Избранные (Роман)

Пролог

История, публикуемая ниже, была найдена мною в личных бумагах немецкого гражданина Б. К., адвокатом, другом и доверенным лицом которого я был последние десять лет его жизни, в то время, когда ему выпало на долю жить в нашей стране из-за преследований, начатых гитлеровским режимом против тех, кого подозревали в «неарийском» происхождении, даже если истоки такового, как в данном случае, терялись в глубине веков.

Писал Б. К. на французском языке мелким и изящным почерком, почти без поправок, как будто бы все ранее исправлялось в черновиках, а затем тщательно переписывалось набело самим автором.

Не раз я задавал себе вопрос: какие причины побудили моего друга Б. К. написать столь тривиальную историю? И почему он избрал для этого чужой ему язык? После долгих размышлений осмелюсь сделать следующее предположение. Эти воспоминания, никоим образом не предназначенные для широкого читателя, написаны автором в период его пребывания в концентрационном лагере для подданных стран «оси» в городке Фусагасуга с единственной целью — занять чем-то время, отвлечь себя от тягот заключения. Тут, естественно, встает вопрос: почему воспоминания эти написаны не на немецком языке? То, что на первый взгляд кажется причудой, можно, пожалуй, объяснить желанием автора уберечь написанное от любопытства соотечественников, товарищей по несчастью. В условиях вынужденной изоляции и порождаемого ею сближения между незнакомыми людьми любой из заключенных мог прочитать повествование Б. К. и узнать таким образом некоторые подробности его интимной жизни. Последний, видимо, рассудил, что любой чужой язык сможет спасти его — хотя бы частично — от такого риска.

Однако по мере того, как я углублялся в чтение рукописи, мне все больше казалось, что Б. К. обращал эти воспоминания, пусть даже неосознанно, к своей бывшей жене Ирэн, с которой был официально разведен. более двадцати лет назад. Многие рассуждения и замечания, на первый взгляд случайные, безусловно, предназначались ей. Тот факт, что рукопись — на французском языке, также подтверждает это предположение. Ирэн была француженкой. Она много лет прожила на противоположном берегу Рейна, но дома у них всегда говорили по-французски, ибо немецкого Ирэн не знала совсем.

Смею заверить, что ни язык рукописи, ни то, будет ли она переведена в дальнейшем на любой другой, — все это никакого значения не имеет, так как сам по себе манускрипт не обладает особыми литературными достоинствами (в чем читатель сможет вскоре убедиться). История эта представляет определенный — и чисто человеческий — интерес для тех, кто лично знал автора. Для других же, кто хоть немного знаком с обстановкой, в которой развертывались описываемые события, рукопись эта ценна как документ.

Долгие годы я колебался, переводить ли записки Б. К. на испанский, предавать ли их гласности. В конце концов уступил настойчивости моих друзей, хотя вначале не собирался предавать гласности эти страницы. Судите сами, было ли оправданным мое стремление оградить от людского любопытства этот манускрипт и следовало ли отдавать его на суд широкого читателя, что я и делаю сейчас.

В связи с тем что рукопись не предназначалась для публикации и не была закончена, она даже не имела названия. Автор лишь написал сверху «Du côté de la Cabrera», что на французском могло бы значить: «В сторону Ла Кабреры». Здесь есть аналогия с названием произведения Пруста, хотя дано, пожалуй, уж слишком откровенное указание на место действия описываемых Б. К. событий. Правда, и в разговорах с друзьями из высшего света, чьи резиденции расположены в великосветском уголке Боготы, известном как Ла Кабрера, Б. К. обычно прибегал к этому же французскому выражению. «В сторону Ла Кабреры», как тонко подметил автор, должно было означать то, что относится к любимцам судьбы, ко всему тому, что происходит в высших кругах нашего капиталистического общества. Или, как чаще говорят в народе, «среди избранных». «Избранные»-такое название мы и даем книге.

Б. К. принадлежал к самому «удачливому» поколению нашего века — к тем, кому едва исполнилось двадцать пять лет, когда вспыхнула первая мировая война. Сама судьба, казалось, готовила выходцу из богатой семьи удел следовать традициям европейской буржуазии. Это совпало с тем историческим периодом, когда многие считали, что мир на земле наконец обеспечен, что недалека эпоха политического и экономического прогресса. Уже никто не помнил, в какой момент начался тот «золотой век Августа Октавиана»[1]. И никто не предполагал, что этот век может иметь столь скорый финал. Так же немыслимо было предположить, что один из сыновей этой эпохи, некогда состоятельный и преуспевающий, будет умирать в одиночестве, в нищете в далекой Южной Америке. Такое никогда не могло прийти в голову родителям Б. К.! Изгнания, лишения, преследования — все это в их представлении существовало где-то в области библейских сказаний. Все это было чем-то вроде неясных воспоминаний о далеких варварских временах, недоступных для понимания подданных тогдашнего кайзера. И тем не менее судьба Б. К. сложилась именно так. Подобно легендарной Руфи из Моавита, отвергнутый и покинутый всеми, он мог воскликнуть в свой последний час: «Оставив мать и отца своего и землю, где родился, пришел ты в народ, которого не знал прежде». Пришел, чтобы среди чужих людей успокоиться на смертном одре.

До пятидесяти лет самым крупным событием в его жизни была служба офицером связи в оккупационных войсках, размещенных в первую мировую войну в Сербии. Война та, как известно, велась — если можно так сказать — почти «цивилизованными методами»: не было концентрационных лагерей, не было расовых преследований. Б. К. участвовал в ней без особого энтузиазма, но сохранил о тех годах, в общем-то, довольно приятные воспоминания. Позднее под давлением обстоятельств, о которых мы упомянули выше, он был вынужден покинуть землю своих предков и искать убежище в стране, где за семьдесят лет до того осела одна из обедневших ветвей его рода, устремившаяся сюда в поисках богатства. Естественно, в жизни этого обеспеченного буржуа такое перемещение явилось трагедией, и притом глубокой, несмотря на некоторые комические ситуации, с ним связанные. Трагедия Б. К. состояла в том, что он попал совершенно неожиданно в среду, не соответствующую миру экономических, социальных, религиозных понятий, в котором протекало его детство. Надо напомнить, что в детские годы он пребывал под неусыпной опекой властолюбивой матушки, никогда не предоставлявшей сыну самостоятельности.

Б. К. рассказывал нам, что весь год он с нетерпением ждал весны и разрешения матери провести три недели в швейцарском городке Церматте в компании друзей — графа Монжеласа и Августа Линдинга. Так продолжалось всю его юность и даже позднее, в годы зрелости. Трое друзей приезжали к подножию горы Маттерхорн в поисках горной фиалки, известной среди туристов под немецким названием эдельвейс. Альпийский цветок этот раскрывается еще под снегом и растет лишь на большой высоте. Добыть его во время таяния льдов, когда он являет миру все свое великолепие, считалось великим подвигом. Такого рода увлечениям да чтению мемуаров путешественников XX века посвящал свой досуг в те годы Б. К. Уже на исходе своей жизни, сложившейся именно так, как это было предназначено судьбой для богатого наследника, не знавшего материальных затруднений, для которого работа была всего лишь приятным времяпрепровождением, Б. К. пришлось карабкаться по горным Андам в поисках более экзотических цветов, чем те, что он собирал в компании с Линдингом и Монжеласом. И горы здесь были не похожи на возвышавшиеся против «Гранд-отеля» в Церматте. Мир, совершенно чуждый европейскому буржуа, открылся его глазам. Наверно, так же как и Б. К., неуютно почувствовал бы себя в Андах и эдельвейс. Мы, его друзья, наблюдали, как Б. К. бился, пытаясь приспособиться к ритму жизни в нашей стране. Все было впустую. Он походил на засыхающий в чужой ему среде цветок. Этот человек никогда не мог понять нашего образа жизни, привычек, несмотря на искренние симпатии к нашей стране и уважение к нашим людям. Б. К. так и не смог уяснить, насколько чужд ему мир, в который он попал под старость. Он оставался верен себе до конца своих дней: невозмутимый и сдержанный, он как бы стремился продлить существование франкфуртского буржуа в круговерти латиноамериканского города. Его черный костюм, котелок, трость с набалдашником в форме собачьей головы, светлые перчатки постоянно вызывали улыбки. Он даже ходил как-то по-иному, по всей вероятности именно так ходили в прошлом веке: размеренно-торжественная походка европейских рантье тех времен, когда все покоилось на основах, казавшихся вечными, а такие понятия, как деньги, границы, платье и браки, были нерушимы. Но что подумали бы о нем те, кто улыбался при его появлении, видя в нем призрак, возникший из прошлого, если бы смогли заглянуть в его душу? Только перелистывая страницы рукописи Б. К., начинаешь постигать его внутреннюю жизнь, столь же непонятную и странную для нас, как и его эксцентричная внешность.

Исповедь Б. К. свидетельствует о том, что он безуспешно пытался примениться к нашему образу мыслей и так же безуспешно тщился понять нас. В его размышления то и дело вкрадывались некие предвзятости, истоки которых следует искать в его протестантском воспитании, а также в весьма небогатом житейском опыте, который Б. К. приобрел на Балканах в начале века. В немалой степени это объяснялось и страхом перед неизвестным, который заставлял его постоянно проводить аналогии между нашим миром и миром джунглей… Тем более бесполезно было строить догадки о нашей будущей судьбе, как это делает автор рукописи, опять-таки исходя всего лишь из собственных устаревших понятий. Но так как годы, проведенные им в загребском гарнизоне, дали ему единственную возможность иметь контакты с чужестранцами — если не считать периодических выездов в Швейцарию, Францию и Англию, что было по тем временам непременным условием хорошего воспитания, — то легко понять, какое шоковое впечатление произвели на Б. К. экономика, политика и общественная жизнь Латинской Америки. Естественно, что он все время вспоминал ту культуру, к которой он был приобщен ранее и которая была столь отлична от нашей.

Видимо, наиболее странным ему казался — по контрасту с его собственным — мир нашей религии: этакая смесь индейского язычества и ярого испанского фанатизма.

Когда Б. К. покинул Германию, он уже практически не был верующим. Освободившись от опеки матушки, он быстро растерял свои религиозные убеждения и не придавал большого значения отправлению церковных обрядов. Более того, кальвинистское воспитание наложило на него свой особый отпечаток, придав, как я уже говорил, некоторые особенности его личности и характеру.

Три поколения деловых людей, очень набожных и трудолюбивых, каковыми были, предки Б. К., не могли не сколотить в течение всего XIX века то, что с полным основанием может быть названо солидным состоянием. Эта разновидность христиан трудилась с удивительной настойчивостью и постоянством и в то же время вела жизнь аскетов. Кальвинисты, как известно, считают, что господь бог уже заранее наметил и «божьих избранников», и «погибших»; заранее решил, кто обретет спасение, а кто будет осужден на вечные муки. Но концепции эти, как было сказано, применялись не только к учению о загробной жизни, но и к делам сиюминутным. Тот, кто процветает, — праведник, кто идет ко дну — грешник. Таким образом, согласно этим концепциям, богатство становится своеобразным вознаграждением, которым творец наделяет в этом мире избранных в качестве компенсации за их деловитость. Полностью отдаваться своему делу, каким бы оно ни было, — в этом и есть служение спасителю. Творец «избрал» кого-то банкирами — пусть занимаются счетами и капиталами. Других он сделал врачами — пусть лечат больных. Третьих поставил быть инженерами и строить мосты, а четвертых пустил бороздить на кораблях океаны. Никто не имеет права бросить дела, предначертанного ему свыше, никто не имеет права раздумывать над тем, лучше его занятие, чем у другого, или нет. Это означало, что человек отважился критиковать божественную волю!

С молоком матери впитав эти законы, любой член семейства К. знал, что начиная с двадцати одного года ему назначено богом получать деньги в рост (из расчета трех процентов) и отдавать их также в рост (в данном случае — из расчета пяти процентов). Разница между отданными и полученными процентами увеличивала состояние каждого из К. вплоть до гробовой доски. При этом нельзя не отметить, что на свои личные нужды любой из членов семейства брал ровно столько, сколько было необходимо на жизнь. Отец Б. К., его дед и прадед (последний был банкиром в Пруссии) истово, в высшей степени педантично занимались своим ремеслом. Безжалостные к самим себе, они считали правомерным требовать той же пунктуальности от должников. В глазах посторонних они выглядели чудовищными скопидомами. Даже собственные родственники клеймили их как людей жестокосердных, одержимых единственным желанием — наживы. Чувство «избранности» так глубоко проникло в существо банкиров К., что они считали свое состояние вроде боговой собственности, при которой сами служили управляющими, да и то лишь временными. Видимо, в силу этих убеждений члены семейства и не считали возможным распоряжаться своим богатством и ограничивались лишь самой малой его частью. Эти люди никогда не допускали таких чисто человеческих слабостей, как удовлетворение желаний или пустячных капризов за счет «священного источника» — собственного банка. Таким образом и существовал банкирский дом К.

Но случилось так, что один из дядюшек Б. К. решил бросить традиционное занятие, на котором зиждилось благополучие всей семьи, и обратиться к другим делам. Его, видите ли, соблазнила возможность получать большие прибыли, чем пресловутые проценты. Братья усмотрели в его шаге чуть ли не ренегатство, а его самого посчитали богоотступником. Дядюшке была немедленно выделена сумма, необходимая для отъезда в Америку, где на землях искателей приключений можно было не заботиться о своей респектабельности, как того требовал Франкфурт. В Америке дядюшка решил основать табачную фабрику, сделаться миллионером и через несколько лет вернуться назад, в Германию.

Одним из наиболее забавных парадоксов своеобразной судьбы Б. К. был тот факт, что в пожарищах гитлеровского рейха погибло все семейное состояние клана, сколачиваемое упорно и терпеливо в течение веков. В то же время единственный в истории рода рискованный шаг, некогда так возмутивший всю семью Б. К., — а именно кредит в сто тысяч марок, выданный беспокойному дядюшке в начале века, — превратился в солидную сумму. Доля, принадлежавшая Б. К., позволила ему выехать в Америку в надежде прожить последние годы на скромную ренту. Дело в том, что дохода от табачной промышленности, которую пытался развить в нашей стране дядюшка Б. К., едва хватало на жизнь, не говоря уж о возмещении процентов с полученного некогда кредита. Уже совсем больным и старым он добился от своих франкфуртских родственников великого одолжения: ему разрешили выплатить оставшуюся сумму долга в акциях своей фирмы и по номиналу. Таким образом, после смерти родителей Б. К. вместе с наследством получил и некоторое число акций сигарной фабрики своего американского дядюшки.

К этому времени наша страна уже делала первые шаги в развитии собственной промышленности. В частности, были приняты таможенные ограничения на ввоз кубинских сигар — одна из мер защиты национальной табачной промышленности.

В период развязанной нацистами антисемитской кампании, естественно захватившей и Франкфурт, Б. К. и другие члены разросшегося семейства стали объектами преследований. Б. К. помогло то, что за рубежом у него оказались родственники — они уже были гражданами нашей страны, и сам он являлся акционером местных табачных предприятий. Довольно легко раздобыв визу на выезд, Б. К. эмигрировал в Америку. Так он и появился среди нас.

Жизнь его в нашей стране подробно описана на страницах рукописи. Чувствуется глубокая признательность к приютившей его земле, где он нашел мир и теплоту искренней любви. Однако это не помешало Б. К. подвергнуть острой критике многие из наших традиций и привычек. Если не придавать большого значения такого рода замечаниям (они, кстати, носят вполне объективный характер), то можно прийти к заключению, что Б. К. полюбил нашу страну, как вторую родину. Это единственная причина, оправдывающая публикацию его несколько несвязных записок, представляющих собой, как уже говорилось, заметки сугубо личного плана. Любопытны его оценки присущих только нам характерных особенностей. Они даны человеком бесстрастным, чужим, но стремящимся понять нас. Понять по-настоящему.

Тогда еще никто не знал, какова будет судьба Германии по окончании второй мировой войны. Из того, что Б. К. любил на земле предков, ничего не осталось. Надежды на новую жизнь, которым, к сожалению, так и не суждено было сбыться, Б. К. связывал с землями, лежащими по другую сторону Атлантического океана. Все эти соображения, а также чувство глубокой признательности к нашей стране побудили его принять новое гражданство и отказаться от подданства гитлеровской Германии. Б. К. довольно сносно освоил испанский язык и даже пристрастился к некоторым из наших национальных блюд, которые поначалу казались ему отвратительными.

Мир его религии диктовал ему, что будущее предначертано и неоспоримо, и это заставляло Б. К. понимать любое явление как акт божественной воли, нечто совершенно не связанное с действиями и поступками самого человека. В обиходе подобный подход к жизни называется фатализмом. С годами эта убежденность лишь укрепилась в нем. По мере того как близилось свидание со смертью, все более таинственно и непонятно складывалась судьба Б. К.

I

…Проснувшись в то утро, я вдруг почувствовал, что вернулся лет на тридцать назад, что вновь восстановлена оборвавшаяся было нить жизни.

В окно моей спальни, выходящей в долину Бохака, врывалось солнце. Сквозь еще запотевшие от ночной прохлады окна я разглядел покрытые росой цветы, знакомые с детства. Они росли по берегам декоративного озерка, дугой расположившегося вдоль хозяйского дома поместья Эль Пинар. Это были совершенно такие же цветы, что радовали меня по утрам в дни моей далекой юности: голубые гортензии утопали в роскошной листве, покачивались под легким ветром стройные дельфиниумы, красные гвоздики, маки… К окну подбирались ползучие розы. Вдалеке — сосновый лесок, давший название вилле — Эль Пинар.

Я рассматривал еще мокрый от росы сад, и мне казалось, будто я только что проснулся на Ивовом хуторе. Мы вместе с графом Монжеласом арендовали тот дом в Нормандии, куда приезжали на ловлю форели. Мне чудилось, что наступил час собирать удочки, готовить наживку и идти к реке на рыбную ловлю.

— Если мне сейчас же не дадут стакан «тома-коллинза», я умру! И немедля! — донесся чей-то голос из сада.

Я заметил и другие цветы, но это были экзотические растения, по-видимому африканского происхождения, некогда кем-то привезенные сюда: тритомы, агапанты. Они напомнили мне, что я — в тропиках, хотя и высоко в горах.

— Если мне не дадут «тома-коллинза», я умру!

Это желание выпить мешанину с джином в такой ранний час, да еще выраженное столь настойчиво (оно походило на наглые выкрики столетнего попугая, с которым я накануне подружился), вернуло меня к действительности. Слегка побаливала голова, я смутно припоминал: что же было накануне? Видимо, я перехватил: здесь принято пить по субботам, и особенно среди молодежи из обеспеченных семейств.

Несколько минут я еще находился среди призраков прежней жизни, но видения исчезли, и я вновь постарался собраться с мыслями. Да, мне уже не тридцать, и я не в Нормандии. И Монжелас давно ничего обо мне не знает. И неизвестно, встретимся ли мы с ним еще раз на этом свете! Вот уже несколько месяцев, как война прервала нашу переписку, и трудно предположить, каким образом сложатся в дальнейшем наши судьбы. Я жил новой жизнью. Меня окружали странные существа (все они были моложе меня), их отличали совершенно иные привычки и обычаи, чем те, что были у моего поколения и в моей стране. Так что видения этого утра не могли просуществовать сколько-нибудь долго. То же, очевидно, происходит с любым путешественником-европейцем: после пробуждения ему требуется время, чтобы осознать, что он находится в джунглях, а не у себя дома. Мы с Монжеласом и думать не могли бы о рыбной ловле, если бы накануне так злоупотребили виски, как мои нынешние друзья.

