — чистый огонь. Вот это кобель, говорили смеясь солдаты; нравилось им, что такие люди вообще живут на свете. Жрут, ругаются, хвастают, командуют — и, как кошка с мышью, играют с девками, с женщинами, со служанками. К каждой у них есть подход. Такой, может, только обнимет сзади служаночку, руки под груди заведет — и та готова, забыла про честь, про все на свете. А уж научится понимать разницу меж мужиками — будет искать всю жизнь. И замужем о том же станет думать, вон как хромой о девках.

Лайош ходил по темному лесу, ломая пальцы, словно женщина в тоске. Ребенок у нее небось от кого-нибудь из господ; парень вроде него, Лайоша, только радовался бы, если б ему досталась такая. Ветер уже не так ласково носился меж деревьями, как в разгар лета, и фонари, зажженные внизу, на улицах города, размокли в сырой дымке. «Надо придумать что-то умное… что-то надо придумать умное», — повторял Лайош, испуганный терзающей его болью. Но ничего, ничего не приходило в голову, он бегал по лесу без толку. Устав, он наконец пошел к сарайчику, улегся, завернулся в одеяло; в голове у него стояла такая же темень, как и в глазах. Потом он обнаружил, что незаметно для себя уснул и спал, наверное, целый час. Эх, такие девки ведь для того и существуют, чтоб их любили, легкомысленно думал как будто не он, а кто-то рядом; и, прижавшись лицом к земле, он обнимал и душил податливый ночной воздух — не он один в этом городе в эти минуты.

Утро принесло с собой облегчение. Как только вслед за нехотя открывшимися, слипающимися глазами открылась и в сознании светлая щель — туда вошла Тери вместе с ребенком. Но ничего не дрогнуло, не сжалось в груди у Лайоша; Тери была чужой, и он уже сам не мог понять, как это женщина, которую он и видел-то всего два раза, могла так сильно взволновать его. Вон Веронку он как долго любил, а ведь не терзался же из-за нее столько. Нет, лучше не заглядываться на таких белокожих. Пусть сгинет она вместе со своей барыней. Ненависть к Тери он перенес и на ее хозяйку, потом на весь этот дом. Водал велел ему пойти на угол, к распятию: если появятся инженер или хозяйка, пускай даст знак. Ага, жидкий бетон готовят. Что ж, так и надо, пускай крыша будет слабой. Пускай даст трещины и потечет, когда начнутся дожди. Им все, вишь, мало, они еще и плоскую крышу захотели. Дома-коробки с плоской крышей и белые, как лунный свет, руки Тери объединились в его неприязни: сволочи они все, взять бы запереть их в этом доме да пустить красного петуха. И почему он не учился! Кто образованный, тот и говорит по-иному. Тот знает, как с такими обращаться. А что ж он, такой старый, что ли, что ему уже и учиться поздно? Какому-нибудь ремеслу, да хоть бы и просто в школе. Сейчас ему двадцать два. Если удастся накопить что-нибудь на хлеб и на угол с койкой, так он даже по вечерам, на улице, под фонарем выучится всему, чему учатся господские дети. Пока валялся он по будайским пещерам, сколько бы книг за это время можно было прочесть. Он ведь не глупый. В солдатах, правда, дразнили его за простоватость, но, если надо было что-нибудь выучить, разве он хуже других был?

Он взглянул на соседский участок: длинноносый подросток и теперь сидел у дома Даниелей с книжкой. Участок, где садовничала семья Даниеля, был громадный, в семь-восемь раз больше, чем у Хорватов. И весь в дорожках, тропках, затейливых японских садиках со скалами и крохотными водопадами; был там и розарий, и виноградная беседка, и какие-то деревца с резными красными листьями, гряды клубники с повядшими уже листьями, бассейн, птичий двор. На засеянных густой травой, ступенчато поднимающихся вверх полянках расхаживал, распустив хвост, павлин и прыгала кудрявая девочка в коротких белых панталончиках — серый автомобиль недавно привез ее из-за границы. А этот парнишка все не двинется со своей скамейки перед домиком; кроликам своим горсть люцерны не бросит. Словно привязан к одному месту: читает, что-то выписывает, не поднимая глаз. Такому и в голову не придет соперничать с разъезжающими на автомобилях молодыми людьми, мечтать о благосклонности барышни в панталончиках; сидит и сидит, уткнувшись в книгу. Зато потом он им покажет. Молодец этот Даниель, что учит сына; днем пускает пыль в глаза евреям-покупателям, ночами бродит по чужим участкам, смотрит, что плохо лежит, зато сын его может сидеть с книгой, чтобы когда-нибудь подняться, выйти в мир и ни от кого уже не зависеть… Горечь, овладевшая Лайошем, и желание учиться заставили его по-другому взглянуть на этого парнишку, увидеть в нем союзника. Он и после работы все поглядывал в ту сторону, искал зацепку, чтобы заговорить. Но тот, когда становилось темно читать, закидывал голову и смотрел на звезды так же упрямо, как днем в книжку. Если вечерами Лайоша слишком уж одолевали думы о Тери, он, словно ангела-хранителя, призывал на помощь этого юношу с длинным худым лицом и обращенным в себя взглядом: этот-то мог бы дать совет, как ему жить.

Однако чем сильнее Лайош верил в это, тем меньше находил поводов, чтобы поговорить с соседом. Тот ни разу не пришел с отцом на стройку, рабочим же путь на соседний участок был закрыт. Но через день или два удобный случай представился сам собой. В школах начались занятия. Утром с горы шли вниз несколько девочек в белых блузах, среди них и девочка с соседнего участка. Сунув под мышку книги, шагали по двое, насвистывая, мальчики в гольфах, с голыми коленками. Лайоша как раз послали в город, к поставщику. Впереди, довольно далеко, он увидел младшего Даниеля. Он пустился бежать, пока не оказался у того почти за спиной, потом, сделав несколько больших шагов, поравнялся с ним. «Добрый день», — сказал Лайош почтительно. Тот оторвал взгляд от земли, поздоровался коротко и продолжал свой путь. Лайош шагал рядом, не отставая и не уходя вперед. Так они прошли метров тридцать — сорок. Лайош наконец заговорил: «И у вас занятия в школе начались?» «Начались», — сухо ответил паренек. «Я все смотрю, как вы учитесь да учитесь… я по соседству, на строительстве работаю. Во время стачки я сторожем оставался». — «Да?..» — сказал тот, явно не стремясь поддерживать беседу. Но от Лайоша не так-то легко было избавиться. «Должно быть, вам еще недолго учиться?» — спросил он. «В этом году кончаю». — «Гимназию?» — «Нет, торговое училище…» — «Это хорошо», — сказал Лайош задумчиво: о такой школе он еще не слыхал. Но долго раздумывать не было времени. «Счастливый вы человек: хоть сами и не из богатых, а все-таки отец вас выучил». — «Мать у господ стирает, она мне и добывает на учебу», — сухо сказал юноша. «Наверно, дорого обходится…» — как бы про себя размышлял Лайош. «Кому как. Я вон и репетиторствую, и от платы за обучение освобожден, а все равно дорого. Другой и плату вносит, и не подрабатывает нигде, а ему все равно дешево». — «Как так?» — «А так, что у него отец судья или торговец. А у меня — садовник», — ответил парень, невесело рассмеявшись.

Лайош некоторое время шел молча, раздумывая, как ему изложить свой план. Шагалось под уклон быстро, и под горой, Лайош знал, им нужно будет расходиться в разные стороны. «А как вы думаете, я могу еще кончить какую-нибудь школу, чтобы и работать, и учиться?» — «Приватным образом, что ли?» — взглянул на него юноша уже с интересом. «Вот-вот, приватным», — обрадовался Лайош ученому слову. «У вас начальное образование?» — «Начальное». — «Что же, можете в реальном попытаться. Это школа для всех. Туда вас еще могут пустить, никаких привилегий она не дает. За экзамены выложите пятьдесят пенге, да еще пятьдесят — плату за обучение; да книги надо покупать, да учитель нужен, иначе не разберетесь, что к чему. Четыре года обойдутся минимум в тысячу пенге, а потом — в ученики к парикмахеру или слесарю. А в ученики вы бы и так могли пойти, если б не возраст и если бы вас кто-нибудь в это время кормил и одевал». Лайош смотрел на него, не веря своим ушам. Голос юноши звучал зло, и все же было в нем что-то такое, словно он шутил. «А какая-нибудь другая школа, где рабочий вроде меня?..» — сделал Лайош еще попытку, ища за шутливым тоном серьезный ответ. Но спутник не дал ему договорить. «Что, рабочий университет? Приходит комиссия, спрашивает у мастера, кто из детей рабочих поспособнее, и тут же направляет в рабочий университет. И готово: зашел мужик, вышел — инженер». — «Да я не так думал», — замахал руками Лайош. «Почему же не так? А как же еще? Вы хотите учиться — и не можете. Другой остолоп не хочет учиться, а все равно выучится и аттестат получит, потому что у отца его тоже есть аттестат. Ну скажите, почему вы не так думали?» — посмотрел он Лайошу прямо в лицо. Глаза его от злого огня стали похожи на зеленый спирт, который Лайош видел в аптеке. «Оно конечно…» — совсем потерялся Лайош. «Ничего не конечно. Неужто не понимаете? — закричал парнишка. — Не только рабочий университет, вы и реальное никогда не кончите. Потому что у вас нет тысячи пенге. Вы даже койку не можете себе снять. У вас и работы скоро не будет…» Ярость этого юноши, на вид бесстрастного, привела Лайоша в столь сильное замешательство, что до него даже не сразу дошел смертный приговор всем его планам. Чего он так кипятится? У него-то ведь все в порядке. Продаст Даниель выгодно еще один участок — и этот, глядишь, сдал экзамены, вышел в господа. С таким умом должность себе найдет наверняка. Склон кончался; сейчас они разойдутся и, может, больше никогда уж не поговорят. «А вы кем станете?» — спросил Лайош, молча пройдя последние сто метров. «Я? Социологом», — засмеялся парнишка, подняв длинную верхнюю губу над редкими желтоватыми зубами. «А-а…» — сказал Лайош, глядя на него так неуверенно, словно паренек этот с зачесанными назад волосами и длинным носом расплылся на глазах в цветастое акварельное пятно.

Лайош уже побывал у поставщика, отдал ему записку, но все еще дивился про себя, вспоминая младшего Даниеля и его неожиданную вспышку. Дивился он и тому, что злость, блуждавшая в нем вот уже несколько дней, не обострилась, не усилилась после этого разговора. Странные речи юноши остались в его душе, как пятна нефти на воде, не смешиваясь с его собственным недовольством. Однако время шло, и нефть понемногу впитывалась водой: в конце концов Лайошу стало казаться, что это и его мысли, его слова. На обратном пути он столкнулся с Корани, припадочным. «Мил человек, давно же я тебя не видел! — обрадовался тот, хватая его за руку. — А я уж и к сестре твоей ходил узнать, где ты, она меня в последний раз даже в дверь не пустила и звонок выключила, когда я снова стал звонить. Видно, оберегает тебя от таких приятелей. А ведь это несправедливо, я тебе скажу. Ведь вообще-то невинный сыграл роль соблазнителя. Помнишь пещеру в Чертовой долине? Помнишь, что ты мне говорил там за вином: как хорошо работать на рынке! Эти твои слова для меня роковую роль сыграли. Кем я был до тех пор? Достойным жалости больным чиновником, который из-за плохой одежды не может получить должность и вынужден изображать падучую, чтоб вызвать сочувствие у хозяев богатых вилл. Да что — изображать! Кто может знать границу между притворством и действительным страданием в такой болезни, как моя? Куда более четкую границу, я думаю, может провести закон между чужим кошельком и моим». — «Ты карманником на базаре стал?» — сухо спросил Лайош, не замечая, что отчужденным взглядом, резким тоном и прямыми вопросами невольно подражает младшему Даниелю. «Я — стал? В том-то и дело, что не стал. Кто стал, тот крадет весело, изобретательно, без угрызений совести. А я каждый раз краду, словно впервые в жизни. Каждый раз чуть не силой заставляю себя красть. И если все проходит гладко и чей-то ридикюль лежит у меня за пазухой, поверишь ли, я чувствую себя как девушка, только что потерявшая невинность. Ну не могу привыкнуть, и все тут. Иной раз такой прекрасный случай пропускаешь: бывает, увидишь на клиентке потертую трогательную шляпку, какие носят визиварошские[23] старые девы, и рука, поверишь ли, не подымается. Не знаю, правду ли ты говоришь, что ни разу не взял грех на душу, пока таскал корзины и сетки, но если правду, то ты понятия не имеешь, какие чувства внушает такой ридикюль. Детские фотографии, квитанции из ломбарда, письмо от какой-то Илоны, с которой так приятно было разговаривать летом в Замарди… ей-богу, в слезу бросает, пока сидишь над таким ридикюлем с продранной подкладкой». «Ты в самом деле кончил на аттестат, или это тоже вранье?» — спросил Лайош. После рассказа сына Даниеля о том, как трудно получить образование, аттестат зрелости казался ему недосягаемой мечтой. «Какой может быть разговор!» — обиделся Корани и полез за бумажником. И Лайош рядом со знакомой бумагой, удостоверяющей, что Андора Корани не взяли в должность из-за плохой одежды, снова увидел аттестат, выданный гимназией на улице Мункачи. Бумага была украшена зеленоватыми водяными знаками и гербом Венгрии; внизу стояли подписи учителей, рядом, на соседней странице, был заверенный печатью латинский перевод. Лайош с завистью смотрел на бумагу. Вот если б он мог получить такую… «Думаешь, фальшивый? — спросил Корани. — Такое смысла нет подделывать. Здесь, где мы с тобой живем, эти свидетельства годятся лишь на то, чтоб вызывать жалость прохожих, как вытекший глаз или обрубок руки в пустом рукаве. Я куда больше был бы рад, если бы мог носить в кармане совесть какого-нибудь вполне нормального андялфёльдского карманника. Хочешь верь, хочешь не верь — я даже в церковь, друг мой, хожу. Знаешь ту новую бетонную варошмайорскую церковь? Туда я забежал недавно с маленьким дамским кошельком, который сам мне в руки свалился из одной раскрытой сумочки. Так что теперь я не перед хозяевами вилл — перед хозяином церквей падаю на колени. Правда, не слишком часто. Семь-восемь раз за все время. И, собственно, я даже не против был бы, если б меня схватили. Я только одного боюсь — разъяренных кухарок. С моей физиономией меня ведь в два счета линчуют. А ты, значит, здесь работаешь?» — «Да. Работы на неделю, на две осталось», — сказал Лайош на всякий случай. «Неделю или две мне бы хватило, чтоб обрести утраченную веру в себя… Я был с тобой искренним, друг мой, будь и ты теперь великодушен. Тебе ведь сестра помогла устроиться сюда, будь и ты теперь для меня братом. Кому она тебя рекомендовала? Замолви ему за меня словечко! Я так хочу трудиться…» Схватив Лайоша за руку, он то ли икнул, то ли всхлипнул ему в лицо. «Господь смотрит на нас…» — хрипел он задыхаясь. Лайош с омерзением почувствовал, как рука Корани обхватывает его за пояс. Он сам теперь не мог понять, что его заставило подружиться с этим бродягой. Еще и вино для него купил и зарыл в землю, чтоб было похолоднее. А теперь вот он прицепился как репей, только опозорит Лайоша. «Ладно, придешь в обед, — сказал он. — А я пока поговорю со старшим. Ты сразу его ищи, Водал его зовут. Если хоть маленькая возможность будет, он мне не откажет». Припадочный наконец отпустил Лайоша. «Душу хочу очистить трудом», — крикнул он, не сводя мокрых глаз с переходящего дорогу Лайоша.

Дрожа как от озноба, Лайош поднялся на леса, где Водал заливал бетоном арматурный костяк крыши. С тех пор как Маришка лишилась места, они друг друга сторонились. Водал чувствовал смутную потребность как-то оправдаться перед Лайошем, а тот был сердит и на Маришку, и на него из-за ребенка Тери, будто на свет его произвела не Тери, а все, вместе взятые, прелюбодеи и прелюбодейки мира. Иногда они улыбались друг другу. Водал — доброжелательно и просительно, Лайош — скорей натянуто: у Лайоша, что бы он ни переживал в душе, лицо умело выражать лишь подобострастие. Говорить же они говорили только о том, что относилось к делу. Но сейчас Лайош был слишком перепуган: из пещерного бытия за ним протянулась влажная, липкая рука, и он нуждался в помощи Водала, чтобы освободиться от нее, как по приходе в Пешт — от шомодьского мужичонки. «Тут один старый знакомый ко мне прицепился, когда я от поставщика шел, — объяснял он, слегка запинаясь. — Когда-то был порядочный человек, даже аттестат имеет, а теперь совсем опустился. Пристал ко мне, чтоб я сюда его порекомендовал. Как раз тебя, думаю, здесь только и не хватает. Последнее пропадет, что есть. Сказал я ему, мол, приходи в обед к господину Водалу. А сам пока решил вам рассказать». — «Не бойся, парень, уж я его пошлю куда надо», — весело ответил Водал. Он рад был, что брат Маришки обращается к нему с просьбой, и тут же высказал то, к чему сам готовился. «Я все равно хотел с тобой потолковать. Вечером, когда кончим, зайдем на стакан фрёча к Веберу». — «Я с радостью, — ответил Лайош, все еще волнуясь насчет Корани. — Только уж вы скажите ему, господин Водал, что я-то его рекомендовал, только сейчас сделать ничего нельзя. Подрядчик, мол, и так хочет работы остановить, брать никого больше не будут. А если он меня будет искать, то меня нету, куда-нибудь послали… А я там где-нибудь в сливах посижу». — «Ладно, не беспокойся, как-нибудь разберусь я с ним… Значит, согласен?» Он положил руку Лайошу на плечо. «Конечно», — ответил тот, чувствуя в сердце прежнюю благодарность.

В обед припадочный действительно пришел и стал спрашивать господина Водала. Лайош сидел в кустах и чистил колбасу. Ему казалось, разговор идет уж очень долго. Хромой, увидев Лайоша, устроился рядом со своей едой. «Слушай, там все еще этот человек с Водалом говорит?» — спросил Лайош. «Какой, с небритой рожей? Прогнал его господин Водал. Чем-то он очень его рассердил, тот даже кричал вдогонку: мол, смотри, если я тебя еще здесь увижу…» — «Вот как?» Корани, видно, ушел куда-то, раз он его не видел. Но вместо облегчения Лайош вновь встревожился и помрачнел. Правда, на стройку сейчас все равно никого не берут, и вообще лучше от таких, как Корани, держаться подальше; и все же что-то словно бы осталось, прилипло к Лайошу из того, что говорил припадочный о жалости и милосердии. Почему, в самом деле, у него лицо такое синее, да еще и слезу он пускает то и дело? Нет, никуда не годится этот мир, правильно говорил младший Даниель. Не надо было все-таки Водалу на него кричать. А вообще-то он правильно, пожалуй, сделал. Ему, Лайошу, тоже надо было бы просто взять да прогнать его, не разводить с ним разговоры.

Хромой нарезал тонкими кружочками луковицу и, раскладывая кружочки на хлеб, посыпанный солью и красным перцем, спросил: «Ты Като знаешь, которая у бакалейщика служит?» — «Като? Знаю», — нехотя ответил Лайош. «Смотрю я на нее: такая вся налитая, крепкая, взгляд будто у девочки на конфирмации. И все-таки что-то мне подозрительно в ней. Ты ее груди видел?» — «Черта я видел, а не груди», — огрызнулся Лайош, жуя колбасу. «Ну так посмотри. У девок тоже бывают большие груди — большие, но мягкие. А у этой груди не мягкие. У этой — торчат, вот-вот платье на них лопнет. Такие груди вырастают, если девка имеет дело с мужчиной». — «Поди ты к дьяволу со своими байками!» — вскочил Лайош, швырнув оземь нож и колбасу. Хромой привык видеть в Лайоше добродушного увальня с послушной улыбкой, и то, что этот увалень вдруг вышел из себя, было непостижимо. Но Лайош еще и колбасу бросил — он был в ярости, хромой, видя это, даже побледнел. Он всегда по возможности держался так, чтоб дело не доходило до стычки; но, когда все-таки серьезной схватки было не избежать, он сразу вспомнинал про свое увечье. Раз он калека, значит, на него любой может орать?! В такие минуты он впадал в неистовство и готов был самому черту вцепиться в глотку. «Взбесился ты, что ли, собака?» — завопил он истошно. Лайош и сам не понимал, что его заставляет лезть на рожон. Словно кто-то чужой дико орал его голосом — и, странная вещь, от этого ему становилось легче, он будто от какого-то груза освобождался. «Сам ты взбесился. Женатый мужик, а только про девок думает, свинья». — «От свиньи слышу!» — кричал хромой, пытаясь здоровой ногой лягнуть Лайоша. Но тут другая нога его подкосилась, и он опрокинулся навзничь. «Думаешь, если я инвалид, так испугался тебя?» — с трудом вставая с земли, вопил он. Поденщики уже столпились вокруг них. «Калеку обижать?» — встал перед Лайошем серб, одной рукой удерживая хромого за спиной. Рукав его как бы сам собой поднялся к локтю, открыв кожу, поросшую густой шерстью, и красная ладонь с толстыми крючковатыми пальцами двинулась к вороту Лайоша. «Эй, старина, спокойней!» — оттолкнул кто-то серба сзади. Белки у того вдруг начали пугающе расти; раздувая ноздри, он обернулся, ища обидчика. Но рука, оттолкнувшая его, была рукой Водала, и это несколько остудило серба. «А он что, может калеку бить?» — хрипел серб, шумно хватая мясистым ртом воздух. Остальные, распаляясь, теснились вокруг Водала; чувствовалось, еще миг — и кто-нибудь вспомнит Маришку, и тогда уж не обойтись без драки. Но тут Лайош, не выдержав напряжения, вдруг расплакался. «Кто его бил? Скажи, я тебя тронул?» — обернулся он к хромому, которого держали за руки двое рабочих. «Попробовал бы только!» — буркнул тот; но от слез Лайоша и от всей этой сутолоки ярость его тоже утихла, он перестал вырываться и, бледный, потный, откинулся на держащих его рабочих. «Ну, тогда не валяйте дурака», — сказал пештский каменщик. «Ишь, петухи!» — добавил Водал, и все облегченно засмеялись. Лайоша и хромого подтолкнули друг к другу и под общие крики заставили расцеловаться в знак примирения.

После этой вспышки Лайош совсем притих. Швырнув на землю нож и колбасу, он словно истратил все душевные силы, помогавшие сопротивляться горю. Что-то лопнуло в нем, какая-то препона, и он почти явственно ощущал, как в плечах, согнутых под грузом кирпичей, в ногах, тяжело ступающих по доскам, в натруженной спине большими черными пузырями, будто болотная жижа из-под кочек, поднимается безысходность. Водал, бросив на арматуру последний мастерок раствора, сказал ему: «Ступай вперед и жди меня в корчме. Не надо, чтобы нас видели вместе». Лайош покорно кивнул. Ноги его стали мягкие, словно резиновые. Он медленно шел по дороге. Корчма Вебера была старинная, низкая — наверное, осталась здесь еще с тех давних времен, когда крестьяне-швабы выращивали виноград на склонах Холма роз. В саду за зеленой облупившейся решеткой сидели за столиком два шофера, отхлебывая фрёч, во внутреннем зале электрическая шарманка гнусавила «Голубой Дунай». В зале с маленькими окошками сумерки наступали гораздо раньше, чем снаружи; Франца-Иосифа на стене можно было узнать лишь по белым пятнам бакенбард. Синие скатерти на столах поглотили в себя красные квадраты салфеток, букетики бессмертников на гвоздях равно могли быть живыми маргаритками и бронзовыми украшениями. Официант в болтающемся на плечах фраке, сначала попытавшись было усадить Лайоша в саду, поднял руку к выключателю, вопросительно глянув на клиента, но, так как тот явно не жаждал света, оставил полумрак и принялся вытирать стол, скорее по привычке, чем из необходимости. Лайош попросил пол-литра вина; официант, решив, что парень пришел заливать любовную неудачу, предупредительно переключил шарманку на «Улетело мое счастье».

Водал долго не приходил, и Лайош успел основательно приложиться к графину. Резиновая мягкость, которую он ощущал в себе еще по пути сюда, усилилась от вина: в руках, ногах словно бы не было костей, и стоило ему шевельнуться, как тело начинало медленно раскачиваться туда-сюда. Когда Водал явился наконец, Лайош уже лежал грудью на столе — больше из-за расслабленности в спине, чем из-за тумана в голове. «Ну, брат, и разошелся ты сегодня, — сказал Водал, удобно устраиваясь на стуле. — Не надо, так приятней», — махнул он на официанта, который ради нового клиента снова потянулся к выключателю. Лайош тяжко вздохнул. «Не знаю, что на меня напало. Этот хромой — неплохой парень, просто затмение какое-то на меня нашло». — «Эх, жизнь наша паршивая, — сказал Водал с печалью, плохо сочетающейся с белыми его зубами, блестевшими, даже когда он вздыхал. — Эта вот крыша еще… Понимаешь, подрядчик меня заставляет крышу на двадцать сантиметров толще делать, чем по проекту. Хочет хоть так оправдать фальшивый счет за железо. Ни арматуры, ни цемента там, конечно, ни на грамм не больше, чем должно быть. Ну вот скажи, могу я с ним тягаться? Проект ему дали, не мне. Если он берется обмануть бородатого?.. Я ему прямо сказал: „Я деньги повременно получаю. Что вы мне прикажете, то я и буду делать“. Ну не поганое ли это занятие — в таких вот делах пачкаться? Для того, что ли, я на бетонщика учился? Только это между нами, ладно?» — И он, потянувшись через стол, положил Лайошу руку на плечо.

Лайош чувствовал: все это Водал говорит, чтоб показать ему свое расположение. Чтоб Лайош с пониманием отнесся к тому, что Водал собирался предпринять для Маришки. Вообще чтоб доверительнее шла беседа в полутемной этой корчме. «Поганое место — весь этот город, — согласился он с Водалом: его душа тоже стосковалась по доверительности. — Я ведь, когда пришел сюда, думал, буду работать и учиться, закончу, может, реальное училище. Я где угодно мог бы жить, лишь бы учиться можно было. Да куда там! Вы, господин Водал, знаете, сколько надобно денег, чтоб один год проучиться? Двести-триста пенге, не меньше. Ну а, скажем, осилишь все четыре класса — тогда куда? А все туда же, куда и так, без всякой учебы. Да и разве удастся тут столько денег заработать? Ну, сейчас есть у меня работа на неделю, на две — а что потом?» — «Вот и я говорю, — положил Водал сильный свой кулак на руку Лайоша. — Живешь и все боишься, что завтра останешься без работы. В прошлом году я восемь месяцев без работы был. Иначе, думаешь, держался бы я за место садовника? Каждую минуту: „ваша милость“ да „целую ручки“… Я в молодости сознательный рабочий был, в движении участвовал, а нынче самого с души воротит, как примешься этого их паршивого щенка расхваливать: да какой Дудушка умный, то-то и то-то сказал, когда траву мы с ним косили… да какой Дудушка добрый, снова с ребятишками заговорил, что у ограды стояли. Тьфу! А что делать? Зато крыша над головой есть, какой-никакой приработок, потому что барин, нельзя жаловаться, человек добрый. В нынешние времена трижды подумаешь, прежде чем бросить все и на улице оказаться…» — «Верно», — кивал Лайош, глядя в задумчивости на чередующиеся светлые и темные круги на дне своего стакана.

Шоферы в саду расплатились и ушли. Официант, принеся вторую бутылку вина, включил люстру, но тут же погасил рожок, повернутый к Водалу с Лайошем. Две пыльные акации за окном в густеющих сумерках стали такими же чистыми и черными, как и платаны возле соседней виллы. Надев поскромнее платье, скользнула луна на лиловое от электрических ламп небо. «А самое тяжелое, парень, — это баба, — снова заговорил Водал. — Никогда она не могла мне хорошей женой быть. Родить так никого и не родила, горемычная, вот и осталась при мне вроде сторожа. Сказать в глаза мне что-нибудь боится, но все вынюхивает, высматривает, что и как. И если что ей надо, через хозяев да через соседей норовит добиться. Мы с ней вдвоем те самые бездетные супруги, про которых во всех газетах пишут. Баба стирает на господ, по дому помогает, в душу влезает, сплетничает, а муж траву косит по вечерам. И знаешь ведь, какие бабы: коли что в голову вобьет, от того не отступится, хоть ее режь. Даже не боится, что место можем потерять. Бежит к хозяйке и ей на меня капает. Ревнивая — как сто чертей. Ангела со свету сживет, если в башке у нее что застрянет».

Лайош сообразил, что ангел этот — Маришка. Однако вино уже основательно размыло, затуманило ту часть мира, которая находилась вне собственного его горя. «Вот и меня одна стерва погубила», — вдруг сказал он. У него даже на сердце легче стало, когда он вымолвил это слово. Водал, конечно, не мог знать, о ком это он, но все-таки Лайош хоть намеком назвал обидчицу и, назвав, заклеймил ее, отомстил за свои страдания. «Я бы с радостью ее бросил, — продолжал Водал свое. — Но скажи, разве не вышло бы тогда, что правильно она меня оговорила? Не за себя я боюсь… знаешь сам, за кого…» Водал всей своей мощной грудью навалился на стол, ища глаза Лайоша. Тот, хоть и неуверенно, выдержал его взгляд. Так прошло несколько минут. Водал ждал от Лайоша одобрения своих слов. Но тот лишь глядел на него молча, и тогда в душе Водала зародилось сомнение: а так ли правильно он рассуждает? Может, он просто старый трусливый болтун, не способный расстаться с комнатенкой садовника и пойти в неизвестность, куда зовет его сердце? Он перевел глаза на стакан. За окнами от всех летних красок осталось лишь три цвета: деревья, изгороди, сады, дома, крыши, все, что росло и что было из камня, стало угольно-черным; только воздух приобрел глубокий темно-фиолетовый цвет — и над всем этим, серебряно-желтая, висела луна.

«Разозлил меня нынче этот твой приятель. Такой настырный мошенник, даже Маришку приплел. Дескать, это Маришка велела ему тебя разыскать во что бы то ни стало, когда вы там поссорились, возле горы Гуггер». Хотя и не прямо, Водал все-таки произнес имя Маришки — и взглянул исподлобья на Лайоша: как он отзовется на это. Гору Гуггер они не раз с Маришкой поминали. Она тогда несколько дней ревела из-за того, что брат увидел их вместе. Потому он и произнес сейчас это слово — дальний намек на свои отношения с Маришкой. Пусть теперь Лайош выскажет все, что думает. Пусть стыдит его или что-нибудь требует. Пожалуй, Водалу даже хотелось, чтобы Лайош ему пригрозил или хотя бы осыпал упреками, — тогда бы Водал взглянул ему в глаза и решительно заявил: вот что, Маришку я люблю и сам знаю, что должен делать. Но Лайош, высказавшись туманно насчет стервы, совсем раскис от вина. «Скажите, господин Водал, что бы вы подумали про девушку, у которой есть ребенок? Может порядочный человек взять ее в жены? Только честно, господин Водал!» Обеими руками он обхватил кулак Водала, лежащий на столе, и сам упал грудью на стол. Водал смотрел на него и видел, что Лайош совсем пьян. И все же что-то заставляло его говорить, чтобы от пьяного добиться или прощения, или требования искупить вину. «Мне Маришку очень жаль. Знаешь, прямо сердце разрывается, как думаю, что не будет ее в доме. Такая славная была девушка, все грустила, печалилась. Я ведь знаю, что это жена ее выжила, да только что я поделать могу? С радостью ушел бы вместе с ней. Но подумай сам, что с нами будет. Ни у меня, ни у нее ни жилья, ни работы, а я ведь уже не мальчик. Может, если останусь, больше смогу помогать ей, пока она будет без места. Да и тебе тоже. Верно?» Лайош лишь глядел на него тупо. Водал, встряхнув его за плечи, крикнул: «Ну скажи же, что нет, что неверно это все!» Лайош в ответ заикал и расплакался. «Верно, верно, господин Водал. Все верно вы говорите. Все они стервы, все кругом стервы, весь мир…»

Официант тихо вышел на середину зала, потом тактично отошел назад. Глядя на Лайоша, Водал тоже чувствовал, что у него что-то сдавливает горло. Со слезами на глазах он оторвал от своего кулака горько рыдающего парня. «Лайош, Лайош, слушай! Выше голову. Я ведь в самом деле… Считай, что ты мне как сын». Он расплатился и вывел Лайоша на улицу. Луна и холодные сентябрьские звезды беззвучным хороводом плыли над головой. Одни лишь кусты сочувственно смотрели из-за оград, как два человека, качаясь от горя, от сердечной тоски, обнявшись, бредут вдоль по улице.

Уже в пятницу на строительстве началась подготовка к субботней решающей схватке. Утром явился подрядчик и торжествующе заявил: «Послал им все расчеты по сегодняшний день. Они же еще мне должны двести пенге. Теперь пусть попробуют не заплатить вам, что полагается». После обеда пришла и хозяйка, приведя бородатого. Инженер отправился прямо на крышу, все там обмерил желтым складным метром. «В проекте было не так», — подошел он к Водалу. Лайош ждал, что тот ответит. «Я все делал по указаниям господина подрядчика». — «Все понятно, — сердился инженер, досадуя и на себя, что не заметил обмана с арматурой. — Крышу сделали толще, вроде бы все железо туда ушло. Только из этого ничего не выйдет: железа там ни на грамм не больше, чем должно было быть, а владелец не обязан принимать то, что расходится с проектом». — «Это извольте выяснить с господином подрядчиком», — тихо, но решительно сказал Водал. Бородатый спустился вниз, и рабочие видели с лесов, как он совещается с хозяйкой. «Все расчеты — чистый обман, — уловил Лайош, идя мимо них за водой. — В доме, кроме черного пола, ни одной доски нет, а он уже и столярные работы включил в счет. Сегодня же сообщу ему, что расчеты принять не могу».

Вечером у костра рабочие прикидывали, что будет завтра. Кто-то сказал, что хозяйка казалась совсем убитой и чуть не ревела, когда они с бородатым уходили со стройки. «Чуть не ревела? — спросил Даниель. — Ну что, правоверные, скинемся быстро барыне на носовой платок? Вдруг израсходовала бедняга все сорок восемь батистовых, что из дому с собой принесла!» — «Мне наплевать, пусть она хоть на свой кошелек черную ленту повяжет», — буркнул серб. «Не горюйте, правоверные, — поддразнивал и без того подавленных людей Даниель, — суд решит потом, кто вам выплатит жалованье. Важно, чтобы вы пока дом построили». — «Только завтра я без денег домой не поеду!» — заорал серб на Даниеля. «Не поедешь? Первым еще уберешься». — «А я говорю: не поеду. Понятно?» Он встал перед Даниелем, будто у того лежали в кармане заработанные ими деньги. «Коли не получим своих денег, надо всем идти за ними, — подал голос Лайош, которого ребенок Тери толкнул на сторону рабочих. — Знаем мы, где они живут». Остальные угрюмо шевелили усами, жуя выловленные из лечо куски сладкого перца и помидоров. Лайоша они теперь недолюбливали. Хоть и обнялся он с хромым, а не простили они ему того случая. «Что, никак и ты собрался идти? — сказал Даниель. — Раньше уж так шептался тут с барыней, любо-дорого было смотреть». — «Дьявол с ней шептался», — ответил Лайош, опуская взгляд в лечо.

В субботу до обеда никто из господ к ним не заглянул. Рабочие чувствовали себя так, словно строили дом для какой-то невидимой потусторонней силы. Каменщики со злостью бросали на стены раствор, поденщики молча ходили, поднося материал. В полдень появился подрядчик. Он тут же остановил работу и созвал всех к себе. «Слышали, люди? До сих пор их не устраивало, что я отчет не представил. Ладно, чтоб отвязались, отправил я вчера им отчет. Не хотел, чтобы вы оставались без денег. Только я ведь тоже не миллионер, не могу вам из собственного кармана платить неделя за неделей, надеясь неизвестно на что. И вот, пожалуйста, письмо-экспресс: отчет они отказываются принять. Сами понимаете, в такой ситуации дальше работать я не могу. Каждый филлер, что я в дом убиваю, мне у семьи своей приходится отнимать. До сих пор я из-за вас только и терпел эти выходки. Больше, к сожалению, не могу, а вам одно скажу: добывайте ваши деньги, как хотите». Рабочие стояли перед подрядчиком, словно ждали еще чего-то. «Вот что, господин подрядчик, — заговорил Водал, — мы много здесь всего насмотрелись, но о том, что нам за свои кровные деньги с женщиной надо будет драться, об этом мы не думали, когда вы нас нанимали». Он подчеркнул слова «вы нас нанимали», напомнив, что не хозяйка, а подрядчик брал их на работу. Но хромой вдруг встал на защиту подрядчика: «Не слыхали вы, что ли, он ничего тут не может поделать. У кого есть деньги на кафель, ванную комнату выложить, пусть найдет и на то, чтоб рабочим платить». — «Верно! Надо идти за деньгами!» — зашумели рабочие. «Спасибо, — сказал Водал, — я в таком деле не желаю участвовать. Есть другие пути, чтоб своих денег добиться». — «Закон, что ли? — зарычал серб. — У бедняка вот где закон», — и он выставил мясистый кулак.

Подрядчик отправился восвояси. Водал и пештский каменщик пошли с ним. Уход мастеров еще более разозлил рабочих из Сентэндре. «Боится садовничек, как бы не вышло с полицией неприятностей», — махнул хромой вслед Водалу. «Не дай бог, еще барин узнает, что его садовник благородную даму посмел обидеть», — добавил кто-то. На совет позвали и Даниеля. «Ну, правоверные, показали, как здорово умеете грозиться, теперь остается только домой брести», — сказал старик. «Эх, двинулись, братцы! Где эта барыня живет?» — вылез вперед серб. Но никто почему-то к нему не спешил присоединиться. Все надеялись, что найдется, может, и другое решение. «Пошлем-ка сначала кого-нибудь одного, — сказал редкоусый, которому, видно, бог возместил скудный волос в усах, добавив немножечко лишнего разума, — и пригрозим, что всем скопом явимся, если что». Все нашли, что это, пожалуй, неплохой выход. Вот только кто пойдет? «А где этот тихонький паренек? — сказал Даниель. — Он еще вчера к барыне собирался». Все думали, что Лайош начнет упираться. Но тот побледнел лишь и тихо ответил: «Ладно».

Сам того не подозревая, уже несколько дней он готовился к этому походу. Вся досада его и обида на мир связана была сейчас с Будадёнде: погодите, он им скажет еще, что он думает о таких женщинах. Потому и у Вебера он один встал на сторону подрядчика, назвав стервами всех остальных. В пятницу вечером, когда поденщики уже начинали кипеть, они словно не лечо, а разгневанное его сердце черпали из горячего казана. Вот под окнами столько рассерженных глаз, кулаков и глоток. Наверняка и Тери высунет белое свое лицо. А если явится полиция и прольется кровь — что ж, тем лучше: по крайней мере дольше будут помнить они этот день. Все молчаливое, угрюмое утро Лайош думал лишь об одном — пойдут или не пойдут поденщики к барыне. И когда Даниель вспомнил вдруг про него, словно сама судьба направила на него свой перст: иди, Лайош, неси распутницам грозную весть. «Да за прошлую чтобы неделю долг отдали!» — крикнул вслед уносящемуся велосипеду редкоусый. «И скажи там, они со мной будут дело иметь!» — проревел серб.

Лайошу было уже не до них. Над мостовой, отделившись, поднявшись над ней, летела полоса тротуара; от тротуара, мелькая, сливаясь, отрывались ограды, над оградами шумящей зеленой рекой текли кроны деревьев. Мир вокруг расслоился на зыбкие струи бесконечного миража, эти струи огибали велосипед и уносились куда-то назад и вверх; смотровая вышка на горе Янош вдруг вонзилась в небо, словно выбитая из горлышка пробка. Миссия, с которой Лайош мчался с горы, спутала перспективу, нарушила протяженность и вес вещей. У него сейчас есть право ехать туда. Он представляет войско, которое ждет его на горе, возле сарая. Он предъявит им требования, и, если они их не выполнят, что ж, тогда войско в полном составе, разгневанное и неумолимое, сойдет с горы, сжав кулаки, по следам его велосипеда.

Но, приблизившись к вилле, Лайош вдруг обнаружил, что бурлящее в нем триумфальное чувство исчезло. Выкрашенные белой масляной краской ворота смотрели на него насмешливо и высокомерно; остатки храбрости ушли из трясущихся пальцев в холодную ручку из красной меди. В груди заскулил жалобно какой-то испуганный зверек, будто предчувствуя: в этом доме ему не миновать пинков. Лайош приехал с требованиями, а в нем что-то начинало уже умолять. Он разжал пальцы — и, прежде чем снова взялся за ручку, тень высокой решетки прошла туда, потом обратно по его озабоченному лицу.

Звонок возгласил в тишине квартиры: женщины, Лайош Ковач приехал, гонец от рабочих. «Целую ручки», — подобострастно пролепетал гонец, не чуя своего сердца. Открыла ему сама барыня. «Уж не за деньгами ли, Лайош?» — засмеялась она, словно подобный визит был для нее повседневным делом. «Точно так, за деньгами», — ответил Лайош, ощущая, как губы, против собственной его воли, растягиваются в улыбку, которая говорит: видишь, снова ребята там фокусы вытворяют, и мне, что поделаешь, пришлось стать гонцом. «Ну что ж, Лайош, коли вы сюда приехали, то придется вам тем же путем и вернуться обратно, — попыталась барыня шуткой скрыть волнение. — Любовное письмецо принесли?» — «Нет, господин подрядчик не желает больше писем писать. Работа остановлена». Улыбка погасла у барыни на лице. До этой минуты она все ж питала надежду, что родственник придет и скажет: прости меня, Эмма, были нужны деньги в другом месте, но теперь все в порядке, можно строить дальше. «Вот как», — сказала она, бледнея. «Рабочим он сказал, что представил отчет, а вы его отказались принять. Пока он свои деньги не получит, работать не станет». — «Пока свои деньги не получит? Мошенник! И вы ему верите?..» — выкрикивала сквозь рыдания хозяйка.

Лайош смотрел через голову барыни. В дверях кухни стояла Тери. Фигура ее никак не выдавала, что еще недавно у нее в животе был ребенок. С чуть насмешливым интересом она наблюдала за барыней. Лицо ее пыталось выказать некоторое сочувствие, в глазах же сквозила радость; вся она была полна каким-то отстраненным выжиданием, любопытством — будто в кино сидела. «Рабочие требуют деньги», — сказал Лайош, осмелев немного от взгляда Тери. «Пусть требуют у того, кто их украл». — «Но они сюда собираются. Если не будет денег, придут всем скопом». — «Сюда? Вы видали такую наглость?» Барыня смотрела то на Тери, то на Лайоша. Тери попробовала было изобразить ужас, но предвкушаемое развлечение явно было ей по душе. «Господи, барыня, они еще грубить станут». — «Грубить? Дай-ка мне платье, Тери. Я покажу им, как мне угрожать!»

Они ушли за стеклянную дверь, и тут же в поле зрения Лайоша за нижней частью дверной створки попали нетерпеливо сброшенные плетеные босоножки, которые Лайош только что видел на барыне. Потом стало видно распахнутую дверцу шкафа и руки, что-то кладущие в белую летнюю сумочку. Лайош заметил: хозяйка оделась нарядней, чем обычно. «Ах, барыня, вы такая храбрая, — сказала Тери, передергивая плечами. — Я б ни за что не посмела к ним идти». — «А чего мне бояться?» — громко говорила барыня, застегивая на ходу блузу. Тери смотрела на нее улыбаясь. Конечно, куда лучше было бы, если б рабочие явились сюда и она все увидела бы своими глазами. А так ей оставалось лишь гадать, чем кончится дело. В отчаяние, владеющее хозяйкой, теперь тоже добавилось своеобразное волнение, какое чувствует охотник перед выездом в поле. Прежде чем открыть дверь, она облизала перед зеркалом губы и разгладила пальцами брови. «Ну, с богом», — улыбнулась она Тери, хотя лицо ее и особенно шея покрыты были красными пятнами. «Целую ручки, — рассмеялась Тери. — А вы, Лайош, смотрите мне, берегите барыню!» — крикнула она им вдогонку с крыльца.

Хозяйка шла так быстро, что Лайош, толкая велосипед, вынужден был прибавить шаг, чтобы не отстать от нее на подъеме. При таком темпе у барыни еще доставало духу на разговор; если б она не шла так быстро, почти бегом, ее, наверно, разорвало бы от волнения. «Божье наказание, видно, лежит на этом доме, — говорила она, не оглядываясь на Лайоша. — Не знаю, найдется ли еще в городе женщина, которая могла бы через все это пройти. Сначала — с участком. В Совете общественных работ говорят: все в порядке, я выкладываю деньги — и тут в поземельной книге выясняется, что даже деление на участки не произведено. Я добилась, я выхлопотала, землемерные работы наконец сделали. И теперь вот — строительство. Сколько я спорила с проектировщиком! Он мне замок, дворец норовил всучить, а мужу избушка нужна была на курьих ножках… И теперь вот этот негодяй! Мужу легко. Он всегда против строительства был, это его принципам противоречило. Повесил рюкзак на спину и уехал себе что-то там изучать в Задунайщине. А моим принципам, видите ли, не противоречит вступать в рукопашную драку с рабочими!»

Слух Лайоша от спешки притупился, и вообще он плохо воспринимал сейчас посторонние звуки: колокольный голос Тери звенел у него в голове. «Вы, Лайош, смотрите мне, берегите барыню». Ему даже не пришлось оправдывать Тери, искать объяснений ее прошлому. Голос этот, словно ангельский глас с небес, сразу убедил его в абсолютной невинности Тери, и теперь, отложив на потом осуждение соблазнителей юных, неопытных девушек, он всю заботу сосредоточил на стремительно шагающей барыне, которую вверил ему ангельский глас. Рабочие, поддержку которых он ощущал по дороге сюда, теперь ждали наверху, у сарайчика, словно самое тяжкое из семи испытаний, предстоящих крестьянскому сыну из сказки. «Однако не для женщины такие дела, — сказал он, когда они с барыней вышли на улицу Арпад. — Этот народ ведь без разумения, могут еще и обидеть». Он даже приостановился: может, одумается барыня и повернет обратно. Но та лишь глянула на него зелеными от волнения глазами. «Ну и пусть, обидят так обидят, — передразнила она Лайоша. — Меня уже и грузчики, что мебель привозили, пробовали обидеть, и угольщики. Не испугаюсь я и черта с дьяволом. Мы с отцом как-то ехали на машине, и между Ишасегом и Геделлё ось сломалась. Так я полтора часа сидела ночью в машине одна. Мимо пьяные проезжали, охотничья компания какая-то, и мне кричали: „Эй, цыпочка!“» Стараясь себя подбодрить, она принялась перечислять свои подвиги. «А когда я рожала Жужику, так муж плакал от страха, а я только зубы стискивала и улыбалась ему — пока уж очень больно не стало. Так что, Лайош, не спешите ради меня жертвовать жизнью», — добавила она, слегка сжав локоть Лайоша, когда они добрались до участка. «Вы, Лайош, смотрите мне, берегите барыню», — снова зазвенело в нем, когда он взглянул в обращенные к нему сердитые и в то же время смеющиеся глаза.

Рабочие, среди которых Даниеля уже не было, поднялись, увидев хозяйку. То, что она пришла сама, они восприняли как добрый знак и предупредительно поздоровались. «Ну что, друзья мои, — смеясь, начала барыня, — вы, я вижу, без меня по домам не хотите идти?» — «Мы, барыня, люди рабочие, — смиренно заговорил редкоусый, — всю неделю трудимся, а в субботу хотим получить, что заработали». Все уверены были: деньги их лежат в этой белой сумочке, и не жалели почтительных выражений. Лишь один пештский каменщик сказал мрачно: «Не очень-то весело нам, барыня, что каждую неделю столько приходится скандалить, чтоб свои кровные получить». — «А мне? Мне весело, думаете, что после стольких расходов меня и сюда еще тащат?» — ответила хозяйка. Рабочие помрачнели и смолкли: что-то такое начало им не нравилось. Неужто пришла, а платить и не собирается? «Вы передали, что собрались все прийти ко мне, — продолжала хозяйка. — Не утруждайте себя: вот она я, перед вами». После первых, обнадеживающих фраз слова эти прозвучали твердо и с вызовом. «Нам только деньги наши нужны», — сказал кто-то. «Разве я вас нанимала?» — «Но мы ведь для вас дом-то строим». — «А если я, скажем, стул покупаю, должна я отвечать за то, кому и сколько столяр задолжал?» — спросила хозяйка. Рабочие угрюмо молчали. «Это дело другое, барыня, — вылез вперед серб. — Вы такими шуточками голову нам не дурите. Мы знаем, что такое стул и что такое дом». — «Так, барыня, не пойдет, — вставил пештский каменщик, — чтоб бедняки страдали, если вы что-то там не поделили между собой. Эти люди целую неделю должны жить на то, что они здесь заработают». — «А как быть с мошенниками, растратчиками? Они разве не у рабочих воруют? Меня ваш подрядчик тоже кругом обманул». «Нам до этого нет дела, барыня! — закричал серб, — мы свои деньги требуем». — «Я вам ничего не должна», — ответила барыня, волнение которой перешло в каменную решительность. «Тогда кровь здесь прольется!» — вне себя завопил серб.

Кто-то из поденщиков положил на плечо серба руку. В Лайоше звучал ангельский глас Тери. Глас подбивал его на безумный подвиг, реальность же подсказывала: если сербу кто-нибудь встанет поперек дороги, драки наверняка не избежать. Хозяйка шагнула к сербу. «Угрожаете? Вы мне угрожаете? Старый мерзавец!» Она стояла почти вплотную к сербу. Тому ничего больше не оставалось, как ударить или отступить. Невероятная отвага женщины притупила в нем безумную ярость. Его нерешительность была воспринята другими, более смирными, как полное поражение. «Не тронь барыню», — сипло сказал редкоусый. Лайош тоже встал меж сербом и хозяйкой. «Только в тюрьму попасть не хватает вдобавок ко всему», — махнул рукой хромой и, отойдя в сторону, сел на траву под сливами. «Господи, что за жизнь? Порядочной женщине приходится такое терпеть!» — расплакалась барыня, чувствуя, что опасность уже позади. Рабочие молча стояли вокруг нее. «Вы думаете, — всхлипывала барыня, — я не понимаю, что для вас все это значит? Да ведь и я не дареным разбрасываюсь. Все, что я здесь теряю, долгами нам обернется, мужу надо будет работать день и ночь, чтоб расплатиться». Сознание, что беда, кажется, миновала, сделала ее великодушной: «Но я все же не отпущу вас без денег. Если тот негодяй откажется кончать дом, мне так и так с вами придется доделывать. Все получат сейчас за три дня…» Деньги, которые она, не собираясь платить ни филлера, все же, подчиняясь какому-то предчувствию, захватила с собой, восстановили нарушенный мир. Лайош сбегал в корчму разменять купюры; люди поставили кривые каракули на листке с авансом. Всё не без денег поедут домой.

Участок вскоре опустел. Белая сумочка, решительно стиснутая под мышкой, отправилась в обратный путь, в шкаф за стеклянной дверью, велосипеды рабочих покатили через Будакалас к станции пригородного поезда, и вот уже серб с зычным хохотом выставил пухлую грудь в вагонное окно. А Лайош все еще был переполнен догнавшим его за оградой виллы сладостным голосом, который, вместо того чтобы тускнеть с уходящим днем, все прорастал и прорастал в нем, словно некое светлое семя, корнем которого был звук, а стеблями и соцветиями — аромат, осязание, цвет. Вечера уже заметно наползали на дни, в саду соседней виллы меж четырех колонн, поверх которых шли балки, — назначение этих колонн Лайош никак не мог постигнуть — слетели, кружась, два бесприютных листка, покинувшие поредевшую крону платана. Для голоса же, прорастающего в груди, в голове Лайоша, никакой осени словно не существовало. Голос сам создавал для себя мир, и материалом служила ему не листва черешен через дорогу, подернутая рыжей ржавчиной, а маленькие домики для садовников, овитые жужжанием пчел; грядки, посыпанные песком и ожидающие клубничной рассады; сверкающие никелированными деталями механические тележки; свежий запах воды, фонтаном взлетающей в небо по мановению рук коммунальных рабочих с окладом. Но не только бликами, летними красками наполнял этот голос близкую осень, он вносил порядок и смысл в бесприютность и одиночество минувших месяцев. Сладкий этот приказ — «Вы, Лайош, смотрите мне, берегите барыню» — был как упавший с небес блестящий поводок, которому теперь остается лишь с радостью подчиняться. Маленькая отважная барыня и белокурая ее наперсница стоят у перил на высоком крыльце, и Тери отдает ему распоряжения: «Лайош, смотрите мне, ровно стригите траву, чтоб барыня была довольна…», «Отгребите-ка землю, Лайош, от барыниных роз…», «Смотрите мне, Лайош, не подведите барыню на коммунальных работах». А все злые силы, причинявшие боль и тревогу, прячутся там, куда не достает этот голос, и если выходят из тайных укрытий, то бродят по свету лишь до тех пор, пока голос не настигнет их, не подымет, растворяя, топя в кружевной своей пене. Легче всего в летучий, невесомый этот мир, творимый голосом, укладывался, как ни странно, ребенок Тери. Ребенок ни в чем не повинное существо. Да и понятно — как раз с самыми чистыми девушками-то и поступают так, что у них появляется ребенок. В солдатах Лайош много раз слышал, что у настоящей, опытной городской женщины никогда не будет детей, если она сама не захочет. Он не станет требовать, чтобы Тери куда-нибудь дела ребенка. Пускай себе топает по дорожкам следом за Лайошем толстенькими непослушными ножонками, в вязаной шапочке, в спадающих штанишках. Лайош сует ему под нос горсть увядающих розовых лепестков: нюхай, братец, апчхи; вечером в маленьком домике в бликах пылающего в печурке огня рассказывает сказку про бабу Ягу. Лайош смирился уже с тем, что на участке не будет жилья для садовника; но ведь он и не подлинное свое будущее представлял и расцвечивал — он лишь искал подходящие образы к тому будущему, которое обещал ему, живым воплощением которого был голос Тери.

Вечером в воскресенье в этот радужный, легкий, сотворенный голосом мир мрачным клубом дыма вошел Даниель со своей наспех выструганной головой. «Ну что, парень, чем кончился твой поход?» — «Привел я сюда хозяйку», — ответил Лайош почти с гордостью. «Неужто привел?» — спрятал садовник под костистый карниз своих бровей испытующий взгляд. «И аванс дала за три дня». — «Аванс? Ага, это хорошо. А за прошлое не отдала? За те полторы недели?» — «Как-нибудь уладится и это», — сказал Лайош уверенно. «Уладится? Не уладится, попомни мои слова. Остригли твоих хозяев, как овечек, нет у них больше ни филлера. Сейчас небось бегают из одного банка в другой. Видел незаконченный дом в конце улицы? Где окна заложены кирпичом? Так вот, я тебе говорю, этот тоже будет стоять так же. А хозяева будут искать какого-нибудь простофилю, чтобы он дом закончил и за это пять лет жил в нем бесплатно. Не для них это все: кишка у них тонка и в кармане шаром покати. Наскребли немного деньжат — и кажется им, что теперь все на свете у них в руках. А выходит другое: чуть где осечка, и все их планы полетели к чертям… Ну, всего тебе. Пойду сражаться со стариком, у которого хозяева твои участок купили. Вишь, у него пять хольдов земли возле Холма роз, а он сахар мамаше выдает по кусочку, так что семья потихоньку распродает старухины участки. Есть и такие господа, дышло им в ноздрю…»

Лайош долго смотрел вслед садовнику, который шел переваливаясь, как ходили богатые мужики у них в деревне, привыкшие к мягким перинам да к винному погребу. Может, и в самом деле вышли у барыни все деньги? Недаром же она плачется: мол, как она посмотрит теперь мужу в глаза? Ну а с другой стороны, если у тебя вправду ни гроша нет, так чего плакаться? Лайош понятия не имел, сколько вообще денег бывает у господ. Вон в деревне у них торговец пшеницей сколько жаловался на судьбину, сколько причитал, что не сегодня-завтра по миру пойдет, а все ради того, чтобы ему другие не завидовали. Мельник, у которого Лайош служил, тоже каждый год одни убытки терпел со своей мельницей — а дочь у него в Пеште музыке училась на эти убытки-то. И про офицеров вон говорили, что они по уши в долгах. Да разве это бедность? Скорее так, разговор один: ну неделю-другую в крайнем случае попостится этот офицер; а то найдет себе тестя-толстосума — и опять кум королю. Деньги у господ всегда есть, разве что скрывают они это. Любой сколько захочет, столько и потратит. Важно, чтоб не ленился. Говорят: тот разорился, этот разорился; а что-то никто не видал еще, чтоб эти разорившиеся на жатву нанимались или кукурузу окапывать. Десять, двадцать тысяч… Вон подрядчик взял да две тысячи хапнул у барыни. Кого можно вот так, между делом, надуть на две тысячи, у того, стало быть, эти две тысячи имелись. Нет в кармане ни филлера? А сами вон в какой нарядной вилле живут: за белой оградой все белое, даже шары на кустах. И даже барышня, Тери, тоже белокожая… Где есть прислуга вроде Тери, там и денежки должны быть. Такой прислуге, наверно, жалованье идет немалое. И этот дом… Ванная, кухня будут выложены кафелем, терраса и фасад — каменной плиткой. Слышал он, как подрядчик с облицовщиками договаривался. И Лайош, переполненный доверием и надеждой, из-под стены сарая ласкал преданным взглядом поднимающийся перед ним дом, который в сгустившихся сумерках казался совеем законченным. Выбеленный ярким лунным светом, дом мог бы быть чем-то вроде храма — храма деньгам, уходящим от бедняков в какие-то свои святилища.

В понедельник рабочие пришли на стройку хмурые, подавленные. Подрядчик уговорил их не приступать к работе, пока они не получат все за прошлые недели. Он согласен оставить леса только им. Если денег не будет, пусть снимают леса и идут домой. Дело верное — хозяйка трижды подумает, отпускать ли их: новые леса ей станут дороже, чем оставшийся долг. «А если на своем будут стоять?» — с тревогой спросил Лайош. «Тогда домой пойдем и будем сосать лапу», — зло глянул на него хромой. Другие тоже настроились не уступать. Лучше пускай не будет больше работы в этом сезоне, чем согласиться на такой грабеж. К удивлению Лайоша, Водал их поддержал. «Посмотрим, много ли они без нас сумеют. Нынешняя плата и так не плата, одна насмешка; а уступим — совсем пропадем». — «Сам-то смотался в субботу», — презрительно махнул в его сторону серб огромным кулаком. Водал отвернулся, и лишь по шевельнувшимся его губам можно было примерно догадаться, какое слово он прошипел в ответ. Смуглое лицо его было лимонно-желтым, как в тот день, когда Лайош сообщил ему, что Маришку увольняют. Под желтизной кожа была измятой, будто он всю ночь ворочался без сна на постели. Если бы нынешнее настроение ему в субботу, едва ли он умылся бы тогда и ушел домой — скорей всего, сам бы повел рабочих в Будадёнде… Все сидели и мрачно ждали господ. Даже праздничный, светлый голос у Лайоша в груди стал опадать, будто фонтан из трубы водопровода, прикрученный ключом коммунального рабочего. А если вправду скажут им: идите, мол, на все четыре стороны. Подхватит тогда его осенний ветер и бросит в грязь, как желтый, мертвый лист с платана.

Пришла хозяйка, с ней был инженер. Барыня принесла с собой в улыбчивом приветствии волшебный голос Тери, инженер — тревогу, которая пряталась в его портфеле. «Вот что, братцы, — начал инженер. — Согласны вы закончить работу не за поденную плату, а аккордом?» Рабочие переглянулись: аккорд — это было что-то новое, к этому они не приготовились. «Можно подумать?» — откликнулся пештский каменщик. «Думайте», — кивнул бородатый. «Все от условий зависит», — мудро заметил кто-то. «Ну, вы тогда обсуждайте пока меж собой. Чтоб знали, речь пойдет вот о чем: вы сделаете штукатурные работы, окраску снаружи и внутри, побелку, подправки, где понадобится, после столяра и водопроводчика. В общем, вы потолкуйте, а мы пока перепишем, что тут есть. Водал, пойдемте с нами, вам список тоже надо будет подписать».

Рабочие сбились в кучку держать совет. Они понятия не имели, сколько можно запросить за аккорд. Поденщики получали в неделю по пятнадцать пенге, каменщики — по тридцать; все остальное было расплывчатым и туманным. «Нас тут восемь поденщиков да каменщиков трое, — начал редкоусый, лучше других разбирающийся в цифрах. — Считаем, значит, четырнадцать человек: каменщик вдвое получает». — «Это-то все понятно, — сказал пештский каменщик. — Да на сколько дней здесь работы?» — «Пусть мастера высчитают», — вставил Лайош. Каменщик из Сентэндре сказал: дня на четыре, пештский считал: на пятнадцать. «Это ведь не поденщина, тут можно и поскорей сделать, если поднажмем», — вылез хромой. «Нет, братцы, семпернова — штука непростая, — возразил пештский каменщик. — Если без понятия делать, пятнами пойдет стена. Кто-нибудь работал уже с семперновой?» Оказалось, с семперновой никто дела не имел. Сошлись наконец на том, что дней за десять можно все кончить. Редкоусый принялся умножать: вышло больше трехсот пенге. «Не ошибся?» — спросил пештский каменщик. Он тоже принялся считать, но сбился. «Сколько там у тебя? — заглянул он в бумажку редкоусого. — Я думаю, за четыреста можно взяться. Водал! — позвал он бетонщика, ходившего с господами. — Мы посчитали, что за четыреста сделаем». Водал вынул свой маленький блокнот, огрызок карандаша в его мясистых пальцах быстро забегал по бумаге. Он даже не взглянул на расчеты пештского каменщика. Лайош с тревогой смотрел на его бледные, строго сжатые губы. «Не много ли четыреста? Может, и триста пятьдесят хватило бы?» — шепнул Лайош хромому, но так, чтоб и Водал услышал. Водал захлопнул блокнот вместе с карандашом и твердо сказал: «Пятьсот». Он не взглянул на Лайоша, но тому показалось, что Водал ответил ему. Он испугался этой огромной суммы, однако спорить не посмел. Рабочим сумма понравилась; правда, они не очень верили, что она пройдет. Деньги огромные, что и говорить. «Пятьсот? Пускай будет пятьсот, — сказал неуверенно пештский каменщик. — На меньшее не будем соглашаться. Еще неизвестно, сколько окажется доделок».

Позвали господ; пештский каменщик назвал сумму. Лайош следил за лицами господ, однако прочесть на них ничего не смог. Теперь инженер с барыней удалились в сторону посоветоваться; рабочие стояли, искоса поглядывая на них. Водал с грохотом бросал в кучу пересчитанные доски. «Хорошо, хозяйка заплатит вам пятьсот пенге. Только надо составить договор: половину суммы получаете по ходу работы, остальную половину — в конце». «Ладно, раз надо», — сказали рабочие, слегка поморщившись от слова «договор». — «Договор составить мы можем, — подал голос Водал от досок, — но не начнем работу, пока не получим то, что нам недодали за полторы недели». Лайош почувствовал, душа его сложила крылья и камнем падает вниз. Про эти-то деньги они позабыли, занятые аккордом. А позабыв, словно бы молча отказались от них. В конце они бы их, конечно, потребовали еще или у барыни, или у подрядчика, но смешивать с аккордом вопрос о долге никому не хотелось. Однако слова Водала изменили общее настроение.

Барыня, словно на пружине, вскочила из-за стола. «Я вам ничего не должна. Я ведь вам это уже раз сказала. Я не позволю себя шантажировать». «Поймите, люди, — внушительным профессорским баритоном заговорил бородатый. — Хозяйке проще всего было бы с вами расстаться и новых рабочих нанять. Она же вам добра желает, чтобы вы без заработка не остались. Вы сами понимаете: пятьсот пенге — сумма очень большая. Если вы заупрямитесь, она тоже о своих интересах будет думать». «А господин подрядчик сказал, что леса только нам может оставить», — как бы между прочим ввернул хромой. Рабочие, пряча в глазах злорадство, смотрели на господ; хозяйка, видя в переминающихся с ноги на ногу, исподлобья глядящих на нее людях тихое торжество, вдруг взорвалась: «Ну и забирайте ваши леса! Я вам себя шантажировать не позволю. Господин Водал, идите сюда, закончим перепись».

Господа вместе с Водалом скрылись в доме, рабочие продолжали топтаться у сарайчика. Никто не обвинял других в промашке. Теперь, когда все кончилось, им не было жаль даже аккорда. Что ж, денег своих они не получат, так хоть леса заберут. Желание поставить на своем было сильнее, чем сожаление об упущенном заработке. Лайош не смел произнести ни слова. «Тебя-то барыня снова возьмет», — шептал где-то в вышине голос Тери. Но пока он стоял вместе с обозленными рабочими, и что-то внутри, какие-то остатки гордости, заставляли его склонять голову, затыкали ему уши, так что голос был слышен едва-едва. Инженер и хозяйка стояли наверху, у перил террасы. Барыня всхлипывала и жестикулировала, а бородатый, положив руку ей на локоть, успокаивал ее и в чем-то убеждал; Водал там же считал облицовочные плитки. Рабочие косились на них, но на иной исход не надеялись. Инженер подозвал Водала, через минуту тот крикнул: «Эй, поднимитесь сюда кто-нибудь!» Сначала пошли пештский каменщик и хромой, за ними потихоньку двинулись и остальные. Лайош тоже побрел наверх и встал позади всех, в комнате, выходящей на террасу. Инженер предложил рабочим половину невыплаченных денег. Водал помалкивал; остальные, поглядев друг на друга, промычали что-то вроде согласия — и в ушах Лайоша серебристым потоком вновь зазвенел голос Тери.

Тут-то и разыгралась в недостроенном доме на улице Альпар странная сцена, вспоминая которую рабочие лишь пожимали плечами или, как хромой, ехидно ухмылялись; Лайош же долго еще возвращался к ней. Он стал восприимчивее к тонким нюансам отношений меж женщинами и мужчинами. Когда Водал и инженер прямо там же, на террасе, занялись составлением договора и оформлением инвентарного списка (Лайош вместе с остальными поденщиками околачивался неподалеку от того места, где решалась его судьба), хозяйка, которая едва успела вытереть слезы и теперь, опершись на перила, подставляла горящие щеки свежему ветру, вдруг вскрикнула: «Ой!» — и, одновременно радостная и испуганная, отпрыгнула от перил. Последовавшее за «ой» новое восклицание: «Банди!»[24] — объяснило невольным свидетелям, что на подъеме улицы Альпар она увидела мужа. Д-р Хорват еще до начала стачки повесил на спину рюкзак, о котором, торопясь к рабочим, обмолвилась Лайошу барыня, и долгое его отсутствие в равной степени объясняло и радость, и испуг жены. Радость длилась мгновение, и путь ее обозначило лишь быстрое пламя, полыхнувшее в глазах барыни девической синевой, а на щеках — пурпурным румянцем. Страх был устойчивей, выразившись в нескольких быстрых и довольно нелепых движениях, необычных для решительной этой женщины. Прежде всего она зачем-то подтолкнула инженера меж перилами перед собой и даже присела чуть-чуть, словно надумав спрятаться. Затем, улыбаясь, как улыбалась, когда здоровалась в минувшую субботу с рабочими, сказала: «Ну, Эден, мне конец». Потом взглянула на стоящих рабочих и с серьезным видом спросила у них: «Что я ему скажу, почему вы не работаете?» Потом обернулась к Водалу и приложила ко рту палец: «Господин Водал, умоляю, ни слова» — и с шутливой мольбой в поголубевших глазах снова посмотрела на рабочих. Наконец, оттолкнув бородатого, подняла вверх правую руку и манерно помахала ладошкой над головой, напомнив Лайошу нарядных веселых барышень, которые прощались с кавалерами, вспрыгнувшими на подножку трамвая. Лицо ее теперь сплошь сияло улыбкой, словно она махала идущему с уставленного цветами балкона.

Все вокруг бросили писать, считать, бродить, совещаться и смотрели на ничего не подозревающего хозяина, который, еще не стряхнув с себя задунайской пыли, подходил к своему будущему дому и к занятой его строительством жене. Лайош тоже поглядел вниз через перила — и вместо сурового, крючконосого, седеющего тирана, каким в его воображении рисовали хозяина страхи барыни, увидел вступающего на участок молодого человека в рубашке с раскрытым воротом, светловолосого, похожего на студента. Рабочие, околачивавшиеся внизу, направили его на помост, ведущий на второй этаж. Вскоре он появился — сначала стали видны его пальцы, затем светлые волосы, потом недовольное, хмурое лицо. Рабочие негромко поздоровались с ним; инженер, поспешив навстречу, дружелюбно поздоровался с ним и даже положил ему на плечи руку и полбороды. Барыня приветствовала мужа последней. Она ждала его у перил и, когда он подошел к ней, обхватила его за шею руками и, не стесняясь стольких мужчин вокруг, подставила под его губы все свое в пурпурно-синей улыбке лицо. Но муж лишь прикоснулся губами к ее лбу и с подозрением оглядел террасу.

«Это терраса?» — спросил он, дважды обведя глазами открытый квадрат. Жена не могла отрицать, что это действительно терраса. Он снова посмотрел вокруг. «Случилось что-нибудь? Почему все тут толпятся?» — спросил он жену. И лишь взгляд его досказал: почему никто не работает? «Это я собрал рабочих, поговорить», — ответил бородатый. «Ну, тогда продолжайте, я не буду вам мешать», — махнул рукой Хорват и ушел в комнату. «Совсем исхудал, бедняжка», — сказала жена, идя за ним и держа его под руку. Она взяла двумя пальцами подбородок мужа и повернула его лицо к себе, чтоб рассмотреть. «И не брился сегодня». — «Я прямо с квартиры сюда, — ответил тот. — По крайней мере увидел, что здесь делается». И, высвободив лицо из ее пальцев, продолжал оглядывать нештукатуренные стены. «А это что?» — показал он на нишу с каким-то возвышением в ней, поднимающимся, наподобие алтаря, на добрый метр от пола. «Здесь будет моя постель, со ступеньками, конечно, и с занавесью». — «Надеюсь, без балдахина?» — сухо усмехнулся он. «Без балдахина», — рассмеялась жена с некоторым раздражением. Хорват пошел в ванную комнату, где в углу был уже сложен кафель. Лайош опасливо следил за ними издали. Хозяин шагами измерил ванную: в длину было четыре шага, в ширину — три. Ничего не сказав, он остановился и взял из штабеля одну плитку. Жена стояла у него за спиной; она тоже молчала, но теперь уже рассерженно. Инженер шепнул рабочим, чтоб занялись чем-нибудь для отвода глаз; он после обеда забежит с отпечатанным перечнем работ и договором.

Хозяин снова вышел на террасу. «Ну как?» — спросил бородатый. «На этой террасе можно званые приемы устраивать», — ответил Хорват, коротко засмеявшись, будто кашлянув. Инженер глядел на него с ласковой улыбкой домашнего врача, но из глаз хозяйки уже сыпались искры. «Действительно, — сказала она, отрывисто, как муж, засмеявшись. — Пока Жужика вырастет, деревья поднимутся до второго этажа. При лунном свете будет великолепно». Эндре Хорват не ответил: он искал, где можно спуститься вниз. Перед узким помостом он растерялся: подняться-то он по нему поднялся, обратно же сойти казалось не так просто. Тогда он повернулся и слез по доскам задом, на четвереньках. Хозяйку свел вниз бородатый, держа ее за пальцы поднятой рукой, словно в старинном менуэте. Рабочие, потихоньку поглядывающие на них, пожалуй, впервые за этот день улыбнулись: очень уж смешно выглядели господа, особенно хозяин на четвереньках.

Лайош, которому дали работу наверху, видел, как втроем они спускались по улице Альпар. До угла они шли вместе. Там хозяин вдруг отделился от жены и инженера и двинулся в сторону Обуды. Те двое постояли немного, затем барыня пошла в противоположном направлении, к Будадёнде. Бородатый с минуту колебался, по жестам его видно было, что он что-то кричит вдогонку Хорвату. Тот шагал не оглядываясь, и инженер вынужден был отправиться следом за барыней. Лайош долго стоял наверху, прижав к груди облицовочную плитку и размышляя, как все же странно устроен человек. «Что за неблагодарные люди есть на свете!» — думал он, чувствуя, что Хорват был не только несправедлив и груб со своей храброй, энергичной и заботливой женой, но и его, Лайоша, преданную любовь пытался растоптать пыльными своими башмаками.

В тот день после обеда сапожников сынишка, и прежде уже вызывавший Лайоша на угол, опять принес весть от сестры. Маришка ждала брата после работы у себя дома. «Дома, ты точно помнишь?» — удивился Лайош. Мальчишка подтвердил: точно дома, там, где она служит. И даже улицу назвал. С того первого дня в Пеште, когда Лайош решился позвонить к сестре, они всегда встречались где-нибудь на улице. Странно, что она зовет его к себе как раз сейчас, когда ей осталось там жить всего день или два. Или, может, нарочно хочет показать, что не боится пригласить к себе брата. Едва он нажал на звонок, дверь распахнулась: сестра, видно, ждала его в кухне. Лайош был рад, что открыл ему не длинный барин с острыми плечами. Но как только Маришка впустила его в переднюю, из двери, ведущей в комнаты, высунулась голова со светлыми, закрученными в густые кудряшки волосами. «Это мой брат, барыня», — сообщила Маришка, даже в покорности своей с оттенком оскорбленной гордости в голосе. «Хорошо, Маришка, ведите его к себе в комнату», — сказала та, и в передней стало пестро от ее цветастого халата. Барыня была располневшей дамой, которой приходилось поддерживать свое достоинство не осанкой, а лиловым, густо напудренным лицом. Она не отходила от двери, пока сестра и брат не ушли в кухню.