Здесь пьют так же, как в Соединенных Штатах: чтобы напиться. Напиться преднамеренно, не ограничивая себя. Таков местный способ и обычай прерывать по субботним вечерам монотонность недели. Пьют крепкие напитки, причем далеко за полночь, хотя во время обеда едва выпивают бокал вина, да и то скорее в силу установившихся традиций, чем из желания получить удовольствие. Затем переходят к коньякам, далее — к ликерам, бенедиктину или мятной, а уж потом — до бесконечности, до полного изнеможения — пьют виски. Накануне я поступил именно так.

Мне заранее был известен распорядок предстоящего дня: как только прибудут гости, званные к воскресному обеду, хозяин дома вновь пригласит нас выпить по коктейлю с джином, чтобы утолить жажду, порожденную излишествами прошедшего вечера. Два или три «тома-коллинза» (теперь уже все гости требовали подать коктейли, и немедленно!) и мне принесли бы облегчение, избавив от раздражающих призраков детства и юности. Призраки являются каждый раз, когда я злоупотребляю напитками, и погружают меня в глубокую меланхолию.

Как же это я ухитрился так перепить?..

Накануне Мануэль пригласил меня и других своих приятелей посетить его поместье Эль Пинар. Мы должны были встретиться в три часа пополудни и договориться. Вовремя приехали только он и я.

— Выпьем по глотку, пока подъедут остальные. Здесь никто и никогда не бывает пунктуальным.

— Спасибо! В эти часы я не пью.

— Жена, наверное, уже в Эль Пинаре, ждет меня. Она никак не может привыкнуть к городу и предпочитает сельскую жизнь. Вы ведь знакомы с ней? Она — испанка.

— Не имел чести.

Подошел еще один из приглашенных.

— Пропустим по глотку?

— Благодарю, в эти часы я не пью.

Все было похоже на какой-то ритуал. Каждый приходил с опозданием и приглашал «пропустить по глотку», как бы в оправдание своей неточности. Никто, кстати, не удивлялся. Я даже подумал, что, быть может, являться с опозданием и заставлять себя ждать в местных кругах служит способом придания собственной персоне большей значительности.

Уже наступил вечер, когда, сильно разгоряченные спиртным, мы наконец выехали из города.

Предсумеречные часы окрасили чуть ли не траурной грустью поля, окружающие столицу. Пронизывающий холод будто сковал застывшие вдоль дороги эвкалипты. Их изогнутые ветви отбрасывали призрачные и длинные тени. Я чувствовал себя хорошо, даже весело, хотя единственный в этой компании не выпил ни глотка. Мне было уютно в автомашине; красноречие, вызванное горячительными напитками, создавало атмосферу юношеского задора. Я ехал в надежде насладиться хотя бы несколькими часами чистого воздуха и горячего солнца, побыть вдалеке от мрачного городского жилища.

Милая супружеская пара, перспектива завести новые знакомства — все это несколько скрашивало привычные будни моего бытия. Войне в Европе не было видно конца, и у меня постепенно зрело решение обосноваться в этой стране навсегда. Не мог же я похоронить в бесплодных ожиданиях последние годы жизни, отдаться бездействию (хотя такой антракт иногда и предшествует борьбе).

Прожив здесь какое-то время, я чувствовал себя хладнокровным конкистадором неизвестных земель, который отправился в путешествие по вечным рекам жизни — любви, желаний, зависти. Эти реки должны были пронести меня сквозь джунгли и вынести к светлым долинам благополучия. Здесь я и собирался «бросить якорь», здесь надеялся добиться процветания и дождаться возвращения в Европу, возвращения к новой жизни, которая наступит, как я полагал, сразу же после окончания войны.

Ведь жить — это не просто питаться воспоминаниями, испытывать по утрам горькие минуты, листая газеты и знакомясь с военными радиосводками (чтобы узнать о том, что творится на белом свете, приходилось прослушивать ежедневно тысячи и тысячи назойливых призывов торговой рекламы).

Жить — значит бороться, терпеть поражения и побеждать, любить и ненавидеть. Жить — это забыть свое прежнее «я», которое уже никак не связано с тем берегом Атлантического океана, откуда поступают сводки. Мне так хотелось вновь видеть молодые лица, тем более полные загадочности лица женщин. Только они могли оживить в моем сердце желание расшифровать их загадки, что всегда обещает начало любви.

Так хотелось покинуть моих печальных компаньонок по изгнанию — англичанок из пансиона мисс Грейс, где я проживал. Дамы настойчиво стремились заставить меня постареть путем нескончаемых проявлений опеки и воспоминаниями о былой Европе. Любопытно, способен ли я окунуться в светский ад — более страшный, чем непроходимая сельва, — и не потерять себя при этом?

— Здесь каждый поступает так, как ему вздумается, — сказал Мануэль со свойственным ему апломбом, провожая меня в отведенную мне комнату на втором этаже. — Если потребуется прислуга, — продолжал он, — звонок здесь. Туалет рассчитан на две соседние комнаты. И учтите, пожалуйста, горячая вода довольно долго идет снизу, от кухни, но… все-таки доходит. Да, еще не забудьте: краны перепутаны. Там, где значится «горячая», идет холодная…

— Совсем как в моем пансионе, — заметил я. — Так что не забуду.

— Невозможно добиться от прислуги, чтобы краны переставили, — сказав это, Мануэль ушел.

Я попытался прилечь на несколько минут перед ужином, но желание углубиться в «сельву» было сильнее. В зале, куда я спустился, уже сидели у камина почти все приглашенные. Из патефона, стоявшего в углу, тихо лилась афро-американская мелодия, что давало двум парам возможность делать вид, что они танцуют. Остальные в ожидании приглашения к столу прислушивались к сплетням некой дамы, как выяснилось — редактора отдела светской хроники одной из столичных газет.

— Расскажите нам, Алисия, как это произошло? Каким образом Элена во всем призналась своему Хаиме? — спросила очень молодая дама.

— Невероятно! — откликнулся Мануэль, не дожидаясь начала рассказа.

— Ты уже все знаешь?

— Частично.

— А я знаю все, и притом из первых рук, — сказала Алисия. — В четверг после вечеринки в клубе «Атлантик» они оба вышли в плохом настроении. Хаиме весь этот вечер танцевал только с Алисией Прадо. В общем, Хаиме и Элена обменялись колкостями, после чего супруг, который несколько перехватил виски, заявил жене: «Если тебе не по вкусу, что я столько танцевал с Алисией, найди и ты себе партнера!»

— Какое безобразие! — воскликнули все хором.

Странное чувство испытывал я в этом окружении, словно меня ожидала охота на неизвестную дичь.

— А Элена ответила ему на это: «Он у меня уже есть», — продолжала рассказчица — «Он твой компаньон, Энрике. Мы любим друг друга уже четыре года». И представьте себе, что делает Хаиме?! Задает жене глупейший вопрос: «А как далеко зашли ваши отношения?» Элена в бешенстве заявила ему, что «они зашли настолько далеко, что дальше некуда»…

— Я знал, что Хаиме уехал на побережье, — бросил кто-то. — Знал, что он собирается расстаться с Эленой, что та ему наговорила каких-то глупостей. Только подробности были неизвестны.

— Естественно, — продолжала Алисия. — Сначала Хаиме обещал убить Энрике, а затем добавил, что навсегда покинет страну. Сейчас говорит, что будет разводиться. И все это сопровождается рыданиями. В общем, все как в кино.

— Нет, таких признаний в кино не услышишь…

— Говорят, что кожа женщин хранит, как тавро, следы тех, кто ими владел, — вмешался я. Мне казалось, что мои слова должны прозвучать очень своевременно. — А Элена, может быть, не выдержала собственных угрызений совести?

Все засмеялись. Мануэль, видимо, почувствовал необходимость сменить тему, к этому обязывало также и мое присутствие. Как бы представляя меня, он обратился к гостям:

— Видимо, вы уже знакомы с сеньором К.? Не правда ли? Он родственник господ К., владельцев фирмы «Ла Сентраль». Сеньор К. был вынужден покинуть Германию, и вот уже несколько месяцев он здесь, среди нас. Он великолепный альпинист, много путешествовал по Европе.

Никто не понял, говорил ли хозяин в шутку или всерьез о моих альпинистских способностях, но, как только группа у камина распалась, ко мне подошли несколько человек, заверяя в дружбе, выказывая симпатию. Все обращались ко мне либо на английском, либо на французском языке.

— Давно вы здесь?

— Нравится ли вам наша страна?

— Как вы думаете, сколько продлится война?

— И как долго вы еще пробудете среди нас?

Я пытался отвечать на моем скромном испанском языке. Однако то ли в силу того, что мой испанский был так беден, то ли из чувства гордости — вот, мол, и мы владеем иностранными языками, — но только гости Мануэля никак не хотели говорить со мной по-испански. Позднее я заметил, что в этой стране существует обычай разговаривать на другом, не родном языке не только с иностранцами, но и между собой. Правда, это относилось только к определенным кругам, которые тем самым будто отгораживались от соотечественников, подчеркивая свое социальное превосходство. Я с удивлением прислушивался, как некоторые молодожены беседуют между собой на английском, родители обращаются на том же языке к детям, забыв о родном, испанском. Что это: проявление кастовой принадлежности? Или детское тщеславие?

Поместье Эль Пинар было насквозь пропитано манией «англизации», что так характерно для капиталистического общества в период его становления. Не только разговорный язык, все в доме — напитки, сигары, одежда мужчин — повторяю: абсолютно все! — подтверждало стремление подражать британским традициям. (Кстати, в давно прошедшее время мое внимание привлекало то же самое явление в «высшем свете» Балканских стран.)

Стены гостиной в Эль Пинаре были украшены классическими английскими гравюрами: алели мундиры, скакали охотники, гончие псы мчались за лисами. Другая серия гравюр иллюстрировала приключения бессмертного мистера Пиквика и Давида Копперфильда. С ними опять-таки соседствовали изображения прекрасных скакунов, победителей дерби прошлого века. Здесь же красовалась выставка трубок хозяина: без малого сто штук, и все разных форм и размеров. Зал оживляли занавески из шотландки, что равно свидетельствовало об англизированных вкусах владельца. Классическая мебель в стиле «чиппендейл», а также несколько китайских вещиц находились в этой гостиной потому лишь, что столетия назад получили благословение на существование от какого-нибудь английского вельможи. Такого рода предметы никогда не попали бы в Эль Пинар, будь они символами любой другой, но не британской цивилизации! Тем более если речь шла о китайском искусстве, столь далеком и здесь незнакомом.

И дом, и вся атмосфера Эль Пинара, где я чувствовал себя совсем чужим, не вызывали во мне — вопреки предположениям моих собеседников — воспоминаний о загородных виллах в ближайших к Лондону графствах. Эль Пинар напоминал скорее роскошную резиденцию в Афинах или в Бухаресте, где «высший свет», также оторванный от народа, стремился повторить до мельчайших подробностей манеры и образ жизни англичан.

Чем же обладала британская нация — каким секретом, если сумела внушить остальному капиталистическому миру в эпоху своего расцвета стремление так походить на нее? Я вспоминаю Румынию и Сербию начала века: те же легкие сигары и костюмы из тонкого серого сукна выделяли кучку избранных из остального народа, обреченного веками пребывать в нищете, грязи, невежестве. Сколько же могло продолжаться все это? Как долго могла существовать пропасть между миллионами, представляющими страну, и десятками, представляющими правящий класс?

А в этой стране, по-видимому, никто еще не ощущал неотвратимости революции, никто не прислушивался к голосу народа, подхватившего клич своих вождей. Вот так же весело и бездумно жила некогда русская аристократия. Поклоняясь французской утонченности, веками предавала она забвению и русский язык, и русские народные обычаи. Но час пробил. Произошла революция. Очнулись от спячки обездоленные, и выстроенные в классическом стиле великолепные дворцы, произведения искусства — все, все перешло в руки простого народа.

В ранней молодости я наблюдал революцию, возглавленную Белой Куном. Тогда я не раз задавал себе вопрос: придется ли мне еще раз быть свидетелем взрыва народного гнева? Прокатится ли еще перед моими глазами волна, смывающая все, что служило символами — на этот раз креольской аристократии, в том числе и англофильствующей? Как знать, не произойдет ли в этой стране нечто подобное? Через год, через два, пусть через десяток лет, когда не станет ни хлеба, ни угля в нищих лачугах или когда будет убит еще кто-либо из местных народных лидеров[2].

Но что мне было известно об этой стране, об ее обществе? Я обладал лишь скромным европейским опытом и походил скорее на голландского садовника, осмелившегося предсказать точную дату цветения орхидеи, хотя познания его относились лишь к флоре умеренных широт.

Эталон, господствовавший в благополучном Эль Пинаре и в том обществе, где мне предстояло вращаться, был один: походить на англичан. Причем повторять их образ жизни так, как он был представлен на страницах модных английских журналов. Здесь же на столике в гостиной лежали три новых номера, то были «Тэттлер», «Грэфик» и «Иллюстрэйтед Лондон ньюз». Издания эти были для моих новых друзей тем же, что Коран для мусульманина. С глянцевых страниц смотрели лорды со своими супругами — фотограф запечатлел их на скачках. На других снимках лорды пили непременный чай с подсушенными сухариками (как всегда, ровно в пять часов вечера, в своем родовом замке) либо играли в гольф, красуясь в поистине немыслимых костюмах. Естественно, во всех «пинарах» мира владельцы стремились все скопировать, чтобы попасть в тон лондонскому обществу.

— Давайте узнаем, какие телеграммы о войне поступили сегодня вечером, — предложил Мануэль. — Сеньору К., наверно, хотелось бы уснуть с хорошей новостью. Алисия, почему бы тебе не позвонить в редакцию «Эль Меркурио» и не спросить, произошли ли какие сенсации в Европе?

Алисия взялась за телефонную трубку, а хозяин добавил, обращаясь к гостям:

— Больше виски предлагать никому не буду, наливайте себе сами. И вообще, чувствуйте себя как дома.

Все так и поступали, желая сделать приятное хозяину. Тогда-то я и налил первый стакан. Алисия в это время продолжала звонить по телефону из соседней комнаты:

— Что? Не понимаю! Американцы? Сейчас позову Мануэля.

Последний вышел, и я слышал, как он говорил в телефонную трубку:

— Нет, не может быть… Надо подождать… Если узнаете что-либо поточнее, пожалуйста, позвоните нам.

Мы поняли — произошло событие из ряда вон выходящее. Мануэль, закончив разговор, вернулся в гостиную, и мы все бросились к нему.

— Пока еще точно не известно. По слухам из Вашингтона, только что случилось что-то решающее для дальнейшего хода войны. Берлинское радио также передало, что речь идет о новом оружии небывалой разрушительной силы. В Лондоне разнесся слух, что японский флот атаковал Гавайские острова. Мне обещали позвонить, как только все станет ясно.

Немедля гости стали строить предположения, что же произошло. Какое событие было столь решающим, что могло повлиять на ход войны?

Было уже поздно, и супруга хозяина пригласила к столу.

Разговор все время шел на французском языке (подозреваю — в честь моей персоны), хотя, повторяю, я вполне мог бы вести его на испанском. Перегнувшись через стол, Мануэль обратился ко мне:

— А что же вы намерены делать, когда закончится война? Вернетесь во Франкфурт или останетесь с нами?

— Закончится война?.. Кто знает, когда это произойдет. И когда будет возможно возвращение в Европу, — ответил я уклончиво, чтобы положить конец теме, которая могла интересовать лишь одного меня.

Меня прервала Мерседес, жена достаточно молодого и ловкого адвоката, приближенного одного крупного политического деятеля:

— Мне кажется, что Соединенные Штаты объявили войну Германии. А с участием американцев все закончится очень быстро. То же ведь случилось и в прошлую войну. Тогда не только вы, но все мы сможем вернуться в Европу. Мне так хочется вновь посетить мой коллеж в Монтрё, разыскать школьных подруг, познакомить их с мужем! Мануэль стремится поехать в Биарриц, ведь там осталась часть его семьи, вот уже два года от них нет никаких известий. А Диего хочет вернуться в Брюссель и вновь заняться коммерцией. И конечно, все мы мечтаем о Париже! В общем, чтобы все стало так, как было до тридцатых годов!

Я подумал о том, как в Европе накануне великого кризиса недолюбливали латиноамериканцев. Не различая национальностей, всех их называли единым словом: «аргентинец». «Аргентинцем» считался каждый, кто смугл, подтянут, говорит на испанском языке и танцует скандалезное танго в европейских кабаре. Мы узнавали их издалека — по прическе, по манере громко говорить, по тому, как демонстративно они швыряли деньгами. «Аргентинцы» были любимыми клиентами импресарио ночных ревю, проще сказать — убежищ для любовных услад. Владельцы отелей терпели их, а мы — буржуа Северной Европы — относились к ним с некоторым пренебрежением. Мы чувствовали, что им наша старая добрая Европа представляется вертепом, где можно устраивать вакханалии и оргии, где любовь продажна и дешева. Ни искусство, ни история, ни прелесть наших пейзажей, ни кулинария не привлекали внимания такого рода приезжих. Сегодня мы поменялись местами. Сегодня я — инородное тело в этом процветающем организме. И мне очень трудно объяснить, почему в те годы я испытывал такое предубеждение ко всем латиноамериканцам.

— Не знаю, следует ли вам возвращаться в Европу, — сказал я неуверенно, пытаясь напомнить им, какая глубочайшая пропасть отделяет нас от того континента. — Все так меняется. Да и европейские страны обнищают после войны…

— Да… — отозвался муж Мерседес, толстый мужчина лет под сорок, подчеркнуто любезный. — Вы правы. Конечно, все изменится. Европа будет разрушена, но все же останется приманкой для туристов. Земля обетованная — это Латинская Америка. Будущее за нами. В двадцатом веке мы станем тем, чем были Соединенные Штаты в девятнадцатом. И люди, и соответственно капиталы Европы будут искать прибежища у нас — в единственной части света, где не было войны. Да и сами американцы не захотят подвергать риску свои состояния в Европе и предпочтут делать вклады на нашем континенте, что гораздо безопаснее. Мы привезем сюда инженеров, потекут толпы иммигрантов, как случилось в Соединенных Штатах в прошлом веке. Менее чем за полсотни лет мы станем такими же могущественными, как американцы! Уже сегодня Буэнос-Айрес по численности населения — третий город мира, после Нью-Йорка и Лондона! А Мехико и Сан-Пауло через десять лет будут соперничать с Парижем и Берлином. Мы — страны будущего. Жить здесь и выезжать в Европу на несколько месяцев в году — таков идеал каждого. У нас всегда хватит масла, бензина, хлеба, сигарет.

Он произносил все это с чувством глубокой убежденности, которая несколько ошеломила меня. Наблюдая за ним, я сравнивал его с гигантского вида деревьями, столь частыми в тропиках, которые, однако, имели чрезвычайно хрупкие стволы. Раздумывая над его речью сегодня, я прихожу к выводу: высказывался он не без влияния винных паров.

Меня одолевали сомнения по поводу безмерного оптимизма моего собеседника — оптимизма, почти обидного для европейца. Однако мне казалось невежливым прерывать его речь, и я предпочел хранить сдержанное молчание. Сколько раз уже я слышал подобные заявления! Я помню пылкость тех, кто увлекался политикой в годы моей далекой юности. Бог мой, каких только не было обещаний, когда вдруг на Балканах открывали новое нефтяное месторождение и появлялась возможность займа у англичан! Однако, несмотря на все предсказания о грядущих светлых днях, ни одно из Балканских государств тех времен не смогло стряхнуть с себя наследие прошлого. Забытый богом народ продолжал жить в ужасающей нищете. Правители были игрушкой в руках капитал имущих, иногда невольно, а чаще преднамеренно играя роковую роль в очередных кризисах. Неравенство во всех областях общественной и экономической жизни государства задерживало процесс развития. Зато не страдали карманы «избранных».

А как обстоят дела в этой части Америки? Разве не существует и здесь противоречий между блестящим будущим небольшого числа состоятельных лиц и будущим всей остальной нации? Что же касается Соединенных Штатов Америки, то они и впредь постараются представлять себя авангардом цивилизации; эта страна не понесла особенного ущерба от того, что в нескольких тысячах километров к югу на землях древних, очень древних цивилизаций в конце концов родились независимые государства. Но веками их сотрясали военные перевороты, здесь бурлили восстания и неудавшиеся революции, веками каста имущих опустошала эту землю.

Мог ли я признать, что Южная Америка когда-либо заменит Европу? Мне казалось, что услышанное мною — набор избитых фраз, к которым обычно прибегают государственные деятели, приглашая к примирению оппозицию.

Некий сеньор Кастаньеда — по своим манерам и восточным чертам лица (да еще при наличии косички) он вполне мог бы сойти за китайского мандарина — заметил:

— Война действительно не продлится долго, если Соединенные Штаты вступят в нее. С американцами никто не сможет справиться. Каждый день они придумывают что-то новое: то в оружии, то в авиации, то в медицине — в общем, в любой области.

Затем он продолжал, демонстрируя эрудицию, которую почерпнул из «Ридерс дайджест»[3]:

— Наши тропики скоро совершенно изменятся. Исчезнут москиты. Уже изобретено средство, уничтожающее их на расстоянии. Трудно представить значение этого открытия для тропических зон! С малярией, с желтой лихорадкой тоже будет покончено. Буквально за какие-нибудь сутки чудодейственные лекарства излечивают артрит, воспаление легких, разные инфекции. Эти лекарства уже есть, но купить их в аптеках, правда, еще нельзя.

— Вот, вот! — с энтузиазмом подхватил Перес. — Тропики станут неузнаваемы!

Кастаньеда продолжал ораторствовать о вертолетах, которые после войны придут на смену автомобилям и для которых на крышах домов в Бразилии уже сейчас строят посадочные площадки. По его словам, над этой проблемой работали самые лучшие архитекторы мира.

Вдруг зазвонил телефон. Все замерли, Мануэль взял трубку…

— Похоже, что японцы неожиданно напали на Гавайи. Подтверждения пока нет. Ночью мы уже ничего не сможем узнать, — сказал он, возвращаясь к столу.

Перес, возбужденный выпитым, продолжал:

— Фантастика! Япония напала на Соединенные Штаты, значит, Россия будет вынуждена атаковать Японию. Эти страны всегда были традиционными противниками. Но подумать только: Россия и Соединенные Штаты — союзники! Непостижимо! К чему может привести такой союз? Естественно, к разгрому всех тоталитарных государств в Европе и в Азии. А потом будет мир… И неизбежным следствием этого мира будет сближение между Западом и Советским Союзом. Англичане и американцы будут вынуждены признать тенденции к развитию социалистических идей в их странах.

В тот момент уже никто не обращал на Переса внимания. Никто, кроме меня. Я испытывал в душе непреодолимое желание ближе познакомиться с этим красноречивым, столь оптимистически настроенным адвокатом. Он умел изрекать пророчества! Много бы я отдал, чтобы быть в его возрасте и никогда не знать войны. Это позволило бы и мне верить в чудеса, о которых то и дело трубят на весь белый свет для поднятия духа человеческого. К тому же супруга Переса…

После ужина она подошла ко мне. В ней было что-то привлекательное, но что именно, я не мог определить. Возможно — голос. Возможно — глаза. Возможно — хрупкость, изящество, манера говорить. А может быть, длительные паузы в ее речи, напоминавшие почти саксонскую сдержанность.

…После ужина, когда уже было выпито сверх меры, я почувствовал себя очень одиноким. Мне показалось, что я потерян в этом мире преходящих ценностей, в стране, где нет времен года и потому не чувствуется течения времени. Где царит неуловимый холод, пронизывающий вас до костей…

Мерседес предложила перейти в библиотеку и выпить чего-нибудь прохладительного, в гостиной было жарко и сильно накурено. В тихом зале, уставленном книгами, она вновь заговорила о Европе, о своем коллеже в Монтрё, о своей поездке через Германию.

В этом обществе Мерседес была первой женщиной, с которой я говорил так искренне и просто, будто мы давно с ней знакомы. Кто знает, может, доброта и внимание Мерседес помогут мне освоиться в местных «джунглях». И вновь я подумал о реке, которая служит исследователю единственной возможностью найти путь в сельве.

Была в моей нынешней жизни еще одна «река» — Ольга. Река желаний и страстей, которые терзали меня и в эту ночь возлияний. Неужели у меня не будет больше любви? Простой любви, одинаковой на всех параллелях и меридианах? Неужели новые потоки не вынесут меня туда, где чувства не знают ни границ, ни языковых барьеров?!

Появился адвокат Перес, муж Мерседес. И опять вернулся к своей теме — бизнесу, снова заговорил о будущем Южной Америки.

— Вам надо бы поближе узнать нашу страну, чтобы оценить наши возможности. Рано или поздно европейцы вынуждены будут подумать о своих инвестициях здесь, если их интересуют настоящие доходы. Ну, какую прибыль может дать капитал в Европе? Сколько остается инвеститору после того, как он заплатит все налоги? Три или четыре процента чистой прибыли. А в Южной Америке легко можно получить десять-двенадцать процентов. К тому же акции постоянно растут. Тот, кто занимается коммерцией, знает, что у нас за год капитал можно удвоить! Вы, например, покупаете в новых районах города участки, а через пару месяцев, не прилагая никаких к тому усилий, получаете не менее шестидесяти процентов чистой прибыли. Помните: никаких усилий! Никаких хлопот! Так быстро растут цены на землю. Наши страны развиваются, и развиваются бурно. Неудержимо растет спрос. Любой промышленник, что бы он ни производил — будь то одежда, еда, дома, вещи необходимые и совершенно бесполезные, — может быть уверен в том, что найдет покупателя. У нас нет конкуренции, как это имеет место в индустриализированных странах. Зато для каждого — поле деятельности. И неограниченные возможности обогащения…

Бесконечный монолог, да еще в такой поздний час и в присутствии молодой и обаятельной женщины, начинал утомлять меня. Тем не менее я не осмеливался прервать адвоката. Видимо, мое скептическое отношение ко всему, о чем он говорил, было достаточно явным, потому что Перес внезапно оборвал монолог и предложил разойтись спать. Правда, прежде он взял с меня обещание посетить в городе его контору, где с документальными материалами в руках намеревался продемонстрировать выгоду одного из задуманных им предприятий. Видимо, ему очень хотелось сделать меня своим компаньоном.

В ту ночь я никак не мог уснуть. Вновь и вновь я задавал себе вопрос: а вдруг война затянется и мне придется еще какое-то время оставаться здесь, придется привыкать к этим людям, таким молодым для меня и столь оптимистически настроенным? Они представлялись мне какими-то экзотическими существами, схожими с окружающим тропическим пейзажем. Битвы, сражения, ход войны мало волновали их. Напротив, война, как сказал Перес, помогла им за год удвоить-утроить капиталы. Такие доходы европейский буржуа, каковым я и являлся, мог вообразить с трудом. Нет, не рискнул бы я решиться на подобные сделки хотя бы из чувства природной осторожности.

Странно, но сообщение, хотя и не подтвержденное, о вступлении в войну японской империи (что бог весть насколько и расширяло, и затягивало конфликт) послужило в Эль Пинаре лишь одной из проходных тем. Как же мне выжить в таком напряжении, понять которое доступно немногим?! Что произойдет с нами, немецкими гражданами-эмигрантами, если страны Латинской Америки под нажимом Соединенных Штатов объявят войну державам «оси»? Что станет с нашими состояниями в Европе? Какова будет наша личная судьба?

Никто в ту ночь в Эль Пинаре не переживал столь горьких минут, какие переживал я. Над головами моих друзей не висел дамоклов меч. Начало войны между германским рейхом и страной, приютившей меня, в любую минуту могло превратить меня в «нежелательного иностранца». Но для остальных гостей Эль Пинара самой важной проблемой в тот момент было выяснение вопроса о том, останется ли Хаиме компаньоном Энрике, после того как «Элена зашла в отношениях с Энрике так далеко, как только можно зайти»!

Уже в постели я продолжал исследовать закоулки своей памяти, пытаясь вспомнить, как же мы жили и размышляли полвека назад. Неужели и мы были такими, как эта молодежь, для которой нет ничего невозможного и которая видит впереди только благоприятное будущее? Нет. Наш мир был иным. Он был суров и недоверчив. Правда, я вспоминал, что и в наши годы молодежь была полна иллюзий, но они касались только каждого лично, никак не мира в целом. Наш мир был спокойным, стабильным, солидным. Мы не ждали грандиозных потрясений, способных нарушить установленный раз и навсегда порядок. И росли мы тоже, как говорится, «по порядку». Зрелый возраст заставал нас там же, где судьба когда-то установила нашу колыбель. Одно и то же кафе на главной площади Франкфурта. Одни и те же горожане, приходившие в один и тот же час, чтобы выпить стакан одного и того же пива. И так десять, двадцать, тридцать лет подряд. Наблюдать за этим для меня было так же естественно, как наблюдать за сменой времен года. Странным и противоестественным было бы, если бы это кафе однажды закрылось. Если бы какое-то новое — роскошное — кафе вдруг похитило клиентов у старого. Это было бы нечто такое, что никак не могло произойти! Точно так же мои ровесники не могли отказаться от карьеры, которую избирали с детства или которую предназначали им старшие.

…Я все не спал. Итак: смогу ли я стать одной из тех лиан, что, обвивая ствол дерева, срастаются с ним и сами становятся частью непроходимых тропических дебрей?..

II

Воскресный вечер прошел тихо. Из города приехали еще какие-то гости, в том числе некто Бетета с супругой — как выяснилось, это был находившийся в отпуске посол данной страны в Чили — и несколько молодых холостяков, которые намеревались покататься здесь верхом.

Утренние газеты не подтверждали известия о знаменательном событии, обсуждавшемся нами накануне, однако воспроизвели в подробностях слухи о нем из всех столиц мира. Около часа дня в Эль Пинар позвонил кто-то из друзей Мануэля и сообщил, что японский флот атаковал североамериканскую военно-морскую базу в Пирл-Харбор и что ввиду этого Соединенные Штаты практически находятся в состоянии войны с державами «оси».

Днем разговоры волей-неволей возвращались к этой вести — ведь существенно менялся весь ход войны. Каждый из гостей комментировал новость с точки зрения собственных интересов. Перес находил все новые доказательства для своих прогнозов о роли Латинской Америки в экономических перспективах ближайшего будущего. Бетета, который, как мне сказали, усиленно пытался провести в правительственных кругах какое-то соглашение с Чили, настаивал, что ныне это соглашение будет иметь решающее значение для страны; проект его состоял в обмене местного кофе на чилийские промышленные товары, хотя последние ни по качеству, ни по ценам не могли конкурировать с американскими. Посол говорил без умолку, свойственным ему особым, доверительным тоном, а губы его растягивала заученная улыбка, которая так шла ему. Жена смотрела на него с восхищением — гости в свою очередь с не меньшим восхищением смотрели на нее, обращая мое внимание на изящество ее манер, на ее элегантность, драгоценности.

— Исольда всегда производит потрясающее впечатление! — говорил мне Кастаньеда. — Она блистала бы при дворе любого европейского монарха. Истинная посланница нашей страны! Символ красоты и благородства наших женщин! Именно так отозвался о ней даже Сирано, светский репортер «Эль Меркурио», когда увидел Исольду в Лиме.

— А муж? — спросил я. — Что собой представляет посол?

— Выдающаяся личность! — немедленно откликнулся Кастаньеда — Свободно владеет четырьмя языками. Не жалеет собственное состояние, чтобы поддерживать престиж представляемой им страны. Недавно снял в Сантьяго здание бывшего немецкого посольства — настоящий дворец! Содержание этого дворца обходится баснословно дорого, зато Бетета принимает сливки чилийского общества. И в Сантьяго, и в Буэнос-Айресе все только и говорят о Бетете и о его супруге — красавице Исольде. Супруги Бетета давно были бы нашими послами в Вашингтоне, если бы национальное правительство не поддалось давлению некоторых политиканов.

Между тем, устроившись у миниатюрного фонтана в центре гостиной, Бетета высказывал свои прогнозы насчет вступления США в войну:

— Я уже давно знал об этом и писал в наше министерство еще в прошлом году. Поверенный в делах Турции — кстати, мой большой друг — говорил мне в Сантьяго, что, видимо, в декабре японцы нападут на Пирл-Харбор.

— Так всегда! — воскликнул Кастаньеда. — Чинуши из министерства утонули в своих бумажках и забыли обо всем.

— Вы не представляете, что пришло в голову нашему министру, этому глупцу! — продолжал посол. — За день до моего отъезда сюда в посольстве была получена шифровка. Мне предлагалось переговорить с чилийским правительством — предложить ему выступить в едином блоке с другими латиноамериканскими странами против резолюций, которые могла бы принять какая-либо мирная конференция. Подумать только: сегодня говорить о мирных конференциях и резолюциях! Как можно надеяться, что русские или англичане посчитаются с этим, если мы не выступили рядом с ними? В какое глупое положение можно попасть, принимая подобные решения! Иначе как «тропикализмом» такие действия не назовешь. Нашим чиновникам следовало бы почаще выезжать за рубеж, — в негодовании закончил свою речь Бетета.

— А что ты думаешь о нашей экономике? — вмешался Кастаньеда. Он следил за разговором с пристальным вниманием, чутко улавливая все оттенки рассказа Бететы.

— Кто знает… Возможно, несколько упадет в цене кофе. Из-за действий подводных лодок перевозка кофе становится все более опасной. Возможно, на внутреннем рынке появится излишек кофе. Зато следует ожидать новых контрактов. Так уж и быть, — продолжал Бетета, — сообщу вам нечто сугубо конфиденциальное. Правительство дало разрешение на экспорт трехсот тысяч мешков кофе в обмен на промышленные товары и консервы. Однако пока нежелательно, чтобы этот шаг стал известен. Я говорю вам об этом по секрету, зная, что вы можете использовать кое-что в своих интересах. А вот тебе, — вдруг сказал посол, обращаясь к сеньору Кастаньеде, — тебе, видимо, будет интересно сообщение о том, что в страну предполагается ввезти большое количество сантехники.

— И ты думаешь, она упадет в цене? — спросил кто-то.

— Естественно. Так что, если у тебя есть в запасе кое-что, продавай скорее. Но лишь меня не впутывай.

— С тех пор как я услышал о нападении японцев, — сказал Кастаньеда, глядя в упор на Бетету, — меня преследует мысль: какими американскими товарами можно было бы сделать сегодня на рынке «corner»[4]? И пришел к выводу, что в цене непременно должна подняться сталь. Ты согласен со мной?

— Вполне. Я бы немедленно занялся скупкой колючей проволоки.

— Завтра можно выяснить в банке возможность кредита. Я знаю, где можно купить проволоку, пока на нее не поднялась цена.

— Я бы вошел компаньоном при закупке железобетонных или строительных конструкций, — сказал Перес.

— Договорились, — немедля отозвался Кастаньеда.

— Сеньор К. не заинтересуется участием в этом дельце? — любезно обратился ко мне Перес.

Опять сирена корысти своим сладким пением манила меня в глубины вод.

— Нет, сеньоры, я не могу этого сделать. Мои акции дают мне вполне приличный процент. К тому же у меня нет никакого опыта в купле-продаже строительных материалов.

— Ну при чем тут строительство? Речь идет лишь о том, чтобы скупить всю имеющуюся в городе сталь, а затем выпускать ее на рынок постепенно и по очень высокой цене.

— Нет, не могу. Кроме того, меня беспокоят последние новости. Впереди — разгром Германии. Он будет страшен, но он неминуем. Бог знает, что может произойти с нами, немцами, проживающими на вашем континенте.

— С кем угодно, сеньор К., но только не с вами! — сразу же возразили мне несколько голосов.

— Я совершенно подавлен газетными сообщениями с фронтов. В войну втянуты два континента, неизвестно, сколько она продлится… Во всяком случае, глубоко признателен вам за предложение. Надеюсь, мой отказ вы не истолкуете как проявление недружелюбия. Через какое-то время, возможно, такие предложения начнут интересовать и меня, но сейчас я весь под впечатлением событий, которые могут трагически повлиять на мою судьбу.

— Через некоторое время уже может быть поздно, — заметил кто-то.

Бог мой, ну какое мне до всего этого дело! Ведь охотник, которого трясет приступ малярии, не бросается в погоню за дичью!

Разговор замер. Я ощутил на себе чей-то взгляд. Обернулся и увидел Мерседес.

— Не хотите ли прокатиться до соседней деревушки? Эти скучные разговоры не должны интересовать вас. Поехали!

Я не мог больше сдерживаться и ответил, надеясь, что она поймет всю горечь моего состояния:

— Разговоры эти меня интересуют, но я предпочитаю прогулку.

С нами поехали еще пять человек — мы собирались осмотреть в соседнем селении церковь колониальной эпохи. В машине я задал несколько вопросов, касающихся Бететы:

— Зачем он приехал? Видимо, на какие-то переговоры с членами правительства? Судя по всему, он сильная пружина в дипломатическом мире. Не так ли?

Мерседес загадочно улыбалась, другие — тоже.

— Он приехал потому, что боится потерять пост! И все из-за своей болтливости. Ведь те секретные сведения, которые он спокойно сообщал нам сегодня, он сообщает каждому. Министр, конечно, вне себя. Есть мнение отозвать Бетету из Сантьяго, поэтому он и поспешил приехать сюда с женой. Ему крайне важно, чтобы все здешнее общество говорило о том, что наша страна погибнет, если Чили лишится столь прекрасной женщины, как супруга нашего посла! Он намерен вынудить правительство оставить их в Сантьяго. Кроме того, у Бететы подготовлен еще один аргумент: он снял здание посольства на год вперед и платит за него бешеные деньги. Надо знать этого посла — он больше думает о том, что отъезд из Сантьяго прервет обучение его детей в первоклассных колледжах! Своими доводами он сможет выиграть еще полгода, как раз до смены министра.

Мерседес не могла себе представить, насколько чуждо было мне то, о чем она рассказывала. Странный мир: легкий, не отягощенный заботами. Бесконечно далекий. Загадки его и привлекали, и отталкивали меня, как всегда бывает, когда разум встречается с чем-то недоступным.

Машина шла по сельской дороге — в облаках пыли трудно было различить даже силуэты ив, склонившихся вдоль нее. Но зелень окрестных полей напоминала мне европейские долины в начале лета. Я испытывал настойчивое желание спросить у моих спутников: «Неужели вам не интересна жизнь окружающих вас людей? Вы слушаете сообщения о том, что в каком-то из европейских городов погибли при бомбардировке сто, двести, тысяча человек, — и неужели в этот момент вы не мечтаете об окончании войны?!»

Но единственной мыслью, которую я осмелился высказать, и то вполголоса, было:

— Никого не волнуют безвестные жертвы…

— Что вы сказали? — спросила Мерседес.