В кухне Маришка взяла Лайоша за руку и потянула его дальше, в комнатку для прислуги. Был уже вечер, но свет нигде еще не горел. Кафель на стенах кухни, металлические стержни на печке и электрической плите, желтый водопроводный кран, фарфоровые коробочки для приправ в буфете тускло поблескивали в сумраке, размывшем четкость очертаний мебели. С вымытого недавно каменного пола поднимался свежий запах воды, и Лайошу казалось, что на него со всех сторон направлены чистые, холодные взгляды. В комнатке Маришки было еще темней, чем в кухне, и вместо блеска начищенной утвари в глаза ему бросилось смутно сереющее пятно — постель. Возле стены стояла раскладная железная койка, застеленная одеялом; на одеяле — смятый продолговатый след. Здесь, видно, лежала, плача, Маришка, пока поджидала брата. В узком пространстве, оставленном кроватью, еле вмещался шкаф и столик с зеркалом. В окне, как во всех подсобных помещениях, была решетка. За окном виднелась плакучая ива с горестно свисающими зелеными косами.

Лайош с благоговением оглядел комнатку, в которой даже воздух был полон сестрой. И эта комната, и кухня, через которую провела его Маришка, казались ему невероятно удобными и красивыми. Да еще сад под окном… Хорошо, когда у тебя есть угол, где можно приклонить голову. Немудрено, что бедняжка горюет, расставаясь с этим местом, подумалось ему. Взгляд его снова притянуло к себе темное углубление на одеяле. Маришка усадила Лайоша на единственный стул, сама примостилась рядом, на краешке кровати, так что серое пятно осталось у нее за спиной, как пропасть, в которую можно упасть. «Я даже не поверил сначала мальчишке, что ты сюда меня зовешь», — заговорил Лайош, так как сестра, приведя его и усадив, только вздыхала тяжело. «Не хотела в последний раз в переулке с тобой прятаться. А если кому не нравится, пускай позеленеет от злости», — яростно мотнула она головой в сторону комнат. «Нашла новое место?» — спросил через некоторое время Лайош. «Нашла», — ответила Маришка, но вместо пояснений лишь снова вздохнула. «Здесь где-нибудь?» — пытался выяснить Лайош. «В Сегеде». — «В Сегеде?»

Оба замолчали. Удивление Лайоша постепенно сменилось сознанием близкого одиночества, и сердце у него защемило. «При чем тут Сегед?» — подумал он сперва, а потом понял: значит, уедет Мари в Сегед. О Сегеде он знал лишь, что это город где-то на Тисе; Маришка, впрочем, знала не больше. И все-таки она должна была уехать в Сегед, вновь оторваться от брата. «У барина там друг какой-то есть, профессор, он берет меня в экономки». — «Семейный?» Маришка чуть поколебалась. «Дочка есть у него». Женат он или холостяк, она не сказала. Лайош все не мог оторвать глаз от темной впадины на одеяле. Интересно, сюда приходил к ней Водал? В окне решетка, через нее не заберешься, через переднюю из-за господ трудно попасть. «Он меня здесь увидел, когда я за столом прислуживала. Все звал к себе в экономки, да я не соглашалась, делала вид, что за шутку принимаю. А тут приехал недавно, я ему и сказала, что согласна. Он так обрадовался…»

Лайошу вспомнился Водал. Вот почему такими синими были у него утром губы. «И не жаль тебе уезжать так далеко?» — спросил он, глядя на впадину. «Мне только тебя жаль, Лайи. Больше никого, можешь мне поверить…» И вдруг с неожиданным злым отчаянием добавила: «Не этого я ждала, Лайи». Лайошу вспомнился вечер с Водалом в корчме: может, он от него, Лайоша, ждал тогда чего-то? Если бы Водал по-другому решил, Маришке, может, и не пришлось бы уезжать в Сегед. «Смотри не пожалей потом о своем упрямстве», — вырвалось у него. «Я? Я должна жалеть?» — вскрикнула Мари.

Кто-то открыл дверь в кухню. «Маришка, у вас еще есть кто-то?» — спросил барынин голос. «Есть», — ответила сердито Маришка. «Тогда почему не зажжете свет?» — «Уходит уже брат», — ответила она и подтолкнула Лайоша к кухне. Барыня вернулась в переднюю. «Мне будет плохо, Маришка, когда ты уедешь. И спасибо тебе за доброту», — бормотал Лайош, идя через кухню. «Мне тоже будет несладко, Лайи, да уж такая наша судьба. Может, оттуда я тебе больше сумею помогать. Работа у вас еще есть?» — «Еще на неделю-две». Работа обоим напомнила про Водала. «Ну, храни тебя бог», — сказал Лайош, целуя сестру в обе щеки. «Целую ручки», — поспешил проскользнуть он мимо барыни, которая включила свет, чтоб немым своим взглядом лучше обыскать чужого парня. «Бедная Маришка!» — вздохнул Лайош на улице, вдоль которой тек к городу, мимо зарешеченных окон комнаты для прислуги, чистый воздух со светлых еще гор. Однако, пока он добирался в вялых сумерках до участка, смятая кровать сестры куда-то исчезла из его памяти, и с лилового неба улыбнулась ему вечерняя звезда, светлая, как Тери.


Хорошая погода в том году держалась долго, но артель на стройке быстро редела, словно листва платана в соседнем саду. Аккорд только ускорил распад. Пока работа шла поденно, у нее не было впереди определенного срока. Как бы мало еще ни оставалось сделать, работу можно было тянуть, конец ее не был обозначен, словно у жизни, которая наверняка закончится когда-нибудь, только никто не знает когда. Субботние тревоги из-за жалованья, угрозы бросить стройку и уйти по домам — все это было преходяще, все это можно было одолеть, а дальше опять виделась работа, работа с неопределенным, хотя и неизбежным концом, работа, которую живущий с недели на неделю поденщик не очень-то и старался измерить наперед. Аккорд — это было совсем другое дело. Аккорд означал, что работа, в сущности, уже закончена: полсуммы уже в кармане, и они для того лишь дальше мешают раствор, штукатурят, таскают, чтоб получить и остальную половину. Каменщики словно из одолжения шлепали раствор на стены; поденщики то неистово бегали с носилками по стучащим мосткам туда-сюда, будто намереваясь одним рывком закончить строительство, то, начиная втягиваться понемногу в близкое зимнее безделье, лениво ковыряли в носу, глазея на бредущего по дороге почтальона. Редкими стали беседы: говорили разве что о семьях да о том, скоро ли кончится постылая работа. Хромой жаловался, что зябнет по ночам; даже самое теплое одеяло не спасало уже от холода, который пробирал до костей, прогоняя сладостные видения голых женских ляжек, и даже вздох по жене, одиноко ворочающейся в постели, вылетал с подвыванием, тоскливо, словно скулил волк на скованном морозом снегу. Серб то и дело сердито усаживался в угол и, воздев руки, будто какой-нибудь цыганский пророк, на чем свет стоит крыл столяров, которых опять надо ждать с дверными рамами. Рабочие из Сентэндре и пештцы зло косились друг на друга: всеобщий разлад вывел на поверхность большие и малые обиды. Пештский каменщик норовил показать свое превосходство в обращении с семперновой. «Сами и материала не видели настоящего, — бурчал он, — а туда же, берутся штукатурить. Поглядел бы я, что бы они без нас делали. Если б не мы с Водалом, дом бы так и остался в пятнах, как свадебная простыня». Рабочие же из Сентэндре считали, что доля пештского каменщика за всякие доделки и поправки слишком уж высока.

Сильней всего, пожалуй, дух распада сказался на Водале. В обед он молча, угрюмо резал вареную грудинку, ножик его сверкал на солнце, толстые пальцы вздрагивали раздраженно. Потом он одиноко стоял на лесах, разглаживая, затирая штукатурку, и его лицо своей отчужденной желтизной напоминало скорей деревья в окружающих садах, чем смуглое, белозубое лицо прежнего Водала. Кроме скупых распоряжений, брошенных сквозь зубы, никто не слышал от него ни слова; Лайоша он, если только было возможно, и распоряжениями обходил. То ли он злился на Маришку, что она пошла в экономки к неженатому профессору, то ли собой был недоволен и коли себе не мог досадить, так досаждал всему миру… Лайош не слишком ломал себе над этим голову. Если прежде Водал относился к нему не так, как к другим, то потому лишь, что Лайош был братом Маришки. Наверно, Водалу и Маришкины туфли, и, скажем, Маришкин деревянный грибок для штопки были дороги в те времена, когда он ходил с ней гулять на гору Гуггер. Теперь Маришки нет, Маришка в Сегеде, Водалу незачем по-особому относиться к тому, что имело отношение к Маришке, и Лайош, чувствуя почему-то себя виноватым, старался уйти с его дороги, чтоб Водал и его не отшвырнул прочь заодно с Маришкиными туфлями и грибком. Он вспоминал Водала, сидящего в темной корчме, меж тусклым рожком люстры и луной, глазевшей на них в окно. Как мучился Водал, как боролся с собой, и, может, Маришке не стоило бы вот так взять и отбросить его, как ненужную тряпку. Иногда, впрочем, Лайош даже рад был, что сестра поступила так решительно, и со злорадством поглядывал на желтого от душевной боли Водала. Почтальон, дважды в день ходивший мимо них, однажды свернул к строящемуся дому, и от рабочего к рабочему пошло, усиливаясь, имя: Ковач Лайош. Вслед за именем поплыла тем же путем открытка, и, когда, вся захватанная грязными от цемента пальцами поденщиков, она попала на второй этаж, к Лайошу в руки, на лесах стало необычно тихо. «Смотри ты, адрес-то какой: улица Альпар, строящийся дом, — а дошло все-таки». «Почта все должна доставить», — отозвался Водал, читая на штукатурке буквы, которые успел уловить, взглянув на открытку. О том, что она пришла от Маришки, никто не обмолвился ни словом.

Эти сентябрьские дни, так по-летнему позлащенные солнцем, стали для Лайоша концом волшебной сказки, которую теснили знакомые, но теперь еще более тревожащие заботы. Сарайчик уже не спасал от холода, как ни жались в нем по ночам друг к другу люди. Работе через день-два придет конец, и во всем огромном городе нет никого, кто поддержал бы Лайоша в трудный час; последний, Водал, и тот от него отступился. За те пять-шесть недель, что Лайош тут работал, он ничего не скопил на черный день. Порой его охватывало неодолимое желание съесть что-нибудь вкусное, он уходил в город и покупал себе теплую свиную рульку, или грушу, или сладкую булку и потихоньку съедал их где-нибудь в малолюдном переулке или, улегшись спать, отщипывал по кусочку хлеб в кармане и осторожно жевал, стараясь не чавкать. Башмаки его развалились; покупка новых съела как раз половину аккордного заработка. Рядом с будильником в заплечном мешке появилось несколько новых вещей: коробка с цветными карандашами, которые, он надеялся, помогут ему воплотить на бумаге идею механической тележки, и зажигалка, чтобы при случае небрежным жестом поднести огонек кому-нибудь из курящих. Если со второй половиной аккордных денег все будет в порядке, то зиму он встретит с пятнадцатью-двадцатью пенге в кармане. Куда можно податься с таким капиталом? Спать под открытым небом вряд ли долго будет возможно, а за койку, говорят, дерут сумасшедшие деньги. На рынке нечего делать, тяжелых сеток теперь долго не будет, фрукты кончились, разве что перед рождеством удастся индюшку кому помочь отнести или елку. Можно снег еще убирать на улицах. Но как протянуть до рождества? И если, положим, протянет, то как оторваться от Тери? Гнетущие эти заботы все больше стягивали его мысли в один узкий круг — так снежная, морозная зима гонит зверье из лесов к деревне — и приводили их в конце концов к сидящей у дома барыне, которая скоро станет полной владелицей этих стен, согретых печью, запахами пищи, присутствием Тери.

С тех пор как строители работали за аккордную плату, хозяйка много времени проводила возле дома. В пальто, теплом свитере она подолгу сидела, спрятав руки в рукава и навалившись на колени: так было теплее. Правда, мерзла она скорее от дурного настроения, чем от холода. Солнце к полудню уж высушивало свежую штукатурку, на краю межи, возле соседнего участка, появлялись зеленые ящерки с узорчатым тельцем и беспокойными, похожими на крохотную руку лапками. Хозяйка принесла на участок детский стульчик своей дочери и, поудобней устроившись на нем, смотрела на дом. Лицо ее было усталым и постаревшим, похожим на увядающее раньше срока яблоко. Она не очень разбиралась, что рабочие делают хорошо и что плохо, но в последнее время исходила из пессимистического предположения, что все вокруг только и думают, как ее обмануть; поэтому она иногда поднималась со стульчика, чтобы сделать какое-нибудь замечание рабочим. «А что, это так и останется, мастер?» — спрашивала она пештского каменщика, засовывая палец в щель между дверным косяком и штукатуркой. «Не пойдет пятнами семпернова, мастер?» — говорила она Водалу. «Это те трубы, мастер, какие нужно?» — подходила она к водопроводчику. Каждый был у нее мастер и каждый на подозрении. Родственник сильно подорвал в ней доверие к людям. Лайош помнил, какой живой и общительной была она в тот день, когда советовалась с ним насчет арматуры. Теперь же она с головой погрузилась в горькие думы, которые то и дело поднимали ее с места, заставляли подходить к мастеровым, подолгу наблюдать за их работой, а затем, злясь на себя, снова уходить на свое место и уныло сидеть, согнувшись, с прижатыми к животу руками, сберегая тепло в несчастном своем, никому-то, видно, не нужном теле. Рабочие ее успокаивали, как могли: щели у косяков заделаются, на семпернове, когда высохнет, не будет никаких пятен, трубы точно такого диаметра, какого требуется. Между собой они и ссорились иногда, но перечить хозяйке не хотел ни один. С тех пор как она вышла одна против серба, они, хоть над ней и посмеивались, уважали ее за смелость. Конечно, она была женщина, однако при случае могла и в горло вцепиться; мужчина перед такой, безразлично, стелется ли он по земле или хорохорится, все равно будет выглядеть смешным и жалким. Лучше всего как-нибудь избавиться от нее — и пусть себе сидит, сколько хочет, на своем стульчике. Один лишь Даниель заговаривал и шутил с ней, когда заходил на участок. «А что, барина-то дом не интересует? Что-то не видать его здесь», — останавливался он возле барыни. «Нет, не интересует», — отвечала она, даже в своей безысходной меланхолии улыбаясь мужицкой хитрости садовника. «Он, должно быть, считает, — гнул свое Даниель, — дом — это вроде кровати: жена постелет, а ему только лечь». — «Ничего подобного, — рассмеялась барыня, — он даже лечь не захочет». И, сердясь на себя за смех и за неуместную разговорчивость, вскакивала со стульчика и уходила, чтоб в очередной раз выразить свое беспокойство по поводу прочности сочленения труб.

Лайош хорошо помнил странную сцену, когда бородатый инженер, оставшись между уходящими в разные стороны супругами, левую руку протянул к Обуде, а правой ногой готов был свернуть к Будадёнде; однако спросить, вернулся ли барин тогда домой, Лайош, понятно, не смел. Достаточно было и того, что ненормальный этот барин испортил барыне настроение. Если бы в тот момент, когда она с сияющей улыбкой, прижавшись к нему всем телом, повисла у него на шее, он закружил бы ее по террасе, всплеснул бы от радости руками, узнав, что она будет спать в таком шикарном алькове, заахал бы, что ванная комната просто чудо, тогда и Лайошу было бы легче выложить барыне свои соображения насчет жилья для садовника. Когда дом будет закончен, останется много кирпича. Чем продавать его, возиться с перевозкой, лучше купить где-нибудь старую дверь, оконную раму, немного черепицы — он, Лайош, кое-что уже понимает в строительном деле — да соорудить домик. Расходы эти за год-два все равно окупятся: кто-то ведь должен ухаживать за участком и за посадками. А что он молод и неженат? Так этой беде легко помочь… Словом, не испорть барин настроения жене, Лайош все бы с барыней обсудил. А так, конечно, ей бы с одним домом разделаться, где уж там еще за другой браться. А что мог Лайош придумать иное, чтоб зацепиться все-таки за этот дом, за маленькую кухню, в которой как раз сейчас укрепляли раковину с краном? Он видел руки Тери, летающие над тарелками, кастрюлями, и представлял, как берет у нее из рук посуду, тщательно, любовно вытирает ее мягким полотенцем и ставит в буфет. Лайош вздыхал от счастья, думая об этом, и не верил, что такое когда-нибудь сбудется. Барыня с ним держалась дружелюбнее, чем с остальными. Однажды она даже отвела его в сторонку. «Вы видели когда-нибудь, как кладут семпернову?» Лайош на всякий случай кивнул: конечно, мол, как же. «И что, правильно они делают? Я уж жалею, что не пригласила штукатуров от фирмы». Она подвела Лайоша к стене, где никто не работал. «Смотрите, сплошные пятна… А они мне рассказывают, что все просохнет». Лайош внимательно разглядывал стену. «Сначала, конечно, в пятнах будет немного, но со временем станет одного цвета», — сказал он внушительно. «Вы думаете? — немного успокоилась хозяйка. — А я уже просто не верю, что тут хоть что-то будет так, как надо». Словом, раз или два барыня показала, что выделяет его среди прочих, считает своим союзником. Но как все равно далек был отсюда момент, когда Лайош мог бы доверить барыне свой план! Да и мытье посуды вдвоем с Тери оставалось не более чем сладкой мечтой, к которой не вело пока ни одной ступеньки.

Утрами барыня с недоверчивым видом ходила по лесам вокруг дома и в один из таких обходов нанесла сокрушительный удар той слабенькой надежде, которая, несмотря на хмурое, измученное барынино лицо, все еще теплилась в груди Лайоша. «Подите-ка сюда, Лайош, — позвала она его из комнаты, где он помогал класть штукатурку, на террасу, совсем пустую в тот момент, если не считать ползущих по ней золотых солнечных пятен. — Скажите, есть у нас поденщик по фамилии Ковач?» Лайош ошеломленно глядел на нее. Конечно, для господ любой человек из простых — Лайош или Маришка, фамилия же разве что в трудовую книжку вписана. «Знаете, приходит ко мне домой какая-то служанка с Холма роз и говорит, чтоб я остерегалась держать этого Ковача на строительстве. Они уже и так обожглись с его сестрой: мужу ее она крутила голову, у господ воровала. Скорей всего, и брат на руку нечист». — «Так она и сказала?» — спросил Лайош, беспомощно глядя на хозяйку. Протест, возмущение на миг заклубились в его мозгу — и тут же исчезли, оставив лишь подступающие к горлу слезы да чувство бессилия, подавленности, собственной бесконечной ничтожности.

Барыня взглянула на него повнимательней и вспомнила вдруг высокую черноволосую девушку, прислуживающую на празднике «венца». Ей стало жаль борющегося со слезами парня, и, чтобы покончить с мучительным для него разговором, она быстро проговорила, нагнувшись и счищая с каблуков налипшую на них грязь: «Я эту бабу тут же отослала. Еще не хватает разбираться в ее семейных делах! Через неделю все равно уходят поденщики; все уйдут, и Ковач тот, или Сабо, или как там его зовут. Буду я из-за одной недели огород городить…» Лайош с облегчением смотрел вслед барыне, которая, не оглядываясь, уходила прочь. Но, вернувшись в темную и холодную от сырой штукатурки комнату, он почувствовал, что жизнь его впереди словно отсечена безжалостным лезвием — хоть ложись да складывай руки на груди в этом прохладном полумраке.

Он, простой деревенский парень, сразу понял, чего добивается жена Водала. Маришка уехала, Водал остался, но кто-то же должен заплатить за все, что она вынесла, прячась за углом, и в день «венца», и потом. Почему она хочет насолить ему именно сейчас, в последнюю неделю? Тоже понятно. Раньше она боялась мужа. Устроила так, чтоб выгнали Маришку, и затаилась, стала ждать, чем все кончится. А теперь она знает: Водал от нее не уйдет; страх прошел, настало время мстить. И мстить надо ей немедленно, пока сердце горит. Важно не то, когда выгонят со стройки Лайоша, в последнюю неделю или в первую, — важно, чтобы его отовсюду выгоняли, где бы он ни нашел работу. Видно, так и пойдет теперь: едва появится у него возможность заработать кусок хлеба, как месть Водалихи настигнет его — так же как липкая дружба Корани. Хозяйка сделала вид, что ничего не поняла, но наверняка все про себя учла. Теперь пусть даже ангел с неба прилетит и скажет: построй на участке домик для садовника, все равно поденщик по фамилии Ковач садовником тем никогда не станет. А вечером барыня, наверно, и Тери расскажет: мол, помнишь, Тери, Лайоша, который рядом с тобой сидел на празднике «венца»? Так это, оказывается, была его сестра, ему она передавала через ограду ботинки и одежду. В холодной этой, как склеп, комнате чувствовал Лайош: нет никакого смысла дальше добиваться своего. Самое лучшее — убежать из Будапешта, как убежала Маришка.

До обеда мучился он этими мыслями, а в перерыв вместо еды достал сложенную вдвое Маришкину открытку. Получив ее, он даже не взглянул, что там написано: куда важнее тогда было для него выражение на лице Водала. Теперь он читал ее с волнением, будто не написанные чернильным карандашом слова, а грустные темные глаза сестры смотрели на него с захватанного рабочими листка. «Дорогой Лайи! Сообщаю тебе, что в Сегед я добралась благополучно. Место у меня хорошее, здоровье тоже ничего, только трудно привыкнуть. И тебя очень мне не хватает, милый мой братик. Пиши, Лайи. Целую, Маришка». Коротким было это письмо, но Лайош чуть не за каждым словом угадывал грусть и жалобу. «Трудно привыкнуть…» Он вспомнил вмятину на Маришкиной постели. Сколько раз падает она, наверно, на такую же постель, покончив вечером с мытьем посуды, или утром, придя с базара, и горько рыдает от отчаяния. «Здоровье тоже ничего» — это значит: ходить, дышать, работать можно, но кусок в горло не лезет и хочется забиться куда-нибудь в темный угол, чтоб никого не видеть. «Место хорошее» — можно представить, что за этим кроется. Старый осел небось в первое время еще ласков с ней, зато дочка его замолкает враждебно, когда Маришка вносит суп в столовую. И даже в том, что в Сегед доехала благополучно, сколько тоски! Что тебе, Мари, Сегед? Как тяжко было бедняжке, когда она «благополучно» вышла на чужую привокзальную площадь… Однако больше всего тронули его слова. «И тебя очень мне не хватает, милый мой братик». Уж он-то, Лайош, знает, что совсем не по нему она скучает. И он не по Маришке будет тосковать, когда в последний раз оглянется у распятия на дом по улице Альпар… А все же, что ни говори, друг друга им тоже не хватает. Когда не останется у него никакой надежды, не к Тери же он кинется, а к сестре, чтоб выплакать свое горе… «Горемычные мы с тобой, сестренка».

Но горевать ему долго не дали. К вечеру на участок пришла с малышом Тери, и печальные думы, в которые повергло Лайоша Маришкино письмо, куда-то отодвинулись, теснимые светлым, беспокойным, видимым отовсюду лучом. Малыш, с которым появилась Тери на горе, был младшим ребенком Хорватов; он только-только научился ходить, и барыня пожелала, чтобы они иногда в виде прогулки приходили за ней на стройку. Мальчик из рук Тери побежал к матери, и на руках у Тери двинулся потом обратно в Будадёнде, сморенный свежим воздухом и длинной прогулкой. Скоро Лайош научился заранее определять время их прихода; и, когда солнце с верхнего конца улицы Альпар протягивало длинные фиолетовые тени телеграфных столбов точно вдоль дороги, он старался устроиться с каким-нибудь делом так, чтоб хоть одним глазом видеть угол, где Иисус висел на своем кресте целый день, Тери же показывалась лишь в определенный час. Бывало и так, что работа уже кончалась, а из тени креста они так и не появлялись — сначала тонкая женская фигура, потом ребенок, потом руки ребенка, протянутые к матери. В другие, более счастливые дни тройственный акт свершался, и малыш, нетерпеливо оттолкнув руки Тери и неуверенно топая ножками, бежал по траве и падал прямо в колени матери, которая ждала его, сев на корточки перед своим стульчиком. Тери же, с детским пальтишком на локте, стояла позади и улыбалась. Улыбалась скорее снисходительно, чем сочувственно, — как человек, который много знает о мире и ничего не имеет против подобных сцен. С такой же тихой снисходительной улыбкой взирала Тери на строящийся дом. Так она улыбалась, глядя на кафель, покрывший стены ванной, так улыбалась водопроводчику, который, сложив свои инструменты в кожаную сумку, останавливался рядом и принимался чуть свысока любезничать с ней. Дом казался Тери чем-то странным, даже комичным, и, когда старик облицовщик показывал ей кафель в кухне: «Ну, Тери, ваши апартаменты я приготовил», она лишь загадочно улыбалась и отвечала неопределенно: «Там видно будет». Для того чтобы в этом нагромождении кирпичей, труб, каких-то железных прутьев увидеть будущее свое жилье, ей, кроме очевидности, нужно было что-то еще, нужен был некий акт, рождающий веру; акт этот запаздывал. Поэтому копающихся кругом мастеровых она воспринимала как милых обманщиков: с ними, конечно, можно постоять и пошутить, но всерьез принимать их нельзя.

Если бы Лайош мог постичь подлинный смысл улыбки Тери и ее сдержанности, особенно в разговоре с приземистым водопроводчиком, он бы вполне ее одобрил. Но смысл этот был ему недоступен, и потому экскурсии, которые она совершала в будущую кухню и комнату для прислуги, доставляли ему лишь мучения. Плешивый облицовщик, сидя перед своими плитками, с такой ухмылкой глядел на нее, словно намеревался откусить от нее кусок; водопроводчик же показывал ей фотографии, где он был снят в длинных трусах: оказывается, по воскресеньям он играл в футбол. Однажды даже пожелтевший Водал пристально взглянул ей в глаза, будто хотел проверить, способна ли она выдержать его взгляд. Лайош тщетно старался проникнуть поближе к ней сквозь плотное кольцо: у него редко что-либо получалось, а если он был очень уж настойчив, то чаще всего выставлял себя на посмешище. Мастеровые знали, что он лишь обыкновенный поденщик, и если вообще-то разговаривали с ним как с равным, то в присутствии Тери быстро ставили его на место. Водопроводчик-футболист как-то похвастался Тери, что через неделю едет с командой в Грац. Выяснилось, что в Граце у Тери живет подруга из Бургенланда, и по этому поводу у них завязался разговор, более долгий и доверительный, чем те разговоры, которые Тери, с ее неверящей улыбкой, позволяла себе с другими. Опуская на пол носилки с раствором, Лайош в тот день увидел Тери, прислонившуюся к косяку, и водопроводчика, стоявшего опершись на раковину, и почувствовал, что должен немедленно, прежде чем уйдет с пустыми носилками обратно, как-нибудь привлечь к себе внимание девушки. «А вот в Матяшфёльде вы бывали?» — просунул он в кухню растрепанную рыжую голову. «В Матяшфёльде?» — поглядел на него удивленный водопроводчик. «А то у меня есть там один друг, монтер. Электричество в господские виллы проводит». — «Да ну? И как же зовут твоего друга? Сиволапый?» — спросил водопроводчик, подмигивая Тери. Лайош давно позабыл, как звали монтера, и, чтоб не оказаться пустословом, сказал: «Шкрубек». «Как? Шкрубица?» — глумливо переспросил водопроводчик, и тут даже Тери громко расхохоталась. Лайош обиженно опустил голову. «Его работу не стыдно было кому угодно показать», — пытался он спасти положение. Но тут и хромой, стоя у другого конца носилок, решил принять участие в забаве: «Знаем мы, старина, какие у тебя знатные друзья. Про Шкрубека я тоже слыхал. Говорят, это он на церкви святого Матяша выкладывал хитрые узоры из черепицы». «А, тот самый Шкрубичович? — издевался футболист. — Как же, знаю, это он готовил гуляш, когда я у папы римского обедал». Тери даже спиной откинулась на некрашеный косяк, такой ее разбирал хохот. Смех ее так раззадорил водопроводчика и хромого, что Шкрубичович скоро превратился в Шкрупулека, который даже корону святого Иштвана собственноручно изготовил. Лайош, красный как рак, лишь повторял растерянно: «Насчет него не сомневайтесь». «Хватит вам издеваться над беднягой», — сказала наконец Тери с некоторым сочувствием в голосе. Хромой, берясь за ручки носилок, решил напоследок сострить: «Эй, господин главный кондитер, извольте поднять это блюдо с кремом». Лайош, понурив голову, двинулся к выходу, осмеянный, подталкиваемый в спину носилками, и, лишь скосив назад налившиеся кровью глаза, пригрозил взглядом хромому.

В тот день, когда хозяйка рассказала ему про посещение Водалихи, водопроводчика на работе не было; Тери тоже пришла позже обычного. Оставив мать и сына шумно радоваться друг другу после проведенного в разлуке дня, она сделала несколько неуверенных шагов в сторону все еще чужого ей, непонятного дома, где в этот час уже только Лайош да пештский каменщик работали в безоконных помещениях первого этажа. От неожиданно представившейся возможности поговорить с ней Лайош, забыв про недавний позор и про свое твердое решение не обращать на Тери внимания, вновь загорелся жаждой действия. Пока мастер заглаживал последние шероховатости на стенах и вытирал о рукав рабочей блузы руки, Лайош, стряхнув навеянное Маришкиным письмом уныние, лихорадочно придумывал что-либо вежливое и многозначительное, с чем можно было бы подойти к девушке. Надо было как можно скорее, пока она еще не знает про ворованные туфли, сказать ей что-то важное, решающее. Не видя в доме мастеровых, Тери разочарованно повернула было назад; тут Лайош и подошел к ней. «Ну как, довольны вы нами, Терике? Хороший мы вам дом строим?» — заговорил он заискивающе, стараясь подражать шутливо-развязной манере облицовщика и водопроводчика. «Это как посмотреть», — ответила Тери, которая, видно, любила загадочные ответы. «Неужто не нравится?» — «А, — махнула она рукой. — По мне, так куда лучше снимать квартиру. Там кончишь с посудой — и сиди себе. Ну, разве что набежит какая-нибудь штопка. — А в своем всегда что-нибудь найдется, какие-то срочные дела. Полоть в саду заставят, поливать. Все руки себе испортишь». «Садовник нужен в таком хозяйстве, — рассудительно заметил Лайош. — Я говорил барыне: коли на дом хватило, должно и на жилье для садовника хватить. Садовник, он и в саду, и на кухне поможет, если что». Тери только рукой опять махнула досадливо: «Не будет здесь никакого садовника… Только лишь сад бы не заставили меня вскапывать. Представляете, вытаскивать эти корни! Что тогда от моих рук останется?» И она протянула Лайошу хрупкие, с гладкой кожей пальцы. Лайош только глазами посмел коснуться сияющей перед ним неземной красоты. А Тери, словно ей предстояло уже сию минуту выдирать из земли длинные, цепкие корни люцерны, сердито говорила: «Нет уж, пускай они поденщика наймут копать. А я не согласна руки себе портить».

Разговор этот заронил в душу Лайоша новую идею. Сад до сих пор существовал в его мыслях как владения садовника, который поливает и прививает, делает обрезку, рассаживает отводки, ухаживает за саженцами. Тери сказала: пусть поденщик вскопает. Простая эта мысль до сих пор не приходила Лайошу в голову. И немудрено — ведь ему нужно такое место, чтобы не только постоянно быть возле Тери, но в то же время и приблизиться к ней по рангу, по значению среди людей. Однако, с какой стороны ни подступался он с этой задачей к миру, решение вырисовывалось только одно — место садовника. Идея, блеснувшая ему в словах Тери, значила прежде всего, что работа его будет не постоянной, да и подняться по общественной лестнице не даст; но зато он будет близко от Тери и, оглянувшись на кухонное окно, забранное решеткой, в любой момент сможет увидеть, как она посыпает мукой тесто под скалкой. «Верно вы говорите, Тери. Нашелся бы и здесь поденщик, который бы недорого запросил…» К несчастью, в этот важный момент барыня позвала девушку, и вскоре малыш, положив сонную головку на плечо Тери (но при этом не отпуская материну руку), двинулся по освещенной луной улице Альпар к своей кроватке с сеткой. Лайош же остался наедине с новой идеей, и, пока редкоусый возле костра рассуждал насчет слишком большой доли пештского каменщика, он рисовал в своем воображении, как с хрустом вонзается в целину острая, поблескивающая лопата, а рядом, в светлом окне, мелькает белый фартук. Мечта о домике в саду была прекрасна, но в этот быстро стынущий осенний вечер, когда на столбе у Даниеля уже шуршал сухими стеблями вьюнок и ветер искал щели меж кирпичами в стене сарая, даже темный участок с затоптанной люцерной, ждущий его лопаты, казался Лайошу раем, на небосклоне которого светлая головка Тери успешно заменяла скрытую тучами вечернюю звезду.

Всего лишь три-четыре дня оставалось до конца работы; электрики и рабочие, трудившиеся на крыше, ворчали: чего тут эти мешаются под ногами. Лайош решил заговорить с барыней в самый последний момент. Размешивая известь, он сочинял про себя целые маленькие речи и чуть не каждый час менял свой план. «Дом теперь у вас есть, барыня, — произносил он в одном варианте, в конце последнего рабочего дня, споласкивая под краном руки, — а вот сад когда еще будет? Тут вас и обдерет по-настоящему какой-нибудь проходимец». Был вариант попроще. «А что с этой люцерной? — небрежно пинает он поникшую, желтую траву. — Нехорошо, что возле такой красивой виллы сплошной бурьян. Хотите, я вскопаю, барыня?» Произносит он это как бы между прочим, будто ему и в голову только что пришло. Господа — народ непростой, они скорей сделают что-то, если увидят, что человек не очень в них нуждается. А может, лучше подойти с заискивающим видом? «Уж так бы вы мне удружили, барыня. Сад все равно ведь надо перекапывать кому-то. Дешевле, чем я, никто вам не возьмется». Тут бы и выяснилось, есть ли у хозяйки сердце. Коли нету, значит, бери свой мешок, Лайош, и отправляйся в Сегед, в дождь и тьму, на шею к сестре… Во время перерывов хозяйка иногда совсем одна сидела нахохлившись на своем стульчике; в такие минуты словно кто подталкивал Лайоша: ступай потолкуй с ней, попроси. Но страх заставлял его вспоминать свое решение: в последний день — значит, в последний. Пока он раздумывал, кто-нибудь подходил к хозяйке за распоряжениями или Даниель оказывался возле нее со своими шутками.

Яма с известью была позади барынина стульчика, и Лайош, работая мешалкой, улавливал кое-что из разговоров. Чаще всего речь шла о водопроводных кранах, проводе, ценах; но однажды Даниель заговорил и про сад. «Э, не горюйте, барыня. Пускай дорого обошелся этот дом, к весне мы вам такой салат здесь вырастим, в два счета вернете деньги, которые родственничек унес». — «Салат! Когда еще здесь будет салат? Нет у меня денег, чтоб землю обработать», — вздохнула хозяйка. «А садом заниматься надо. Целый год пропадет, коли деревья сейчас, осенью, не посадить». Хозяйка задумалась над этими словами. «Как вы считаете, дорого это обойдется, сад?» Даниель оглядел участок, словно ему лишь сейчас пришло все это в голову. «Люцерну как попало нельзя перекапывать. Оставите в земле один корень — весной так полезет трава, что все заглушит; ищите потом свою петрушку». — «Ну а все-таки?» — «Скажем, за двести пенге и я бы взялся». — «За двести… Где у меня двести пенге?» — горько засмеялась барыня. «Зато чистый доход. Подумайте-ка сами — и на рынок ходить не надо: фасоль, горох, картошка — все возле дома. И сад будет на год старше. Случится продавать дом — на сад тоже посмотрят». Лайошу надо было нести ведро, ему уже кричали из дома. Но близкая опасность переборола в нем нерешительность. Вернувшись за другим ведром, он — пан или пропал! — подошел прямо к хозяйке.

«Я слышу, старый хрыч уговаривает вас сад обрабатывать». — «Да что из того, если нет денег», — печально махнула рукой барыня. «Кое-кто взялся бы и дешевле», — со значением сказал Лайош. Хозяйка бросила на него взгляд и ответила лишь: «Я и так знаю». Они помолчали. «Коли бы вы мне эту работу дали, я бы вскопал за сорок, — выдавил Лайош, измученный этим молчанием, — и деревья бы посадил», — добавил он, вспомнив доводы Даниеля. Барыня поежилась в своем свитере. Судя по ее лицу, она не спешила хвататься за предложение. «Мы еще поговорим об этом, Лайош, ступайте пока работать». Из ванной, под малярной кистью, Лайош то и дело выбегал в соседнюю комнату посмотреть на барыню в окно и попытаться на ее лице прочесть приговор себе. Но та разговаривала с мастеровыми, подписывала какие-то бумаги, показывала инженеру пятна на штукатурке, ничем не выдавая, что в голове ее решается сейчас его, Лайоша, судьба. Однако в обед она подошла к нему. «Вот что, Лайош, в октябре все равно нужен будет сторож; получите тридцать пенге и заодно сделаете все. Денег у меня больше нету, но еда, одежда какая-нибудь найдется». Лайош положил ножик и соленый огурец рядом с собой и привстал с носилок. Так, ни стоя, ни сидя, он улыбался хозяйке, пока она не отвернулась.

«Что это ты там сделаешь заодно?» — с любопытством спросил хромой, выковыривая кончиком ножа свиные шкварки из жестяной кружки. «Я-то?» — переспросил Лайош, словно вопрос был самый пустяковый. Он чувствовал — хромой будет зол на него, что он получил работу при доме; поэтому он старался скрыть свою радость. «Да вот люцерну им переверну немного», — ;сказал он спустя некоторое время. Хромой сунул кружку в мешок, защелкнул ножик, молча поднялся и ушел. С тех пор как Лайош швырнул наземь колбасу, они все больше остывали друг к другу.

Несколько минут Лайош с таким выражением разглядывал белесую пленку на пупырчатой коже огурца, словно что-то не совсем все-таки было в порядке с этим садом… Поденщики уедут к себе в Сентэндре, а он останется тут, будет работать. Что здесь дурного? И все же радость его почему-то не была безоблачной. Однако Водал уже кончил с едой, надел свой фартук и с темным лицом (желтизна которого, словно синяк, в последние дни все больше переходила в черноту) двинулся к дому в лучах играющего беспризорными листьями осеннего солнца. Лайош ходил с ведром, нагибался, стоял, снова тащил ведро — и все раздумывал о том, как он преподнесет Тери свою новость. «Еще помозолю я вам глаза немножко, Терике». — «Как так?» — «Сад вот взялся перекопать за аккордную плату». — «Так вы и в садовом деле разбираетесь?» — «А вы не знали, что я самостоятельный хозяин, с виноградником? От матери мне остался целый хольд да еще хольд перейдет от крестной. Я потом и деревья выберу в питомнике. Под окно вам посажу плакучую иву». — «Почему иву?» — «Чтобы напоминала обо мне…»

Примерно так записан был невидимыми буквами этот разговор на черном полу, забрызганном известью и штукатуркой; в действительности же он вообще не состоялся. Водопроводчик как раз уходил домой, когда Тери в своем резиновом плаще появилась возле стройки на дороге, прочерченной с обеих сторон длинными фиолетовыми тенями телеграфных столбов. Хоть бы ребенка к матери сначала отвели, бессовестные; нет, прямо там, на краю участка, остановились болтать, а малыш ковылял меж ям и кирпичей. Тери лишь взглядом вручила его матери. Но Лайоша футболист теперь не раздражал так сильно, как, бывало, раньше. Он даже с некоторым превосходством поглядывал на них — словно некий богатый деспот, который уже сторговал у матери красавицу дочь и теперь наблюдает со злобным удовлетворением, как его нареченная в последний раз млеет под луной с хлыщом ухажером. Скоро водопроводчик заканчивает свои дела — и пусть потом другим показывает свои фотографии с голыми ногами; а он, Лайош, остается еще на шесть недель по крайней мере в свободном от рабочих доме. Во всю длину улицы Альпар, до креста, заблестят лужи, во дворе станет грязно, дождь плотной завесой скроет от них даже соседний дом. Тогда и его пустят погреться на кухню, и Тери будет улыбаться ему — вот как сейчас, протягивая для пожатия руку, улыбается водопроводчику.

Вечер выдался особенно холодным, и поденщики жгли костер дольше обычного: не хотелось уходить от тепла. По двое прокрадывались в лесок воровать хворост. Чтобы пламя охотней вгрызалось в сырые ветки, их надо было перемешивать с валежником. «Иней ляжет к утру», — заметил кто-то. «Пора, пора вам, братцы, по домам, — откликнулся Даниель. — Мухи вон уже дохнут, скоро дойдет и до поденщиков очередь». «Да мы-то по домам бы с радостью, — рассуждал редкоусый, — если б вот только и субботу с собой взять». «Уберешься так, без всякой субботы», — бурчал недовольно серб. «Кто поумней, тому не надо и домой идти», — сказал в наступившей тишине хромой, который был непривычно молчалив за ужином. «Что, благотворительную кухню для кого-то откроют?» — спросили из темноты. «Что кухня… Подъехать надо уметь к господам, сад взяться перекопать за тридцать пенге. Денег, вишь, у барыни больше нету, зато еда, какая-никакая одежонка найдется…» По тому, куда не глядел в эту минуту хромой, все догадались, кому адресованы его слова. Свет костра вырвался на миг за пределы круга, и взгляды скрестились в нем таким образом, что в центре оказался Лайош, застывший на корточках, сам словно язык рыжего пламени. Лица, похожие на раскаленные куски железа, косо расчерченные тенями, с выпукло высвеченными, низко срезанными тьмой лбами, всматривались в него — неужто в самом деле за тридцать пенге? Лайош поднял испуганный взгляд на Даниеля, стоявшего по другую сторону костра. Ему показалось: тот сейчас вынет из-под себя палку, на которой устроился перед костром, и прямо через огонь швырнет в него и все, кто сидит вокруг, толпой набросятся на Лайоша. Другие тоже один за другим повернулись к Даниелю, ожидая, какой он вынесет приговор. Тот лишь молчанием выдал свою обиду; понадобилось время, чтобы через нее снова пробил дорогу привычный насмешливый голос. На землю Хорватов Даниель смотрел как на свои владения: ему, живущему по соседству, сам бог велел рассчитывать на этот заработок. «Тридцать пенге? — повторил он медленно. — Столько же за Христа было заплачено». Лайош с облегчением видел, как раздвигаются рты и в коротком смешке обнажаются зубы, белые и почерневшие. Значит, не будут бить. Однако Даниель не был намерен так дешево уступать свой заработок. «Такие вот и сбивают нам плату, — сказал он. — Вон сколько здесь работы с землей. За тридцать пенге тачку бы нельзя было соглашаться подымать». «Это уж точно», — выразил общее настроение редкоусый, радуясь, что можно безнаказанно позлорадствовать. Остальные молчали. Молчал даже серб, уйдя в собственную тяжелую тень и лишь протяжными вздохами прополаскивая глотку, грудь, нос. Лайош дождался, пока разговор перейдет на другое, и, взяв свое одеяло, ушел в дом. И там улегся прямо на черный пол.

Нельзя сказать, что общее осуждение никак не задело Лайоша. Теперь, когда работа была у него в руках, он даже мог погрустить, думая о том, что за недобрый, завистливый народ его окружает. Время от времени он поддавался обиде и боли, позволяя им подхватить себя и нести, как река подхватывает белье из рук полощущих на мостках баб. Оказываясь рядом с хромым, который стал в последнее время совсем молчалив, Лайош даже думал о том, не отказаться ли ему от перекопки. Вот возьмет подойдет к ним вечером и скажет: «Вижу, позавидовали вы мне: ладно, так вот, берите, кому жалко. У меня, правда, ни крова, ни жены, как у вас, и, если уйду я отсюда, только сухими листьями смогу укрыться на ночь; но раз уж вы считаете, что я вам заработок сбиваю, лучше возьму я мешок да побреду к сестре в Сегед. А сдохну где-нибудь в канаве холодной ночью — кому до этого дело». Такие речи произносил он про себя; но, когда хозяйка вдруг подозвала его к своему стульчику, он похолодел от страха: что, если скажет ему сейчас: мол, ничего из нашего договора не выйдет, завтра собирайтесь вместе со всеми. Речь, однако, шла о другом. Хозяйка торговалась с паркетчиком, и ей срочно потребовалась составленная родственником смета. Лайоша она и послала за ней домой. «Тери знает, она там, в шкафу, на третьей полке». — «Против стеклянной двери», — подсказал Лайош, вспоминая про их общую героическую субботу. «Вот-вот», — улыбнулась ему барыня, словно старому, привыкшему к дому слуге. «Там видно будет», — словами Тери одергивал он себя, шагая к Будадёнде. Там видно будет, возьмется ли еще он за перекопку: не так уж и обидели его рабочие. Но всю дорогу, словно в детстве катехизис, долбил он речь, заготовленную для Тери. Сейчас он увидит, будет ли рада она, что он останется у них еще на шесть недель. Если не будет, то к чему ему все это?

Тери открыла Лайошу дверь, но не впустила его, осталась на пороге. Она была дома одна с малышом и не хотела пускать никого чужого. Однако за сметой ей пришлось-таки идти в комнату, дверь же она захлопнуть постеснялась. Так что и Лайош смог приблизиться к стеклянной двери. Тери стояла на коленях перед шкафом, вытаскивая разные бумаги и разглядывая их. Лайош же пока разглядывал комнату. Вдоль кремовых стен стояли низкие шкафы вроде комодов, на одном деревянные ангелочки поддерживали подсвечник; на занавесях вышиты были яблоки и груши. Паркет напомнил ему слова Жужики: «Вам сюда заходить нельзя». «А Жужики нет дома?» — спросил он, не желая сразу начинать с новости. «У матери барина она, на Звездной горе», — ответила Тери, разбирая, что написано на бумагах. «И барин, значит, там?» — «И барин там. Не по душе ему вся эта затея с домом». — «Нынче и барыня не такая веселая, как раньше. Мало ей строительства — с мужем еще забота. Видел я, как он туда приходил». — «Она что, разрешение на строительство просит?» — подняла голову от бумаг Тери. «Нет, смету». — «Как она выглядит, не знаете?» — «Вроде тетрадки, а в ней много цифр», — объяснял Лайош с гордостью, но ближе подойти не смел, боясь ступить на паркет. Тери склонилась над новой пачкой бумаг и лишь тогда сказала: «Барыня наша — тот еще фрукт». Лайоша эти слова удивили. Он-то полагал, Тери во всем с барыней заодно и теперь они вместе осуждают барина. «Коли жена такая старательная, муж этому радоваться должен», — сказал он, думая о них двоих. Но Тери наконец отыскала смету, она была, конечно, не на третьей полке. «Эта?» — И она подала ее Лайошу. Тот полистал тетрадку, какую видел когда-то у полицейских, и кивнул. Тери закрыла шкаф, потом закрыла за собой и стеклянную дверь. Лайошу надо было уходить. «А знаете, Терике, я сад буду перекапывать. Взялся аккордно». — «Да?» — кратко ответила та. Лицо ее выражало дружелюбие, но голос звучал так, словно ей новость не очень по душе. «Вы не рады, что не вам придется копать?» — с упреком сказал Лайош. «Я бы копать все равно не стала. Лучше бы бросила все. И за сколько же вы взялись?» — «За тридцать», — ответил Лайош после паузы. «За тридцать? — взглянула на него Тери. — Не так уж плохо. Я в месяц двадцать пять получаю». — «Еду и одежду еще барыня обещала. И сторожем я буду, когда рабочие из Сентэндре уедут». — «Да?» — снова сказала Тери. Лайошу осталось лишь уйти со сметой, хотя он совсем не был доволен тем, как отнеслась Тери к его сообщению: даже не закраснелась от радости. Спросила бы хотя, что ему надо будет сделать, или сказала бы кокетливо: «Но вы же поможете мне, Лайош, уголь таскать?» — или: «Если хотите вкусно есть, за мной ухаживайте, не за барыней». Да мало ли какие слова могла она еще сказать, — слова, которые сейчас весело прыгали бы и шумели в голове, как сухие горошины в детской погремушке. А он от нее услышал только сухое «да?». Видать, не нравится он девкам. Радовался бы, хоть сестра у него есть, которая его любит. Пока сестра жива, она, словно мать, заботится о нем, не бросает одного в неприветливом этом мире. Он снова вспомнил рабочих. Сколько зла в людях! Сожрать готовы человека, если он работу получил.

Возле распятия Лайош встретил младшего Даниеля. С тех пор как тот отбил у него охоту идти в реальное училище, Лайош больше не пытался заговаривать с ним. Странные ответы парнишки он объяснил простым высокомерием. Теперь, однако, Лайошу захотелось рассказать тому про рабочих. Пусть-ка скажет, вправду ли Лайош, взявшись перекопать сад, сбивает другим плату. «Вы, значит, в это время приходите из школы?» — спросил он, хотя и так каждый день видел, что младший Даниель приходит домой в это время. Тот даже не ответил на пустой вопрос. «Я собрал вам несколько учебников для реального училища. Заходите, отдам. Попробуйте, сможете ли учиться». Лайош не знал, всерьез он говорит или смеется над ним. На всякий случай он не поблагодарил и не сказал, что зайдет. «А вы не сердитесь на меня за сад? — спросил он, обойдя вопрос об учебе. — Отец-то ваш уж так меня застыдил». — «Да, я слышал. Он требует от вас классовой сознательности? — И он презрительно засмеялся. — Вы сами откуда?» — «Я? Я из Абафалвы». — «И давно в Будапеште?» — «С весны». — «А теперь зима на носу, вот вы и заметались, как мышь в ушате. Где дадут поесть, там и честь… Знаете вы, что такое профсоюз?» — «Знаю», — поджал губы обиженный насмешливым тоном Лайош. «Ну вот видите, и не знаете, — снова рассмеялся младший Даниель, и смех неприятно изменил, перепутал черты его длинного лица. — Словом, приходите как-нибудь за книжками». И он протянул на прощание руку. Рукопожатие — честь немалая. И все же Лайош чувствовал, будто его побили. И зачем только он ввязался с ним в разговор? Чтоб оправдаться перед семьей Даниеля? Да наплевать ему, что они о нем думают и говорят.

На другой день к вечеру леса были разобраны, и велосипеды рабочих, сложенные поверх штабеля досок и щитов, отправились в путь, домой. В последний день поденщики опять вспомнили про долг, не выплаченный за полнедели, и, получив остаток аккордной платы, ушли, даже не приподняв на прощание шляпы. Лайош после обеда все ждал, не явится ли попрощаться с артелью Даниель: тогда бы Лайош все же выговорился напоследок. «Я ведь ни у кого кусок хлеба не отнимаю, — доказывал он про себя. — Если я не возьмусь за тридцать, сад останется неперекопанным…» Но Даниель так и не пришел, и хромой уселся с остальными на телегу, будто никто не ходил беспокойно по террасе, угрюмо поглядывая на отъезжающих. Вечером, жуя хлеб на ужин, Лайош опять вспомнил про Даниеля. Ему даже спать не хотелось ложиться, пока он все не объяснит Даниелю. Но Даниель не глядел в его сторону; он подметал дорожки в соседнем саду, потом поставил метлу и ушел в домик, в окошке которого загорелась лампа. Что они делают там в такое время? Есть у них маленький радиоприемник с наушниками? Кто его слушает сейчас? Сам старик, жена, сын? Лайошу хотелось увидеть даже их постели. Ему казалось почему-то: увидит он их — и у него станет спокойнее на душе. В домике долго светилось окно, потом погасло. В опустевшем саду бродил ветер. Лайошу не хотелось укладываться. Вещи свои он перенес из сарая в дом, в помещение для бельевой; стены здесь были уже побелены, пол выложен каменной плиткой, только оконная рама со стеклами не была еще вставлена. Здесь Лайош будет жить, пока в саду останется хотя бы клочок неперекопанной земли. Тонкая стенка — каких-то восемь сантиметров — отделяет его от комнаты для прислуги, где Тери будет ночами ворочаться на кровати с цветным полосатым матрацем. Они будут слышать вздохи друг друга, скрип кровати… Лайош вышел из дома и зашагал к дороге; на улице не было ни души, лишь лай собак долетал с разных сторон. Город был ярко освещен, как и летом, но сырая дымка пригасила, ослабила огни; отсюда, сверху, казалось, что смотришь на мерцающие заросли какого-то гигантского бурьяна. Беззвездное небо закрывали тяжелые клубящиеся тучи; лишь углы дома выделялись неприятной, удручающей резкостью.

Лайош вдруг понял, что ему страшно. Вспомнилась та ночь, когда он застал возле сарая Даниеля. Тогда Даниель спрашивал про злых хуторских собак. Интересно, о чем они говорили бы сейчас? Лайош вернулся в дом, закутался в одеяло и попытался думать о чем-то приятном, чтобы согреться. Скажем, Тери выходит в кухню и заглядывает к нему: «Лайош, вы еще не спите? Я так боюсь! Можно, я посижу с вами?» На ней одна только сорочка. Лайош пододвигается, чтоб дать ей место. Они сидят под одним одеялом, согревая друг друга… Он вдруг вспомнил про свой будильник, достал его и завел: пусть тикает рядом. Но тот стучал слишком уж громко: войдет кто-нибудь в дом — сразу услышит. Только остановить его было уже невозможно. Обмотав будильник грязным бельем, Лайош сунул его обратно в мешок… «Придвигайтесь, Терике, ближе», — говорит Лайош, просовывая руку у нее за спиной. Вот и вторая ее грудь подрагивает у него в ладони… Видно, Лайош ненадолго заснул, потому что вдруг продрог, как не должен был бы продрогнуть, бодрствуя. Где он, господи? Один в пустом доме, где нет ни дверей, ни окон; никто не знает, какой звук означает шум ветра, какой — забравшуюся в дом собаку или дурного человека. Он накрылся одеялом с головой, поддерживая его на шее: так бабы в деревне убегают от ливня, задрав на голову верхние юбки. Теперь, когда Лайошу казалось, что он выглядит как чучело, он чуть-чуть осмелел и даже поднялся по лестнице-времянке на второй этаж, вышел на террасу. На улице моросил тихий дождик. Дождь ему был союзником: он укрывал дом и отбивал у людей охоту бродить где попало. Но когда Лайош спускался обратно, внизу, в одной из комнат, вдруг что-то хрустнуло. Он замер, не смея ступить ни вперед, ни назад. Ему показалось, кто-то стоит у него за спиной, изготовившись для удара. Над головой его занесен был топор, и на затылке уже ныло то место, куда он обрушится. «Ай», — шепотом крикнул он, отпрыгивая назад и прикрывая затылок; удара не было. «Голову здесь потеряешь, в этом пустом доме», — усмехнулся измученно Лайош. Но спускаться на нижний этаж он все-таки не посмел и лег наверху, в ванной комнате. Он был в Абафалве, на колокольне; они с приятелем взбирались туда по крутой лестнице. Оба были еще мальчишками, но у приятеля одну ногу заменяла деревяшка, она — бум! бум! — стучала по ступеням, когда он шел впереди Лайоша. Они находились уже высоко, когда внизу грохнуло: кто-то захлопнул в церкви железные двери. Лайош чувствовал, что снизу поднимается Даниель. В испуге он оттолкнул одноногого и, прыгая через две ступени, побежал наверх. Он был уже возле самого колокола, но враг приближался. Тогда, уцепившись за веревку, он прыгнул к противоположному окну. Колокол оглушительно ухнул и закачался. Язык колокола свисал из-под раструба; и вот уже весь колокол был огромный качающийся язык. И язык этот искал его, Лайоша. Лайош прыгнул к другому окну, но язык как раз качнулся туда. Лайош метался отчаянно, а язык колокола проносился все ближе над его головой. Еще немного, и удара не избежать. Он лежал весь в поту, слыша собственный стон. И тогда по его голове, там, где он ждал удара, действительно постучали. Стук был жестким, настойчивым. Лайош открыл глаза. Рядом, в редеющей тьме, сидел кто-то.

«Я бы тебя не тревожил, да ты так охал, что пришлось разбудить…» Это был Корани, припадочный, только грязный и исхудавший. Лайош тупо смотрел на него. «Тебе что здесь надо?» — сказал он, бросая взгляд на посветлевший проем двери на террасу. «К тебе я пришел, брат. Знаю, это ты ведь устроил, что тот каменщик так грубо со мной обошелся; догадался я об этом, но простил тебя. Ты был прав, что боялся меня. Но теперь ты мне должен помочь. Вчера тебе выдали деньги… Не отпирайся, я знаю. Дай мне возможность сделать маленькую передышку. Я все еще не стал настоящим базарным вором. Понимаешь, все не могу привыкнуть. В память о той дивной нашей встрече в Чертовой долине помоги мне…» Лайош лишь теперь пришел в себя окончательно. Он вскочил, выбежал на террасу. Участок был пуст, но от распятия, вверх по дороге, уже кто-то шел. «Отвяжись от меня! — закричал Лайош, смелея от страха. — Я здесь служу, ночным сторожем. Хочешь, чтобы меня выгнали из-за тебя? У меня тоже нет ничего! Ступай к тем, кто может тебе помочь». «Ты можешь!» — сказал умоляюще Корани и обхватил его за пояс. «Нет, не могу. Уходи, пока я тебя не стукнул». — «Как матросы, которые отрубают руки утопающего», — плачущим голосом говорил Корани. «Какие матросы? Убирайся!» — «Ты сидишь в лодке, а я тону и не отпущу тебя. Обрубай мне руку». Лайош не мог стряхнуть с себя его пальцы: те словно приросли к его поясу. Человек, приближавшийся к дому, был уже различим: это был пештский каменщик, взявшийся заделывать мелкие щели. «Постой», — сказал Лайош и полез в карман за кошельком. Корани отпустил его. «Вот, бери». — Лайош сунул ему монету, два пенге. Под монетой, свернутая, лежала десятка. «Нет, не это, вон то!» И, схватив десятку, Корани ринулся по лестнице вниз. Лайош стоял как оглушенный. Не утрата денег страшила его, а то, что теперь так всегда будет; мало ему Водалихи и Даниеля, еще и это чудовище станет бродить по ночам у него за спиной. «Кто это выбежал отсюда?» — спросил, входя в дом, пештский каменщик. «Нищий какой-то, прогнал я его». — «Нищий? Рано, однако, начинает», — заметил каменщик равнодушно.

В следующие ночи Лайош чувствовал себя немного уверенней, хотя сердце у него и сжималось тоскливо каждый раз, когда солнце догорающей горкой углей расставалось с быстро синевшим октябрьским миром. Барыня дала ему старое ватное одеяло; свое, тонкое, он использовал как подстилку. А поверх одеяла еще накрывался своим пальто: все было теплее. Так что холода Лайош боялся теперь поменьше, да и шорохи ветра, гуляющего в оконных проемах, научился отличать от человечьих шагов; и все-таки ох как непросто, нелегко это было — лечь, укутаться и уснуть в черноте пустого дома. Казалось бы, намотавшись с тачкой или набегавшись с поручениями, радуйся тишине и покою, отдыхай на здоровье. Когда барыня и мастеровые расходились со стройки, был уже вечер, Лайош мог хоть сразу заваливаться спать на десять-двенадцать часов, пока ночное его одиночество вновь не сменится тачкой и беготней. Что-то, однако, не давало ему ложиться и даже мешало оставаться на участке; он выходил на дорогу, где на своем высоком насесте бодрствовал единственный на всю улицу фонарь и посыпанная шлаком дорожка для пешеходов далеко разносила шаги идущих домой людей. В первые, еще теплые вечера у соседей было долго открыто окно, радио доносило музыку, отдельные слова из эстрадных куплетов, смех. Это окно придавало Лайошу храбрости: если что, он всегда может крикнуть — соседи, играющие возле радио в карты, уж как-нибудь услышат его. Но скоро окно перестали открывать по вечерам — разве что ненадолго, чтобы вышел дым от сигары господина председателя; и тогда соседская вилла уплыла от Лайоша, и окно с красным абажуром светило теперь издали, как фонарь на корме уходящего парохода.

Лайош подолгу бродил возле дома меж валяющихся всюду балок и досок или присаживался на штабель оставшегося кирпича, напряженный, готовый в любую минуту вскочить; так кошка, настороженно озираясь, сидит в запретном месте, на полке с кувшинами. Заходил в дом — и снова выбирался наружу, оглядеться, удостовериться, все ли спокойно. Когда бродить становилось невмоготу, он приказывал себе идти в дом и никуда уже не вылезать больше — и опять не мог заставить себя лечь: поднимался наверх, на террасу, и, положив руку на перила, примеривался, сумеет ли в случае чего спрыгнуть прямо отсюда. Холод и ноющая усталость в ногах прогоняли его к давно готовой постели. Но как только перед глазами его исчезали смутные контуры Даниелева домика, желтое пятно вокруг фонаря на дороге и черный, разорванный кронами одиноких деревьев купол горы над участком, тьма наполнялась какими-то шевелящимися тенями, зловещими черными призраками, словно в осенней ночи оживало, подползало к нему все, что тревожило в мыслях. Лайош сам себе удивлялся: никогда прежде не был он боязливым. Дома, в деревне, как, бывало, сладко спал он в конюшне, в крепком запахе конского пота, навоза и сена; помнится, старый батрак, приходивший подбросить рубленой кукурузы лошадям, еле мог его растолкать на заре. Без всяких спал он и в матяшфёльдской беседке, хотя был там совсем один в чужом саду, лишь будильник стучал да сверчки пиликали рядом. А теперь и находится он в этом доме по праву, и люди как-никак по соседству живут. Вон в пещерах на будайских горах, там его любой бродяга мог бы пристукнуть, и все же даже в тех пустынных местах он ничего не боялся. Да что не боялся — иногда просто великаном себя ощущал, глядя на город под ногами. Но тогда никому не было до него дела, никто и знать не знал, что он есть на свете; одна лишь сестра, Мари, думала и заботилась о нем — может, потому и сама природа, что смотрела на него из шуршащих под ветром кустов, казалась ему любящей, умной сестрой. Теперь именно этой заботы не хватало ему в мире, оголенном, лишенном зеленых одежд. Все, кого он любил и к кому был привязан, подевались куда-то. Крестная, та даже не ответила на его открытку; дура я была, что старалась ради него, говорит, наверное, мужу, склонившись над похлебкой в кухне, освещенной огнем плиты. А свояк, тот, известно, всегда на Лайоша косо смотрел. Маришка где-то в Сегеде ворочается на узкой койке, проклиная того, кто заставил ее бежать к старому индюку профессору. Те немногие, кто был добр к нему: Шкрубек, Водал, — давно о нем позабыли. Шкрубек сидит перед своей конурой, откуда несутся детские вопли; Водал же стоит, почерневший, угрюмый, в раскрытых дверях полутемной своей комнатенки, которая полагается ему как садовнику, и подставляет холодному ветру распахнутую грудь, чтобы остудить себя и не придушить ненавистную бабу. Все они далеко; лишь один Даниель за оградой соседнего сада вспоминает частенько про Лайоша, да еще, пожалуй, Корани, да Водалиха, затаившая змеиную злобу. Даже хромой и поденщики, уехав в Сентэндре, были ближе, чем те, кто ему дорог и мил. Словно второе кольцо окружения, рабочие из Сентэндре злобно смотрели на Лайоша из-за спин трех его смертельных врагов. Вместе с Даниелем они проклинали Лайоша у сарая; вместе с Корани на соседнем покрытом инеем пустыре разворачивали выхваченную у Лайоша десятку; сойдя с запыленных велосипедов у распятия на углу, обсуждали с Водалихой, как покрепче и почувствительней досадить Лайошу, чтоб надолго запомнил…

Господи, и за что все это, за что? За то, что ему удалось остаться на стройке еще ненадолго; за то, что он будет работать и получит кусок хлеба? Разве это такой большой грех? Может, в самом деле на доме проклятье, как сказала хозяйка? Уже давно пора было его закончить, а что вместо этого? Подрядчик — сбежал, рабочие — ушли, даже не попрощавшись, Даниель уже зол на будущих жильцов; даже ветер гуляет по комнатам, завывая, как на заброшенном кладбище. Сами владельцы не могут договориться меж собой: барин и не заглядывает на стройку, а барыня, уж на что боевая, а прямо состарилась на глазах от неудач, от бесплодной борьбы. Кирпичей в стенах дома, наверное, меньше, чем проклятий, черных мыслей и слез. А он, Лайош, сидит в этих стенах без окон и ждет, пока ненависть, накопившаяся вокруг, накроет его с головой, задавит, задушит. Длинноносый Даниелев сын вон рабочую сознательность поминал. А что такое — рабочая эта сознательность? Может, она накормит-напоит, когда его отсюда прогонят? Пештский каменщик иногда по утрам, когда работают они одни в доме, рассказывает ему кое-что про прежние времена. Про то, как жили раньше ученики у ремесленников и как сейчас живут. Перед войной, когда сам он учился на каменщика, они ходили в рабочий клуб, им давали книги, заботились о том, чтоб они знали побольше. А теперь учеников в клуб вообще не пускают. Вот они и болтаются в парке да делают девкам детишек. Лайош и про профсоюзы все понял от пештского каменщика: тот рассказывал, как хорошо организовано дело у печатников. Теперь-то уж Лайош знал бы, что ответить младшему Даниелю: мол, пускай профсоюз запретит мне вскапывать сад за тридцать пенге да выдаст пособие, вот тогда и потолкуем насчет рабочей солидарности. А пока я ем то, что с господского стола мне бросают, приходится господ слушаться.

В этих думах Лайош засыпал ненадолго и, проснувшись, вспоминал застрявшие в голове обрывки снов. Скажем, ковали лошадь, и кузнец с раскаленным прутом бегал за ним, Лайошем, вокруг наковальни, во что бы то ни стало желая затолкать этот прут ему в задницу… Или Лайош лежал в матяшфёльдской беседке, а свояк и какая-то низенькая толстая баба стояли над ним и советовались, как бы половчей его выхолостить. Лайошу надо было бы убежать, но взмокшее его тело словно к полу прилипло от страха. Ему даже футболист, с которым любезничала Тери, приснился однажды; тот хотел отнять у него будильник. Лайош держал его изо всех сил: пока жив, не разожмет судорожно стиснутых рук. А будильник тикал все громче, все яростнее, наполняя ему голову неистовым стуком; когда Лайош проснулся, кровь бешено била в виски. Между снами порой выпадал момент, когда мозг становился удивительно ясным; в одну из таких минут Лайош понял вдруг, почему Корани говорил о каких-то матросах. Дом этот вроде как лодка: кто сумеет в нее забраться, отрубает руки другим, цепляющимся за борт. «И правильно делает, что отрубает», — упрямо подумал он. Человек для себя живет, для себя ищет счастье. «Терике…» — терся он лицом о старое одеяло, под которым, наверно, и Тери когда-то спала; и, когда шлюпка закачалась под ними на легкой волне, он сплюнул за борт и обнял девушку за талию, подхватив в ладонь ее упругую грудь. Барыня же со своей скамеечкой сидела на каком-то возвышении и говорила: «Плевать нам на немца, Лайош». «К черту Даниеля, больше не буду думать о нем, — решил Лайош, в очередной раз просыпаясь. — Коли вздумает кто напасть, тут у меня припасен железный прут, буду драться; а не тронут, тем лучше. Пускай думают что хотят, только я все равно постараюсь вылезть наверх, к господам; я человеком хочу стать, что бы там всякие ни мололи насчет сознательности…» И все-таки в утренней серой мгле, весь в поту от тяжелых испарений сохнущих стен, Лайош вскакивал раньше времени и, выйдя из дома, ждал у креста с распятым спасителем первого мастерового.

Дни пока мало чем радовали Лайоша, не спешили вознаградить его за ночные переживания. Надвигающаяся хмурая осень и подходящая к концу стройка давно уж заставили Лайоша позабыть об уютном домике в цветах и в жужжании пчел и удовлетвориться скупой перспективой перекопки участка — и все же он до сих пор, пускай в потускневшем, октябрьском уже варианте, берег и лелеял в душе мечту о безоблачном семейном согласии, которую в ту памятную субботу зародили в нем прозвучавшие вслед слова Тери: «Смотрите мне, берегите барыню». Пусть Тери в этой мечте уже не была его женой, да и он уже не как садовник с твердым жалованьем принимал у нее барынины распоряжения насчет стрижки газонов, обрезки деревьев, подготовки грядок и клумб для посадки: тройственный прежний союз оставался, и даже ребенок Тери получил в нем замену в лице ковыляющего по дорожкам сынишки Хорватов. В воображении Лайоша разворачивались теперь иные картины: он копает засохшую, пожелтевшую люцерну — и, пока, нагнувшись, вытаскивает из земли и отбрасывает в сторонку упорные корни, Тери приносит ему известие барыни: «Хватит пока копать, Лайош, пойдете сейчас с барыней в питомник саженцы подбирать». Или: у выходящего на дорогу низкого края участка он объясняет хозяйке, как можно выровнять почву, Тери же в резиновом своем плаще, собравшись идти куда-то, остановилась и с уважением слушает. Или: они, все трое, стоят в будущей кухне, и Тери дает им по ломтю хлеба с куском принесенного из дому холодного мяса. Начатая перекопка пока мало что из всего этого реализовала. А хозяйка уже целыми днями была на участке; она даже обедать не ходила домой, еду от барынина отца носила в синих судках Тери, синей была и ее шляпка над красным резиновым плащом: белое ее лицо и светлые серые глаза в этой красно-синей рамке словно светились изнутри. Так что из образов, населяющих мечту Лайоша, Тери тоже была здесь; ей теперь и обед не надо было варить, и она иногда по полдня проводила на стройке. В ватиновой своей бекешке и малыш ковылял под ведущей на второй этаж лестницей, с мокрым носом и красными от непривычно холодной погоды ручонками. Все, из чего состояла мечта, было рядом — вот только соединиться в единое целое никак не могло в суете, да и тишины не хватало, которая отделила бы их троих от всего остального мира, оставила бы одних в теряющем последние листья октябре. Дом должен был быть закончен к первому ноября, и хозяйка в тревожном ожидании этого дня отчаянно бегала, торопила, названивала кому-то. Тери она то давала важные поручения, с которыми та должна была отправляться в конторы никуда не спешащих фирм, то надолго забывала ее одну среди игриво настроенных мастеровых, которые в таких случаях, словно притягиваемые магнитом, поворачивались к ней отовсюду: со стремянок, от окон, от перил на террасе — и, куда бы она ни пошла, провожали и встречали ее широкими беззастенчивыми ухмылками. Лайош чаще всего оставался вне этой веселой компании, катя то туда, то сюда скрипучую свою тачку; иногда, срочно выделенный кому-нибудь в помощь, таскал материалы на второй этаж или был посылаем курьером с нетрудными поручениями к торговцам, в конторы, к бородатому инженеру.

Когда родственник отказался вести стройку, хозяйка принялась заново договариваться с мастеровыми, которые были с ним связаны. Все эти переговоры, споры насчет оплаты сопровождались внезапными остановками работы, откуда-то появлявшимися новыми требованиями, угрозами. О некоторых работах еще вообще не подумали, и кровельщиков, паркетчиков, маляров пришлось спешно искать сейчас. Слесарь из Сентэндре после второго напоминания доставил заказанную фурнитуру, но та была не такая, как требовалось, окна болтались на петлях, и инженер велел все снять. Хозяйка уговаривала, ссорилась, умоляла; Мастеровых иногда приходило столько, что они не давали работать друг другу, а потом целыми днями в доме стояла гулкая тишина. За понедельниками, когда присланные отовсюду рабочие с ворчаньем расходились по домам, приходили пустые вторники, среды; утром барыня, застав на участке одного Лайоша, прилежно катающего свою тачку, спрашивала печально: «Как, разве никого еще нет?» — и тяжелыми от отчаяния шагами расхаживала меж проклятых богом стен. В такие часы были и тишина, и безлюдье, только настроение барыни не подходило к отрепетированным Лайошем разговорам. Барыня не умела оставаться без дела в голых, без дверей, комнатах; у нее не было сестры в Сегеде, чтобы хоть мысленно положить ей на колени горемычную свою голову. Она до первого ноября должна была съехать с квартиры, у нее в Будадёнде ждала переезда мебель, на Звездной горе дулся рассерженный муж, а здесь, на улице Альпар, торчал заколдованный этот дом с еле-еле шевелящимися в нем рабочими. Отчаяние у нее находило выход сначала в ненужных вопросах, потом в быстром хождении из комнаты в комнату и, наконец, в телефонных звонках, умолявших о помощи. Соседи, семья председателя, чья дочка в белых коротких штанишках была у них и на празднике «венца», позволили барыне звонить от них, и она настойчиво рассылала звонки во всевозможные конторы и учреждения, а главным образом бородатому инженеру. Однажды (соседи спали еще) она и Лайоша с очередной панической вестью и с пятью цифрами на бумажке послала к автомату на Холме роз. Лайош, в жизни не державший в руке телефонную трубку, шел по улице в страшной заботе, стискивая в кулаке двадцать филлеров и повторяя барынины слова. Какой-то старый господин постучал ему в дверцу, и Лайош обернулся в испуге, готовый сбежать из стеклянной будки. «Что, звонить не умеете?» — спросил старик в очках и забрал у него бумажку. Пока Лайош бормотал, что по такому аппарату ему еще не приходилось звонить, старик уже сунул ему трубку с голосом бородатого инженера.

После этих звонков инженер чаще всего самолично являлся на стройку, принося с собой бороду и невозмутимость. «Вы только подумайте…» — встречала его хозяйка. Но он спокойно брал ее за руку и улыбался ей из бороды. Лайош, везя пустую тачку назад, видел их в оконном проеме. Инженер сидел на ступеньке лестницы-времянки, ведущей на второй этаж, устроив на колене малыша. Тот пытался ухватить его за бороду, и инженер, смеясь, дергал туда-сюда головой. Он был холост и любил детей. Барыня стояла чуть поодаль. «Сколько же времени займет покраска?» — спрашивала она. «Пока высохнет — две недели», — отвечал инженер, щекоча мальчика. «Две недели? Но ведь сегодня уже шестое октября. И еще надо паркет положить, верно?» — «Верно». — «А паркет нельзя класть, пока столярные работы не кончены». — «Нельзя, к сожалению». — «И фурнитуры опять нет…» Тут следовала гневная речь в адрес слесарей, родственников, Сентэндре, мастеровых и так далее. Инженер опускал мальчика на пол.

«Успокойтесь, Эмма, все уладится», — говорил он. «Но если еще даже лестницы нет на второй этаж!» — «Будет и лестница. Мой столяр уже принес на нее смету». — «Ах, я не верю уже, что этот дом когда-нибудь будет закончен». — «Будет, непременно будет, только энергия нужна, а энергии у вас достаточно…» Лайош, пробегая мимо с порожней тачкой, так и ждал, что барыня сейчас вытрет слезы о его бороду. Появление инженера чаще всего означало не только утешительные слова. Из новых мастеровых, которых уже он нашел барыне, одному-двум он всегда поручал какое-то дело и неукоснительно спрашивал его с них. Инженер строил большие церкви, купальни, и имевшие с ним дела мастера старались уважить его, прислав хотя бы своего подмастерья, а хозяйку даже это утешало немного. Если так и не удавалось никого найти, она тоже уходила домой, и синие судки в этот день не появлялись на улице Альпар. Лайош, устав от лопаты и тачки, должен был питаться на свои деньги.

Редко, но все же случалось, что бородатый, выполнив свою миссию, уходил, а барыня, успокоенная какой-нибудь отдаленной надеждой, оставалась еще на участке. Маленьким этим затишьям Лайош радовался больше всего: ведь в такие часы он и мог хоть чуточку попытаться коснуться своего счастья. «Славный он человек, этот господин инженер, — начал он однажды, опрокинув очередную тачку в ненасытный угол. — Не каждый бегал бы сюда столько раз на неделю». Барыня посмотрела вслед бородатому, который сворачивал возле креста. «Если б не он, я давно бы все это бросила», — сказала она, едва отдышавшись после пережитых волнений. Лайош сочувственно ковырял башмаком высыпанную землю. Сейчас, когда они были возле этого несчастного дома, он ощутил вдруг горячий прилив холопской любви к хозяйке, бродящей по пустым гулким комнатам. Словно она была попавшей в беду королевой, а он, Лайош, — верным слугой. Он уже почти сожалел, что по своей неучености не может помочь ей, как этот похожий на министра инженер со своими мастеровыми и телефонами. «Видишь, как старательно я вожу для тебя эту тачку, — говорил его преданный взгляд. — Ни одного мастерового нет в доме, а Лайош тут, ходит и ходит с тачкой. Если и задерживается немного, пока нагружает тачку, выбирая корни люцерны, и потом везет землю на тот край, что у дороги, то все это лишь затем, чтобы подольше показывать тебе свое усердие». Барыня на сей раз воздала должное его взгляду, постояв рядом, пока Лайош вываливал тачку. «Сколько вам забот с этим домом, — сказал Лайош. — Зато когда будет готов, то сколько будет и радости! Счастье еще, что у вас, барыня, терпения да старания много. У нашего брата куда меньше». «У мужчин вообще нет выдержки, — с презрением ответила барыня. — Знаете, что у них есть? Принципы». — «Принципы?» — «Ну да, — рассмеялась она, глядя на Лайоша, прячущего глаза, чтобы скрыть свое невежество. — Они знают, каким должен быть мир, и осуждают все, чем он отличается от того, каким должен быть. То, что есть, видите ли, не соответствует их принципам; а что соответствует, того нет. Им легко: мы устраиваем все, а они сидят и выражают недовольство». Она говорила полушутя, с тем выражением, с каким объясняют детям, что такое смерть или брак, но сквозь шутливый тон пробивались гнев и боль. Лайошу вспомнились слова Тери: «Ну, барыня наша тот еще фрукт». Что она хотела этим сказать? Что барыня из любой беды найдет выход или что она виновата больше, чем муж? «Мужчины, они тоже ведь разные, один такой, другой этакий, — сказал осторожно Лайош, опасаясь попасть впросак. — У господ, может, оно так и есть, как вы говорите… А такой вот, как я, только рад будет, коли жена позаботится, чтобы ему хорошо было жить на свете». — «Это вы сейчас так говорите. Приходите тихие да покорные, а потом, от хорошей-то жизни, начинаете: то не так да это не так». Лайош с сомнением покачал головой. «И не говорите мне! — горячилась барыня. — Знаю я кое-кого: сегодня ради одной девчонки на коленях готов проползти вокруг этого дома, а завтра, когда заполучит: „Чтоб я тебя больше не видел с тем футболистом! Если еще раз заговоришь с ним, ты низкая тварь!“» Она произнесла это надменным тоном, сунув большие пальцы рук под мышки: так раньше изображали венгерского дворянина на высоком крыльце усадьбы. Хорошо, что можно было смеяться над тем, как барыня высмеивала мужчин: смех помогал Лайошу скрыть смущение. Неужто она заметила, ради кого он мог бы проползти на коленях вокруг этого дома? Именно вокруг этого. «Нужда научит калачи есть», — неопределенно ответил он, покраснев, и отправился с пустой тачкой за землей.

Когда он шел обратно, барыня подписывала бумаги подмастерью-паркетчику, только что принесшему свое снаряжение. За этот один круг у Лайоша вдруг столько скопилось всего на душе, что он просто не мог молчать; особенно дразнило его, вырывалось наружу имя Тери. Лайош чувствовал, что не успокоится, пока не поговорит о Тери с хозяйкой. Он подождал, пока та кончит с бумагами, и рассчитал свой маршрут, чтоб на обратном пути снова с ней встретиться. «А как вы думаете, барыня, — заговорил он, глядя серьезно ей в глаза, — пошла бы та Тери за человека вроде водопроводчика? Он ведь футболист». Он намеренно сказал «та Тери», чтобы не сразу выдать свое отношение к ней. Но барыне и полвзгляда было достаточно, чтобы по срывающемуся голосу, по бледности, снявшей румянец со щек, по уныло опущенной тачке окончательно убедиться в том, что она уже раз или два и так замечала раньше, да в суете тут же позабывала. Робкое, стыдливо скрываемое чувство, угаданное ею в этом большом и нескладном парне, даже здесь, возле дома, забытого богом и мастеровыми, пробудило в ней женскую страсть поиграть с чужим сердцем, как кошка с мышью. «Если б у нее голова была на плечах, так хоть в ту же минуту, — ответила она серьезно, будто думая лишь о счастье своей служанки. — Да только нет у нее головы. Если б была, то не было бы ребенка…» Лайош не совсем понял, хорошо это или плохо, что у Тери нет головы на плечах. То, что водопроводчик ей не нужен, — хорошо; но если ей надо что-то большее, то ему, Лайошу, на что тогда надеяться? «Вы так думаете?» — спросил он, самим тоном прося барыню говорить дальше. «Ей бы радоваться, что сумела хорошего мастерового поймать на свою белую кожу да мордашку невинную. Только Тери попробовала уже господ, руки в мозолях теперь грубы для нее…» Хозяйка сказала это с осуждением, но под опущенными веками блеснул на мгновение лукавый взгляд, оценивая впечатление от этих слов. Свет потемнел в глазах у Лайоша, даже в небе не было ничего, кроме земли, комьев, ям. К грубым, в мозолях, рукам относились ведь и его руки. Теперь уже ему было обидно, что Тери брезгует пойти за его противника — водопроводчика. «Не ей бы гордиться-то, — сказал он. — Коли дитё у тебя, много не навыбираешь». Барыня наконец пожалела эту бедную рыжую голову. «Вот и я говорю ей: радуйся, если найдется порядочный человек, вырастит ребенка, которого ты в подоле принесла». «Сколько же лет тому ребенку?» — спросил Лайош все еще мрачно, но слегка оттаяв от «порядочного человека». «Да нисколько еще. Он этой весной родился. Я ее и рожать устроила в частную больницу». «Да?» — сказал Лайош, и глаза его бродили где-то меж тачкой и хозяйкиным лицом.

Тут звякнули на дороге судки. Пока они разговаривали, Тери незаметно подошла к участку. «А мы как раз про вас говорили, Тери», — сказала барыня. «Да?» Синие глаза сияли перед Лайошем последним блеском осеннего солнца. Лайош вдавил колесо тачки в какую-то ямку. Неужто барыня скажет Тери, что он расспрашивал про ребенка? «Лайош вот хочет знать: пошли бы вы за водопроводчика?» Тери рассмеялась, но выглядела она глуповато. «А зачем ему это? Может, хочет кого-то получше предложить?» Лайош толкнул тачку. «Шутит барыня», — сказал он, потупив глаза. Когда спустя долгое время он вновь появился из-за угла дома, барыня и Тери все еще пересмеивались. И замолчали, едва он вывез на тропку нагруженную с верхом тачку; потом обе одновременно взглянули на него, затем друг на друга — и веселье еще раз проступило румянцем на их лицах. Словно вовсе и не были они госпожой и служанкой; словно в Абафалве шли в церковь две закадычные подружки в цветастых блузках и, увидев идущего навстречу парня, переглянулись и усмехнулись… И хотя эта сцена не очень походила на то, что Лайош себе представлял один на один с лопатой, однако это все-таки был тот самый тройственный союз, с какой бы глупой физиономией ни шел он мимо них со своей тачкой. Две лукавые женщины и молодой парень, влюбленный в одну из них, — какая обычная, трогательная человеческая ситуация. И Тери по крайней мере все теперь знает.

У Лайоша, в общем, не было причин огорчаться, что тайна его раскрыта. Так уж устроены женщины, что любовь интересна им во всех вариантах: и барыня с Тери, хотя и забавлялись, глядя на Лайоша, по крайней мере не относились к нему как к пустому месту. Если, оторвавшись от лопаты, он быстро управлялся в городе с каким-нибудь поручением, хозяйка, хваля его, добавляла: «Ну, обязательно расскажу об этом Тери». Если он приносил винты не того диаметра: «Ай-яй-яй, Лайош, попадет вам за это от Тери». Видя, что барыня искренне потешается над Лайошем, и убедившись, что самой ей не требуется отвечать даже видимостью взаимности, Тери потихоньку вошла во вкус и принялась поддразнивать его, чтобы забава не кончилась слишком быстро. Особенно охотно она занималась этим в те дни, когда хозяйке требовалось за чем-то в город и надзор за домом возлагался на Тери и на малыша в ватиновой бекешке. У Лайоша хватало тактического чутья на то, чтоб попытаться приручить мальчика. «А ну-ка, Тиби, сейчас мы вот этого, зеленоголового, подковырнем. Вот так, а сейчас вытянем. Глядите, какие у него ноги длинные». И поднимал выкопанное растение высоко вверх. «Ступай-ка к братьям своим да к матери! — кричал он, швыряя сорняк в общую кучу. — Ишь ты, у этого нога только по колено». А если толстое корневище не хотело поддаваться лопате: «Нет, старина, не будет и тебе пощады». Тиби мало что понимал из реплик Лайоша, но процесс вытаскивания люцерны наполнял его воинственным восторгом. «И Тиби хочет», — тянулся он между коленями Лайоша к люцерне. Правда, силенок у него хватало, лишь чтоб оторвать листья, поэтому он предоставлял вытаскивать корни Лайошу, сам же только бросал их в кучу. «К батьям!» — раскачивал он провинившуюся люцерну и, когда та падала возле его ног, с такой гордостью поднимал сияющий взгляд, словно превзошел всех героев, которые когда-либо отправляли зеленоголовых в люцерновую геенну. Тери оставалось лишь вспомнить о вверенном ей ребенке, чтобы получить возможность без ущерба для своего достоинства бросить Лайошу несколько насмешливых слов. Ради такого развлечения она даже готова была покинуть ненадолго компанию ухмыляющихся сатиров, которые, выглядывая с крыши, оборачиваясь от проводов и оконных петель, засыпали ее двусмысленными шуточками и любезностями. «Господи, а где же мальчишка-то?» — всплескивала она руками и спешила из дома. Лайош в таких случаях делал вид, будто и знать не знает о приближающемся белокуром чуде, лишь голос понижал почти до шепота. «А теперь соберем покойничков, вот так! Сколько у нас уже в тачке? Половина горы или целая гора? Коли целая, то придет великан Лайош и увезет гору». Но великан Лайош уже стоял, залитый сиянием Тери, и трепетал, как листья на деревьях в соседском саду, тоже словно бы утопающем в половодье этого света.

«Вижу, вы заняты, Лайош? А я у вас совета хотела спросить: идти ли мне за водопроводчика? Он мне предложение сделал, на этот раз всерьез». Фантазия у Тери была далеко не такой богатой, как у барыни, — она неизменно поддевала Лайоша водопроводчиком и его брачными предложениями, это у нее был один из прутиков, которыми она время от времени стегала Лайоша, такого смешного в неуклюжей своей любви. Вторым же прутиком был Шкрубица-Шкрупулек, как окрестил водопроводчик Лайошева друга. Потребность в юморе Тери вполне удовлетворялась двумя этими прутиками, как на недавнем празднике «венца» — окунавшимися в гуляш пальцами Лайоша. В отличие от образованных дам Тери не думала о том, чтобы найти самую чувствительную точку и уколоть ее как можно изощренней — ей достаточно было постоянно бередить этого рыжего и неловкого влюбленного верзилу, который под ее взглядом становился робким, беспомощным, как ребенок. Лайош прекрасно знал, что новое предложение водопроводчика не более чем выдумка; однако, хотя он и рад был игривому настроению Тери, ее — пусть хоть такому! — вниманию, сердце его все же немного кровоточило от ее слов. «Если бы он хоть не стоял так гордо в одних трусах, я бы сказал: идите за него на здоровье… Да только я ведь знаю: вам господа нужны». После того как барыня сказала про мозолистые руки, которые не устраивают Тери, Лайоша больше всего тревожили мысли о господах. Тери же вовсе не старалась его переубедить и растравляла его раны еще больше. «А что, чем плох нарядный, красивый барин? — отвечала она со смехом. — Неужто отглаженные светлые брюки и лаковые туфли с белой вставкой хуже ваших стоптанных башмаков? А видели вы, как у них платочек выглядывает уголочком из нагрудного кармашка?» «Да это-то так, — тоскуя, говорил Лайош. — А зато вы их видели, когда им случается из господского сословия выскочить и самим добывать себе кусок хлеба? Хуже последнего мужика такой барин. Был у меня из таких один приятель». — «Это Шкрубица, что ли?» — «Вы насмехаетесь, а я его аттестат видел. Знаете, что этот человек теперь делает? Притворяется, будто у него падучая, чтобы его пожалели и дали поесть». — «Это вам тоже Шкрубица рассказал?» — «Хотите верьте, Терике, хотите нет, а он уже и сюда приходил деньги у меня выманивать. Такие, из господ, и жульничать выучатся, и чужие деньги присваивать, и припадочного изображать, лишь бы не работать». — «Ах, но они же такие красивые, Лайош», — смеялась Тери и упархивала с Тибике.

Однако Тибике через несколько минут снова был возле Лайоша. Тот, чтоб угодить малышу, даже делал лишний рейс с тачкой. «Идите-ка, садитесь сюда», — и с громким «ура» мчался с ним к яме. «Еще!» — требовал Тиби. «Сначала наложим земли», — и наполнял тачку, не спеша, вытирая лопату о землю, чтобы Тери снова застала их там. «Ты опять у моего свата прячешься?» — гонялась Тери за малышом, убегавшим от нее в своих спадающих чуть ли не до земли резиновых штанишках. «Вы, Терике, только по внешности судите человека, — начинал Лайош с явным намерением повернуть разговор в серьезное русло. — А есть люди, которые куда больше стоят, чем на вид может показаться». — «Кто ж это, Лайош?» — «Вы, может, думаете, мне так уж надо эту тачку возить? Да я хоть когда могу домой, на свою землю вернуться». — «Тогда чего же вы мучаетесь с этой люцерной? Смотрите, какие руки у вас от нее». — «Это мое дело, чего мучаюсь. Мало ли: может, машину я изобрел и теперь надо ее построить или золото нашел и припрятал, пока не найду, кому продать». — «Все ваши имения там же, где и изобретения. У Шкрубицы». — «Ну так, Терике, я вас приглашаю, приезжайте когда угодно поглядеть на мой виноградник. Угощу вас молодым вином, с орехами…» Обещание это, правда, непросто было бы сдержать, но Лайош знал, что он предлагает, говоря об орехах, от которых в винном подвале и кислое вино становится сладким, будто ликер. Однако Тери, хотя ее и немного растрогал дрожащий голос Лайоша, ничего не могла придумать, кроме как снова взмахнуть своим прутиком. «И кто же вам делал то молодое вино? Шкрупулек?» — «Идите вы с этим Шкрупулеком», — вышел из себя Лайош. С минуту он яростно смотрел ей в глаза, словно вот-вот готовый ударить ее. «С ребенком-то постеснялись бы нос задирать…»

Он сам был испуган, что у него вырвались эти слова. Глаза его все еще горели угрюмым огнем, но душа уже съежилась и стремительно, как подстреленная птица, падала вниз. «Это не ваше дело, нахал!» Тери, слегка покраснев, схватила Тиби за руку. Лайош, глядя ей вслед, мог бы по ребенку определить, как сильно она рассержена. Тери так рванула его через тачку, что тот метра два пролетел за нею по воздуху. Лайош вскопал еще добрый кусок, потом руками перекидал в тачку слипшуюся от вчерашнего дождя землю. Повесив голову, он подымал и бросал каждый ком, словно собственное исстрадавшееся сердце. А глухие удары по дощатому дну тачки напоминали ему похороны: с таким звуком падают комья в могилу, на крышку гроба, под заупокойное пение и рыдание баб в черных платках. Тачка давно была полна с верхом, а Лайош все не смел выйти с ней из-за дома. Его не пугало даже, что о нем могут думать как о бездельнике; усевшись на кучу сырой земли, он вспоминал сестру: все-таки тем, видно, кончится дело, что уйдет он отсюда в Сегед, в город разбитых надежд.

Так он сидел, пригорюнившись, когда от дома послышалось: «Лайош!» Хозяйка, вернувшись из города, из управления водного хозяйства, призывала его к себе. Приговор вынесен, решил Лайош, сейчас ему выдадут расчет. «У Тери к вам одна просьба, — сказала барыня. — Вы не сходили бы за обедом вместо нее?» Тери стояла рядом и улыбалась. «Все равно вы передо мной провинились», — добавила она вместо просьбы. Спустя минуту Лайош шагал, радостно бренча судками, мимо распятия на углу. «Тебе что, особо платят за беготню? — спросил пештский каменщик, который только что кончил перегородку перед калорифером в столовой и теперь брел домой. — Только и слышно: Лайош, поди сюда, да Лайош, поди туда. Или это тоже входит в тридцать пенге?..» Лайош посмотрел на исхудавшего мастерового. У того к осени разыгралась язва желудка, и он уже грозился: если что, пускай барыня платит, коли забыла в профсоюзе о нем заявить. Разве поймет он, что есть услуги, в которых человек не может отказать женщине? «Они меня кормят за это», — ответил он и снова зазвякал судками.

Но если в путь он отправлялся счастливый и возбужденный, то назад шел, погруженный в мрачные думы. Меховой магазин барынина отца находился на Кольце, и, пока Лайош добрался туда, а потом обратно на улицу Альпар, в душе у него зародилось тяжкое подозрение. По мере того как стихала в нем радость, что Тери и барыня все-таки простили его, следы прутика Тери на сердце сначала стали чесаться, потом нестерпимо заныли; слова, как будто забытые, оживали, отдаваясь в сознании не только буквальным их смыслом, но и тем, как светились при этом глаза Тери, как кружились падающие с деревьев желтые листья, что кричали вслед Тери мастеровые. «Чем плох нарядный, красивый барин», — повторял про себя Лайош, глядя с моста на пустые дорожки острова Маргит. Летом оттуда валили на мост толпы разодетых господ, а барышни на другой стороне, прощаясь, махали им поверх гудящих авто и грузовиков красными зонтиками или сетками с купальным костюмом. Сейчас Лайош не видел вокруг ни одного красивого барина. Скрипели по мостовой телеги, груженные кирпичом; в проскочившем меж трамваем и телегой такси жирный господин сердито стучал в окошко шоферу. Впереди шел молодой человек, по виду студент, кожа на шее была у него вся в прыщах, руки и ноги походили на палки. Сколько Лайош ни озирался по сторонам, красивых господ нигде не было видно. В одной витрине на стене дома были выставлены галстуки, шелковые цветные сорочки, шляпы. Витрина была крошечной, и вещей в ней немного. Но тем недоступней казались эти немногие вещи, помещенные так, что смотреть на них можно было лишь снизу вверх; галстук из плотного зеленого шелка висел на отдельной подставке, три шляпы занимали целую стеклянную полку, синяя, с темными полосами мужская сорочка опускалась вниз шелковистыми складками. «Модные товары для господ», — значилось на вывеске над дверью. В деревне у них только механики носили синие рубашки, и то в будни, а тут у господ это самое модное, подумал Лайош, в то время как в душе, быстрей, чем вспыхивает спичка, разгоралось, росло подозрение. Оттого ли, что он прочитал на вывеске «…для господ», и это напомнило ему о собственных господах, господах его и Тери… Или оттого, что щегольские тряпки в витрине пробудили в нем мысль, что не все господа одинаковы, есть и другие…

То, что Лайош увидел у меховщика, лишь усилило его подозрение. Само заведение было на первом этаже, квартира — над ним, на втором. Если кто, как и он, приходил сюда, тот звонил в квартиру с лестничной клетки — туда вела прямо из лавки узкая винтовая лестница с перилами. Когда в поставленных друг на друга судках, словно в трехэтажном железном желудке, разместились друг под другом суп с манными клецками, говядина в томате, печенье и Лайош уже направлялся в переднюю, его кто-то окликнул: «Вы от дочери?» «Барыня за обедом послали», — почтительно ответил Лайош. Отец хозяйки был солидный пожилой господин с седой шевелюрой, напоминающий их помещика в Абафалве, барона. «Как там, строится дом? — спросил барин. — Скажите дочери, я туда как-нибудь загляну, пускай начищает дверные ручки». Лайош забормотал было, что надо еще, чтобы сами ручки появились, но не договорил: по винтовой лестнице снизу поднялась барышня и позвала барина. Стройная и высокая, она была в легком свободном платье; казалось, что на ней только шелковая сорочка. Когда она взбегала наверх, перепрыгивая через ступеньки, из-под платья выглядывали круглые, будто точеные, колени. «Барыня вас просит вниз, барин, — сказала она. — Там графиня пришла за бобровым манто». «Иду, иду, — вскочил барин. — Если ты зовешь, я всегда, в любую минуту, готов». Лайош видел, как, спускаясь по лестнице, он похлопал девушку по заду.

«Видать, так уж у них заведено», — думал Лайош на улице, разглядывая в витрине манекены в шубах. Руку оттягивали судки, от которых шли вполне земные запахи, а из-за стекла, из воротника ондатровой шубы из темных и светлых полос, сшитых елочкой, на него равнодушно взирало гладкое кукольное лицо. Перед входом в магазин стояло авто; сытый шофер в фуражке, как у почтальона, углубившись в газету, читал статью «Негус поднял брошенную перчатку». На этой машине и приехала, должно быть, графиня. А та девка, видно, барышня, служащая живым манекеном, — чтобы шуба, когда ее смотрят, висела не на вешалке, а на живом человеке. Что такому барину пощупать служанку? И что остается той, кроме как улыбаться ему? Может, эта думает тоже, как Тери: мол, нету лучше нарядного, красивого барина. С той минуты, когда Лайош увидел барина и эту девку на лестнице, у него и сомнения не осталось, что ребенок у Тери от Эндре Хорвата, к строящемуся дому которого он, Лайош, девять недель таскал кирпичи, цемент и раствор. Теперь-то ему понятно, почему Тери сказала, что барыня тоже тот еще фрукт. Втайне она и сейчас на стороне барина. И ребенок родился здесь, у них в доме. Разве барыня не сказала, что она сама устроила Тери в больницу? Не дураки они, чтоб беременную служанку у себя держать. Ведь она с брюхом даже окно вымыть не сможет. Все, все говорило против барина. Даже то, что в самое горячее время Тери отпускают в Шопрон к ребенку. Одного не мог понять Лайош — поведения барыни. Он, правда, слыхал, что бесплодные жены иногда позволяют мужу сойтись со служанкой и даже ребенка согласны воспитывать. Но у этой ведь двое здоровых детей, как же может она смотреть на такое спокойно? А разве мать ее не смотрит спокойно, доказывал себе Лайош, что муж на винтовой лестнице щупает девку? А может, барыня ничего и не знает, муж ее тоже обвел вокруг пальца, как тот подрядчик-родственник?.. Судки стучали в такт отяжелевшим его шагам; ароматы горячего супа, томатной подливки и свежего печенья сливались в какой-то новый запах, который скоро, у стройки на улице Альпар, станет запахом выстывшего обеда. Были моменты, когда все это казалось Лайошу чистой несуразицей, и тогда он вполне был согласен в душе с сигналящим ему вагоновожатым: ни к чему думать об этом, только запутаешься. Но потом со всех сторон являлись ему новые зловещие знаки, и дом на улице Альпар смотрел на него сквозь начавшийся дождь как лепрозорий.

Когда приходили промозглые октябрьские ночи, к трем бродящим вокруг чудовищам: Даниелю, Корани и Водалихе (которые в потрескивании досок, стуке веток вели таинственный диалог с то угрожающим, то язвительным хором рабочих из Сентэндре) — теперь добавлялось еще одно, которое мучило Лайоша не меньше тех; он звал его, как звала Тери, просто «барин». «Барин» не грозил Лайошу увольнением, ударом кайла в затылок и не выклянчивал деньги, однако больнее других запускал когти в душу Лайоша. Те по крайней мере жили вне дома, и свежеоштукатуренные стены хотя и не отпугивали их, но все-таки окружали и укрывали спящего; барин же был здесь, внутри, он жил в хозяйке и в Тери, и даже если в двери скоро врежут замки, те против него не помогут, он все равно будет терзать Лайоша, пока не выживет отсюда совсем. Напрасно Лайош себя уговаривал: ну, тебе-то какое дело, пусть живут, как хотят, — мысли его то и дело цеплялись за барина, и чем отчаяннее он пытался высвободиться, тем больше запутывался в этой сети.

Когда он вернулся от меховщика, Тери не было на участке: она ушла рано, нынешний вечер был у нее выходной — потому ей и нужно было, чтобы Лайош сходил за обедом. Лайош и барыня ели вдвоем. Хозяйка сидела все на том же стульчике, столом ей служила доска, просунутая между ступеньками лестницы. Лайош устроился на полу в четырех-пяти метрах от нее и получил свою порцию в миске. Первые несколько ложек барыня съела рассеянно, думая о своих заботах, но вкус и запах наваристого супа постепенно разгладили ее лоб, томатная же подливка краснела на полных ее губах и энергичных зубах, перемалывающих мясо, словно пенная радость жизни. Кусочек мяса она отложила на вечер. Но тут же откусила от него половину, потом и остаток исчез во рту. Пища быстро вернула ее в мир, где царило счастье полнокровного бытия, а свежая вода, которую ей принес Лайош, легла поверх мяса и супа как последний аккорд в гармонии сытости и довольства. Лайош, принеся воду из крана, сел с остатками мяса немного поближе к барыне. «А давно Тери у вас служит?» — спросил он, сосредоточенно разглядывая волокна мяса. Обед пробудил в барыне юмор, и с печеньем во рту, щекочущим и ласкающим десны, она рада была возможности поразвлечься разговором с беднягой, от любви даже утратившим аппетит. «Примерно год назад…» — «А до этого она где служила? В Шопроне? А разве не в Пеште?» Лайош спросил это с такой жадностью, что барыня даже печенье вынула изо рта, чтоб без помех посмеяться. «Почему она должна была служить в Пеште?» — «Да нет… я просто думал… А как она к вам попала?» — «Сестра ее — манекенщица у отца, она ее и порекомендовала». — «Ага…» — «Я вам советую, женитесь на ней поскорее, а то она тоже хочет туда — и уж там-то быстро кого-нибудь подцепит». Лайош, одолеваемый своими мыслями, смотрел на барыню: можно ли верить тому, что она говорит? Он даже миску поставил на пол. «Заканчивайте-ка мясо, Лайош, — сказала барыня, вставая и обирая со свитера крошки печенья. — Тери еще неизвестно чья будет, а мясо — ваше».

Лайош, ничего не ответив, снова взял миску. Он уже не пытался защищаться от шуток. Коли дело ясное, так сиди и не прыгай. Поникшую голову его интересовала теперь только голая истина. «Год назад?» — считал он на обмороженных пальцах. Значит, ребенок должен был родиться в июле. Июль — не весна. Но «в прошлом году, в это время» могло быть и позже — скажем, в ноябре, в декабре… До вечера он ходил с тачкой весь в размышлениях и подсчетах. То, что Тери раньше служила не в Пеште, обнадеживало. Только верно ли это? Вдруг они тут как раз барыню и обманули? Сказали, что Тери из Шопрона приехала в положении. А на самом деле здесь все сотворили, в Пеште. Может, как раз сестра ей это и посоветовала. Разве у них разберешься, где правда? Наверно, через нее Тери и познакомилась с барином. Он, скажем, был на квартире у манекенщицы, а ту как раз навестила сестра из Шопрона. Он и позарился на ее невинность. То, что сестра Тери — манекенщица у меховщика, в глазах Лайоша уже само по себе говорило не в ее пользу. Как хозяин — с той манекенщицей, так и барин — с Тери. Правдоподобность истории о девушке, приехавшей из Шопрона в Пешт, слова Тери про красивых господ и то, что он видел на винтовой лестнице, совсем запутали Лайоша. Хочешь не хочешь, а надо было расследовать дальше.

«Знаете, с кем я гуляла вчера? — подошла к нему на другой день Тери, помахивая все тем же прутиком. — С водопроводчиком». «А не с барином?» — поднял на нее Лайош грустный взгляд от лопаты. «Ой, я забыла! Верно ведь, с одним барином», — легко рассмеялась Тери, словно ей было неважно, что будет думать Лайош. Тому еще ночью пришло в голову: наверняка она попросила свободный вечер, чтобы встретиться на Звездной горе с барином. «Скажите, Терике, что за человек ваш хозяин?» — спросил он после некоторого молчания, вновь нажимая на лопату. Взгляд свой он спрятал в землю, чтобы не выдать терзавших его подозрений, и лишь на какой-то короткий миг поднял глаза на Тери, посмотреть, как она отнесется к вопросу. На лице у той не было ничего, кроме некоторого разочарования, что приходится думать на такую отвлеченную тему. Лайош, однако, и в этом увидел лишь осторожность. «Как это — что за человек?» — «Ну, грубый, зловредный?..» Он нарочно подбирал самые нелестные слова, чтобы проверить, обидится ли за барина Тери. Но та рассмеялась только. «Вот и видно, что вы его совсем не знаете. Да он и сказать-то ничего прислуге не смеет». — «А с барыней вон разговаривал грубо». — «А, это другое, — ответила Тери, не вдаваясь в подробности; потом, чуть подумав, добавила: — Он неплохой человек, только странный». Этой характеристикой она, очевидно, осталась довольна. «А есть у него кто-нибудь?» Произнеся этот важный вопрос, Лайош даже разогнулся и повернул к Тери свое серьезное краснощекое лицо. «Это у барина-то?» — рассмеялась Тери еще веселей, чем обычно. — «Вроде они разводиться вон собрались или что?» — «Когда рак на горе свистнет, тогда они разведутся», — сказала Тери. «Тогда почему же он странный? Вы сказали: странный». Лайош даже лопату отбросил. «Бог его знает, — пожала Тери плечами, досадуя, что опять приходится напрягать мозг. — Я и сама не пойму. Выходки у него странные. Скажем, сидят они обедают, а если в миске мало супа, он спрашивает у барыни, осталось ли для прислуги. Барыня говорит, осталось, а он ей не верит. Если в самом деле осталось, барыня зовет меня, велит показать кастрюлю. Тут ему передо мной стыдно становится, что об этом зашла речь, и начинают они ругаться». «А еще чем он странный?» — жадно спрашивал Лайош. Он пока не пытался обдумать слышанное, стараясь лишь побольше запомнить из того, что Тери говорила о барине и как говорила. «Еще?..» Видно было, что ей не нравятся эти расспросы. Она вытащила Тиби из тачки и собралась уходить. «Например, отказывается новую одежду покупать. И в деревне хочет жить, как крестьяне…» Лайош изумленно слушал ее. «Вот он бы согласился купить ваш виноградник, — вспомнила наконец Тери про свой прутик. — Прошлую зиму все землю присматривал. Его-то и надо бы послать к Шкрубице, Лайош».

Она ушла, а Лайош принялся разбираться в услышанном. Но, как ни вертел он ответы Тери, из всего этого более или менее в строку ложилось лишь одно — барин так заботится о Тери, что заставляет жену показывать ему, есть ли суп в кастрюле. И барыня все это терпит? Везя очередную тачку с землей, он увидел хозяйку в окне: съежившись в своем свитере, она присматривала за паркетчиками. Лайош вдруг ощутил к ней, беззастенчиво обманываемой женщине, прямо-таки братское сочувствие. Остатки супа в кастрюле, заигрывающая с хозяином манекенщица, фраза Тери: «Что может быть лучше нарядного, красивого барина» — все это потеряло теперь свой цвет, место, четкий смысл, расплылось в неясные, не поддающиеся разумению пятна, из которых вырастали какие-то темные колонны, от этих колонн вытягивались отростки, соединяясь в странный остов, а то, что Лайош узнал в последнее время про Тери, барина и хозяйку, клубилось в этом остове, становясь арками, стенами, окнами, и наконец перед Лайошем вздымалось черное, страшное, зыбкое сооружение. Что-то убрать, убавить в нем более нельзя было — только разве что разрушить совсем. Правда или неправда? — только и мог спрашивать тот, кто затаился, дрожа, в этом мрачном сооружении. Не раз Лайош, расправляя спину, вздыхал освобожденно: неправда! А через несколько минут, вновь налегая на лопату, вдруг вспоминал грустное выражение, мелькнувшее у барыни на лице. «Если б у нее голова была на плечах, пошла бы. Да только нет у нее головы». Теперь-то ему ясно, каких это господ попробовала Тери. Но тут он слышал, как барыня кричит и сердится в доме. Нет, все же не может быть. Вон как она храбро пошла тогда на серба… А если и правда, то она ничего не знает. Но почему она с таким заискивающим видом бросилась мужу на шею?.. Нет, не понять этих женщин. Он вспоминал, как Тери держится с барыней. «Ну, барыня наша тот еще фрукт», — сказала Тери в Будадёнде, и мнение это было постоянно написано у нее на лице. Уж Тери-то за барыню не опасалась, все равно, о чем бы ни шла речь: о мастеровых, или о приближающемся первом ноября, или тем более о муже. Было здесь и некоторое злорадство: ага, мол, попробуй, каково это — столько несчастий сразу; но она сама же и предсказывала с еле скрытым сожалением, что барыня, вот увидите, выйдет сухой из воды. Но и хозяйка не витала уже над всем и над всеми с невозмутимо чистой душой. Лайош заметил, как она поглядывает на Тери, которая чувствовала себя среди ухаживаний и двусмысленных словечек мастеровых как рыба в воде. В доброжелательно-снисходительном этом взгляде он обнаружил зависть. Словно барыня и сама когда-то резвилась вот так же, а теперь лишь с тайным вздохом вспоминает о тех временах. Странно было и то, что ее так сильно занимали ухажеры Тери. «Лайош, у вас новый соперник», — показывала она в окно, где Тери разговаривала с молодым мастеровым, который первый раз появился в доме. У того было большое белое лицо, почти болезненное на вид, и зачесанные назад волосы; куртка и брюки в пятнах скипидара. Лайош не ответил. Если бы это был настоящий соперник!

Однажды вечером появился и сам барин. Хозяйка и мастеровые давно ушли, а Лайош, как обычно, ходил по тротуару напротив дома. Ночь обещала быть холодной, облака оставили вокруг луны чистый просвет. Серая штукатурка на стенах где сливалась с темнотой, где казалась чуть ли не белой в лунном свете. От распятия на углу кто-то шел, быстрыми шагами, громко скрипя шлаком, и, не дойдя до Лайоша, свернул через дорогу к дому. «Вы к кому?» — крикнул Лайош, чувствуя небольшое стеснение в груди. «А что? Вы — сторож?» — обернулся тот, уже от входа. Лайош поспешил туда. «Вы меня не знаете?» — спросил пришедший, становясь так, чтобы его стало видно в свете луны. «Как не знать, — забормотал Лайош ошарашенно. — Что прикажете, господин доктор?» Все время, пока строился дом, барин был где-то так высоко над ними, что теперь, когда он появился, ревность Лайоша не смела соперничать с угодливой готовностью служить барину. «Я по делам здесь был, недалеко, — сказал барин, — вот и подумал, посмотрю, движется ли строительство… Как, даже дверей еще нет?» «Все остальные двери уже навешены, а эту делают особо, из дуба», — объяснил Лайош. Барин вынул из кармана фонарик и посветил туда-сюда в пустой комнате. «И до сих пор еще не красили?» — провел он пальцем по двери. Подошел к окну, высунул в незастекленную раму руку. Затем кружок желтого света пробежал по нециклеванному паркету. «И на второй этаж ходите по времянке? Как же они хотят переезжать на следующей неделе?» «Лестницу в понедельник обещали», — ответил Лайош. Барин поднялся наверх и больше не задавал вопросов. Он распахнул дверь в ванную, еще без замка. Мгновение перед ним плыла, переливаясь волшебными бликами, фаянсовая облицовка. Барин и наверху сунул руку в пустой проем окна; фонариком ощупал нишу, где будет ложе барыни, и вышел на террасу. Лайош не отставал от него.

Рука барина, держащая фонарик, была освещена, на рот, на лицо его тоже падал слабый отсвет; зато сзади, где стоял Лайош, тьма казалась еще плотней. Придя в себя от первого изумления, Лайош сразу вспомнил черные свои мысли про барина и Тери. Но человек, стоящий перед ним, как бы совсем не тот, о ком Лайош думал целыми днями; он показывал ему дом, словно чужому. На пороге террасы барин остановился. Крепость на горе Геллерт была освещена, искрящиеся фонари мерцали и как будто двигались в сыром неспокойном воздухе. Барин дважды прошел террасу от перил до перил. Пол здесь был уже выложен плиткой, белая жесть поблескивала на перилах, под луной хорошо видна была благородная шершавость штукатурки. Терраса выглядела совсем иной, чем в тот день, когда он пришел сюда в первый раз. Барин обеими руками облокотился на перила и несколько минут с просветленным лицом смотрел на город. У Лайоша появилось странное чувство, оно не было ни завистью, ни преклонением, ни восхищением — по крайней мере ни тем, ни другим, ни третьим в полной мере. Про себя он определил это чувство словами: «Это все — его». Что было «его» — дом, вид с террасы, Тери, весь мир — не называлось. Это было то чувство, которое одна порода людей ощущает рядом с другой, когда та в каком-то неожиданном движении раскроет вдруг свою особую, высшую суть. Барин, должно быть, тоже что-то уловил: он повернулся спиной к городу и по-мальчишески улыбнулся Лайошу: «Красиво, ничего не скажешь. Будь вы сатана, это бы выглядело как искушение…» Фонарик, ненужно обежав еще раз всю террасу, продолжил свой путь по темным комнатам. Первым спустился по времянке кружок света, за ним сошел барин, последним — Лайош; их отделяло несколько ступенек. В голове Лайоша мелькнула картинка из фильма, которую он видел у входа в какое-то кино. Двое мужчин с потайной лампой спускаются в трюм, в трюме лежит женское тело, юбка открыла раскинутые ноги, затылок покрыт запекшейся кровью.

«А где вы спите?» — спросил барин, когда они добрались до кухни. Лайош показал на комнатенку-бельевую. Барин нашел фонариком его подстилку. «Не холодно вам здесь?» — «Мне одеяло дали». Барин ощупал подстилку, одеяло, каменный пол, даже стоящий рядом будильник взял в руки. «Это что, будильник? На паркете не лучше было бы спать?» Лайош пожал плечами. «Тебе-то какое дело, где я сплю», — подумал он. Барин вышел, снаружи еще раз оглядел потемневшую под спрятавшейся в тучи луной коробку дома. Немного постоял, словно хотел начать разговор, только придумать не мог, с чего. «Славный дом будет, — сказал, проследив взгляд барина, Лайош. — До самой смерти проживете в покое». Барин коротко рассмеялся: «Не надо мне такого желать». И попрощался. Лайош остался стоять в пустом дверном проеме. Шлак, нервно скрипя, унес торопливые шаги. По мере того как барин удалялся, из дома, с горы, из-под облаков близился тот, знакомый барин, с которым Лайош бился за Тери. Только теперь он начал злиться на себя, что так услужливо ходил следом за ним по дому. Ишь ты, и постель осмотрел, и будильник потрогал. Ладно, он здесь сторож, за это хлеб получает, но мог бы ведь остаться снаружи, пускай тот бродит один, а он, Лайош, ждал бы себе на пороге, когда барин выйдет. Или хотя бы мысленно послал его к чертовой бабушке, как наверняка послали бы поденщики из Сентэндре и пештский каменщик. Если бы, скажем, Даниель вот так же шел бы за ним, Лайошем, по лестнице, то хватило бы одного толчка — и Лайош лежал бы на полу с разбитой головой, как та женщина на картинке. Видно, холуй — всегда холуй, холуй даже обиду свою забудет, разве что после попыхтит немного про себя. Тик-так — словно и не будильник стучал, а топор Даниеля зловеще качался над миром. И если барин, скажем, забыл бы на раковине в кухне свой фонарик и возвратился за ним, Лайош, снова встретил бы его словами: что прикажете, господин доктор?

Утром он не сразу выложил свою новость. Сначала он решил испробовать ее на Тери и еле дождался, когда она придет. Если Тери на самом деле встречалась с барином в свой свободный день, то она должна знать, что он сюда собирался. По тому, сильно ли она удивится, он поймет, как они ладят друг с другом. «А у меня вчера здесь гость был», — начал он, поставив Тиби между собой и Тери. «Неужто женщина?» — «Нет, один барин», — сказал Лайош со значением. «А, тот, с аттестатом? Шкрупулек?» — «Хозяин ваш», — угрюмо ответил Лайош. «Господин доктор?» — не верила Тери. «Он». — «Вы серьезно? Барыня, подите-ка на минутку!» — закричала она, оборачиваясь к дому. Зря Лайош старался: результат его не удовлетворил. У Тери на лице была улыбка, с которой она встречала любопытные новости, если они прямо к ней не относились. Лайош мог думать что угодно: и то, что она поражена, и то, что лишь притворяется удивленной. «Барин вчера здесь был», — сказала она подошедшей барыне. Та слегка изменилась в лице и несколько минут не решалась ничего спрашивать. Потом начала с наименее важного: «В котором часу?» — «Так около десяти». — «Все же интересуется домом, — вставила Тери. — Говорила я вам, барыня, что он не сможет долго таить зло». — «Все осмотрел?» — «Все». — «И как вы ему все сумели в темноте показать?» — опять перешла на второстепенное хозяйка. «Фонарик у него был». — «Фонарик?! — воскликнула та. — Восемь лет мы женаты, и никогда у него не было фонарика…» Она будто увидела другого, совсем незнакомого человека. Если у мужа вдруг появился фонарик, то, значит, все возможно, даже развод. «А что он говорил?» — спросила за барыню Тери. «Что в доме двери нет. И лестницы. Как, говорит, они собираются первого переезжать?» — «„Они“ сказал, это точно?» — тревожно допытывалась барыня. «Да… вроде. И руку высунул в окошко». — «А вы ему что?» — «Что дня через два все будет в порядке, — соврал Лайош, который в ходе расспросов из экспериментатора стал постепенно героем важного события и, коли уж так повернулось дело, старался показать себя не с самой худшей стороны. — А когда уходил, я его успокоил: славный, говорю, будет дом, живите здесь до самой смерти». Барыня, вся в тревоге, молчала. Тери же снова спросила вместо нее. «А он?» — «Сказал, чтоб я не желал ему такого». Лайош знал, что во вчерашнем посещении это была самая важная фраза, и все же повторил ее им в глаза как доказательство того, что барин в самом деле их предал. Они построили, вывезли на себе весь дом, а он, видите ли, даже не желает в нем дожить до старости. Барыня чуть не расплакалась: «Видите, Тери, вы мне все время говорите: не бойтесь, мол, ничего, все будет в порядке. Он же совсем с ума сошел». — «Странный немного человек господин доктор, но вы увидите: мы еще с домом не кончим, как он вернется…» Лайош дорого бы отдал, чтобы узнать, что кроется за этим предсказанием. Едва заметная горечь, с которой Тери утешала барыню, выливалась в его душе в различные варианты: «Ты себе жди, надейся, дура, постель-то ему все равно я буду стелить»; «Не бойся, когда-нибудь я отдам тебе твоего мужа»; «Хоть бы уж бросил он тебя наконец; да невезучая я, видно». Когда самое существенное стало ей известно, барыня взяла допрос в свои руки и принялась копаться в памяти Лайоша, пытаясь отыскать и что-нибудь обнадеживающее. «Терраса ему понравилась», — вспомнил Лайош, но про сатану и про искушение промолчал. Ему казалось, что за это его непременно высмеют. «Еще бы не понравилось! — воскликнула, торжествуя, барыня. — Нравится ему все, только признаться не смеет. Не смеет показать, что доволен».

От дома бежали за барыней сразу несколько рабочих: какой-то важный господин приехал в автомобиле, барыню ищет. Скоро позвали и Тери с мальчиком. Лайош нагружал тачку землей. Это будет трехсотая тачка — столько надо было на низкий угол. Везя тачку мимо комнаты для прислуги, он увидел в окно, что барыня разговаривает там с отцом; значит, это меховщик приехал на машине. Лайош сделал еще несколько шагов и поставил тачку, словно желая передохнуть, чтобы двигаться дальше. В пустое окно был слышен даже тихий разговор. «Ты знаешь ведь, как мы хорошо жили с ним восемь лет, — сквозь закипающие слезы говорила барыня. — А из-за этого дома, может, придется расстаться. Если бы хоть закончить уж его… да не могу расплатиться с мастеровыми. Три тысячи пенге мне не хватает». «Я ведь предупреждал тебя, — гудел меховщик, — твой муж — не богач…» Тут Лайош поднял тачку и покатил ее к ненасытному углу.

Высыпав землю и повернувшись, он увидел автомобиль, а рядом с ним Тери. «Подите-ка, Лайош». Он подошел ближе. «Красиво, правда?» — И она узкой ладошкой, нежно, едва касаясь, погладила синий лак капота. Погладила так, словно гладила вздрагивающую блестящую спину породистого скакуна. Лайош оглядел автомобиль: вытянутый, длинный, весь из никелированных, лаковых, обтянутых бархатом деталей, он словно напрягся, готовый сорваться с места и умчаться. «Недавно со мной один молодой человек заговорил. Он был точно в такой машине», — сказала Тери скорей мечтательно, чем с намерением снова уколоть Лайоша. Тот беспомощно созерцал сверкающее чудо. Этот вот блеск был и у него в голове, когда он представлял себе свою механическую тележку. Тележка… Пусть даже удастся ее построить — куда тягаться ей с такой машиной. Из которой молодые люди заговаривают с Тери. «Не слыхали, о чем они там?» — показала Тери на дом. «Кажется, денег барыня просит», — мрачно ответил Лайош. «И что, дает?» Лайош пожал плечами. «Как же, даст он… была у них одна мамзель, манекенщица, он ей парфюмерную лавку купил. Где уж ему для дочери добыть денег, если, кроме жены, еще и ту девку надо кормить-одевать». — «А жена что?» — «Она барыне мачеха. Мужу девок прощает, но денежки крепко держит в кулаке… Эх, Лайош, если бы мне туда попасть! Совсем не то что посуду на кухне мыть». — «Ну да, там можно вволю пофорсить да повертеться». — «А почему бы и не повертеться? Не повертишься, так тебя и не заметят», — расхохоталась Тери. Они стояли с двух сторон автомобиля: Тери — опираясь на капот, Лайош — угрюмо отстранившись. «Ух, до чего ж вы глупый, Лайош», — сказала вдруг девушка с необычной теплотой и грустью.

Господин меховщик уже шел к автомобилю. На нем было серое пальто из тонкой ткани; лицо и под седой шевелюрой выглядело крепким, здоровым — сплошь кость и сила. Барыня от пережитых волнений казалась уже не красной, а лиловой; слезы были готовы брызнуть у нее из глаз в любую минуту, и только из-за мастеровых она кое-как еще сдерживалась. Чтоб не смотреть на нее, отец играл с Тиби; однако ему пришлось-таки обернуться к дочери для прощального поцелуя. Та подставила ему лоб; когда авто, элегантно шурша шинами, тронулось с места, из-подо лба, которого чуть коснулись отцовские губы, сверкнул ненавидящий взгляд. Видно, рай на улице Альпар, где Лайош с таким вожделением мечтал стать садовником и жить в маленьком доме, окруженном цветами, а потом был до смерти рад даже возможности перекопать землю для сада, еще не совсем рай: над ним есть рай и повыше… Когда Лайош двинулся с тачкой обратно, Тери и барыня, смотря вслед уезжавшей машине, словно пытались заглянуть в тот, настоящий, недоступный им рай: Тери — мечтательно, барыня — с бессильной злобой человека, изгнанного из райских кущ. Водопроводчик, господин доктор, меховщик — Лайош уже не знал, к кому ревновать теперь Тери.

День переезда, которого барыня ждала с таким страхом, надвигался. Барыня стояла на своем непреклонно: она переедет, даже если в доме не будет ни окон, ни печки. Лучше она от холода умрет с Тиби, но на другую квартиру или на мебельный склад тратиться все равно не станет. Тиби от такой страшной смерти спасла бабушка со Звездной горы: как-то в полдень, пока Лайош ходил за обедом, она явилась на улицу Альпар и с оханьем и причитаниями забрала малыша к себе. Но бородатому инженеру барыня все равно не давала покоя. Последние несколько дней он почти не уходил с улицы Альпар. И только перед роковым первым числом уехал куда-то в провинцию, на строительство церкви — так постовой полицейский в последний момент отскакивает в сторону от несущихся друг на друга машин. В доме были стены, крыша, выкрашенные по первому разу окна, двери, была вода, кухня, ванная, неотциклеванный паркет; в последний день вставили стекла в окнах первого этажа. Но на втором этаже гулял по комнатам ветер, печь для воздушного отопления собирались поставить на днях; наверх все еще можно было подняться лишь по времянке; с пяти часов вечера в доме царила тьма, которую чуть рассеивал только слабый свет фонаря, качающегося на столбе на дороге.

Накануне дня переезда Лайошу сказано было: завтра он будет встречать первую повозку, на которой из Будадёнде прибудут вещи попроще. Часть их надо поставить в комнате сразу у входа, остальные — на кухне и в бельевой. Ночной шкафчик, кухонный шкаф, буфет, рекамье, пружинный матрац — мелькали в его голове названия предметов. Существующие пока лишь в барыниных словах вещи эти в мозгу Лайоша превратились в диковинных чудищ, вроде тех, о которых привозят вести из дальних стран купцы и корабельщики в сказках. К девяти утра Лайош уже мучился нетерпением; он то и дело оставлял лопату и бегал смотреть, не показались ли еще на углу, у ног распятого Христа, мебельные чудо-звери.

Переезд хозяйка выбрала самый дешевый, она отказалась от обитых внутри мягкой тканью специальных фургонов, которые Лайош часто видел в августе ползущими, вроде огромных гусениц, по Кольцу. Все пожитки привезла в два приема телега, запряженная двумя толстоногими ломовиками. На возу, стянутом крепко веревками, снизу были самые громоздкие вещи; наверху, словно кости скелета какого-то ископаемого зверя, торчали ножки столов и стульев. С телеги спрыгнули три голиафа, спросили, сюда ли им надо, и кучкой сложили на землю снятые куртки. На всех трех были черные трикотажные майки, а под майками шевелились и перекатывались чугунные ядра под названием «мускулы». Двое из них распустили веревки на облегченно вздохнувшей мебели, третий двинулся к дому и, обойдя Лайоша, хмуро осмотрел прихожую, заглянул в двери комнат. «Да тут ведь еще работают», — с сердитым недоумением пробурчал он. Лайош показал, куда велено ставить мебель. Тот ушел и скоро вернулся с огромным круглым столом. Второй лишь поддерживал сзади край, чтобы стол не соскользнул со спины грузчика. Голиаф встал перед Лайошем, выглядывая из-под круглой плоскости, и раздраженно спросил, куда это ставить. Насчет столов Лайош никаких указаний не получал. Но тяжесть была велика, державший ее человек — страшен, и Лайош махнул рукой в комнату. Однако, как и можно было ожидать, стол не желал входить в дверь. Голиафа это взбесило: «Улей тут, что ли, черт побери, с дыркой вместо двери?» Кое-как, боком, стол вошел-таки в дом, но в прихожей с ним развернуться тоже было непросто. Наконец оба грузчика со столом оказались в комнате; третий уже тащил за ними буфет. В комнате в это время работали сразу трое мастеровых: электрик укреплял проводку под потолком, маляр возился у окон, штукатур затирал перегородку, которая должна была загораживать печь. Тем, кто стоял на стремянках, надо было спешно убираться в сторонку на своих деревянных ногах. Две команды зло смотрели друг на друга: грузчики со столом — словно титаны, привыкшие швырять скалы, мастеровые на высоких стремянках — как олимпийские божества, готовые метнуть из-под облаков в неуклюжих детей подземелья кисти и долото вместо молний. «Дай дорогу, не видишь, что ли? Мне до вечера тут стоять с этим столом?» — крикнул первый голиаф. «Работать нельзя. Закончили бы дом, потом переезжали!» — неслось с высоты. Лайош услужливо распахнул дверь в следующую комнату и, взявшись за ножку стола, пытался показать свое, никем, впрочем, не замеченное доброжелательство. Предыдущая сцена, хотя и не в такой острой форме, повторялась с каждой новой вещью. Лайош, совсем сбитый с толку, махнул рукой и всю белую мебель посылал в кухню, а темную в комнату. Однако грузчики от раздражения словно ослепли и на жесты его не обращали никакого внимания, каждый норовил идти туда, куда уже вносил мебель, исправление же ошибок сопровождалось такими проклятиями и оставляло такие вмятины на стенах, что Лайош под конец лишь стоял с беспомощным видом и смотрел, как кухонный шкаф уплывает куда-то в дальнюю комнату. «Чистые медведи», — сказал электрик, когда голиафы ушли. «Попробовал бы ты это потаскать, — защищал грузчиков пештский каменщик. — Знаешь, сколько у них переездов теперь за три-четыре дня? Не меньше восьми». Лайош с облегчением смотрел вслед ломовым, которых с горы, налегке, голиафы погнали вскачь.

Когда телега прибыла во второй раз, на участке находились уже и барыня с Тери. Грузчики были настроены теперь еще более сурово. Даже возчик ворчал: «Знал бы, что на такую гору взбираться, не стал бы и лошадей мучить». «Послушайте, дядя, я ведь не могу съесть эту гору», — воинственно ответила хозяйка. Голиафы продирались через прихожую с огромным диваном. Тот застрял и не двигался ни на шаг. Грузчики снова не преминули высказать нелицеприятное мнение насчет архитектуры дома. «Такая мебель — и этакие двери!» Кто-то из мастеровых сказал со своей лестницы: «Через окно надо втаскивать! Вам что, мозгами пошевелить лень?» Грузчик, маявшийся с диваном в дверях, бросил враждебный взгляд на советчика. Однако диван, поставленный на бок, действительно легко прошел в широкий оконный проем. Тем же путем попал в комнату и рояль. Лайош встал к нему четвертым. Голиафам, обливающимся потом под черным блестящим ящиком, ничто не было более чуждым в этот момент, чем дремлющие в клавишах невесомые аккорды. «А мебели больше, чем наниматель сказал, — ворчали титаны. — Про рояль там и не поминалось». Хозяйка помалкивала, словно ей даже неудобно было и отвечать на такое замечание. Под конец остались большие перевязанные ящики. «Что сейчас будет! — тихо сказала Лайошу Тери. — Из-за книг они еще внизу злились». Ящики с книгами, поплывшие на могучих плечах к бельевой, и в самом деле вызвали недовольства больше, чем вся прочая мебель. Сладкозвучные стихи, блистательные трактаты едва не ломали беднягам хребты, и капли пота, катившиеся со лба, попадавшие в рот, смешивались с нелестными для хозяев репликами. «Хорошо тому, у кого есть время столько романов читать», — буркнул один. «Да они их, что ли, читают? Так, для виду держат», — ядовито заметил второй. Третий, скрючившись под огромным ящиком, ничего не сказал, только крякнул: «И-эх-х!» — и передернул плечами. Ящиков, конечно, от этого меньше не стало, склеп бельевой все поглощал и поглощал квадратные их гробы. Грузчик, который на тяжесть наук реагировал только кряканьем да передергиванием, под конец так встряхнул плечами, что уронил ящик, и из разлетевшихся досок хлынули на землю толстые книги и кипы бумаги. «Ой, если бы муж видел своих классиков», — засмеялась барыня, которая мрачно слушала оскорбления в адрес рояля, но к книгам, видно, относилась так же, как и рабочие. Собирать в корзину рассыпавшиеся книги поручили Лайошу. Были тут красивые фолианты в темных переплетах, с незнакомыми странными буквами, и были сшитые экземпляры, распавшиеся при падении на тетрадки. Лайош попробовал было соединить их, но грузчики гнали его с дороги, да и барыня сказала в конце концов: «Некогда пустяками сейчас заниматься».

Дошла очередь до чаевых. Грузчики, опустив руки, топтались в прихожей, хозяйка взволнованно искала сумочку, мастеровые косились на нее со стремянок. Одному из голиафов вручена была белая бумажка. «Вот, на всех», — сказала барыня и скрылась в бельевой. Грузчик раскрыл ладонь и показал остальным. Титаны глухо заворчали. Ни один из них не трогался с места. Маленькая прихожая была так наполнена их чугунными мускулами, что, казалось, стены вот-вот не выдержат и разойдутся. «Барыня!» — крикнул один в темноту бельевой. Хозяйка вышла. «Это все? За такие-то ящики?» Они старались говорить проникновенно и жалобно, однако от этого их голоса стали только более угрожающими. «Что вы хотите от меня? Не я вам плачу, а хозяин ваш». — «Господь с вами, барыня, за такие-то ящики!» — гудели упрямо грузчики. «Видят, что нет мужчины в доме, вот и занимаются вымогательством», — сказала барыня. «Вы, барыня, троих мужиков хуже», — ответил один. На это хозяйка рассмеялась. «Ну, возьмите вот это», — и она протянула им бутылку с ромом. Грузчик поднял ее на свет: рома было чуть более половины. Они потоптались еще, но горько-сладкий, отдающий паленым вкус рома уже гулял у них в глотках, смягчая досаду. «Целую ручки», — кратко сказал один; остальные вышли молча. Когда кнут щелкнул над крупами лошадей, Лайошу стало казаться: телега сейчас повезет их по окрестным горам, и каждый сойдет у своей, известной ему пещеры, опустится в чрево земли и заснет до весны. А весной, с первым теплом, та же телега соберет их, и они снова несколько дней будут ворчать и сердиться под тяжестью ящиков и шкафов.

Женщины принялись наводить в доме порядок, Лайош же должен был высвобождать из свалки нужные вещи. Полированные крышки столов были накрыты газетами, и Лайош осторожно ходил по ним в неуклюжих своих башмаках. Мастеровые тоже потихоньку втянулись в дело: монтер, например, помог высвободить из-за горки и оттащить куда надо кухонный шкаф. Далеко заполдень прибыл обед, его привез от меховщика на грузовом велосипеде мальчишка-посыльный. Пока Тери перекладывала еду, Лайош разглядывал велосипед и пробовал разговориться с посыльным. Тому было лет пятнадцать-шестнадцать, но был он боек и остер на язык. «Долго сюда добирались?» — спросил Лайош, прикидывая, сколько раз обернулся бы он за день со своей тележкой. «Ровно столько, за сколько доберешься с Кольца до улицы Альпар», — ответил посыльный. «А получаете много?» — «Что, на мое место собрались?» — спросил тот. «Да нет, — сказал Лайош. — Просто я думал: не лучше ли на себя работать, на свой карман?» — «Ага! Продал шубу, денежки — себе в карман. Так?» — засмеялся посыльный. «Я насчет велосипеда. Например, развозить по домам, что люди на рынке покупают». — «Тогда уж лучше я попрошу отца, чтоб машину мне купил, — сказал паренек с серьезным видом. — Из деревни стану возить на рынок зелень и птицу». Посыльный становился серьезным, только когда врал, как врал сейчас, придумав отца, который может взять и купить машину. Лайош, конечно, не знал этого и слушал его с уважением. «Нравится вам служить в меховом магазине?» — спросил он немного погодя. «А, давно бы бросил, да девки там хороши». — «Они и вам позволяют?» — «Мне-то!» Мальчишка многозначительно свистнул. К несчастью, как раз в этот момент Тери вынесла вымытую посуду, и посыльный, виляя задом на седле, умчался в город.

Лайош чувствовал, что с мальчишкой-посыльным в осенние, полные страха и подозрений думы его вошла новая идея: правда, время явно не подходило для того, чтобы ее, эту идею — неважно, относилась она к тележке или к посыльному, — развивать дальше. Женщины, наводя в доме порядок, нуждались в мускульной силе, и сила эта была представлена в руках и спине Лайоша. Немало тревоги доставило всем то, что до самого обеда не являлся стекольщик вставлять окна на втором этаже, а когда наконец он пришел, то ни за что не хотел поднимать по времянке огромные свои пластины. Надо было одной рукой цепляться за шаткие перекладины лестницы, другой удерживать стекло на весу; если, не дай бог, свалишься, весь изрежешься в лоскутья. «И хозяин за стекло еще заставит платить. Зачем, скажет, лез наверх, никто тебя к этому не обязывал». — «Я заплачу за стекло в случае чего», — сказала барыня. «Да ведь здоровье-то не купишь… Если мне пальцы скрючит, как одному моему знакомому, вы ведь руку новую не дадите». Хозяйка в растерянности смотрела на стекольщика. Мастеровые, будто не видя ничего и не слыша, делали свое дело. «Может, я подниму, барыня?» — отважно вылез вперед Лайош. Та только рукой махнула: «А уж вас-то точно мне придется выхаживать». Но на улице пошел дождь, в комнатах на втором этаже завывал ветер, будто море в огромной раковине. «Правда поднимете?» — обернулась барыня к Лайошу, а тот уже стоял на нижней ступеньке, протягивая руку за стеклом. «Ой, Лайош», — засмеялась Тери, заранее ежась при мысли, что, может, увидит сейчас льющуюся кровь. Лайош же в тот момент действительно с радостью пролил бы кровь. Впервые выпал случай показать, что среди стольких мужчин он самый храбрый, да еще на глазах у Тери. Барыня, с тревогой глядя на Лайоша, придерживала лестницу; три стеклянных листа, прижавшись к левому боку Лайоша, победно возносились вверх. Верхний их край касался его виска. Стекло зловеще холодило кожу. Пока ты меня держишь, свистящим шепотом говорило оно, я на твоей стороне, а если выпустишь, превращусь в тысячи крохотных кинжалов. Трижды всходил Лайош по времянке; на третий раз устыдившийся стекольщик хотел было подняться сам. «Нет, мастер, — сказала барыня, — не могу же я допустить, чтобы вам скрючило пальцы».

Судьба благосклонно устроила так, что эту свою победу Лайош отпраздновал вдвоем с Тери. Спустившиеся сумерки рано выгнали из дома мастеровых; только трусливый стекольщик искупал наверху свою вину при свете единственной керосиновой лампы, нашедшейся в доме. Хозяйка светила ему, а стекольщик пристыженно разглаживал тупым ножиком замазку в углах рам. В то время как барыня держала лампу, отражавшуюся в опаловых разводах стекол, слуги отдыхали внизу, в загроможденной ящиками кухне. В комнатах с сохнущей штукатуркой стоял пронизывающий холод, и Тери пришлось разжечь в плите огонь. Пока не установлена печь отопления и не просохнут при открытых окнах стены, пристанищем для всех троих будет вот эта часть дома: кухня, комната для прислуги, бельевая. «Ох, Лайош, а если бы вы упали!» — сказала Тери. Она на корточках сидела у плиты, чтобы пошевелить огонь, если сырые дрова станут дымить. Блики, пробившиеся сквозь щели печной дверцы, были единственным источником света в кухне. Всякий раз, когда Тери шевелила угли, вспыхивающее пламя ярко высвечивало ее лицо и руки. Лайош, сидя в сторонке на большом ящике, светился словно бы и не от печки, а от собственной гордости. «Я вообще-то тоже этого опасался: времянка паршивая, так и ходила под ногами», — помолчав, отозвался он. «И зашивали бы сейчас вас врачи в больнице святого Яноша», — смеялась Тери, которую неслучившееся, но возможное несчастье, видно, волновало больше, чем сам подвиг. «Я так считаю: нельзя ж допустить, чтоб на мужчин такой позор лег, — после новой многозначительной паузы вернулся Лайош к теме, тешившей его самолюбие. — Кому-то же надо было тащить эти чертовы стекла…» Он с удовольствием произносил сейчас слова «паршивая», «чертовы стекла», они как бы укрепляли в нем мужское достоинство. «Много вы бы с того имели, позор или не позор, — сказала Тери, откидывая тонкими пальцами задвижку на раскаленной дверце. — Вот разрезало бы стекло вену на запястье: пока „скорая“ добралась бы сюда, вся кровь бы и вытекла». «Смерти я не боюсь, — ответил Лайош со своего ящика-пьедестала. — А вы, Терике, разве боитесь умереть?» «Ну, знаете», — сказала Тери тем тоном, каким отвечают на несусветную чушь. Презрительный ее тон слегка обескуражил Лайоша. «А как вы думаете, будь барин дома, он бы взялся тащить стекло?» — спросил он глухо. Тери взглянула на него непонимающе. «Стекло? Зачем это ему?» — «Чтоб жене показать, что он тоже мужчина». — «Ох, Лайош, чудак же вы, — рассмеялась Тери. — Станут вам господа таскать тяжести, чтобы это доказывать. Да барыня еще и сама бы его не пустила». Лайош, помрачнев, слушал Тери. Вишь, от барина никто и не ждет, чтоб он стекло таскал: все и без того знают, что он мужчина. «Ну да, он и с террасы на карачках спускался, вместо того чтобы просто сойти», — сказал он с печальной иронией, думая, что этим заденет Тери. Но та отнеслась к его словам очень даже спокойно и лишь посмеялась немного, как всегда посмеивалась над выходками господ. «Да, я тоже заметила, он высоты боится. Слабая у него голова». «Слабая голова» чуть утешила Лайоша. Может, и не любит она барина вовсе, раз говорит, что у него слабая голова.

Стекольщик меж тем отбыл срок своего наказания, и лампа с барыней опустилась на кухню. «Вот такие у нас дела, ребятки», — сказала барыня, снимая туфли и протягивая озябшие ноги поближе к плите. В этом проклятом богом доме все же пылает огонь в очаге, и это — триумф ее, триумф ее воли. Правда, двигаться по дому можно было лишь в узком проходе от бельевой до входной двери, и даже теплый свитер не спасал от промозглости в комнатах, по которым она прошла с лампой; и все же в топке, в чугунном чреве, горели дрова, шипела на плите, разогреваясь, оставшаяся от обеда цветная капуста с котлетами, и на освобожденном от ящиков и скамеек кухонном столе удалось поместить кастрюлю и хлеб. «Поискать тарелки и нож?» — спросила Тери. Но хозяйка не хотела больше мучить своих помощников голодом. «Пока их еще раскопаешь! Котлеты можно на хлеб положить, а капусту будем черпать из кастрюли. Ложки у нас есть. Лайош, где там ваш нож?» На ломте, отрезанном складным ножиком, поплыло к Лайошу мясо, и после хозяйки и Тери ему тоже позволено было зачерпывать ложкой теплую цветную капусту. «Ну, такое!..» — засмеялась было не привыкшая к подобной демократии Тери. Но барыня в приливе великодушия даже на «ты» стала к ней обращаться. «Полно, не кривись, Тери. Будешь когда-нибудь сама себе хозяйка — с голого стола согласишься есть». Лайош истово пережевывал цветную капусту, которая представлялась ему сейчас трогательным воплощением братства; три одинаковые ложки погружались в кастрюлю с одинаковым звуком, казавшимся ему дивной музыкой. «Конечно, за две недели мне надо три тысячи пенге где хочешь достать и посредникам выплатить, — сказала хозяйка, вытирая кусочком хлеба дно кастрюли. — Но как-нибудь и это уладится, верно?» Слуги выразили полное с ней согласие. «Коли кто такой дом может выстроить, тому три тысячи — раз плюнуть», — сказал Лайош. «Если бы так просто все было, как вы говорите, — засмеялась барыня. — Только иногда даже сотня может двинуть лавину и похоронить человека. Я лишь тем себя утешаю, что мне в жизни всегда везло». «В самом деле, вы, барыня, ужасно везучая», — произнесла Тери тем самым тоном, смысл которого Лайош до сих пор не мог разгадать. «Ссуду мне в банке не дадут больше, но мужу стоит лишь сказать слово — и деньги найдутся. Только он считает: сама заварила — сама и расхлебывай».

Вот они и вернулись снова к барину, и от пустой кастрюли из-под цветной капусты веяло не братством уже, а чем-то совсем непонятным. «Чего ж барину так уж не нравится в этом доме?» — поднял Лайош на барыню невинный взгляд. Если здесь, в этой кухне, где они оказались втроем, словно путники в бескрайней пустыне, не узнает он тайну барина, — значит, никогда не узнает. «Что не нравится? Ах, Лайош, вы этого не поймете. Я сама не совсем понимаю. Такой он человек: ему стыдно, если у него есть что-то». Лайош напрягал мозг, ища вопрос, который помог бы ему рассеять этот туман. «На чьи же деньги строится дом, на ваши, барыня, или на его?» — «Наследство он получил от тетки, дом в Табане. Не дом, а так, развалюха, но в прошлом году его в казну забрали и заплатили за него пятнадцать тысяч. На эти деньги я и начала строить». — «А барин вам деньги не отдал?» — «Отдал, только потом пожалел». — «Странный, должно быть, человек», — после долгих колебаний повторил Лайош мнение Тери. «Именно странный. Разве так бы мы жили, если б он не был странным? В прошлом году, когда шумиха была с реформой, он бы мог советником министра стать. Советником министра или госсекретарем?.. — задумалась барыня. — Кто из них выше, вы знаете?» Лайош выше поставил советника. «Значит, верно, советником…» Все трое молчали. Хозяйка молчала, вспоминая былые свои надежды, Тери — с презрительным равнодушием, Лайош — с таким ощущением, словно ему солгали, но он притворяется, будто поверил. Как это можно не ухватиться, коли такое тебе предлагают?.. Нет, барин просто морочит барыне голову, а та такая доверчивая, что он и с Тери наверняка ее за нос водит.