— Никого не интересуют наши погибшие. Они ведь — ни знакомые, ни друзья…

— Действительно, не интересуют. Видимо, потому, что Германия слишком далека от нас. Другое дело, если бы гибли соотечественники. Каждый с ужасом читал бы в газетах сообщения о потерях, хотя имена жертв были бы незнакомы.

— Кто знает, быть может, вы утратили жалость и к землякам. Сотня-другая человек, погибших где-то в Европе, не волнует вас. А завтра десяток-другой погибших соотечественников тоже покажется вам пустяком, не заслуживающим внимания.

На безлюдной площади — когда-то, видимо, это селение считалось крупным — возвышалась каменная церковь. К ней мы и направились. Здание было почти разрушено, и я тщетно пытался обнаружить какие-либо архитектурные достоинства, которые оправдали бы восхищение моих друзей. Храм насчитывал лет сто пятьдесят — двести, но в этой стране отсчет времени совершенно иной, так что этот «возраст» означал то же, что для европейца — десять веков. Очевидно, лишь тот факт, что церковь принадлежала к колониальной эпохе, и заставлял моих спутников восхищаться ею как исторической реликвией. Картины, украшения стен церкви, на мой взгляд, также были лишены какой-либо художественной ценности. Зато здесь царила своя особая атмосфера крестьянского смирения, искреннего и наивного, способного пробудить в душе самого яростного атеиста сотни мыслей о судьбе человека.

— На меня всегда очень действуют такие картины, — сказал я Мерседес, когда мы вышли на площадь. — Вы, конечно, не знаете, что я принадлежу к евангелистам. Моя мать готовила меня в священники. Не смейтесь! Это чистая правда, хотя сегодня выглядит шуткой. До пятнадцати лет я вел жизнь анахорета… жизнь монаха-отшельника.

— Не учились ли вы, чего доброго, в семинарии?

— Нет, у нас это не принято. Я сказал вам о жизни анахорета, чтобы вы представили себе, как я жил в родительском доме. Он был очень не похож на те, что знаете вы. Поэтому меня так интересуют католические церкви. Эти картины… В храмах, куда водила меня мать, не было никакого убранства. Только над алтарем возвышался одинокий и мрачный Христос. Его руки были скрещены на груди, а не раскрыты для объятия, напоминая нам, что бог не бесконечно милостив, как его представляют католики.

— Церковь может быть строгой по убранству, но почему бы в ней не быть картинам хороших художников, распятиям, статуям? Ведь такие картины, как восхождение на Голгофу, иллюстрации Житий святых, совершенных ими чудес, просто необходимы. Они лишь усиливают веру, — возразила мне Мерседес.

— Но не у нас. Именно в этом упрекали в моем доме католическую церковь — в стремлении сделать бога более человечным. Если бы вы побывали в протестантской церкви — голые, холодные стены! Я пел там церковные гимны, будучи совсем еще ребенком. А вот увиденное нами здесь изображение праведника и грешника не только не могло украшать нашу церковь, но нам бы даже запретили смотреть на такую картину! Это ведь профанация веры!

— Даже из любопытства вы никогда не заходили в католические храмы?

— Любопытство, когда речь идет о боге? Как можно?! Но давайте, Мерседес, поговорим о чем-либо другом. От моих слов у вас, видимо, такое ощущение, будто вам рассказывают о нравах крестоносцев.

— Нет, нет, мне очень интересно.

— Я познакомился с католическим богослужением во Франции уже взрослым, после смерти матери. Мы испытывали неподдельный ужас перед «папизмом», как говорили в нашей семье. Атласные облачения, украшенные шитьем и золотом, многокрасочные картины, запах ладана… Все это выглядело кощунственно для моих родителей-пуритан…

— Но семья К., проживающая здесь, ведь не принадлежит к лютеранам, не так ли?

— Не принадлежит. Все они — католики, так как римская церковь и от смешанных браков требует воспитания детей в лоне католицизма. Жена моего дяди Самуэля была католичкой, поэтому и все мои кузены — католики. Кстати, тоже неслыханно: католическая ветвь в семействе К.! Трудно представить себе, каким был мой кузен Фриц К., когда он приехал во Франкфурт. Дядюшка Самуэль отправил его изучать немецкий язык. Фриц жил в нашем доме.

— Фриц К.? Управляющий фирмы «Ла Сентраль»?

— Он самый.

— Я его почти не знаю. Он намного старше мужа и всех нас. И вообще, он такой странный, слишком нервозный.

— Если бы вы знали его в молодости! Фриц был веселым, беззаботным юношей.

— Говорят, теперь он стал угрюмым, замкнутым.

— Я это знаю.

— А прежде он не был таким?

— Нет. Я до сих пор не понимаю, как моя мать дала согласие на то, чтобы он жил у нас во Франкфурте. Фриц то и дело выходил победителем в борьбе против предрассудков, гнездившихся в нашем доме. Однажды я попытался найти в семейных архивах бумаги, которые бы свидетельствовали о том, как отнеслись мои родители к браку дядюшки Самуэля и женщины индейского происхождения, да еще католички, а именно такой и была тетя Эстер. Однако мне ничего не удалось обнаружить. Родители всегда отзывались об этой женщине с уважением, хотя для них явилось ударом то, что брат связал себя с римской церковью, к которой прежде испытывал непобедимую неприязнь.

— Наверно, любопытно почитать семейную переписку вековой или полувековой давности?

— Конечно. Но в прошлом веке, тем более в таких строгих буржуазных семействах, как наше, стиль переписки был полон условностей. Мать, например, скрывала свои чувства под маской полнейшего бесстрастия. В ту эпоху это было так же принято, как сейчас — демонстрировать всем свои эмоции. Я помню, что мать ни разу не возмутилась поведением Фрица, и снова и снова восхищаюсь выдержкой этой женщины. Можете себе представить: в нашем доме молодой человек, наполовину латиноамериканец, к тому же католик! Изощренный, изысканный, как тропический цветок! Не отягощенный никакими условностями и предрассудками, столь свойственными нам. Фрицу едва исполнилось семнадцать лет ко времени его приезда во Франкфурт, а он уже познал женщин. Играл в карты, выпивал, гулял допоздна. Я на несколько месяцев старше его, но жил в постоянном страхе. Боялся ослушаться, возразить, нарушить то, что у нас дома называли «хорошими манерами». Фриц понятия не имел о каких-то там манерах. Приведу лишь один, достаточно красноречивый случай. В родительском доме как зеницу ока берегли шляпу, некогда принадлежавшую моему деду-бургомистру. Эта семейная реликвия с незапамятных времен хранилась на комоде. Никто и никогда не осмеливался дотронуться до этой святыни! Внуки — немцы, мы взирали на нее с таким уважением, будто то были мощи самого усопшего деда. Но Фриц, не пробыв в доме и двух недель, залез на комод, схватил шляпу и стал паясничать! Никто из нас даже не осмелился улыбнуться при этом!

Я говорил и говорил. Мне хотелось выговориться, дать понять Мерседес, что я — тоже человек со своими проблемами и что разница между миром моим и ее для меня не новость.

— У Фрица никогда не было никаких обязанностей. Для него не существовало понятия «пунктуальность», а для нас она была законом. Как важно было вовремя поспеть к обеду! Мы мчались домой, несмотря ни на какие препятствия, чтобы не опоздать ни на минуту. А Фрицу было все едино: придет ли к обеду в час или в час тридцать! Поспеет ли к девяти часам вечера, когда все в доме удалялись на покой, или нет. Надо знать наши семьи, чтобы понять: такие нарушения считались у немцев чуть ли не подрывом жизненных основ. Мой отец, дяди, деды — поколения К. выходили из своих контор в одно раз и навсегда установленное время. Причем с той точностью, с какой появляются на Вормсском соборе двенадцать апостолов, — при первом ударе часов! Мать, естественно, выходила из себя, что семнадцатилетний мальчишка заставлял ее ждать, но никогда не подавала виду, что она чем-то недовольна.

— Все это так не похоже на Фрица, которого мы знаем здесь, — заметила Мерседес.

— Да, он очень изменился. Он прожил у нас во Франкфурте более трех лет, это было презабавным временем. Мы все очень привязались к нему. А потом он оказался единственным членом нашей семьи, осевшим здесь. Поэтому ему и было передано право представлять акции фирмы «Ла Сентраль». Нам, и только нам, он обязан своим постом управляющего столь огромного предприятия. Но надо признать, что обязанности свои он всегда выполнял и выполняет прекрасно. Для меня не имеет значения, что он превратился в хмурого и скучного человека. Я все еще берегу воспоминания о нашей молодости, о том, чему он тогда учил меня.

Наступило время возвращаться в Эль Пинар. В автомобиле, как если бы мы по-прежнему оставались вдвоем, Мерседес лукаво спросила меня:

— Учил хорошему или плохому?

— И тому, и другому. Мы были с ним большими друзьями, он во многом помог мне разобраться. Да и сейчас Фриц продолжает опекать меня. Я всегда прибегаю к его помощи, звоню ему по телефону, советуюсь, если меня что-то или кто-то интересует. И если необходимо купить по нормальной цене что-либо из того, чего нет на рынке.

— Следовательно, завтра вы будете спрашивать Фрица обо мне? — прервала меня Мерседес, как бы желая положить конец наскучившим ей моим воспоминаниям.

«Будете спрашивать…» Конечно, буду! И еще как подробно!

…Перед тем как корабль отправляется в плавание, на причалах рубят привязывающие его к берегу канаты. Таким кораблем был я. Но в открытое море я пускался без компаса. Маяки сказочных островов меня призывали. А что ожидало меня? Какие сокровища и какие опасности таили для меня новые моря?

Мы вернулись в поместье и сразу же услышали приветственные возгласы тех, кто оставался послушать Бетету. Я не успел ничего ответить Мерседес.

III

— Есть возможность оптом закупить тысячу тонн строительного железа по шестьсот песо за тонну. На рынке в розницу его цена — шестьсот двадцать! Принимайте участие. Еще есть время, — предложил мне Перес по телефону.

— Большое спасибо. Я уже объяснял — пока не могу.

События во всем мире, и в частности в этой стране, за последние несколько дней развивались с пугающей быстротой. Соединенные Штаты уже находились в состоянии войны с Германией, Италией и Японией. Сингапур, блокированный японцами, был накануне падения, после того как японская авиация затопила два лучших британских линкора. Филиппины, по сути, были почти потеряны для союзников. Но Переса и его друзей интересовало только одно: рост цен на железо!

Невероятные слухи ползли по городу о том, какая судьба ждет подданных держав «оси» в том случае, если эта страна выступит на стороне союзников. Некоторые из моих соотечественников утверждали, что нас должны будут заключить в концентрационный лагерь, находящийся где-то в горах, в самом центре страны. Сведения эти были получены якобы из достоверных источников. Кое-кто предполагал, что нас выдадут североамериканскому правительству по соглашению, которое вот-вот должно быть подписано. Наиболее оптимистически настроенные считали, что нас обменяют на граждан латиноамериканских стран, которых война застала на вражеской территории. Во всяком случае, в моей жизни вновь наступал период неуверенности, как это было накануне моего выезда из Германии. Среди перспектив, открывавшихся передо мной, была печальная возможность стать пленником нацистов, если вдруг встанет вопрос об обмене. Особенно обидно, что это происходило в те дни, когда гитлеровцы терпели поражения в России.

Как можно было в подобной ситуации задумываться над торговыми сделками?! Зачем влезать в финансовые авантюры, когда собственная свобода поставлена на карту?

Я вновь решил прибегнуть к помощи Фрица. Он занимал видное положение в финансовых кругах, имел широкие связи в обществе, так что в вопросах внутренней и внешней политики этой страны должен был разбираться лучше моих соотечественников.

В то утро в ожидании беседы с Фрицем я рассматривал огромную картину, писанную маслом, украшавшую его приемную. На полотне был изображен мой дядюшка Самуэль, отец Фрица, уже убеленный сединами. Я отметил, что сын очень похож на отца, и подумал также о том, что годы сделали Фрица очень важным. Юношеский пыл, свойственный Фрицу в годы пребывания во Франкфурте, заменила несколько напыщенная суровость, что я всегда считал характерной чертой немецкой ветви семьи К.

В кабинете Фрица хлопали двери: входили и выходили секретарши, чиновники, бухгалтеры, агенты по рекламе. Я чувствовал себя как в приемной зубного врача, где люди убивают время, рассматривая друг друга.

— Что скажет Король Эльфов? — Фриц обратился ко мне со всей сердечностью и даже вспомнил дружеское прозвище дней нашей юности.

— И ничего, и многое. Я завязал кой-какие знакомства в поместье Эль Пинар, где провел уикенд. Познакомился с дипломатом Бететой, у него необыкновенно элегантная жена. И с неким миллионером по фамилии Кастаньеда, и с очаровательной личностью по имени Мерседес де Перес, прекрасной собеседницей. Если бы не международные осложнения, то я сказал бы, что наконец почувствовал себя хорошо!

Фриц, слушая меня, проявлял такое нетерпение, как будто я пришел не вовремя. Пока я говорил, он хватался то за один предмет, то за другой — чаще всего за карандаш — и долго стучал им по столу. Потом он упирался в меня взглядом, быстро-быстро моргая.

Фрица заботило одно, только одно: его состояние. Вернее, приумножение состояния. Непонятно, как можно было думать об этом в то время, когда на все человечество опускалась зловещая ночь и когда страдания уравняли всех.

— Мануэль — человек из добропорядочных… — Фриц так и сказал, прибегнув к выражению, столь распространенному в Ла Кабрере. — Это люди известные и всеми уважаемые. Поместье принадлежит им почти целое столетие, что в мире нуворишей — явление редкостное. Асьенды постепенно переходят в руки приезжих провинциалов.

Какое значение имела для меня смена владельцев земель и поместий? Странно, что Фриц придавал этому обстоятельству особую важность.

— Когда провинциал, разбогатев, переезжает в столицу, то первое, что ему положено сделать, — это купить загородное поместье. Асьенда — безошибочный признак его социального и финансового превосходства над остальными. Дети, обычно менее ловкие и трудолюбивые, отдают землю под плантации. А третье поколение — это просто «порядочные» — вынуждено продавать свои поместья коммерсантам или только что разбогатевшим политиканам. Таков неписаный закон, а существует он с момента провозглашения республики.

Я уже начал уставать от этой светской болтовни, но Фриц продолжал поучать меня:

— Купить загородное поместье в тридцати минутах езды от города — все равно что приобрести у папы Римского титул аристократа. Вся жизнь и деятельность «новичков» проходит в старинных особняках, проданных пришедшими в упадок семьями. Как если бы в Европе вместе со старинным замком продавалось и общественное положение его бывших хозяев. Редки, очень редки случаи, когда поместье остается в руках поколения, как, скажем, Эль Пинар. Пожалуй, лишь мои кузены Каррисосы и твой друг Мануэль могут гордиться, что они владеют асьендами своих прадедов.

Смолоду Фрицу была присуща мещанская манера делить свои связи на «высшие» и «низшие». При этом на вершине, разумеется, находились те, кто был связан с ним родственными узами, как, например, Каррисосы, родственники по линии тети Эстер. Наше немецкое семейство, столь уважаемое во Франкфурте, для Фрица не составляло источника гордости. Здесь нас никто не знал: ведь мы не имели поместья за городом! А тот факт, что наше семейство было одним из первых акционеров и создателей фирмы «Ла Сентраль», в расчет не шел. Факт был слишком прозаичным, к тому же его нельзя было ни увидеть, ни пощупать.

Фриц мне ничего не говорил, но я все отчетливее ощущал, что его начинал раздражать родственник — эмигрант из Германии. Вот если бы у меня остался дом в окрестностях Лондона! Только он мог бы уравнять меня с хозяевами колониальных «замков» в Андских горах — асьенд, у которых так часто меняются владельцы!

Фриц продолжал разглагольствовать, одновременно управляя суетой секретарей и клерков. Теперь он разъяснял мне, кто из его соотечественников относился к «добропорядочным» и кто — нет. Я слушал эти несколько наивные рассуждения со смесью любопытства и скептицизма. Вот так исследователь останавливается на минуту, чтобы рассмотреть занятное растение в зарослях сельвы.

— А кто такие супруги Перес? — задал я вопрос, воспользовавшись минутной передышкой.

— Я мало знаком с Пересом. Мы с ним только здороваемся. Знаю только, что он из хорошей семьи, но тоже из тех, кто переехал в столицу из провинции. По-видимому, человек тщеславный. Увлекался политикой, был в полном смысле слова тенью одного из лидеров левых сил. Потом занимал кое-какие дипломатические посты, что позволило ему посмотреть мир. Когда-нибудь, возможно, он станет министром внутренних дел, сенатором, крупным финансистом.

— Насколько я могу судить о нем, мне кажется, он не стремится ни в политики, ни в дипломаты. Его интересуют только деньги.

— Закономерно. Я же говорил, что он очень тщеславен.

— Видимо, здесь, как в свое время на Балканах, никто не осмеливается стать так называемым «политиком», если он не богат, — сказал я. — Во Франции и в Англии быть политиком — достойнейшая профессия. А вот в давние времена в тех же Сербии и в Румынии, как я говорил, каждый стремился выдать себя за журналиста, адвоката, профессора.

— Здесь дела обстоят иначе. Я считаю, что для прогресса этой страны необходимо иметь правителей с опытом в области коммерции. Кастаньеда, получивший образование в Соединенных Штатах, со временем непременно станет министром или даже президентом. Очень толковый человек. С такими, как он, можно достигнуть уровня развития Канады или Аргентины.

— Скажи мне, Фриц, — прервал я его, — меня поражает одно обстоятельство, о котором я не решаюсь спросить у посторонних. Я так часто слышу от частных лиц, читаю в газетах одно и то же: о стремлении походить на любую другую страну. «Стать, как Аргентина, как Бельгия, как Швеция…» А почему бы не остаться тем, что вы есть на самом деле: самими собой? Я наблюдал подобное стремление «выбиться», «сравняться» и на Балканах. Когда в Румынии строилось новое здание, то его прежде всего сравнивали с каким-то зданием в Лондоне или Берлине.

— Как мы можем «остаться самими собой», если в этой стране нет ничего?! Где культура? Где традиции? Здесь нет основ для того, чтобы «оставаться собой», как ты выражаешься. В чем страна нуждается, так это в грандиозном вливании «белой крови». Нужны иммигранты — и многие. Из Европы.

— Меня удивляет и угнетает твое мнение о соотечественниках, — заметил я.

Весь вид Фрица выражал упрек в мой адрес. Я опять вспомнил о странностях его характера, о которых мне уже говорили, но я их не наблюдал до последнего времени. Правда, я слышал сотни рассказов о его жизни, но не считал их достаточно правдоподобными, и они не могли уменьшить моего уважения к нему. Передавали, что Фриц ежедневно поднимается на рассвете и сам чистит коллекцию своих ботинок, тогда как слуга читает ему утренние газеты. Страстью Фрица были часы с боем. В доме их насчитывалось одиннадцать, и Фриц заводил часы так, чтобы они били одновременно и он мог бы наслаждаться этими звуками в любой комнате, где находился в тот момент. Говорили, что в саду загородного дома он установил сложную систему электросигналов, чтобы не могли похитить его сына — как это случилось с сыном знаменитого Линдберга. Но ни одна из этих странностей не могла повлиять на нашу дружбу, разрушить ее.

Мне захотелось поглубже заглянуть в душу Фрица, прорвать его напыщенность и серьезность, пробиться сквозь толщу его «добропорядочности».