«Ну, бог с ним, я уже ни о чем не жалею, только бы с домом все обошлось, — сказала наконец барыня. — Только бы все были здесь, со мною, и он, и дети — не надо мне никаких министерских постов… Знаете, Тери, такой ссоры еще между нами не было!» Тери махнула рукой: «Барин только злится, а если что, он никому отказать не может». «Ну да, вы ведь это тоже знаете. Поняли, что я имею в виду?» — со значением взглянула она на Тери. «А», — слегка покраснела Тери. «Я-то на его месте вас бы тогда, не задумываясь, прогнала. Кому хочется лезть в такие дела? Вашей сестре я так и сказала: „Увозите ее в больницу“. А муж услышал и на дыбы: „А если несчастная пойдет — и в Дунай головой?“» — «Я помню, вы, барыня, в халате за нами выскочили». — «Привратник ворота как раз закрывал: смотрит, чего это она кричит?» — «Ох, я тогда просто в отчаянии была… А та баба меня обманула, не сделала ничего». — «Побоялась она: очень уж далеко все зашло. Господи, завтра ровно год…» Лайош мрачно прислушивался к их загадочному разговору. Обе раскраснелись немного, как бывает, когда женщины говорят об интимных делах. К тому же недоговоренные, только им понятные фразы слышал мужчина, которому не следовало ничего знать. Лайош же видел перед собой подъезд, в котором с ключами в руке стоит привратник в коричневом балахоне; Тери с плачем выскакивает в дверь, с ней сестра, манекенщица. «Лучше в Дунай, чем в больницу!» — рыдает Тери. Тут выбегает барыня в домашних туфлях, в халате, оттолкнув привратника, кричит: «Тери! Тери!» — и, догнав, тащит ее обратно в подъезд. Она говорит Тери, что та может остаться на ночь, барин велел во что бы то ни стало ее вернуть. В подъезде была темень, и Лайош грустно таращил глаза: он не мог уловить смысл всего разговора. То, что именно барин послал хозяйку вернуть Тери, было такой важной новостью, что он уже не в состоянии был связать сцену в подъезде с бабой, которая обманула Тери, потому что что-то там у них далеко зашло. Лайош чувствовал, все это связано как-то с ребенком; но напрасно взгляд его темных глаз бегал между хозяйкой и Тери: он не мог понять, что к чему. «Да, злым господина доктора не назовешь», — в голосе Тери слышалась благодарность. «Что-что, а этого нельзя про него сказать», — с доброй улыбкой согласилась с ней барыня. Все умолкли; только лампа потрескивала иногда, напоминая о том, что вокруг.

Вдруг у них за спиной, в окно комнаты для прислуги, кто-то коротко постучал. Один раз посильнее, и два — быстрей и слабее. Все вскочили и посмотрели друг на друга. «Пришел Даниель по нашу душу», — мелькнуло в голове Лайоша. «Кто там?» — крикнула барыня. Ответа не было; но тот же дактиль повторился еще раз. «Кто там?» — крикнула снова хозяйка; страх даже ей перехватил горло. Все было тихо. «Ой, барыня, говорила я, не надо переезжать, — всхлипнула Тери. — У нас даже замка на двери нет, кто захочет, тот и войдет». «Может, шутит кто», — предположила барыня, но губы ее дрожали. Обе придвинулись к Лайошу. Тери схватила его за локоть; на плече у себя он чувствовал ее дрожащий подбородок. «Надо бы выйти, посмотреть, — сказала барыня. — Я не засну, пока не узнаю, кто это». У Лайоша заныло, потом онемело то место на затылке, куда Даниель ударял кайлом несчастных волов. Чудища, что в октябре окружали дом, повсюду таились в темноте, теперь, когда наступил их час, стуком в окно вызывали его наружу. И раз уж он смог поднять стекло, значит, и на улицу должен идти. «Выйти?» — спросил он Тери. Может, надеялся, что та уцепится за него, прижмет трясущийся подбородок к его плечу, начнет умолять: «Ой, Лайош, только не выходите, Лайош, вас убьют». Но Тери ничего такого не сделала. «Наверно, все-таки шутит кто-то», — подбадривала его хозяйка. Холодные пальцы Тери отпустили его локоть, подбородок оторвался от плеча. Лайош вышел в переднюю и открыл дверь. «Есть тут кто?» — крикнул он с порога. Только дождь шелестел монотонно в ночи. Он сошел по ступенькам и замер, весь как статуя ожидания. Если где-то поблизости поднята палка, кулак, дубинка, он должен принять их удар на себя, как громоотвод — удар молнии. Прошла минута, а смерть не явилась. «Кто стучал? Выходи!» — крикнул он, осмелев. Теперь и хозяйка, подняв лампу, вышла позади него на порог. «Ой, не бросайте меня здесь», — всхлипывала Тери. Но Лайош решил обойти дом. Он двигался первым, за ним хозяйка. У дома было четыре угла, и возле каждого Лайош ощущал чуть заметное движение воздуха, и каждый раз на голове у него немела кожа. Но он одолел все зоны невидимой опасности на углах и целым и невредимым вернулся к крыльцу, где стояла Тери.

Лампа снова стояла на кухонном столе, а они никак не могли успокоиться. Когда напряжение немного спало, у всех троих начался приступ нервного смеха. Тери смеялась, плакала и стучала зубами одновременно. «Как подумаешь, ужасное все-таки легкомыслие — оставаться здесь ночью с незапертой дверью и со всеми вещами, — сказала хозяйка. — Как вы думаете, Лайош, кто это мог быть?» — «Я? Я-то на Даниеля подумал. Он часто по ночам бродит. Один раз я его поймал. Просыпаюсь в сарае, слышу: шорох какой-то. Крикнул, вот как сейчас — никого. Выхожу, а он стоит: доски выбирал». «И что вы ему сказали?» — ужаснулась Тери. «Я… — Лайош заколебался. — Я говорю: поздновато зашли в гости, дядя Даниель». — «А он?» — «Стыдно ему стало: щепки, говорит, собираю. Это в самом начале было, летом». — «Вот он, значит, какой, — задумалась барыня. — Стало быть, ничего нельзя на дворе оставлять». Но теперь, когда возбуждение после пережитого страха выплеснуло одну его тайну, наружу запросились и остальные. «А знаете, кем этот Даниель раньше был? На бойне работал, скотину забивал. Я часто думал, пока ночью тут сторожил: эх, а что, если возьмет он да на мне захочет проверить, помнит ли еще старое ремесло? Он ведь за этот сад тоже на меня сердился». — «Только подумайте, Лайош, — сказала Тери, — ночью выходит откуда-нибудь, хлоп — и у вас мозги потекли по голове, по рукам». — «Думал я, Терике об этом не раз, можете мне поверить. Да только жизнь бедняка не такое уж большое сокровище. Войну из-за нее никто не объявит, как из-за принца Фердинанда. А вообще я привычный один быть: дома, на винограднике, все, бывало, один. Мне от матери виноградник остался, я там часто в давильне ночевал. А парни тамошние, как напьются, не дай бог: с железными палками ходят и, чуть что, сразу драться».

Лайош с радостью отметил про себя, что Тери не поминает Шкрупулека, хозяйка же думает над каким-нибудь уважительным, серьезным вопросом. «Мать у вас умерла, значит?» — «Умерла, когда мне пять лет еще было…» Женщины, еще не остывшие после перенесенного испуга, ощутили сейчас некоторую растроганность. Смотри-ка, у таких Лайошей тоже бывают матери… «От чего же она умерла?» — «От родов». — «Ах, ужас какой!» — воскликнула Тери не столько сочувственно, сколько из-за того, что слово «роды» напомнило ей о минувшей весне и она представила, как сама мучается часами, днями, пока не лопнут перемычки, или кости не разойдутся, или от чего там умирают бабы в деревне. «И долго она мучилась?» — «Я не знаю: я тогда маленький был, мне про это не говорили», — сказал Лайош сконфуженно. Говорить про роды казалось ему таким же постыдным и кощунственным делом, как называть по имени определенные части тела. «И ребеночек тоже умер?» — «Умер, месяц спустя. Наверно, кормить было некому». — «А вы с кем росли?» — «Пока отец жив был, с сестрой. А когда помер, сестра служить пошла, а я у крестной стал жить». — «А отец отчего умер?» — «Этого я не знаю. Он не то чтобы сразу помер. Кашлял он, ослабел». — «Чахотка у него была», — объяснила Тери. «Говорили, зимой он застудился, на резке камыша». — «А вы куда попали потом?» — увлеклась расспросами барыня. «Крестная меня взяла к себе. Муж у нее возчик, сначала я ему помогал, а потом решил наняться куда-нибудь. Не то чтобы очень уж заставляли, да все лучше, чем нахлебником жить. Виноградником, правда, крестная с мужем пользуются, пока я не стану совершеннолетним, и за это должны одевать меня; да уж такой у меня характер, что всегда мне охота хозяином себе быть. Вон сейчас пишут: приезжай, мол домой, нечего тебе в Пеште мучиться; только я все равно не вернусь, пока долю свою не получу». — «Плохо они к вам относились?» — «Тетка-то еще так-сяк, она и свою землю на меня оставит: детей у них нет. А муж ее, этот только и смотрит, как бы я лишний кусок хлеба не съел. Знаете, как оно бывает…» — «Господи, только не дай моим детям сиротство испытать, — содрогнулась хозяйка. — Лучше пусть их убьют у меня на могиле, чем мужчине доверят растить». «Да уж, кто без матери вырос, тому это понятно», — расчувствовавшись, отозвался Лайош. Собственно говоря, о матери и о сиротской доле он не очень-то думал до сих пор, но сейчас, когда барыня его пожалела, да и Тери смотрела без обычной насмешки, он печально повесил большую рыжую свою голову, купаясь в крохотном озерце разлившегося вокруг лампы человеческого сочувствия, и глаза его повлажнели от переполнившей грудь благодарности.

«Ну ладно, все это хорошо, дети мои, но не пора ли нам спать укладываться», — выпрямилась решительно хозяйка. Тери захныкала было, что она все равно не сможет заснуть. «Полно, полно, нечего труса праздновать. Если тебе так уж страшно, положу к тебе Лайоша». Язычок пламени в лампе испуганно затрещал, замигал. Надо было срочно стелить, пока они не остались впотьмах. У Лайоша была прежняя его подстилка в бельевой, барыня выбрала себе комнату для прислуги, Тери устроили постель в кухне, составив два кресла и скамеечку. «Ой, а как же мы завтра проснемся, об этом вы подумали? — спохватилась, уже раздевшись, барыня. — Паркетчики рано придут, надо им все подготовить». Угасающая лампа выплыла из комнаты для прислуги, и две ночные рубашки, наклонившись друг к другу у сдвинутых кресел Тери, принялись совещаться. И в этот момент за прикрытой дверью бельевой родилась в темноте еще одна, последняя в этот день Лайошева победа. «У меня есть будильник, можно его завести». — «Это же чудесно, Лайош!» После недолгой возни раздался скрежещущий звук заводимой пружины, и из-за двери протянулась к кухонному шкафу рука. Сам будильник, однако, женщины уже не увидели: лампа с громким хлопком погасла, и теперь над тремя обитателями нового дома, беспокойно ворочающимися в постелях, бдело лишь монотонное тиканье, неостановимо спешащее все вперед и вперед, чтобы весело и бесцеремонно загреметь на рассвете. Лайош же, поставив будильник на кухне, словно сердце свое вынул из темного мешка и вручил на бессрочное пользование двум неземным существам, чье дыхание доносилось к нему из-за неплотно прикрытой двери.

Триумфальное вступление в дом словно духу прибавило барыне, и она задумала потягаться силой с самим роком, нависшим над домом. Все утро она крайне рассеянно отвечала на вопросы мастеровых и с такой милой непосредственностью простила слесарю, слишком рьяно взявшемуся за дело, разбитое, лишь накануне вставленное окно, словно подобными добровольными жертвами надеялась привлечь на свою сторону благосклонность небесных сил в серьезных, больших делах. В обед она заявила Тери: «Я так скучаю по детям; схожу-ка на Звездную гору проведать их». — «А когда вернетесь, барыня?» — «Сегодня уже едва ли». — «А мне что, ночью с ним оставаться?» — показала Тери на Лайоша, громоздившего ящики с книгами друг на друга. «Ах, невинное ты дитя… — ткнула ее локтем в бок барыня. — Ничего, ты, я думаю, не испугаешься такого парня». Лайош сделал вид, будто не слыхал разговора; спустя час стал даже разыскивать зачем-то хозяйку. «А вы не знаете разве, что ее нет? Ночью мы с вами одни остаемся. Не боитесь меня, Лайош?» — засмеялась Тери. «А чего мне вас бояться-то?» Лайош попробовал молодецки улыбнуться, даже, может быть, подмигнуть в ответ, но ощутил, что лицо у него способно лишь на дурацкую широкую ухмылку, вроде тех, что сияют на выдолбленных тыквах, с которыми парни в деревне ходят по ночам пугать девок. «Ну, ступайте тогда копать, нечего вам тут делать», — сказала Тери и упорхнула к мастеровым.

Сейчас Лайоша бесцеремонный тон Тери даже не огорчил почти. Слова звучали грубо, но в самой этой грубости таилось как бы некое обещание. Так крестная вечерами, перед тем, как ложиться в постель, гнала из дому мужа: «Убирайся во двор со своей трубкой, ишь, вонищу какую развел». Тери словно заранее начала защищаться — хоть мы и одни будем в доме, не жди ничего, знай свое место. Но предстоящая ночь все же, видно, и ей щекотала нервы. В другой день Лайош весь истерзался бы, слыша, как Тери напропалую кокетничает с мастеровыми. В открытые окна то и дело летел в сад ее смех, звонкий, захлебывающийся, будто ее щекотали, и притворно сердитые крики, которыми она осаживала разошедшихся мастеровых. Лайош сегодня лишь улыбался тихонько, склоняясь над тачкой: мол, мое от меня не уйдет. Чего-то особенного он от этой ночи не ждал. Ему достаточно было знать, что вечером они останутся во всем доме один на один и, когда время совсем станет позднее, Тери, чуть смущаясь, засмеется, взглянув на него: «Не пора ли нам в постель, Лайош?» И если даже ему придется снова, натыкаясь на ящики, идти в бельевую и он через стенку лишь сможет почувствовать, как Тери, прикрутив лампу и укрывшись до пояса одеялом, надевает ночную рубашку, — все равно это будет немножко выглядеть так, словно они муж и жена: ведь супруги тоже не каждую ночь спят вместе. Лайош решил, что сегодня будет спать в нижнем белье. Он уже бог знает сколько недель на ночь не раздевался; но зря, что ли, теперь топят в кухне плиту целыми днями? От одной мысли, что нынче он ляжет спать раздетым, у него даже здесь, среди комьев земли и разрезанных пополам червяков, сладко свело спину. Эх, вот если б сегодня кто-нибудь постучал и Тери, испуганная, прибежала бы к Лайошу. Они бы сидели, накрывшись одним одеялом, как Лайошу представлялось когда-то. «А кто эта гладкая бабешка?» — спросил его в прошлый раз, показав на Тери, рассыльный из мехового магазина. И, выслушав Лайоша, подмигнул: «Ну и как оно?» Лайош вспомнил сейчас прищуренный глаз долговязого паренька и собственную растерянную улыбку. Надо же, назвать девушку гладкой бабешкой! Чудной все-таки народ эти пештские. Сколько всего можно сказать про женщин, а они обращают внимание только на гладкую кожу… Вообще-то ведь в темноте в самом деле только кожу и чувствуешь под дрожащими пальцами. Даже у поварихи в Абафалве кожа была гладкой, особенно на животе и на ляжках, где еще не одрябла… Лайоша даже пот прошиб от этих бегущих куда-то стыдных мыслей.

«Эй, здорово, приятель! Пст…» — послышался вдруг тихий голос. В нескольких шагах от него, в кустах боярышника на соседнем участке, сидел на корточках Корани. Лайоша, потревоженного в тайных его мечтах, вдруг охватила дикая ярость, вроде той, что заставила его швырнуть на землю ножик и колбасу перед остолбеневшим хромым. «Уберешься ты отсюда? Мало тебе еще?» — «Да я поговорить только». — «Проваливай, или я вот этой лопатой башку тебе раскрою!» Увидев поднятую лопату, припадочный исчез в кустах. Руки Лайоша еще не перестали дрожать, когда его позвали от дома. «Друг вас один ищет!» — крикнула Тери и сама осталась стоять возле друга, который просил ее найти Лайоша. Это опять был Корани. Лайошу пришлось подойти к нему. «Здорово, приятель, — протянул тот руку. — Я бы охотнее побеседовал с этой прелестной барышней, но, увы, мне нужен ты». «Здорово», — буркнул Лайош. «Вы мне позволите с глазу на глаз сообщить кое-что своему другу? — повернулся Корани к Тери. — Клянусь: речь пойдет не о женщинах». И он подмигнул ей. «По мне, так хоть и о женщинах», — засмеялась Тери и ушла в дом, но и оттуда все поглядывала на них. «Что тебе надо? Мало было десяти пенге?» — шепотом накинулся на него Лайош. «Меня самого с тех пор мучает совесть. Поверь, если б та бумажка не лежала так соблазнительно в кошельке, мне бы и в голову не пришло ее брать. Момент такой был — не мог устоять. Но я собираюсь вернуть тебе эти десять пенге… Скажи, сколько здесь работает мастеровых?» — «А бог его знает. Я не считал», — ответил Лайош. «Не так ты со мной разговаривал в Чертовой долине… Ну да чего там, я прощаю тебе это высокомерие… Пусть, скажем, пятеро… Слушай внимательно: предположим, ты что-нибудь выкинешь ночью из окна бельевой. Эту вещь ведь любой из рабочих мог бы унести, тебя не заподозрит никто: ты же здесь, никуда не девался». — «Может, и так. Только я ничего не собираюсь выкидывать. Я не вор». — «Вор? Вор — это тот, кто на рынке уносит чужую сетку. А при переезде всегда что-нибудь пропадает… Дай мне только одну неделю: клянусь, я не буду больше тебе докучать. И даже десять пенге верну». — «Убирайся!» — «Ты что, хочешь, чтобы я юную даму о том же попросил… сославшись на нашу с тобой старую дружбу?» Лайош стоял, мучительно пытаясь что-то придумать. Этому Корани испортить Лайошу вечер — раз плюнуть. «Что надо-то?» — «Серебряные ложки, например, меховой воротник, книги ценные». Лайош вспомнил про разбившийся ящик. «Ладно, приходи часов в десять. Под окном бельевой ищи». — «Ты мой спаситель, — кинулся Корани благодарить Лайоша. — Поверь, мне уже самому ненавистен мой проклятый характер, эта моя чертова трусость. Только она — причина того, что я мучаю тебя, а не тех, кто лопатой деньги гребет. Прощай, приятель. Целую ручки, милая дама!» — крикнул он Тери. «Постой, — схватил его Лайош за рукав. — Когда придешь ночью, знаешь что сделай… — Он смущенно взглянул на Корани. — Стукни в окошко в комнате для прислуги. Вон то, первое от угла». «Сделаю, будь спокоен. И не такое готов для тебя сделать», — заверил его Корани, отыскивая в глазах Лайоша разгадку странной просьбы.

За просьбой стояло, собственно говоря, все то же одеяло, под которым Лайош и Тери должны были вместе стучать зубами в бельевой. Удалившись на Звездную гору, барыня словно нарочно предоставила дом для мистерии воплощения мечты в явь. Дом этой ночью станет царством мечты; в бельевой же, где Лайош останется нынче лишь в подштанниках и нижней рубахе, мечта до предела насытится магическим излучением; старое одеяло, валяющееся там, терпеливо ждет лишь минуты, чтобы сыграть свою волшебную роль. Стук Корани будет сигналом, по которому бельевая преобразится в сказочный остров неземного блаженства. Стук этот — тайный знак затаившейся в темноте, неотделимой от жизни опасности, которая испокон веков гонит женщину под одеяло к мужчине… Они с Тери сидят рядом на ящике с книгами, и у них на плечах, как шатер, под которым тепло двух тел сливается в одно, общее тепло, и символ этого общего тепла — старое ватное одеяло… Дальше воображение Лайоша не заходило. Если мечта эта сбудется, остальное образуется само собой, как в сказке, в конце которой влюбленные сидят под яблоней с золотыми яблоками. Рядом с волшебным одеялом все прочее было сущим пустяком. И уж меньше всего заботили Лайоша классики Эндре Хорвата, книги в темных переплетах, которые нужно было выкинуть для того, кто постучит в окно комнаты его счастья.

«Что вы там так долго копаетесь?» — крикнула в сторону бельевой Тери, ставя греть на плиту суп, оставшийся от обеда. Вечер давно разогнал мастеровых по домам, и в черное кухонное окно, на котором еще не было ставен, смотрело несколько бледных звезд, надеясь согреться у огня в плите. Лайош сунул в окошко бельевой последнего античного автора в оксфордском издании. «Порядок навожу с ящиками», — крикнул он в ответ. «Зачем? Я не нужна вам?» — «Мне? Мне вы вообще не нужны». Лайош все-таки высунул голову в кухню. «Уголь есть? Не принести еще, чтобы на ночь хватило?» — спросил он с готовностью. «Угля много. Но если принесете, не помешает». Подвал с углем был черной ямой под бельевой. Тери держала лампу, пока Лайош спускался вниз. «Поскорей. Долго мне тут еще торчать?» — торопил ангел со светочем бродившую во мраке грешную душу. «Вы меня здесь готовы навсегда оставить», — подобострастно улыбался, задрав голову, Лайош. «По мне, так и навсегда оставайтесь, — ответила Тери, и грубость ее снова звучала для Лайоша лаской. — А теперь ступайте обойдите дом, не осталось ли чего во дворе. Лопату тоже надо убрать, а то Даниель утащит». Лайош, все еще улыбаясь, побрел наружу, на внешние круги своего ада. «И посмотрите, закрыты ли наверху окна. Но лампу я за вами не понесу». — «Хоть внизу подержите». — «Ладно, побыстрей только», — толкнула его Тери, а когда он взобрался наверх, хихикнула и ушла с лампой в кухню.

У Лайоша даже в животе заныло от этих «ступайте», «посмотрите», «не понесу», «побыстрей». В детстве вот так же играли с ним большие девчонки, которые раз или два даже раздели его догола. Та девчонка, которой сестра потом надавала по шее, была королева, а он — ее слуга. Теперь в нем проснулась мучительная сладость, напомнившая те далекие времена. «Посуду мыть будем?» — спросил он, быстро съев суп. «Конечно. Вон с обеда еще осталась. Пока я ем, поставьте-ка воду». Тери вошла во вкус и командовала с удовольствием, словно она когда-то тоже играла в сарае в такие игры. Лайош налил в большую миску воды, подбросил в печку дров и поставил к раковине табуретку, на которой и будет происходить обряд мытья. Он по возможности все делал точно так, как рисовалось ему раньше. Ведь мытье посуды вдвоем являлось частью мечты о перекопке, и что-то подсказывало ему: если эта часть будет такой, как он думал, то и вдвоем под одеялом они с Тери будут сидеть. «И как это, Лайош, у вас никакой гордости нет?» — сказала Тери, погружая руки в теплую воду. «Почему вы считаете, что нету?» — улыбался, держа наготове посудное полотенце, Лайош. «Другой бы не потерпел, если б его так вот, Шкрубицей дразнили». — «Меня от этого не убудет, да и Шкрубека не прибудет». — «Шкрубека не прибудет, это точно!» — «Можете мне поверить, Терике, Шкрубек бы вам не стал вытирать так покорно посуду, как я». — «А что бы он сделал?» — «Что бы он сделал?» — «Да, что?» — «По губам бы вам съездил, вот что». У Лайоша это вырвалось неожиданно, но он даже был рад, что не сказал другого чего-нибудь: например, что Шкрубек обнял бы ее и расцеловал. Тери от Шкрубека ожидала большей галантности. Сперва она обиженно фыркнула, но потом нашла даже что-то забавное в таком оскорблении. «Нахал! Почему вы считаете, что он мне съездил бы по губам?» — «Он сам говорил: женщин надо бить по губам, так и господа делают». Тери расхохоталась. «Да откуда вы взяли, что господа женщин по губам бьют?» — «Ниоткуда. От Шкрупулека слышал». Впервые он назвал Шкрубека этим исковерканным именем. Словно сам перепрыгнул от настоящего Шкрубека к выдуманному. «А вообще-то вам лучше знать, Терике…» — и, совсем обмотав белым полотенцем тарелку, с любопытством взглянул на Тери. Сейчас мысли о том, что могло быть у Тери с господами, не доставляли Лайошу боли, наоборот, ему было даже приятно сказать ей в глаза: да, у тебя кто-то был, и вы с ним, наверное, ссорились, и он бил тебя по губам. «Сознайтесь-ка, Терике, — нагнулся он над миской с теплой водой, чтоб заглянуть в лицо девушке, — ребенок у вас от барина, верно?» Нет, не боль подозрений, мучивших его много недель, прорвалась в этих словах — сладострастная ярость нашла в них орудие для удара. «Дурак!» — ответила Тери и оттолкнула голову Лайоша от миски. И лишь тут до нее дошло, кого он имеет в виду. «От барина?.. Ну, получил барин».

Посуду кончили мыть в молчании. Тери всерьез оскорбилась и ругала себя, что дала волю этому мужику, Лайош ломал голову, что значит: «Ну, получил барин». Если Тери — его любовница, она бы сказала это с презрением, а не с горечью. Он ни капельки не жалел, что обидел ее: ведь одеяло было все еще впереди, и, чем сильнее он рассердит Тери, тем лучше. Будильник на кухонном шкафу показывал начало десятого. Долго засиживаться нельзя: стук должен застать Тери уже в сорочке. «Не пора ли ложиться?» — спросил он надутую Тери. «Вы ляжете первым», — распорядилась она. «Ладно. А потом вы, Терике, ляжете, куда захотите», — осклабился Лайош. Уйдя в бельевую, он услышал, как Тери подтаскивает к двери стол. Ничего, сама потом отодвинешь, думал Лайош, снимая ботинки и стаскивая штаны. Он принюхался: дух вроде бы шел от него не очень тяжелый. Каждый раз, если выдавалась возможность, он подолгу мылся под краном. А когда провели воду в дом, то и весь ополаскивался в ванной у раковины. От сознания, что он сидит в одном нижнем белье, по всему телу побежали мурашки. Теперь только Корани нужен с его стуком. За стеной заскрипела кровать. На кровати этой не было темной впадины, как у Маришки на улице Агнеш. На этой кровати будто не сетка — сам лунный свет держит на весу Тери, раскидавшуюся во сне. У Тери, когда она вскочит с постели и босиком прибежит сюда, груди будут как золотые плоды… Сам он еще не ложился, Постелив одеяло на ящик с книгами, он сел на него, другое одеяло набросил на плечи. Возле правого бока оно нависало небольшим, но уютным шатром, поджидающим теплое тело Тери.

Стук, однако, запаздывал. Лайош уже и не знал, для него ли только так медленно тянется время или Корани не пришел почему-то. В тишине он слышал, как тикает в кухне будильник, но стол мешал посмотреть, сколько времени. Если он начнет отодвигать стол, Тери вскочит и убежит на улицу; наверняка таков и был ее план. Тягучие эти минуты, десятки минут непоправимо выстужали приготовленный им шатер, и не было в мире гнуснее и отвратительнее злодея, чем Корани. Наконец под окном бельевой послышался шорох. Сейчас Корани собирает добычу… Лайош готов был открыть окно и спросить, не забыл ли тот, что должен сделать. Да ведь трус этот еще испугается и сбежит. Шорох смолк; немного погодя дважды звякнуло в комнате для прислуги стекло. Лайош ждал: сейчас раздастся испуганный крик. Но за стенкой лишь скрипнула подвешенная на лунных лучах кровать — Тери перевернулась во сне на другой бок. «Да вернись же, дубина, постучи посильней», — про себя ругал Лайош припадочного. А тот в это время уже шагал по росе на соседнем участке, таща на ремне связку греческих классиков из библиотеки барина. Неудача сразила Лайоша. Можно было бы что-то придумать еще — хоть в свое окно постучать. Но стоит ли спорить с судьбой, раз она так распорядилась, что стук застал Тери спящей? Сирота — он везде сирота, нет ему удачи ни в чем, горько сказал про себя Лайош, складывая свой шатер и роняя голову на кулаки. Отделенный от теплой спящей Тери тонкой стеной, он сидел пригорюнившись, и мысли его полны были Маришкой и городом разбитых надежд, Сегедом.

Хозяйка вернулась на другой день после обеда. Пока в доме были рабочие, она еще как-то крепилась. Но пятна на лице и на шее говорили: дело плохо. Даже «Мастер, уберите чуть-чуть вашу лестницу» у нее звучало так измученно, через силу, будто барыня не монтера, а тюремщика просила хоть на минуточку снять с нее эти невыносимо тяжелые цепи. «Не могу слышать этот скрежет», — содрогнулась она, проходя мимо циклевщика. «А? Чего не можете?» — поднял тот голову от коленей с подвязанными на них кусками толстой кожи. «Скрежет ваш слушать», — пояснила Тери. «Не нравится, так циклюйте сами», — обиделся мастер и нырнул обратно в облако пыли. «Такой я еще барыню не видела!» — качала головой Тери, оживляясь в предвкушении новых событий. Лайошу же казалось, что Тери преувеличивает. Правда, барыня снова забилась в свой свитер и вся дрожала, а иногда даже зубами принималась стучать, хотя в доме как раз пробовали отопление: однако, помня героическую субботу, Лайош лишь улыбался словам Тери.

Но едва за последним рабочим закрылась входная дверь с только что врезанным французским замком, в барыне словно лопнула какая-то невидимая пружина. «Грейте ужин, я прилягу пока… я устала». И она прямо в одежде бросилась на кровать. «Тери, дверь!» — крикнула она в подушку. Дверь закрылась, и через минуты оттуда, повергая Лайоша в смятение, донеслись странные звуки. Сначала послышался скрип, словно по улице возле дома проезжали невидимые тяжелые грузовики, сотрясая почему-то одну лишь кровать. Затем раздались заглушенные одеялом стенания, меж которыми время от времени прорывался громкий, отчаянный вопль, будто в комнате для прислуги кого-то душили, но несчастной жертве удавалось на миг высвободиться из стиснувших горло жестоких пальцев. Борьба между волей, стремящейся подавить крик, и рвущейся из груди, взывающей к состраданию болью шла, как принято говорить, с переменным успехом: за дверью то воцарялась тишина, то опять слышались жалобные стоны, сливающиеся иногда в горестный вой. «Так и знала, что этим кончится», — заметила Тери, двигая по горячей плите кастрюли. Лайошу вспомнилось, как хозяйка рассказывала про свои роды: у нее уже начинались схватки, а она все улыбалась и подбадривала плачущего, перепуганного мужа. Лайош старался двигаться так, чтобы огромные его ноги не очень сильно бухали по полу, но с непривычки и от большого старания то за стул задевал, то натыкался на шкаф. «Барыня, ужин!» — крикнула Тери. «Оставьте меня в покое, ничего мне не нужно», — донесся из-под мокрого от слез одеяла слабый голос. Тери прикрыла дверь, как прикрывают простыней обнаженный труп. Ложка в молчании двигалась между тарелкой и ее узким ртом, который выражал одновременно и равнодушие, и сострадание.

Лайош двинулся к выходу и поманил Тери за собой. «Может, позвать кого?» — спросил он тихо. Горе барыни всерьез его потрясло; в то же время он был горд, что ему выпала такая возможность — советоваться с Тери, как им быть теперь с барыней. «Кого ж это? — ответила Тери, которая женские слезы относила к вещам обыденным и преходящим. — Нас это не касается, а особенно вас». «Вы даже вроде радуетесь», — поднял на нее взгляд Лайош, вспомнив прежние свои подозрения. «Дурак!» — «А то мне показалось было… Словом, вдруг она сделает что над собой — с нас ведь спросят». Соображение это заставило Тери задуматься. «Ничего она над собой не сделает! — сказал она убежденно. — Не такой она человек, чтоб что-нибудь над собой сделать». «И как такого злодея, как барин этот, земля на себе носит!» — прошептал Лайош с не меньшей убежденностью. Барыня, должно быть, почувствовала, что в кухне нет никого, и та половина ее души, что не стеснялась звать на помощь, посылала сдавленные вопли аж во двор. «К кому вы хотите идти?» — «Может, к соседям?» — вопросительно посмотрел на нее Лайош. «Еще чего! Люди знают нас без году неделя, а вы им пойдете и выложите все семейные дела. Барыня нам спасибо не скажет, когда очухается». — «Тогда к родителям, может?» — «Если б эти родители о ней беспокоились, она бы сейчас не ревела на кровати». — «Не на Звездную же гору идти? А может, вы туда хотите?» — ревниво взглянул Лайош на Тери. «Я никуда не хочу, это ведь вам не сидится на месте». Комната для прислуги, словно маньяк, без конца повторяла один и тот же звук. Перед ними дремал в ночи фонарь на своем высоком насесте, внизу, в луже, дробился мутно-желтый его свет. В конце концов решили, что Лайош пойдет за помощью к меховщику.

Чтобы показать себе, на что он способен ради барыни, Лайош поехал в город на автобусе, терпеливо снося косые взгляды нарядных шуб, спешащих в театры и брезгливо сторонящихся его заляпанной известью куртки, и сердитое ворчанье кондуктора. Меховщик вышел к нему от стола, с салфеткой на шее. «Что случилось, парень? Почему так поздно?» — «Да вот за барыню мы опасаемся. Как мастеровые ушли, так она все плачет и убивается. Как бы чего не сотворила с собой…» В переднюю вышла дама в длинном платье со шлейфом. «Ты знаешь, она же револьвер взяла у меня», — услышав слова Лайоша, сказала она, и под увядшим ее подбородком вздрогнули жирные складки. «Но как ты могла, мамочка?» — развел руками хозяин. «Она сказала, в доме замка нет, страшно ночью». — «Надо сейчас же забрать у нее револьвер. Вы правильно сделали, что нас известили, — повернулся он к Лайошу. — Где моя шляпа, мамочка?» — «Я тебя не пущу туда, Мики, ты только зря разволнуешься… И она опять будет денег просить. Лучше уж я откажусь от кино». — «Верно, лучше тебе поехать, — успокоился меховщик. — Иди одевайся, а мы с этим молодым человеком пока выведем автомобиль». Когда мачеха в длинном элегантном манто вышла на улицу, Лайош со сторожем в самом деле уже вытолкали автомобиль из гаража. «Садитесь назад», — сказала Лайошу дама и, опустив стекло, подставила мужу лоб. «Смотри, осторожней», — крикнул им вслед седовласый, похожий на помещика из Абафалвы меховщик.

Дама вела машину медленно, но уверенно. Перед глазами Лайоша (который, поджав ягодицы, сидел бочком, стараясь занять поменьше места на бархатном сиденье) мелькали автомобили с блестящими радиаторами, господа в начищенных ярких ботинках, суровые полицейские на перекрестках и в бешеной гонке передающие друг другу эстафету искрящегося света уличные фонари. В дунайской воде под Цепным мостом, словно брошенные туда медленно растворяющиеся жемчужные ожерелья, отражались цепочки огней на набережной, перемешанные со звездами, фарами мчащихся автомобилей и красными фонарями на баржах. Когда машина, фырча, стала взбираться в гору, даже мотор изменил голос, заревел: «Помощь близко!» И сердце Лайоша забилось с ним в такт, устремляясь сквозь ветер и сырую тьму к его барыне, лежащей ничком на кровати и сжимающей в руке пистолет. «Здесь, что ли?» — спросила дама, тормозя перед темной коробкой на улице Альпар. Лайош принялся дергать двери, пытаясь выйти из автомобиля; наконец дама подошла и освободила его. На крыльце появилась Тери с высоко поднятой лампой. Барынина мачеха как-никак держала в своих руках меховое заведение, где Тери мечтала вертеться перед богатыми покупателями, распахнув на талии манто из котика или соболя, и теперь, когда важная эта персона лично явилась к ним, Тери стала такой ласковой и предупредительной, какой ее Лайош еще не видывал. «Ах, барыня, не извольте споткнуться, у нас даже тока еще нет, здесь просто ужас какой беспорядок!» — «Ну, что тут у вас, Тери?» — спросила мачеха, остановившись в передней в свете лампы. Тери просияла от счастья: господи, уже ее имя знают! «Барыня были на Звездной горе и с тех пор плачут все время, — защебетала она, думая больше о том, как смотрится ее улыбка, чем о барыниных несчастьях. — Только недавно чего-то затихли». — «Где она?» Тери двинулась с лампой в кухню, толкнула дверь в комнату для прислуги и, словно страж над гробницей в какой-нибудь драме, встала со светом в сторонку. В комнате на кровати в странной позе, навалившись грудью на сжатый кулак, лежала барыня. Голова ее закрыта была одеялом. Картина напоминала фотографию жертвы в газете, в разделе судебной хроники. Мачеха, перепуганная, видимо, этим сходством, бросилась к барыне и выдернула кулак у нее из-под сердца.

Барыня застонала, заворочалась под светом лампы и села в постели. «Оставьте меня…» Она озиралась по сторонам, словно невовремя разбуженный, готовый раскапризничаться ребенок. «Где револьвер? — крикнула мачеха. — Так переполошить человека! Кошмар какой-то!» Хозяйка спустила ноги на пол. Узнав наконец мачеху, она обрела тон, которым всегда с ней разговаривала. «Что такое с тобой? Чего ты так раскричалась?» — «Я за револьвером. Отец не позволил оставлять у тебя оружие на ночь». И мачеха принялась брезгливо шарить рукой под подушкой. «Ну и пожалуйста, забирай, раз вы такие пугливые! — сказала барыня, всем своим видом выражая презрительное спокойствие. — Тери, принесите мой серебряный ридикюль, он в шкафу в комнате». Серебряный ридикюль быстро нашелся, в нем, между кошельком и платочком, лежал крошечный пистолет. «Пожалуйста. Как видишь, я им не пользовалась». Она протянула мачехе сумочку, чтобы та сама взяла пистолет. Мачеха, погружая пальцы в сумочку, огляделась вокруг. «Господи, и ты здесь живешь?» — «Хотела я снять номер в „Геллерте“, — с бледной улыбкой ответила барыня, — да знаешь, дома все как-то уютней». Мачеха посмотрела на часы. «Кино уже кончилось», — сказала она Тери на крыльце. «Ах, барыня, вы легко это восполните», — расточала Тери провисшим угрюмым облакам глазированную улыбку манекенщицы. «Ужас, что вытворяют», — заметила мачеха, заводя машину. «А ведь взрослые люди как будто», — Тери всем своим тоном старалась показать, что она полностью на стороне мачехи. Когда она вернулась в дом, барыня была уже на кухне и жаловалась Лайошу: «Нет, вы подобное видели? Муж обо мне слышать не хочет, а им только бы свой пистолет получить. Чтобы, если я что-то сделаю, так, не дай бог, не их пистолетом!» Тери сдвигала кресла, составляя себе постель. «Слава богу, барыня, вы уже сердитесь, — заметила она мудро. — А то бедный Лайош совсем было испугался, что вы хотите нас покинуть». «Ну, я еще с ума не сошла, чтоб покончить с собой, — улыбнулась барыня. — Так легко от меня не избавитесь. Осталось что-нибудь поесть, Терике?» — «Котлеты, только остывшие». — «Ничего, я такая голодная, сил нет». И, забравшись обратно в постель, она молча жевала котлеты, пока не заснула.

Утром барыня больше не плакала и не стонала. После ночной бури в душе у нее было тихо и пасмурно — солнце не выглянуло еще, но дождь вылился весь, и она, словно вымокшая былинка, грустно покачивалась, ожидая, как повернется дальше погода. То отчаявшееся существо, которое вчера, вырываясь в ней из тисков стыда, взывало к миру о помощи, добилось своего. Разве перепуганная прислуга не вытащила на ночь глядя мачеху из дому и разве та не отняла у нее пистолет, который, хоть и попал сюда как средство защиты на случай опасности, однако здесь благодаря ее горестным воплям быстро преобразился в символ крайнего отчаяния. Покорно стоя в своем свитере среди визга и скрежета, окружающего циклевщика, и пользуясь его отдыхом, чтоб расспросить, хороший ли доход дает такое адское занятие, она почти явственно чувствовала, как треугольник Буда — Пешт — Звездная гора, все родственные и дружественные дома и семьи незримо превращаются в добровольное общество по спасению ее жизни, причем роль Лайоша и Тери в этом треугольнике играет вся населяющая его человеческая фауна. Жалостные ее вопли, слыша которые, даже слуги встревожились, наверняка разнеслись по телефонным проводам и в частных разговорах бог знает куда, и пусть сейчас она спокойнейшим образом беседует с паркетчиком, сгоняющим с дубовых пластин кудрявую пыльную стружку, — в сознании по меньшей мере дюжины людей она все еще в рыданиях бьется на кровати, сжимая пистолет в прижатом к сердцу кулаке. «Сорок пенге в неделю — не так уж и плохо, — сказала она пригвожденному к полу существу. — Но как вы терпите этот шум?» — «А, к своему-то шуму я привык. Зато дома, коли дочка ногти примется подпиливать, я ору…» Хозяйка подумала о поднятом ею шуме. Подумала с некоторым смущением, что так разоблачила себя, но в то же время и с надеждой, словно ребенок, который с облегчением прекращает рев, как только его спросят наконец, в чем дело и кто его обидел. «А я уж решила, вы так и не придете лестницу нам делать, мастер», — перешла она к бледному, с зачесанными назад волосами столяру, который в галерее сердечных симпатий Тери сменил водопроводчика-футболиста. До нынешнего дня момент, когда груженная дубовыми ступенями и перилами повозка остановится перед домом, казался чем-то далеким, как мыс Доброй Надежды; теперь же барыня ощутила чуть ли не разочарование, что мир в ответ на ее стоны прислал лишь этого пропахшего лаком мастерового. Ее ожидание передалось и слугам. Лайош рассеянно тыкал лопатой землю, словно назревающие события не позволяли ему сосредоточиться на работе, и даже Тери, исчерпав небрежные ответы столяра, то и дело поглядывала на дорогу. «Вот увидите, Лайош, — сказала она. — К вечеру у нас будут гости».

Надо ли удивляться, что вечером, во время ужина, когда раздался стук в кухонное окно, никто из них не вспомнил про Даниеля, не побледнел от страха. Напротив, барыня сильно покраснела и, перегнувшись через стол, обеими ладонями и носом приникла к стеклу, чтоб рассмотреть стучавшего. «Не бойтесь, не грабители». — «Ах, это вы, Эден?» — вскрикнула барыня, начав фразу разочарованно, но кончив на радостной ноте. Пусть инженер — это еще не муж, но он был посланцем все того же общества, которое, пускай неощутимо, а все же принимало меры к спасению дома на улице Альпар. Лайош открыл бородатому и уступил ему свою табуретку. «Нет-нет, продолжайте ужинать, братец, — сказал бородатый и прислонился к мойке. — Я вижу, вы тут живете совсем не так уж плохо. Эта лампа и три ложки в чугунке напоминают мне мое детство. Знаете, куда разумней было бы жить вот так». «Я вижу, вы тоже начали нести чепуху, как мой муженек, — рассмеялась хозяйка. — Я, конечно, охотно ем из чугунка и сплю на кровати для прислуги. Но только если выбора нет. А если человек имеет возможность жить хорошо и его все-таки тянет вот к такому, то он знаете кто? Трус. У него просто не хватает смелости быть тем, кем он рожден быть». — «Вы, Эмма, просто философом стали, пока строите этот дом. Пошлем вас к Муссолини, он теперь хочет подкрепить теорией свою практику… Слышал я, в семье Хорватов идет серьезная борьба по принципиальным вопросам». — «Да? От кого же вы это слышали?» — «Дурные вести быстро расходятся». «Вот как? Ну что ж, — решительно заявила барыня, — я пришла к выводу, что пора нам с мужем разводиться. Все лучше, чем терпеть, чтоб от его капризов зависела судьба моих детей». Лайош вспомнил, что накануне вечером барыня жаловалась: «Муж обо мне слышать не хочет». А теперь — она собралась разводиться? Лайош догадывался, что здесь идет азартная игра меж гордостью и жаждой власти, и искренне дивился барыниной смелости. Правильно, пускай барин у себя на Звездной горе не считает, что они, израсходовав боеприпасы, готовы капитулировать. «Рад, что вы настроены по-боевому, — сказал инженер, — это признак здоровья. Я вижу, у вас еще осталась чечевица, не угостите ли и меня? Или вы бы еще поели?» — обернулся он к слугам. Естественно, те уже наелись доотвала; да они и не могли есть с той минуты, как инженер встал столбом у них за спиной. Тери загремела посудой, ища для него тарелку с ложкой, Лайош же совсем покинул свою табуретку. «Поистине неисчерпаемо ваше, женщины, могущество, — говорил инженер, обирая с бороды прилипшую чечевицу. — Восставший против вас рано или поздно сдается на милость победителя. Я, например, могу понять Исайю, который отдал все свое имущество за чечевичную похлебку. Богатство мужчин обладает такой зыбкой ценностью, а ваша похлебка — вещь земная, осязаемая». «Только мужья, к сожалению, не так сентиментальны, как холостяки», — смеялась, торжествуя, барыня. Глаза ее поголубели от этой милой женскому слуху темы, руки, красивые, с длинными пальцами и овальными ногтями, мелькали над столом, пока она говорила.

Лайош не все способен был понять в этом полном намеков разговоре; но, глядя на инженера, очистившего наконец от чечевицы бороду и теплым взглядом карих глаз следившего за ее порхающими руками, он представлял, что сам он сидит перед Тери, радостно подчиняясь ее волнующим, властным жестам. Зыбкое богатство мужчин, земная похлебка — от незнакомых этих выражений по спине Лайоша пробегала какая-то сладостная дрожь, какую он испытывал, лишь сидя перед своей пещерой по вечерам, пронизанным мерцанием далеких фонарей и навевающим непривычные мысли. «Холостяков терзают мечты, мужей — привычка. Она прозаичней, но сильнее». — «Словом, стреляться мне не надо?» — кокетничала барыня, как разнежившаяся кошка. Инженер встал и шутливо поднял вверх медвежьи руки. «Лучше показывайте мне ваш замок, сударыня. Да у вас и лестница уж есть!» — закричал он, идя с керосиновой лампой впереди маленького отряда через комнаты с потеющими стенами. «Ну, теперь-то вы можете быть спокойны, — сказал он улыбаясь. — Построили своим потомкам крепость, раздули в очаге огонь, который будет гореть, даже когда вы умрете — если, конечно, вам вздумается умирать зимой. А все остальное — суета, остальное — преходяще». — «Вам виднее: вы строитель», — смеялась облегченно барыня. «Строитель — самое древнее ремесло, — смеялся в ответ бородатый. — А вы чтоб и дальше берегли вашу помещицу!» — сказал он на прощанье слугам. Те широко улыбались в благодарность за шутку. «Хороший человек господин инженер, таких редко нынче встретишь», — заявил Лайош после ухода бородатого. «Я же сказала, что вернется барин», — с горечью заметила Тери. Барыня постукивала ложкой по кастрюле и молчала.

На следующий день общество по спасению так никого и не прислало на улицу Альпар; к вечеру барыня погрустнела, за ужином едва попробовала жареную телятину, и вскоре из комнаты для прислуги опять донесся — тише, правда, чем раньше, без стонов — скрип сотрясаемой кровати. А на третий день после обеда прибыл барин. Мебель уже начала странствовать по дому — пока лишь затем, чтобы освободить ту или иную комнату для паркетчика и маляра: однако в этих странствованиях то одна, то другая вещь обретала свое постоянное место. «Это будет стоять здесь и потом, когда полы покроют воском», — говорила решительно хозяйка. Лайош, главный толкатель во всех этих передвижках, как раз подставил плечи под шкаф, который надо было поднять на второй этаж по застеленной бумагой лестнице, когда Тери в дверях сказала тихо: «Барыня, идет». Хотя в голосе ее не было при этом чистой радости ангельского благовещения, однако весть зажгла и ее лицо. Лайош наблюдал из-под шкафа за лицами женщин. Хозяйка залилась девическим румянцем, пытливо глядя на Тери и не смея поверить, что не ослышалась. «Выдумываешь ты все», — сказала она Тери, но это «ты» означало: она поверила. «Да нет, серьезно», — засмеялась Тери и лукаво, будто подружка, взглянула на барыню. Хозяйка метнулась к двери, внесла со двора какой-то стул, вернулась к шкафу. «Смотрите угол не заденьте, Лайош», — сказала она, потом сама взбежала на лестницу и белой рукой, с которой сполз к плечу рукав халата, тоже взялась за шкаф. «Ой, господин доктор, осторожно, не высохло еще», — услышал Лайош ласковый смех Тери. Барыня, не отпуская шкафа, другой рукой махнула кому-то. Шкаф между тем достиг второго этажа, Лайош расправил спину — но момент встречи был пропущен. Когда он спустился вниз, супруги уже сидели в дальней комнате, выбрав свободный краешек на письменном столе, и что-то считали. Перед хозяйкой лежала знакомая Лайошу тетрадка в клетку, рядом — груда счетов, смет, проспектов. Они сидели рядом с холодными лицами, но не ссорились. «Водопроводчику я дала три векселя по двести пятьдесят пенге», — звучал серьезный, будто в церкви, голос барыни. «А как столярные работы?» — так же спрашивал барин.

Тери тихо хихикала в кухне. «Что они делают там? Считают?» — обернулась она к Лайошу. «Ну и что тут такого? — сердито буркнул Лайош. — Носитесь с вашим барином…» Ему казалось, после всего, что было, барин не заслужил, чтобы вокруг него так танцевали. Ночью вон, когда Лайошу пришлось идти под топор Даниеля, они небось барина не звали. Лайош, ступай, Лайош, обойди дом кругом. А теперь — что делает барин? Улыбнулся ли барин? Доволен ли барин? Дышло ему в ухо, этому барину! Однако Тери ворчанье Лайоша ни капли не задело. «Ой, если бы вы видели, Лайош, эту церемонию. Барыня: „Добро пожаловать, дорогой“. Барин: „Зашел вот посмотреть расчеты — что у нас получается“». Тери, подняв к потолку носик, тоненьким замогильным голосом передразнивала их, давясь от хохота. «Ой, вы еще увидите, что они будут тут вытворять. Знаете, что барыня однажды выкинула? Взвалила барина себе на спину, а двое детишек спереди на ней висели. Это они хотели проверить, сможет ли она семью вынести из крепости. Потому что барин вычитал где-то, что один король взял крепость и приговорил всех мужчин к смерти, но женщинам разрешил уйти и унести с собой, что им дороже всего». — «Тогда повезло вашему барину, — сказал по-прежнему мрачно Лайош. — Вы бы его за одну ногу поддерживали». — «Да уж не вас я потащила бы, это точно. Скорей бы уж того симпатичного белокурого столяра, который нам лестницу делает». Однако Лайош не питал ревности к столяру. Он только к барину ревновал, хотя никаких причин для этого и не было. Его не успокоило даже, что Тери рассказала про их семейные забавы. Кто одной женщине способен сесть на шею, тот, значит, сядет и другой, угрюмо думал он.

Мрачный, сидел он в кухне на скамейке. Даже сознание того, что сейчас ему полагалось бы работать в саду, не очень его беспокоило. «Лайош, о печке я должна заботиться?» — вторглась в его угрюмые раздумья Тери. Со вчерашнего дня печка была на попечении Лайоша. Дом надо было отапливать при открытых окнах, чтобы, пока не переедут дети, стены более менее успели высохнуть. Инженер, проектировавший систему отопления, долго объяснял женщинам устройство необычной печки, однако справиться с ней они так и не смогли. И уже совсем было пришли в отчаяние: похоже было, что отопления этой зимой не будет. Позвали советоваться и Лайоша, и тот, словно крестьянский сын из сказки, взялся растопить заколдованную печь. Он доверху наполнил чугунное чрево коксом, так, что пламени и не видно было. Сначала дал туда много воздуху, чтоб уголь хорошо разгорелся, потом оставил маленькую щель — пусть тлеет потихоньку. Чугунному зверю метод его пришелся по душе, и Лайош стал постоянным его кормильцем. «Да прислушивайтесь там, о чем они говорят», — наказывала хмурому Лайошу, когда он потопал в комнаты с ведром угля, Тери, которая сама была достаточно благовоспитанна, чтоб не соваться к господам в такой неподходящий момент. «Ладно, на граммофон все запишу», — буркнул в ответ Лайош; однако, мешая в топке уголь и доводя его до красного каления, все же прислушивался к разговору у письменного стола. Барин, оторвавшись от бумаг, тем замогильным голосом, который передразнивала Тери, говорил: «Что же, таким образом, получается? Этот дом нас на пять-шесть лет закабалит. Если мы хотим его сохранить, то от всего прочего придется отказаться». — «Бог не оставит нас», — отвечала хозяйка, возводя глаза к потолку, словно собралась тут же начать молиться. «Видали мы таких закабаленных, перед которыми все на задних лапках ходят», — подумал Лайош и с такой злостью сунул кочергу в пасть зверя, что тот поперхнулся, обдав его дождем сажи и искр. «Ну как, договорились они там до чего-нибудь?» — допрашивала его в кухне Тери. «Закабаленные они будут теперь, — ответил Лайош. — Барин печь станет топить, а я буду сидеть возле печи и книги его читать». — «Фу, противный!» А когда Лайош оказался около окна, вскрикнула: «Господи, что с вами такое? Брови опалили, и все лицо в саже!» Тери любила подобные развлечения и теперь, хихикая, вертелась вокруг Лайоша. Она во что бы то ни стало хотела показать Лайошу его пострадавшую физиономию и достала из шкафа осколок зеркала. «Поглядите-ка на себя, Лайош!» Но тот, вместо того чтобы разглядывать свое испачканное сажей красное лицо, сердито отвернулся и, когда Тери продолжала к нему приставать, вышиб у нее из рук зеркальце, жалобно звякнувшее на каменном полу.

Барин, уходя, заглянул в кухню и в бельевую, где среди ящиков с книгами тихо сидел Лайош. «Сад тоже в копеечку влетит, пока из него что-то выйдет», — сказала барыня, показывая в окно, в сгущающиеся сумерки. «Ничего, что-нибудь выйдет. Я сам им займусь», — ответил барин. «Сделаю в нем большие террасы», — добавил он, еще раз взглянув в окно на склон. Барыня проводила его до дороги и там подставила ему для поцелуя лоб. Барин сделал вид, что прикоснулся к нему. «Гляди, губы боится обжечь», — проворчал Лайош, уязвленный тем, что барин, зайдя в бельевую, не заметил его. Это так разволновало Лайоша, что он вскочил с ящика и выбежал в прихожую.

Символический поцелуй, по всему судя, не принес губам барина ни малейшего вреда. Барыне же только пошел на пользу. Даже не коснувшись женина лба, Эндре Хорват словно душу живую вдохнул в каждую частицу ее тела, и каждая из этих душ лучилась, радостно смеялась, толкала барыню куда-то. Только теперь, когда муж странным этим поцелуем обезоружил и связал себя, она почувствовала, что дом — действительно ее дом. «Ребятки, нынче мы гуляем, — заявила она и послала Тери к соседям за газетой, в которой было бы написано, что идет в кино. — Хотите верьте, хотите нет, но я с самого лета не была в кино. Лайош, почиститесь немного». И она сунула ему щетку. Но щетка в руке у Лайоша, вместо того чтоб начать двигаться по испачканной раствором куртке, описала в воздухе вопросительный знак. Сам же вопрос за него высказала Тери. «Лайош с нами пойдет?» — «Не жаль его тебе здесь одного оставлять?» «Кто тогда будет дом стеречь?» — «Закроем: замок ведь на двери есть». — «А не боитесь, барыня, за вещи?» — «Ну, украдут так украдут, по крайней мере нас не пристукнут». У Тери нашлись бы еще кое-какие вопросы насчет Лайоша и кино, но барыня ее остановила: «Ну, полно тебе. Пускай бедняге тоже будет радость, мало он кокса за тебя таскает из подвала?» «Не хватало еще, чтобы я сама таскала, если он здесь», — возмутилась Тери, словно таскание угля было обязанностью не прислуги вообще, а человека какой-то самой низкой касты, которой место в подвале. Но против того, чтобы взять Лайоша в кино, она больше не возражала, молча поставила на стол ужин и, пока Лайош яростно тер себя щеткой, тоже вычесала из волос стружки и крошки штукатурки.

С веселым смехом, почти бегом спускались они вниз по улице Альпар. Хозяйка шла в середине, взяв под руку Тери. О том, что у прислуги, может быть, настроение совсем иное, она не думала: дом принадлежал теперь ей, и они должны были веселиться вместе с ней. И они веселились. Хорошее настроение барыни было для них таким же приказом, как, скажем, распоряжение принести лестницу. Доволен ты или недоволен, а лестницу берешь и приносишь. Тери дразнила Лайоша: «Вы хоть видели когда-нибудь кино, Лайош?» Лайош до сих пор в кино так и не был, но на всякий случай сказал: «Я-то? Видел». — «Тогда скажите, где в кино лучшие места?» — спросила барыня. «Да он только знает, где самые плохие, — вставила Тери. — А что, Лайош, Шкрупулек не ходил в кино? Мог бы и вас сводить». «Вас вот пускай сводит этот столяр, от которого клеем воняет, — пробовал отшутиться Лайош. — Вы знаете хоть, что у него жена есть, только он кольцо каждый раз в карман прячет?» — «Ну и пусть, мне он и так нравится». — «Полно вам ссориться, а то вот я вас лбами сейчас стукну! — добродушно прикрикнула на них барыня. — Ты, Тери, по-моему, в Лайоша влюблена: то и дело к нему цепляешься». Такой нелепицы хозяйка, разумеется, не думала, но в лучезарном своем настроении хотела и Лайошу что-нибудь подарить, хотя бы иллюзию. А для Лайоша в самом деле уже одно такое предположение было огромным подарком. Тери ответила сердито: мол, черти болотные в него влюблены; если даже у посторонних могла появиться такая мысль, то дела Лайоша обстоят не так уж плохо.

Вестибюль кино поубавил в нем оптимизма, которым он проникся было во время их марша в темноте. Стены сплошь были в зеркалах, и, куда б он ни повернулся, на него смотрели задранные кверху носы грубых ботинок, вытянувшиеся на коленях штаны, белесая от так и не счищенной извести куртка, а поверх всего — большая кудлатая рыжая голова с недельной щетиной на щеках. Он отошел подальше от нарядных барыни и Тери, которые советовались возле кассы насчет билетов. Тери в красном своем плаще, пожалуй, выглядела даже красивей барыни, которая поверх свитера набросила лишь летнюю накидку. «Что, любуетесь на себя, Лайош?» — подошла к нему с билетами Тери. Они с барыней наблюдали в зеркале напротив, как он созерцал свое отражение. Лайош, понурив голову, двинулся за ними в темный зал. Их вел вперед карманный фонарик, точь-в-точь такой же, с каким осматривал дом барин. Женщины сели позади Лайоша, в следующем ряду. Привыкнув к темноте, Лайош заметил, что три или четыре места рядом с ними пусты. Он догадался — это Тери добилась, чтобы он сидел отдельно. Стараясь не думать об этом, он следил за тем, что происходит на экране. В фильме рассказывалось, как одна бедная девушка зашла в магазин, где продают автомобили, и шутки ради стала прицениваться к машинам. Там ее увидел один богач, влюбился в нее и прислал ей новенький автомобиль. А потом сам, переодевшись, нанялся к ней шофером, и они завели общее дело. Барыня время от времени спрашивала: «Ну как, нравится вам, Лайош?» Лайош кивал: дескать, нравится. Когда богач, переодетый шофером, вместе с девушкой любовался вечерним Будапештом, барыня, нагнувшись вперед, шепнула: «Представьте, Лайош, что это вы и Тери». Лайош вежливо осклабился в темноте, однако на сердце у него было скорее кисло, чем весело. Тери вздыхала временами за спиной: «Ах, какая прелесть, правда же, барыня? Все-таки сразу видно, что этот Тёрж — настоящий аристократ…» И в самом деле, нетрудно было, глядя на шофера, догадаться, что он из аристократов: так изысканно он поднимал глаза к звездному небу. Лайошу куда больше нравилось бы, если бы девица, которую Тери называла Перцель, каталась с настоящим шофером и полюбила бы его, а не барина. Еще лучше, если б сердце ее покорил какой-нибудь владелец механической тележки. Но не о том ли речь в этом фильме, что женщина способна узнать настоящего барина даже в шоферской одежде и что шофера можно полюбить лишь тогда, если он на самом деле барин? Как Лайошу соваться к Тери со своей тележкой или с домиком садовника, если даже в кино учат совсем другому? Понятно, что она рвется в манекенщицы. Глядишь, какой-нибудь богач, вроде вот этого, придет покупать шубу и между делом заметит, какие стройные у нее ноги. Еще, пожалуй, и рассыльным наймется в заведение, чтоб испытать чистоту ее любви. На очередное барынино: «Нравится, Лайош?» — он даже не ответил ничего, только грустно поерзал на своем стуле.

Наконец поднявшаяся публика вынесла их на площадь, в гущу трамвайных звонков и автомобильных клаксонов; обе женщины, барыня и Тери, были просто вне себя от восторга. «Ах, как было чудесно!» — вытерла слезинку в уголке глаз барыня. «Кто бы нам прислал такую чудную машину, а, барыня?» — сладко ежилась Тери, когда они брели уже по улице Бимбо. Насколько быстро мчались они вниз, настолько не спеша, мечтательно шли теперь обратно под редкими, еле видными звездами. «А как вы думаете, барыня, что было бы, если бы шофер этот не был богачом?» — после долгой душевной борьбы высказал Лайош наболевшее. «Если б не был богат? Про таких шоферов, Лайош, фильмов не делают», — с насмешливым сочувствием сказала барыня. «Этот Лайош как спросит что-нибудь — хоть стой, хоть падай», — сказала Тери, досадуя, что ей не дали помечтать всласть.

Дома Лайоша заставили натопить ванную комнату. Барыня хотела, чтобы они, все трое, искупались после переезда. Первой вышла из ванной в купальном халате из толстой ткани она сама, потом выпорхнула Тери. Тери была чудесна после ванны: лицо ее раскраснелось от пара, ноги ступали по новой лестнице, словно розы падали на ступеньки. «Барыня! — крикнула она. — Лайошу горячей воды не осталось». — «Ничего, — сказала хозяйка, — вымоется в твоей». — «А я уже пробку открыла…» К счастью, вода сошла не вся, полванны еще осталось; Лайош разделся в сиянии кафельных плиток. Ему даже дали свежевыглаженную простыню — вытереться после мытья. Он сбросил башмаки, размотал портянки, нарезанные из старой рубахи, снял штаны, пузырившиеся на коленях, белый от извести пиджак, рубаху со скатавшимися, грязными махрами. Голый стоял он на синих и белых плитках. Насколько счастлив был он недавно, раздеваясь до белья, настолько же печально стоял сейчас в непривычной наготе. Осторожно, чтобы не упасть, влез он в скользкую ванну. Там плавала грязная пена, оставшаяся после Тери. Он сел, потом полулег, вода накрыла его до шеи. Зачерпнув в ладонь пены, Лайош поднес ее к лицу, ища в ней запах Тери. Потом поднял ноги на край ванны. Сперва одну, потом вторую. Широкие, разбитые, обмороженные ступни по бокам были синевато-красными; раньше осенью ноги всегда начинали болеть. Он втянул воздух сквозь зубы; некоторые были с дуплами, изо рта скверно пахло. Как бы там ни было, вода, в которой мылась Тери, была теплой и ласковой, и, когда он снова опустил в нее ноги, сладкая судорога волной прошла по телу. Он долго лежал в ванне неподвижно — пока не стал зябнуть. Тогда он вылез, растер себя простыней и вымыл ванну, чтобы никто не увидел его грязи. Завернувшись в простыню и напоминая мешок с мукой, который вдруг встал и пошел, он брел в потемках через кухню, мимо сдвинутых кресел Тери. Женщины уже спали. Лайош наткнулся на откинутую руку Тери.

Назавтра у Тери был свободный вечер; вернулась ома рано, в дурном настроении. «Если этот кавардак не кончится, сбегу от вас», — заявила она барыне. Та промолчала: пускай перебесится; барыня вынимала из ящиков и пересчитывала фарфор и белье, Лайош носил их из бельевой на стол в комнату. Вдруг в окно постучали. «Господи, барин!» — вскрикнула Тери, сразу забыв про свои неприятности и расплываясь в улыбке. Они с барыней переглянулись с затаенной усмешкой: пришел-таки, да еще вечером. «Собрание у меня было; думаю, дай погляжу, как вы тут, — оправдывался барин, но чувствовалось, что он тоже посмеивается над собой. — Найдется у вас где переночевать?» Тери тут же предложила закрыть окна, натопить печь и поставить к печи кроватную сетку. Пока Тери и Лайош управлялись с этим, супруги сидели в кухне, в темноте: лампа нужна была в комнате. Лайош слышал, как они говорят о детях: Жужика уже знает наизусть стихотворение «Мехемед и коровы» Жигмонда Морица, Тиби последнее время кашлял по ночам, пришлось дать ему порошок.

Окна были уже закрыты, Лайош ворошил уголь в глотке чугунного зверя. Потом притащили кроватную сетку, поставили ее на пол. Сверху положили одеяла, покрывала, скатерть. Лайош вернулся выместить свою досаду на чугунном звере. «Вот так тебя», — сказала Тери, шлепнув рукой по одеялу, и вышла в кухню с докладом. «Холодновато будет, но я все одеяла собрала, какие под рукой были», — слышал Лайош из кухни. Сам он все еще стоял в темной комнате перед полуоткрытой пылающей пастью. Вошел барин в сопровождении жены с керосиновой лампой в руках. «Вы еще нужны здесь?» — спросила хозяйка Лайоша. «Дождусь, пока дверцу можно будет закрыть», — ответил тот угрюмо. Лампа уплыла обратно, и барин стал раздеваться; он возился, шурша одеждой, в нескольких шагах от Лайоша. Своей кочергой Лайош мог бы сейчас пройтись ему по ребрам. Но он лишь притворил оскаленную пасть и убрался с угольным ведром в кухню. «Эмми, ты не зашла бы на минутку?» — позвал из комнаты барин. Женщины захихикали. «Я думаю, Тери, вы можете сегодня лечь на кровати», — сказала барыня и вышла.

Лампа осталась в кухне. Лайош уныло побрел к себе в бельевую: экое дело развели опять, не нарадуются, что барин домой явился. Тут открылась дверь, за которой в прошлый раз стоял неодолимой преградой кухонный стол, и в освещенном проеме возникла Тери. Юбка была еще на ней, но грудь прикрывал только бюстгальтер, на ногах не было туфель. «Им уже хорошо, а, Лайош?» — сказала она в сторону зашуршавших тряпок. Тери была сегодня сердита из-за столяра, который не пришел на свидание. Пренебрежение к ее персоне со стороны этого пропахшего лаком мастерового и то, что сейчас происходило в комнате, на краткий, неверный миг открыло забаррикадированную дверь. Лайош же чувствовал лишь сказочную неправдоподобность момента. Разница между мрачными его думами и чудом, стоящим в двери, была такой огромной, что он испугался, сможет ли вовремя перестроиться для встречи чуда. Этот испуг, наверно, и сделал голос его сиплым и робким; а может, рубаха и подштанники, выдвинувшиеся из темной глуби бельевой на свет, остудили каприз Тери. «И нам будет хорошо, Терике», — бормотал Лайош, протягивая красные свои пальцы к бюстгальтеру. «Не касайтесь меня», — сказала она, правда как-то неуверенно. Но Лайош не остановился, и Тери зашипела злобно: «Мужик! Уберите руки, не то сию минуту крикну барыню». Лайош попятился обратно в свою нору. Сидя на постели, он еще долго ломал голову над своим провалом. Он и сам чувствовал, что упустил что-то, упустил непоправимо. Он не был готов к этому, как готов был в прошлый раз, когда где-то рядом, во тьме, бродил Корани и крохотный шатер из старого одеяла, сооруженный на ящике с книгами, ожидал Тери и прячущееся в ней, такое необходимое для Лайоша тепло.


Чем бы ни было то невозвратное, что упущено было Лайошем во время второй свадебной ночи четы Хорватов, упиваться своим несчастьем он пока что не мог. Неделя, даже, может быть, две, миновавшие после той ночи, стали едва ли не самыми радостными за всю его службу на улице Альпар. Эти недели полнее всего воплотили, пожалуй, в жизнь его тайно лелеемые планы (которые столько претерпели изменений — от увитых вьюнком и пчелиным жужжанием стен уютного домика посреди цветника до разрезанных острой лопатой в мокрой земле червей, а сейчас, под осенними низкими тучами, удлинявшими и без того долгую ночь, все более стягивались к узкому кругу света возле раковины и крана в кухне Хорватов). В мерцающую мглу города, простершегося внизу, под горой, один за другим уходили мастеровые, унося атрибуты своего ремесла и оставив в кирпично-бетонной коробке, двери которой еще раз откроются перед ними разве что тогда, когда какое-то их детище откажется хорошо себя вести, несколько трудовых недель своей жизни. Ушел водопроводчик, ушел кровельщик, печник, стекольщик, ушел прямо в больницу пештский каменщик, которого, по подсказке Лайоша, хозяйка зарегистрировала-таки в профсоюзе после того, как он под крестом Спасителя поведал ему о своей язве и намерении стребовать с хозяйки деньги на лечение. Уже и лестница на второй этаж была покрыта лаком и успела высохнуть, и столь невнимательный к женскому полу столяр, чье роковое влияние на Тери почти напрочь ускользнуло от ревнивого взгляда Лайоша, в последний раз сложил свои банки и кисти. «Смотритесь, Терике, в эту лестницу и вспоминайте меня всякий раз, как себя в ней увидите», — показал на зеркально сверкающие ступени молодой мастер, зарабатывающий чуть ли не пенге в час. «Что мне за радость вас вспоминать?» — ответила Тери, давно уже вертевшаяся поблизости с розовым от волнения лицом. Слова ее, в которых спрятан был нежный упрек за несостоявшееся свидание, открывали ему возможность исправить свою бестактность. Но столяр не сказал: «Какая же вам еще нужна радость? Кто знает, может, радость тоже еще будет». Он лишь с улыбкой тихого превосходства подал ей свои пальцы цвета красного дерева: «Не забывайте меня, Терике». Столяр был из тех тщеславных мужчин, которые чувствуют себя куда лучше, шагая по улице Альпар с сознанием нереализованной победы, чем с приятной усталостью после вкушения плодов победы спускаясь по лестнице какой-нибудь дешевой гостинички в переулке. После него в доме остался лишь паркетчик с кусками толстой кожи, привязанными к коленям, но и он перешел на более мирное занятие: черпал воск из больших желтых тазов и натирал им оциклеванный пол. Только дверных ручек все еще не было; Лайош и остальные открывали двери, вставляя в гнездо для ручки железный крюк, и, если кого-то забывали в доме, захлопнув нечаянно дверь, тому приходилось по четверти часа стучаться и громко звать на помощь. Но это была уже скорее забава, чем беда (французский замок давно был врезан на входной двери). Не доставлял больших беспокойств и маляр, который являлся через день и тонкой кистью подмазывал на дверях черные угольные следы от рук Лайоша. Сами оставшиеся мастеровые чувствовали себя почти гостями — не то что в день переезда, когда могучие пещерные великаны шли со столом прямо на их стремянки. Поле их деятельности все сокращалось, передвигаемая из комнаты в комнату мебель нетерпеливо требовала постоянного места, и они, входя в дом из холодного утреннего тумана, первым делом почтительно здоровались, как и полагается беднякам, которые знают, чем они обязаны такой вот квартире с горкой и черным роялем.

И чем быстрее затихал ноябрьскими вечерами дом, тем больше времени проводили у керосиновой лампы трое его обитателей. В четыре часа приходилось уже оставлять лопату, а они порой еще и в десять сидели вокруг кухонного стола. Среди бумаг, вывалившихся из разбитого ящика, Лайош нашел испачканную землей тетрадку и спросил барыню, нельзя ли ему в ней порисовать. В тетрадке были не поддающиеся прочтению каракули, какие-то давние записи, стихи. Барыня разрешила. Лайош вытащил свою коробку с цветными карандашами, купленную еще в бытность его строительным рабочим, выложил рядом с тетрадкой все шесть карандашей: красный, желтый, синий, зеленый, коричневый и лиловый, — и принялся рисовать свою механическую тележку. С тех пор как обед привозил им рассыльный из мехового магазина, Лайош изучил все детали его велосипеда и через всякие сложные оси и передачи вводил их в собственный замысел. «Над чем трудитесь, Лайош?» — спросила хозяйка, подняв глаза от дневника Рахмановой, который дала ей почитать жена соседа-председателя. Лайош сказал, что придумал механическую тележку, которую сам хочет построить на деньги за перекопку участка. Тери приготовилась по малейшему знаку барыни немедленно высмеять Лайоша, но барыня, наоборот, взяла тетрадь и подивилась, как хорошо Лайош рисует. «Кто вас детали научил рисовать?» — спросила она. «Один мой друг, по имени Шкрубек», — ответил Лайош, у которого было такое чувство, что отношение к нему Тери будет зависеть от того, сумеет ли он защитить авторитет знаменитого друга. «А, Шкрупулек?» — обрадовалась Тери, снова готовая расхохотаться. «Чертежник он хороший, два ремесла у него: столярное дело и водопроводное; он технологический кончил», — объяснял Лайош, не обращая внимания на Тери. «А ты не дразни Лайоша: может, из него еще изобретатель какой-нибудь выйдет», — одернула барыня Тери, заодно и себя удерживая от излишнего веселья. «И что вы хотите возить на этой тележке?» — «Товары с рынка. За полдня можно с ней восемь-десять раз обернуться и сразу в несколько мест отвозить покупки».