— А помнишь, Фриц, как в молодые годы ты прекрасно справлялся с тем, что теперь называешь «вливанием белой европейской крови»? Еще до приезда в Германию ты был опытным ветераном, специалистом и, наверно, здесь приумножил население… Ведь это ты научил меня заговаривать с женщинами в кафе, делать им комплименты, а потом назначать свидания на углах, пользующихся скандальной славой. И если бы не ты, так кто знает, сколько еще времени я не смог бы расстаться со своей невинностью! Нас ведь воспитывали в такой строгости…

Как бы вызвать его на откровенность?

— Недавно я рассматривал в сельской церкви картины и размышлял о том, какая разница существовала между нашими семьями. Вспомнил и ужас, который ты вызывал у всех кузенов Франкфурта своим воспитанием. Проблема совести, как мы ее понимали, никогда не стояла перед тобой. В семнадцать лет ты был свободен от условностей. Как я завидовал тебе! Ты убегал в театр или на концерт, а мы целое воскресенье читали с матерью Библию. Подумать только! Надо было запомнить каждое слово в послании святого Павла к евреям! Какие мрачные воскресенья! Твой же долг сводился к тому, чтобы заглянуть в часовню, а потом бежать дальше. О часовне написала тетушка Эстер в письме матери. И мать, человек сугубо исполнительный, заставляла тебя ходить к утренней службе. Проблема спасения души, о чем столько говорилось в нашем доме, для тебя сводилась лишь к божьему благословению перед смертью. То есть к смерти после исповеди. Загробная жизнь тебя тоже не беспокоила. Признайся, мы казались тебе откровенными глупцами?

— Нет, отнюдь.

— Тебе даже нравилось смущать меня рассказами о неприличных болезнях, которыми, скорее всего, ты и не думал болеть. Возможно, ты сейчас изменился, но я помню тебя таким, каким ты был в те годы.

Фриц снова в упор посмотрел на меня. Лицо его было серьезно и бесстрастно, что следовало воспринимать как упрек в мой адрес. Решив сменить тему разговора, я попросил:

— Скажи мне, что собой представляет Мерседес, жена Переса?

— Она из семьи, которую я очень мало знаю. Долго жила за границей. Родители ее ведут богемный образ жизни, мнение окружающих их не интересует, и общаются они только с артистами, журналистами, политиканами-экстремистами. Говорят, в этом доме мужья, которым осточертели собственные жены, идут развлекаться с женами, которым надоели в свою очередь их мужья. Дом Мерседес славится чрезмерно свободным образом мыслей. Гости отпускают рискованные шутки, бахвалятся своей антирелигиозностью и много пьют. Думаю, что они — единственная семья атеистов в стране. Насколько мне известно, ни один из детей не крещен, не приведен к первому причастию, не венчался в церкви, как здесь принято среди людей «добропорядочных».

— Значит, они не «добропорядочные»? — поймал я его.

— Нет, отчего же — «добропорядочные». Но семья Переса решительно выступала против его брака с Мерседес, несмотря на то что с финансовой стороны женитьба эта была для него выгодной. Ведь никогда не знаешь, как может поступить не верующий в бога человек. И тем не менее ничего плохого о Мерседес я не слышал: она богата, очень богата.

Слово «богатство» все время мелькало в разговоре Фрица. Я не удержался от соблазна спросить его о возможности продажи части моих акций фирмы «Ла Сентраль». И не столько ради выгоды, сколько ради того, чтобы хоть чем-то занять себя. Робко, как бы предчувствуя надвигающуюся грозу, я начал:

— Перес говорил мне, что здесь капиталы приносят до пятидесяти процентов дохода, но это если владеешь наличным капиталом, а не держишь его в акциях. Перес собирается пригласить меня в дело. Он много говорил мне о возможностях, открывающихся в связи с вступлением Соединенных Штатов в войну. Я доволен своей рентой, ее вполне достаточно. В другие времена мое состояние было гораздо большим, и тогда я также вел жизнь скромную, без излишеств. Но меня мучают угрызения совести: ведь я превратился в бездельника. Живу, ничего не делая. А ведь, продав часть акций «Ла Сентраль», я мог бы вступить в какое-нибудь предприятие.

…В сельве среди растительных чудовищ тропической флоры есть растение прингамоса; вполне безобидное на вид, оно обжигает кожу человека…

Если бы я оскорбил Фрица, он и то не реагировал бы так бурно, как сейчас, услышав мои слова. Продажа мной акций табачной фирмы грозила Фрицу серьезными осложнениями. Им овладел страх — он уже видел свою власть пошатнувшейся. В его акционерное общество вступят новые партнеры-конкуренты, претенденты на пост управляющего. А может быть, им руководило простое тщеславие — ведь тогда он не сможет считать это предприятие своей собственностью? Запинаясь, чуть не теряя рассудок, Фриц обрушился на меня:

— Ты! Ты! Продать акции, которые мы сумели сберечь даже в самые трудные для нас времена! Пустить на ветер созданное моим отцом?! И только потому, что какой-то болтун сумел внушить тебе мысль, что ты можешь больше разбогатеть на темной сделке, придуманной им, а не на том, что нам оставили наши родители? Я помог тебе выбраться из Германии! Преодолел тысячу трудностей! И первое, что тебе здесь приходит в голову, — это бросить меня, изменить мне! И все из-за нескольких лишних грошей! В таком случае нам не о чем больше говорить! Мне незачем давать тебе советы! А тебе их выслушивать. Хочешь получить свои акции — ты их получишь! Но больше на меня ни в чем не рассчитывай. Можешь поставить меня перед фактом, а я сумею защититься!

Для меня семейные отношения всегда представлялись сложной областью, где могли возникать всякого рода неожиданности. Мы выросли, твердо усвоив, что отец щедро помог дядюшке Самуэлю и тот сумел встать на ноги и завести в Америке свое дело. При этом отец и не думал о каких-то дополнительных доходах, им руководило лишь стремление помочь брату. К тому же подобное предприятие, как я упоминал, в те времена было сопряжено с громадным риском. Годы спустя я с удивлением обнаружил, что Фриц убежден в обратном, а именно: часть семейства К., выехавшая в Америку, по его представлению, пятьдесят лет жертвовала собой во имя нашего благополучия. Таким образом, не было ничего удивительного, что Фриц упрекал меня в неблагодарности: я посмел допустить мысль об отделении от предприятия, взлелеянного им.

— Дело не в том, что продажей акций я задумал увеличить свои доходы. Это — дело второстепенное. Естественно, я и не подумаю продать акции кому-то чужому, если именно это тебя беспокоит. Я продам их только тебе, если это тебя устраивает. Единственно, что я хочу, чтобы ты понял причину, заставляющую меня идти на это. Я давно излечился от желания просто «делать деньги». Теперь мне известно, с какой быстротой исчезает состояние, создаваемое годами. Правда, в Евангелии говорится, что легче верблюда провести через игольное ушко, чем богатому войти в царство божие!

Наступило долгое молчание. Я терялся в догадках, что еще может последовать за моими словами. Наконец Фриц произнес:

— Скажу тебе откровенно: ты смешон со своими библейскими притчами. Пожалуй, полвека назад во Франкфурте кто-то мог всерьез воспринимать твои проповеди. А ныне — годы новой мировой войны. И мы находимся в Южной Америке. И только старики, ханжи и безумные изъясняются так, как ты. Если тебе действительно нечем заняться, прими участие в учреждении университета «Атлантида». Предстоит много работы.

— Что же это за университет? — спросил я без всякого интереса, опасаясь очередного сюрприза, которыми меня то и дело одаривал здешний мир.

— Ты не знаешь? Университет создается членами клуба «Атлантик» для молодежи из «добропорядочных». Идея принадлежит Эрнану Куэрво, филологу, влюбленному в Германию, где в свое время он учился, а вернувшись на родину, решил создать университет типа Гейдельбергского, Оксфордского, Кембриджского, Гарвардского… В общем, чтобы университет не был похож ни на официальные учебные заведения, ни на колледжи иезуитов…

— В стране, наверно, существуют старинные колледжи еще колониальной эпохи — им пристало бы заниматься осуществлением такого плана. К тому же местные учебные заведения, должно быть, имеют интереснейшую историю — участие в борьбе за независимость…

— В их стенах учились кое-кто из героев борьбы за независимость. Но сейчас речь идет о совершенно ином типе университета. Его будут содержать крупнейшие промышленники страны и аристократические клубы. Это должно быть первоклассное учебное заведение, где будут заниматься одной политикой… Это будет нечто исключительное. Мы уже думали, что ректором должен быть Кастаньеда, хотя ему для этого явно недостает культуры, но руководить университетом — прежде всего это вопрос экономики, а Кастаньеда — крупнейший акционер преуспевающих фирм. Для начала в университете будут открыты факультеты торгового флота, аграрный и промышленный. А затем — архитектурный. Что ты думаешь обо всем этом?

— Мне кажется, что совместить такие факультеты слишком трудно. Почему бы не открыть инженерно-строительный, юридический и медицинский? По-моему, именно с этого начинают все университеты мира.

— Ты прав, но это слишком дорого. У нас есть друзья в деловых влиятельных фирмах, они смогут возглавить названные мною факультеты — и безвозмездно. К тому же будут сами субсидировать — в немалых размерах — наше учебное заведение.

— Мне дадут кафедру? — прервал я Фрица. Однако он, видимо, решил, что я шучу, и снова вышел из себя, заговорил о моем намерении продать акции «Да Сентраль» и моей сделке с Пересом. Продолжать этот разговор мне было неприятно — я поспешил сменить тему. Пытаясь быть любезным, я напомнил, что в ближайшие дни исполняется очередная годовщина со дня смерти тетушки Эстер. (Я не забыл об этом, поскольку телеграмма о ее смерти была получена еще во время моего отпуска в Церматте вместе с Линдингом и Монжеласом.)

— Да, пятнадцатого числа, — отозвался Фриц. — Какая у тебя память!

…Жизнь моя здесь по-прежнему лишена определенной цели, никаких срочных дел нет — и потому я решил соблюсти ритуал, совершаемый по средам: отправился в парикмахерский салон отеля «Прадо», находившийся в нескольких кварталах от конторы Фрица.

Здесь работала Ольга.

IV

Моим скромным познаниям испанского языка я обязан маникюрше Ольге из салона «Прадо» и секретарю адвоката Переса — Инес. Основы грамматики, которые мне ежедневно втолковывал профессор Аррубла со дня моего приезда сюда, я применял в беседах с этими двумя женщинами. Обе они принадлежали к так называемому среднему классу; обе веселые и непринужденно державшие себя, они, в отличие от дам из Ла Кабреры, не проявляли пренебрежения к родному языку.

Богатый и звучный испанский язык, как я считал, должен был бы служить предметом национальной гордости. Но, к несчастью, все оказалось далеко не так. Я уже упоминал, что те из местных жителей, кто выезжал за границу — преимущественно это были люди из привилегированных слоев — считали испанский язык чуть ли не наречием плебеев, на котором можно общаться лишь с существами низшими. В гостиных местной знати я как будто переживал сцены романа «Война и мир» Толстого — вот так же гордилось своим французским образованием великосветское общество Санкт-Петербурга и, несмотря на вторжение Наполеона, продолжало игнорировать русский язык.

С Ольгой я практиковался в испанском с первых же недель моего пребывания здесь. Она, видимо, считала, что ее профессия заключалась в том, чтобы развлекать клиентов, делать им приятное. А так как я не скупился на чаевые, она старалась занять меня разговорами, и как можно дольше.

Я не торопясь входил в холл отеля «Прадо», медленно шел к гардеробу, оставлял плащ, шляпу, трость. Меня любезно приветствовал мой парикмахер и тут же предлагал узнать, на месте ли сеньорита. Вскоре появлялась Ольга. На ней всегда был белый халатик, под ним блузка с короткими рукавами. Она встречала меня восклицанием, широко принятым в этой стране, но отсутствующим в словаре, которое поначалу мне казалось сугубо фамильярным:

— Так что, сеньор К.? Ну как?

Я отвечал с довольно глупым видом:

— Что — «что»? Что — «как»? Где?

— Что нового в вашей жизни?

В конце концов профессор Аррубла растолковал мне это условное восклицание, которое означало дружеское приветствие и вместе с тем не означало ничего.

«Так что»? Что могло быть в моей жизни интересного для Ольги? Акции табачной фабрики? Воспоминания о Германии? Все это столь далеко от нее.

Ольга была очень хороша. Чуть ли не северная красота, столь редко встречаемая в этих широтах: светлые глаза, русые волосы. Ей нельзя было дать и двадцати пяти лет. Кожа у нее была удивительной белизны, иногда мне казалось, что на ее запястьях проглядывали синяки, происхождение которых оставалось для меня загадкой. Они могли быть следами и мужских побоев, и мужских ласк.

Когда Ольга поднималась и шла по салону в поисках воды, щипчиков или других принадлежностей, мне казалось, что она сознает, какие бурные желания вызывает ее тело у присутствующих клиентов. Покачивание бедер было зовом, брошенным тем, кто пожирал ее взглядами. В чем-то она походила на Исольду, супругу дипломата Бететы. Но бурная светская жизнь лишила ту очарования и свежести, которые так привлекают в молодых женщинах и которые отличали Ольгу.

Около часа мы мирно беседовали с ней, в то время как она занималась моими руками. Мы говорили о ее работе, домашних заботах, других, не менее важных делах. Ольга никогда не училась в швейцарских коллежах, не бывала в Соединенных Штатах Америки. Не имела никакого представления о лыжах, а игру в гольф называла «игрой в мячик» (к тому же ей пришлось наблюдать за этой игрой из-за ограды с большого расстояния). Ольга с жаром говорила о том, как живут богатые люди, и за ее словами проглядывала ее собственная бедность. Она прекрасно сознавала свое положение, как и то, что клиенты, жаждавшие поближе познакомиться с ней, считали любую фамильярность по отношению к маленькой маникюрше своим правом. Когда Ольга рассказывала обо всем этом, она представлялась мне монахиней, поверяющей духовнику свои душевные испытания.

Иногда я встречал ее на улице. Обычно она была одета в красный облегающий костюм, белокурые волосы развевались по ветру. В такие моменты она становилась похожей на молодых, аппетитных, как молодое яблоко, англичанок, которые с невинным видом направляются в парк по соседству с Букингемским дворцом в поисках солдат из королевской гвардии. Отдаваясь ласкам и поцелуям, эти девицы тем не менее никогда не ставят под угрозу свое целомудрие.

У Ольги был приятный звонкий голос, она отличалась природным умом, помогавшим ей без всяких усилий скрывать свое невежество. Причем делала она это всегда с пылкостью необъезженной лошади.

Нередко я думал над тем, что страну, которую я стремился узнать и полюбил, которую уже считал своей второй родиной, скорее представляет такой вот тип женщин, как Ольга и Инес. Сердечные и открытые, как резко отличались они от посетительниц великосветских салонов и знакомых Фрица, которые были заняты бесконечными мелочными склоками, надуманными заботами, пустым соперничеством, но чаще они с тоской обменивались воспоминаниями о немногих прожитых за границей годах.

По мере того как я ближе узнавал и Ольгу и Инес, передо мной открывался еще один мир. То был мир материальных тягот и лишений, тяжелый и грозный. Но во время работы я не видел этих женщин удрученными, обе они были живым воплощением оптимизма, уверенности и независимости.

Первые подарки на пасху я всегда покупал для Ольги и Инес: они были так терпеливы со мною! Обе они даже заставили меня поверить в то, что им приятно мое общество. Это началось с той минуты, когда перед ними появился чопорный и несколько смешной немецкий буржуа, который никак не мог отделаться от своей церемонности. Привлеченный их сердечностью, немало часов я провел в кабинетике секретаря. Переса и в кресле салона «Прадо», заставляя моих собеседниц выслушивать немыслимую смесь испанских, румынских и французских слов.

Ольга и Инес, как мне казалось, были воспитаны точно протестантки, у которых легкомыслие считается великим грехом. Обе они идеально выполняли свои обязанности, и я полагаю, что благополучие хозяев, у которых работали эти женщины, в немалой степени зависело от старательности последних.

Позднее в моей жизни наступил момент, когда люди, которых я считал своими друзьями и которым доверял, стали избегать моего общества. И только Инес и Ольга не изменили своего отношения ко мне, оставаясь по-прежнему сердечными и душевными. Им были чужды и политические интриги, и зависть к материальному благополучию. Им не были известны ловушки, которые уже затягивали меня в свои шестерни.

Целительным бальзамом служили мне слова этих женщин в дни, когда, казалось, земля уходила у меня из-под ног. Произошло то, чего я никак не мог предвидеть. Удар пришел оттуда, откуда я мог меньше всего его ждать, — из Ла Кабреры.

Предательство неотделимо от слежки. Никто не мог быть уверен в том, что его личные разговоры не станут достоянием определенных политических кругов. Частные дома, клубы, рестораны кишели доносчиками, которые, пользуясь дружескими связями, «выявляли врагов». Случаи предательства были многочисленными. Но я не помню такого, чтобы какая-либо из машинисток выдала секрет фирмы, где она работала. Бедные и «устроенные», тщеславные и скромные, хорошенькие и некрасивые — ни одна из них не предала ни за какие блага доверие, оказанное ей людьми.

Я как сейчас вижу Ольгу. Она как-то по-особому подбиралась, когда в парикмахерскую входил сотрудник посольства Соединенных Штатов по фамилии Мьюир, сразу становилась высокомерной и надменной. А ведь перед американцем этим заискивал каждый. Еще бы! Всем известно, что Мьюир связан с разведывательным отделом посольства, который составлял так называемые «черные списки». Все — от швейцаров и до владельца модного салона — склоняли головы перед всемогуществом мистера Мьюира, как если бы речь шла о благодетеле-миссионере, принесшем слово божие в дебри Африки. «Мистер Мьюир, пожалуйте сюда!», «Мистер Мьюир, будьте добры!», «Мистер Мьюир, пожалуйста, присядьте!», «Мистер Мьюир, прошу вас, встаньте!»

Ольга — единственный человек, интересовавший лично Мьюира, — в наших разговорах называла его не иначе, как «гринго». Она не придавала никакого значения ни тому, сколь важная персона находится перед ней, ни тому, что эта персона может решать судьбы таких людей, как я. По ее словам, ей приходилось чуть ли не каждый день выслушивать предложения Мьюира прокатиться в автомобиле или выпить у него дома рюмку коньяку. И Ольга отказывалась. Просто так, без всяких объяснений. Думаю, что любая дама высшего света, тем более немка или итальянка, пошла бы на любые уловки, чтобы заполучить подобное предложение Мьюира, дабы не впасть у него в немилость.

«Черные списки» ничего не означали ни для Ольги, ни для других женщин ее положения. Тем более что Мьюир и все его правительство в данном случае были бессильны. Тот факт, что капиталисты бывших колоний сегодня в ожидании благ склонились перед новыми метрополиями, никоим образом не касался этих женщин. Они не желали стать игрушкой таких типов, как мистер Мьюир. Положение Ольги было слишком скромным, чтобы ей могли повредить решения вашингтонского правительства. Какое счастье, что у нее не было ни брата, ни мужа, ни сына, связанных с коммерцией! Тогда бы она не смогла называть мистера Мьюира «гринго», не кивала бы ему пренебрежительно вместо приветствия. Все было бы по-иному, если бы ее судьба, как и судьба многих, зависела от настроения этого чистюли, вчера еще почти мальчишки, который сегодня чувствовал себя хозяином мира. Вообще-то он должен был бы сражаться рядом со сверстниками в кампаниях на Тихом океане или в Европе. Но любвеобильная мамаша мистера Мьюира добилась того, что ее сынку был предоставлен прекрасный дипломатический пост: молодой человек вел активное расследование деятельности «пятой колонны» в Южной Америке. На деле же было не совсем так. Сколько зла совершил от имени Соединенных Штатов Америки этот «гринго», о котором все в городе — кроме, естественно, сотрудников американского посольства — были того же мнения, что и Ольга!