Хозяйка с содроганием читала дальше про злоключения бегущих через Сибирь колчаковцев, но вдруг снова оторвалась от книги и взглянула на Лайоша. «И где же вы хотите эту машину собирать?» «Есть у меня один друг — у него», — ответил Лайош неуверенно. «Вам очень хочется иметь такой велосипед?» — спросила барыня, размягченная и своим восстановленным семейным миром, и видом неуклюжих пальцев, сжимающих карандаш. «Меня всегда к машинам тянуло, только в деревне не у кого было учиться», — сказал Лайош. «А не лучше вам было бы где-нибудь сначала рассыльным поработать, чтоб попривыкнуть к этому делу? Там вы и машину свою скорее могли бы собрать». Слова хозяйки растеребили еще не расцветший бутон самой новой Лайошевой идеи. С тех пор как мальчишка-рассыльный стал приезжать к ним со своим ящиком на колесах, Лайош частенько подумывал, как хорошо было бы сидеть на его месте, на кожаном седле его велосипеда. «Коли бы вы, барыня, устроили меня к господину Хохварту…» (Так звали барынина отца.) «Если место освободится, почему бы и нет? — ответила барыня. — Этим мошенником они все равно недовольны». Упоминание заведения Хохварта задело за живое и Тери. «Вы, барыня, и меня уж давно обещали устроить туда манекенщицей», — сказала она с завистью. «Давно? — засмеялась хозяйка. — Да ведь ты только-только от ребенка освободилась. С животом, что ли, хотела манто примерять?» Живот Тери за столом возле лампы стал постоянной темой их разговоров, и она сама рассмеялась, представив себе такую картину. Красуется она перед господами в элегантном манто из каракуля, а оно торчит спереди бугром. «Ты только не спеши, — сказала барыня. — Позабочусь я о тебе, не прогадаешь ты с этим переездом». Лайошу она не дала твердого обещания, но карандаши так забегали, раскрашивая спицы, будто сам он уже сидел на велосипеде.

Правда, работа в саду продвигалась трудно: за день Лайош копал хорошо если два-три часа, да и то в основном перевозил землю на тачке; но все же придет время, когда последний из зеленоголовых неприятелей Тиби будет вытащен из мокрого кома, или если Лайош не успеет закончить дело, то закончит за него снег. Самой медленной работе, самой мягкой осени наступает когда-то конец — потому и требовалась ему новая мечта, которая со временем хотя бы отчасти воплотится в реальность, как перекопка — в это вот молчаливое сидение втроем вокруг лампы. Тери перекусила нитку, и Лайошу пришлось поднять с пола упавшие ножницы. Где и когда посидят они еще так вот рядом, если Тери будет стоять, прохаживаться, поворачиваться в дорогих манто с кукольной улыбкой на лице перед покупателями, а он, Лайош, на сверкающих спицами колесах станет развозить понравившиеся меха в богатые виллы на Холм роз и на Пашарет?

Неделя была восхитительна; но мирная идиллия в кругу керосиновой лампы уже стала давать зловещие трещины, к которым вместе с ветром, срывавшим последние листья, вместе с холодом долгих ночей пробирались враждебные силы, угрожавшие издали Лайошу еще в дивные дни сентября, а теперь готовые раздавить, разрушить его мечту. Тревожные знаки были как будто и не очень явными, однако они напоминали Лайошу о том, что радости преходящи. Одним из них стала кроватная сетка. С тех пор как барин у них ночевал, сетку надо было каждый вечер тащить к печке. Барин приходил на ночь или не приходил, но барыня теперь спала в комнате. С этой реформой дверь из прихожей в будущую столовую стала важнее всех прочих дверей, а господские комнаты, словно свет от тьмы по слову всевышнего, начали отделяться от остальных помещений. Хозяйка все еще приходила к ним в кухню поболтать, почитать возле лампы, но прежние времена, когда все трое спали рядом, теперь канули в прошлое. Жизнь барыни обособлялась от жизни прислуги, а вместе с тем со дня на день слабели позиции Лайоша в кухне, ставшей вотчиной Тери. В сговор с кроватной сеткой вступал воск, которым паркетчик покрывал, метр за метром, выскобленный паркет. Там, где желтая масса покрыла пол, Лайошевы башмаки могли ступать разве что по бумаге. Для ведра с углем оставалась пока что тропинка от двери до топки. И пока, окуная руки по локоть в желтое месиво, мастер толковал Лайошу про преимущество обучения ремеслу и особо про преимущества паркетного дела, Лайош, стоя на сужающейся тропинке, думал о том, что скоро в комнатах не найдется ни одного ненавощенного пятна, что лежащие в бельевой занавеси с яблоками повешены будут на окна и переселится из ящиков в горку дешевый якский сервиз вместе с бережно хранимым фарфором в стиле бидермейер, и на дверях засияют ручки, и ему, Лайошу, разве что на минутку, принести уголь, позволено будет после долгого вытирания ног ступать на господскую территорию.

Но и кроватная сетка, и воск лишь по краям разъедали тесный кружок, постепенно ослабляя волшебную силу лучей керосиновой лампы. Электричество вспыхнуло в мгновение ока — и изгнало семилинейную лампу с остающимся в ней керосином на шкаф. Свет вспыхнул и, к счастью, тут же погас. Как только власти выдали разрешение подключить дом к электрической сети и в стенах дома, невидимые, побежали таинственные соки огромного города, распускающиеся в ночной тьме миллионами ярких цветов, хозяйка велела повесить люстры и принялась вкручивать электрические цветы в их желтые чашечки. В общей лихорадочной суете Лайош стоял, взгромоздившись на стол, и вворачивал в большую деревянную люстру круглые лампочки, что будут жить под матовыми, с узорами, колпаками. В одном месте какая-то отогнувшаяся проволочка мешала вставить лампу в гнездо. «Придавите ее ножом», — распорядилась Тери и тут же принесла нож с деревянной ручкой. Лайош прижал острием проводок — и тут что-то ярко сверкнуло, и нож ушел Лайошу словно в самый локоть; свет погас. «Что вы там делаете?» — крикнул паркетчик, натирающий пол под столом. «Хорошо еще, что совсем не убило, спасибо скажи деревянной ручке», — объяснил он испуганным слугам. Сколько ни вкручивали потом лампочек, ни одна не горела; в результате, когда на следующий вечер вызванный электромонтер сменил пробку, все вокруг залил водопад ослепительно белого света. Дом охвачен был электрическим буйством: сверкали стержни гардин, кафель, крышка рояля, ножки торшеров, лак на лестнице, полировка на мебели, свеженатертый паркет; хозяйка носилась по комнатам как шальная, опьяненная зрелищем сказочного своего замка. «Погоди выключать, — остановила она Тери. — Ну скажи, можно было в это поверить еще месяц назад?» — схватила она за локоть провожающую ее из комнаты в комнату девушку. Когда Лайош вернулся на кухню, керосиновая лампа, словно вспугнутая кошка, была уже высоко на полке, под потолком, прежнее уютное помещение казалось каким-то взъерошенным, потерявшим себя. Плита, прежде стоявшая в собственном, сочившемся через дверцу зыбком свечении, вылезла из темноты и потеряла милое дружелюбие, превратилась в хвастливое сооружение из круглых и прямоугольных пластин, металлических стержней и труб. Раковина с крестообразным краном, которая в своей полутемной нише могла казаться даже чашей со святой водой, выставила напоказ решетчатый раструб стока с грязноватыми волокнами от тряпки, которой мыли посуду; шкаф обрел цвет желтой зависти, и на коричневых его ящичках любой мог теперь прочитать, что в них лежит: красный перец, черный перец, корица. Лайош сбежал в бельевую, где держал для себя до сих пор елочную свечку, выпавшую при переезде из какой-то коробки и потихоньку подобранную им. Зажигая ее, он разглядывал вечерами книги с греческими буквами и кириллицей, оставшиеся от ящика Корани. Но в бельевой тоже была под потолком лампочка, и Лайош, пока его не застали, задул поскорее свечку.

С электричеством появились и гости. Хозяйка едва успела обежать сияющие свои комнаты, как от соседей явилась девочка, которую Лайош видел летом в коротких белых штанишках. «Ой, у вас свет уже есть?» — шумно влетела она в дом. И словно само электричество разнесло по родне и друзьям долгожданную новость, что и Хорваты наконец включились в светоносную сеть: к вечеру на улице Альпар появился инженер, а за ним со скрипящего шлаком тротуара сворачивали к прозревшему дому какие-то отважные тетки, племянницы, крестные, барынины подруги; поужасавшись, как далеко забралась Эмма, они вступали на блестящий паркет, заглядывали в ванную — гордость хозяйки, ахали перед альковом и завистливо вздыхали, выходя на террасу. Подсобные помещения оставались на самый конец, бельевая же завершала осмотр. «А здесь — бельевая», — говорила хозяйка. Гости, увидев сидящего на ящиках парня в рабочей одежде и с книжкой, лишь глазами пробегали от стены до стены и отступали. А в комнате спрашивали: «Эмма, милая, кто это был там в бельевой?» «А», — выслушав барыню, равнодушно говорили они, снимая шкурку с охотничьей колбасы, за которой осмотренное в бельевой существо час назад бегало галопом к мяснику на Кольцо.

Среди множества мрачных предзнаменований больше всего по-прежнему беспокоил Лайоша барин. С его ожидаемым в скором времени вступлением в дом навсегда уйдут в прошлое совместные вечера на кухне и цветные карандаши утратят почетное место на столе Тери. За неделю, прошедшую со свадебной ночи, доктор Хорват лишь дважды появлялся в доме, оба раза перед самым сном, и утром задерживался лишь до тех пор, пока бакалейщик, снабжавший продуктами улицу Альпар, не приносил молоко и хлеб. В одно из этих двух посещений барин принес кулек печеных каштанов, во второй — газету, сложенную во внутреннем кармане. Оба подарка стоили вместе не более тридцати филлеров, но хозяйка была в высшей степени тронута ими. Каштаны оказались червивыми и подгоревшими, но она с наслаждением хрустела горелой корочкой и, вздернув губы, словно оскалившийся зверек, обгрызала со всех сторон червивое место. Два каштана дали Тери, один — Лайошу, и обоим пришлось с благоговением съесть их. В газете писали об абиссинской войне. Барыня заняла сторону итальянцев, барин же не скрывал сочувствия к эфиопам. «Ах, барин, мы же все-таки белые, как мы можем быть за черных», — вмешалась в спор Тери. Улыбка ее говорила: я, конечно, только глупая женщина, ничего в этом не смыслю, да и куда мне спорить с барином, но все-таки у меня тоже есть голова, причем не такая уж некрасивая, и, если я выскажу то, что в ней есть, не правда ли, это будет выглядеть мило. Примерно так же спорила с мужем и барыня. Однако, если она и наносила удары мягкой лапкой, это была все же лапка, в которой прятались коготки. «Жаль мне бедного негуса: если ты на его стороне, то наверняка его выгонят из Абиссинии, ты ведь всегда на стороне проигравших». Но спор она закончила так: скрестила у мужа на шее мохнатые рукава своего свитера и нежно заворковала: «Ну хорошо, хорошо, отдаю тебе противного твоего негуса, только не сердись на меня». И, не стесняясь Лайоша, готова была расцеловать и приласкать мужа, если б тот не поспешил отстраниться.

Лайошу вообще было отвратительно видеть, как они носятся с этим барином. Едва спускались сумерки и загорался в комнатах свет, в доме начинались разговоры о нем. «Ну, не знаю, придет ли нынче наш барин», — начинала Тери. «А, я не думаю: работает он, бедняжка», — качала барыня головой, словно девица, которая и мечтает о свидании и боится, как бы не сглазить. «Вот увидите, у меня такое предчувствие, что придет», — стояла на своем Тери. Она всегда начинала этот разговор первой и дольше барыни не хотела расставаться с надеждой. Во-первых, наверное, потому, что надежда ее, собственно говоря, была не чем иным, как горьким жизненным опытом (конечно, к другим даже в такую собачью погоду приходят); а во-вторых, в ее однообразной жизни и это было событие — найти врагов утром в обнимку на кроватной сетке. То, что происходило на сетке ночью, было тайным триумфом всей женской половины рода человеческого, и Тери, даже вопреки антипатии, которую она как служанка испытывала к госпоже, чувствовала тут как бы частицу и своей победы, которую символизировали два покорных пальца, два парламентера, стучавшие поздним вечером в кухонное стекло, а завершал приглушенный вскрик в комнате с сырыми стенами. Лайош, конечно, из всего этого улавливал лишь то, что барин окружен необъяснимой, незаслуженной заботой. Мало того что после всех его грубостей барыня кладет голову ему на плечо, прижимается к его голой груди (так он застал их однажды утром, когда ведро с углем и холод, заставив забыть на время приличия, открыли ему дорогу к чугунному зверю, разинувшему пасть вблизи их постели), так еще эта Тери с такой готовностью таскает им одеяла, будто она сама должна лечь в постель к барину или по крайней мере готовит свадебное ложе какому-нибудь любимому родственнику. Где б ни шлялся барин днем, в доме на улице Альпар имя его могло быть произнесено в любую минуту. Дом так же старательно прихорашивался к его приходу, как вечерами сама хозяйка. Гардины следовало во что бы то ни стало повесить прежде, чем придет барин. Когда барин переселится окончательно, еду нельзя будет больше возить от отца: не ставить же на стол барину бог знает когда сваренный, разогретый суп. Дыры на месте дверных ручек именем барина заклинали инженера: «Банди уже собирается переезжать — ну и не ходить же ему в клозет с железным крюком». Из четырех комнат первой надо было натереть комнату барина, служившую до сих пор складом мебели. Книжные полки, рояль, письменный стол Лайошу пришлось четыре-пять раз передвигать из угла в угол, пока добились, чтобы свет падал барину с левой руки, чтобы, не поднимаясь с места, он мог взять с полки чаще всего требующиеся ему книги и чтобы выключатель оказался недалеко от его подушки: не путаться же ему в проводах, если вечером захочется почитать в постели. Лайош стоял на коленях под роялем, уперев спину в черное брюхо, чтобы приподнять его, пока из-под колесика с одной стороны вынут стеклянную плошку. Однако барыня передумывала. Пусть рояль остается там, где стоит, у окна: барин иногда любит в сумерках что-нибудь поиграть. И Лайошу надо было опять заползать под рояль и поднимать его черную тушу, и стеклянная плошка ложилась обратно, под крохотное желтое колесо.

Барина не было еще, он лишь пока проявлял нетерпение: когда же можно будет наконец переехать, — а дом уже ждал его, улыбался ему, добивался его благосклонности и всем, что в нем было, от пола до потолка, повторял его имя. И барин этот еще говорил замогильным голосом, что теперь они на пять-шесть лет окажутся в кабале. Как может быть в кабале человек, когда его ждет не дождется такой дом? С женщинами, которые ему улыбаются, с коврами и мебелью. Он, Лайош, и в бельевой бы чувствовал себя королем, если бы был уверен, что может остаться здесь навсегда. Ну, пусть бы еще Тери перед тем, как лечь, постучала бы дружелюбно ему в стену… Нет, с какой стороны ни взять, не мог он понять этого человека. Был бы он смелым, добрым, веселым, так нет; и что они в нем нашли? «Тери, а где служит ваш барин?» — спросил Лайош однажды утром, когда все кругом было в таком порядке, что Тери с барыней принялись наконец чистить запачканную при переезде обувь. «В каком-то исследовательском институте», — ответила Тери и, склонив голову набок, еще два-три раза провела щеткой по синим лаковым туфлям. Такие вот туфли мечтала она купить себе из декабрьского жалованья — и сейчас, собственно говоря, гладила в них собственные ноги. «В исследовательском институте? — задумался Лайош. — В каком исследовательском институте?» «А я почем знаю в каком? — огрызнулась Тери. — Так говорят, в исследовательском институте. Часто он ездит куда-то в провинцию». Лайошу не стало от этих ответов яснее, чем занимается барин, однако то, что он служит в исследовательском институте, вполне к нему подходило. Нормальные господа все или врачи, или священники, или управляют банком, или, на худой конец, профессора в университете, как прежний хозяин Маришки. А этот, вишь, служит в исследовательском институте.

Грустный, шагал он по газетным листам, неся кормежку железному зверю. С этой капризной скотиной лишь он один умел управляться. Когда кто-нибудь пытался узнать его тайну, Лайош нарочно говорил не то: пусть хоть в этом они не могут без него обойтись. Земля в саду становилась тяжелой и липкой, после двух-трех лопат ее надо было стряхивать или счищать с каблуков. Тучи с обтрепанными краями висели низко над головой, кругом было голо и мрачно, лишь несколько вилл с мокрыми стенами торчали в окружении черных скелетов облетевших садов. Улица Альпар и горы вокруг были такими унылыми, словно какой-то угрюмый великан накрыл их шапкой и не собирался поднимать до тех пор, пока ему не выдадут оттуда букашку по имени Лайош. Вечером, сидя на кухне среди смеющихся плиток, он вытаскивал из коробки с карандашами один-единственный цвет — лиловый — и, если бы рядом никто не читал и не шил, охотней всего вместо спиц и педалей рисовал бы могилы с крестами на них. «Пока мне еще хорошо», — вздыхал он, затачивая сломанный карандаш, и барыня, за иркутскими впечатлениями Рахмановой словно расслышав его тяжелый вздох, сказала вдруг: «Завтра, Тери, наверно, приедет наш барин». «Да?» — подняла Тери глаза от дыры на мужском носке. «Только б ручки уж наконец привезли».

Лиловый цвет, переселение барина и отсутствующие дверные ручки — все это в последний тот вечер осело в душе Лайоша странным осадком, который не рассеялся даже после первого сна и толкнул Лайоша на безумно дерзкую вылазку. Ночью Тери проснулась оттого, что одеяла на ней нет и ее, кроме луны, созерцает еще кто-то. Приди Тери в себя до конца, она, может быть, закричала бы, снискав себе лавры поборницы целомудрия. Спросонок же она выбрала более мягкий способ защиты. Она лишь застонала, словно видя сон, и, повернувшись к стене, закрыла одеялом грудь и раскинутые ноги. Очнувшись от лунатического своего состояния, Лайош оторвал жадный взгляд от земного подобия полной луны, на отмороженных пальцах выскользнул из комнаты для прислуги и, простившись в такой странной форме с самыми счастливыми в своей жизни неделями, улегся на свое тряпье меж закрытыми в ящиках классиками.

Барин прибыл к ним рано утром, вместе с мусорщиком. Забросив в дом чемодан, он тут же хотел помчаться в свой исследовательский институт. Но барыня в ночной рубашке, всклокоченная, выбежала в прихожую, чтобы на минуту увести мужа к себе, на сетку, согреть под одеялом озябшие его руки. Как только он удалился, женщины сели советоваться. И вот уже сетка переселилась наверх, в спальню; в кабинете барина были развешены его гравюры и, кроме фотографий детей, его собственное изображение, где он в черном костюме жениха сидел, склонив голову к голове юной жены. Ручки, увы, не прибыли и в этот день. Зато прибыл мастеровой, которого инженер прислал к ним договориться насчет ограды. Барыня долго торговалась с мастеровым. С мужем они говорили, что ограду пока не будут ставить; бородатый же утверждал, что дом без ограды — не дом. Сама барыня склонялась ко второй точке зрения и сказала мастеру свое условие — чтобы столбы начали вбивать сегодня же. Тот наконец согласился, и барыня принялась думать об обеде.

Велосипед Хохвартов в тот день уже не приехал, и хозяйка решила испечь любимое бариново печенье, чтоб заодно опробовать и духовку. Печенье было не ахти какое хитрое, но работы потребовало немало. Тесто сперва раскатали тонким пластом, потом стали выкраивать из него жестяными формочками сердечки, листочки, треугольнички, звезды, кружки, полумесяцы. Фигурки были такими замысловатыми, что осталась почти половина теста, его снова месили, раскатывали и нарезали. Потом началась процедура выпечки. На сковороде печенья умещалось совсем немного, но женщины с невероятным терпением меняли сковороды в духовке, а Лайошу приходилось поддерживать ровный огонь щепками, дровами и угольными брикетами. Смазывая сковороды жиром, Тери и барыня обменивались глубокомысленными фразами. «Видно, господину доктору тоже одному надоело». — «Конечно, надоело, поди, рад без памяти, что может сюда перебраться». — «Вот увидите, барыня, он больше всех будет любить этот дом». — «С мужчинами, Тери, надо много терпения…» — «Везучая вы, барыня, — вздыхала Тери и поясняла неопределенно — Под счастливой звездой родились». — «Не горюй, и тебя еще заметит какой-нибудь граф, когда ты начнешь шубки примерять у отца». — «Там видно будет». И Тери подхватывала тряпкой край сковороды.

На втором этаже карниз для штор был одним концом уже укреплен над окном, второй конец его лежал на спинке стула; на подоконнике, остался неубранным таз с водой, которой смывали со стекол капли краски. Женщины же, забыв обо всем, углубились в стряпню. И к полудню огромное блюдо было с верхом наполнено душистыми полумесяцами и корабликами; по милости неопробованной духовки целую пригоршню пригоревшего печенья получил даже Лайош. Пусть печенье состояло из обычной муки, сахара, яиц и посыпано сверху толченым орехом — оно казалось гораздо вкуснее, чем то, что приезжало на улицу Альпар в ящике из-под шуб. От него так и веяло свежестью, сладостью, молодостью; яичный белок, которым оно было смазано поверх ореховой крошки, запекся глазуревой пленкой. Глазурь эта была блестящей и прозрачной, как Тери в хорошем настроении. «Ой, а кофе? — спохватилась вдруг Тери. — Вдруг барин кофе попросит?» «Кофе он пьет, только когда работает, — задумчиво сказала барыня. — Но знаешь, на всякий случай пошлем-ка Лайоша в лавку. Лайош, милый…» И Лайош мчался в лавку сквозь холодный ноябрьский ветер, размышляя, что это за ветер такой: и туда, и обратно все равно дует в лицо. Крышка кофемолки была открыта, и видно было, как темно-коричневые зерна текут в горловину. Их беспомощные маленькие тела сползали под зубья, хрустели, дробились, чтобы потом отлетевшая их душа душистой влагой услаждала десны и язык барина. «Готово», — сказал Лайош, ставя на стол чашку с коричневой горкой остро пахнущего порошка, на которой осталась ямка от его толстого пальца. Женщины посмотрели на него, потом друг на друга и усмехнулись. У Лайоша появилось неприятное чувство, что Тери, пожалуй, все же не спала, когда он на прощанье открыл луне и себе ее тело.

Увидев на дороге, у распятия, барина, Лайош скрылся к себе в бельевую и сидел там, пока не настало время мыть посуду. Тогда он услышал от Тери, что «ограда у барыни уже позади». Понимать это надо было так, что рабочие со столбами прибыли точно во время обеда. Хозяйка все устроила так, что они замаячили под окнами, когда было подано печенье с белковой глазурью и черный кофе. «Что это там за ямы копают?» — поинтересовался барин. «Ты знаешь, Эден стоит на своем насчет ограды. Говорит, дом без ограды — не дом». — «А расплачиваться чем будем?» — испугался барин. «Я договорилась о рассрочке на год, и даже без процентов». Барину не хотелось ссориться в первый же день; с горя он попросил еще кофе и съел полблюда печенья. Тери эта история приводила в восторг. Полблюда печенья она не раз поминала, довольно хихикая, и в последующие дни. Барыню она как служанка не очень любила, но как женщина вполне ей сочувствовала. «Экий обжора у вас хозяин. Печенье блюдами лопает…» — бурчал Лайош. «Сами вы обжора, — строго ответила Тери, которой не нравилось, что этот мужик смеет так непочтительно говорить про барина. — Он у нас ест все равно что птичка; только печенье любит грызть, особенно когда работает. Это ему как другому сигареты». Лайош молча ставил на жестяной поднос мокрые тарелки. Ишь, какая добрая к барину! С ним вон даже из-за грязи на ботинках ругается; а что делать, если грязь эта, пока не высохнет, не отваливается. Ладно, в глаза пусть не смеет, но тут-то могла бы сказать: мол, бездонная бочка этот барин, мы полдня возились, а он в один присест взял и половину сожрал.

Он собрался в сад. Но тут вышла из комнат хозяйка:. «Лайош, поможете барину с книгами». Тери тоже пристроили к книгам: окна пока подождут, барин приводит в порядок библиотеку. С ящиков (которые в день переезда угрюмые голиафы волокли на плечах, словно грешники в аду, обреченные вечно таскать ненавистный непосильный груз) сняты были крест-накрест прибитые планки, и из-под скрывающей все и вся пыли выглянули, утверждая свою индивидуальность, книги. Лайошу дали в руки тряпку, ею он должен был протирать книги до тех пор, пока на зеленых, коричневых, красных корешках не становилось отчетливо видно название; тогда том попадал в корзинку Тери и уплывал торжественно в комнату. Переносом книг занимались женщины. В начале пути находился Лайош с тряпкой, в конце — барин на стуле, сортирующий книги по ему лишь известным признакам. Много книг было у Эндре Хорвата: тяжелые, в килограмм весом, с густым мелким шрифтом — и величиной с блокнот, с печатью, как в молитвеннике, в дорогих переплетах и готовые рассыпаться по листку; напечатанные на грубой оберточной бумаге — и с тончайшими, папиросной бумаги листочками, были книги неразрезанные — и были с подчеркиваниями, с пометками чуть не на каждой строке; рядом с желтым благородным пергаментом попадалась яркая, плакатная суперобложка; книги с незнакомым шрифтом и с обычным, венгерским; с нумерацией вверху страниц и с нумерацией внизу страниц; были даже древнееврейские; были и такие, где внизу значилось первое слово следующей страницы, чтоб читающий, перелистнув, не позабыл ненароком, о чем идет речь. Лайош с большей радостью вытирал бы тарелки, чем эти книги. В тарелку можно было смотреться, как в чистый источник. Книги же были темны и мутны, как вода в кадушке под стрехой. Каким маленьким, помнится, в школе был катехизис! На каком небольшом клочке бумаги умещалось описание устройства пулемета! Может ли быть добрым тот, кому нужно столько книг, да еще на разных языках? Он, Лайош, прочел одну только книгу, еще в солдатах. Писалось там об одном ограблении и убийстве. Много месяцев ищут преступника, совершившего убийство в отеле «Империал»; сам писатель тоже ищет, гадает, подозрения строит — а в конце выясняется, что сам он это убийство и совершил. Что говорить: интересно было. Но столько книг! Может, в исследовательском институте ему и нужно, думал Лайош. Когда он смотрел на ящики, барин казался ему страшным; когда вспоминал про полблюда печенья — смешным.

Обе женщины как заведенные таскали корзины. В кухне они говорили: «Ой, и когда же конец этим книгам!» В комнате одна лепетала: «Куда это положить, дорогой?», другая: «Еще можно нести, господин доктор?» Старые Лайошевы сожители — ящики — один за другим опорожняли нутро, становились легкими — подымай хоть одной рукой. Лайош мрачно тер последние книги; хоть одну оставить себе что ли: он бы тоже читал по ночам. Он смотрел названия: «Если тебя позовет дьявол с железным клювом»[25] — эта казалась интересней других. Лайош быстро сунул ее под матрац (он уже и старый матрац получил к одеялу). «Все, больше нету», — протер он тряпкой последний том. Женщины радостно убежали со своим грузом. Сначала вернулась Тери: «Барин говорит, должно быть еще». Лайош сидел на постели, точно на книге, чувствуя, как тело его покрывается гусиной кожей. «Нету больше», — повторил он. Тери осмотрела ящики — в них было пусто. Пока она ходила с докладом, Лайош сунул под матрац руку. Сейчас можно было бы и «найти» книгу, но теперь он уже просто не хотел ее отдавать. Ну и барин: в стольких книгах сразу заметил, что одной нет. Он быстро швырнул ее в яму с углем: туда никто, кроме него, не спускается. Пришла барыня: «Лайош, должны быть еще книги. Муж говорит, томов двадцати — тридцати не хватает. В коричневой твердой обложке». Лайош лишь теперь вспомнил Корани. Ну, эти можете искать до скончания века. Хозяйка бегала то туда, то сюда. Немного спустя вышел и барин. «Ты уверен, что у нас были эти книги?» — спросила жена; когда шла речь о том, чего у нее нет, она выражала сомнение, существует ли это вообще. «Но, дорогая, ты ведь сама прекрасно помнишь», — ответил ей Хорват. Барыня продолжала искать; барин оперся на бак для кипячения белья и устало смотрел перед собой. «А, не ищи, — сказал он, — все равно не найдешь. Венгерские книги твоя родня берет почитать, а иностранные вы выбрасываете при переезде». Барыня принялась защищать родню: они-то книги всегда возвращают. «Любимые мои книги были, греческие классики», — с отчаянием сказал барин, в котором под печеньем где-то тлела еще ограда. «Для вас всегда самое любимое то, чего нет», — ласково упрекнула его жена; желая мягко, по-матерински, пожурить мужа, она всегда обращалась к нему на «вы». Лайош злорадно поглядывал на них с матраца. Эта Тери, ишь, старается, расспрашивает и про обложку, и про цвет, про размеры, про шрифт, хочет помочь баринову горю. Ну давай, давай, лезь из кожи… Когда господа не знали, что и сказать, он подал голос: «Один ящик приехал разломанный — может, в нем они и были?» И даже показал, какой ящик. «Наверняка высыпались по дороге», — подхватила Тери. Барин со страдальческой миной осмотрел ящик, из которого с помощью Корани навсегда улетели греческие классики. «Не могу же я за грузчиков отвечать», — сквозь слезы оправдывалась хозяйка, беря мужа за руку. «Больше я никогда не смогу их купить», — тяжело вздохнул барин. «Ну что ты, обязательно купишь», — без особой уверенности утешала его барыня. Хозяин махнул рукой, обнял жену за талию, и они ушли, унося меж лопаток ненавидящий Лайошев взгляд.

Удалившись с расстроенным мужем в комнаты, барыня оставила дверь неплотно прикрытой: ручек в доме все еще не было, и если кому-то случалось, забывшись, слишком решительно хлопнуть дверьми, то ему приходилось расплачиваться за это — громко звать на помощь и просить принести спасительный крюк, который обычно торчал в двери уборной. Однако на следующий день и ручки поставлены были на свои места, в центр целлулоидной круглой пластинки, призванной избавить все еще приходящего время от времени маляра от уничтожения отпечатков пальцев. Ручки были особой, новомодной формы — толстые гладкие цилиндрики из желтой меди, без всяких кокетливых выкрутасов, и укреплялись они отдельно от медного же овала, в который вставлялся ключ. Они скорее напоминали какой-то физический прибор, чем дверные ручки; и в самом деле, подобно наэлектризованному стержню, они сразу разделили на два полюса население дома, до сих пор мирно уживавшееся в кухне. Одним полюсом стал письменный стол и лампа барина, другим — матрац, из-под которого Лайош швырнул в подвал книгу с хитрым названием.

Жизнь барина в доме была прочно привязана к лампе. Сюда он спешил — теперь уже каждый день — вверх по улице Альпар, одолевая несущийся с горы ветер. Глубоко сунув руки в карманы, он шагал, пригнув голову, чтобы ветер не сорвал с него шляпу. Сюда, к лампе, тянулся он сердцем во время рассеянно соблюдаемого церемониала обеда, принимая последние жевательные движения жены как сигнал, что можно снять и сложить салфетку. Сюда, под лампу, плыли к нему полчашечки кофе на блюдце с двумя кусочками сахара, которые он совал в рот и через них втягивал густую ароматную жижу, как через зрачки — буквы снятых с полок или принесенных из города книг. Сюда к нему приходила барыня, которая, чтобы ничего его больше не отвлекало, усаживалась прямо на раскрытую книгу и ставила ему на колени красивые свои ноги. Отсюда он ночью, окоченев в выстывающей комнате, убегал наверх, к жене, под теплое одеяло, и здесь по утрам бросал в свои записи последний жадный взгляд, прежде чем выйти в холодный туман, укутавший улицу белой ватой, и двинуться в институт по той самой дороге, по которой ушли с Корани незабвенные греки.

Новый этот полюс окончательно перетянул барыню за охраняемый медными ручками пограничный кордон. Пусть в дом приходили время от времени мастеровые и пусть не обрели еще постоянного места кое-какие вещи: пухлые альбомы с высыпающимися из них фотографиями, связка писем, хранимая с той легендарной поры, когда барыня ходила в невестах, — эпоха великого семейного мира, о котором барыня столько беседовала с Тери, наступила, и альков, перед которым Эндре Хорват, вернувшись из Задунайщины, помянул имя мадам Помпадур, братски разделил власть с настольной лампой. Здесь, на высоте трех деревянных ступеней, встречала барыня пробивающееся сквозь неплотные занавеси вялое утреннее солнце. Сюда подавала Тери поднос, на котором, покрытый салфеткой, курился паром чайничек, лежало ситечко и стояли хрустальные розетки со светлым густым медом, с маслом в каплях воды, с прозрачным абрикосовым джемом. Отсюда, еще неся на лице отпечаток узора вышитой наволочки, барыня лениво шла в ванную, под упругие струи душа, и ставила свои ступни на то самое место, где Лайош созерцал после кино собственные неуклюжие ноги с синеватыми пятнами и начинающими набухать венами. Сюда, по этим ступеням, возвращалась она из ванной, всклокоченная, в ночной рубашке, чтобы углубиться в любимое занятие — чтение объявлений в «Пештском листке», которые, сообщая цены на земельные участки и виллы, давали ей пищу для размышлений и сопоставлений, а печатающиеся там интимные послания с просьбами о тайном свидании в меблированных комнатах, создавали атмосферу рискованных похождений и супружеских измен, что приятно щекотало нервы и в то же время выгодно оттеняло ее собственное семейное счастье. Дом уже весь понемногу согревался и жил, и все-таки именно этот альков был тем местом, где тепло и уют царили прочно и безраздельно. Отправляясь в неспешный обход дома (там заполняя бельем ящик в шкафу, здесь листая без особого интереса бумаги на столе мужа или извлекая фальшивый аккорд из рояля), барыня разносила тепло своего гнезда по всем комнатам, оставляя его на протертой, повеселевшей мебели, на занавесях в крупных яблоках, на картинах, развешанных по стенам, на коврах, постеленных на пол. Сама многострадальная Рахманова на высокой этой постели дождалась со своим немцем, что их выслали из страны.

Появлению другого полюса, в бельевой, непримиримо враждебного миру по ту сторону медных ручек, немало способствовала и Тери; вскоре после того, как хозяйка покинула кухню, Тери решила изгнать Лайоша с его цветными карандашами с кухонного стола. Пока они были втроем, Тери не ущемляло соседство Лайоша. Но как только они остались вдвоем, у нее появилась потребность показать, что они не одного поля ягода, она боялась, чтобы Лайош и она, не дай бог, не выглядели в чьих-то глазах неким кухонным подобием господской супружеской пары. Сначала она, собираясь раскатывать тесто, смахнула на пол цветные карандаши, потом и тетрадку беспощадно обрызгала заодно с приготовленным к глажке бельем. Лайош понял намек и с тех пор рисовал в бельевой. Если не считать сада, Лайош теперь проводил здесь почти все свое время. Из кухни ему доставалось лишь тепло, идущее от плиты, да по временам он видел руку Тери, выдвигающую ящик в кухонном шкафу. Каждый вечер его вызывали то что-нибудь протирать, то молоть кофе, то лучину щепать на растопку. Случалось, что Тери, встав в двери бельевой, делилась с ним каким-нибудь свежим своим наблюдением за жизнью господ; и все-таки кухня как мечта именно в эти дни рассеялась в дым, и Лайош, горбясь на матраце, вынужден был довольствоваться опять такими дальними и туманными планами, как место рассыльного или механическая тележка.

Из всех обитателей дома Лайош оказался наиболее беззащитным перед грозным блеском дверных ручек. Когда он с подмастерьем, ставившим ручки, в последний раз обошел дом и вернулся в прихожую, он знал, что в эти знакомые нарядные комнаты ему больше нет хода; второй этаж стал теперь для него таким же высоким и недостижимым, как облака в небе, а лестница с полированными перилами, мимо которой он носил уголь к печи, казалась чем-то вроде лестницы Иакова в катехизисе. Единственный повод проникнуть в царство по ту сторону дверных ручек — в одну только комнату, да и то по узкой дорожке, — три раза в день давал ему пожиратель угля, чугунный зверь. К этому зверю он должен был пробираться с ведром по трем коврикам. На двух маленьких ковриках он делал по одному шагу, на большом — три-четыре. Перед печкой, в неглубокой нише, на полу укрепили лист бумаги под цвет паркета, сюда Лайош ставил ноги и ведро с кочергой. Барина во время своих походов он почти и не видел. Дверь в кабинет обычно была закрыта; но, загружая уголь в пасть зверю, он представлял, как барин вздрагивает от неожиданного грохота, и со злорадным наслаждением еще старательнее гремел и ворочал в печи кочергой. Это было единственной его привилегией за кордоном, и привилегией этой он пользовался, не жалея ни себя, ни кочерги. Когда, выбравшись из угольной ямы с ведром и совком, сам весь в угле, он, стуча башмаками, шел с гремучим своим снаряжением на хозяйскую территорию, он был словно какой-нибудь демонстрант-одиночка, у которого нет ни голоса в глотке, ни лозунгов, ни своей партии, но который все-таки время от времени выходит на улицу, чтобы греметь, молчать и протестовать.

Самым неясным между двумя полюсами, между двумя, по ту и по эту сторону ручек, мирами было положение Тери. Спала она в комнате для прислуги, а рабочим местом ей служила кухня; однако в любой момент она могла упорхнуть туда, за кордон, особенно в те дни, когда в комнатах, выглядевших совсем законченными, оставалось множество мелких недоделок. Насколько шумно вторгался в господские комнаты Лайош, настолько беззвучно проникала туда Тери. Было у нее свойство, крайне важное для прислуги, — она находилась рядом и была незаметна. Замки и запреты для нее словно не существовали. Барыня, вытирая ноги на краю ванны, обсуждала с ней планы на день. Держа в руках банку с сидолом, она даже к склонившемуся над книгами барину в кабинет проникала без всякого труда. «Нет-нет, Тери мне не мешает, пускай делает свое дело», — отвечал Хорват на обеспокоенные вопросы жены. И Тери прямо над головой у него чистила ручки на окнах, сначала тряпкой, потом бумагой. Если б у барина появился седой волосок, она, наверное, заметила бы его, причем барину даже не пришло бы в голову поежиться от присутствия рядом чужого человека.

Лайош следил за Тери, свободно расхаживающей по дому, с ревнивой и мрачной завистью. Прежде каждая минута ее жизни — кроме разве что выходных дней — проходила у него на глазах. Когда она вертелась возле бледного заносчивого столяра, он в любой момент мог увидеть их в окно. Теперь же Лайош часто не знал, где находится Тери и что она делает. Порой она целые часы проводила в том царстве, где жил среди книг странный барин. Часы эти были для Лайоша тем мучительнее, что барыня, отдышавшись после связанных с переездом волнений, принялась разносить тепло своего алькова и прогревавшегося рядом с ней дома все дальше за его стены, сначала к соседям, семье председателя, потом в заведение Хохвартов, к теткам, крестным, подругам. Она уносила свой уверенный смех, крикливую болтовню, пересуды, оставляя в доме непривычную тишину, — в тишине этой мокрый сад с нанесенными ветром листьями и полутемная, со слабенькой лампочкой под потолком, бельевая превращались в экран, где фантазия Лайоша разыгрывала бесстыдные сцены с двумя лишь участниками — Тери и барином.

Лайош, правда, догадывался уже, что хозяин неспособен, пожалуй, на такие откровенные жесты, какими у него на глазах старый Хохварт выражал свою симпатию к молоденькой манекенщице. Барин для этого был слишком уж хитрым. Но иным, каким-то неведомым образом, который и сущности самой Тери, умеющей так легко преодолевать кордон медных ручек, более соответствовал, он держал все же девушку в своей власти, без особых усилий добиваясь от нее того, чего хотел. Изредка Лайошу удавалось-таки застать их вдвоем; каждый такой случай подвергался потом тщательному, пристрастному разбору. Барин редко заходил в кухню, а когда заходил, то решительно отвергал всяческие услуги. Правда, утренний чай свой он почти всегда выпивал за кухонным столом, торопливо втягивая горячую жидкость в узкую щель рта. «Давайте я в комнату отнесу», — краснела, топчась рядом, Тери. Но барин только отмахивался: «Мне и тут хорошо». Если после обеда он опять собирался в город, то сам чистил свои ботинки, Тери же лишь стояла рядом, подавая ему после жесткой мягкую щетку, потом бархотку. Отряхнуть от перхоти воротник он еще кое-как позволял ей, но, когда она переходила на плечи и лацканы, решительно забирал щетку. Пальто ему тоже нельзя было подавать. «Что вы, не надо, — говорил он. — Мне так удобней». Однажды барин вместе с Тери осматривал новую ограду; Лайош приблизился к ним: речь шла всего лишь о том, что неплохо бы самим покрасить ее суриком.

Обязанности истопника давали Лайошу поводы для неожиданных вторжений. К таким операциям он прибегал нечасто и старательно их заранее подготавливал. Правда, на худой конец его всегда мог выручить аргумент: показалось-де, что огонь гаснет. Но он хорошо знал своего зверя и применял этот ход, только если хозяйки не было дома, а Тери убегала на господскую половину. Обычно он ничего особенного не замечал: барин писал, Тери возилась с тюлевой занавеской или полировала буфет. Но однажды дверь в кабинет барина оказалась закрытой, Тери тоже не было видно. Лайош, прежде чем сыпать уголь в топку, замер, прислушиваясь. В кабинете заскрипел стул — словно барин отодвинулся от стола, чтобы дать Тери место у себя на коленях. Лайош одним движением опрокинул ведро в горячую пасть. Стул снова скрипнул, однако ни шепота, ни порывистого дыхания не было слышно. Сердце казалось глыбой льда, но мозг Лайоша работал быстро и четко. Он с шумом распахнул дверь в прихожую, тут же захлопнул ее, щелкнув замком, а сам остался в комнате. Выждав с минуту, он на цыпочках двинулся обратно к печке: на всякий случай он там оставил совок для угля. Барин что-то тихо сказал в кабинете. Прежняя сцена — Тери у барина на коленях — проступила в воображении Лайоша еще четче. Он подкрался к двери, готовясь внезапно открыть ее. Что сказать барину, он, наверно, сообразит в последний момент. И тут сверху, с лестницы, раздался голос Тери: «Лайош, чего вы там бродите? Знаете ведь, что барин работает!..» Она все время была наверху, топила печь в ванной.

Но если поймать Лайошу их и не удавалось, доказательства у него все же были — были в глазах у Тери, когда она оправдывалась перед барином из-за поздно вскипевшего чая, или чистила ворот его пиджака, или выслушивала его мнение насчет покраски ограды. Не то чтобы она смотрела на него кокетливо или, скажем, с любовной тоской. Просто она была перед ним раскрыта, как книга, которую можно взять в любой момент и читать. Барину не требовалось преодолевать никакого сопротивления, как не требовалось бы разрезать листы в книге. Оба знали, что ничего между ними не будет. Тери и не делала ничего, чтобы привлечь внимание барина, однако путь к ней был всегда для него открыт, только захоти он. Лайош как-то подумал, что, если бы в тот вечер не он, а барин вышел из темноты бельевой и протянул руку к бюстгальтеру Тери. Может, она и закрылась бы на минуту руками — но для того лишь, чтобы он ласково отвел ее руки. А может, и не подумала бы закрываться — стояла бы тихо, потупив глаза, чтобы не слишком навязчиво предлагать себя, помня о том, что она всего лишь прислуга, безраздельно слив в себе почтительность и любовь. И с каким бы невинным видом ни стояли они рядом друг с другом, Лайош в каждом движении Тери угадывал эту робкую и счастливую покорность. Если она виновато объясняла, почему не готов чай, то выражение на лице у нее было такое, будто небрежно застегнутая блузка обнажила ей грудь и она не знает, как отнесется к этому барин. Если она чистила его пиджак, то счастливыми были ее пальцы, которые самый заботливый уход не мог уберечь от красноты и от поломанных ногтей. Когда речь шла об ограде, сияли, радовались ее глаза: вот мы вдвоем обсуждаем, чем красить ограду, как красить — будто муж и жена; правда ведь, я ничего не говорю, что не подходило бы к этой роли? Чуть приоткрытые ее губы, порозовевшие от усердия щеки вызывали у Лайоша ревность более острую, чем если бы он своими глазами увидел, как барин обнимает Тери. Тот эпизод на винтовой лестнице был однозначен и прост, его было бы нетрудно забыть, самый смысл его можно было объяснить по-другому: в постоянной бесплодной готовности Тери чувствовалось нечто непоправимое, неизменное, как судьба.

Тери, если и замечала ревнивые взгляды Лайоша, не дразнила его, как бывало прежде, когда она кокетничала с водопроводчиком или со столяром. Она, собственно, и не могла замечать его ревность: ведь, заметив ее, она бы унизила, разоблачила себя в бессознательной, безрезультатной своей готовности. Да она, пожалуй, и в самом деле не замечала ее — только чувствовала, как человек чувствует даже в полной темноте присутствие другого. «Лайош, а Лайош, — спросила она однажды, водя утюгом по курящейся паром штанине, — вы что, все еще думаете, что у меня ребенок от барина?» И, улыбаясь, заглядывала в глаза смущенному парню. По форме вопрос этот был не более чем предупреждение: мол, она, Тери, держит в уме все доказательства непроходимой тупости Лайоша и, если захочет, может выжить его из кухни не только при помощи Шкрупулека. Но едва заметный смешок выдавал, что за этим вопросом тоже «что-то есть». Пусть попытки Лайоша пройтись насчет барина она обрывала бесцеремонно, то смутное, что порождало эти желчные реплики, приятно щекотало ее самолюбие; при случае она и сама растравляла в бедняге неприязнь к барину. «А знаете, Лайош, — говорила она, останавливаясь возле копающего землю парня и зябко обхватывая себя за плечи в легкой блузке, — господин доктор тут недавно сердился из-за перекопки. Зачем, говорит, зря кого-то кормить, когда я и сам мог бы все вскопать». «Уж он бы вскопал…» — буркнул Лайош, но слова Тери достигли цели, усилили в нем тоскливую ненависть к барину. Значит, даже этой грязной лопаты в руках барин хочет его лишить? Старого матраца пожалел для него в бельевой? Эх, уж лучше бы был весь из железа тот злополучный нож, который Лайош по указанию Тери сунул тогда в патрон!

Прежде Лайош полагал, что для барина он просто пустое место. Теперь он вынужден был защищаться. Барин, стало быть, хочет с ним поскорей рассчитаться и отпустить его на все четыре стороны. Тогда Лайош не сможет даже мечтать о месте рассыльного у меховщика: угол, который придется искать где-то на зиму, в два счета съест деньги, нужные на тележку; а главное — как своих ушей не видать ему больше Тери, не наблюдать из приоткрытой двери бельевой, как ходит она по кухне от шкафа к столу, вынимает ножи, как, стукнув о краешек фарфорового блюда, разбивает в кружку яйцо. До сих пор самым опасным врагом его было небо. Если выпадет и останется лежать снег, то единственным его делом в доме будет печка, ради этого и вправду нет смысла кормить человека… Погода, к счастью, была к нему благосклонна: дни стояли теплые, слякотные; если под черешнями на той стороне дороги утром лежал очень уж густой иней, то небо днем расчищалось, выглядывало солнце, а когда на горы наваливались черные тучи, становилось заметно теплее. «Как считаете, рано нынче наступит зима?» — спросил Лайош мусорщика, пока тот опорожнял в свою телегу бак, украшенный по краям яичной скорлупой и ожерельем картофельной кожуры. «Нынче? Нет», — ответил тот решительно, хотя и без каких-либо доказательств. Для весомости помолчал немного и лишь потом тронул потную свою лошаденку. Лайош почему-то верил, что мусорщик и погода вполне понимают друг друга. Если зима задержится, он сможет тянуть с перекопкой хоть до самого января. Ему и хитрить для этого не надо было особо, доктор Хорват сам помог ему одним необдуманным замечанием.

«Барин хочет, чтоб сад спускался по склону террасами», — вышла к нему хозяйка после первого брачного посещения барина. Лайош тогда воткнул лопату в землю, и они стали размышлять, что имел барин в виду. «Террасы» были первым пожеланием Хорвата, связанным с домом, и хозяйка отнеслась к вопросу серьезно: может, благодаря этим «террасам» муж скорее привыкнет и ко всему прочему. Но для террас надо было снять землю в одних местах и поднять в других. Снова пошла в дело тачка: перевозить метров на двадцать, на тридцать приходилось чуть ли не каждый ком земли, очищенный от корней люцерны. Террасы, похоже, потребуют пятьсот — шестьсот ездок с тачкой, и на весну все равно останется пересадка уже посаженных по склону деревьев. Лайош помнил зимы, когда сапоги в январе все еще месили грязь. Если эта зима будет такой же мягкой, то неужто прогонят его из-за коротенького февраля. Конечно, если в самом деле не возьмут его к тому времени рассыльным к меховщику.

Замечание Тери спутало Лайошу все его планы. Если барин сердится из-за него, тогда вряд ли удастся ему пересидеть здесь зиму, а о таких далеких делах, как домик садовника, который можно было бы построить весной, было и думать смешно. Один раз хозяйка согласилась оставить его, но что будет, если барин начнет точить на него зуб? Барыня день ото дня уходит все дальше от керосиновой лампы, которая напоминала бы ей о том, что и она кое-чем обязана Лайошу, и, теряя свою непреклонность, лишает его покровительства. Теперь Лайош, копая в саду, все время ощущал на себе чужой, подозрительный взгляд. Окно с лестницы выходило в сад, оттуда в любую минуту могли проверить, как он работает. Когда время подходило к обеду, он уже поглядывал вниз, на дорогу, где стояло распятие — не показался ли барин со своим портфелем под мышкой. Когда вдали появлялась знакомая фигура, он нажимал на лопату и больше старался не поднимать глаз. Лишь с утра, когда барин был в институте, Лайош решался тянуть понемногу время. После обеда он не слишком плотно набивал землю в тачку да не счищал со дна налипший там слой грязи.

Разговаривать с ним барин едва разговаривал, и то больше по поводу печки. «Лайош, можно вас на минутку?» — вызвал он его однажды из бельевой. Словам предшествовал вежливый стук: не такой он, мол, человек, чтобы врываться без предупреждения в чужие апартаменты. Лайош вылез из своей норы, потом они вместе спустились в подвал, посмотреть, как обстоит дело с коксом. «Сколько ведер уходит в день?» — «Три ведра». — «А как вы считаете, сколько угля вмещается в ведро?» — «Килограммов этак пятнадцать». Барин прикинул: значит, на зиму надо шесть-семь тонн — и в отчаянии побежал к жене. Вскоре барыня призвала Лайоша в кухню. «Что за чушь вы мелете, Лайош: в ведре — пятнадцать кило?» — в сердцах закричала она. За хозяйкой водилась привычка — если барин ее за что-то корил, она принималась тут же ругать прислугу. Тактика эта основывалась на глубоком знании человеческой натуры — вот и сейчас она возымела должное действие. «Ну полно, полно, откуда Лайошу знать, сколько в ведре килограммов!» — успокаивал барин жену. «Кокс, он, может, полегче, — задумался Лайош, — но кило восемьдесят все равно будет». «Восемь — это дело другое», — успокоилась барыня. Барин посчитал снова, и пропитание для железного зверя снизилось на зиму до четырех тонн.

Вежливость барина и его старание смягчить гнев хозяйки кого поглупее, может, и обманули бы. Однако Лайош не верил барину. Проживет он и без «можно вас на минуточку», лучше пусть барин не копает ему яму. В глаза, правда, он вроде бы его защищает, но ведь сам же и рассердил барыню этими килограммами. Нет, очень не нравились Лайошу такие двуличные люди: лучше уж пусть «сбегай», «подай», чем эти все «прошу вас», «спасибо», за которыми одна зловредность. Лайош даже поразмышлял на отвлеченную тему: что лучше, хозяин, который всю зиму, изо дня в день, будет бить тебя по морде, зато весной поселит в домике с увитыми вьюнком столбами, — или тот, который даже на «доброе утро» отвечает: «Спасибо, и вам доброе утро!» — а зимой выставляет тебя на мороз? Сердитый хозяин, как ни кинь, выходил лучше, а в вежливых, поповских манерах барина Лайошу чудился глубоко спрятанный яд.

Он много раз ловил барина на том, что тот исподтишка наблюдает за ним. Скажем, наливает себе воды из-под крана — а сам косится на бельевую. Или ботинок завязывает, поставив ногу на ступеньку лестницы, и поглядывает из-под локтя, как Лайош тащит свое ведро с углем. Однажды их взгляды столкнулись. Лайош заправлял углем печь, барин сидел у себя за столом, между ними была только щель приоткрытой двери кабинета. Как-то так случилось, что они одновременно с любопытством посмотрели друг на друга — и быстро отвели глаза, ощутив неловкость. В лестничном окне маячила иногда темная мужская фигура, и Лайош, согнувшись над тачкой, был уверен, что барин подглядывает за ним.

Как-то барыня привела мужа в сад. «Ну, ты так представлял террасы? Говори сейчас, пока Лайош может еще что-то исправить». Барин кивнул: дескать, да, примерно так; но к вечеру хозяйка опять подошла к Лайошу в саду. «Барин имел в виду только две ступени, а так, говорит, очень дробно». На другой день барин вышел сам и некоторое время стоял, молча глядя на Лайоша. В конце концов тот заговорил сам: «Две ступени в середине легко можно убрать, тогда будет три террасы, как вы хотели». «Да подумаешь, экая важность, — махнул барин рукой, — пускай так остается». Он прошел по террасам, снова подошел к Лайошу. «Прибавили вам работенки эти террасы, верно?» Лайош заподозрил подвох. Какое, собственно, ему дело, сколько он, Лайош, работает за свои тридцать пенге? «Прибавилось работенки…» Не нравилось ему, что барин, хоть и из благородных, а говорит как простой. Охмурить его он хочет, что ли? «Ничего, не беда», — ответил он тихо. Но барин дождался, пока он, нагрузив тачку, не отъехал к краю террасы, и подхватил оставленную лопату. «Отдохните немного», — сказал он подбежавшему Лайошу и принялся сам, в своих ботинках из тонкой кожи, нажимать на лопату. Лайош удрученно глядел на него, словно тот не лопату, а самое работу вырвал у него из рук. «Извозитесь, господин доктор», — сказал он без надежды. «А, это домашний костюм», — снова махнул тот. Копал он, надо признать, споро: тачка была наполнена в два счета. «Хочет показать, как я должен работать, — думал Лайош. — Покопал бы он целый день…» Он ждал, когда барин наконец выдохнется. Но тот трудился как одержимый. Пока Лайош отвозил тачку, барин вскапывал ту полосу, которая останется как была. Тачка возвращалась, и он принимался ее нагружать. Так и возвышение быстро таяло, и насыпь росла; ни лопата, ни тачка не простаивали ни минуты, один только Лайош подолгу торчал без дела. Эти простои унижали его и расстраивали куда сильнее, чем тот случай в солдатах, когда его одного заставили отжиматься на земле десять раз. В конце концов он принес грабли и стал, пока барин бросал землю в тачку, разбивать комья.

«Вы сами откуда, Лайош?» — спросил барин, не прекращая работу. «Из Абафалвы», — ответил, тоже не разгибаясь, Лайош. «Это в Веспремском комитате?» — «Там». — «Летом проходил я мимо вашей деревни». Лайош не спросил, что он там потерял. Коли ты умеешь работать, то я умею молчать. «Весь Мезефельд и пол-Баконя обошел». «Баконь — это от нас далеко», — отозвался Лайош. «Большая там нищета среди батраков», — чуть погодя сказал барин. Лайош подумал над ответом. «Коли уж нищета есть, то она везде большая», — сказал он и укатил тачку.

Вскоре к ним пришла барыня. «Ну, дорогой, хорошо поработать лопатой?» — спросила она. «Если б всегда так работать! Смотри, какой я кусок вскопал, и всего за час». Кусок был в самом деле немалый, но и барина можно было уже выжимать. Лайош догадывался теперь, для чего все это нужно: барин хочет показать жене, что поденщик не работает, а дурака валяет. Ведь если б он по восемь часов так же работал, то за неделю кончил бы с садом. «Целый день покопали бы, господин доктор, не так бы говорили», — сказал он мрачно. «Это точно, язык на плечо бы повесил», — засмеялась барыня. Барин, однако, не хотел уступать. «Ах, вы не верите? Я вам как-нибудь в воскресенье докажу. Землю ворочать приятней в сто раз, чем делать работу, не нужную никому». — «Не выдержите вы целый день, ладони сотрете», — гнул свое Лайош. Барин, видно, сердился уже, но молчал и бросал землю в тачку. «Бог с ним, Лайош, — вмешалась барыня. — У него в жизни есть мечта — пойти в землекопы. Вот как вы, например, товары мечтаете развозить на рынке». Щекотливая тема на этом была закрыта, и барину пришлось объяснять, как он хотел бы спланировать сад: в середине — дорожка под навесом из винограда, по краям террас — подстриженные деревца, айва, смородинные кусты, возле дома — площадка с двумя ореховыми деревьями. «И ты под ними играешь с внучатами», — повисла на шее у мужа барыня. Любой другой улыбнулся бы этим словам — барин же стал холодным как камень. «Не заметили, как и стемнело», — сказал он Лайошу, и все трое следом за тачкой двинулись к дому и вошли в ярко освещенную кухню.

С этого дня барин, если ему не надо было идти в город, после обеда выходил к Лайошу в сад. Оба знали, что барин пришел копать, но Лайош лопату ему отдавать не спешил, а барин не забирал сам: он ждал, пока Лайош возьмется за поручни тачки и лопата останется без хозяина. «Может, взять ее, увезти с собой в тачке?» — думал Лайош. Сделать так, однако, он не решался. Баринова причуда на целые дни давала ему забот. Кусок, вскопанный барином, маячил перед глазами словно укор: вот, Лайош, если б ты постарался, то в три раза больше мог бы за утро вскопать. Что ему делать? Коли станет работать в полную силу, за неделю покончит с садом; коли будет хитрить и оправдываться перед барином, что за утро сделал так мало, все равно его выставят. А, пускай лучше выставят, чем самому рубить сук, на котором сидит, ведь этот сад для него был единственным местом в мире, где ему полагался законный кусок хлеба; он выбрал отговорки и оправдания. Погода с утра всегда была хуже, чем после обеда. «Теперь-то легко копать, а вот утром вы бы попробовали, господин доктор, пока земля не оттаяла… Да еще с печкой что-то случилось. Не знаю, что на нее вдруг нашло: два раза пришлось все вытаскивать и прочищать». Лучше было, если женщины утром его посылали куда-нибудь; тогда и придумывать было не нужно. «Нынче я с утра в городе был», — сообщал он без лишних слов. Барин или молчал, или утешал Лайоша: «Да вы не волнуйтесь, вы много сделали; никто и не требует, чтобы вы копали, как я: для меня это спорт». Но Лайоша эти слова устраивали мало. Наверняка потом скажет жене: мол, смотри, сколько я копаю и сколько Лайош. Если Лайош делает меньше, стало быть, есть на это причина, и причину эту он упрямо старался найти. Никаких одолжений он от барина принимать не желал. Избавиться от него он, конечно, не мог, но имел твердое мнение, чего стоит эта помощь и дружелюбие господина доктора. Угрюмо возил он свою тачку и даже без необходимости спрашивал: «Сюда ладно будет? Вы сюда, барин, думали?» Словом, вел себя как человек, у которого всю охоту к делу отбили: он, конечно, свое отработает, но отработает по приказу.

Разговоры, которые заводил с ним барин, Лайош тоже не слишком поддерживал. Да, нет, столько-то да столько-то, нету, есть — были его ответы. Барина же его неподатливость, видно, лишь раззадоривала, он задавал Лайошу массу новых вопросов и свое мнение высказывал тут же. Узнав еще в первый день, из каких краев Лайош, он принялся пытать его о домашних делах. Сколько в деревне жителей да сколько там католиков и реформатов, кто их помещик, велики ли наделы у крепких хозяев, нанимаются ли крестьяне на жатву, часто ли умирают младенцы, есть ли в школе отличники, чего больше сеют, пшеницы или кукурузы, когда старики отделяют сыновей, в каких семьях детей больше, в богатых или в бедных. Хозяйка, та один только раз, в день переезда, расспрашивала, как и что у Лайоша дома. Но насколько иными были ее расспросы! Помнится, барыня интересовалась, когда умерла мать, про сестру спросила, про отца, про мужа крестной, про виноградник. У Лайоша до сих пор слезы чуть на глаза не навертывались, когда он вспоминал про сиротскую свою долю, которую никогда не переживал еще так остро и сладко, как в тот вечер, у керосиновой лампы, под сочувственными взглядами двух женщин. А эти «откуда» да «сколько», «где» да «как» да «почем» были словно охотничья дробь, бьющая по знакомому, за полгода ставшему в памяти как-то еще родней лесу красок, запахов, звуков, лесу, которым в душе его была Абафалва. Бог его знает, что стоит за этими расспросами барина? Что хочет он вызнать для своего исследовательского института?

«Сколько всего земли у деревни? — спрашивал и спрашивал барин. — А у помещика из нее много ли? Сколько крестьян живет в самой деревне и сколько на помещичьих хуторах?» Лайош молчал: откуда ему это знать? «Ну, в деревне все же больше, наверно, народу, чем хуторских?» — «Это конечно, много больше. Коли все бабы придут с хуторов — их и тогда незаметно в церкви». — «А у кого больше земли, у помещика или у мужиков?» — «Если все хутора вместе взять, у помещика больше, пожалуй». — «Ну вот видите!» — вскричал барин — однако не объяснил, что можно тут видеть. Вместо этого он стал зачем-то рассказывать про свою деревню. «У нашей деревни было шестнадцать тысяч хольдов: десять тысяч из них — у помещика и шесть — у мужиков. На господской земле жило, может, пятьсот человек, а в деревне — три тысячи». Из всего этого Лайош уловил лишь то, что и для барина было главным: «в нашей деревне». Мол, не здесь появился он на свет божий, не на улице Альпар. «Господин доктор тоже, стало быть, из деревни?» — «Из комитата Фехер». — И барин назвал село. «Слыхал про такое, — сказал Лайош, не зная, деревню ли отодвинуть куда-то за тридевять земель или барина посчитать за обманщика. — А я-то думал, барин со Звездной горы». — «Матушка моя поселилась там на пенсии. А по отцу у меня вся родня в провинции. Братья двоюродные до сих пор землю пашут». Барин произнес это с какой-то странной гордостью, словно родственники его были по крайней мере князьями.

Лайош молчал, размышляя: может, зря все-таки он показал интерес к семье барина? Он догадался, почему барин помянул про братьев, которые до сих пор пашут землю. Барин ему руку этим протягивал, мол, и я из крестьян, и вы, так что мы вроде родственники. Лайош не желал быть ни в каком родстве с исследовательским институтом. Лучше уж тогда говорить про барина. «А зачем вам, господин доктор, считать, — спросил он, очищая пучком травы колесо тачки от грязи, — сколько в деревне живет мужиков и сколько на хуторе?» — «Зачем? А вы сами подумайте. Не догадываетесь?» Лайош задумался. «Может, для какой-нибудь переписи…» Барин засмеялся. «К сожалению, пока только до переписи и дошло. Вот смотрите: есть у вас, скажем, пастбище, два хольда. На одном хольде вы пасете двух свиней, на другом — полсотни. Умный вы хозяин тогда?..» Лайошу этот пример не особо понравился: свинья — это ведь не человек. Но все же он стал размышлять. «Стало быть, надо, чтоб больше жило на хуторах?» — «Ну, видите». — «Да ведь там и так много, у нас целая улица хуторских; мой отец тоже с хутора переселился в деревню». — «Потому и надо, чтобы на месте хуторов были деревни».

Лайош испугался: за такие вот разговоры у них увели одного жандармы. Но тот пьяница был, подручный у кузнеца. А коли кто из господ говорит такое бедному человеку, это, стало быть, неспроста. На месте хуторов — чтобы деревни? Он вспомнил хутор Дальний Топан, с длинным рядом открытых яслей, с большим загоном среди акаций, с детишками в рубашонках, играющими в пыли перед низким и длинным бараком для батраков. Пока там улицу начнут, да застроят ее домами, да поставят две церкви, управу, да землю разделят — огромная это работа; да еще если сразу везде! По всей стране не соберешь столько кирпича и черепицы. «Что говорить, много народу могло бы еще на земле уместиться», — сказал он наконец, посмотрев на четыре колышка за домом, тайна которых была известна ему одному. Колышки были углами будущего его домика: в длину шесть с половиной метров, в ширину четыре, вместе со стенами.

Барина Лайошевы слова не смутили — наоборот, вроде бы подбодрили даже. И о чем бы у них не шел потом разговор, они неизменно выходили к чему-то такому, что заставляло Лайоша вспоминать кузнеца, которого забрали жандармы. Заговорили и про дом. «Видит бог, не затянулась бы так эта стройка, если б не дурная та забастовка», — оправдывал Лайош хозяйку. «Почему же „дурная“?» — перебил его барин. «Потому что всего два филлера добились строители, а потеряли двадцать рабочих дней. Был у меня приятель (Лайош подумал про редкоусого), так он подсчитал, что после всего мы потеряли на брата по пять филлеров в час». — «Плохо считал ваш приятель, нельзя так считать, — опять оживился барин. — Стачка — это война, а на войне не счет решает, а сила. Французы, скажем, в войну больше потеряли людей, чем всего населения в отвоеванном ими Эльзасе, вместе с женщинами, детьми, стариками. Зато доказали, что они — великий народ, который способен защитить свои границы и дать отпор тем, кто топчет его интересы. Так и рабочие доказали свою силу в стачке. Если б они бастовать побоялись, так, глядишь, и половины не было бы у них того, что они получают сейчас…» Лайош не очень хорошо понимал все это. «В нашей артели ругал народ стачку: толк от нее, говорили, только партийным секретарям, — сказал он задумчиво. И, пока барин сражался с большим пучком люцерны, добавил — И уж вам-то, господин доктор, от стачки той один вред». «Как домовладельцу, конечно, — засмеялся барин. — Да я, слава богу, не только домовладелец».

Лайош не стал выяснять, кто же он еще, если не только домовладелец. Лишь вечером, в кухне, он решил поделиться своими мыслями с Тери. «Разговаривает со мной ваш хозяин», — сказал он, садясь чистить вместо нее картошку. «Да?» — отозвалась Тери мягче обычного, в благодарность, что избавилась от портящей руки работы. «Деревни вместо хуторов хочет настроить и еще стачку хвалил». — «Я же вам говорила: странный он человек». — «На хуторе, мол, земли на душу приходится куда больше, чем в деревне. Я ему говорю: а вот мы с Тери разве меньше места занимаем, чем барин с барыней?» — «С ума вы сошли? В самом деле так и сказали?» — «А что? Не правда, что ли?» — врал дальше Лайош. «Да это же мы, а то — они. И вообще я не с вами место занимаю». Но Лайош чувствовал себя за чисткой картошки в надежности. «Тогда и он пусть не говорит, что помещик то да помещик се». — «Ну, у барина есть такие заскоки. А от вас я не желаю такого слышать», — сказала Тери и с оскорбленным видом принялась резать петрушку, придерживая ее пальцами с тщательно подстриженными ногтями.

На третий день барин заговорил про книги. Спросил, много ли Лайош читает. «„Труп в отеле „Империал““ я читал, интересная была книга, да еще „Витязя Яноша“, это мне сестра вслух читала, когда я маленький был». — «И больше ничего?» Лайошу вспомнилась книга, которую он достал уже из угольного подвала. Название оказалось обманчивым: в книге были только какие-то газетные статьи. Насчет того, например, что Йокаи приехал с женой в Надьварад. И что молодая жена, украсившая жизнь престарелого поэта, достойна всяческой любви и уважения. «Слыхали вы о таком Эндре Ади?» — спросил он: в голове как-то застряло имя автора. «Ади? Вы Ади читали?» — вскричал барин. «Давно как-то», — уклончиво ответил Лайош, чтобы барин, не дай бог, не заподозрил чего. «Это был великий поэт, — сказал барин. — Во всей Европе нет поэта больше, чем он. И он всегда защищал бедняков». «Да?» — ответил Лайош, надеясь, что все на этом и кончится.

Но вечером барин явился в бельевую с толстой книгой. «Не помешаю?» — спросил он сначала в щелку. Лайош встал, загораживая собой матрац, под которым лежала книга. «Вот смотрите, я принес Ади, про которого вы спрашивали. Видите, сколько он стихов написал?» Лайош заглянул через плечо барина в мелькающие страницы с непривычным старинным шрифтом. «Немало», — сказал он. Барин стал искать подходящее стихотворение, чтоб прочитать его Лайошу. Несколько раз начинал было, но после первых трех строчек бросал: видел, что не то, не подходит. Наконец один длинный стих он прочел целиком. У Лайоша уши горели от необычного посещения, смысл стиха он не уловил. Одна только строчка застряла в голове: «С бедняка три шкуры драли». «Правда, хорошо?» — взволнованно спросил барин. Лайош кивнул.

Когда барин вышел из бельевой, в кухне уже была барыня: ее срочно вызвала туда Тери. «Что такое? — сказала барыня. — Вы Лайошу Ади декламируете?» «Он меня спрашивал про Ади», — оправдывался барин, под насмешливыми взглядами женщин спеша убраться в свой кабинет. Когда барыня тоже ушла, в дверях бельевой появилась Тери. «Лайош, что это барин вам читал?» — «Что надо, то и читал», — ответил Лайош, вдруг почувствовав себя до глубины души уязвленным. «Спорим, что вы и рассказать не можете, что он читал. Сможете, Лайош?» — «И смогу. Если хотите знать, очень даже смогу», — вскочил он с матраца, едва не плача от обиды.

Иногда во время работы в саду к барину подходил кто-нибудь из знакомых. Лайош в таких случаях помалкивал, сосредоточив все внимание на граблях. Часто, однако, ему казалось, что барин и с посторонними говорит так, чтобы он, Лайош, мог все понять. Первым из подошедших был, конечно, Даниель, садовник с соседского участка. «Вижу, трудитесь, господин доктор? Правильно, хорошего хозяина сразу видать», — сказал он, встав у ограды. «Вы ведь меня помните? Я посредником был, когда участок покупали», — добавил он, чтоб не оставалось сомнений насчет его личности. С тех пор как Лайош подрядился перекапывать сад, Даниель сердился на новый дом и на всех его обитателей. Но натура, как говорится, взяла в нем верх — ведь любопытство не порок… — и теперь, когда странный хозяин появился в саду, Даниелю не терпелось поближе узнать, что это за диковина. Увидя барина с Лайошем недалеко от своей ограды, Даниель тут же придумал себе какое-то дело рядом, у компостной ямы. «Как же, помню, — ответил барин. — Ваше лицо не забудешь». «Верно говорите, барин, — оскалил зубы Даниель. — Кто меня раз увидел, тот уже в жизни не забудет. Наш хозяин тоже вон говорит, что у меня лицо характерное. Старательный у тебя помощник, Лайош, — повернулся он к парню, видя, что барин не собирается отвечать. — С Лайошем мы старые знакомые, — объяснял он барину. — Когда он еще сторожем был здесь на участке, мы с ним частенько встречались. Можете хоть у него спросить, господин доктор, какой я хороший сосед и как повезло вам со мной…» Сказал он это вполне добродушно, шутливо, скрипучим голосом, но Лайошу все-таки показалось, до Даниеля уже дошло, что он о нем говорил. Барин оторвал ненадолго взгляд от лопаты, посмотрел на одного, на другого и, увидев, как поскучнел Лайош, опять углубился в работу.

Молчанием, может, и можно было кого-нибудь отпугнуть, да только не Даниеля. «Много я мудрецов видел на этой стройке, — заговорил он опять. — Просто диву даешься, сколько умных людей вырастает из простого народа. Вот и Лайош тоже: вы еще увидите, господин доктор, из него будет когда-нибудь член верхней палаты…» Лайош испуганно глянул на барина: как отнесется тот к пророчеству Даниеля? Барин воткнул лопату в землю и, сцепив пальцы, навалился на нее грудью. «Почему же именно верхней палаты?» — спросил он смеясь. «Почему? Неужто не знаете, что в верхней палате и поденщик есть?» — с серьезным видом сказал Даниель. «Ну, на месте Лайоша я бы туда не стремился», — ответил барин. «А почему? Это дело полезное. Подумайте, сколько в стране бедных людей! Клопов, наверно, и то нету столько. В деревнях по пять семей живет в одном доме, а уж детишек этих чумазых… Разве плохо, если из всех бедняков господа выберут себе в компанию Лайоша?» — «А почему вы считаете, что именно Лайоша?» — «Вижу я, как он хорошо с господами ладит. Только-только сюда попал, а уж таскает за барыней белый ридикюль. И с вами, господин доктор, вишь, славно как раскидывает мозгами». «Раскидывать мозгами» в словаре Даниеля означало «советоваться». Барин задумчиво изучал непроницаемое лицо Даниеля. «Да, Лайош, тут вы не слишком-то хорошо выглядите», — сказал он. Но Даниель не хотел больше тратить на Лайоша слов, он принялся критиковать новую изгородь. «Высоко натянута проволока, к вам любая собака пролезет. Не соглашайтесь, господин доктор, платить, пока не поправят».

«Говорит, будто добра вам желает, — сказал Лайош, когда тот ушел, — а ведь самый вредный здесь человек». Слова Даниеля надолго испортили ему настроение. Что за верхняя такая палата, он понятия не имел, но за шутками Даниеля он ощущал презрительное молчание рабочих из Сентэндре, в маленьких, глубоко сидящих Даниелевых глазах мелькал огонь того костра, у которого он сидел, съежившись, ожидая, когда полетит в него палка. Шепчись не шепчись с барином, прячься не прячься за изгородью, а мы все видим — звучал в шутках Даниеля голос затаившейся ненависти. «В двуличии, — заговорил барин, — обвинять можно тех, у кого есть возможность быть искренним. Выскажи Даниель все, что думает, его тут же выкинут из садовников. А по-другому он может ли думать в той конуре, где ветер гуляет, да без твердой должности, посреди огромного сада? Двуличный он, потому что у самой жизни два лица. А в общем-то интересный тип. У кого есть голова, тому он скажет, что думает, а глупый от него получит только то, чего ждет».