Ольга буквально уничтожала этого хлыща своим пренебрежением, когда он пытался заигрывать с ней, а я испытывал отеческое удовлетворение (а может, тайную радость влюбленного?). Ее взгляд будто испепелял Мьюира всякий раз, когда, кладя чаевые в кармашек Ольги, он пытался коснуться рукой ее груди.

Много месяцев спустя я видел, как пожилые, всеми уважаемые люди терпели наглые выходки Мьюира, словно от необходимости унижаться перед очередным тираном зависела их судьба на ближайшие годы. Граждане стран «оси» дрожали за свои жизни, опасаясь попасть в «черный список» посольства Соединенных Штатов. Дрожали, хотя никакой вины за ними не было. Поэтому все торопились угождать молодому человеку, игравшему главенствующую роль в составлении этих списков.

В свой кабинет Мьюир приходил поздно, зачастую нетрезвый. С презрением оглядев очередные жертвы и их адвокатов, которые уже несколько часов отсидели в его приемной, он заявлял:

— Я занят. Не буду заниматься ни с кем. Приходите завтра в три.

Маменькин сынок, который в мирное время и на жизнь-то себе не заработал, а во время войны мог не опасаться потерять ее, беззастенчиво выпроваживал управляющих фирмами и компаниями, имевших за спиной десятки лет напряженного труда. Они, как дети, рыдали в кабинете Мьюира, умоляя не разорять их. Разве были они виновны в том, что родились немцами? Тем более что политической деятельностью не занимались.

— Нет! Нет! Я очень занят! В другой раз! — И Мьюир уезжал на танцы.

Вспоминая взгляды, которыми его одаривала Ольга, я чувствовал себя частично отомщенным.

Она мечтала о путешествиях, о других странах и народах, хотела изучать языки, но ни разу ей не пришла в голову мысль поставить себя на одну доску со мной либо с «гринго». Мы были разными людьми. И Ольга вызывала во мне интерес именно тем, что была лишена того европейского или американского «лоска», отличавшего узкий круг людей, с которыми я общался. Этот «лоск» был тем барьером, который мешал мне узнать, каковы настоящие латиноамериканцы.

Красноречивей всех моих рассуждений может быть эпизод, происшедший именно в те дни. Он объяснит, почему я видел истинного представителя этой страны скорее в Ольге, чем в кучке лиц, преклонявшихся перед всем иностранным.

В тот момент непременной темой сплетен светских салонов служило завещание некоего богача, связанного родственными узами с лучшими семьями из Ла Кабреры. При жизни этот сеньор был образцом христианских добродетелей, но после смерти выяснилось, что он обладал таким количеством незаконнорожденных детей, что ему мог позавидовать любой библейский патриарх. Дети эти появились на свет от связей с женщинами, имевшими более чем скромный достаток, но в том, что это были именно его дети, сомнений не было. Обстоятельства, при которых было найдено завещание, также давали пищу для разговоров. Документ обнаружили в зале управляющего банками, за картиной, на которой был изображен основатель всего дела (так же, как на картине, висящей в приемной нашей фирмы «Ла Сентраль», был изображен мой дядюшка Самуэль). В тексте завещания забавно переплетались гордость завещателя собственным высоким происхождением и чрезвычайная скромность в описании любовных похождений. Комментарии по поводу этого завещания были достаточно двусмысленными.

Мне хотелось узнать мнение Ольги о столь животрепещущей проблеме, которой были заняты мои знакомые. Но она была очень далека от всего, что волновало Ла Кабреру. Так же далека, как и я.

— Что я думаю? История эта потому и занимает высший свет, что миллионы сеньора Риоса перейдут его внебрачным детям — беднякам. Людей интересуют миллионы, а не дети. Им кажется ужасным, что такие деньги достанутся незаконным потомкам. У нас здесь каждый день рождаются десятки внебрачных детей, и никто о них не вспоминает! У многих даже нет средств, чтобы оформить брак. Других не устраивает официальная процедура. Третьим вообще неважно, состоят они в браке или нет. Подумаешь, сенсация! — говорила Ольга. — У мужчин — незаконнорожденные дети! Не хватало еще утверждений, что такое случается впервые в нашей стране!

Ольга улыбалась, будто бросая мне вызов, и улыбка обнажала ее ровные, сверкающие белизной зубы.

Могла ли Ольга не смеяться над этим фарисейским скандалом: у нее был четырехлетний сын, единственное дитя, появившееся от незаконной связи с мужчиной, с которым она бежала из родительского дома в шестнадцать лет. В двадцать она уже разочаровалась в нем. Так что никакого желания вступить с ним в брак у Ольги не было: он не интересовал ее ни как мужчина, ни как отец ребенка. Она жила ради сына, ради сына работала, боролась с лишениями и думать не думала о возбуждении иска против человека, который так несправедливо переложил на ее плечи заботы об их общем ребенке. Брак был роскошью, которую она не могла оплатить. Точно так же как покупку чернобурых лис или поездку на лыжную прогулку в Швейцарские Альпы. Многие женщины в этой стране вынуждены были мириться с такого же рода обстоятельствами. Как и Ольга, они понимали, что можно быть счастливыми и не состоя в официальном браке, что лучше жить в «прелюбодеянии», чем связывать себя с человеком, который способен оскорбить и унизить.

Характерно, что Ольга всегда употребляла слово «муж», рассказывая о своем поклоннике или о любовниках своих подруг. Видимо, она считала, что санкция судьи или священника не налагает на мужчину каких-либо особых обязательств, как и не освобождает от них.

— Сыта по горло[5], — заявила она мне как-то.

— Что с вами?

— Одна беда за другой. Каждый раз, когда я надеюсь, что наступят светлые дни и я как-то устрою свою жизнь, возникают всякие трудности. Только что мальчик переболел краснухой. Теперь свинка… Сестра Сара поссорилась со своим женихом, рассердилась на меня и объявила, что больше не будет помогать матери. Какая польза от того, что хочешь остаться порядочной… Уж лучше на панель…

— Не говорите так, Ольга!

Она засмеялась и продолжала:

— Вы поймете меня лучше, чем кто другой. Работа маникюрши тоже требует некоторого бесстыдства: приходится кокетничать с клиентами, льстить им, уверять, что мне приятны их приглашения «прогуляться». Ведь если я отказываюсь и клиент перестает посещать наш салон, на меня все сердятся и обвиняют: «Мы теряем клиентуру из-за Ольги». А если я соглашаюсь, а потом не выполняю своего обещания, получается еще хуже. Что же мне делать? Принимать приглашения?! Уж лучше сразу менять ремесло и идти в дом свиданий, чем маскироваться маникюром. Будто я не знаю, чего хотят мужчины, когда им нравится женщина и эта женщина к тому же бедна…

…Я тоже был всем «сыт по горло». Мне тоже «все осточертело». В самом деле, до сих пор Фриц продолжал распоряжаться моим имуществом. Ранее я серьезно не задумывался о продаже моих акций. Ольга что-то говорила мне, а мысли бежали дальше… Наверно, если бы я не был вынужден прибыть сюда в качестве эмигранта, да еще опекаемого, Фриц не осмелился бы говорить со мной таким тоном, будто я — мальчишка. Приезжая к нам во Франкфурт, члены семейства К. твердили нам о необходимости совершить путешествие в Америку, чтобы познакомиться со страной, где находится часть нашего состояния. Видимо, они искренне желали этого… И как бы они были горды представить своим друзьям кузенов — владельцев такой респектабельной фирмы, какой считался наш банковский дом во Франкфурте.

Судьба распорядилась по-иному. Я превратился в бедного родственника, в человека, с которым ни у кого не было желания общаться и которому не разрешалось выходить из границ дозволенного. Только вдова Альберто, старшего брата Фрица, и ее дочери относились ко мне по-прежнему, как в далекие дни моего процветания.

Обычно подобными переживаниями не принято делиться с посторонними людьми. Кроме того, мог ли Ольгу интересовать тот факт, что мой кузен Фриц превратился в моего опекуна и что я практически не имею возможности распоряжаться своим состоянием?! И вновь вспыхнуло в мозгу: война! А вдруг, как считают в Эль Пинаре, вступление в войну США сократит ее время? И я более не буду зависеть от прихотей моего нервозного родственника? Почему я повторил Ольге: «Я тоже сыт по горло»? Такая доверительность была мне вовсе не свойственна — я ни перед кем не раскрывал душу. Тем более перед человеком, стоящим на иной социальной ступени по сравнению со мной, — перед маникюршей. Но я нуждался в человеческой теплоте, а у меня не было никого, кому я мог поведать свои печали.

По вечерам в пансионе мисс Грейс старые англичанки обсуждали либо последнюю партию в бридж, либо последнюю бомбардировку Гамбурга, которая, как и все предыдущие, была, конечно, «беспрецедентной». Все жильцы мисс Грейс собирались у приемника послушать голос Ромуальдо Гомеса. Страшная это была личность! Гомес передавал информацию из принадлежавшей ему же «Радиогазеты». Каждую минуту мы ждали, что он сообщит об окончании войны, — из репродуктора то и дело раздавался вопль Гомеса: «Через несколько минут мы будем передавать сенсационное сообщение, полученное только нами!» Но очередное сообщение чаще всего было призывом покупать средство от перхоти. Иногда, правда, говорилось о крупных военных событиях. Так было, когда затопили знаменитые корабли «Худ» и «Бисмарк». Сенсационная новость, которую мы так ждали, все задерживалась. И вот однажды раздался громкий голос Ромуальдо Гомеса: «Войска союзников высадились на континент Европы!»

…Жизнь в пансионе мисс Грейс отнюдь не скрашивала мое одиночество. Мне был необходим кто-то, с кем я мог отвести душу. И этим «кто-то» стала Ольга. Мы оба находились в трудном положении, хотя и по разным причинам. Делясь друг с другом своими бедами, мы как бы находили между собой общие точки соприкосновения. Это помогало мне лучше узнавать Ольгу.

— Я тоже сыт по горло!

— Но вы так богаты, сеньор К.! У вас нет никаких забот. Действительно, никто не бывает доволен своей судьбой. Я давно поняла, что вас что-то тяготит. Я как-то видела вас на улице, вы разговаривали сами с собой.

— Я? Сам с собой? Нет, я еще не сошел с ума. У каждого человека, Ольга, свои трудности. И мои никто не может разрешить. Я живу далеко от родины, друзей у меня нет, как нет и занятий. Даже мои собственные родственники терзают меня, потому что я — немец. Будто я виновен в том, что Гитлер развязал войну. Я живу ожиданием дня, когда союзники разгромят нацистов, а на это уйдет немало времени. Писем я не получаю, поэтому все свое время провожу у приемника, слушая новости из Европы. Вы не можете представить, сеньорита, что означает одиночество — такое, как мое.

— Бедный сеньор К.! А я-то думаю, что вы счастливы. Но все уладится, обойдется. Вот увидите, война скоро кончится.

Мне вдруг стало стыдно, что я искал сочувствия этой милой женщины, прибегая к избитым методам обычного обольстителя, столь не вязавшимся с моим возрастом и положением. И все для того, чтобы покорить человека, который к тому же зависел от меня и материально. А я так жестоко осуждал поведение Мьюира! В конце концов я был не лучше его…

— Сеньор К., поверьте, я вас понимаю. Я чувствую, вы очень одиноки.

— Да, очень.

— Как и я. Знаете, я — невеселый человек. Мои сестры говорят, что я странная. Мне нравится одиночество.

Разговор наш был настолько задушевным, что, несмотря на жалобы Ольги на неприятные ей приглашения клиентов, я счел возможным сказать:

— Не хотите ли сходить со мной в кино? Мы могли бы отправиться туда после вашей работы.

— Мне некогда. Я заканчиваю почти в восемь.

— Тогда мы пойдем в кино после ужина. Зайдем в ресторан, в любой, куда вам захочется, а потом — в кино. Вы говорили, как вам неприятны попытки соблазнить вас… Я все прекрасно понимаю. К тому же я слишком стар и шансов у меня куда меньше, чем у всех остальных. Так что мое приглашение отнюдь не означает, что я хочу стать одним из ваших многочисленных поклонников. Вы верите мне?

— Конечно. Вы не похожи на других. Скажите мне, куда можно позвонить вам; я сообщу, когда освобожусь.

Я дал Ольге телефон пансиона мисс Грейс и отправился покупать коробку конфет, которой мне хотелось порадовать ее в час нашего свидания.

Впервые после приезда из Европы передо мной открывалась возможность иметь подружку[6], то есть женщину, любовь которой не надо покупать. До этого времени в этом мирке мне были доступны исключительно последние.

В половине шестого Ольга позвонила и сказала, что не может принять моего приглашения. Все было сказано очень лаконично, и я понял, что ошибся в тактике.

V

Можно лишь удивляться тому, что обычная процедура приведения в порядок волос и ногтей, которую я всегда совершал по средам, могла вдруг приобрести для меня такое большое значение. Правда, следует помнить, что я просыпался всегда с одним и тем же вопросом: что делать сегодня? Этого вполне достаточно, чтобы представить, насколько даже самое незначительное занятие помогало мне заполнять бесконечную пустоту будней.

Я просыпался около восьми утра, брал в постель все утренние газеты, внимательно просматривал их, пытаясь сосредоточиться в первую очередь на военных сообщениях. Затем читал статьи об экономике, спортивные новости. Далее следовали комиксы и светская хроника. Этот последний раздел все более интересовал меня, так как среди его героев я узнавал кое-кого из моих новых знакомых. Газеты стали для меня компасом в полном неожиданностей плавании по волнам светской жизни, в которое я пустился со дня посещения поместья Эль Пинар.

В этих странах светская хроника регулярно публикуется и имеет огромное значение в жизни «избранных». Рождение, крестины, первое причастие, окончание колледжа, вступление в брак, смерть — все должно быть отражено соответствующей подборкой фотографий и восторженным комментарием. Делается все это для того, чтобы данная личность заняла свое место в списке «добропорядочных», как сказал бы мой кузен Фриц. Сообщения о событиях и праздниках пестрят в первую очередь подробностями о нарядах дам, приятельниц тех, кто редактирует в газетах материалы для отдела светской хроники. Читая одну за другой громаднейших размеров статьи, восторженно сообщавшие о праздниках в семействах «избранных», я пытался найти знакомые мне фамилии, стремясь определить собственное место. Острова этого архипелага, его рифы, мели, бухты я знал уже наизусть, как если бы Фриц передал мне свой бортовой журнал.

Биржевая игра не интересовала меня — разве что курс собственных акций. Однако с тех пор, как Перес соблазнил меня баснословными прибылями от спекуляций, я иногда давал простор воображению, подсчитывая доходы. Я мог бы получить немало, например, на акциях текстильных предприятий, если бы купил бумаги на прошлой неделе…

Таким образом, утренние три часа протекали вполне безмятежно. Но вот наступал торжественный момент: я выходил из дому, направлялся в центр города и возвращался в пансион, чтобы в 12.30 прослушать очередную «сногсшибательную сенсацию». Сенсация, правда, все запаздывала. Я еще не оторвался от своего прежнего мира, но приступы корысти уже несли меня к новым берегам. Странно было наблюдать, как расценивали войну мои европейские соседи по пансиону и местные знакомые. В то время как мы буквально жили сообщениями с театра военных действий, здешние относились к ним с полнейшим равнодушием. Мы проводили половину жизни у радиоприемника, и ничто в мире не могло оторвать нас от передачи, содержащей текст военной сводки. Но прислуга пансиона и даже его служащие — люди достаточно интеллигентные — игнорировали сообщения из Европы, будто последние вовсе не имели решающего значения для судеб всего человечества, прежде всего их собственных.

Местных жителей неизменно интересовал очередной «гвоздь» хроники, о чем со всеми подробностями информировал все тот же Гомес в своей «Радиогазете». Выступления его были особенно красноречивыми и эмоциональными, если речь шла о каких-то преступлениях, совершенных в стране, — тут уж он не упускал и мельчайших подробностей.

После обеда я обычно спал или читал, прикидывая, что к концу дня представится возможность либо сходить в кино, либо получить приглашение на коктейль к знакомым.

Иногда ко мне заходили другие эмигранты из Германии. Часами мы оплакивали нашу судьбу, строили планы на будущее, рассуждали об окончании войны — можно подумать, что это зависело от нас.

— Так не должно длиться долго, — твердили они. Но я весьма скептически относился к подобным заявлениям, и постепенно мои соотечественники стали посматривать на меня довольно косо.

А настроен я был далеко не героически и даже на бога не уповал.

После того как моя попытка провести с Ольгой вечер потерпела крах, я ждал среды, как никогда прежде, решив вновь прибегнуть к ее услугам, а заодно и выяснить, почему она так резко отвергла мое предложение. Тем более что вначале ей как будто бы даже понравилась идея нашей совместной прогулки.

Это был первый риф, на который я наскочил в моем плавании по рекам желаний, хотя мне казалось, что путь к цели довольно прост. Но я твердо решил преодолеть все препятствия.

Я вошел в салон парикмахерской как обычно, сделав вид, что совершенно не помню о том, что был отвергнут. Вначале я расспрашивал Ольгу об ее сестрах, потом рассказал ей содержание нового кинобоевика, сообщил о последних преступлениях. Помню, в те дни всеобщее внимание было привлечено к судебному процессу, героем которого был… адвокат. Получив полномочия на ведение дел своих клиентов, этот страж закона хладнокровно умерщвлял их. В моем пансионе говорили больше всего об этом чудовищном преступлении.

Ольга первая сказала о том, что произошло в прошлую среду:

— Мне очень жаль, что я не смогла выполнить своего обещания. Поверьте, это было совершенно невозможно.

— Не имеет значения, сеньорита. Мы можем встретиться в любой другой день, если вам не наскучит мое общество и если это не вызовет неприятных для вас последствий.

Фразу я произнес с нарочитой небрежностью, столь свойственной одураченным мужчинам. Я не просто мечтал как можно скорее встретиться с Ольгой, я был уверен, что после первой же встречи ей будет трудно удержаться от сближения. Некоторое время она могла бы быть моей любовницей, а если я устану от нее, она перейдет в руки другого, который, вполне закономерно, также бросит ее.

Ольга запротестовала:

— Нет, отчего же? Что плохого в том, что мы пойдем вместе в кино?

Продолжая играть роль волка в овечьей шкуре (что, кстати, со временем стало моей второй натурой), я продолжал:

— Я и сам не знаю. В Европе все это не имеет значения, но в Латинской Америке, в ее католических странах, все по-иному. Мне говорили, что здесь с неодобрением относятся к тому, что мужчина в летах проводит время с молодой девушкой.

— Не говорите глупостей! Позвоните мне на этой неделе, и я скажу вам, когда мы сможем встретиться.

— Я бы очень желал этого. Но в то же время я не хочу, чтобы встречи со мной вы сочли бы какой-то обязанностью. В таком случае я перестану посещать ваш салон.

— Как можно говорить об «обязанностях»? Я сама хочу встречи. Поверьте, что говорю вам совершенно искренне.

Такой поворот обрадовал меня необыкновенно. Меня снедало желание позвонить Ольге, но я все же нашел в себе силы подождать несколько дней, испытывая при этом мстительное удовлетворение. В субботу утром я позвонил в салон.

— Не могу. Когда придете, объясню почему, — вот и все, что ответила Ольга.