Лайош не очень следил за его словами. Если первый порыв его злости был обращен на Даниеля, то потом она повернулась против барина. Дьявол раскидывает с ним мозгами, а не он, Лайош! Барин приходит, мелет всякое, а те думают, это Лайош подмазывается к барину лестью да наушничаньем. «Не такое уж плохое у Даниеля жилье», — сказал он, бросив взгляд на маленький домик, по образу и подобию которого строил свою мечту, обвивая ее цветами, окружая порхающими бабочками.

В другой раз к ним подошел поболтать бородатый. Его вызвала барыня, напуганная подозрительным пятном на потолке: уж не протекает ли крыша. Инженер вышел после осмотра в сад, чтобы успокоить и барина. «Домом, Банди, можешь быть доволен. Три поколения выдержит и не пошатнется». — «Весь мир не выдержит три поколения», — мрачно ответил, нагибаясь к лопате, барин. «Мы в любом случае должны строить так, словно строим навечно». — «Скверная, нехорошая вещь — такой дом». — «Дом во все времена — самое лучшее, что можно себе представить, — улыбнулся инженер терпеливо. — В нем ведь не только стены да крыша, он из упорства человеческого построен. А упорство — самое лучшее, что есть в человеке». — «Есть ли смысл строить, если то, что построил, все равно рухнет?» — «На свете все рухнет рано или поздно. А человек все равно строит; вот как крестьяне в турецкие времена: каждый год сеяли и жали, хотя их в любую минуту могли спалить вместе с урожаем. Это и есть культура». — «Дом ведь не только в земле — он в душе должен иметь фундамент, — убежденно промолвил Хорват. — А я, я не верю в этот дом. Не верю в деньги, на которые купил участок. Не верю в пути, которыми пришли ко мне эти деньги. Я в этом доме чувствую себя так, будто украл его». Разволновавшись, он отшвырнул лопату; Лайошу показалось, взгляд барина скользнул по нему, стоящему возле тачки. «Раньше надо было об этом думать, — сказал бородатый. — Дом построить — дело серьезное, столь же серьезное, как завести семью. У кого не хватает веры для этого, тот пусть ломает, рушит все кругом, кусается пусть, но не соглашается начинать. Если ж ты начал, ты сказал миру „да“». — «Но я не говорил „да“. Я всего лишь устал и был рад избавиться от ответственности — вот и бросил Эмме этот дом. Ты ведь знаешь, у нее всегда есть хотя бы осьмушка лотерейного билета. Вот и моя профессия для нее была чем-то вроде лотерейного билета. Она всегда надеялась, вдруг в один прекрасный день вытащат мой номер. Она верила в меня, понимаешь? И, как ты выразился, говорила миру „да“. Значит, в чем состояла ее вера в меня? В том, что мой номер окажется счастливым. Об этом она молилась Пресвятой деве, святому Анатолию Падуанскому и Терезе Лизьейской». Барин рассмеялся горько и, как Лайошу опять показалось, бросил на него беглый взгляд. «Сидим мы, бывало, в кино, и, если кто-то на экране становится вдруг большим человеком, она руку мне стискивает в моем кармане, в общем нашем кармане моего пальто. И теперь представь: вытащили-таки мой номер. В пять, в десять раз мог бы я получать больше, чем теперь. А я: нет и нет. Святая Тереза нам помогла, а я бросил ее подарок назад. Родня вся кипит. Тесть, папа Хохварт, предсказывает, что мы умрем в доме призрения, а дочь, Жужику, в четырнадцать лет пошлем с накрашенными губами на панель. Самое идиотское во всех этих предсказаниях, что они не такие уж идиотские. До сих пор, ты ведь знаешь, у нас в семье громкого слова не было слышно. И тут это наследство. Совсем другие виды у меня были на эти деньги, мы ведь с тобой говорили об этом; но я уступил, из жалости уступил, из любви. Не вышло у Терезы дать мне две тысячи пенге чистого дохода в месяц, так дала хотя бы маленький семейный дом. И родственникам ведь надо было доказать, что мы еще ничего, не ищем протекции в богадельню. Так вот я и согласился, а вы с Эммой построили этот дворец».

Лайош не знал, кто такая Тереза, но чувствовал, что барин говорит так пространно и громко не только для инженера. Ну а ему-то что до всего этого? Он всего лишь поденщик, его дело — земля да лопата, а любит, не любит ли барин свой дом — ему все едино. Барин, однако, по всему судя, думал не так. Инженер косился порой на дворец и покашливал: «Ну-ну», но в общем больше молчал. «Я твою жену давно знаю, — заговорил он после долгой паузы, в которой слышался только хруст земли под лопатой да шелест одежды на теле барина. — Довольно-таки беззаботная городская девица была, в своего папашу. И если она возвела такую бетонную крепость для своих детей, чтоб защитить их от будущего, — это уже твое влияние. Или, скажем, твое влияние плюс отцовская кровь. Ты научил ее, что такое семья, и она сейчас понимает это именно так, как ты учил». Черенок лопаты замер в руках барина. «Это верно, — сказал он. — Она, в сущности, очень хорошая женщина. Каких немного, может одна на тысячу. — Голос его звучал растроганно. — И все-таки она держит меня в тюрьме. Я замурован в какой-то враждебной среде. Раньше мне все же казалось, не знаю, была в этом доля истины или нет, что наш брак ступень за ступенью приближается к идеалу. А с тех пор, как она убедилась, что я ни на что не гожусь… что я недостоин даров святой Терезы, она больше меня не щадит. Этот дом;—символ: он показывает, что отныне она любыми средствами будет добиваться своего. Видишь, ей даже меня удалось сюда притащить».

Барин уже не поглядывал на Лайоша, слова его шли из такой глубины, где не было места тщеславию и кокетству. Лайош, вспоминая сотрясающуюся кровать в комнате для прислуги, думал: может, и барин в то же самое время рыдал где-то на другой кровати? Инженер переместил свое медвежье тело за спину барина, склонившегося над лопатой, и, не касаясь его бородой, всем теплом тела своего обнял друга. «Я тебя не совсем понимаю, Банди. Я имею дело с камнем, ты — с человеческим духом. Камень — хороший материал, с ним все просто, он разве что на голову тебе может свалиться; ну а дух — это сплошь навязчивые идеи, маниакальные страхи, миражи. Такую обычную вещь, как семейный дом, дух превращает в камеру пыток… А то, что ты вернулся сюда, или, вернее, сердцем всегда был тут, лишь доказывает, что мир без этого дома, без всего того, что он в себе заключает, был бы еще более страшной камерой пыток для тебя. У таких, как ты, дух часто бунтует, в то время как сердце, легкие, желудок чувствуют себя великолепно». Инженер взял в свою большую теплую ладонь узкую руку Хорвата, подержал ее и ушел. Лайошу же вспомнилось почему-то полблюда печенья. Он мало что понял в словах инженера, но в одном тот был прав: желудок барина хорошо переносит несчастья. Лайош помнил, как они вдвоем с барином поздно вечером поднимались на второй этаж, стояли на террасе над городом, и у барина на просветленном лице было написано: это мое. Как ни верти, а барину нравятся и сияющие дверные ручки, и навощенный паркет, и гибкий шланг душа, и выложенная кафелем уборная.

Подошел к ним однажды и еще один собеседник; до сих пор Лайош ни разу не встречал его в доме, и все-таки тот был чем-то ему знаком. Это был длинный худой человек с горящим взглядом синих глаз; впалую его грудь словно всю разъело, опустошило от постоянной готовности много и страстно говорить. Если судить по глазам, ему можно было дать лет двадцать, а по седым волосам и рано увядшей коже — все шестьдесят. Он, видно, был закадычный друг барина: даже споря между собой, они не переставали улыбаться. «Трудимся, трудимся? — подошел смеясь к барину длинный. — Цельность своей натуры являем?» «Лайош отдаст тебе тачку, если хочешь, — разгибаясь, ответил барин. — Тебе тоже не повредит сделать несколько ездок». — «Что ты, ни в коем случае. Я в цельные натуры не рвусь. Я люблю только плоды физического труда, а не сам труд. В этом разница между нами. Скажем, ты видишь прекрасный сад — тебя тянет стать в нем садовником, а если я вижу — мне хочется только качаться в гамаке среди ухоженных кустов остролиста. Однако окрестностями ты можешь быть доволен: что здесь будет лет через двадцать! Одно из самых благоустроенных мест в Европе. Нравится тебе слово „пестроцветение“? Чуть-чуть в духе Казинци[26], верно? Мне, когда я думаю о Буде, всегда приходят в голову три слова: сад, луговина, пестроцветение». — «А мне: омела, повилика, пиявка», — сказал барин, бросив быстрый взгляд на Лайоша. «Признак болезненного воображения, — засмеялся голубоглазый друг. — Омела и повилика еще туда-сюда: в них есть что-то мягкое, ласковое, вьющееся. Пиявка же — абсолютно непростительно». «Я, видишь ли, много хожу по деревням и знаю, во что обойдется такое „благоустроенное место“, — сказал барин. — Все эти виллы стоят здесь, а соки тянут из деревни». «Знаю я, знаю твою теорию», — скучливо отозвался гость. Но барин, может быть, потому, что его слушал не только длинный, объяснял дальше:

«Читаешь в газетах: бережливое чиновничество создало там-то и там-то райский уголок, настроив уютных вилл и окружив их садами. Ладно, есть райский уголок, и чиновник, сидя на теплом месте и откладывая в месяц сто пенге из пятисот, может чувствовать себя экономным. Но откуда ему знать, что такое пятьсот пенге там, за пределами столицы? Я вот говорю недовольным своим сослуживцам: и вы еще плачете? Да ведь у вас у каждого есть по деревне в Баконе или в Матре, как у прежних помещиков. Один чиновник кладет в карман налоги целого большого села. А ведь прежним-то дворянам самим приходилось идти к мужикам за оброком, с палками, с гайдуками. Им приходилось поступать порой бесчеловечно. А теперь всю бесчеловечность берет на себя государство: оно — сердце, мы же лишь получаем от него кровь… Чиновник! Да он еще ангел рядом с директором банка или ректором университета! Благоустройство, культура, друг мой, всегда вырастают на таком вот пестроцветении. Все, что здесь понастроено нового, — это ваша болезнь. Я бы книгу целую мог написать об этой болезни, если б болезни мира меня больше интересовали, чем его красота». — «Болезнь? Я это считаю просто угрызениями совести». — «Можно назвать и так, чтоб избежать прямых слов». — «Но не странно ли, что сотни, тысячи творцов культуры, людей, которых уже и в живых нет, не чувствовали никаких угрызений? Ведь у них на это много нашлось бы причин. Сегодня вон даже газетчики только о совести и пишут. Ладно, у них это, скажем, профессия, но у вас-то, у остальных, которых никак не отнесешь к демагогам? Видно, надорвалось в вас что-то, что раньше служило заслоном, позволяя без боли смотреть на страдания других. Ведь с тем, что такой заслон нам необходим, ты, я думаю, согласишься? Он для того нам и нужен, чтобы прожить жизнь как надо. Ты не ходил вечером у больницы святого Яноша? Я там каждый вечер гуляю. Во всех окнах свет. Сколько страданий в этих ярко освещенных палатах! Сердечники приподнимаются на локте, хватают воздух, боясь задохнуться; отчаявшиеся меланхолики, решившиеся на самоубийство: младенцы с разъеденным пищеводом; женщины с опухолью матки; больные раком, которых рвет от глотка жидкости; вопящие почечники; приготовившиеся к смертельно опасной операции старцы; пригвожденные к кровати, парализованные после малярийной прививки люди; чахоточные, изнывающие от вожделения и от пота. Этот парень, — показал он на Лайоша, — за всю жизнь свою столько не перестрадал, сколько какой-нибудь умирающий за один-единственный час. Можно это выдерживать? Надо выдерживать. Такова жизнь. Умирающего завесят простыней, а мы будем дышать спокойно дальше. Так было и с нищетой в здоровые духом эпохи. Богатый устраивал для нищих что-то вроде госпиталя, но не выплевывал же он свой обед потому лишь, что у кого-то там рак желудка. Это жестоко звучит, но произвести на свет человека, не спросив его согласия, в сто раз большая жестокость, чем любая социальная фобия». «Послушаешь тебя, так можно подумать, что ты хозяин десятка доходных домов и пытаешься оправдать их этой жуткой философией», — заметил смущенно барин. «Нет, друг мой, те, у кого есть доходные дома, редко решаются так философствовать. Я вот случайно нищий. Даже перед тобой стою, как стрекоза перед муравьем. Ну-ну, не пугайся, все же не так, как она перед ним стояла холодной осенью, а как летом, — усмехнулся он, показав два гнилых зуба. — Но это к моей теории не имеет ни малейшего отношения. Это особенность моей натуры. Так уж я создан, что мне в самом райском местечке не придет в голову: вот бы иметь здесь собственный дом. И карман у меня страдает недержанием, как мочевой пузырь у больных табесом. Но будь у меня огромное состояние, я бы не стыдился его. Я бы заставил его служить своим минутным капризам и желаниям и, наверно, за месяц-два все бы спустил. И не оправдывался бы после. Я бы к нему относился как к красивой любовнице, из-за которой тебя могут убить, могут увезти в сумасшедший дом. Я бы не боялся риска и жил с ней в свое удовольствие. А уж пристукнуть меня — забота других».

Он говорил быстро и горячо, и Лайоша все сильнее беспокоило подозрение, что где-то в какой-то тяжелый момент он уже видел этот быстрый рот, мелькающие пальцы, беспокойный голубой взгляд. «По-твоему, значит, мы просто трусы? — спросил с серьезным видом барин. — Боимся быть состоятельными? Напуганы тем, что у других, кто нас хотел бы пристукнуть, будет больше оснований, чем раньше?» — «Пожалуй, все не так просто. Ваша совесть — ответ на ропот, которого в старое время никто даже не слышал. Ваши уши обрели вдруг чувствительность и насторожились. Скажу честно, я считаю героями тех, кто этот ропот слышит, но не боится выставить свое состояние напоказ. А кто не слышит, глупости того я завидую…» Барин бросил лопату в пустую тачку и, взяв друга под руку, повел его к дому. «Твоя теория, не буду скрывать, действительно кажется мне стрекозиной. Мы, муравьи, такие существа, которые любят строить дома.

Я, например, очень даже хочу иметь дом для себя, для своих книг, для своей семьи. Но дом этот пускай выделит мне такой строй, который я бы считал справедливым». — «Дома распределяет не строй, а неустройство», — отвечал гость, уже входя в дом.

Лайош остался возле входа на участок, глядя, как вечерний воздух постепенно наполняется туманом. Когда гость уходил, он остановил его. «Дозвольте спросить, барин: не вы ли гуляли тут летом по улицам?» — «По этим? Вполне возможно». — «Еще стихи какие-то вслух читали?» — «А что?» — «Мне один барин пятьдесят филлеров дал; очень оголодал я тогда и спросил, нет ли работы». — «Вы полагаете, это я был? — посмотрел на Лайоша длинный барин. — Вы разве не слышали, что я против чужой бедности закален? Пятьдесят филлеров? Нет, друг мой, не я». Лайош недоверчиво глядел ему вслед, пока непокрытая седая — голова гостя не растворилась в тумане. Неужто и вправду не он был? Или признаться не хочет?

Лайош мало что понимал в туманных речах господ. Большая часть услышанного, если б он и стал размышлять над ним, только напрасно измучила бы его бедный мозг. Например, что такое: дом в душе должен иметь фундамент? Или: дом строится из упорства? Душа в понимании Лайоша прежде всего означала дыхание, которое стынет зимой в груди, а в час смерти отлетает на небо. Ну и, кроме того, она означала что-то хорошее, доброту, что ли, которая приводила сестру летом к Кооперативу. Много такой доброты пряталось за насупленными бровями Шкрубека. «Душа не лежит», «у него нет души» — много таких выражений слышал Лайош. Из-за этой вот доброты поминали душу и священники в церкви, о ней говорилось в молитвах. Душа — это была и порядочность, честность; скажем, Водал был хорошим, душевным, пока Маришка не уехала в Сегед. В нем было много теплого, дружелюбного, отчего и рука его была такой ласковой, когда ложилась Лайошу на плечо; эта душевность и рабочих заставляла Водала уважать. Но как дом может иметь фундамент в душе? Как дом может строиться из упорства? «Ишь, до чего упорный». Лайош это слово слыхал лишь в таком сочетании, и оно означало: упрямый, настырный. Упорство нельзя взять и вылить в раствор, словно воду. Тщетно бы ломал Лайош голову и над тем, почему это барин не верит в деньги. Если в деньги не верят, значит, они фальшивые. Но как могут быть деньги фальшивыми вообще? Разве не дают за них в лавке колбасу, чулки, болты? Даже более простые выражения доставили бы ему немало головной боли. Скажем, случается человеку надорваться. Но рядом с «заслоном» «надорваться» теряло понятную связь с тяжелым мешком на спине. «Заслон» же — это известное по солдатской службе слово, за ним стояли цепи, окопы; мешки, клеенчатые деревенские диваны и окопы, которые Лайош рыл в лагерях, растерянно бы взирали друг на друга, если бы он попробовал вникнуть в смысл речей тощего гостя. «Заставил служить бы своим капризам» — это тоже было как длинный какой-то коридор: пока мозг Лайоша добрался бы до конца, богатство, которое гость хотел заставить служить капризам, давно бы где-нибудь потерялось. В нем смутно отдавалось, что бесчеловечность приходилось брать на себя государству, но странная эта связь слов пугала его. Ну а фразы вроде «Ваша совесть — ответ на ропот» поднимали в нем лишь такой же темный вихрь протеста, как в детстве, когда девчонки, раздевавшие его в соломе, на своем тайном языке «ко» переговаривались между собой: коне кого-ково-кори копри кола-койо-коше.

Однако у Лайоша и в мыслях не было мучить себя, разгадывая господский птичий язык: разум его снабжен был особой пленкой, вроде той, что есть на глазах у кур. Когда в господской беседе мелькали трудные выражения, пленка, мгновенно мигнув, закрывала мозг. Так что внимание его превратилось в сплошное мигание, и это сказывалось и на том, как он держался. Он то стоял на краю перекопанного, словно тяжелой бурой рябью подернутого участка, уйдя в себя, как голые, черные деревья за оградой; то что-то вздрагивало в нем, и, не сменив позы, он становился воплощением напряженного внимания. Подобно тому как в иностранной речи мы слухом улавливаем только то, что знакомо, так Лайош вырывал из разговора то одну, то другую понятную фразу и, быстро устав, принимался грызть и обсасывать ухваченную кость, лишь искоса жмурясь на мелькающую перед ним хозяйскую руку, словно пес, которого слишком долго дразнили лакомыми кусками. И пусть добыча его была не так уж велика: рисуя потом в бельевой или листая «Дьявола с железным клювом», он мог спокойно заняться ею, и в конце концов что-то все-таки складывалось, получалась более или менее цельная картина.

В одном он вполне был согласен с тощим гостем: барина мучает какая-то болезнь. Достаточно было хотя бы сравнить его с друзьями. Инженер был похож на печь с бородой, а тощий — на раскаленный, сыплющий искрами гвоздь на наковальне. Лишь в барине не было ни ровного, уверенного тепла, ни бурного, яростного искрения. Когда он шагал, ноги его словно бы думали о чем угодно, только не о ходьбе; рассеянность витала в его глазах еле заметной, но устойчивой дымкой. У него было все. Была в доме умная, решительная жена, счастливая, если могла повиснуть у него на шее и, прижав к нему свое немного скуластое ласковое лицо, тереться о него, нюхать, целовать его губы с горькой морщинкой. Дом, пускай с ним не кончались еще заботы, у него тоже был. Ручки уверенно поблескивали на дверях, паркет весело нес на себе его шаги и зеркальное отражение; скоро прибудут и дети, и на дубовой лестнице пойдет игра в крепость, беготня вверх и вниз, шум и рев. И разве поблизости не стояла, натирая ручки шкафов, Тери, в своей бессловесной и безнадежной преданности готовая служить ему так же, как буфет с серебром, как гравюры на стене или раскрытая клавиатура рояля? Я здесь, хозяин, я не предлагаю себя, но ты в любой момент можешь мною воспользоваться. Что ж это, если не болезнь, когда человек среди всех этих благ ходит будто в воду опущенный? В сказках бывают такие короли или принцессы: церемониймейстер собирает к ним клоунов и певцов, повар подает на золотом подносе голову кабана в грибном соусе, казначей навешивает им на грудь добытые со дна морского драгоценные камни — а они сидят среди сонма придворных мрачные и безмолвные. Вот и барин таков. Видно, не знает, что делать от хорошей-то жизни. Небось сразу бы по-другому заговорил, когда б у него, как у Лайоша, маячила впереди зима без денег и без крова.

Однако болезнь эта все же немного смягчила его суровое отношение к барину. Было здесь какое-то утешение: вот и живет барин в собственном доме, и женщинами обласкан двумя, а не дано ему радости. Лайош не принял еще полностью теорию Тери, что барин неплохой человек, только странный, но он уже больше размышлял над его странностью, чем над зловредностью. Ходил вокруг него, словно возле какого-то раненого чудовища: доверять его беспомощности, конечно, нельзя, но сейчас ему, кажется, и в самом деле не позавидуешь. Он не забыл, что барин «сердился из-за него», однако видел, что теперь тот хочет ему угодить. Стихи читает ему в бельевой, даже через гостей пытается разговаривать с ним. Как будто и побаивается немного, и тянется к нему, словно у него, Лайоша, есть какое-то лекарство, которое барин надеется выманить. «Я в этом доме чувствую себя так, словно украл его» — фразу эту Лайош запомнил крепко, хотя и не знал, что с ней делать. Он даже подумывал, что, может, барин и вправду обманом добыл где-то деньги? Может, наследство, домик в Табане, попало к нему не совсем так, как рассказывала хозяйка? И исследовательский этот институт — подозрительная тоже штука. Что там они исследуют? Может, исследуют, кто не платит налоги, и дом этот построен на взятки? Бог его знает: кто что-то там исследует, тот вполне может и вымогательством заниматься, а теперь совесть, видать, загрызла? Только зачем он тогда выходит копать? Чего смотрит коровьим взглядом? Ради чего хочет подольститься? Одно чувствовал Лайош твердо: у него над барином есть какая-то власть. И хотя ясно было, что власть эта сразу кончится, как только тот узнает у Лайоша все, что ему нужно, ощущение это бередило его, не давало покоя: так не дают покоя деньги, лежащие в кошельке, пока не потратишь их на будильник, на цветные карандаши, зажигалку. Надо как-то ему испытать эту власть, чтобы самому понять, что к чему. На чем она строится, велика ли она, можно ли ею воспользоваться, чтобы как-нибудь протянуть эту зиму? Главный человек в доме, правда, барыня, но, если он умело прикроется причудами барина, может, и в самом деле перезимует здесь, а там весной и домик получит.

Теперь Лайош не просто давал расспрашивать себя, но и сам потихоньку продвигался вперед, к тайне барина, с помощью старательно продуманных вопросов. «Вы, барин, на наследство этот дом построили, верно?» — с серьезным видом спрашивал он, опуская на землю тачку и распрямляясь. «Да, была у меня тетка, старая дева, она завещала мне свой домик», — отвечал барин. «Здесь, в Буде?» — «На Табане. Знаете, где это?» — «Голое место такое у горы Геллерт?» — «Вот-вот. Еще в прошлом году там что-то вроде деревни было». — «А я думал, господин доктор, ваши родственники из деревни», — осторожно проверял его Лайош. «По отцу из деревни. А матушка из Буды. Собственно, и тетка-то эта не моя, а ее». — «Да?» И Лайош, затаив пока свои подозрения, замолкал. Но Тери подтверждала: барыня как-то даже показала ей дом, который вот-вот должны были сносить. Такая маленькая хибарка, с колодцем во дворе, с абрикосовым деревом. Это наполовину опрокинуло первую теорию Лайоша. А может, за хибарку-то барин гроши получил, а остальное наворовал? Может, как раз то, что подрядчик унес. Эти господа ведь воруют конвейером, как каменщики передают кирпичи. То, что не очень большой барин украдет у барина побольше, этот должен украсть у следующего, еще побольше. А бывает и наоборот: большие господа начинают, а маленькие по цепи продолжают. Не говорила разве хозяйка, что барин, если захочет, сможет деньги легко достать? Или ты богат и у тебя есть деньги, или беден, и тогда достать негде. Достанет, если захочет… Знает Лайош такие штуки. Из таких вот выходят скупщики краденого да растратчики.

«А вы, барин, что сделали бы с наследством, будь ваша воля?» — спросил он в другой раз, снова поднимаясь от тачки. Это был самый подходящий момент — после ездки с землей задать новый вопрос… «Потому что дом-то ведь барыня строить хотела… Она сама об этом говорила», — добавил он чуть погодя. (Неловко было ссылаться на разговоры, которые велись тут в его присутствии, потому и сказал он про барыню. Барин пускай говорит при нем, о чем хочет: он не запоминает ни его слова, ни слова гостей.) Барин копал, словно не собирался отвечать на вопрос, только про себя размышлял над ним, однако на лице его появилась чуть стыдливая, но выдававшая и какое-то приятное чувство улыбка. Печальное лицо его стало сейчас почти как у девки, которая стесняется, мнется с опаской, но в то же время в общем не против. «Что бы я сделал с наследством? — повторил он через некоторое время, словно желая догнать уходящего, не оборвать разговор, который он желает, но не знает, как начать. — Не так это легко объяснить, Лайош. Жена, например, так меня и не поняла». Барин опять замолчал, и Лайош поднял тачку. «Имение я хотел купить», — сказал барин вдруг, словно крикнув «стой». Лайош действительно встал как вкопанный. «Имение?» — переспросил он. «Имение. Только без пашни. Самое большее четыре-пять хольдов оставил бы под сено и кукурузу. А остальное — под фруктовые деревья, виноградники, огороды…»

Лайош уехал с тачкой. «Фрукты здесь, под городом, окупятся хорошо», — сказал он, возвратившись. «Я под Кечкеметом хотел купить. Уже и сад присмотрел на двадцать хольдов: померз сад, дешево бы отдали. Деревья там были старые, плодоносные, и дом из шести комнат: все дешевле бы обошлось, чем эта вот коробка», — мотнул барин головой на дом, ушедший в серую мглу осеннего предвечерья. Лайош задумчиво крошил ком земли, бросая в кучу корни люцерны и пырей. Вьюнок на доме садовника разросся, расползся, пчелы, жужжащие вокруг столбов, разлетелись, и они с Тери жили уже в середине огромного старого сада с гудящими повсюду шмелями, в шестой, самой маленькой комнате. «Такой сад только тогда дает доход, если хозяин живет там все время, — сказал он. — Иначе все разворуют». — «Я ведь этого как раз и хотел — поселиться там совсем». Лайош вспомнил про исследовательский институт: видно, и вправду там нечисто, коли он убежать оттуда готов. «На службе все ж таки поспокойней. Ни град не побьет, ни засуха». — «Там другие неприятности», — неохотно ответил барин. Лайош не спеша подошел к тачке, поднял ее, чуть подождав. Сейчас барин что-нибудь скажет про свою службу. Но, видно, слишком тяжка была тайна — как колом вставший в груди глубокий кашель, который никак не может освободить легкие. Ладно, не стоит его донимать, решил Лайош и укатил.

Следующий круг прошел в молчании. Темнело; уже почти ничего не было видно; туман густыми волнами накатывал белую шерсть в черном воздухе. В такое время барин всегда говорил: «Ну, Лайош, хватит, пошли домой». Сейчас его что-то держало. Они еще долго мучили тачку в темноте, но барин так ничего и не сказал. Лайош ждал, что будет на следующий день. Барин вышел в сад поздно, когда уже спустились сумерки: он словно и по времени решил продолжить там, где оборвал вчера. «Мы про имение говорили намедни, — начал он, поработав с полчаса безмолвно. — Собственно, я ведь не для себя хотел его купить». Лайош вопросительно молчал. «Я по-другому думал… не так, как получилось с этим домом. Записано было бы все на мое имя, закон теперь иначе не признает, но я бы не считал, что все это мне принадлежит. И семье», — тут же добавил он, угадав, что подумал Лайош. «А кому?» — спросил тот. Больше он решительно ничего не мог бы спросить в наступивший тишине. «Когда-то о церковных землях говорили, что это имущество бедняков, — собрался наконец с духом барин. — Так вот и я тоже хотел, чтоб это имение стало имуществом бедных. Имение, правда, не бог весть какое, но бедным было бы от него все больше пользы, чем от прежних епископств». Лайош замер с граблями в руках, не смея произнести ни звука. Барин говорил путано и смущенно, не поднимая глаз от земли. Лопата резала землю быстро и понемногу — скорей отщипывала, чем копала. Барина трясла изнутри какая-то лихорадка: Лайош же был нем и неподвижен, словно превратившись в простое вместилище того, что доверял ему барин. Инстинкт подсказывал ему, что момент этот необычайно опасный. Стоит ему, может, всего лишь кашлянуть, и барин навсегда станет ему смертельным врагом.

Что барин понимает под имуществом бедняков, Лайош уразуметь не мог. Урожай, что ли, беднякам хочет раздавать? Или кухню для них устроит в городе? Он уже видел одну такую кухню, на вокзале, за каким-то рестораном. Оставшуюся от обеда пищу: печенье, гуляш, гарнир — вываливали в остатки супа, разогревали и в большом котле несли на задний двор, под навес. Голодные, встав в очередь перед поваром в колпаке, зачерпывали месиво котелками, кружками, кто чем. Разные руки тянулись в котел: сухие, морщинистые старушечьи, жадные, черные, волосатые мужские, худые женские, держащие кружку двумя пальцами, робкие детские, появляющиеся откуда-то снизу. Народ, шедший на вокзал и с вокзала, мог видеть эту кухню. Лайош тоже толкался поблизости, когда владелец ресторана выводил из-под навеса свой автомобиль. Бедные отскочили в сторону, чтобы дать дорогу машине, а когда бросились обратно, то задние попали вперед, другие растерялись, и шум был большой. О таком, что ли, думал барин?

Барин, однако, молчал, и Лайош чувствовал, что он от него ждет чего-то — совета, одобрения, хотя бы вопроса. Но что мог Лайош сказать в этом опасном положении? «Очень уж много в мире бедных людей», — сказал он наконец. Можно было понять это так: мол, всем беднякам все равно помочь не сможешь; а можно и так: много на свете нищих, хорошее дело, коли ты хочешь им помочь. «Да я ведь не кормить, не одевать их собирался, — засмеялся барин, — а власть им хотел дать. В таком имении все равно нужно копать, садовничать, да и мастеровые там пригодятся — строить, что-нибудь мастерить, стеклить. Кроме меня самого и семьи, в таком саду нужны еще человек пять-шесть вместе с поваром. Зачем им быть обычными слугами или приходящими поденщиками? Я думал так: наберу молодых парней с головой. Пять-шесть часов — работа, а потом можно беседовать, учить их, книги пускай мои читают. Имение всех прокормит, места много, а они, глядишь, не только на жизнь себе заработают, но и знания получат».

Смущение барина проходило, и, когда он с триумфом поднял глаза на Лайоша, словно крохотное солнце выглянуло из розовых облаков. Лайоша слегка оглушил баринов план. Интересно, он бы тоже оказался среди тех молодых парней с головой, про которых говорит барин? В школе, правда, учился он кое-как, и Маришка, помнится, не давала ему покоя с пленением вавилонским да историей Иова; но в солдатах он что-что, а детали пулемета здорово знал. Он и сейчас все их помнит… В таком небольшом имении после пяти-шести часов работы (правда, со всякими «Лайош, сбегайте» да «Лайош, можно вас на минуту» выйдет все восемь) он и училище бы кончил, как задумал летом. «В общем, что-то вроде школы?» — спросил он неуверенно. «Именно, вроде школы, только учили бы в ней не тому, чему в других школах. Не господами бы учили быть рабочий люд, а самими собой». — «И сколько надо там учиться?» — «Год-два, а потом приходили бы новые». Лайош думал, как бы ему ввернуть про реальное училище. «За это время можно было бы и экзамены сдать, — сказал он. — За реальное училище, скажем». Барин рад был и такой наивной реплике. Значит, мечта его задела парня за живое. «Не нужны нам никакие реальные училища, — заговорил он с воодушевлением. — Мы ведь не государственных служащих готовим, а рабочих вожаков. Я даже не позволю, чтобы кто-то пробовал сдавать экзамены: еще захотят потом делать карьеру. Конечно, шесть-семь человек — это немного, но шестьдесят-семьдесят — уже кое-что, а если еще хотя бы десять человек найдется в стране, кто пойдет за мной и организует такие школы, тогда будет уже шестьсот. С ними и потом можно будет встречаться, они станут приезжать, рассказывать о своих делах. Шестьсот человек — с ними уже можно было бы попробовать освободить венгерский народ».

Барин давно уже перестал копать: он стоял, глядя на Лайоша. Тот тоже не смел работать граблями: рыжая голова его с чуть-чуть испуганным выражением на лице повернута была к барину. Не бунтовщиков ли намерен барин там собирать? С испугу Лайош даже про хорватов вспомнил, которые убили сербского короля. Тех тоже, говорят, учили в какой-то школе. «А метать гранаты и стрелять вы учить не станете, барин?» — спросил он с неподдельным страхом. Он знал: если сейчас это не спросит, то потом уж точно не посмеет и будет только мучиться, нося этот вопрос в себе. Теперь уже барин посмотрел на него испуганно. «Метать гранаты?» — переспросил он. Он так разглядывал Лайоша, словно тот до сих пор притворялся дурачком и вдруг высказал такое, что попал в самое больное место. «Нет, гранаты метать — этому я учить не буду. Если дело до такого дойдет, я уж в крайнем случае сам… Другим только духовное оружие…» Он не закончил фразу и, углубившись в свои мысли, снова принялся копать.

Пока шел разговор, совсем стемнело. Лайош, узнав, что о гранатах нет речи, успокоился. Барин сначала блюдо печенья съест, потом уж решится метнуть гранату. Но не схитрил ли он в своем ответе? Вишь, помрачнел сразу и лопатой ворочает без охоты. Словно крутит педали какого-то свинцового велосипеда. «Медленно идет у нас дело с этим садом», — сказал Лайош, чтобы рассеять молчание. «Когда-нибудь все равно кончим, Лайош», — ответила тьма, и лопата, отделившись от барина, упала на землю.

На другой день рано утром Лайоша послали заказывать дрова. Он постарался выйти, пока барин еще не оделся, а сын Даниеля уже отправился в школу. Он не хотел к нему подходить, пока их можно было увидеть из дома; еще подумают, что он с ним сговаривается что-нибудь украсть. Возле распятия Лайош поднажал и в два счета догнал парнишку. План барина насчет имения для бедных не выходил у него из головы весь вечер; он даже и утром, проснувшись, сразу про него вспомнил. Ему хотелось потолковать с каким-нибудь умным человеком: что все-таки кроется за этим планом? «А! Вы еще живы? — обернулся к нему Даниелев сын, когда Лайош поздоровался с ним. — А я уж думал, вы кончили реальное и теперь где-нибудь в церковной гимназии с графскими детьми изучаете Федра. Или ухаживаете за какой-нибудь актрисочкой». Лайош терпеливо улыбался. Насмешки эти были платой, за которую он хотел получить знание. «Я вот интересуюсь, что это такое — исследовательский институт?» — спросил он напрямик. Этим заранее подготовленным вопросом он сам невольно приспосабливался к высокомерной манере разговора ученого юноши. «Какой еще следовательский институт? — засмеялся тот. — Что, детективов хотите нанять, чтобы следили за вашим идеалом?» — «Этот Хорват, барин наш, служит в исследовательском институте. По деревням ходит, что-то разузнает. Слыхали вы про такое?» — «А, вон какой институт, — широко растянулись губы на некрасивом лице. — Всякие есть институты: институт экономики, институт конъюнктуры, институт социологии, институт исследования народа, институт исследования нищеты, институт исследования глистов… Знаю я, что это за институты». — «Барин — ученый человек, книг у него много, на всяких языках». — «Для исследования много языков надо, — засмеялся парнишка. — Значит, хозяин ваш что-то исследует? А я-то думал о нем: какой-нибудь честный адвокат, или чиновник, или карманник». — «Вы, стало быть, знаете таких исследователей?» Любознательность подавила в Лайоше нарастающую неприязнь. «Я же сказал, что знаю. Эти исследователи напишут вам на ста страницах: утром ешьте хлеб, в обед репу, вечером ничего, на другой день утром репу, в обед ничего, вечером хлеб, потом утром ничего, в обед хлеб, вечером репу, а на сто первой вдруг появляется Христос: в этих печальных обстоятельствах пускай все общество проникнется его духом. Причем общество тех, кто ест колбасу, пускай проникнется потом, когда придет время реформ, а общество тех, кто ест репу, как можно скорей». — «А еще этот Хорват имущество бедным хочет отдать…» — выпалил Лайош главное. Сказал таким тоном, каким в деревне говорили про премьер-министров: Бетлен обещал пересмотр границы, Гёмбёш[27] хочет снизить налоги. «Я-то в это дело не верю, если и ты не веришь, считай тогда, что я пошутил, а поговорить — почему бы не поговорить» — вот что означал этот тон. «Танцзал хочет для них устроить у себя на крыше? — подпрыгнул Даниелев сын. — Или бесплатную баню организует? И барыня простыни будет раздавать?» — «В том-то и дело, что ничего такого он не может сделать. Поэтому он и от жены-то убегал. Он землю хотел купить, чтобы рабочие там днем работали вместе с ним, а вечером он бы их учил». — «Ага, воскресную школу, значит, придумал? Аллилуйя, аллилуйя!» Зажав под мышкой перетянутые ремнем книги, он прямо на тротуаре улицы Бимбо вытянул шею и сложил руки, изображая молитвенное благоговение. Он даже остановился и завыл, как собака на луну. Лайош испугался, что прохожие на него прикрикнут. Но те не очень, видно, понимали, что этот вой означает «аллилуйя», и думали, наверное: мальчишка передразнивает какого-то приятеля, учителя или собаку. «Идите вы знаете куда с этими идиотскими выдумками!» — со злостью крикнул он и ушел вперед. Лайошу и смешно, и конфузно было за него, пока он шагал следом. Неглупый все-таки парень этот Даниелев сын, думал он. Не поминал ли барин вчера, что прежде церковные владения назывались имениями бедных? И этот, как только услышал про план, сразу затянул аллилуйю. «Вы, стало быть, не верите, что он бедным хочет помочь?» — спросил он, не столько из любопытства, сколько чтобы еще раз услышать это забавное «аллилуйя». — «Отчего ж не верить? Пускай обставит для вас угловую комнату на первом этаже и каждое первое число отдает половину жалованья. Все равно у него много останется, чтобы исследовать». И он сделал рукой жест, каким, должно быть, вытаскивают деньги из чужого кармана. И двинулся вперед еще быстрее, словно ему до смерти надоела эта болтовня; Лайош со свежей добычей далеко отстал от него. Но через некоторое время увидел, что парнишка обернулся и ищет его глазами.

Когда после обеда барин, как обычно, вышел в сад, у Лайоша в голове все еще звучали вопли садовникова сына. Барин говорил, что он не только сам хочет учить простых рабочих, поденщиков, он и у них будет учиться — кузнечному, столярному делу, садоводству, а там, может, и маленькую типографию организуют. «Аллилу-у-уйя-а!» — вопил в голове у Лайоша какой-то ехидный бесенок. «Настоящее самообразование лишь там возможно, — увлеченно объяснял барин, — где каждый и учитель, и ученик. В его имении собирались бы разные люди: одни с завода, другие с помещичьих хуторов, третьи от верстака. И все делились бы своим опытом, умением, знаниями. Если всерьез захотеть, то сколько всего можно узнать, научиться друг от друга. Вот в университете всего четыре факультета, а в жизни — сто. В его имении было бы столько факультетов, сколько людей, а он бы разве что учил их уважать знания друг друга…» — «Это все только идеи», — повторял в голове Лайоша бес, только что певший аллилуйю. Лайош молчал с почтительным видом, но бесенок в нем весело прыгал и хохотал. Лайош чувствовал, что он, темный деревенский парень, в эту минуту куда умнее барина. И если захочет, сможет это доказать. Слова Даниелева сына он, конечно, не посмел бы передать, хотя бы из-за боязни, что его заподозрят в сообщничестве с нечистыми на руку соседями, но что-то похожее в нем и в самом зрело. Он чувствовал это, ходя с опущенными глазами за тачкой.

Барин все развивал свою любимую теорию — у любого толкового рабочего можно перенять не меньше, чем у какого-нибудь университетского профессора. Он, например, и у Лайоша учился, пока они работают вместе. «Чему же вы у меня учились, барин?» — поднял удивленно голову Лайош. «Чему? Скрытности. Как вы прячете в разговоре мысль и все же даете ей мелькнуть меж словами. Иной раз даже и срезать можете. Как, например, вчера. Думаете, я вас не понял? — И он смущенно и хитровато взглянул на Лайоша. — Насчет того, что вы хотели этими гранатами сказать», — наступал дальше барин. Лайош, опустив глаза, очищал грабли от камней и стеблей пырея. Неужто догадался про хорватов и сербского короля? «Сознайтесь, вы ведь думали, — продолжал барин, — ты-де воспитывай на здоровье рабочих вожаков: настоящий переворот все равно возможен только с оружием в руках. Знаю, мол, я таких болтунов…» Лайош ошеломленно поднял от граблей свой чистый взгляд. Вот тебе раз! Неужели барин всерьез думает, что он так считает? Куда он хочет его завести, возводя на него такое? Может, ошиблась барыня, решив, что «это все только идеи»? «Я потому только вам это говорю, чтоб показать, что у вас многому можно научиться, — сказал барин. — А вы ведь скрытный человек, нелегко выдаете, что у вас на душе». В Лайоше слова об оружии превратили озорного бесенка в хмурого беса. Теперь уж он сам хотел воткнуть нож в занавес: пускай вопит тот, кто там прячется. «Коли вы, господин доктор, многому учитесь у бедняков, тогда почему сердились, что я копаю сад?» — спросил он тем же голосом, каким когда-то сообщил Водалу, что Маришку уволили. И, задав свой вопрос, встал меж ручками тачки не в такой услужливой позе, как всегда. «Я сердился? — обескураженно сказал барин, как человек, которого неожиданно привлекли к ответственности. — Кто это вам сказал?» — «Я и так знаю. Сердились вы», — стоял на своем Лайош. Барин покачал головой. «Вы ошибаетесь». И постепенно лицо его стало таким же упрямым, как у Лайоша. Они работали рядом, не произнося ни слова.

В таких вот беседах перекапывали Хорват и Лайош заросший густой люцерной участок возле дома на улице Альпар. На сад, где они работали, выходили, кроме матового стекла в ванной, два окна — с лестницы и из бельевой. Из этих окон хозяйка с Тери временами наблюдала за мужчинами, подзывая друг друга полюбоваться необычным зрелищем. «Тери, вы здесь?» — кричала барыня, слыша из кухни звон посуды. И Тери бежала к барыне на лестницу. Иногда Тери, стоя в бельевой, у Лайошевой постели, звала: «Барыня, идите-ка на минуточку сюда». И тогда барыня подходила к окошку бельевой. Подвернутые брюки барина, грязные его ботинки и круглая рыжая голова Лайоша выглядели вместе еще пикантнее, чем по отдельности, а какие-то серьезные слова, которыми они время от времени обменивались и которые женщинам оставались недоступны, делали эту комичную пару еще и весьма загадочной. «Наверняка про Лайошеву тележку говорят», — смеялась Тери. «Да нет! Про деревню. Барин хочет Лайошу показать, как он хорошо знает деревню». Однако с уверенностью ни одна ничего не знала: мужчины о своих беседах предпочитали помалкивать.

«Ну, обсудили с Лайошем положение в сельском хозяйстве?» — спрашивала барыня, когда муж, скинув грязные ботинки, клал ноги в кожаных домашних тапочках на решетку калорифера. Но барин разве что ронял что-нибудь лестное насчет Лайоша. А Тери в это время на кухне дразнила Лайоша: «Рассказали барину про изобретение, Лайош? И о чем это барин может с вами столько говорить?» Лайош старался дать на это такие ответы, которые укрепили бы его авторитет. «О планах своих говорил барин», — скупо отвечал он. Или просто: «Говорили про ситуацию». Или совсем просто: «Про политику». «Ситуация» была для Лайоша таким же широким понятием, как «человечество» или «мир». Ситуация относилась ко всему вообще, политика же — к вещам, которые не касались перекопки или других дел возле дома. Тери смеялась: «Ну, говорила же я вам, что барин странный».

То, что барин мог о чем-то беседовать с Лайошем, превосходило все прежние представления Тери о странности барина. К этому выводу ее приводило и презрение, которое она испытывала к личности Лайоша. Лайош умел по достоинству ценить даже маленькие преимущества, а неудовлетворенное любопытство Тери к недоступной сфере его жизни давало ему такое позиционное преимущество, которое он старался использовать с умом и не спеша. Его затяжная война с барином была особь статья, тут не имело значения, что об этом думала Тери, и потому на двух фронтах: в саду и на кухне — Лайош прибегал к разным боевым средствам. В саду он нащупывал тайну барина, одновременно пытаясь узнать, велика ли его, Лайоша, власть над ним и можно ли ею воспользоваться, не угодив в ловушку. В кухне у него была одна-единственная цель: пробудить в Тери уважение к себе. Для этого, во-первых, надо было нагнетать тайну, а во-вторых, увеличивать свою роль в ней. Туман, в котором иногда мелькает какой-то свет, куда загадочней, чем туман сплошной, неподвижный. Световыми сигналами служили Лайошу определенные вопросы. Например, есть ли у барина в его институте приработок? Когда барин в последний раз ездил в Кечкемет? Не знает ли Тери, есть среди друзей барина хорваты? Был ли барин военным? Не пробовал ли барин при ней еще кого-нибудь «уговорить»? Все это Лайош спрашивал с таким видом, будто в общем он все и так знает и хочет только выяснить мелочи. Приработок, Кечкемет, хорваты, какое-то дело, на которое требовалось кого-то уговорить, — все это окружало теперь барина и Лайоша какой-то общей тайной, укутывая их куда прочнее, чем ноябрьский туман. Вопросы сопровождались краткими комментариями. Ну конечно, он так и думал, что барин не служил в армии. Кто знает его, Лайоша, тот может догадаться, что его-то уговорить не так-то легко. Было у Лайоша свое мнение и о Кечкемете, о хорватах, о приработке. Нет, он не из тех, кто легко поддается на удочку, как могла подумать Тери по своим прежним наблюдениям. Дружба Лайоша стоит немало, но барин, видно, согласен дать за нее любую цену…

Заставить женщину изменить мнение о мужчине не так просто, и все намеки Лайоша на его общую с барином тайну скорее увеличивали в глазах Тери странности барина, чем Лайошев авторитет. И все-таки какая-то едва заметная нерешительность мелькала у нее в лице, когда она смотрела на Лайоша, входящего в кухню из сада. Так светская дама смотрит на знаменитого артиста, с которым она четверть часа болтала в полной уверенности, что это какая-то заурядная личность, но, узнав правду, не себя обвиняет в ошибке, а мир, который подложил ее безошибочному женскому чутью такую свинью. «Предупредить надо бы барина, — сказала она хозяйке, — пусть с этим Лайошем не очень откровенничает. Долго ли до беды…» Но барыня лишь улыбалась: «Пускай себе тешатся. Барин Лайоша хвалит: с головой, говорит, парень. Умней, чем кажется». И пусть слова эти нанесли больший ущерб понятиям Тери об уме, чем пользы — Лайошу, все же от нерешительных взглядов Тери, словно от прохладного родника в жару, веяло отрадной растерянностью, в которой Лайош, даже утратив навсегда уют и теплоту часов, проведенных возле керосиновой лампы, на некоторое время почувствовал себя чуть-чуть увереннее.

Появление в доме гувернантки положило этому конец. В последних числах ноября тучи, туман и ветер на два-три дня сняли осаду с дома Хорватов, и шлак, по которому д-р Эндре Хорват брел вверх по улице, возвращаясь из института, вновь ненадолго расчертили бледные тени столбов и полосы Тусклого солнечного света. В одну из таких полос света, которая была в поле зрения понурившего голову барина, влетела сперва гигантская бабочка, потом две птицы заметались вокруг большого пушистого шара. Когда, застигнутый врасплох этими юркими приближающимися существами, барин поднял глаза, гигантская бабочка превратилась в красный бант, шар — в каштановые волосы девочки, а две юркие птицы — в милые детские ладошки. И вот уже звездногорская отшельница Жужика мчалась со всех ног к отцу, и склоненная его шея тут же попала в тиски двух крепких рук, не отпускавших его до тех пор, пока все поцелуи, заказанные из-за ограды, не разместились на плохо выбритых щеках Хорвата. После того как вылазка завершилась так удачно и голова Жужики осталась вблизи отцовской щеки, даже когда он выпрямился, оба повернулись к ограде: девочка — чтоб торжествующим взглядом доложить об успехе операции, Эндре Хорват — чтобы продемонстрировать режиссерам свою отцовскую радость. Однако за оградой не было барыни, там стояла одна лишь Тери, поддерживавшая под мышки Тиби, который, вскарабкавшись на калитку, радовался совсем не отцу, а скрипу раскачивающихся туда-сюда ворот. Тери пришлось оторвать его от выкрашенных суриком прутьев и посадить на свободную руку барина.

Три головы на двух ногах вступили в столовую дома. Уже потому, что жену в этой трогательной сцене заменяла Тери, барин мог бы догадаться, что причина тут не только в калитке, поразившей воображение Тиби, и что, помимо двух возвратившихся детей, его ожидает — как только от встретится с истинным режиссером — еще сюрприз. Однако барин — может, потому, что мыслил в этот момент сразу тремя головами — не оценил ситуацию достаточно серьезно и потому ошарашенно опустил детей на пол, обнаружив в столовой вместо жены незнакомую даму. Она выглядела на несколько лет старше барыни, но отличалась стройностью и изысканными манерами; в этот момент она занималась размещением на столе обеденных приборов. Свернув строгим конусом белоснежные салфетки, она ставила их на тарелки, как на банкете в ресторанах, и, кроме большой пары вилок и ложек, возле каждой тарелки помещала еще по маленькой паре. Скатерть была туго накрахмалена, посередине ее бежала нарядная дорожка, означавшая присутствие гостя. Барин в замешательстве не придумал ничего иного, кроме как вежливо представиться. «Ich freue mich»[28], — ответила дама, после чего барин сбежал из комнаты, воспользовавшись тем, что Тиби захныкал по оставленной калитке.

Барыня, стоя у кухонного стола, доставала из шипящего жира затейливо переплетенный хворост. В домашнем платье с короткими рукавами она раскраснелась и была за этой работой само обаяние. Лайош, сидя на скамеечке, толок сахар в звонко гудящей мелкой ступе, готовя пудру. «Я так счастлива, что дети приехали; я лишь сейчас и чувствую себя по-настоящему дома, когда бабушка их привезла», — щебетала хозяйка. В одной руке у нее была тарелка, в другой — хворост на вилке, и за отсутствием свободных рук она потянулась к мужу яркими мягкими губами. Хорват поцеловал ее, но продолжал коситься в сторону комнаты. «Да, ты уже видел нашу немку? — спросила барыня все тем же беззаботным и счастливым тоном. — Я думаю, нам с ней повезло. Она была замужем за представителем одного австрийского завода. С мужем она развелась и готова служить за любую плату, лишь бы жить в хорошей семье. Она и французский знает, с Жужикой будет только по-французски разговаривать». Барин, сраженный новостью, стоял на кухне, пропитанной запахом хвороста. Лайош со ступкой меж колен исподтишка поглядывал на него. «Не слишком ли нас много?» — с горечью вырвалось у барина. «Вот так же он и из-за меня сердился», — подумал Лайош, осторожно пересыпая пудру в тарелку. «Что значит „не слишком ли много“? — спросила барыня таким тоном, каким сиделка разговаривает с тяжелобольным. — Лайоша ты не считаешь, я надеюсь? А Тери одна с таким домом да еще с двумя детьми не справится. Не только она — любая бы не справилась. И мы же с тобой давно договаривались, что возьмем к детям немку-гувернантку». Барин затравленно оглядел кухню.

Лайош с пустой ступкой стоял спиной к нему, однако спина выражала напряженное ожидание. Тери смотрела на барина, слегка приоткрыв рот и улыбаясь, как будто сидела в кино. Барыня возле кастрюли с шипящим и стреляющим жиром прятала волнение за разгоряченностью занятой стряпней хозяйки. В эту критическую минуту слуги были ее лучшими союзниками. Поэтому она упомянула Лайоша, поэтому сослалась на возросшие обязанности Тери. Барину следовало понять, что если он пойдет дальше, то неминуемо прозвучат еще более неприятные аргументы. Скажем: «Если ты считаешь, что нас слишком много, то Лайоша можно уволить хоть сегодня же» — или: «Я тебя просто не понимаю: рассуждаешь все время о чуткости к людям, а сам способен взвалить на девушку столько работы». «Коли вы, господин доктор, многому учитесь от бедняков, тогда почему сердитесь, что я копаю сад?» — читал Хорват на спине отвернувшегося Лайоша. Что бы он ни возразил жене, он только усилит подозрения парня. «Ты ведь знаешь, мы по уши в долгах», — сказал он наконец скорее грустно, чем сердито. Барыня, стараясь его успокоить, заговорила еще мягче: «Ты увидишь, она нам обойдется не так дорого. Тери станет получать на пять пенге меньше, она добровольно от них отказывается, если мы возьмем гувернантку. Стирать теперь будем сами, и вообще, где пятеро человек, там шестого и не заметишь. Она, между прочим, согласилась на смехотворную плату. У нее нет свидетельства, так что ей любые деньги подойдут». Барин не слишком был уверен в правильности этих расчетов, и вообще для него не расходы были самым невыносимым. «Насчет гувернантки мы с тобой совсем даже не договаривались», — запоздало пытался протестовать он. Хозяйка покончила с хворостом и повернулась теперь к мужу с выражением, которое означало: она, конечно, долго была ему ласковой сиделкой, но сейчас терпение ее, кажется, лопнет. «А я точно помню, что договаривались, — сказала она с нажимом. — Впрочем, если ты хочешь, чтоб дети твои остались необразованными, пожалуйста. Я тут же откажу немке; она достаточно хорошо воспитана, чтобы сегодня же собраться и уйти, если я ей сообщу причину. Кристина, bitte!» — крикнула она в открытую дверь столовой. Слуги, притихнув, ждали, что сейчас произойдет. Однако до неприятной сцены дело не дошло. Барин, перепугавшись, схватил жену за локоть: «Нельзя же так сразу прогонять человека. Раз ты взяла ее, пусть остается». Но барыня теперь уже хотела проучить мужа. Вошедшая гувернантка смотрела вопросительно на хозяйку, а та все еще сердито говорила по-венгерски: «Нет уж, извини, но я ее прогоню. Не буду же я молчать из-за того, что хочу дать своим детям образование». Барин, для которого дать кому-нибудь расчет в любых условиях было бы самой большой пыткой, под удивленным взглядом гувернантки стал пепельно-серым. «Если ты ее прогонишь, я тут же одеваюсь и ухожу тоже», — прошептал он хрипло. Кристине вручена была тарелка с хворостом, а барыня снова вернулась к роли сиделки, которая разговаривает с маленьким мальчиком, только что перенесшим тяжелый приступ.

Маленький этот путч, принесший немке-гувернантке собственный угол на железной кровати среди зеленой мебели в детской, бескорыстно развлек одну только Тери. Лайош в тот момент, когда хозяйка пришла из города с незнакомой дамой и Тери вышла к нему в сад с новостью, сразу же почуял неладное. Чем больше было в доме жильцов, тем дальше отодвигалась его постель в бельевой от глаз и сердца хозяев. Барин бесповоротно отнял у него хозяйку. Не оторвет ли теперь точно так же от него эта гувернантка Тери? Пока не было гувернантки, в доме были только господа и слуги. Сколько бы ни презирала его Тери, все же, если б, скажем, обитателей дома пришлось разбивать на классы, они с ней оказались бы вместе. Положение гувернантки не было столь однозначным. Она находилась где-то между слугами и господами — и Тери, вместо того чтобы гордо отвернуться от нее, не попытается ли подняться к ней, в эту промежуточную категорию? Как бы болезненно ни отозвались в нем слова барина «Не слишком ли нас много?» — он был разочарован, увидев, что Кристина, вместо того чтобы с плачем бежать собирать вещи, спокойно шествует в столовую с тарелкой хвороста в руках. Этот хворост окончательно утвердил место немки в доме и окончательно вырвал у Лайоша почву из-под ног. После обеда барин, хотя и остался дома, не вышел копать. Лайош так потерянно горбился в одиночестве над лопатой, погружая ее в размокшую землю, словно копал только по привычке и, собственно говоря, давно уж за пределами участка.

Однако, сколь бы мрачными и унылыми ни были мысли, барахтающиеся в рыжей его голове, инстинкт самосохранения пытался найти выход даже в этом безвыходном положении. Прежде всего он попытался расположить к себе новое влиятельное лицо. Еще в обед он вызвался притащить из города гувернанткины чемоданы. А вечером взял у Тери урок немецкого языка, сначала затвердив, как будет «целую ручки», потом «прошу вас», потом «покорно благодарю». К несчастью, до утра три выражения перепутались у него в голове, и когда немка спустилась в кухню за завтраком для детей, Лайош приветствовал ее громким «И питте шен»[29]. Кристина остановилась перед парнем в испачканных землей штанах и, чуть подождав, обратилась к нему с каким-то непонятным вопросом. «Да я просто поздоровался. И питте шен», — объяснял Лайош. Гувернантка позвала Тери: «Was will der Mann?»[30]. Лайош и Тери объяснил, чего он хотел. Тери расхохоталась и, вместо того чтобы объяснить ему ошибку, принялась со смехом тарахтеть что-то гувернантке. Лайош, пристыженный, стоял, глядя на веселящихся женщин. И смех Тери ему был обиден, особенно же — полурассеянный, полупрезрительный смех гувернантки. Она смотрела на него с холодным любопытством, как будто ей показывали какого-то довольно нелепого зверя. Лайош, так и не попытавшись узнать, в чем дело, угрюмо ушел в сад. Но Тери выбежала за ним с насмешками. «Как это вы, Лайош, сказали „целую ручки“?» — хихикая, спрашивала она. Вместо наскучившего Шкрубека она нашла новый прутик: это несчастное «питте шен». Лайош сердито отвернулся. «Красиво с вашей стороны, ничего не скажешь», — только и ответил он, навсегда получив стойкое отвращение к немецкому языку.

Первое поражение, однако, не сломило Лайоша. Тиби, палач зеленоголовых люцерновых стеблей, приветствовал его в своей белой шерстяной шапочке как старого знакомого, да и Жужика еще помнила чудесный будильник. Лайош испробовал на них все магические свойства своей тачки, стараясь приучить их к себе и, развлекая их, снискать расположение гувернантки. Перевернутая тачка ложилась на землю и превращалась в молотилку, а колесо ее служило барабаном, в который вместо снопов бросали пучки вырванной люцерны; поставив тачку на бок, в ней можно было организовать небольшую лавку, в нормальном же своем виде она становилась чудесным экипажем, сидя в котором можно было прутиком подстегивать Лайоша, чтобы скакал резвее. Но шумное это веселье не порадовало гувернантку. Она вышла на угол дома и оттуда громко позвала детей. «Что она говорит?» — спросил Жужику Лайош. «Что мы в грязи испачкаемся», — перевела та и крикнула в ответ, что Тиби не хочет идти домой. Тогда гувернантка сама двинулась к ним; на ногах у нее были маленькие комнатные туфли; когда она через грязь пробиралась к ним, одна туфля свалилась и ей на одной ноге пришлось прыгать назад, чтоб сунуть ногу в чулке в потерянную туфлю. Лайош поймал ей норовившего сбежать Тиби, но выговора уже не смог избежать. Гувернантка, одной рукой держала послушную Жужи, другой — вырывающегося Тиби, по пути в дом все еще оборачивалась и, можно было предположить, упрекала его за грязную дорогу. Пока они добрались до угла, Жужика тоже перешла на ее сторону. «Правда, Лайош, — крикнула она, — зачем ты нас сюда заманил? Тебе работать надо».

Когда в обед он пришел в кухню, Кристина, которая как раз оказалась там, тут же заговорила о нем. «Der Mann», — слышал Лайош, уже зная, что «дер манн» — это он. Кроме того, в речи все время повторялись слова «шпиль» и «арбайтет»[31], произносимые таким тоном, что Лайош мог понять их и как «черт побери». Он понял, что в глазах гувернантки он человек конченый; теперь он пытался хотя бы Тери настроить против пришелицы. «Гордая женщина эта немка, — осторожно прощупывал он почву, когда они остались вечером вдвоем в кухне. — Вы, Терике, заметили, что она и с вами свысока разговаривает? Барыня так не держится, как она. А ведь всего-то прислуга, как и мы». Тери задумалась на минуту: пожалуй, гувернантка действительно говорила с ней свысока. До сих пор она ничего особенного в ее манерах не замечала. Но слова Лайоша пробудили ее самолюбие, и она уже сама было заметила, что та держится не по рангу высокомерно. Однако Лайош все испортил, упомянув про общую участь прислуги. Это «как и мы» словно и Тери уложило на старый матрац в бельевой. «Кое-какая разница есть все-таки, вы не думаете?» — сказала она холодно, решив про себя, что отныне будет держать этого наглого мужика на расстоянии. Не хватало, чтоб гувернантка подумала, что между ними что-то есть. Лайош еще раз или два попробовал подстрекать Тери против немки, но это удавалось ему все меньше. «Могла бы мадама выйти и вымыть за собой посуду. Почистила бы мадама и сама свои туфли. Ишь, как носятся с этой мадамой: за стол ее с собой сажают. Вы, Терике, не хуже ее — тоже могли бы в комнате есть». Такими замечаниями Лайош время от времени пытался уколоть самолюбие Тери, но та день ото дня ценила гувернантку все выше и подстрекателя осаживала все решительнее.

Этой своей победой немка обязана была двум вещам: презрению, с каким она созерцала отношения между Хорватами, и доверительности, с какой она поверяла свои впечатления Тери. Гувернантка любила сопоставлять прежний свой дом с этим, куда ее забросила неблагосклонность судьбы. Она бы в своем доме не потерпела таких стульев с торчащими пружинами. Она у себя на пол стелила только персидские ковры, а если их не хватало, лучше уж оставляла так. Когда речь зашла о занавесках, она только рукой махнула; не нравилось ей и то, что на стенах вместо оригинальных картин висели гравюры, которые можно изготовлять десятками. Сама хозяйка тоже ей не импонировала: и манеры у нее грубы, и платья, белье бог знает какие, и пудра недостаточно дорогая, и по-немецки говорит бог знает как. Она знавала настоящих венгерских аристократок, и все они отлично говорили по-немецки. О барине же у нее было твердое мнение: заурядная личность. Этому презрительному высокомерию во многом придавали вес и немкины чемоданы, в которых рядом с купленными в последнее время дешевыми товарами было и несколько старых дорогих вещей: серебристая лисица, шелковая комбинация с вставкой из тонких кружев и очень много закладных квитанций. Пока хозяйка наносила визиты родственникам, Тери с охапкой свежевыстиранного белья забиралась в детскую, и из разложенных на столе квитанций в рассказах гувернантки вставал, словно мираж, поражающий воображение мир. Рядом с золотым ридикюлем лежал перламутровый театральный бинокль, бриллиантовая незабудка семейного перстня сверкала радужной каплей на каракулевой шубе, огромные веера из страусовых перьев, венецианские камеи, жемчужные ожерелья в две нитки и воздушные, дышащие пуховые одеяла возникали из исчерканных чернильным карандашом грязноватых бумажек. Тери не была оценщиком в ломбарде и не, могла знать, соответствуют ли суммы, выданные за драгоценности, описаниям гувернантки. В ее глазах от одних названий вещей возникало какое-то вибрирующее мерцание, а магические квитанции (визитные карточки и злого рока, и надежды одновременно) волновали телесной, ощутимой близостью золота, пуха, жемчуга, мехов, а сидящая над разложенными квитанциями дама (которую во время объяснения дергал за локоть неугомонный маленький неслух) внушала Тери более трепетное уважение к судьбе, чем все, что она до сих пор видела и испытала. Любая из вещей, скрывающаяся за этими бумажками, для Тери могла бы стать — окажись она каким-нибудь чудом ее владелицей — началом новой жизни. Сколько, должно быть, перестрадала эта женщина, расставаясь с этими вещами, одну за другой относя их в ломбард, пока пальцы, перебирающие сейчас квитанции, словно траурные извещения, не остались совсем голыми. С другой стороны, все эти вещи не пропали окончательно: Кристина для того и пошла служить, чтобы выплачивать хотя бы проценты на закладные. Когда-нибудь судьба ее круто изменится, и вещи одна за другой снова вернутся к ней. Это полувладение столькими сокровищами, пожалуй, больше волновало Тери, чем злая судьба, их отнявшая. Она даже свое жалованье готова была отдать, чтоб вызволить их из закладного дома. Она бы дала за них вдвое больше, чем ломбард: так и Кристина скорее получила бы свои вещи, и ей, Тери, перепал бы какой-нибудь перстенек, какая-нибудь пелерина из менее значительных сокровищ. Мечту свою она не смела поверить немке, но самой своей преданностью подготавливала ту к этой жертве. Детское белье должна была бы гладить Кристина — Тери по вечерам, закончив свою работу, гладила вместо нее. Туфли ее она чистила тщательнее, чем господам, и, когда они вдвоем разговаривали по-немецки, она звала ее не фрейлейн, как полагалось бы по рангу, а, помня о ее прошлом, Гнедиге[32].

Кристина принимала ее обожание со снисходительной доброжелательностью. Она не сокрушалась, глядя на свои квитанции, и сочувственные охи и ахи Тери слушала с загадочной улыбкой. Что толку сокрушаться над тем, что и так временно, преходяще! Ведь, впав в уныние, она признала бы свое нынешнее положение необратимым. Ее улыбка, ее гордая печаль говорили: все, что происходит с ней в этом доме, должно когда-нибудь кончиться. Она была подчеркнуто точна и исполнительна, словно давая понять: она лишь старательно играет роль прислуги. С ее губ всегда были готовы слететь фразы: «Wie wünschen Sie, Herr Doctor?»; «Bitte schön Sie, so, wie Sie befehlen, gnädige Frau»[33]. Но за услужливостью этой стояло строгое сознание собственного достоинства. За столом она с невероятной щепетильностью соблюдала правила хорошего тона — застав хозяйку на коленях у барина, тотчас же удалялась с тактичным «Entschuldigung»[34]. Не завершив прическу, без чулок и без туфель она не выходила из детской. Замужем она не была столь чопорной и манерной: не раз случалось, что она растрепанной, неумытой, в халате ставила обед перед евреем-мужем, коммивояжером и картежником; но здесь ничто не было для нее столь важным, как защитить свою принадлежность к господскому сословию, которую она несла на себе с жесткой недвижностью, словно плохо подогнанную, грозившую свалиться маску. Всегда готовая к услугам, холодная и прямая, она двигалась по дому как живое воплощение хорошего тона, и на лице ее так и читалось: пусть ее положение позволяет ей делать выговор только детям, однако она и родителям могла бы напомнить о кое-каких приличиях.

После неудачных попыток войти в доверие к гувернантке Лайош смотрел на нее, словно на какое-то особо коварное божество, которое держит его в лишенном жизни и опоры пространстве, в то время как у него нет ни молитв, ни заклинаний против ее злых чар. Сев в лужу с «питте шен», Лайош больше не здоровался с немкой, та же после случая с Тиби не обращала на него внимания. Когда они встречались, взгляд Кристины витал где-то над его головой, взгляд Лайоша же уходил в землю. Но Лайош твердо знал: это она, немка, сделала жизнь в доме невыносимой. Из-за нее стали еще более запретными для него господские комнаты, из-за нее из кухни улетучилось последнее тепло керосиновой лампы, она принесла в голый и грязный сад иней и холод. Когда он к концу ужина проходил с ведром и кочергой к своему зверю, он видел за столом троих безмолвных людей, одолевавших с помощью ножа и вилки тонкие ломтики колбасы; а когда вместе с остатками еды он возвращался в кухню, Тери не позволяла ему есть вместе с собой за кухонным столом. И давала ему не свежую еду, а какие-нибудь позавчерашние остатки: сухие хлебные горбушки, позеленевшие кусочки мяса, едва подогретые вареные овощи, на которых не растаяла даже застывшая сверху пленка. Большой милостью с ее стороны было, если она позволяла съесть эти объедки тут же, на низкой скамеечке. Обычно же ему приходилось идти в бельевую, на свой матрац. Там он сидел, безрадостно жуя утратившую всякий вкус пищу. Прекратились даже подхлестывания излюбленными Тери прутиками, плита с никелированной ручкой не слышала больше острот о Шкрубеке, и даже злополучное «питте шен» изгнала тишина, которой Тери оберегала свой авторитет от общения с мужиком. Сама она так манерно вытирала кусочком хлеба жир из-под жаркого, словно чувствовала себя не менее чем вице-гувернанткой. Кусочки хлеба она держала не в пальцах, как бывало, а натыкала их на вилку, и даже возрастающее количество грязной посуды не могло заставить ее есть мясо прямо из общего блюда. Лайош некоторое время хотя бы мытье посуды пытался использовать, чтобы наладить с ней былой контакт, но Тери, словно угадав его намерения, вдруг отстранила его и от этой работы. «Не требуется мне ваша помощь. Заботьтесь-ка лучше о саде. Сколько мы будем, думаете, вас еще держать?» Рисовать Лайош скоро не мог больше и в бельевой. Однажды после ужина он чуть дольше обычного жег свет; Тери вошла и вывернула у него лампочку. «Я не хочу выслушивать из-за вас, что много электричества расходуем». Лайош знал, что из-за слабой лампочки в бельевой Тери ничего не нужно выслушивать. Она потому лишила его света, чтобы еще больше оттолкнуть от себя, в беспросветную ночь. От сознания этого тьма стала еще темнее, чем была, а стены бельевой — еще холоднее. Здесь, в слабом свете, сочащемся из кухни в щель приотворенной двери, с ноющими от работы в сыром и грязном саду ногами он окончательно превратился в бесформенного, унылого «дер манна», которым сделала его немка, когда он сунулся к ней с подобострастным приветствием. Теперь он даже барину был бы рад, если бы тот вышел к нему копать; но барин в последнее время мало бывал дома и снова избегал его, как в первое время после переезда.

В таком состоянии Лайош получил новое письмо от Маришки, «Дорогой Лайи, — говорилось в письме, — сообщаю тебе, что я уже не у профессора… Лежу я сейчас в клинике женских болезней, ноги у меня вторую неделю подтянуты кверху. Это мое письмо пишет тебе одна добрая женщина, которая сама лежала здесь, но теперь уже ходит и слышала, как я тебя поминала. Очень я больна, Лайи, описать даже не могу, что мне пришлось перенести, а доктора, кроме болезни, еще и другим пугают, чего я не могу тебе сказать. Бедная наша матушка, если видит она меня сверху, то-то плачет, наверно. Я теперь надеюсь, что все же смогу выздороветь, хотя один бог знает, что меня ждет тогда. А как ты там, дорогой мой братик? Все еще на старом месте? Смотри старайся изо всех сил, чтобы не остаться среди зимы без крова. Очень мне грустно, что не могу тебе помочь, но меня ведь тоже все бросили в беде. Деньги, которые у меня были, все кончились. Радуйся, что у тебя хоть здоровье есть. Напиши, если сможешь. Целует тебя любящая твоя сестра Маришка». Письмо пришло не на открытке, а в конверте; это тоже показывало, что Маришка в беде и сообщает в письме вещи не для чужих глаз. Брат, может, тут не все поймет, но люди поученей разберутся, что к чему.

Лайош в ужасе вертел в руке листок, исписанный незнакомым почерком. Когда он разобрал слова «в клинике женских болезней», он вдруг ослабел, словно увидел льющуюся кровь. Он вообще не мог о больнице думать без тошноты. Как-то в солдатах его отправили в больницу с чирьем, но он там чуть не задохнулся от тяжкого запаха. В словах «женские болезни» тошнотворный этот запах перемешивался с детскими воспоминаниями, с запахом испачканных кровью женских сорочек, которые, он, бывало, случайно вытаскивал из-под кровати или из угла и из которых пугающе глядели на него греховность, тайны, ужас женского бытия. Когда он смотрел на бледные руки Тери, мелькающие в электрическом свете над посудой, или вспоминал строгую лучистость сестриных глаз, эта пропитанная кровью суть женской жизни, являясь некой запретной темой, которой он не привык касаться даже в мыслях, никогда не всплывала в нем. Тери, Маришка, барыня были удивительными, высшего порядка существами, которые обречены участвовать в непостижимом для мужчины обряде, как бы платя вынужденную дань за данную им свыше красоту, и погружаться в общий кровавый женский ад, про который даже отъявленные бабники говорят без всякой охоты. Слова «женские болезни» напомнили внезапно Лайошу об этой темной, больной, стыдной половине женского бытия, и то, что сестра его находится в клинике женских болезней, было для него куда ужасней, чем если бы она лежала в любой другой больнице. О переломах, болезнях сердца, чахотке у Лайоша было относительно ясное понятие, женские же недуги все сливались в одну страшную болезнь. И если Маришка попала в эту клинику, значит, общее женское зло ее, такую молодую девушку, схватило и затянуло так глубоко, как редко-редко выпадает на долю одной или двум бабам в целой деревне.