Зачем она играла мною? Зачем просила звонить ей? Чтобы в последний момент заявить, что свидание невозможно?

Объяснение не заставило себя долго ждать.

— Не знаю, что вы подумаете обо мне, — сказала Ольга, как только я вошел в салон. — Я опять не смогла встретиться с вами, как обещала. Сестра почувствовала себя плохо, ей не с кем было пойти к врачу, а мама очень не любит, когда она ходит к врачам одна. Врачи такие наглецы, особенно если пациентка молода и красива.

— Значит, и вы не можете ходить одна к врачам? — пошутил я.

— Не могу и никогда не хожу. Однажды у меня заболело горло. Врач заявил, что болезнь, возможно, вызвана каким-то иным воспалением, он должен осмотреть меня всю, и приказал расстегнуть пуговицы… Я, конечно, возмутилась и тут же подала на него жалобу.

— Немыслимо! — отвечал я с притворным возмущением. В рассказе Ольги меня, как всегда, удивляла смесь благочестия и фривольности. В этой женщине прекрасно уживались негодование, когда врач пытался полюбоваться ее телом, и полное пренебрежение к брачным узам. Она достаточно точно выразила свое мнение по этому поводу в беседе о незаконнорожденных детях миллионера Риоса.

Позднее я узнал, что такого рода противоречия очень распространены среди жителей этой страны. Видимо, это следствие католического воспитания, которое накладывает свой отпечаток на людей, не просто утративших веру, но и ведущих самый неправедный образ жизни. Мне передавали, что местные проститутки проводят ночь со вторника на среду у ворот кладбища, где во всеуслышание молятся о ниспослании им благополучия, и только после этого выходят на «охоту». Узнал я также, что ни за какие сокровища ни одна из них не будет «работать» в святую пятницу. А на следующий день, вернувшись к своему сжигающему жизнь ремеслу, она будет заниматься им в случае необходимости даже в присутствии детей.

Мы продолжали тихо беседовать. И вдруг Ольга предложила мне встретиться в ту же среду вечером у маленького, удаленного от центра кинотеатра. И это после того, как, дважды потерпев полнейшее фиаско, я решил более не касаться больного вопроса! На этот раз я был абсолютно уверен, что она придет…

Опять я купил подарок и за несколько минут до начала сеанса уже стоял на условленном месте, раздумывая о том, что я должен сказать Ольге. Мне не хотелось показаться слишком церемонным и в то же время не терпелось сломать ледок привычных отношений, перейти к более интересным темам. Искренне, но с чувством достоинства я произнесу первые слова. Я уже выучил их на испанском языке. Итак, я скажу: «Мне кажется невероятным, что я вижу вас здесь, в необычной обстановке. Как славно, что забыта ваша скучная и неблагодарная работа. Такая женщина, как вы, не должна работать…»

Прошло четверть часа. Зрители входили в зал, а я все разгуливал у дверей, не скрывая своего нетерпения. Прохожие с любопытством осматривали меня, будто спрашивая, что может делать у этого захудалого кинотеатра столь элегантный кабальеро.

Не помню, возможно, в попытках улучшить испанское произношение, я и говорил сам с собой, повторяя приготовленные фразы. Прошло еще двадцать минут. Пришлось смириться: Ольга не пришла на свидание и в этот раз.

Я вернулся в пансион. Скорее всего, Ольга не смогла прийти из-за какого-то запрета, препятствия, возникшего в самую последнюю минуту. Я ждал, что по возвращении домой найду у портье записку от Ольги с объяснением причины. Надеялся — не произойдет это сегодня, так в крайнем случае она позвонит на следующий день. Ни записки, ни звонка. Прошла неделя.

В среду я снова отправился в парикмахерскую. Я шел, преисполнившись решимости не касаться происшедшего, а если Ольга сама заговорит, то сказать ей, что желал бы навсегда забыть эту историю.

Взяв мою левую руку, Ольга заговорила вполне естественным тоном:

— Вот невезение! В прошлую среду, когда вы ушли, я вспомнила, что ведь это день скорби, «день пепла»[7]. Я все сомневалась, идти мне к вам на свидание или нет. А потом подумала: целый год наслаждаешься жизнью, так по крайней мере потерпи хоть первый день поста. Потому и предпочла не ходить в кино, хотя мне очень хотелось.

Я почувствовал полную беззащитность перед столь странными доводами, хотя мне это было знакомо. Отказаться от развлечения в подтверждение собственного благочестия не было для меня новостью. Моя мать тоже сочла бы кинематограф богопротивным зрелищем. Но не на один день, а на всю жизнь.

— Почему же вы не предупредили меня? — спросил я.

— Я подумала об этом. Но ведь не могла же я вам все это объяснить по телефону!

Мы поболтали, как обычно, а позднее — и, как мне показалось, ласковее, чем ранее, — Ольга сказала:

— Не хочу заставлять вас ждать меня, как это произошло в прошлый раз. И чтобы доказать вам, что я в самом деле принимаю ваше приглашение, разрешите мне самой позвонить, когда буду свободна. Я сама назначу день встречи.

Ее слова чуть-чуть улучшили мое скверное настроение, и я решил, что буду ждать.

Шли недели. Каждый раз, когда я приходил в парикмахерскую, Ольга вновь заговаривала о телефонном звонке, обещанном мне. Но звонка так и не было. Не было. Я понял, что его и не будет. Тем не менее я продолжал игру, пытаясь понять, что именно заставляло ее продолжать ненужную комедию.

Как-то раз я отважился намекнуть ей, что мне все это надоело, но Ольга сумела обезоружить меня единственной фразой:

— Другого я обманула бы. Вас — нет.

Сколько бы я отдал, чтобы остаться с ней наедине!

Я даже подумал о попытке сделать ее своей любовницей, предложив какие-то материальные блага. Однако такой ход показался мне слишком грубым. Что же делать? В общем, в глубине души я уже смирился. Но когда любишь, надеешься на невозможное.

В молодости, как только опека, навязанная мне матерью, стала мешать моей независимости, я решил, что первым шагом в завоевании свободы должен быть развод: брак я рассматривал тоже как институт подавления. Развод я оформил, как только скончалась моя мать. Тот факт, что моя жена всегда была очень сдержанна, что она полностью отвечала столь распространенному представлению об идеальной супруге, в конце концов заставил меня возненавидеть ее. Как бы я любил Ирэн, если бы узнал ее при иных обстоятельствах, если бы мог сделать ее моей без предварительных советов и разрешений, если бы все это происходило без подсчетов материальных выгод, если бы мой брак знаменовал собой победу в бунте против буржуазных традиций семейства К. из Франкфурта!

Все это мне довелось осознать только теперь, когда я попытался анализировать свое прошлое. И вновь я прихожу к выводу, что продолжаю оставаться безвольным существом, неспособным выйти из-под родительского диктата. Мне кажется, что я, как и прежде, задыхаюсь от опеки моей матери, в свое время поработившей меня и не позволившей жить самостоятельной жизнью.

Прошло столько лет, а мне все кажется, что моя мать и после смерти продолжает жить во мне. Что на меня накинуто какое-то непроницаемое покрывало, мешающее доступу света и воздуха. Все мои действия направляются ее навязчивым присутствием, и все мое существо инстинктивно протестует против любого приказа ее могущественной воли, уже в колыбели задушившей все мои порывы. Когда чья-то воля хочет подавить меня, из уголков моего подсознания возникает прежнее, всегда скрываемое желание проявить свое «я».

Я пытаюсь восстановить сегодня последовательность тех событий, определивших мою жизнь на многие годы, и удивляюсь тому, как они развернулись. Все произошло так стремительно и так незаметно, что я опомнился, уже окончательно запутавшись в паутине провалов и неудач. Теперь-то мне ясно, что, несмотря на прошедшие годы, несмотря на расстояние, отделявшее меня от родины, несмотря на то, что я считал себя исследователем новых миров, я просто повторил ошибки молодости. В моих злоключениях можно винить многих, но справедливости ради следует признать, что мое поведение диктовал мятеж против рутины, против остатков германского пуританизма.

Я уже сказал, что жажда встречи с Ольгой объяснялась тем, что, во-первых, она играла мною и, во-вторых, у меня разгорелось желание навязать ей свою волю, сломить ее хотя бы однажды. Из чувства противоречия я решил продать акции табачной фабрики, встретив скрытое противодействие одного из членов нашего семейства. Этот шаг также означал бы мою победу. Ни первое, ни второе не представляло для меня какого-либо интереса до тех пор, пока я не натолкнулся на препятствие. Именно тогда мною овладело настойчивое стремление делать по-своему.

По натуре я — эскапист. Желая избежать осложнений, я решил уехать из города. Можно было, конечно, отложить на день-два мой отъезд в отель «Виста Эрмоса», но исполнялась годовщина со дня смерти тетушки Эстер, и мне не хотелось здесь оставаться — лучше избежать встречи с Фрицем и в то же время не выглядеть невежливым. Я все еще сомневался, продавать ли мне акции «Ла Сентраль», и боялся, что при первой встрече Фриц будет этим интересоваться. И все-таки я должен продемонстрировать родственникам чувства по случаю траурной даты. Проще всего отправить им телеграмму из отеля, но телеграфа там, к сожалению, не было. Подумал я и о том, что следовало бы послать родственникам фиалки, как принято в этой стране, но тут же мне в голову пришли слова моей матери, которая накануне смерти потребовала, чтобы на ее похоронах не было безрассудных трат на покупку цветов. Мне показалось, что я уважу память моей матери, если воздержусь от расхода и не пошлю букет родственникам тетушки Эстер, тем более что со дня ее смерти прошло уже достаточно лет. Мерседес, с которой у меня установились дружеские отношения, посоветовала мне отправить в адрес кузена «суфрахио» (так католики называют отпечатанный на машинке небольшой текст, купленный в церкви за определенную сумму; деньги идут на церковные расходы, а любимое существо благодаря «суфрахио» проводит в чистилище очень небольшой срок). Правда, сама Мерседес не верила в силу «суфрахио». Что же касается моей религиозной совести — хотя от нее мало что осталось, — то совесть сразу же отвергла этот «пропуск в вечную жизнь», напоминающий средневековые индульгенции. Как бы содрогнулись в своих могилах все мои предки-кальвинисты, узнав, что здесь, на земле, я оплачиваю возможность улучшить положение тетушки Эстер на небесах!

Но так или иначе, я должен был выказать семейству К. свои чувства по упомянутому поводу. Помогла мне мисс Грейс, вернее, ее практический британский ум — она посоветовала подать нищим в память тетушки Эстер милостыню. Идея показалась мне великолепной, и я принялся за ее осуществление. Я направил чек на пятьдесят песо на имя Фрица и написал ему краткое письмо, в котором сообщал, что меня нет в городе и что я прошу его раздать эту сумму бедным в память о его покойной матери.

Я никак не мог предположить, что подобное проявление моего уважения к покойнице будет истолковано Фрицем отрицательно. Получив мое письмо, Фриц разорвал чек и в таком виде вернул его мне, передав через своего секретаря, что не нуждается в моих подачках и отныне не желает иметь со мной ничего общего.

Я растерялся. Единственное, что пришло мне в голову, — это позвонить вдове кузена Альберто и рассказать ей о случившемся. По ее мнению, я был прав, но она добавила, что впредь мне нечего надеяться на восстановление отношений с Фрицем.

— У него дикий характер, и он не изменит своему слову.

Неужели Фриц мог подумать, что я собирался оскорбить его? Он давно, и достаточно, знал нашу пуританскую среду и мог не удивляться тому, что я не направил ему цветы или «суфрахио». Искренность моих намерений должна была бы оправдать неловкость моего поступка. Фриц понял все превратно. Я попытался просить его о личной встрече, прибегнув к помощи секретаря Лицта, набожного и искреннего немца. Но последний отговорил меня. Трудно поверить, что никогда больше я не встречусь с Фрицем, — так я потерял самого близкого друга молодости, а ведь желание общаться с ним, получать от него советы было одной из причин, побудивших меня приехать именно в эту страну.

Разрыв с Фрицем еще больше отдалял меня от прошлого. Я был похож на конкистадора, сжигающего свой корабль. Каким одиноким я оказался. Одиноким, как никогда! Я заперся в своей спальне в пансионе. Мне казалось, что только маленькая, принадлежавшая некогда моей матери Библия, которую я хранил, как спасательный компас, связывала меня с былым.

Разрыв с Фрицем терзал меня в течение нескольких дней. Я попытался объяснить все происшедшее своей нечуткостью, незнанием среды, неумением прилаживаться к обстоятельствам. Но это заблуждение скоро рассеялось. И произошло все это, как только я отважился вступить в джунгли коммерции, подгоняемый жаждой наживы.

VI

После того как отношения с Фрицем были окончательно порваны, решение вопроса о времени продажи моих акций зависело лишь от соображений сугубо экономических. Я чаще посещал контору Переса, который казался мне великим чародеем в области свершения всяких сделок. Он особенно поднялся в моих глазах после того, как превратил в золото обычную колючую проволоку, перекупленную и всего лишь чуть задержанную с продажей. Адвокат предложил и мне участвовать в некоторых «мероприятиях», в частности в застройке одного из загородных районов столицы. Я мог выгадать здесь гораздо более высокую прибыль, чем приносили в то время мои акции «Ла Сентраль». Более всего меня привлекала перспектива получить пост одного из членов директивного совета, если сумма моих вкладов окажется достаточно значительной. Я мог бы помочь своим опытом успеху предприятия, а затем стать чиновником какой-либо местной административной машины, о чем я, собственно, и мечтал. Тогда мне легче было бы строить планы на будущее. Сделки помогут мне познать здешний мир; я постепенно забывал бы о том, что моя жизнь может обрести смысл только после окончания войны.

Я искал новые пути к сердцу представителей здешних дебрей — пути через человеческие отношения. Мне были необходимы связи и контакты, которые заставят забыть о прошлом.

К Пересу я обратился с просьбой познакомить меня с человеком, которому мог бы поручить продажу своих акций. С характерной для него ловкостью и движимый стремлением видеть меня партнером в своих финансовых комбинациях, Перес в тот же день выполнил мою просьбу.

Диего Лаинес, так звали банкира и биржевика, принял меня в своем кабинете, оказав знаки глубочайшего уважения, как это принято в староиспанском мире. Его контора занимала весь десятый этаж здания банка и обставлена была с большим вкусом — точь-в-точь как у биржевиков старого Лондона. На стене висел написанный маслом портрет основателя конторы — им был отец самого Лаинеса. Здесь же у окна висели в рамках три купюры времен борьбы за независимость и «чек № 1» на сто тысяч, тогда же выданный в кредит министерству национальной обороны. Как гласил текст, скрепленный подписью главного казначея республики, чек был выдан фирмой «Лаинес и сыновья».

Лаинес оказался любезным, довольно простым человеком: на лице его выделялись мефистофельская бородка и проницательные глаза, поблескивающие из-за очков. Типичный представитель уже знакомых мне социальных кругов. Он не захотел страдать от скудости моего испанского языка и спросил Переса, говорю ли я по-французски, а затем начал объясняться со мной на этом языке, недостаточное знание которого пытался восполнить тем, что подгонял испанские слова под французское произношение.

— Мне очень хотелось познакомиться с вами, сеньор К. Много слышал о вас. Ваша фамилия знакома всем деловым людям страны. Кто у нас не знает дона Самуэля, основателя фирмы «Ла Сентраль»! Мой отец был его большим другом, а я, будучи еще ребенком, однажды видел его в летнем загородном отеле «Илюсьон». Обаятельный человек был дон Самуэль — так богат и так скромен!

— Это справедливо. Дядюшка Самуэль был личностью выдающейся, — вынужден был заметить я, чтобы поддержать беседу, хотя не присовокупил, что вести о солидной фирме «Лаинес и сыновья» дошли даже до Франкфурта, а это, видимо, польстило бы ему.

— О Фрице и говорить нечего — мы с детства друзья. Он стал несколько замкнутым, но по-прежнему я имею счастье встречаться с ним по вторникам на заседании директивного совета фирмы «Симса».

Мне пришло в голову, что я совершаю необдуманный шаг, отдаваясь в руки человека, столь близкого моему кузену. Но наши отношения с последним были прерваны, и я не мог предполагать, как Фриц отреагирует на известие о том, что я решил отделаться от своих акций. С другой стороны, было бы нелепо относиться к кузену, моему сверстнику, как к неопытному юнцу.

Вновь и вновь перед моим мысленным взором вставала сцена вскрытия пакета с завещанием моей матери. Нотариус, старый друг нашей семьи, с кисло-сладкой улыбкой сообщил мне, что отныне я становлюсь человеком богатым и независимым. Я помнил торжественный момент, когда, ухватившись левой рукой за лацкан потертого сюртука, нотариус громко читал последний абзац (хотя я и ожидал его), менявший мою жизнь. «Что касается моего имущества, находящегося вне Германии, оставляю его своему сыну Б. без всяких условий и оговорок». Почему же в таком случае Фриц должен выступать в качестве моего компаньона или управляющего этим наследством? Уже одно то, что я вновь буду подвергнут домашней опеке, оправдывало продажу акций в ущерб всем семейным отношениям.

Я не стал упоминать о наших отношениях с Фрицем и сразу перешел к делу:

— Сеньор Перес рекомендовал мне вашу фирму, я хотел бы провести кое-какие интересующие меня операции на бирже…

Я еще не закончил, как Лаинес, понимающе улыбаясь, перебил меня:

— Хотите сделать инвестиции капитала в нашей стране? И правильно! Очень правильно! В нынешней ситуации единственное надежное место — Южная Америка. Мы — континент будущего. Скоро мы станем тем, чем были Соединенные Штаты в девятнадцатом веке. У нас найдут спасение европейские капиталы. Здесь есть все гарантии, да и налоги здесь более низкие.

Мне хотелось крикнуть ему, что я наизусть знаю эти избитые фразы, кочующие по виллам Ла Кабреры среди тех, кто тщится выдавать себя за пророков в мировой экономике. Однако я выдержал паузу и прервал его речь, объяснив спокойно и коротко цель своего визита:

— Мне нечего вкладывать. У меня есть определенное количество акций фирмы «Ла Сентраль де сигаррильос». Я хочу продать их и заняться другими делами.

С широкой улыбкой удовлетворения сеньор Лаинес, которому было, несомненно, известно, что я — один из крупнейших акционеров фирмы, ответил:

— Мы к вашим услугам. Каковы ваши предложения?

Я сказал ему, что хотел бы продать как можно выгоднее свои акции, пусть постепенно, предположим в трехмесячный срок, но в моменты, когда акции будут наиболее высоко котироваться.

— Позвольте мне высказать свое мнение. На вашем месте я не продавал бы акции. Это великолепное вложение средств! Однако, если у вас в перспективе есть что-либо более интересное, можно условиться о цене. Как только появится возможность, они тотчас будут реализованы.

Мы скоро договорились обо всех подробностях. Провожая меня до дверей кабинета, Лаинес выразил желание в тот же день увидеться у него в доме: он хотел представить меня семье. Кстати, сегодня — день рождения его дочери.

Мне было совершенно непонятно, почему в первый же день знакомства Лаинес приглашает меня, да еще на такое чисто семейное торжество. Тем не менее я согласился. Со временем я привык к латиноамериканской манере распахивать двери домов перед иностранцами. Мои предки-кальвинисты никогда не поступали таким образом, какой бы выдающейся личностью ни был их клиент. Душевные переживания из-за Ольги заставили меня не верить собственному опыту. Я решил на все закрыть глаза и отдаться на волю здешнего странного мира.