Он все читал и перечитывал — то машинально, то с вновь обостряющимся вниманием — письмо сестры, и перед ним возникла окруженная рубашками в засохшей крови кровать служанки в доме на улице Агнеш, а на кровати, за спиной неудобно примостившейся с краю Маришки, вырисовывалось на одеяле темное пятно от ее тела. Кровать служанки и клиника в его воображении явились не как причина и следствие — скорее как средняя и высшая ступень темной беды, подстерегающей женщин. Эта беда, это зло подкралось к Маришке еще тогда, когда она, такая грустная, спускалась под руку с Водалом с горы Гуггер. Это зло смяло постель за ее спиной, оно теперь обрекло ее на неподвижность в сегедской клинике. «Ноги у меня вторую неделю подтянуты кверху», — врезалась в него при очередном чтении страшная строчка. Зачем надо подтягивать ноги больной женщине? Может, чтобы у нее не вышла вся кровь? Ему виделись тяги с гирями, какими поднимают в больнице сломанные ноги; так же, должно быть, распялены и ноги сестры. Что она вынесла, пока ее так уложили? Кто знает, может, в ее теле орудовали какими-нибудь железными инструментами. В солдатах кто-то у них рассказывал, что женщин в таких больницах ковыряют огромными железными ложками. Наверно, в самом деле плачет на том свете мать по бедной Мари. Лайош не понял намек на то «другое», чем доктора пугали сестру, но в нем мутным кошмаром клубился сейчас, сводя зубы, весь женский ад с его кругами от горы Гуггер до распяленных ног. Вспомнил он и сцену в подъезде, про которую так туманно говорили в день переезда барыня и Тери. Хозяйка тоже посылала Тери в больницу, и каблуки ее уже стучали по темной улице, когда барин послал жену вдогонку. Так выбежала, наверно, и Маришка — с той разницей, что за ней-то не послали никого. Тот старый хрыч профессор отпустил ее, а может, даже прогнал. «Вы же понимаете, милая, вам теперь нельзя оставаться в моем доме». Наверняка так все и было — ведь пишет же бедняжка, что ее оставили в беде.

Страдание так сдавило Лайошу грудь, что он скорчился на своем матраце, словно от колик в животе. К этим «всем», бросившим Маришку, ведь относился и он, Лайош. Она ходила рядом, нося свое горе, а он ничем ей не помог. Брал со спокойной душой деньги из ее жалкого заработка, вещи, которые она передавала ему, а когда она вызвала его со стройки, чтобы поговорить, он только что-то бормотал и смотрел на нее, будто баран, доброго слова не мог ей сказать. Помнится, он тогда подумал, что у распятия его будет ждать Тери, и оттого, что там была не Тери, а сестра, он словно отупел и стал слепым и равнодушным к ее боли. Если бы он тогда чуть-чуть душевнее отнесся к ней, она бы не уехала в Сегед и Водал бы решил, может быть, по-иному. Лайоша несказанно мучила эта мысль. Ради пустой, бессердечной девки он отвернулся от родной сестры, которая растила его вместо матери и здесь, в Пеште, спасла от голодной смерти, рискуя собственным хорошим местом. Светлая щель двери, приоткрытой в кухню, задрожала и расплылась в обильных слезах. Он лишь тогда растер рукавом влагу на щеках, когда ему заложило нос, а приоткрытый рот наполнился соленым вкусом боли.

Лайош заметил вдруг, что в кухне слышен незнакомый голос. Он звучал свободней и жизнерадостнее, чем голос Тери, но не был столь повелительным и самоуверенным, как барынин. Там щебетала какая-то торжествующая птица, сидящая на ветке выше остальных птиц. Лайош, несмотря на свое горе, попробовал угадать, кто это может быть. Птица, насколько можно было разобрать, пела про какого-то итальянского пилота, который бывает в Будапеште раз в два-три месяца, но зато уж ведет себя как настоящий кавалер. Тери редко прерывала вопросами самозабвенную эту песнь. Лайош еле улавливал ее тихие слова: скорее паузы в речи второй показывали, что Тери что-то спросила, но даже паузы эти были как немые знаки завистливого изумления меж высоко взмывающими руладами, так что Лайош почти пожалел Тери, пока прислушивался к голосам. Какое мне до них дело! — тут же одернул он себя. Моя сестра лежит с подтянутыми кверху ногами в Сегеде, в клинике женских болезней. Бедная, утешает себя, что, может, еще поправится; кто знает, захочет ли отпустить ее из жестких лап судьба. Как после смятой кровати должна была следовать клиника, так после растяжек может прийти и гроб. Недолго будет плакать по ней в небесах матушка, скоро окажутся они вдвоем… Лайош изо всех сил старался удержать эти мысли, чтобы не слышать доносящийся из-за двери торжествующий щебет, однако слух его не мог оторваться от кухни. В конце концов он решил, что самое разумное — выйти попить воды: в кухню теперь он мог попасть разве что под таким предлогом. Только увидит, кто это говорит, и без помех опять погрузится в Сегед и самоистязание.

В кухне на табуретке, закинув ногу на ногу, сидела нарядная молодая дамочка; короткая коричневая шубка на ней была расстегнута ровно настолько, чтоб видно было красную вставку на суконном платье. На маленькой кошачьей головке задорно сидела меховая шапочка; высокие, в виде сапожек, ботинки тоже были оторочены мехом. Глаза, синеющие из-под тщательно подкрашенных бровей, и круглые, затянутые в серый шелк колени кокетливо тонули в этих мехах, словно пухлые женские губки — в зацелованной мужской бороде. Тери была гораздо красивее ее, но та — гораздо удачливей. Везением дышали все ее движения. Лайош поздоровался, вынул из шкафа кружку, налил воды из крана, выпил и снова ушел в свою одиночку. Гостья прервала чириканье, чтоб подивиться на вылезшее из норы живое существо. Когда Лайош ушел, возникла пауза, соответствующая тихому краткому вопросу и такому же ответу; затем послышался смешок, показавший: классификация существа произведена.

«Чтоб вы сдохли», — пробормотал Лайош и стал думать про Водала. Что бы он сказал, если б узнал про Маришку? Скажем, Лайош придет к нему и выложит: а знаете, что сталось с моей сестрой? В клинике она лежит, с женской болезнью, и ноги у нее подтянуты кверху. Зашевелится у Водала совесть? Хватит у него черствости отвернуться, сказать: а мне-то какое дело? Ведь не был он злым человеком, этот Водал, только вот на жену характера не хватило. Кстати ему пришлось, что Маришка уехала к профессору. Будто не знал, что она сделала это из гордости. Ведь даже он, Лайош, это заметил, еще и сказал ей: «Брось свою гордость, Маришка». Натура ее подвела — слишком совестлива, бедняжка. Нет чтобы встать перед ним: мол, вот что ты со мной сделал, теперь покажи, что ты мужчина; а она, вишь, побоялась, и Водал сразу в кусты.

В кухню пришла и гувернантка, теперь они втроем говорили по-немецки. Гостья немецкий тоже знала: может, это родственница Тери, может, та самая сестра, которая у Хохвартов в манекенщицах? Неожиданная эта мысль заставила Лайоша даже вскочить с матраца. От девушки, которую меховщик щупал на винтовой лестнице, у него в памяти осталось лишь прозрачное летнее платье, и все же он именно ее теперь увидел в модной короткой шубке. Сюда пришла, значит, хвалиться, наглая, кружить голову сестре: вот сколько всего ей надарил пилот-итальянец. Смотри, насколько я ловчей тебя — вот что означает этот щебет. Ты вон ребенка родила да научилась посуду мыть, а меня после работы заграничные господа возят на такси из бара в бар… Но какое Лайошу дело до них? Одна стоит другой, два сапога пара, — одернул он себя за появившееся было в душе сочувствие к Тери. У меня одна печаль — Маришка. Одна забота — как помочь ей.

Тут Тери выкрикнула его имя. «Лайош!» — ворвался в дверь ее голос, и бельевая стала еще более холодной и безмолвной, чем до сих пор. Зачем он Тери сейчас, когда чугунный зверь сыт и в кухне сидит редкая гостья? «Лайош, не слышите, что ли?» — звала Тери замершую за дверью тишину, и на второй зов Лайош, движимый словно бы и не мышцами, а магнетической силой, подчиняющейся зову без всякого участия разума, зашевелился и вылез из темноты. «Лайош, а вы знаете, что у Хохвартов новый рассыльный! Сестра говорит, он уже и на тележке ездит. Вчера был первый день, верно?» — спросила она для точности у гостьи. Лайош, моргая и приходя в себя после тяжелых дум, темноты и угрызений совести, смотрел на Тери несколько рассеянно, не понимая, что ему этот рассыльный. «Да?» — сказал он, польщенный, что с ним вообще заговорили. Только дальнейшая речь Тери заставила его сообразить, что тем рассыльным ведь должен был бы стать он сам.

Тери была возмущена этим вероломством куда сильнее, чем с трудом вернувшийся из Сегеда Лайош. Шубка сестры словно подняла со дна души всю горечь участи служанки, и в том, что Лайош не получил обещанной должности, она увидела дурное предзнаменование для себя. «Только морочат голову, чтобы старались люди на них, а когда надо выполнить обещание, так они не дураки дешевого работника отпускать. Вот этот Лайош тоже. Два месяца копает им сад за какие-то паршивые тридцать пенге. И чего только его ни заставляют делать! Даже стекло заставили втаскивать по времянке на второй этаж — упади, уродом бы остался на всю жизнь. А теперь, когда надо было слово за него замолвить, и рта не раскроют». Лайош даже в прежние золотые времена не слыхивал от Тери таких сочувственных речей, как теперь, когда новый рассыльный поставил под вопрос ее мечту о месте манекенщицы. Барынино лицемерие выглядело тем возмутительнее, чем самоотверженней служил ей Лайош, и связь между преданностью Лайоша и низостью хозяйки вывела из забвения даже давние его подвиги, такие, как поднятие стекла и обход дома после стука в окно. «Вот и со мной будет то же самое. Никогда они туда не устроят. Скорей она будет римским папой, чем я манекенщицей». Гостья не стала опровергать это пророчество. Работа манекенщицы рядом с местом служанки была и в самом деле несравнимо более высокой ступенькой, и, чем сильнее огорчалась Тери, тем удачливее чувствовала себя ее сестра. «Это точно, ты даже и не надейся, не таких девушек берет хозяин, ты для этого вовсе и не подходишь». Дальше она перешла на немецкий — ради обиженно отвернувшейся немки, которой и Тери заново изложила свою обиду.

Лайош слушал их трескотню, стоя в двери бельевой; никто больше не обращал на него внимания, но у него не хватало душевных сил уйти с того места, где были произнесены такие прекрасные слова о его преданной службе и черной неблагодарности, которую он получил в награду.

В кухню вошла хозяйка. Вошла словно специально для того, чтоб разогнать туман неопределенного множественного числа, в котором Тери только что ее поминала. Сдвинув в сторону все эти «они», «им», «морочат голову», «заставляют», она явилась как конкретная, уверенная в себе, властная личность. Ропщущая прислуга в мгновение ока преобразилась. Гувернантка подхватила выглаженное детское белье и вышла: она здесь по делу, сплетни прислуги ее не интересуют. Тери бросилась к мясу, которое должна была готовить на ужин: посолила, поперчила его и на нем сорвала обиду, отбивая его молотком с насечкой. Лайош снова открыл кухонный шкаф, оправдав свое пребывание в кухне новой кружкой воды. Гостья одна осталась лицом к лицу с хозяйкой, слащавым «целую ручки» сгладив противоречие между господской своей внешностью и истинным своим положением. Ладно, мол, вот тебе «целую ручки», раз уж ты дочь моего хозяина и хозяйка сестры, но ты ведь и сама видишь, что если смотреть по одежде, то на улице мы вполне могли бы идти под руку — вот что должно было означать это «целую ручки».

«Ирен, ты день ото дня все элегантнее», — вертела перед собой барыня вставшую с табуретки девушку. Обычно она звала ее на «вы», и сейчас, этим неожиданным «ты» как бы одобрительно и фамильярно потрепала ее по щеке: мол, хороша, негодяйка, ничего не скажешь. И тут же добавила: «Но эту шубку ты, надеюсь, не на жалованье купила, а?» Ирен вообще не имела обыкновения скрывать перед кем-нибудь свое подлинное «я», о барыне же она знала, что перед той можно и порисоваться своими успехами. Барыня всегда восхищалась легкой, птичьей, распущенной натурой девушки и при встречах выспрашивала ее про новые связи. Веселой, полной приключений была жизнь Ирен. Был у нее и жених, какой-то бухгалтер, который жил на ее деньги, и, хотя однажды он даже пытался из-за нее покончить с собой, приняв двадцать граммов аспирина, она изменяла ему направо и налево. Причем не только с серьезными ухажерами вроде летчика-итальянца, но и со всякими случайными знакомыми в дешевых отелях, пускай доход от этого не превышал пары-другой чулок. «Как вы могли подумать? — засмеялась Ирен. — Разве я зарабатываю столько?» «Это тебе лучше знать, сколько ты зарабатываешь, — сказала барыня. — Я только могу догадываться чем». Лайош неодобрительно поставил кружку на место: не ждал он от барыни таких речей. О чем тогда станет думать Тери, коли ее хозяйка лишь подсмеивается над этим. Но гостья лишь хохотала, поводя плечами. «И кто же самый новый? Помещик какой-нибудь, верно?» — спросила барыня. «Один итальянец. Летчик, офицер. Совсем молодой парнишка», — порциями выкладывала свое тщеславие Ирен. «Что ты говоришь?» — притворно ужасалась барыня, но в глазах ее мелькал какой-то лучик, выдававший женщину, которая наряду с добродетельной семейной жизнью не прочь бы попробовать и другой, полный самых рискованных приключений. «А шубку эту я у его цыпочки перебила, он к нам пришел покупать ей боа. Да у меня даже его фото есть», — объясняла Ирен, роясь в своем ридикюле. Тери отбивала мясо все с меньшей энергией, словно гнев ее постепенно переходил в безнадежную печаль. Однако она тоже украдкой бросила взгляд на показавшегося из сумочки черноволосого молодого человека, который понравился и барыне. Лайошу не хотелось забираться обратно в бельевую: все равно и оттуда он станет прислушиваться к хвастовству этой куклы, что совсем не подходило к нынешним его думам и к тому положению, в каком оказалась сестра. Лучше уж он выйдет из дома, походит вокруг, пока дамочка не уберется.

На улице сыпалась негустая снежная крупа. В лужах посреди дороги она таяла быстро, но тротуар уже покрыла тонкой белой плесенью. Ветер с завыванием несся вниз по улице Альпар, и снежинки прыгали и кружились, испуганные этим воем. Лайош взглянул туда, где в лучшие времена были звезды: неужто конец его работе? От речей манекенщицы его охватила такая апатия, что он даже о снеге не жалел: по крайней мере расстанется навсегда с этим вертепом. Вместо того чтобы ходить бесцельно перед домом, Лайош позволил ветру тащить себя куда придется. На жестяном козырьке распятия лежали хлопья снега. Слишком разбухшие, может быть, от впитанной влаги, но все же настоящие хлопья. Что, если взять и не вернуться назад, оставить им мешок, коробку с карандашами, будильник, даже пальто и вот так, в одной куртке, двинуться прямо в Сегед? Но, вспомнив о клинике женских болезней, он содрогнулся. Еще, пожалуй, упадет там в обморок, увидев распяленную Маришку среди других истекающих кровью женщин. Что-то все-таки надо сделать для нее. Недаром же она пишет, что все ее бросили.

Он обнаружил вдруг, что идет по улице Агнеш. Один-два дворника вышли с метлами к воротам. Они скорее угрожали пока зиме, проверяя свое оружие на тонкой крупе. Махнув несколько раз метлами по асфальту, они собрались в подворотне беседовать. Водал был среди них. Лайош на другой стороне улицы опустил голову, но, дойдя до конца улицы, повернул обратно и, идя вверх, смотрел на беседующих, уже не пряча глаз. Водал словно вздрогнул, увидев его. Лайош забыл все свои прежние дурные мысли о нем — так его мучило желание поговорить с ним о Маришке. Он снова вернулся и прошел мимо Водала, уже по середине дороги. Водал был возле своих ворот и махал метлой по чистому тротуару — для того лишь, может, чтобы заглушить свое беспокойство. Когда Лайош появился перед ним, он поставил метлу и посмотрел на него сквозь густые хлопья. Лайош под этим взглядом остановился. «Ты это, что ли, парень?» — спросила из двух замерших статуями фигур та, что с метлой. «Господин Водал?» — ответил Лайош вопросом. «Не ты ли тут проходил только что? Вроде бы я тебя видел», — сказал Водал. «Я, — признался Лайош, чуть помолчав. — Думал, погляжу еще раз на дома, где бедная моя сестренка служила». Водал прислонил метлу к ограде и сошел на мостовую с тротуара. «Случилось что?» — спросил он тихо. «В клинике женских болезней она, в Сегеде. Ноги у нее подтянуты вверх», — вырвалось, как рыдание, у Лайоша. «Написала она»? — спросил после долгого молчания Водал. «Здесь у меня письмо, — хлопнул Лайош по карману куртки. — Хотите прочесть, господин Водал?» Тот бросил взгляд в сторону дома. «Ступай за угол, я сейчас приду».

Лайош угрюмо топтался на углу, злясь про себя. Сестра там умирает, а этот все боится, как бы жена не узнала. А, чего от такого ждать? Нет, что ли, у Лайоша гордости, какая была у сестры? Но те несколько слов, что он прорыдал Водалу, настолько облегчили ему душу, что он дождался Водала, чтобы испытать еще раз нечто подобное. Когда тот подошел, снежинки на протянутом письме успели уже размыть несколько букв. Водал, встав под фонарь, принялся читать письмо. Он был в дворницком балахоне; чтоб разобрать написанное, ему пришлось поднять бумагу выше головы. Так, снизу, и разбирал он слова, над которыми в окружении снежинок танцевала лампа. Молча отдал он письмо Лайошу, с таким вниманием следя, как тот расстегивает куртку, словно самым важным для него было сейчас узнать, через сколько расстегнутых пуговиц пройдет бумажник, через одну или через две. «Стало быть, две недели она уже там? С середины ноября?» — спросил он Лайоша. Видно было, что он высчитывает что-то, так же как высчитывал Лайош, когда Тери и барыня вспоминали сцену в подъезде. С середины сентября до середины ноября — два месяца; Водал, видно, эти два месяца мерил с конца до начала и с начала до конца. На лице у него можно было прочесть мрачную злобу, но Лайош догадался, что думает он о профессоре. Он или профессор? «К таким делам серьезно надо относиться, — сказал он наконец. — Когда поправится, пусть отдохнет. Лучше всего, если на месяц уедет к тетке…» Лайош ждал от него другого и теперь разочарованно молчал. «Приходи сюда завтра в это же время, я раздобуду денег, чтобы она могла уехать. Двадцать пенге хватит пока».

Лайош не ответил. На противоположной стороне, снизу, с улицы Агнеш, скользнула у ограды женская фигура. Достигнув светлого круга под фонарем, совсем прижалась к ограде и поползла вверх, будто не человек, а чья-то тень. Лайош не хотел предупреждать Водала, но тот вроде и сам ее заметил. Он этого не выдал ничем, только сразу стал прощаться. «В общем, завтра, в это же время», — повторил он и твердыми, решительными шагами вернулся к дому, стараясь не глядеть на противоположную сторону, откуда следила за ним жена.

Лайош медленно двинулся вверх по улице. Он видел, что жена Водала догоняет его. «Ну что ж, давай, давай», — подумал он и остановился. Очень он был огорчен разговором: не несчастные двадцать пенге ждал он от Водала, прохаживаясь перед ним туда-сюда, словно уличная девка. Видит бог, совсем не в том он нуждался. «Вам что от меня надо?» — резко повернулся он к женщине. Та не ждала от него такой решительности и несколько отпрянула. И заготовленная фраза прозвучала не столь уверенно, как ей хотелось бы. «Слушай, ты, лучше не шляйся к моему мужу, а то…» — «Дьявол шляется к вашему мужу, а не я! — рявкнул на нее Лайош. — Можете спрятать его к себе под юбку. Такому мужику там самое место». Не только Водалиха опешила от такого отпора, сам Лайош был удивлен. Оба с испугом слушали прозвучавшие слова, словно и не Лайошем сказанные. Так необъясним был этот взрыв, что дальше обоим нечего было говорить; они молча смотрели друг на друга, а когда насмотрелись, разошлись в разные стороны, будто случайные прохожие. Водалиха, вернувшись потихоньку домой, сделала из Лайошевой вспышки вывод, что муж ее окончательно отделался от Маришки. Лайош тот же самый вывод сделал относительно себя. «Деньги у меня у самого есть, очень ты мне нужен», — думал он, идя сквозь снег, который переходил-таки понемногу в дождь, решив спор меж дворницкими шаркающими метлами и тихими садовыми лопатами снова в пользу лопат.

Пока Лайоша не было, в доме на улице Альпар все перевернулось вверх дном. Еще издалека Лайош заметил, что там что-то не так: в доме словно бы вспыхнул электрический пожар, свет бил из всех окон. Когда Лайош вошел в калитку, на втором этаже опустили с шумом первую ставню. Дверь на улицу была распахнута, и на пороге Тери утешала всхлипывающую Жужику. Так поздно девочка на улицу не выходила, и Тери не любила держать зимой распахнутой входную дверь. Словно какое-то несчастье выгнало девочку наружу, и Тери потому должна была стоять с ней в темноте на пороге, чтоб в случае чего спасаться бегством. «Случилось что?» — спросил Лайош, встав перед ними. «Барин орет», — ответила Тери, которая и в этой необычной ситуации не потеряла способности смотреть на господ со стороны и потешаться над ними. Лайош вошел в прихожую. Там уже слышен был наполняющий весь дом странный голос, который вызвал электрический пожар и выгнал Жужику к прислуге. Кто-то в самом деле вопил в комнатах, но Лайош не мог поверить, что это барин. Рев разносился по дому, хриплый, подобный вою, и состоявший не столько из слов, сколько из судорожных толчков, которые выталкивали грязь, копоть, слезы из вспухшей глотки, превращая их в тягучий вопль. Лайош никогда не слышал такого крика. Разве что в Абафалве один бедняга поденщик кричал похоже, когда ногой попал в барабан молотилки. Но тот скоро потерял сознание. У барина же словно выдергивали одну за другой все новые ноги — или одну переламывали все в новом и новом месте.

Лайош остолбенело застыл в прихожей; он никогда бы не поверил, что этот тихий человек способен на такое. Когда его уши привыкли немного и он чуть еще придвинулся к двери, в вопле, казавшемся нечленораздельным, стали пробиваться отдельные слова и предложения. «Мало было этой тюрьмы? Ты и детей против меня настраиваешь? Чтобы и они это продолжали? Так что такое семья? Смирительная рубашка? Самое лучшее убиваете в человеке! Тряпки, вещи, пустяки остаются от жизни! Которая одна всего. Это же хуже, чем убийство!.. Лучше возьми заколи меня сейчас же! Хочешь, чтоб я по частям сгнил? Для этого ты за меня вышла? Ради этого отдал я молодость?..» Барыня некоторое время пыталась усмирить его решительностью. «Ты с ума спятил? Ты меня приводишь в отчаяние: что будет с детьми, если им такое придется видеть?». Но барина уже невозможно было успокоить разумными доводами. «Тебя я привожу в отчаяние? А я? Как ты это назовешь? Я гнию тут у вас на глазах. Вы на меня и не смотрите иначе как на кусок гнилого мяса, который можно вырыть и снова закопать, как экономные собаки делают с куском дохлятины». «Банди!» — взвизгнула барыня — и дальше она тоже могла только рыдать.

Лайош ушел в кухню и, сев на табуретку, стал ждать, чем все это кончится. Вскоре спустилась немка, и Тери с девочкой вернулись на свет. «Schreit er immer so?»[35] — спросила гувернантка. В тоне ее были лед и осуждение — экий, однако, моветон! В детской проснулся Тиби, испуганно закричал в кровати. «Кристина, bitte, das Kind!»[36] — сунула в кухню лицо, все в слезах и красных пятнах, хозяйка. Немка вскочила с еще большей готовностью, чем всегда, и в этой готовности презрения было еще больше, чем обычно. Плач ребенка мало-помалу проник в помутненный рассудок барина. Крики его перемежались все более продолжительными паузами и, затихая, из обвинений мало-помалу превращались в оправдания. «Зверя делают из человека. Ничего нельзя поделать, только, если уж через край, реветь, как зверь в западне. И почему я никак не умру!..» В редеющих вспышках уже слышался стыд, голос уходил обратно в свою берлогу, откуда вырвался так бурно. Лайош на своей табуретке размышлял, как это может выглядеть. Может, барин бросился на диван и задавил этот крик, прижав лицо к обивке, или, закинув голову, сидит в своем кресле, и только слезы катятся по щекам неведомо для него самого. Тери повела было Жужи в детскую: «Теперь можно. Папа больше не кричит». Но девочка отчаянно упиралась и, глядя на Тери испуганными глазами, повторяла только: «Нет, еще нет».

После истерики барина в доме воцарилась тишина. Словно охрипшая от напряженного крика глотка, дом несколько дней мог лишь только шептать. Барин быстро проглатывал обед и шагал обратно по грязи в институт; вечером, когда Тери впускала его, все были уже в постели. Ему стелили в кабинете; оттуда утром появлялись почти нетронутые чай и колбаса. Он не разговаривал не только с женой — прислуга тоже не смела без особой нужды к нему обращаться. Даже дети смотрели на него отчужденно и старались куда-нибудь убраться, чувствуя вокруг него ледяной пояс отлучения. Отлучение это не было делом рук барыни, следствием ее распоряжения или запрета. После ссоры люди и вещи просто встали на ее сторону, даже те, которые, как Тери, питали к барину симпатию. Барин сам отказался от них, укрывшись за тучами, не сходившими с его лица, и став слепым и глухим ко всему миру. Мебель, прислуга, дети видели душу, погруженную в горькую обиду, и жизненный инстинкт направлял их к тому, кто остался с ними в контакте. Этот контакт был, может быть, едва заметным, но в доме никто не сомневался в том, что он есть. Хозяйка в эти дни исчезала после обеда. Цепляющихся за нее детей она жалобным, замогильным голосом умоляла: «Не мучайте мамочку, у мамочки головка болит». Самое странное, что этот замогильный тон и тихие движения заразили и тех, кого семейная сцена мало касалась. Жужика на цыпочках приходила в кухню попросить воды, и Тери шепотом ругала Лайоша за уголь, рассыпанный на полу. Если перед этим в доме почти смолкла немецкая речь, то сейчас и те немногие слова, которые еще произносились, произносились по-немецки. Хозяйка жалобным голосом и держась за голову, отдавала распоряжения, гувернантка по-немецки передавала их Тери, и даже Жужика с испугу по-немецки разговаривала со своими куклами. Как будто после истерики барина дом окончательно перешел под влияние немки. За обедом ради нее холодно поблескивали вилки и ножи в трех парах немых рук, полированные стенки буфета подобострастно отражали ее бесцветные глаза; салфетки на столе, накидки на диване были жесткими, словно ее кружевной носовой платок, ежедневно подвергавшийся глажке.

Не знающая сложных переходов логика Лайоша (которая в столь убедительную цепь выстроила гору Гуггер, постель служанки в доме на улице Агнеш и клинику женских болезней) увидела прямую связь меж выросшим внезапно влиянием немки и воплем барина. Он тщетно пытался узнать у Тери, из-за чего поссорились хозяева. «Откуда я знаю? — пожимала та плечами. — Из-за какой-то чепухи. Барин в газете буквы показывал Жужике. Вдруг начали спорить, в какую школу отдать девочку. Барин хотел в государственную, а хозяйка — в монастырскую. Барин тогда вдруг взял и столкнул Жужику с колен: нет у него детей… Всегда из-за таких пустяков у них бывает, — подвела итог Тери. — Нашли о чем спорить: когда еще Жужике в школу!» Лайошу объяснения Тери ничего не дали, поэтому он сам принялся расследовать события, руководясь только своим чутьем. Чутье подсказывало, что барин и гувернантка — две враждебные друг другу силы в доме. Поэтому и пришлось вводить ее в дом с такими хитростями — чтобы барин прямо там, над хворостом, не начал свой крик. Барина тогда застали врасплох, барыня воспользовалась странной его болезнью; но ревность к ворвавшейся в дом новой силе мучает его и по сию пору. Тут уже все равно: монахини или буквы; он начал вопить от нового воздуха, наполнившего дом, и в этом Лайош его прекрасно понимал; часто (хотя бы в тот же самый вечер, слушая приключения итальянского пилота) он сам чувствовал, что вот-вот заревет во весь голос, оплакивая растоптанное волшебство керосиновой лампы, — и заревел бы, если бы не знал, что его тут же вышвырнут на улицу. В этом крике барин каким-то образом потерпел все же полное поражение. Израсходовал весь порох и теперь сидит вечерами на краю дивана, вроде того, как он, Лайош, сидит в темной бельевой. А змея гувернантка холодно скользит вверх и вниз по лестнице, то тут, то там поднимает злобную свою головку и заставляет весь дом говорить на своем змеином языке.

В результате немкина триумфа барин впервые стал немного ближе сердцу Лайоша. Все же куда лучше было время, когда барин читал ему стихи про бедняка, с которого три шкуры драли, и Лайош, прикрываясь общей их тайной, выяснял у Тери, есть ли у барина друзья-хорваты. И барыня умней бы поступила, если б слушала мужа, а не эту гадюку. Ночью после бариновой истерики он много размышлял и о новом рассыльном Хохвартов. Правду сказала Тери, нельзя нарушать обещание, данное бедному человеку. Лайош не мог понять, почему барыня не замолвила за него словечко отцу. Забыла, или постеснялась обращаться с такой просьбой, или только о саде думала, чтоб вовремя был перекопан? Лайош склонялся к последнему предположению, чувствуя, что никогда не сможет уже думать о барыне так же хорошо, как раньше. Мог бы закончить перекопку и другой поденщик, даже весной было бы не поздно это сделать, все равно это его копание в грязи мало что дает. А он зато устроен был бы на всю жизнь. Тери, выходит, лучше знала свою хозяйку: она когда еще сказала, что барыня тот еще фрукт. Правда, барин поначалу сердился на него, но когда привык, то чуть не покраснел из-за этого и никогда Лайоша не ругал, как бы мало он ни наработал. Конечно, барыня скорее нашла ключ к его сердцу. Барин, тот никогда не сумел бы так душевно расспрашивать его про мать. Но что толку в душевных словах, если их произносят, только когда надо сэкономить на жалованье? С тех самых пор, как Лайош высказал Водалихе в глаза, что он думает про ее мужа, он и хозяев своих научился судить смелее. Барин — больной человек, гувернантка — змея, Тери — «тот еще фрукт», барыня же — вроде своего отца: на языке мед, а на сердце лед, как вообще у всех торгашей. С какой радостью таскал он раствор на стены этого дома, а теперь дом опротивел ему. Пусть немного утихнет раздор — он тут же потребует свои деньги и сам отвезет их в Сегед, сестре. Еще бы раз припасть к сестриной руке, а там — будь что будет, он не против и умереть в воротах той клиники.

Накануне праздника Микулаша[37] ледяная сдержанность, тонкой пленкой застывшая на вещах и на людях после скандала, стала то тут, то там давать незаметные трещины. Пусть хозяева в ссоре — не оставаться же Тиби и Жужике без праздника. Прибывающие подарки влетали в дом, словно почтовые голуби от собирающихся в гости родственников. Новый рассыльный Хохвартов еще утром приехал на улицу Альпар с большими целлофановыми пакетами, которые продавались готовыми в «Парижском дворе». Одна из крестных прислала два красных платьица и туфельки с красными же помпонами. Инженер приготовил для барыни дом из марципана, копию настоящего; в окна второго этажа выглядывали две маленькие куклы, а в воротах стоял черт с лестницей, как у трубочистов. Подарки эти по мере поступления вызывали у барыни сначала счастливую улыбку, потом восхищенное созерцание, затем счастливый смех. Она представляла, как двое ее детей будут боязливо оглядывать Микулаша, как засияют испуганные глаза при виде возникшего из корзины шоколадного черта. В радостных волнениях на лице ее, словно кожица куколки, лопнула маска трагического страдания, а замогильный голос, отдавая быстрые распоряжения, потеплел, превратился в голос хозяйки, готовящейся к приему гостей.

Лайош предпраздничную подготовку заметил по неожиданной реабилитации венгерского языка. Барыня спустилась в кухню и лично командовала, как и когда смазывать сковородку. Тери по-венгерски произвела Лайоша в ответственного по поддержанию огня под сковородами, и даже Жужика, не удовлетворившись объяснениями сидевшей в детской гувернантки, пробралась за матерью в кухню и заставила ее рассказать все про Микулаша. Последние сковороды еще впархивали в духовку, когда начали появляться первые гости. Тери в белом переднике, с белой лентой в волосах то и дело выскакивала открывать дверь. Только барина все не было. «Барин наш каждый год Микулашем наряжался», — угадала Тери заботу барыни. Та промолчала; в предпраздничной суете она было уже простила мужа. Одевая его Микулашем, можно было бы найти прекрасный повод перекинуться несколькими ничего не значащими словами, вроде: «Не давит?», «Дышать как-нибудь сможешь?», «Этот вот шоколадный чертик, поменьше — смотри не спутай! — для Тибике». Она все еще не могла поверить, что муж не придет к тому моменту, когда нужно будет выполнять эту традиционную обязанность. Однако он все не шел; а между тем в шесть часов уже приехала на автомобиле семья Хохвартов: сам меховщик, мачеха и сводная сестра хозяйки, девочка-подросток. У Хохвартов на этот вечер были и другие визиты, и Микулашу, придет барин или нет, надо было срочно выходить на сцену со своей корзиной.

«Лайош, нечего делать, придется вам быть Микулашем», — сказала барыня. Лайош в этот момент поднял поленом горячую задвижку на дверце печи; когда он обернулся, несколько угольков вывалилось на пол. «Мне?» — переспросил он ошарашенно. Если следовать ночному своему решению, то он сейчас должен был бы сказать: не для меня это дело, что нужно было понимать — сами играйте в вашего Микулаша, а я вам не чучело. Но барынины слова, посвящающие его чуть ли не в главную фигуру предстоящего вечера, прозвучали так неожиданно, что вместо гордой строптивости он ощутил растерянность — как справится он с этой незнакомой задачей? «У нас только на рождество ряженые ходили, ясли младенца Иисуса всем показывали», — сконфуженно пробормотал он. «Вы не бойтесь. Не бог весть какая наука, — успокаивала его хозяйка. — Я все объясню, что надо делать. Тери, дайте-ка сюда маску». Тери, смеясь, вытащила из узла с одеждой оскаленную красную рожу. У Хорватов Микулаш был не епископ с белой бородой, а веселый черт с черными рогами. Не из каких-то принципиальных соображений: просто не было другой маски. К краям ее пришита была резиночка, которую барыня завела Лайошу за уши, чтоб маска держалась на голове. Маска была ему маловата, рот и нос оказались закрытыми, и Лайош стал хватать воздух, чем немало повеселил Тери. «Теперь капюшон», — скомандовала хозяйка. Капюшон представлял собой огромный кусок шелковой ткани, закрывающий голову, и, если скрепить его под подбородком, он свисал на грудь и спину до пояса. Однако Лайошева шея оказалась слишком толстой, и барыня тщетно пыталась, защемляя Лайошу кожу на горле, застегнуть крючок. Надо было что-то придумать, чтоб не задушить беднягу. Пришлось Тери срочно пришивать вместо крючка красную пуговицу от одеяла и с другой стороны — длинную нитяную петлю. Барыня в это время продолжала трудиться над костюмом. Нижней части у костюма не было, и на Лайоша нацепили булавками что-то вроде широкой юбки из красной бумаги.

Лайош стоял посреди кухни, а на горле и на поясе у него бегали проворные женские пальцы. Кухонная плита целый день сегодня пожирала дрова, под маской скоро стало жарко. Лайош чувствовал, как на шею ему скатываются капли пота. Пока женщины сооружали костюм, барынина сестренка сторожила дверь, то и дело оглядываясь на черта и хихикая. «Не хотите взглянуть на себя, Лайош?» — спросила Тери, подставляя ему тот самый осколок зеркала, который он однажды, когда у него обгорели брови, выбил у нее из рук. Черт не был таким храбрым: он покорно посмотрел в зеркальце и увидел в нем на большой, как дыня, голове маленькую, заостренную вверху рогами, а внизу — подбородком нелепую рожу, в прорезях которой растерянно моргали глаза. Красный балахон, спускающийся из-под краев капюшона, он уже не видел, как не видел и грубых башмаков, которые эту фигуру, сверху выглядевшую чертом, внизу завершали как деревянного идола. Вместо мешка ему дали корзину для белья; впрочем, Микулаш, чтобы двигаться без риска, должен был оставить ее за дверью: Тери ее внесет, когда надо будет.

Взмокший от пота Лайош ждал инструкций. «Ну, теперь слушайте, Лайош. В прихожей спросите громко, здесь ли живут Хорваты. Да старайтесь говорить другим голосом. Вот так», — и она, опустив голову, забурчала басом. За ней и Лайошу пришлось побурчать для верности. «Видите, хорошо получается, — подбодрила его барыня. — Как войдете, спросите про детей. Здесь ли они? Хорошо ли себя ведут? Слушаются ли маму? Тиби не очень еще понимает, у него спросите, ходит ли он на горшок. Потом Жужику — всех ли она любит. Да про мачеху не забудьте спросить. Жужи стишок выучила французский, пусть расскажет и еще пускай прочитает молитву. Тогда можно звать Тери, чтобы вносила корзину. Подарки, если два одинаковых, дайте обоим детям, если один — только Жужике. Для гостей подарки завернуты в бумагу, на ней сможете прочитать, что кому. Про эти два пакета, что от отца, скажите, что они получены от дедушкина Микулаша, а про платья — от бабушкина. Дом в коробке оставьте напоследок. Если барин все-таки придет, отдайте ему и скажите: „Микулаш вам послаще дом приготовил, чем жене“. А не придет — отдадите мне».

Пока она говорила, подарки заполнили бельевую корзину до самых краев — еще и не сразу подымешь. В немалые деньги, поди, все обошлось; на эти деньги он Маришку мог бы увезти домой в Абафалву, еще и уход бы оплатил, пока она немного окрепнет. Однако автомобиль Хохвартов, нетерпеливо стоящий на улице, не оставлял времени для таких мыслей. Барыня помчалась наверх. «Ой, детки, кажется, Микулаш сюда завернул, я только что его видела: едет на осле, сбруя у осла в бубенчиках, а на тележке везет какую-то полную корзину». Тиби, который из всего этого уловил лишь, что мать смеется и тянет его куда-то, заковылял, счастливый, по ступеням; Жужика же, вспомнив прошлогоднего черта, боязливо заглядывала в столовую. Она и улыбалась радостно, и готова была убежать. Тем временем Лайош в черных нитяных перчатках, сжимая в руке прутик, ждал в прихожей. Ему наказано было далеко от порога не проходить, чтоб, не дай бог, не свалился бумажный балахон. Когда дети были уже в столовой, среди гостей, Тери за спиной Микулаша нажала на кнопку звонка, открыла, потом захлопнула дверь. «Ой, мне кажется, кто-то позвонил!» — воскликнула в столовой хозяйка и даже выглянула в прихожую. «Тери, это Микулаш пришел? Ой, конечно же, Микулаш! Добрый вечер, господин Микулаш! Вы к кому?» Тери ткнула Микулаша в спину: «Ну говорите, не стойте столбом». На что Лайош забурчал низким голосом: «Добрый вечер. Здесь ли живут Хорваты?» — «Здесь, заходите, господин Микулаш!» — «А дети дома?» — «Как же, как же, дети вас уже ждут, господин Микулаш, вот они, тут, в столовой», — кланялась хозяйка, так же как кланялась еще девочкой, когда впервые перешла из лагеря верящих в Микулаша в лагерь участвующих в обмане.

Башмаки Лайоша двинулись по паркету, и вот уже бедный черт стоял перед глазами гостей. Господа разместились полукругом, лицом к двери; в середине, на коленях у инженера, сидела Жужика, дедушка Хохварт держал Тиби. Лайош, наверное, выглядел нелепее и страшнее, чем выглядят в таких случаях черти: даже взрослые гости, увидев его, замерли на минуту. Все знали, что Микулаш — поденщик, копающий сад, но увидеть такое красное чудище они не рассчитывали. Свисающий капюшон и бумажная юбка образовали огромный колокол. Маленькая ухмыляющаяся маска с рогами была явным обманом, нацепленной снаружи декорацией; настоящий черт таился позади маски, в мешке, из-под которого снизу выглядывали неуклюжие башмаки. На это безликое чудище, красной глыбой стоявшее в свете ламп, и смотрели взрослые гости; одни лишь дети не могли оторвать взгляд от выставленной вперед маски. Жужика знала, что и крик и плач тут не помогут, она побледнела и забилась инженеру в бороду. Тибике же, не ждавший подобного, без передышки визжал от страха, пока мать не взяла его к себе на колени; там он спрятал лицо в спасительную материнскую грудь и выглядывал, всхлипывая, на секунду, лишь когда бурчание Микулаша стихало и он думал, что страшное видение, может, уже рассеялось.

Лайош, насколько ему позволяли узкие щели в маске и туго стянутый на горле капюшон, оглядел господ. Тут было несколько незнакомых: старушка с дрожащей челюстью, должно быть, была бабушка со Звездной горы; вон тот господин — муж крестной; держащиеся за руки молодой человек и молодая женщина — бездетная пара, напросившаяся в гости посмотреть на чужое детское счастье. Никогда еще Лайош не видал здесь сразу столько господ. В иные летние воскресенья у священника в их деревне не набиралось на мессу такой многочисленной паствы. Здесь бы и показать молодечество, сказануть что-нибудь, чтоб надолго запомнили, мелькнула в голове хмельная мысль. Но Тери, вошедшая за ним в комнату, ткнула его, чтоб начинал говорить. «Добрый всем вечер», — снова поздоровался он и, роясь в памяти среди многочисленных наставлений, соображая, что бы сказать в первую очередь, остановился на широко раскрытых, в синих кругах глазах Жужики. Вместо предписанного «Здесь живет Жужика Хорват?» он пробурчал: «А, вижу, и Жужика здесь» — и стал ждать, что ответит девочка. Но раз Микулаш и так уже ее заметил, Жужика не могла ответить, как ее учили: дескать, да, здесь живет. Она лишь смотрела на ухмыляющуюся рожу и пыталась угадать по неподвижным белкам, что ей теперь надо делать. И так как тот стоял и ждал, ей вспомнилось, что для Микулаша надо прочитать молитву. И прежде чем взрослые успели как-то подтолкнуть беседу, она вылезла из-под бороды, сложила ручки и принялась читать «Отче наш». Гости были растроганы, на лице у звездногорской бабушки слезы нашли великолепный сток в одной из самых глубоких продольных морщин. Редко им приходилось слышать такую молитву, идущую от самого сердца. Когда, с подсказками инженера, прозвучало и «аминь», Лайош прокашлялся и сказал: «Ну, теперь расскажи французский стих», и Жужика под взглядом стоящей за спиной Микулаша гувернантки быстро протарахтела нечто невразумительное. Обучение французскому языку дало пока лишь такие результаты.

Пока Жужика отвечала свои два урока, Лайош немного освоился и после французского стиха повернулся к хозяйке. «А хорошо ли ведут себя дети, барыня? — и, заметив испуганный взгляд быстро спрятавшегося обратно Тиби, добавил: — и Тибике?» — «Хорошо, господин Микулаш», — наслаждалась мать благодарным теплом тесно прижавшегося к ней малыша. «С горшком все как надо?» Услышав зловещий вопрос, Тибике еще шире раскинул руки, чтоб еще теснее обхватить мать. Правда, слово «горшок» немного восстановило в голове Тиби цепь причин и следствий, спутанную было появлением черта, однако успокоить его отнюдь не могло. «А помните ли про зеленоголовых, Тиби?» — спросил Лайош, специально чтоб отомстить гувернантке, запретившей ребенку и близко подходить к нему. Говоря это, Микулаш забыл понизить голос, и Тиби немного смелее поднял голову, услышав связанное с приятными воспоминаниями слово. И хотя, увидев красного черта, мальчик снова спрятал лицо у матери на груди, все же теперь он стал выглядывать чаще и даже с некоторым кокетством. Взрослые, конечно, понятия не имели, что это за зеленоголовые, которые так подбодрили и успокоили Тиби. Лайошу же после этого таинственного успеха роль Микулаша начала нравиться. «Эй, слуга, внеси-ка мою корзину», — молодцевато обернулся он к Тери. Та в сложившейся обстановке не могла его осадить: мол, черт тебе слуга, а не я, но, чтобы хоть немного выместить свою досаду, она напомнила ему об упущенном. «А кто будет спрашивать, кого и как любит Жужика?» — зло прошипела она. «А, ну да, — вспомнил Микулаш. — Скажите-ка, Жужика: а любите вы маму?» Жужика пролепетала: «Да». — «А папу? А дедушку? А бабушку со Звездной горы? А крестную?» Барыня, не поворачивая головы, указала глазами на сидящую рядом с ней мачеху. Но Лайош не знал, как ее назвать. Ни госпожа Хохварт, ни мачеха не годились. Так что он пошел дальше и, перепрыгнув немку, остановился на Тери. Жужика всех любила, и Лайош насчет каждого еще особо напомнил, что всех надо очень любить. После Тери он вспомнил и про себя. «Ну а Лайоша любите ли?» — спросил он несколько менее низким голосом. Гости рассмеялись над такой непосредственностью. Жужика не поняла, что означает этот смех. «Лайоша?» — повторила она неуверенно и посмотрела на мать, что надо ответить. «Скажи, деточка: конечно, Лайоша тоже люблю». Девочка повторила. Но ее неуверенность все же задела Лайоша. «То-то и оно, — сказал он своим обычным голосом, — его тоже надо любить… Он ведь тоже человек». И, обернувшись к хозяйке, добавил: «И коли уж что пообещают, надо выполнять». Добродушный смех превратился на губах у гостей в растерянную усмешку. Этот черт, однако, зашел слишком уж далеко. К счастью, кто-то нажал на звонок входной двери. Тери пошла открывать и по пути втолкнула в столовую корзину с подарками, стоявшую на дороге. «Скажи, деточка, дяде Микулашу: хватит про Лайоша, лучше посмотрим, что там в корзине», — махнула барыня с досадливым смехом на разговорчивого Микулаша. Но Жужика смотрела на дверь, вздрагивающие ее глаза ждали новых Микулашей. Вместо черта, однако, в дверях появился отец. Во время раздачи подарков он уже сидел среди гостей в кресле, грустно подперев ладонью голову.

Тери вытаскивала из корзины и протягивала Лайошу шоколадных чертей, кукол, одежду. Взгляд Жужики, бегавший между маской черта и разложенными перед нею подарками, уже раз десять совершил путь от счастливой улыбки до ужаса и обратно, а барину все еще не пришло в голову, чем он обязан приходу гостей. Принесенная с улицы туча осела на нем и, словно длинное, до пят, покрывало, размыла мрачное лицо и бессильно опущенные руки; в оживленной этой компании он был один, как брошенная на кресло оболочка от человека. Между тем с коробки, скрывающей марципановый дом, слетели красные платьица; уже и крестная получила одеколон, украшенный бантом из красной ленточки. Тери, которая под предлогом помощи взяла на себя почти полностью функции Микулаша, уставшего и обмякшего от необычной работы, сказала сидящему у стены барину: «Господину доктору Микулаш тоже кое-что принес, да еще в какой огромной коробке!» — «Да?» — встрепенулся барин с бледной улыбкой. Ему Микулаш в любой коробке мог принести лишь женину готовность мириться: «Если дети счастливы, не будем и мы ссориться». И какой бы неудавшейся ни чувствовал барин свою семейную жизнь, предложение это все же заставило его улыбнуться и, собравшись с силами, самому выйти навстречу Микулашу.

Лайош еще до этого наблюдал за ним из-под маски и был благодарен ему, что в комнате этой, полной красной фольги и коричневого шоколада, барин столь же печален, как и он, Лайош, превращенный в дурацкого ухмыляющегося болвана. Словно у барина тоже была своя сестра Маришка в Сегеде. Лайош не дал Тери вытащить коробку, положил свой прутик на буфет и сам вынул ее из корзины. Когда он нагнулся, в щель между краем капюшона и красной юбкой выглянула его куртка. Сняв с коробки крышку, он на двух ладонях протянул ее Хорвату. Барин недоуменно смотрел на марципановый дом. Гости пробовали смеяться, но смех не получался: если кто-нибудь не придумает подходящего объяснения, барин примет все за насмешку. Но барыня не могла ничего сказать из-за ссоры, у Микулаша же в голове как раз шевельнулось что-то другое. «Сладкое за горькое», — спасла положение Тери, кстати, хотя и неточно, вспомнив подсказанные барыней слова. «Когда мы строили, вы ведь и так черта поминали, господин доктор», — заговорил Микулаш естественным голосом. Барин непонимающе смотрел на него. «На террасе, ночью, когда я у вас за спиной стоял», — объясняла оскаленная рожа. «Будь вы чертом, это бы выглядело как искушение», — вспоминал Лайош странные слова, которые не захотел повторить потом расспрашивающим его женщинам. Барин слегка покраснел: давняя сцена теперь ожила и в его памяти. Он вгляделся в белки, блестевшие в прорезях ухмыляющейся рожи. Что в них, просто добродушная шутка или дьявольская ирония? Гости смотрели на них, ничего не понимая. «Ты сейчас знаешь на кого похож? — засмеялся инженер. — На праведника со старой картины, когда он принимает от девы Марии церковь, которую должен построить». «Не от девы Марии, а от черта», — улыбнулся барин. «Давай уточним: дом принес мой Микулаш. Я его жене твоей предназначал, а она тебе отдала».

Бельевая корзина опустела, и сопревший вконец Микулаш мог убраться на место. При раздевании по нему уже не бегали пальцы, которые сделали одевание таким сладким. «Вылезайте, как можете», — ответила Тери на его просьбу о помощи. Тут в прихожей зазвенел голос Жужики, и Тери затолкала Лайоша в бельевую. Там, в темноте, он и стаскивал с себя тряпки. Тугая пуговица никак не расстегивалась на горле, он боролся с ней под вывернутым на голову капюшоном, словно зверь, которому накинули на голову мешок. Жужика, как оказалось, искала как раз его. Она принесла ему плитку шоколада. «Микулаш сказал, что вас тоже надо любить», — с уважением подняла она глаза на Лайоша, выходившего из бельевой, и протянула ему шоколад. «Не ем я такое», — мрачно сказал Лайош. «Берите, раз вам ребенок принес», — прикрикнула на него Тери. «Не надо мне», — убрал руки за спину Лайош. Ему обидно было, что господа могли подумать, будто он из-за каких-то барских сладостей сказал, что и он человек. «Положите, Жужика, на стол, он потом возьмет», — успокоила Тери растерявшуюся девочку.

Однако, видно, напрасно захлопнула Тери за странным Микулашем входную дверь: красный балахон и неуклюжие башмаки каким-то образом остались в нарядной столовой. По крайней мере это можно было чувствовать по тем нескольким фразам, которые Лайош успел уловить, задавая после раннего ужина корм железному зверю. Когда он вошел, за столом шел острый спор, который вели хозяйка и барин. Они еще друг с другом не разговаривали, но обращенными к обществу заявлениями в основном отвечали друг другу. Барыня обожала такие неявные, как бы через стену, дискуссии, за всей остротой которых скрывалось уже тепло неизбежного примирения и поцелуев. Лицо ее и шея в красных пятнах цвели от любовного волнения, самые козырные свои аргументы она сопровождала легким подмигиванием. «Я еще могу понять, когда кто-то такими речами капитал себе зарабатывает на случай какого-нибудь переворота, — нервным высоким голосом говорила она, перекрикивая остальных. — Но если в самом деле что случится, увидите, моего мужа первым поведут на виселицу. Мне же еще придется его выручать». Все засмеялись реализму этой уверенной в себе женщины. Такая при любом повороте найдет себе место. Тщетно пытался барин провозглашать рядом с ней свои высокие идеи. «Может быть, меня и поведут на виселицу, зато я с чистой совестью буду смотреть им в глаза. Важно не то, убьют тебя или не убьют, важно, чтобы собственная совесть тебя не убила». «А если бы тебя сейчас повесили, ты бы не смотрел им в глаза с чистой совестью?» — вставил инженер. «Ах, оставьте, это у нас такая болезнь, — смущалась и торжествовала хозяйка. — Он и воздухом дышит, словно ворует». «И ворую! — разозлился Хорват. — Человек не только тогда ворует, если тащит что-то чужое, но и тогда, если берет то, что, он чувствует, досталось ему не по праву…» Никому больше не хотелось раздражать хозяина. «Все это — пустые мечтания, — зевнул в наступившую тишину дедушка Хохварт и начал собираться. — Мы уже раз испробовали все это и больше не желаем». «Прочитайте дневник Рахмановой», — сказала хозяйка. Кто-то, заметив выходившего с ведром Лайоша, показал на него. «Ничего, при нем можно, он понятия не имеет о таких вещах», — тихо, но внятно успокоила всех хозяйка.

Лайош, погрузившись в тишину бельевой, думал, пока не задремал в темноте. Потом за окном заурчала машина и, шурша, унесла семью Хохвартов в город. Барыня вышла в кухню за новыми сандвичами. Неужели и вправду может повернуться мир? Возможно ли, чтобы таких людей, как барин, когда-нибудь стали вешать? Может, прав старый Хохварт, что все это — пустые мечтания?

Переворота Лайош никак не мог себе представить и потому не знал, желать его или не желать. Неужто и у целых народов может мелькнуть в голове что-то вроде того, что у него мелькнуло, когда он потел в дурацкой маске перед господами. А мелькнула у него мысль: сорвать маску, хлестнуть прутом госпожу Хохварт, потом вскочить в балахоне на стол, достать башмаком люстру, и когда все наполнится криками и грохотом, размахнувшись, сорвать с окон занавески. Возможно, был момент, когда Лайош думал такое, но потом покорно стал говорить, что ему велели, разве что с зеленоголовыми одержал маленькую победу да опозорился, напомнив, что и он человек. Так до конца и ломал дурака перед ними, позабыв и о Сегеде, и о клинике, и о смертельной болезни, гнездящейся в теле распяленной сестры.

Кроме марципанового дома, Микулаш, кажется, принес барину еще кое-что: на другой день после обеда он опять появился в саду. Лайош ни разу еще не видел его таким веселым. Была у него какая-то важная новость, только он не знал, как ее выложить. «Знаете, Лайош, похоже, пригодится мне-таки землекопная наука, которую я с вами освоил», — начал он после нескольких лопат. «Да?» — спросил Лайош без особого интереса, но не желая и расхолодить барина. Он уже не суетился, ища себе дело, когда барин забирал его главное оружие, лопату. На тачке возить было уже почти нечего, и Лайош флегматично околачивался вокруг барина, разве что иногда разбивая граблями какой-нибудь большой ком. Тайна барина больше его не интересовала, и от радости его он не ждал ничего особенного; только из дружеского сочувствия бросил он ему это поощрительное «да?». «Соглашение мы с женой заключили. За год приводим дом в полный порядок, чтоб можно было его сдавать. Деньги пойдут на уплату долгов, а мы поселимся где-нибудь в окрестностях, на участке в три-четыре хольда. Будущей осенью высажу там фруктовые деревья». «А со службой что будет?» — спросил Лайош, только чтоб не молчать. «Пока буду ходить в институт: надо ведь жить на что-то. Но я уверен, что года через два-три избавлюсь и от института. Теплицы построю, буду выращивать ранние овощи, а там деревья начнут плодоносить… Сколько человек трудится ради того, чтобы, как гусеница, соткать вокруг себя кокон из несчастья. Но тогда сколько он способен совершить ради свободы! Знаете историю про Иакова и Лавана? Так вот, для меня эти годы тоже станут годами службы». «И барыня обещала?» — осторожно нащупывал Лайош истину. «Да. Она тоже пойдет со мной. Чувствует, что я пропаду здесь. Душа человеческая тоже ведь может гнить и отравлять воздух, как мертвечина. Мне стыдно, что я сорвался тогда; но, может, это нужно было. Она очень хорошая женщина, но неосмотрительная. Не чувствует, опасности. И поздно спохватывается, когда уже нельзя ничего поправить».

Лайош задумался. Рассказать ему историю с местом рассыльного? Она и ему вон пообещала, а выполнить обещание не подумала. Обещания — вещь удобная: человек из-за них работает, не жалеет себя, а потом можно ему шиш показать — и вот он сидит в темной бельевой, а велосипед с ящиком для мехов другой возит. Барина тоже надо как-то заставить заняться домом. Ограду покрасить, сложить из прессованного кирпича подпорки к фундаменту, посыпать красной щебенкой дорожки в саду, террасу обставить ящиками с пеларгонией. Все эти планы Лайош хорошо знал по совещаниям в кухне. Если их напрямик изложить барину, он опять взвоет и перевернет весь дом. Лучше показать конфетку: мол, пойду с тобой куда угодно и буду колышки ставить к помидорам. Тогда и дом вроде не для себя надо украшать, а чтобы другие могли снять. А когда дойдет до дела, жильцов, конечно, не окажется и переселение придется отложить. Знает Лайош все это — с тех пор как его самого надули. Только дивился он, как это у барина-то за столько лет не открылись глаза. Ну что ж, если он так счастлив, не стоит огорчать беднягу.

«И через сколько времени окупится дом?» — спросил он, чтобы показать внимание. «Года за четыре, за пять». — «Так быстро? Тогда и доход от дома можно будет в имение вкладывать». — «Ну нет, — смущенно засмеялся барин. — В этом доме я открою интернат для молодых рабочих». «Да?» — сказал Лайош и теперь окончательно смолк. Так тебе и позволит барыня отдать кому-то свой кафель и новомодные ручки на дверях. Обманывает он себя или на самом деле такой простоватый? Барин, видно, прочел что-то в его глазах, потому что ответил вдруг прямо на его мысли. «Жене я говорить об этом пока поостерегусь. Сейчас она, конечно, на дыбы встанет, а со временем, может, предложит сама». Потом почувствовал, что это тоже нуждается в пояснении: «Женщин в таких делах через сердце лишь можно убедить. Сколько ни доказывай ей, что весь этот мир, где мы живем, неправильный мир, преступный, она все равно не поверит. И не может поверить, потому что не видит, в чем и где вина. За ней вины нет, за мной тоже; а если ни за кем нет вины, то за что же нести наказание? И что бы я ни говорил, все равно убедить ее не удастся. Тут одно поможет — если я раскрою перед ней свое несчастье. Я несчастен, я здесь погибну, пропаду. Пусть считает меня больным — неважно. Но исцелить меня может лишь перемена климата. Пусть мне видятся всюду кошмары, а тебе — нет, брось доказывать мне, что я вижу кошмары, лучше вместе пойдем туда, где я не буду их видеть. Не в том надо ее убеждать, что на господах лежит вина, а в том, что она, если хочет меня сохранить, должна разделить с бедняками их судьбу. С женщинами в таких делах лишь этим путем можно чего-то добиться, конечно, при условии, что женщина тебя любит».

Он говорил приподнято и воодушевленно, словно после долгих поисков нашел тот единственный ключ, который откроет дверь к счастью. Лайош даже заколебался немного в своем отношении к бариновым идеям. Можно ли сомневаться в том, что барыня любит мужа? Не дрожала ли под нею в ту ночь кровать, словно сотрясаемая невидимым грузовиком? И если ей в самом деле придется встать перед выбором: или муж твой погибнет, или ты пойдешь за ним на край света, кто решится твердо сказать, что она не предпочтет край света? Но окажется ли она когда-нибудь перед таким выбором? Не закроет ли глаза в самый последний момент? Муж ее будет гибнуть, а она все будет твердить: это болезнь, это пройдет, я должна быть непреклонной в твоих же интересах. И разве она не права? Разве все это не пустое нытье? Если б он, Лайош, получил такой дом да к нему должность в исследовательском институте, он был бы счастлив — только Тери еще приучить бы к себе. У него нет вот возможности ломать голову над такими вещами. Тери с ним все равно никуда не пойдет, хоть жив он, хоть мертв. Разве что шубу ей купит или золотой ридикюль. Этого человека любят. Пускай хозяйка обманывает его, но она его любит. Есть ли в мире что-нибудь более важное? Можно ли этим бросаться?

Пока они разговаривали, в сад вышли дети. Выпустили их, закутав, как в суровый мороз. На Жужике был лыжный костюм и новое, с запасом на несколько лет, зимнее пальто. Тибике ковылял позади в длинной шубке до пят, оставшейся от сестры. Они вышли толстые и неуклюжие, словно два эскимоса среди снежных полей. Барин и им крикнул: «Эй, шевелитесь, буржуи, ничего, если испачкаетесь немного». И, чтобы Тибике тоже понял его, протянул малышу черенок лопаты, а сам, взявшись за лезвие, поскакал по грязной траве. Тиби с восторгом включился в игру: падая то и дело, волочась на спине, с трудом поднимаясь в своей шубе, он ни за что не желал отпускать черенок. Жужика к чистой одежде относилась с большим почтением. Она и с завистью, и с неодобрением смотрела на расшалившихся мужчин, а когда те звали ее, отходила в сторонку. «Не-ет», — отвечала она без объяснений и смотрела в сторону дома: не вмешаются ли женщины в странную эту забаву, которую правила приличия осуждали, но веселое отцовское настроение делало дозволенной. Из дома, однако, никто не бежал с возмущенными криками, как в тот день, когда Лайош сманил к себе Тиби и гувернантка, теряя туфли, брела к ним через грязь. Отсюда и Лайош сделал вывод, что в доме случился переворот. Гувернантка была существом, призванным загонять детей в дом и приводить их в порядок. Если ее не было видно, значит, кто-то посадил ее на цепь. Лайош смотрел на быстро чернеющую белую шубку Тиби как на знамя восстания, поднятого против гадюки. «Ступайте и вы, Жужи», — подстрекал он стоявшую рядом девочку, но та не решалась вступить в ряды повстанцев столь легко, как Тиби. «Я испачкаюсь». — «Ну и что! Пускай немка чистит», — сеял революционное учение Лайош.

Оставив лопату добычей сына, к Жужике подошел и барин. Он попробовал повлиять на нее с другой стороны. «Хочешь, чтоб у тебя был свой сад? Осенью, как переселимся на ферму, сделаем тебе отдельный маленький садик. Всяких растений там посадим по штуке: фасоль, помидоры, картошку, щавеля грядку. Будет у тебя своя лопаточка, грабли, лейка, и каждое утро сама будешь все поливать». Жужика с недоверчивым интересом слушала отца, который только что на ее глазах прыгал и носился самым невероятным образом, нарушив ее представления о приличии и порядке. «Я актрисой хочу быть. Мамочка запишет меня в балетную школу, и я буду выступать в детском театре». — «А, это скучно, — лицемерил отец. — Там надо много учиться. А в твоем саду мы посадим черешню, и на нее, кроме тебя, никому нельзя будет влезать. На две ветки доску положим, как на качелях. Деревце будет расти, а мы все выше будем класть доску. Когда зацветет черешня, сорвем одну ветку, согнем ее кольцом, как корону, и наденем тебе на головку. И будешь сидеть на дереве выше всех. А пчелы станут летать над цветами и жужжать: „Вот сидит Жужика, Жужика, черешневая принцесса“». «Пчелы жалятся», — слабо сопротивлялась Жужика, хотя революционные речи уже заставили ее раскрыть широко глаза. «А мы в твоем садике посадим бисквитный цветок: до кого тем цветком дотронешься, на того пчелы не станут садиться». Бисквитный цветок сломил сопротивление Жужики. «И маленькая тачка будет в садике, землю возить?» — «Конечно, ты ведь будешь там садовником, а Тиби — твоим помощником». Жужика, сдавшись, улыбалась. «А в саду нельзя сделать театр?» — «Конечно, можно. Я буду ореховый король, мама — миндальная королева, а ты — черешневая принцесса». — «А Тиби?» — «А он будет зеленый клоп», — рассмеялся барин и посадил сына себе на шею. «Видите, как легко их покорить. — Барин в щель между двух уцепившихся за него рук посмотрел на Лайоша. — Много надо, чтоб измучить себя, и всего десятой части достаточно, чтобы нас полюбили».

Следующие дни не опровергли его оптимистических утверждений. Данное барыней обещание, видно, в самом деле освободило его от мучительного состояния, которое так мешало ему делать счастливыми других. «Десятая часть» вольно растеклась по дому, впиталась в стены; все обитатели ощущали ее пульсирование. Словно вернулись назад времена после второй свадебной ночи Хорватов, времена, когда барин еще не жил дома, но Тери и хозяйка целый день готовили себя к его приезду. Барыня снова много времени проводила на кухне, и сковороды, напоминавшие о праздничных блюдах, теперь отправлялись в печь с нехитрым, но требующим работы бариновым печеньем. Барыня приходила на кухню не в прежних отдающих бездельем халатах, а в белом платье с оборками на подоле и пышными рукавами; она разыскала его среди старых, отложенных уже в сторону тряпок и наскоро подогнала на себя. Собственно говоря, это было летнее платье, сшитое давным-давно, еще до замужества. Меж девичьими буфами и округлившимися руками в самом деле было некоторое противоречие (словно на зрелом яблоке остались, забытые, весенние лепестки), однако в кухне было достаточно тепло, чтобы платье с оборками выглядело как домашняя одежда. Женский инстинкт подсказывал барыне, что давнишнее это платье может стать ей хорошим союзником в завоевании мужа, успокоенного ее обещаниями. Хорват терпеть не мог женины вечерние платья: плоский покрой их подменял женщину, которую он носил в памяти своих рук, какой-то фальшивой копией. Когда, уходя в театр, она неестественно изысканной походкой, диктуемой удлиненным платьем, и с полоской помады на губах, казавшейся знаком запрета, подходила к его столу попрощаться, ему подчас требовалось определенное усилие воли, чтобы не оттолкнуть от себя жену, словно спасающегося бегством предателя. Белое платье с оборками, в своей не зависящей ни от какой моды искренности и непосредственности не пытаясь превратить ее в великосветскую даму, выражало лишь ее всесильную женскую натуру. Гуляя когда-то об руку со своей невестой, Хорват благодаря этому платью мог лучше всего ощутить соответствие меж собственными патриархальными представлениями о семье и женщиной, избранной им в спутницы жизни. Когда барыня отыскала это платье, уже распоротое и лишь случайно не превратившееся в тряпье для протирки окон, и, кое-где отпустив, кое-где надставив, снова сострочила его, она подсознательно напомнила мужу его прежние настроения. «Видишь, я снова рядом с тобой, в том самом платье с оборками, — говорила ему эта смена костюма, — руки и грудь у меня стали полнее, чем в девичестве, но радость все та же; видишь, я даже платье восстановила — не отказывайся и ты от былых надежд, пусть с женщиной и труднее». Конечно, в ее сознании перешитое платье отражало мысль довольно простую: «В этом платье Банди так меня любил!» Однако женская сила — не только в ее уме; вот и в этих оборках подсознательной хитрости оказалось куда больше, чем мог подозревать Хорват, который в необычном наряде жены уловил только: «Я снова хочу тебе нравиться, Банди!»

Когда, вернувшись из института, он увидел в кухне платье с оборками и жена, не успев освободить рук, потерлась о его шею своей открытой шеей, он подумал: платье это — символ тайного договора меж ними, программа на нынешний день и обещание на всю жизнь. Муж теперь мог надеяться: когда бы он ни вошел в дом, неся с собой холод декабрьского сада, он увидит грибок для штопки, прижатый к оборкам на груди, и над оборками — родные глаза, слегка косящие от непривычной борьбы с иголкой и ниткой. Ради этого разлетающегося колоколом платья будут они ловить во взятом напрокат приемнике любимый их вальс, который они называли еще бостоном, и, когда гувернантка загонит наверх неумело топчущихся за спинами у них детей, это платье с оборками принесет ему на колени тело, которое душевные бури так часто до сих пор отгораживали от него, не разрушив и не нарушив все же тайного взаимопонимания их свыкшихся, знающих друг друга тел.

Ведро с углем, этот гремучий ключ в мир господ, раз или два позволил Лайошу стать свидетелем сцен, связанных с тем же белым платьем с оборками. Однажды, когда он вошел, в обеих комнатах первого этажа горели все лампы и из летящего вихрем подола, закрученного льющейся из радио музыкой, вырастали два торса, и супруги, не так давно исходившие истерическим воплем, кружились, серьезные от усердия, но словно впавшие в забытье в согласованном парном движении. За ними Жужика дергала и тянула по кругу бедного Тиби. В другой раз в комнате было совсем темно, и Лайош тогда лишь заметил, что они сидят совсем рядом с ним в одном кресле, когда распахнул дверцу и раскаленная глотка чугунного зверя бросила свет на закрывшие барина оборки. Они не шевельнулись, пока он находился в комнате; дыхание их не было учащенным. Они просто сидели, погрузившись в свою любовь, не нуждающуюся в страстных объятиях, — так сидят в сарае, закончив тяжелый день, поденщики, углубившись мыслями в близкую осень и в свою убогую долю. «Этим уже хорошо!» — сказал про себя, убираясь в кухню, Лайош, как говорят об усопших. Им было так хорошо, что нельзя было им уже и завидовать. Они друг от друга получали не плотское наслаждение, она наслаждались бесконечным отсутствием боли и радости — так в представлении посетителей кладбищ чувствуют себя в могилах покойники.

Новый дух в доме, веявший от платья с оборками, больше всего повредил гувернантке. С того дня как подарки Микулаша заставили барыню сойти в кухню, немка все больше теряла влияние. В необычном том настроении, которое неотделимо было от платья с оборками, барыня способна была говорить лишь по-венгерски. Жестяные формочки для баринова печенья с яичной глазурью слушались только венгерских команд, и Кристина вскоре с обиженным видом удалялась из кухни, словно подозревая, что речь идет о ней. Та же бестактность повторялась и за столом: пар из супницы вдохновлял супругов на венгерские реплики, и если немка сидела от них на предписанном правилами расстоянии, то они, напротив, сдвигали свои тарелки и, словно были одни, время от времени клали свободную ладонь на локоть друг другу. Гувернантка очень не одобряла неуравновешенных людей, которые то орут будто резаные, то не могут отклеиться друг от друга. Как она сообщила при случае Тери, она уже просто боится спускаться из детской, не зная, что обнаружит в комнатах: то ли они убивают друг друга, то ли лежат в неприличной позе. Но и наверху ее власть становилась неполной. Барыня теперь сама посылала детей в грязный сад, следом за отцом, и немка уже не могла удержать их. Она в одиночестве сидела наверху, иногда с траурным выражением просила у барыни какое-нибудь рукоделие, дабы не оказаться заподозренной в тунеядстве. Вечер, правда, загонял детей в дом, однако распущенный образ жизни продолжался внизу, возле радио или за картинками снятого с полки Ларусса. Когда она наконец затаскивала их наверх, они были уже усталые, сонные, против немецкого яростно протестовали и вообще не желали с ней говорить. Она рада была, если хоть манную кашу удавалось заставить их съесть. Но для чего тогда она здесь? Зачем в этой ужасной семье гувернантка с немецким и французским языками?.. Все это она даже Тери редко могла теперь выложить. С тех пор как господа стали вдруг домоседами, расстояние между кухней и верхним этажом словно бы выросло и Тери больше находила развлечений внизу. Гувернантка оказалась в детской как бы на карантине, и если лампочку у нее еще не вывернули пока и спит она не на старом матраце на полу, а попивает на диване мадеру, однако положение ее уже похоже на Лайошево. Детская превратилась в доме во вторую бельевую, куда дом, защищаясь от ледяного влияния, загнал гувернантку, как давно уже загнал Лайоша, защищаясь от нищеты и чувства вины, в темную комнату возле кухни.

Отступление своего главного врага и оттепель, которой повеяло в доме, Лайош решил использовать для того, чтоб попросить аванс за работу. Если из тридцати пенге ему дадут хотя бы пятнадцать, ночью он выкинет свой мешок в окно, через которое удалились греческие классики, и на заре, словно выйдя навстречу мусорщику, спустится с мешком по улице Альпар и даже назад не оглянется до вокзала. От мусорщика он уже знал, что пятнадцати пенге с лихвой хватит, чтобы доехать до Сегеда, да еще он подарок какой-нибудь сможет сестре отвезти. Что уж там, в Сегеде, он будет делать, это уж как выйдет. Он и перед Водалом-то прохаживался лишь потому, что у него была слабенькая надежда: прочтет Водал письмо — и они вместе поедут в Сегед. Так было бы совсем другое дело; и в клинику женских болезней пожилому женатому мужчине войти куда легче. Но коли Водал оказался таким тюфяком, уж он-то, Лайош, никак не может смириться, что все бросили Маришку. Он бы хоть нынче двинулся в путь, только бы деньги были уже в кармане. Но как бы срочно ни требовались ему деньги, просить их он стеснялся. Что он скажет, зачем они ему вдруг понадобились? Работа, правда, давно уже зашла за половину, пятнадцать пенге ему полагались по праву, но Лайош все не мог найти удобный момент, чтоб заговорить с хозяйкой про деньги. Да и не верил он барыне, как бывало, не верил с тех пор, как поймал ее на обмане. Лайош решил просить деньги у барина. Однако и тут у него не поворачивался язык. А ведь общая работа в саду полна была подходящих случаев. «Вот дойдет барин до конца той полосы и на минуту встанет передохнуть…» «Вот кончит про интернат, и они поработают немного молча…» Но барин и не думал останавливаться в конце полосы, а разговоров про интернат хватало до темноты. Лайош слишком жестко предписывал, при каких обстоятельствах он скажет про пятнадцать пенге, и когда не сходилось что-то, и у него был повод молчать. Вот сейчас войдем в дом, и я сразу скажу, твердил он себе. Но тут оказывалось, что они забыли в саду грабли, и он, досадуя, шел обратно; то есть досадовал он только в мыслях, в душе же вздыхал с облегчением.

Но однажды его желание вышло-таки наружу. Барина вновь навестил друг, которого Лайош прочно соединил в сердце со странным тем господином, который вслух читал стихи на неизвестном языке и дал ему пятьдесят филлеров. Снова, как в прошлый раз, текла над головой разбивающего комья Лайоша непонятная беседа. «Болезнь твоя, Банди, в том, — говорил тощий гость (когда барин и с ним поделился отрадной новостью), — что ты за обществом не видишь мира. Ты живешь среди министров, банкиров и рабочих лидеров, вместо того чтоб жить среди звезд, деревьев и виноградных лоз. А человек ведь прежде всего живое существо, а уж потом гражданин; мир держат Кронос, Урания и титаны; предки наши беседовали не с согражданами, а с богами. Тебя вот общество вынудило построить дом и общество же гонит из него, хотя ты строил по его же подсказке. Я, конечно, смирился, что и мне приходится принимать участие в движении стада, но сверх того я живу для воздуха, который ласково меня овевает, для света, гладящего мою кожу и кожу красивых женщин, тем самым как бы соединяя нас». «Ты прав, — ответил барин. — Но как я могу отдаться ласке воздуха, если он полон испарениями сточных канав? Вы, говорящие: есть только небо, нет тумана, есть только воздух и нет смрада, — вы ведь обманываете себя. У вас нет сил пробиться к настоящим звездам, к подлинному эфиру, а вы прыгаете от радости, будто уже оказались в раю. Я не обманываю себя. И для того хочу переселиться отсюда, чтоб слышать глас настоящих богов». «Небо и воздух — божества истинные», — сказал тощий. «Не всегда. Они не снисходят до тех, кто живет в скверне». — «Я вижу, ты наслушался демагогов». — «Я? Ты лучше других знаешь, что я никакой не революционер. Их заповеди меня просто-напросто раздражают. Но я чувствую, что, находясь в этой скверне, я теряю право говорить. Я даже не знаю, насколько я ею пропитан, и когда во мне говорит истина, а когда — трусливый инстинкт самосохранения. Мне даже мое сопротивление подозрительно: может, сопротивляюсь-то вовсе не я, а мое общественное положение. И уступчивость подозрительна: может, я уступаю потому лишь, что приверженность истине могла бы выглядеть как уступка инстинкту. Я хочу вырваться на свободу — к Урании, Кроносу и титанам, как ты говоришь. Я хочу слышать истину своего сердца и под чистым небом».

Барин говорил с большим воодушевлением, чем когда-либо, но разум Лайоша уже не бросался, словно легавая, вдогонку за каким-нибудь словом, как раньше, когда ему хотелось узнать тайну барина. Склонившись над влажными комьями, он думал о Маришке: сегодня же вечером пойдет на вокзал. Даже мусорщику нельзя доверять, надо узнать у какого-нибудь железнодорожника, сколько стоит билет. Длинный гость заметил, что молодой поденщик, работающий рядом с ним граблями, витает где-то далеко, и гость, выслушивая знакомые и слегка наскучившие уже аргументы Хорвата, то и дело поглядывал на удрученного Лайоша. «А вы что такой невеселый, молодой человек?» — обратился он к нему, когда в обсуждении вопроса о том, что первично, космос или общество, возникла пауза. Глаза гостя блеснули Лайошу подобно просвету чистого неба в этом покрытом тучами мире, и из Лайоша выплеснулось вдруг его горе. «Сестра у меня сильно больна. В Сегеде лежит, в клинике женских болезней. Уж и ноги ей, бедной, подтянули кверху». Барин в некоторой растерянности поднял голову, еще гудевшую отголосками высоких рассуждений. Ему стало неловко перед другом за то, что, отрицая красоту звезд ради бед всего общества в целом, он и не догадывался о беде человека, живущего рядом. «Почему вы мне об этом не сказали?» — укоризненно посмотрел он на Лайоша. «Да вам, господин доктор, это не интересно». Произнеся это, Лайош сам расстроился, думая о горькой судьбе бедняка: эх, кто посочувствует бедному человеку, кроме него самого! Но в растроганности его сквозила и обида: господину доктору плевать на все это. «Та самая сестра, которая вас воспитала?» — растерянно спросил Хорват. «Других нет у меня», — тихо ответил Лайош, и это «других нет у меня» так полно и кратко обрисовало его положение, его беду, что глаза его наполнились слезами. Оба барина молча смотрели на парня, у которого одна круглая слеза выкатилась уже на красную, поросшую редкими волосами щеку. Первым нашел слова гость. «Ну-ну, не ревите. Тромбоз у нее, наверно. У моей матушки тоже было такое, шесть недель она с ним лежала — и ничего, до сих пор ходит. Хотите навестить ее?» Лайош вздохнул вместо ответа и размазал запястьем слезу. «Насчет расходов не беспокойтесь, — поспешил сказать барин. — Вы здесь достаточно работали. Сколько вам у нас причитается?» — «Я еще ничего не брал». «Двадцати пенге вам хватит съездить. Отправляйтесь завтра же, а в воскресенье вернетесь. Работа здесь найдется еще, чтобы вам снова дополнить ваши тридцать». — «Я даже и не знаю», — пробормотал Лайош. Но барин уже вынимал бумажник, и маленький женский кошелек, из которого Корани выхватил когда-то десять пенге, мгновенно всосал в себя синюю бумажку, как голодный паразит — теплую кровь.

Ночью Лайош просунул заплечный мешок сквозь решетку. В доме, правда, знали, что утром он едет в Сегед; но если увидят, что он все с собой забрал, еще что-нибудь заподозрят. Впрочем, насчет того, что его станут удерживать, опасаться не приходилось. Лайош сам чувствовал, что они готовы уже и на сад махнуть рукой, лишь бы избавиться от него. Но побег был уже включен в план, да и ко всему его нынешнему положению больше подходило, если мешок попадет наружу через окно. Утром Тери встанет, а Лайоша след простыл. «Даже не попрощался», — подумает она, а заглянув в бельевую, не обнаружит мешка. «Барыня, Лайош-то, видно, совсем ушел», — объявит она хозяйке, когда та в платье с оборками спустится в кухню. «Как так? Он вам сказал?» — «Нет, я так считаю, потому что он и мешок с собой взял». День-два они будут еще обсуждать это событие. «Ну, Тери, не привело Лайоша обратно сердце? Видно, теперь в самом деле не вернется Лайош». Потом совсем позабудут о нем. Разве что будут вспоминать, когда зайдет речь о переезде. «Помните, Тери, тогда вечером в окно постучали. Так мы и не знаем, кто это был. Но все-таки не трус этот Лайош, не побоялся выйти в темноту». Эх, с какой бы радостью вышел он в темноту еще раз, лишь бы рисовать рядом с ними на столе, у керосиновой лампы, против запотевшего окна! Но что было, то прошло, как поется в песне.

Вдруг он чуть не вскочил с матраца: будильник-то не забрал! Тот так и стоит с приезда на кухонном шкафу; утром не забыть его взять, когда выходить будет. Будильник был единственным, что Тери терпела на кухне из его вещей. А что, если оставить будильник ей? Можно бы и написать рядом что-нибудь, на бумажке. «Терике на долгую память». Нет, это очень уж просто. Надо что-нибудь такое, чтобы она поняла, что в часах тех, собственно говоря, стучит его сердце. Но Тери за такое рассердится; да он и не очень знал, как ему связать это, сердце и тиканье. В конце концов он остановился на сдержанном варианте: «Оставляю это вам, Терике. Как посмотрите, вспомните этого нехорошего Лайоша». По такой записке, правда, сразу поймут, что он совсем сбежал. Ну, не беда. Да и «нехороший Лайош» очень ему нравился, жаль было бы переделывать. Напишет на листке из блокнота, листок положит на часы и прижмет рычажком звонка, чтобы не сдуло, если дверь откроют. Он пододвинулся к окошку, чтобы при свете уличного фонаря написать прощальное письмо. И тут лишь сообразил, что писать ему нечем: маленький свой чернильный карандаш он сунул в коробку с цветными, рядом со сточенным лиловым. Он попытался достать через решетку мешок, но, как ни старался, дотянуться не смог. Пришлось от письма отказаться. Он сел обратно на матрац, на котором не было уже одеяла, принесенного из Абафалвы. Может, оно и лучше так, без прощания. Не будет тут никто по нему скучать. Прощается тот, чье последнее слово долго потом вспоминают.

Он постепенно стал собираться. Ощупью пробрался мимо старого своего сожителя, котла, и тихо открыл дверь. Ориентируясь на тиканье, нашел будильник, подержал на нем руку, потом пробрался через прихожую и вышел в серый рассвет. Занималась сырая туманная заря, возле калитки в круглом баке ждал утра мусор, по сторонам дорожки стояли две карликовые груши, посаженные уже им. Он двинулся за угол дома, взять мешок. У окна Тери ему вспомнился Корани. Эх, постучать бы ему тогда вовремя! Он обернулся, посмотрел на дом, который с закрытыми ставнями с суровым видом оберегал покой спящих в нем шести человек. А может, сестре лучше было бы, если б он просто послал ей двадцать пенге? Она ведь писала, что у нее денег нет. А если он сам поедет, лишь проест все, чем мог бы ей помочь. Он немного поколебался, правильно ли рассуждает: может, и он поступает, как Водал, который тоже хотел вместо себя послать деньги. В тумане уже слышен был скрип мусорной повозки. Лайош побежал в дом и бросил по-солдатски уложенный мешок на матрац. «Ну, когда едешь-то?» — спросил мусорщик, принимая у него бак. «Бог его знает. Я подумал, может, лучше деньги на дорогу бедной послать. Все будет больше пользы, чем от меня…» Утром он то же самое сказал Тери, а после обеда — барину.

Дом на улице Альпар не оценил его привязанности. Женщинам Лайош уже очень намозолил глаза, и, если бы скрип мусорной телеги не вернул его утром обратно, он бы не изведал многих горьких минут. Еще в то утро выяснилось, что и хозяйка настроена против него. Когда он сообщил, что хочет пойти на почту отправить деньги, она напрямик высказала ему свое недовольство. «Послушайте, Лайош, если вам аванс нужен, почему вы у барина просите, а не у меня?» Лайош понял ее так, что она опасается, как бы он не использовал слабость баринова характера, разжалобив его болезнью сестры, и не вытянул из него лишние деньги. «Я просил только, что мне полагается», — ответил он с вызовом. Хозяйка ничего не ответила, но Тери по ее лицу поняла, что и барыня больше Лайошу не защитница. «За что это вам полагается? За то, что лодырничаете в саду? Хоть бы уж снег выпал в метр толщиной да унесло вас отсюда!»

Лайош притих, но это мало ему помогло: еще в тот же день он вновь навлек на себя гнев рассерженных нимф дома. Барин спросил, не хочет ли он что-нибудь почитать. Вечера теперь длинные, а если человек переживает еще, то лучше себя чем-нибудь занять. «Спасибо, — ответил Лайош, — только не могу я теперь читать». — «Из-за сестры?» — «Из-за сестры, да и вообще». — «Что значит: вообще?» В конце концов Лайош признался, что в бельевой лампы нет, а в кухне он только мешает. Барин стоял ошеломленный. «Лампы нет? И вы целый вечер сидите в темноте?» — «Дверь приоткрыта немножко…» Когда они вернулись в дом, барин сам схватил все инструменты и двинулся с ними в бельевую. «Тери, что это значит, почему здесь нет лампочки?» — крикнул он, щелкая выключателем. Тери взглянула на вошедшего следом Лайоша и по виноватому его виду решила, что это он нажаловался на нее. «Это я лампочку вывернула, господин доктор», — храбро приняла она вызов. «Вы? Почему?» — «Электричества много уходит». — «Сию минуту принесите лампочку из люстры. Не стыдно вам издеваться над бедным товарищем по труду?» — «Да она не издевается, а мне даже лучше в темноте», — бормотал Лайош. Но смягчить Тери было уже невозможно. Пока она взбиралась на обеденный стол и с лампочкой возвращалась к барину, ожидающему ее в дверях бельевой, приговор Лайошу был подписан и утвержден. Ящики в кухонном шкафу выдвигались и задвигались в тот вечер с воинственным грохотом, и в них то вперед, то назад скользили от толчка перепуганные ножи. Звон этот был таким зловещим, что у Лайоша сердце замирало в груди. Кастрюли, стремительно перемещающиеся по плите, также подверглись в этот день пробе на прочность. Тщетно Лайош в знак полной капитуляции сам выключил в бельевой свет; гнев Тери, подогреваемый негодованием против жалобщиков и ябед, разгорался с каждой минутой сильнее, и, когда барыня пришла узнать, что там с ужином, Тери уже стала грозить бросить место. «Если барин этого мужика защищает, тогда лучше я уйду». В другое время барыня не замедлила бы обвинить мужа: зачем он настраивает прислугу против нее; сейчас, когда на ней было платье с оборками, она лишь терпеливо утешала Тери: «Ну-ну, не дурите, теперь он уже скоро уйдет». В защиту Лайоша, испуганно вслушивающегося в темноте в разговор, не прозвучало ни слова.

Дальше положение все ухудшалось. Лайош остался здесь, не уехал в Сегед, однако пришлось уехать барину. За неделю перед рождеством институт послал его в провинцию читать какие-то лекции. Тери это событие отметила тем, что вечером, когда Лайош сидел у себя, совсем закрыла дверь бельевой. Лайош поднял с ладоней голову: неужто тепла пожалела для «бедного товарища по труду?» Может, просто подумала, что его нету, или сквозняк дверь захлопнул? Решив, что тут все же, видно, ошибка, он побрел к двери и, высунувшись, взглянул на отваривавшую макароны Тери. «Терике, я ведь здесь». — «Да?» — ответила та из облака пара. «Дверь вы закрыли». — «И закрыла! Я должна замерзать ночью у себя в комнате? Эта берлога все тепло вытягивает из кухни. Пусть барин велит котел топить, если вам холодно». Стало быть, дверь закрыта была все же нарочно! Лайош не мог промолвить ни слова, так ему было больно. Весь протест его выразился в том, что он не вернулся на свой матрац. Тогда уж лучше идти на улицу, слушать свист ветра в ветвях и звон телеграфных столбов. Он ведь не спорит — может, в самом деле немножко тянет из бельевой. Но тогда попроси: «Лайош, когда ложитесь, закройте дверь, чтобы моя комната прогрелась немного». А так! Закрыть дверь: больше не будет тебе тепла. Собаку и ту не держат в такой дыре.

Когда он вернулся, и немка вертелась уже на кухне с кашей для детей. «Послушайте, Терике, — подошел он к девушке, так как не хотел все же убираться в холодную бельевую без единого слова, — еще день-другой, и я все равно уйду, пока потерпите уж чуть-чуть». «День-другой? Не уйдете вы отсюда, пока не выгонят! — крикнула Тери даже злее, чем обычно, чтоб немка не приняла их разговор за дружескую беседу. — Что вы думаете, какая девушка будет терпеть, если такой пень кружится вокруг нее месяц за месяцем? Не нравится ему, что дверь закрыла! А я всю ночь как должна спать — без печки, с запертой дверью, а то вы и туда ведь вломитесь. Не правда, скажете?» — кричала она злорадно. Лайош, красный от стыда, покосился на немку: вдруг та все понимает, змея. Стало быть, не спала тогда Тери… И столько времени молчала… «Не так вы это поняли», — бормотал он, не зная, как и оправдаться. «Не так поняла? А как надо было понять? Два месяца я грязь за вами чищу, которую вы на башмаках сюда тащите!» Она взяла со шкафа стакан, рука ее коснулась будильника. «Эти паршивые часы тут еще тикают мне днем и ночью!» — вдруг взорвалась она и одним махом смела будильник на пол. Тот жалобно звякнул разбитым стеклом, зазвенел металлическим корпусом. И наконец успокоился настолько, что Лайош смог его поднять. Тиканье смолкло, но в остальном часы были целы. «Этого я от вас не ждал, Терике», — глухо сказал Лайош и, уйдя в берлогу, хлопнул за собой дверью. «Верещите теперь: дерманн да дерманн», — сказал он, слыша злобное кудахтанье в кухне, и сел с будильником на матрац. Если б не отослал он в Сегед те двадцать пенге, тут же ушел бы от них.

На следующий день он принялся за работу еще в полной темноте. Он копал землю с ожесточением: пусть еще три-четыре дня хотя бы не будет снега, он все закончит при таком темпе. Отработает оставшиеся десять пенге — и потом всю жизнь будет плеваться, коли услышит где-нибудь про улицу Альпар. Но через час-два яростной работы лопата в его руках замерла. Он постоял, опершись на нее, потом сел на землю, обхватив колени и глядя на вздутые животы облаков. Его не беспокоило даже, что женщины, вытрясающие пыль на террасе, показывают друг другу на этого лодыря.

Так же он бастовал и с утра в канун рождества, когда хозяйка позвала его: «Я вижу, вы скучаете, Лайош. Идемте-ка с нами, поможете елку принести». Еще неделю назад ему стало бы стыдно, если б в рабочее время ему сказали: что, мол, скучаешь? Сейчас он равнодушно стряхнул грязь с башмаков и, засовывая руки в рукава пальто, побрел не спеша следом за женщинами. Он не спешил их догнать: пускай себе, не в кино идут, как когда-то, когда они рука об руку бежали с горы. Закрыли уже то кино, куда они вместе могли бы пойти.

На Сенной площади в лабиринте ларьков толпился народ. Женщины победнее выходили с рынка, неся под мышкой перевязанные елочки, в другой руке у них висели сумки, туго набитые рождественскими товарами. Были среди сумок и плетенки, с какой он убежал с Большого рынка от той женщины с узлом волос на затылке. Легко было тогда: в лесу приволье, сестра при месте, помогала ему. Теперь не прожить так легко, холод погонит его на рынок, на вокзал, и рано или поздно все равно быть ему в кутузке. «Глядите-ка, Лайош, ваш приятель», — сказала Тери, когда они свернули в один переулок из будок и ларьков. И в самом деле, там, меж двумя будками, почти спрятавшись в щель, стоял Корани. В продранных бриджах, заросший щетиной, с синим лицом, он выглядел куда более жалким, чем летом или хотя бы в день переезда. Он тоже заметил Лайоша и выдвинулся было из своей засады. Но во взгляде Лайоша словно сверкнул нож, который он стиснул в кармане. Корани или неверно понял этот взгляд, или стал уж очень трусливым: он отступил назад. «Не узнаете приятеля, Лайош? — сказала Тери. — Это тот, который к вам приходил, когда мы переезжали». «А вовсе и не тот», — возразил Лайош. «Ну-ну, не отпирайтесь. Стыдно, поди, что с таким босяком дружбу водите», — издевалась Тери. Она и барыне показала на Корани. У того, видно, нечиста была совесть; заметив, что на него смотрят, он спрятался за какой-то толстой бабой.

По крайней мере час толкались они между ларьками и на площади среди крикливых торговцев елками. Наконец в сумке у Тери лежала индейка, а у Лайоша на плече покачивалась большая елка. Двинувшись в сторону дома по рельсам, они увидели в переулке у рынка толпу, окружившую вопящих, размахивающих руками женщин. «Что там случилось?» — спросила Тери у бабы, идущей навстречу. «Вора поймали. Сумочку стащил у одной женщины. Славно его отделали, пожалел уже, должно быть». «Я вот свою сумку всегда под мышкой держу», — заметила барыня. Лайош вспомнил страх на лице Корани. Если это он, то его уже кончили бить. Перезимует теперь в каталажке. И что за мир: то, что придумано как наказание, для многих чистая благодать… Барыня забежала в лавку за кофе. Пока они с Тери стояли возле лавки, их обогнула идущая с базара круглая баба и тут же обернулась со своей сумкой, превращенной в гнездо с цыплятами. Это была Водалиха. «А, это ты! — крикнула она, глядя в лицо Лайошу. — Поймали дружка твоего, намылили ему шею!» И, заметив, что Тери стоит рядом с Лайошем, повернулась к ней: «Только что приятеля его поймали. Я его знаю. Он к нам несколько раз заходил, когда та стерва у нас служила. Такую рожу не забудешь. Все они одна шайка. Вы еще тоже пожалеете, что с ним связались. Я когда вон барыне вашей говорила. Та стерва бог знает что у нас перетаскала». Лайош сперва опешил, беспомощно переводя взгляд с Водалихи на Тери и на дверь лавки, за которой скрылась барыня. Но когда на них стали оглядываться и в потоке ругани ему вспомнилась клиника в Сегеде, испуг его мгновенно перешел в ярость. «Я тебе сейчас покажу стерву!» — крикнул он, как в деревне кричали усатые, ражие мужики. Водалиха была от него в двух-трех шагах, но он пнул ногой воздух и так перехватил на плече елку, словно крестовиной хотел размозжить вздорной бабе голову. Та отпрянула, но злоба была в ней сильнее испуга. «Ты меня только тронь, только попробуй, мужик паршивый! — вопила она. — Я сейчас полицейского позову! А сестра твоя стерва, стерва! Кто хотел, тот с ней и спал!»

Когда барыня с пахучим пакетом вышла из лавки, отступавшая все дальше баба сыпала свои проклятия уже через спины идущих людей и, увидев в толпе знакомую служанку, с которой ей было по пути, обратила к ней свое постепенно затихающее возмущение. Барыня не застала скандальную сцену, но рядом была Тери, и Лайош чувствовал, что лишь его яростная вспышка да надежда описать все происшедшее без помех мешали ей сейчас же приступить к рассказу. «Ну что ж, рассказывай, рассказывай. Мне наплевать на твои рассказы, — думал он, поправляя на плече елку. — Я нарочно оставлю вас вдвоем, посудить-порядить, что за люди мы с сестрой». «Я пошел, — обернулся он к женщинам, — все равно с елкой на автобус не посадят». «Счастливо добраться», — великодушно сказала барыня, и Лайош спиной словно почувствовал загоревшееся лицо Тери: «Вы бы видели, барыня, что тут было, пока вы в лавку ходили! Эта дворничиха с улицы Агнеш…» Из перевязанной елки высвободилась веточка, зеленые ее иглы кололи ему нос, источая смолистый запах. «Ну», — буркнул ей Лайош, и рывок плечом, движение руки и громкое «апчхи» слились воедино, прогнав игривую ветку от лица.

Женщины на автобусе добрались домой раньше его и, стоя над посыпанной мукою доской, готовились стряпать рождественские пироги. Гувернантка держала детей наверху, чтобы они не увидели Иисуса, который принесет елку. Место елке, пока барыня не достанет из коробок мишуру, определено [было в бельевой, рядом с Лайошем. Он молча прошел мимо женщин, даже не глядя на них. Бросил елку в угол и сел на матрац, разбитый корабль своей неудавшейся жизни. Его не беспокоило, что на дворе стоял белый день и ему сейчас надо было работать. Час шел за часом, а он сидел, уткнувшись лицом в колени. Теперь уже и барыня, и змея Кристина знают про его приятеля. «Все они — одна шайка», — сказала Водалиха. «Одного сегодня поймали на рынке». — «Вы бы видели, как этот Лайош набросился на дворничиху. Не отскочи она, голову бы ей проломил елкой». — «С этим парнем надо поосторожней. Лучше всего бы полицию вызвать». Не то в полусне, не то бодрствуя, сидел он в густом еловом запахе, и за стенами бельевой мир звенел от злобных этих слов. Они врывались к нему через решетку окна, проползали под дверью. Стоит выйти, и они вопьются в него, как колючая проволока с электрическим током, натянутая вокруг тюрьмы. Его больше не волновало, что они там думают про него, но в эту враждебную, бьющую током зону у него сейчас не было сил выйти. Прижав к лицу толстые пальцы, он сквозь щели в них смотрел на каменные плитки бельевой. Задохнешься от этой елки. Вот-вот голова заболит.

После продолжительной тишины кто-то произнес его имя. Он решил: его зовут, чтобы отдать остатки вчерашнего мяса. «Жрите сами», — подумал он и не ответил. Голос был настойчив. «Лайош! Вам почтальон тут что-то принес». Пошатываясь, он вышел на свет; Тери стояла посреди кухни, протягивая ему открытку. Лайоша удивило, что лицо ее было не столь суровым, как в последние дни. Он и голос-то ее потому лишь не сразу узнал, что она давно уже так мягко не произносила его имя. Лайош посмотрел на нее, потом на открытку, которую она держала в далеко отставленной руке, словно боясь, что белый прямоугольник на минуту коснется ее тела. В кухне никого не было, хотя на столе лежал нож для теста, а рядом, в медной чаше, полной чего-то белого, торчала взбивалка. Только что здесь работали двое. Лайош взял открытку. На него смотрели его собственные буквы. «Это мое письмо», — пробормотал он. И даже прочитал конец: «Надеясь на скорое свидание, твой любящий брат Лайош». Открытку Лайош послал вслед за деньгами, объяснить, почему не поехал сам. Деньги отправил в пятницу, открытку — через несколько дней, в среду. Ошибся адресом? Нет, все точно: Сегед, клиника женских болезней, как стояло в письме у Маришки. И, лишь повертев письмо, заметил между маркой и словом «Маришка» чужое, вписанное чернильным карандашом слово. Может, оно потому и не бросилось ему в глаза, что надо было перевернуть открытку, чтобы его прочесть. Рядом со словом была дата с римской цифрой и краткая, в одну букву, расписка сегедского почтальона. Понадобилось несколько минут, пока в мозгу Лайоша, занятом разгадкой вопроса, какими путями его письмо через конторы и железнодорожные станции снова вернулось к нему, это простое слово получило смысл, и губы его задрожали, заметались, как птица перед близкой бурей.

Последним ощущением, прерванным мыслью о загадке возвратившегося письма, было радостное удивление, что относительно мягко произнесенное «Лайош» и устремленный на него лишенный привычной неприязни взгляд исходили от Тери. Теперь, когда заостренные буквы почтальона проникли наконец в его сердце, радость эта была еще достаточно сильной, чтобы уступить место новому, подымающемуся из груди чувству. Стало быть, они уже знали? Они уже знали? Они уже прочли это слово, потому барыня и бросила взбивать крем — чтобы не видеть, как подействует на него страшная весть. Когда он поднял от письма лицо с неуверенной, пляшущей улыбкой, что и у Маришки предшествовала рыданию, взгляд его невольно искал то сочувствие, которое померещилось ему в голосе Тери, в руке ее, тихо, чуть ли не нежно протянувшей ему письмо. Скажи еще что-нибудь, пожалей, ведь умерла Маришка, ты же видишь, я остался один в мире, я пропаду без поддержки — молило рвущееся сквозь дергающиеся губы рыдание. В готовящемся рыдании этом был и свой неосознанный расчет; робкая любовь Лайоша, не ведая ни о чем, все еще вела здесь отдельную игру, надеясь хотя бы в сочувствии добиться того, чего так и не получила иными путями. Но Тери склонилась уже над столом с рождественской стряпней, и, хотя подвижные ее руки были мягче сейчас, чем обычно, любовь, даже ослепленная горем, должна была ощутить в ней упругую, прочную преграду. И речи не могло быть о том, чтобы сесть у стола на табуретку и до тех пор сотрясаться в плаче, пока тонкие пальцы Тери не опустятся на его голову. «Отчего она умерла, как вы думаете?» — спросила Тери тихо, не отрывая глаз от теста. Странное ее любопытство, которое и в день героического подъема стекла направлено было не на храбрость благополучно свершившего свой подвиг Лайоша, а на Лайоша упавшего, истекающего кровью, и тут обратилось к смерти не как к удару судьбы, а как к анатомическому случаю. Никакой иной вопрос не мог бы быстрее погасить в Лайоше жажду сочувствия, загнать ее обратно в грудь. Причина смерти Маришки была чисто головной заботой. Длинный гость барина назвал болезнь, и, пока Лайош искал это слово, умственные усилия на миг отодвинули боль, задержав на лице перекошенные черты, сложившиеся для рыдания. «Тромбоз. Баринов друг так сказал», — добыл он наконец из памяти нужное слово. Но за короткую эту минуту приостановленные эмоции осознали, что сочувствия им не дождаться, и сердце затосковало уже не по бледным рукам Тери, а по матрацу. «Ведь подумать: мать у вас тоже от родов умерла. Да?» — сказала уже где-то бесконечно далеко от Лайоша Тери. Он промолчал. Пока Тери искала для него хоть какие-то слова, невежливо было бы уходить. Но она больше ничего не сказала, лишь бледные руки ее двигались над печеньем. Лайош тихо ушел в бельевую и, щадя мягкое настроение Тери, осторожно прикрыл за собой дверь.

Рождественский вечер у Хорватов не был столь многолюдным, как день Микулаша. Лишь один инженер пробился сквозь ветер, принеся свою влажную от тумана бороду. Бабушка со Звездной горы в прошлый раз простудилась и будет встречать рождество в компании с кружкой горячего чая. Барин прибыл к вечеру и теперь украшал елку в кабинете. Дома он появился необычно бледный, барыня даже жаловалась в кухне, что поездка эта его совсем утомила. Детей уже после обеда охватила подарочная лихорадка. Жужика носилась вниз и вверх по лестнице, то заставляя немку в детской рассказывать про Иисуса, грядущего к ним среди облаков и кондитерских, то пробираясь на кухню клянчить авансом кусочки рождественских сладостей. Уже были готовы пирожные с кремом, лондонский пирог, шоколадный рулет, нуга, а простые пирожки с орехами даже и в счет не шли. Горы лакомств, для доступа к которым даже не требовалась помощь небес, с каждой минутой увеличивали нетерпеливый интерес девочки к закрытым дверям кабинета, где отец завершал успешное вселение святого младенца. Тиби насчет Иисуса ничего еще не понимал, но возбуждение сестры и поднятые на недоступную для него высоту блюда со властями заразили и его — он стучал ногами в двери, цеплялся за ручки, бегал, падал, ревел, лез, за отсутствием отвечающих его настроению высоких холмов, на все подряд стулья, столы и колени.

Ангельский благовест — звонок трехколесного велосипеда, тоже приготовленного в подарок, — избавил наконец скрипящую лестницу и перевернутую вверх дном кухню от буйствующих детей. Жужика, побледнев от волнения, первой вступила в расколдованную дверь. Возле письменного стола вздымалась до потолка нарядная елка; вместо свечей — тактичный упрек отсталым небесам — горели маленькие электрические лампочки, на ветвях лежал снег из ваты, снег, вселявший в Лайоша ужас; в слепящих искрах бенгальского огня сияли и таяли шоколадки в виде лир, сигар, теннисных ракеток, петушков, бочонков — как уголок рая, где даже святые и те шоколадные. Взгляд Жужики проникал сквозь бенгальский огонь все дальше, захватывал все более глубокие сферы сверкающих наслаждений, открывая за прошлогодними украшениями карамели в бумажках и фрукты из марципана. Метнувшись вниз, взгляд ее натыкался на крохотные терки кукольной кухни, на вещающий ангельским голосом велосипедный звонок и обнаруживал, что вся елка, собственно говоря, не больше чем сверкающая бутафория, подлинные же чудеса таятся в глубине, куда не доходит свет бенгальских огней.

Перед открывшимся вдруг изобилием желанных игрушек Жужику охватило благоговение, и, бледно-голубая от искусственного света, она упала перед елкой на колени, чтобы спеть заученное «Ангел с небес». Барыня вместе с выглядывавшей из столовой Тери и даже гувернантка, едва удерживающая Тиби, искренне были растроганы, глядя на стоящего на коленях ребенка, в дрожащем голоске которого сквозь испуг перед чудом пробивалась потрясенная благодарность за дары, ощупываемые пока (вместо сложенных перед грудью пальцев) широко раскрытыми глазами. Когда задохнувшаяся от волнения девочка поднялась, на колени опустилась мать и, ползая вдоль разложенных под елкой подарков, по очереди привлекала к ним внимание девочки. «А это что такое, ну-ка посмотрим?» — «Колесо с погонялкой», — радостно узнавала Жужика. «А это что, так много?» — «Кукольная кухня». — «Смотри-ка, и сюда что-то положил Иисус». Там была мозаика из шариков. Пока Жужика с блаженной улыбкой бродила среди исполнившихся своих пожеланий, Тибике сосредоточил все внимание на шоколадной трубке, которую гувернантка сумела снять с высокой ветки лишь с помощью инженера. Барин, завершив свою миссию у бенгальских огней, сидел, закрыв лицо ладонью, и с усталой улыбкой смотрел сквозь раздвинутые пальцы на детей. Тери прошла до порога кабинета, Лайош же топтался в дверях столовой, в промежуточной позиции между готовностью с оскорбленным видом уйти на свое место и дерзко вторгнуться на территорию господ. Когда Жужика, оглушенная свалившимися на нее чудесами, окончательно потеряла способность восторгаться, мать пристроила ее раздавать подарки взрослым. «Посмотрим, а кому Иисус принес этот плед? Наверно дяде Эдену. А эту шелковую рубашку? Я думаю, папочке». Прислуге Иисус принес отрезы ткани. После Тери, вернувшейся на порог кабинета, позвали и Лайоша: ему Иисус принес что-то завернутое в газету. К нему Жужика вышла чуть ли не до середины столовой, так что он смог бросить лишь беглый взгляд на сияющую елку. «Благодарствуйте», — шепнул он и смущенно вернулся на свой пост.

Подав чай господам, Тери подняла свой подарок к свету кухонной лампочки. «Приличная ткань, — сказала она, — в „Парижском дворе“ четыре пенге метр… А вы что получили?» обернулась она к Лайошу. Лайош стоял в дверях бельевой, прислонив к косяку откинутую назад голову. «Я?» — переспросил он и сам заглянул еще раз в зажатый в кулаке газетный лоскут. В газете было три мужских платка с траурной каймой. Барыня в суете вспомнила о Лайоше лишь в последний момент. Как бы там ни было, а в ее доме никто не должен стоять под рождественской елкой без подарка. Она распахнула шкаф с бельем и быстро оглядела вещи мужа: вдруг найдется что-то, что так и так выбрасывать. От порывистых ее движений с полки упала стопка носовых платков. В ней и были три платка, купленных еще по случаю смерти тестя. Как раз кстати — и она бросила платки к давно купленным отрезам для Тери и гувернантки.


Вскоре после черного рождества выпал снег. Это не был тот перемешанный с влагой снег, который разлезающимися хлопьями уже садился раз или два на ограды и только увеличивал слякоть на дорогах мягко начинающейся зимы. Когда Лайош утром после праздника вышел с мусором к калитке, снежные хлопья налипли уже и на толстый хомут приближающейся в облаке пара лошади мусорщика. Белой плесенью снег оседал на печном шлаке и картофельной шелухе. «Видать, теперь-то уж зима установится», — сказал мусорщик, оглядев низкие лилово-серые тучи, и подул на ладони с зажатыми в них вожжами. Лайош, ничего не ответив, молча ушел в бельевую. Но и там на низких окнах уже лежали снаружи валики снега, и над красными поперечинами решетки небо прочертило белой краской еще одну линию. «Ветер в эту сторону дует, и в тени остается снег, не тает», — подумал Лайош и, чтобы напугать зиму, потащил на двор свои инструменты. Когда он гремел с ними по кухне, Тери как раз вставала; дверь ее уже была открыта, слышно было, как она наводит порядок. Лайош остановился возле дома под стрехой и поставил к стене грабли, потом лопату. Пока он ходил в дом, снег пошел густой плотной массой; на телеграфном столбе чернела лишь подветренная полоса, и рисунок ограды тоже вычерчен был из снега. Щебень на дорожке кое-где темнел еще островками, но там, где снег только что лежал пятнами, белизна на глазах сливалась в сплошной покров, и уже пятнами выглядели черные прогалы. Лайош обогнул дом и взглянул на свое рабочее место. Летящий с горы ветер нес в его борозды даже соседский снег; еще час-два — и никто уже не отличит, где земля перекопана, а где осталась целина. Он вернулся ко входу, под стреху, и протянул в снегопад широкую синевато-красную свою ладонь. Снежинки ложились густо, чуть-чуть обмякали и таяли. Земля же не была ничьей рукой, и каждая снежинка оставалась спокойно на ней лежать.

Лайош вернулся на кухню и попросил у Тери метлу, размести дорожку. Но ни широкой лопаты, ни метлы не нашлось, Лайош получил только стертый до основания сорговый веник. Им он и принялся расчищать дорожку — правда, без особого успеха: когда он дошел до калитки, позади уже снова лежал слой в добрый дюйм. Лайош несколько раз прошел туда и обратно, потом, возвратившись под стреху, сел на камень. Снежные хлопья летели, метались, кружились, как безумные, и все множились, множились на глазах. Ветер подхватывал их, собирал в стаи, и они уже словно бы и не сыпались сверху из туч, а становились скоплением стремительных белых насекомых, прилетевших откуда-то из-за горы. Воздух от них стал лиловым, ветки черешен напротив тонули в садившейся на них, облеплявшей их пухлым слоем стае белых мух. В доме началась жизнь, но Лайош, дрожа в своей куртке, все сидел спиной к дому и смотрел на лиловый снегопад. Тиби тоже уже встал, влез на кресло у окна столовой и стучал ему в стекло: «Лайо!» Лайош, оглянувшись, грустно улыбнулся ему и даже попробовал скорчить смешную рожу, но потом опять повернулся к снегопаду. Мальчик все стучал и повторял: «Лайо! Лайо!» Но когда Лайош опять оглянулся, того уже сняли со стула.

Он замечал краем глаза, что в доме то там, то здесь отдергиваются занавески и домашние глядят на него. Все знали: снег — это его несчастье, и теперь смотрели, как он будет себя вести. «Поглядите на Лайоша, барыня, ишь какой кислый сидит из-за снега», — зовет Тери хозяйку к окну спальни. Барыня, выбравшись в пеньюаре из алькова в стиле мадам Помпадур, подходит к окну и через минуту, вздрагивая от холода, взбегает по ступеням обратно. Может, даже жалеет его чуть-чуть, когда смотрит на него из окна. «Бедный парень», — думает барыня, прячась под одеяло. Немка, та, должно быть, тихо радуется, застилая постель Жужики. Вот теперь он настоящий «дерманн». Лайош каким-то образом чувствовал все это замерзшей своей спиной, и потому ему было лучше сидеть здесь, глядя на снег, чем идти в дом, избегая людей, которые избегали его. Сидя неподвижно на камне, он настолько промерз, что красное лицо и посиневшие руки затосковали по теплу кухонной плиты. Он еще раз размел дорожку и пошел в дом.

Он остался в кухне — не только из-за тепла, но и из-за снега. Теперь, когда выпал снег, положение его изменилось, и хозяевам, наверно, будет ему что сказать, прятаться было бы неудобно. Сбоку, чтоб не досаждать Тери, он протянул руки к огню. «Зима пришла», — сказал он. «И ветер какой!» — ответила девушка. Прибежал мальчишка от бакалейщика, пошлепал в прихожей о каменный пол заснеженной своей шапкой. Барыня вышла в кухню, чтоб записать заказ в книгу. «Ах, да, Лайош, — сказала она стоящему у плиты парню, — я еще перед праздниками хотела вам отдать ваши деньги, да позабыла. За мной еще десять пенге, верно?» Тери принесла из комнаты ее сумку, и десять пенге попали в кулак Лайошу. Он чуть-чуть подождал, может, что-нибудь скажет хозяйка: например, сразу ему уходить или на несколько дней можно остаться. Но барыня ничего не сказала. Пока что, видно, ему доверяли решать, что он станет делать. Он сунул деньги в карман куртки и опять вышел с веником во двор. Еще до праздника собиралась отдать ему деньги — вертел он так и сяк слова барыни; стало быть, не из-за снега отдала сейчас. Если хочешь, можешь понять это так, что она на праздник хотела ему дать эти деньги. Все равно пропало, что он сестре выслал, пусть хоть на праздник не остается бедолага без средств. Только забыла отдать, вместо денег платки отдала, а теперь, как увидела Лайоша, так и вспомнила сразу. Можно все это было и так объяснить, только Лайош уже ей не верил. Знает он, что ей снег про деньги напомнил. Правда, упрекать ее не в чем: еще великодушно с ее стороны, что заплатила все деньги, хотя сад копать он так и не кончил. Весной надо будет поденщиков нанимать или барину поработать придется несколько дней. Но хоть бы сказала, как ему сейчас поступать. Убираться сейчас же? Или подождать, пока непогода утихнет? Ведь и снег этот, может, растает еще. Помнит он не один январь, когда можно было спокойно копать. Нехорошо это все же — сунуть десять пенге, и все. Нельзя такие дела возлагать на совесть бедного человека, чтобы он сам взял и ушел в такой снег. Вытолкнуть надо его, как собаку толкают в воду. Когда он снова зашел греться, из столовой донеслись непонятные звуки. Скрежетнула жесть по железу, потом раздался более густой звук. Кр-р-р — двигалась кочерга по коксу. Это был голос его железного питомца. Он заглянул в столовую — угольного ведра и совка не было за котлом. Ага, он про печь-то и позабыл; но раньше его всегда звали, если после проветривания надо было задать зверю корм. А теперь Тери сама занимается печью. Даже в подвал спускалась сама, а ведь подвала она прежде боялась: вместо лесенки там был ящик, поставленный на торец. Он заглянул в дыру и увидел, что там кто-то был: новая стопка лучины рассыпалась — видно, Тери брала из нее и всю развалила. Ему дали понять, что теперь в нем совсем не нуждаются. Как раз теперь, когда наступила зима. Но тогда почему не сказать прямо? Может, думают, он натравит на них воровскую шайку, про которую кричала Водалиха? Или жалеют из-за сестры — если это можно назвать жалостью? С той поры как они вернулись с Сенной, все обращались с ним по-другому. Тери не кидалась на него, не отталкивала с дороги; если что говорила, то без зла. Вот только разве что ничего почти и не говорила. Избегала его, будто даже в тихом дыхании Лайоша было что-то ужасное, от чего угасают слова, как свеча угасает в подвале, где бродит вино. И хозяйка разговаривала с ним, как с больным — или как с буйно помешанным, у которого в голове бродят страшные мысли. Он не мог сказать, жалеют его здесь или боятся. Да, пожалуй, и нет здесь какой-то особой разницы, если речь идет о таком чужом всем бродяге. Горя его они так же боятся, как и «сообщников». И то и другое — лишь забота для них и докучливая помеха. Хорошо, если б он был уже где-нибудь далеко. Но выгнать бесцеремонно страшно: вон как он замахнулся тогда на Водалиху. Конечно, и на барина, верно, оглядываются. Нервы у барина слабые, могут не выдержать, когда у него на глазах бедняка выгоняют в пургу. Узнает — опять заорет, как недавно из-за монастырской школы. Но все-таки намекать намекают: разве не намек эти десять пенге? Или угольное ведро, которое забрали из его рук? Дверь бельевой приоткрылась, и в щель со звоном скользнули ведро и совок. Тери думала, видно, что он еще не вернулся, и увидев, как он стоит, глядя в яму, отпрянула быстро назад. Эта-то чего боится? Обижал он ее когда? Видно, страхом, уклончивым взглядом, трусливой беспощадностью хотят выгнать его как можно скорей. Его вдруг охватила невероятная злость. Так нет же, не будет по-вашему! Если бы прямо сказали: вот твои деньги, снега дождался, ступай с богом, — он бы ушел. Но теперь и он им досадит. Потолкует с барином, разжалобит его и до тех пор будет за него цепляться, пока эта вилла не станет сплошным воплем, слезами и судорогами.

Но потом и злость миновала, и осталось лишь занесенное снегом окошко над головой. От налипшего снега в бельевой было сумрачно. В обед Тери подала ему в бельевую тарелку с остатками рождественской индейки. Лайош отнес тарелку обратно. «Пока я еще здесь, буду кормиться сам». Решение это пришло ему в голову в тот момент, когда он увидел Тери с тарелкой. До этого он и не вспоминал про еду. Рука Тери напомнила ему о гордости. У него в жилах течет тоже человеческая кровь. Ему ни к чему намекать с помощью угольного ведра: он и без ведра понимает, чего от него ждут. Эта индейка, если он не съест ее, завтра покроется плесенью и пойдет в мусор. Но все равно он, пока остается здесь, будет жить на свои. Тери посмотрела на него с удивлением; первое движение глаз у нее было прежним: «Чего вы тут дурака валяете?» Но потом, увидев в лице Лайоша то «страшное», она лишь чуть-чуть передернула плечом.

Чтоб показать, что кормиться сам он решил вполне серьезно, Лайош тут же отправился в город. Снег все еще плясал в воздухе, и ветер бесцеремонно толкал Лайоша в спину. С деревьев шлепались вниз снежные комья, и новые комья тут же нарастали на ветках. Обращенная к ветру сторона какого-то дома испещрена была белыми пятнами, словно великаны швыряли в нее снежки. На тротуаре лежал нетронутый снег; Лайош проваливался в него по щиколотку и скоро промочил портянки. Сколько шагов — столько ударов в спину, столько хлюпающих вздохов под ногой. Он был рад, попадая на улицы, где дворники были в работе с самой зари. Есть ни капельки не хотелось. Да и десятку жаль было разменивать. Словно в ней была его жизнь — пока десятка цела, цел и он. Он разглядывал электрические снегоуборщики, картинки у нового кинотеатра. Даже эти картинки были иными весной: тогда они показывали ныряющих в стеклянный бассейн выгнувшихся дугой девушек. Когда ноги его совсем вымокли и замерзли, он все же купил полкило хлеба: пускай видит Тери «свою кормежку» у него в руках. По дороге обратно снег немного утих и ветер реже взвывал, огибая врезающееся в него тело. В затишьях мир меж горой Яноша и Трехглавой Пограничной был таким тихим и спокойным, словно одного лишь хотел — заманить под свой саван доверчиво марширующее оборванное, усталое войско. Бумага, в которую завернут был хлеб, скоро размокла, но так хлеб еще более отвечал своему назначению: Тери, гладившая в кухне, могла видеть, каков его «свой корм».

На другой день с утра он ходил «искать место». Поиски места были, в сущности, то же, что накануне обед, — он лишь сделал крюк к своей старой пещере на Божьей горе. Конечно, нашел он там, что и ждал: сугробы, из которых торчали ветки кустов. Но когда он вернулся, место все-таки у него было. Он сказал об этом не Тери, а барыне, которая, уже не в платье с оборками, а снова в халате, помогала потрошить жирную утку. «Барыня, а барыня, — заговорил он, пряча взгляд, — дозвольте мне здесь еще остаться до первого». «А что такое? Первого уезжаете домой?» — ответила вопросом барыня. «С первого буду подручным у каменщика, что здесь работал; магазин будем один перестраивать». — «У того каменщика, который меня все профсоюзом стращал?» — «У него». Это выглядело убедительно, и хозяйка ничего больше не спрашивала. «Кормиться эти дни я сам буду», — добавил он с чуть заметной укоризной. «А, это пустяк, — махнула хозяйка рукой. — Я рада, что вы работу нашли. А то мне было не по себе, что мы вас отпускаем среди зимы, без работы». Если уж в самом деле уйдет Лайош, то пусть их знакомство кончится хорошо. Но Лайош и в покорности своей был упрямым. «Так дозволите, значит?» — «Что за разговор! — рассмеялась хозяйка, как человек, которого считают хуже, чем он есть. — Неужели выбросим вас на мороз? Вы ведь когда-то нашим рыцарем были. Верно, Тери?» Тери подняла от утиных кишок взгляд на Лайоша с тем же тихим содроганием, с каким смотрела на него все последние дни.

К вечеру Лайош снова вышел нюхать снег. Его притягивало это ухабистое снежное море: тянуло окунуться в него, прежде чем придется утонуть в нем совсем. Снегопад уже перестал, и Лайош заходил все дальше и дальше. Сначала он лишь смахнул снег со щеколды ворот, затем стал изучать блестящий след тележных колес на дороге, потом попробовал, хрустит ли под ногами шлак. Снег слежался уже, отвердел, и окрестные жители протоптали в нем широкую тропку. По ней он ходил взад и вперед, потом прыгнул в сторону, на снежную целину и, сделав десяток шагов, обернулся: глубоки ли следы. Подул на ладони, замахал руками взад и вперед, как это делали извозчики. Он хотел проверить, долго ли согревают такие движения.

«Я вижу, вы гимнастикой занимаетесь?» — произнес кто-то за спиной. Это барин незамеченным перешел дорогу, идя в город. Лайош поздоровался и перестал размахивать руками, но не вышел на дорожку из снега, достающего ему чуть ли не до икр. Пришлось барину в тонких своих ботинках сделать два-три шага к нему. «Я слышал, уходите от нас?» — спросил барин. «Ухожу первого. Жаль, сад не закончил из-за снега копать», — оправдывался Лайош с оттенком укора в голосе. «И работу… я слышал, что и работу нашли?» Лайош чуть-чуть помолчал. Сейчас бы и ухватиться за слабое место. Помучил бы и его, и тех, в доме; да нет, не станет он этого делать. Пусть они никогда не узнают о его великодушии — он такой человек, что может быть и великодушным, даже если, кроме этого сонного фонаря, у него нет свидетелей. «Да. На перестройке одного магазина, — ответил он тихо. — Работа не на улице, можно и зимой делать». Теперь барин чуть-чуть помолчал. «Это правда, Лайош?» — «Правда». — «Если, может быть, не нашли все же, не стесняйтесь, скажите прямо. Зимой не до стеснительности». — «Правда есть работа, господин доктор». — «Ну, тогда ладно, — сказал барин и вышел обратно на тропку. — До того, как вы уйдете, мы с вами еще поговорим. Вы ведь первого уходите?» — «Да, первого». Когда барин уходил, снег уже немножко скрипел у него под ногами. Где-нибудь на охоте, в меховых сапогах, наверно, очень даже неплохо шагать по такому скрипучему снегу. Лайош проводил барина взглядом в рассеянном белом свете, потом его взгляд перешел на спрятавшийся за ставнями дом. И он снова принялся за свои опыты, размахивая руками.

На Новый год у Хорватов опять ожидалось много гостей. Утром барыня была в городе, у отца. Сводной сестре, оказалось, вечером некуда было пойти. «Знаешь что, приходи к нам. Позовем от соседей председателеву дочку, от родни нескольких мальчиков». Но у мальчиков были сестры, а те тоже уже пригласили мальчиков. Кто такие? Выяснилось — сплошь знакомые. «Приводите и их, заодно новоселье справим». Новосельем хозяйка успокаивала себя и на кухне, готовя из срочно закупленных в городе продуктов горы бутербродов. К пяти часам в прихожей уже отряхивали с себя снег первые гости, и обитые о порог калоши рядами выстраивались под вешалкой. Всего набралось одиннадцать пар калош и меховых бот на молнии; лишь один гость — студент победней — прибыл в ботинках. В столовой вопило во всю мочь радио; ковер был скатан и убран в сторонку, стол отодвинут к стене, и раскрасневшейся Тери пришлось лавировать между юношами, танцующими с деревянным выражением лица и выпрямленной спиною, чтобы доставить блюда, полные бутербродов с сардинами, украшенными кружочками лимона, и с печеночным паштетом, в кабинет, по такому случаю переименованный в буфетную.

Все служило празднику и веселью. На рояле стояли подносы с ликером, крохотные пирожки со шкварками ждали, когда к ним протянется какая-нибудь юная рука. Письменный стол принял на себя блюда с закусками, тарелочка с пирожными уместилась на краю книжной полки. Новый год ворвался в тишину кабинета светлыми платьями девушек, блюдами с едой, сигаретным дымом, музыкой, пятнами пролитого ликера на мебели. Хозяйка сидела на маленьком диване мужа, между председательшей и другой гостьей, и обсуждала танцующую молодежь. Кружащиеся в черном кавалеры и погруженные в первые любовные тревоги девушки вызвали в ее памяти собственное девичество и былую свою живость и находчивость, которых так не хватало нынешним простоватым девицам.

Барин вернулся домой поздновато, было уже часов восемь. Увидев в прихожей огромное количество обуви и меховых шуб, призванных охранять от мороза легкие девичьи одеяния, он прошел прямо на кухню. «Что тут творится?» — спросил он у Тери. «Барышня Пици с молодыми Геренчерами, потом соседская председателева дочка, потом двое молодых людей, я их не знаю, они у нас впервые…» — начала она с невинным видом перечисление. «Хорошо, но почему они здесь?» — раздраженно перебил ее барин. «Так ведь Новый год, — пожала плечами Тери. — Барыня говорит, заодно и новоселье справим». Барин больше ничего не сказал, сел за кухонный стол и поужинал остатками охотничьей колбасы. Танцы и музыка потянули Тери с бутылкой содовой воды в столовую; она стояла там, глядя на молодых людей и потчуя их содовой. Гувернантке разрешено было выйти к танцам; юноши по очереди приглашали ее. Некоторое время она делала вид, будто просто не хочет отказывать приглашающим, но, стосковавшись по мужскому вниманию, быстро сбросила свою чопорность: куда приятнее от души веселиться, чем изображать изысканную даму. Скоро она уже громче всех хохотала, наваливаясь кавалерам на плечи и так смело прижимаясь к ним, что юноши не только усердно выполняли указание «приглашать немку», но и начали его толковать в ущерб менее опытным молодым родственницам.

Барин, оставшись один в пустой кухне, встал из-за стола и раздраженными шагами принялся мерить кухню. Потом вдруг открыл дверь в бельевую. Оттуда смотрела на него темнота, но у темноты был человеческий дух. Барин включил свет. «Вы опять в темноте?» — увидел он сгорбившегося на матраце Лайоша. «Я люблю темноту», — пробормотал тот поднимаясь. Но барин махнул на него: «Сидите. Я от шума сюда сбежал». Он прикрыл дверь и прислонился к котлу. «Не выходит стоять одной ногой в холодной воде, другой в теплой, — заговорил он, так как Лайош все молчал. — Служба моя требует знать, что делается в стране, а положение велит быть с теми, кто там сейчас танцует. Порядочный человек не выдержит такое долго. Или уж целиком в снег, или в ведро с шампанским, тоже целиком». «Пошло-поехало, — думал Лайош. — Слез не хватает жалеть несчастненького». «Если б не ваше новое место, — продолжал барин, — я бы, ей-ей, сказал сейчас: пойдем вместе в зиму, в мороз. У вас в кармане двадцать пенге, у меня двадцать — и посмотрим, что будет». Он конфузливо засмеялся, как бы стараясь предупредить смех собеседника. «Оно и правильно, что смеешься, — думал Лайош. — Легко в мыслях с зимой играть. Попробовал бы ты ее на самом деле, не на словах, быстро вернулся бы обратно». Он чувствовал, что скажет сейчас что-нибудь обидное, если они не сменят тему. И потому заговорил о том, что его мучило.

«Вы, господин доктор, кого-нибудь знаете, кто на врача учился?» — «Конечно», — удивленно ответил барин. «Верно ли, что им надо хорошо знать все части тела?» — «Ну да, для того они и вскрывают трупы». — «Прямо людей вскрывают?» — «Разумеется. Каждый медик один-два трупа изучит от начала до конца еще на первых курсах», — объяснял барин. «И каждую частичку в них разбирают?» — «Начинают с кожи, потом идут мышцы и жилы, между мышцами кровеносные сосуды, нервы; в конце концов так очистят, что остаются одни голые кости». — «А с тем, что срежут, что делают?» — «Собирают в особые лотки». — «Значит, и скелет из костей составляют, которые остаются?» — «Из них». — «Значит, это настоящие кости. Я думал, из папье-маше или в этом роде. Правда, я только на картинке видел…» Он размышлял некоторое время. «А как же труп так долго не портится? Или с него все срезают за один день?» — «Нет, иногда на нем несколько недель учатся. И держат в больших ваннах с формалином, а перед этим впрыскивают что-то, чтоб не гнил». — «А вы, господин доктор, видели уже такое?» — «Видел». — «Страшно, наверно. Но ведь вы, господин доктор, не врач?» — «Нет». Они помолчали. Барин, занятый своими мыслями, все еще не замечал, куда клонит Лайош. «А как родственники это позволяют, — снова начал Лайош, — чтоб их покойников резали на куски?» «В анатомичку только тех отдают, за кем родственники не являются… И то не всех», — поправился барин, вдруг поняв цель этих расспросов. «Мне говорили, что всех. И что все равно не хватает студентам трупов». — «Кто это вам сказал?» — «Один человек», — ответил Лайош, не желая выдавать мусорщика. Может, вскрытие трупов что-нибудь вроде господской тайны, которую беднякам нельзя знать. Мусорщик и сам-то лишь потому знает, что у него зять служит в клинике. «Я у него спросил: если человек помер в больнице и родственников у него нет, то на какие деньги его хоронят? Он и ответил мне: „Хоронят их дешево — отдают студентам. А кости скрепляют проволокой и выставляют в музее. Те, кто там служит, хорошо зарабатывают на скелетах. У кого есть родственники и кто умрет в таком месте, того все равно разрезают, а потом зашивают, чтобы в гробу не было видно. А других и хоронить не надо“». — «Ну, не совсем это так, — возразил барин. — И вообще, у вашей сестры ведь есть родственники; она их назвала, их известили». — «Никого она не назвала», — качал головой Лайош с печальной уверенностью. Не такой человек была его сестра, чтоб, попав в клинику женских болезней, еще и родню сюда вмешивать. Однако вся эта история с трупами очень ему не нравилась. Он потому и стал расспрашивать барина, что надеялся: вдруг не так скажет, как мусорщик. Однако тот пока не спохватился, все говорил точно. Скелет будет из Маришки в каком-нибудь стеклянном шкафу. Пустыми глазницами будет смотреть на ухмыляющихся детишек. И при жизни-то у нее глаза иногда были как печальные, черные ямы. Если б тогда утром, когда собирался он в Сегед, не задержала его та проклятая мысль, может, хоть скелет бы не сделали из нее. Да и раньше, когда он сидел в корчме с Водалом, из-за него, Лайоша, из-за его слабости у бедняжки жизнь пошла под откос.

«Господин доктор, вы мне стих однажды читали, — поднял темный взгляд на прислонившегося к котлу барина Лайош. — В нем еще было насчет того, что бедняк был голодным и разутым». — «Верно, стихотворение Ади». — «Вот-вот. Как там дальше, я не помню». Барин поднял голову, роясь в памяти. «Разутым, путы, — бормотал он; потом громче произнес: — С бедняка три шкуры драли, был он сирым и разутым. Горстка бар вязала крепко крепостных мильоны в путы. Эта строфа так звучит, а остальные не могу вспомнить». «И не надо, — сказал Лайош, и видно было, что он напряженно над чем-то думает. — Может, и не баре тут больше всего виноваты», — сказал он наконец. Барин сначала смотрел на него со страхом, потом с надеждой, словно сама жизнь его зависела от того, что сейчас скажет Лайош. Почему не они больше всего виноваты? Потому что Лайош не хочет его обидеть? Или, может, этот парень чувствует, что и барин, и жена его в комнатах, и танцующие — в общем, не злые люди, и если Маришка кончила так, то виноваты в этом не какие-то определенные господа? Вина в чем-то, что выше самих господ, только одни этого не понимают и могут спокойно танцевать, другие чувствуют и гибнут от этого?.. Он напряженно ждал; но Лайош молчал, а барин не посмел его спрашивать.

Кухня вдруг наполнилась голосами. «Ой, какая чудная кухонька!» — вырвался из шума женский голос. Хозяйка показывала дом гостям — тем, кто был у них в первый раз. Они уже полюбовались с заснеженной террасы на звезды, похохотали возле алькова в стиле мадам Помпадур, пошептались над спящими детьми — ах, какая прелесть! — поохали в ванной комнате. Напоследок остались подсобные помещения. Кто-то из гостей открыл дверь в бельевую и, узнав хозяина дома, не смог просто захлопнуть дверь, а со смущенной улыбкой стал здороваться. Подошли остальные. Барыня, которая не подозревала, что муж дома, стала пунцовой от удивления и от стыда. «А вы что ж, сбежали от нас, дорогой?» — попыталась она спасти положение. «Я со своим другом тут беседую», — сказал тот тусклым голосом. Гости столпились у бельевой, по очереди подавая хозяину руки; новые называли свое имя и, проходя мимо, взглядом искали в глубине баринова друга. «Надеюсь, мы вас еще увидим, дорогой?» — сказала жена и, довольно удачно сделав вид, что, собственно, ничего не случилось, увела гостей в комнаты.

Через минуту она вернулась одна, закрыла за собой дверь бельевой и шепотом высказала все, что она думает по этому поводу. Кричать было неудобно из-за гостей, и все свое возмущение ей пришлось выразить в этом свистящем, с хрипотой, шепоте. Она свято чтила гостей и родственников, и поведение барина оскорбляло сразу и ее семейные чувства, и правила гостеприимства. «Скажи, чего тебе не хватает?» — «Не могу я видеть это транжирство. Я вот пешком хожу», — болезненно морщился барин. — «Меня это не интересует. Мог бы и ты на машине ездить, если б головой думал. Слава богу, еще обошлось без скандала. Но если ты сейчас к нам не придешь, честное слово, я уйду из дома. Гости и так уже знают, что, пока они там про тебя спрашивают, ты тут беседуешь с каким-то бродягой». На слове «бродяга» барин зашевелился — этот испытанный неоднократно прием подействовал безотказно. «Сейчас приду», — сказал он сухо и открыл жене дверь.

«Когда, значит, уходите? Завтра утром?» — направляясь к двери, спросил Лайоша барин. Он сунул руку во внутренний карман, но бумажника, видно, с ним не было. «Прежде чем уйти, обязательно загляните ко мне. Как бы ни было рано, разбудите». Он вяло и все-таки хитровато улыбнулся: «Хочу вам разыскать стихотворение Ади. Конец там вроде бы обнадеживающий. Потому я его и забыл». И он ушел к гостям. Лайош слышал музыку, радио: видно, какая-то дверь осталась открытой. В кухню кто-то входил, выходил — со стаканами, кофе, блюдцами. Значит, правду сказал мусорщик. Ну, Маришка, теперь точно можешь писать, как когда-то давно, когда только-только уехала в Пешт: Лайош, мол, пусть не приезжает сюда, не для него это место.

Он долго слушал доносящуюся из комнаты музыку, а на заре, еще в полной тьме, свернул одеяло, собрал мешок, приготовил пальто. Перед этим он задремал немного, гости как раз уходили, в полусне он слышал их смех и топот в прихожей. Сейчас он не хотел дожидаться, когда в доме встанут; он уйдет не прощаясь, как задумал раньше, только мешок свой не станет выкидывать через окно. Нацепив одну лямку мешка на плечо, он прошел через прихожую. В небе еще дрожали одна-две звезды, но снег опять начинал, тихо кружась, падать на землю. Лайош прислушался к себе — сердце не сжалось, не заныло по Тери; он был рад этому. Ничего он не уносит отсюда и ничего здесь не оставляет, кроме прожитого полугода. Даже онемевший будильник лежит у него в мешке. Барин денег хотел ему дать — а, уйдет он и без денег. Не нужна ему их доброта, и не хочет он быть для барина душевным лекарством. Стих этот был лишь предлогом: не хотел барин прямо говорить о деньгах… Стих напомнил ему про книгу, что осталась в бельевой под матрацем. Станут матрац убирать — и найдут ее. Скажут: наверняка еще что-то стащил, вон и под матрацем ворованное. Он поставил мешок под навес и вернулся за книгой. С собой он ее не возьмет, положит в кабинете на полку. Внизу никто из господ не спит, можно не бояться, что услышат. И по крайней мере еще раз пройдет по тому пути, по которому столько раз таскал ведро с углем.

Он осторожно шел вперед в темноте. Ставни после веселья забыли закрыть, в разоренную комнату проникал через окна слабый свет. На пороге кабинета рука его замерла: дверь была заперта. Раньше этого не бывало. Из-за двери доносился какой-то звук, вроде храпа; он и до этого слышал его, да думал, звук доносится откуда-то сверху, через шахту воздушного отопления. Барин, видно, нынче спит в кабинете. Или, может, какой-нибудь пьяный гость там уснул? Он прижал ухо к двери. Странный это был храп, никогда он еще не слыхал такого. Словно свинью закололи, и она уже еле хрипит. Он ощутил вдруг, как спину залил ледяной пот. Уйти потихоньку — или открыть дверь? Барин сказал ведь, чтобы Лайош его разбудил, как бы рано ни было, в случае чего этим можно оправдаться. Он прижал книгу к груди и нажал на ручку. Дверь была заперта на замок, но задвижки не были подняты, и под нажимом дверь распахнулась. Лайош увидел, что барин лежит на полу возле кресла; голова была еще на сиденье — оттуда, должно быть, он съехал с раскинутыми ногами. Лица его не было видно, но теперь Лайош ясно слышал, что это не храп, а хрипение. Не включая свет, он швырнул книгу к письменному столу и выскочил из кабинета. Он стоял в середине столовой, освобожденной для танцев, и слышал, как стучит сердце. Убежать — требовало сердце, но крестьянский инстинкт говорил: опасно потихоньку уходить из дома, где случилось несчастье. На носках он поднялся по лестнице. С тех самых пор, как ее покрыли лаком, он не ходил по ней. «Барыня!» — сказал он негромко. И потом погромче: «Барыня!» Хозяйка после беспокойного вечера спала, должно быть, тревожно: скрипнула кровать, босые ноги зашлепали по ступенькам алькова. «Что такое? Это вы, Лайош?» — спросила она; но не слышно было, чтобы она шла дальше. Лишь по голосу Лайош представил испуганную, в одной лишь сорочке идущую навстречу судьбе женщину. «С барином что-то, — сказал Лайош с верхней ступеньки. — Лежит возле кресла и хрипит». «Кто хрипит? Барин?» — вскрикнула барыня. Во вспыхнувшем свете она стояла перед ним как воплощение ужаса. «Я как раз уходил, потому что первое нынче, мне заступать надо на место. Тут и услышал, что он хрипит», — объяснял свою роль во всем этом Лайош, спускаясь следом за барыней. Когда он вернулся в столовую, там уже горел свет, хозяйка стояла возле барина на коленях. Рука, которую она схватила, была холодной и влажной. «Банди!» — закричала она, опускаясь на тело хрипящего с открытым ртом мужа. Потом обежала взглядом его руки и ноги, ища, за что взяться, чтобы его оживить. И лишь теперь ужас растянул до предела ее ставший огромным рот. «Господи, он отравился или не знаю, что он с собой сделал! — завизжала она вскакивая. — Лайош, бегите к соседям! Немедленно „скорую помощь“! Да стучите, пока не проснутся». И, отдав первое распоряжение, снова присела, сняла голову мужа с сиденья и положила ее на пол. «Банди! — выбегая, слышал Лайош отчаянный ее крик. — Банди, если б я знала…»

К воротам соседей не было тропки, Лайош бежал, проваливаясь глубоко в снег. Низенькая калитка в ограде была закрыта; он поставил ногу на ручку и перепрыгнул в сад, упав по ту сторону на колени. «Куда так спешим?» — шел к нему Даниель, который в глубине, у господского дома, чистил дорожку, двигая перед собой широкую деревянную лопату. На пороге сторожки, услышав шаги, появился его ученый сын. Лайош впервые был на соседском участке, лишь теперь он увидел вблизи домик дворника, на котором снег выложил вторую, белую крышу. Несчастье открыло ему дорогу везде, даже во владения самого страшного его врага. «Позвонить надо: барин у нас отравился!» — крикнул он, припадая на ушибленное колено. «Кто? Хорват?» — спросил Даниель, останавливая лопату. Он сделал несколько шагов к дому, но потом отстал и, опираясь на лопату, крикнул: «Стучи вон в то окошко с решеткой! Горничная там спит». Перед Лайошем стояла всклокоченная сонная прислуга. На стук, к счастью, вышел в пижаме и сам председатель. «Что? Как?» — откашливался он, изгоняя из легких нарушенный сон. За ним в дверь выглядывала испуганная председательша, потом появилась и барышня, что в коротких штанишках прыгала летом в саду. «Да ведь мы до поздней ночи вместе были, — сказал, крутя диск телефона, председатель. — Я ничего по нему не заметил». «О, а я обратила внимание, какой он молчаливый», — вспомнила жена. Лайош мог идти с вестью: «скорая помощь» выехала. Перед дворницкой его перехватил ученый юноша. «А из-за чего это он? Из-за несчастной любви?» — спросил он, одновременно выказывая презрение к несчастной любви и к мещанину-самоубийце. Лайош пожал плечами. Не нравился ему этот социолог. Ничего он не знает еще, а думает, что все знает.

Когда он вернулся, в кабинете были уже и остальные женщины. Гувернантка, всклокоченная, стояла над супругами, один из которых хрипел, другая рыдала, и, возмущенная тем, что ей приходится портить нервы из-за таких выходок, недостойных порядочного человека, время от времени протягивала руку и дотрагивалась до вздрагивающих плеч барыни. Тери вбежала с чашкой холодного кофе, подбородок и нос ее были красны от еле сдерживаемого плача. «Может, все-таки было у нее что-то с барином?» — мелькнуло в голове у Лайоша. Сам он не стал входить: и так много народу толпится, — лишь передал с Тери, что «скорая помощь» в пути, и сел в кухне на табуретку. Может, надо будет еще отвечать на вопросы, стоит немного подождать; а пока что он привел в порядок свои мысли. Книга вполне могла с полки упасть. Полчаса назад, когда барина трясли, он покосился туда — книга точно лежала под полкой. А вообще-то о книге сейчас никто не станет думать, остальное понятно; он собирался уйти, услышал хрип и вошел. Кто потом сможет сказать, слышен был хрип в прихожей или нет? Ничего не знаю, двери были открыты. Но вот его новое место… Вдруг кто-то захочет выяснить, что это за место. Лучше всего, если он внесет обратно мешок и скажет: встал посмотреть, приехал ли мусорщик…

Когда он вышел, по улице взбиралась уже, пыхтя, карета «скорой помощи». Бросив в кухню мешок, Лайош пошел к калитке. «Это тридцать первый номер?» — крикнул шофер. «Точно. Останавливай, сюда вызывали». С машины слезли врач и два санитара, вошли в дом и скрылись в кабинете. В кухню вбежала Тери, поставила воду в большой кастрюле на огонь, который развела еще раньше. «Промывать будут желудок, — сказала она, — отравился он». Промывание желудка отвлекло ее мысли от барина, которого она только что оплакивала. «Даже не знаю, — сказала она с боязливым любопытством, — как я буду на это смотреть». Горячая вода унесена была в комнату, и из открытой двери раздался обеспокоенный голос барыни: «Это держать?» Лайош остался на табуретке, рядом стоял мешок. «И зачем это он, бедолага? — размышлял он. — Может, потому, что другие плясали, а ему надо было нести вину?..»

Санитары внесли носилки, появилась и Тери с тазом. «Вы не поверите, — возбужденно сообщила она, — вся вода через него прошла». Лайош не ответил. Во всей этой круговерти он потерял какую-то важную мысль и никак не мог теперь ее найти. Носилки с трудом протиснулись через узкую прихожую, на которую так сердились таскавшие мебель голиафы. Лайош на минуту увидел и барыню — она была в шубе, лицо ее от слез словно разлезлось, все состояло из пятен, бородавок, морщин и подергиваний. «Я обещаю вам, сударыня, — сказал врач. — Можете мне поверить, все будет в порядке». Носилки скользнули в машину, врач подсадил туда и хозяйку. В заснеженной тишине прогнусавил длинный сигнал. От соседей пришла барышня, и Тери отвела ее наверх, к испуганным детям. Там они утешали, успокаивали втроем Тиби и Жужику.

Лайош остался один. Теперь в самом деле можно было сматывать удочки. Он вскинул на плечи мешок и двинулся в путь. Снег на улице разошелся вовсю. Но стояло безветрие, и пушистые хлопья опускались на землю тихо, словно по нитке, небосвод сыпал их с упрямым спокойствием, будто упорством решив задушить этот мир. Лайош отыскал на другой стороне улицы полу заснеженную тропу. Сунув руки в карманы пальто, он прижал их к бокам, втянул голову в плечи. Значит, обоих их выгнала из дому вина, о которой говорил барин. Его, Лайоша, на своих двоих, барина — в карете «скорой помощи». Но молодые люди в калошах будут плясать и в этом году. И еще бог знает сколько лет.

Лайош на минуту остановился. Дернув плечами, поправил мешок на спине и слизнул с губ садившиеся на них снежинки. Над головой у него возвышалось распятие. Зима превратила в пушистые комья сложенные набожными старушками у подножия и оставшиеся тут с осени сухие букеты; под засыпанным снегом навесом нагой висел на кресте ржавый жестяной Иисус. Он искупил вину, что лежала на мире. Но, должно быть, то была другая вина, не та, о которой говорил барин; Лайош поправил под распятым Иисусом свой груз и зашагал дальше.

1936

NÉMETH LÁSLÓ. Bűn

Перевод Ю. Гусева

Загрузка...