Лаинес повел меня по верному пути дружбы с сильными мира сего. Этот путь без всяких затруднений приводит к райским кущам, где нет места тем, кому всю жизнь приходится бороться за существование. Этой страной правило общество, состоящее из таких лиц, как Фриц, Мануэль, адвокат Перес и банкир Лаинес. Это их капиталы делают погоду в области экономики; политика находится под их влиянием; общественная жизнь зависит от их настроения. В Европе так называемая «знать» — светское общество — чаще всего не играет практической роли в экономике. Мы, немецкие банкиры и коммерсанты, за исключением редких случаев, не стремились к сближению с теми кругами и не пытались подчинить их с помощью наших капиталов. Видимо, этим и объяснялось, что светской жизни в Германии не придавалось такого решающего значения, как здесь. Лаинес приглашал меня вместе с друзьями отпраздновать день рождения дочери, потому что, по его мнению, я был богачом: он стремился заполучить еще одного сторонника. Точно так же он поступал бы с любым нужным ему человеком, даже занимающим более скромное положение. И точно так же поступал бы Лаинес с министрами и сенаторами, в чьей благосклонности он нуждался для осуществления своих финансовых операций.

Мне хватило одного визита в его дом, чтобы познакомиться с новой стороной жизни Ла Кабреры, неведомой до тех пор. Я проникал в непроходимые заросли джунглей, путь мой лежал через изысканные светские салоны.

Большую часть времени в доме Лаинеса я провел в обществе какого-то политикана ультралевых взглядов, человека ужасно толстого и болтливого, который сохранил простонародную манеру разговаривать, но вместе с тем старался одеваться под англичанина и упорно лез в этот лживый мир «европеизированных». Капиталисты его боялись, и с полным основанием: против них он направлял стрелы своих пылких речей под сочувствующие крики разгоряченной толпы. Политикан, видимо, был очень польщен приглашением банкира отпраздновать в тот вечер в столь тесном кругу день рождения его дочери.

— Я не хочу, чтобы богатые становились бедными, — сказал он мне. — Я хочу, чтобы бедные стали богатыми. Чтобы с каждым днем бедные становились менее бедными, а богатые — менее богатыми, пока не установилось бы относительное равновесие. Я умею ценить все то прекрасное, что могут дать человеку деньги. Вы думаете, я стремлюсь к тому, чтобы лишить кого-либо возможности владеть такими восхитительными произведениями искусства, как вот эта копия Венеры? Да, да, Венеры Кановы! Я знаю, что лишь искусство придает смысл человеческой жизни.

— А я-то считал, что вы — чистый политик и что юридические и экономические занятия не позволяли вам уделять внимания прекрасному, — ответил я.

— Не думайте так, — отозвался политикан, надуваясь от важности. — Мое признание — быть писателем. Я так глубоко чувствую искусство! Меня волнуют стихи, музыка. Политика интересует меня как разновидность человеческой комедии, как столкновение конфликтных интересов. Не более. Экономику я не знаю, торговать не умею. Делать инвестиции, следить за котировкой — все это не для меня. Но зато мне близко материалистическое понимание истории, а сегодня это — основное.

— Каким же образом в таком случае вы можете выражать свое мнение по конкретным проблемам? И предлагать общественности решения? — спросил я с невинным видом.

— Очень просто. Для этого у меня есть эксперты, например дон Диего Лаинес. Мне охотно помогают. Вы, конечно, были удивлены, увидев меня в этом доме. Всем известно, что я — яростный враг капиталистов. Но дело в том, что я собираюсь выдвинуть новый законопроект о банках и поэтому обратился к дону Диего за помощью. А он был настолько любезен, что пригласил меня сегодня к себе. Дон Диего — личность приятнейшая. И жена у него — женщина удивительная. Я с благодарностью принял приглашение.

Мы подошли с ним к столу, на котором были расставлены закуски.

— Великолепнейшее рейнское вино, хотя я предпочитаю более сухое. Прекрасно накрыт стол — нет лишнего и все со вкусом, — то и дело бросал мой собеседник.

Привычный набор слов: «изысканный», «тончайший», «великолепнейший», «как в Европе» — так говорили в Ла Кабрере. И я понял, что «гроза капиталистов» полностью растворился в окружающей его среде.

Подошел хозяин дома и спросил, какой вид спорта предпочитает каждый из нас. Англосаксы обычно пользуются этим предлогом, чтобы завязать дружескую беседу. В данном случае это было похоже на разговор вождей диких племен, обсуждающих разные способы добывания огня.

— Раньше я играл в теннис. А теперь не знаю, смогу ли в мои годы да на такой высоте вновь заняться этой игрой?

— Вы можете в любой день попробовать на кортах клуба «Атлантик». Я — один из директоров этого клуба. Когда будете свободнее, позволю себе пригласить вас.

— А вы, сеньор Айярса?

— Я тоже немного играю в теннис. Мне, конечно, нужны гимнастические упражнения, чтобы как-то отвлечься. Только вот никогда не хватает времени.

Политикан отошел, оставив нас вдвоем с хозяином. Лаинес доверительным тоном сообщил мне:

— Я совершил бестактность, упомянув об «Атлантике» в присутствии Айярсы. Давно, когда он еще только начинал свою политическую карьеру, Айярса подал просьбу о вступлении в члены клуба, но был отвергнут. Я никак не мог понять этого: зачем же отказывать человеку только потому, что он из низов. Уверен, что, если он теперь повторит просьбу, его примут без оговорок. Но я не решаюсь намекнуть ему. Тема эта, видимо, неприятна для него. С течением времени вы сами поймете, что у нас признают людей по заслугам, у нас нет классовых различий, и мы гордимся этим. Наша страна — страна равных возможностей! У нас президентами были люди, чьи родители не состояли даже в официальном браке, а то и вовсе были неизвестны!

— Тогда почему же отклонили просьбу Айярсы? — спросил я удивленно.

— Да потому, что в те времена он еще не умел держать себя в обществе. Еще недостаточно усвоил манеры людей добропорядочных. Но теперь другое дело.

…Тьму зарослей прорезал луч света. Я начинал уже различать путаные тропинки, ведущие сквозь чащу…

— А теперь Айярса уже вполне «добропорядочный»? — Лишь этот вопрос пришел мне в голову. И мелькнула мысль: вот что называется здесь «демократией» и «равенством». Здесь не постигнешь подлинный облик страны. Никто здесь не увидит нежного, искреннего лица Ольги — олицетворения нации. Страну имеют право представлять только те, кто успешно проходит испытания узкого круга поклонников иностранщины. Успешно пройдя их, они занимают посты министров и послов и даже президентов. Впрочем, процесс взлета и падения личностей, которые, оторвавшись от своего класса, стремятся проникнуть в высший социальный слой, теряя при этом собственные характерные черты, вполне естествен. Возможно, если бы масштабы этого явления были иными, новый класс смог бы привнести свои нормы жизни, свои традиции и привычки. Но так происходит только в тех странах, где свершается подлинная социальная революция. Такое положение могло бы создаться и в этой стране, и тогда Айярсе не надо было бы изображать себя глубоким знатоком вин, будучи гражданином страны, которая их даже не производит. Он не стал бы стремиться и в клуб «Атлантик». Тем более он мог бы обходиться обычным костюмом без опасения быть высмеянным высшим светом за то, что не следует английским журналам мод.

Многие из моих здешних знакомых, людей вполне достойных, всячески скрывали свое происхождение. В одежде, языке, манерах они копировали тех, кто представляет в этой стране власть. Разве это не хамелеоны, принимающие окраску ветви, приютившей их на ночлег?

Несколько минут спустя я простился с доном Диего, так как торопился в театр. И в театре я услышал сенсационную новость: «Американцы высадились на севере Африки», «Скоро конец войне!..»

…«Долина! Долина!» — так кричит заблудившийся исследователь, когда, увидев мираж, пытается уверить себя, что вот-вот вырвется из объятий джунглей.

Очень хорошо помню, что это произошло в театре. Мы пришли сюда с Мерседес и ее мужем. В антракте среди зрителей распространился слух, что войска американцев высадились на Африканском континенте. Это был невероятный удар, нанесенный с математической точностью, отличающей бизнесменов США. После стольких мрачных месяцев ожидания, когда все строили предположения о вторжении, и… вдруг оно свершилось! Тщательно рассчитанный, поистине первоклассный театральный удар!

Несколько недель назад канадские войска сделали попытку высадиться в Дьеппе, однако закончилась она кровавым поражением. Нацистам удалось уничтожить более половины десантников, что произвело удручающее впечатление на нейтральные страны. Все решили, что высадка десанта неосуществима. Тогда же стала популярной брошюра, утверждавшая, что только воздушные бомбардировки могут нанести урон нацистам. И вдруг высадка там, где ее ожидали менее всего!

Сообщение о высадке в Африке преисполнило гордостью всех, кто верил в действенность американской армии. Адвокат Перес, который в день нашего знакомства доказывал мне, что участие в войне США должно положить конец всякому конфликту в течение года или двух лет, чувствовал себя прямо-таки именинником. Он метался по городу и беспрерывно конвульсивно жестикулировал (что вообще так характерно для латиноамериканцев!).

Надежда на окончание войны придала мне сил. Я говорил, что теперь это уже вопрос каких-то месяцев, пусть года, даже чуть больше… Тогда-то уж я смогу уехать — если не в Германию, то по крайней мере в Швейцарию. Я снова увижу моих родных, займусь делами, попытаюсь восстановить состояние. И вновь обрету привычное для меня душевное равновесие.

VII

Решение о продаже акций «Ла Сентраль» не могло быть более своевременным. Сообщение о высадке американцев в Африке вызвало волну оптимизма, что не замедлило сказаться и на бирже.

Опытный охотник, я выследил дичь в самый благоприятный момент: в сумерки, после того как она насытилась.

В те годы все акции поднялись на двадцать-тридцать процентов, так как победа союзников считалась безусловной. То и дело мне звонили из конторы Лаинеса:

— Можно продать крупные пакеты акций по четырнадцать песо пятьдесят сентаво. Как вы решаете?

— Насколько стабилен рынок? Не считаете ли вы, что акции могут еще подняться?

— Можно подождать, возможно, поднимутся еще на песо.

— Тогда подождем еще.

Вечером вновь раздался телефонный звонок:

— Акции «Ла Сентраль» уже поднялись до пятнадцати пятидесяти. Пользуются большим спросом. Продаем акции, сеньор К.?

— Подождем до завтра.

На следующий день акции продолжали ползти вверх.

— Акции могут пойти по шестнадцать пятьдесят. Приступаем к торгам?

— Продавайте половину, остальные задержите еще на два дня.

Через два дня цена акций достигла восемнадцати песо с небольшим, а я проклинал себя за отсутствие терпения. Однако сам Лаинес утешил меня:

— Не выиграть еще не означает проиграть.

И действительно, рынок не мог оставаться стабильным долгое время.

— Продаем по восемнадцать?

— Подождем.

На следующий день опять звонок.

— Акции уже по семнадцать девяносто.

Спрос вдруг значительно снизился. Что же делать: продавать?

Проявляя опытность егеря, привыкшего в зарослях выслеживать зверя, Лаинес сообщал мне о всех колебаниях на бирже. Цены продолжали падать. Когда они достигли семнадцати с половиной песо, я распорядился продать все остальные и таким образом получил прибыль, о которой две недели назад не смел и мечтать. Скоро акции пошли по пятнадцать песо — и Лаинес не долго думая предложил мне вновь купить те же акции. Я получал на каждой по два с половиной песо чистого дохода. Купить такую же крупную партию, какую я продал, было невозможно, но я все же вернул почти половину своих же акций, сделав на спекуляции менее чем за три недели довольно кругленький капитал.

Постоянные телефонные переговоры с Лаинесом, визиты к нему в контору помогли мне завязать тесную дружбу с биржевиком, а также завоевать его симпатии. Этому способствовали и послушность, с которой я следовал его советам, и проявления моей благодарности в связи со столь благополучным завершением всей операции.

— В воскресенье надо отпраздновать успех этого дела, — сказал мне Лаинес в тот день, когда мы решили закончить первую серию маневров. — Не хотите ли пообедать со мной в клубе «Атлантик»?

Я с удовольствием принял приглашение. Как я и ожидал, мы провели великолепный вечер, изобиловавший знакомствами и представлениями. Дон Диего не упускал случая, чтобы не рассказать мне о каждом, кто приближался к нашему столу поздороваться с ним. Я не мог не отметить уважения, которым пользовался Лаинес. Дон Диего с удовольствием разъяснял мне, «кто есть кто», давая при этом понять, какие выгоды можно извлечь из дружбы с тем или другим.

— У этого сеньора, — говорил дон Диего, указывая на носатого старика лет шестидесяти, — тесные связи с министром иностранных дел. А тот сеньор — управляющий государственным банком. Кстати, единственным, где можно получить кредиты без особых гарантий с вашей стороны. А вот там — сеньора X., она славится в столице лучшим новогодним балом у себя дома…

О многих я узнал от Лаинеса и понял главное: чтобы иметь успех, нужно сделаться частью этого мира, в котором на одной доске стояли и новогодние балы, и судьба человека.

— Я думаю, вам следовало бы вступить в члены клуба «Атлантик», — сказал однажды Лаинес. — Разрешите вас представить на следующем заседании членам правления.

Мне тут же был предложен листок для заявления о приеме. На нем расписался сам дон Диего и один из его друзей, сидевших за соседним столиком. Этот сеньор не был знаком со мной, но тем не менее любезно согласился стать моим «крестным отцом». Таким образом я приобщился к аристократическому спортивному клубу.

…Дикие звери в сельве выбирают места для отдыха либо у ручья, либо в тени раскидистых деревьев. Там при лунном свете вершатся законы природы. Там проводят в играх свой мирный час звери. Там же происходят смертельные схватки…

Благодаря Мерседес круг моих друзей становился все шире: он помогал мне постепенно привыкать к обычаям этой страны. Я вновь увлекся теннисом. Когда-то я отличался в этом виде спорта, но вот уже лет десять не держал в руках ракетку.

В «Атлантике» мы играли в теннис вечерами по субботам, а в воскресенье — утром. В игре обычно принимал участие все тот же круг друзей: голландский посол и его супруга, молодой француз-эмигрант, которому я помог устроиться на службу в фирме «Ла Сентраль» еще до разрыва с Фрицем; двое моих соотечественников, поселившихся здесь много лет назад, и Мерседес с супругом. Главный холл клуба, выдержанный в стиле картинок из наиболее популярных американских журналов, с наступлением сумерек являл собой необычное зрелище. Здесь собирались представители самой разнообразной и экзотической фауны. Вот попугаи с вызывающе ярким плюмажем, а вот зебры в строгом наряде. Далее изящные норки, блистающие мехом, и стареющие львы, беззубые, с сильно побитой годами шкурой…

После игры в теннис мы обычно садились за один столик, где к нам присоединялись другие члены клуба. Так мы сидели, перебрасываясь в кости, потягивая коктейли. Довольно легко за этим занятием мы убивали часа три, оставшиеся между игрой и ужином. Мои друзья обычно заказывали виски. Вместо закусок на столике, как принято в той стране, стояли блюда с кусочками жареной свинины и кукурузными хлопьями. Не в силах привыкнуть к местным кушаньям, я заказывал себе непременную кружку пива и кусок колбасы, привлекая этим всеобщее живейшее внимание.

— Ах, эти немецкие традиции! Уж эти традиции! — восклицали вокруг меня в один голос, и я даже испытывал некую ущербность от принадлежности к нации, потреблявшей пиво и колбасу, тогда как, согласно англосаксонским традициям, мне следовало бы потягивать виски с содовой, и это соответствовало бы идеалам демократии. Однако в клубе было известно, что я бежал от преследований нацистов, поэтому ко мне относились доброжелательно. Более того, вскоре я стал здесь «своим человеком». Как должное были приняты мой традиционный котелок, трость и неизменная склонность к колбасе и пиву.

Наиболее давние члены клуба, а также дети и родственники его основателей принадлежали к самой верхушке «избранных». Все они побывали в Европе, стремились беседовать с иностранцами на английском и французском языках. Все они с презрением относились к новым членам клуба, всячески давая последним почувствовать случайность их пребывания в среде «избранных».

Со временем «новенькие» создавали собственные группировки, стремясь вытеснить ветеранов и таким образом занять более высокие ступени на иерархической лестнице. Однако в этой игре все было не так-то просто. Дело в том, что значительное число членов клуба не принадлежали ни к первой, ни ко второй группировке, их положение в обществе зависело от управляющих банками — членов все того же правления! Именно последние были королями местных джунглей, а потому не принадлежавшие к группировкам, как правило, поддерживали статус-кво.

Допуская к себе несколько «новеньких», заправилы клуба маскировали присущую ему кастовость, ненавистную для всех, кто составлял население страны. Как и всюду, в «Атлантике» был популярен софизм о «равных возможностях» для всех граждан.

Клуб «Атлантик» был сколком большого мира. Что правда, то правда — высокий пост в клубе мог занять каждый, но… только заслужив благосклонность Ла Кабреры. Это относилось и к новичкам, проявившим достаточную ловкость в борьбе. Вот как мне объяснил разграничения в этом странном мире некий доктор Фаусто, не занимавшийся спортом, однако завсегдатай клуба.

— Видите ли, сеньор К., — говорил доктор, и глаза его сквозь огромные черепаховые очки насмешливо блестели. — Здесь, как и в Европе, имеется несколько разновидностей аристократов. Первые принадлежат к эпохе «империи», вторые завоевали свое место под солнцем благодаря своим связям с промышленностью. Когда вы слышите такие фамилии, как Ларрета — владельца текстильной фабрики «Комтекс» — или Ласкурраин — хозяина другой текстильной фабрики, «Теланеза», — считайте, что вам рассказывают о великих сражениях, подобных боям под Ваграмом и Йеной. Это имена лидеров современной промышленности, равные именам феодальной знати. У нас мало родовитой аристократии. Наша страна молода, и состояния наживались на золотых приисках, на торговле хинином и индиго за какое-нибудь столетие.

Присутствующие одобрительным смехом встретили замечание доктора Фаусто, а он между тем развивал свою мысль далее:

— Есть семейства, которые стали «добропорядочными» лишь в начале нынешнего века. Нажились на экспорте кофе. Экспорт был свободен от пошлин, вырученная валюта давала в стране сто процентов прибыли. Эта часть нашей аристократии стоит ступенькой ниже, чем та, которая разбогатела на хинине. Однако выше, чем та, которая поднялась на спиртных напитках и на сахарном тростнике…

Несколько минут длилось молчание, пока я не осмелился задать вопрос:

— И кто же эти последние?

— О! Вы не знаете?! До тысяча девятьсот десятого года торговля спиртным была монополией департаментских властей, а государственная казна пустовала. Поэтому правительство то и дело прибегало к такому средству, как продажа — за гроши — права очередного губернатора на производство крепких напитков «куму». Так создавались грандиозные состояния. Третье поколение нашей плутократии выросло на спиртном и уже породнилось с тем, кто вырос на хинине и кофе. И все они вместе — аристократия, освященная церковью, гордая титулами, купленными у его святейшества папы Римского. Титулы, конечно, не такие громкие, как прежде, но ведь все равно титулы! Сегодня, — продолжал Фаусто, — состояния в основном создаются на торговле наркотиками, лекарствами, скобяными товарами, заграничными винами, мужской одеждой! Чем только не торгуют! Но такие состояния уже не создают положения в обществе, если у вас нет загородной виллы, где бы вы могли принимать друзей по воскресеньям.

Последовал новый взрыв смеха. Доктор Фаусто закончил свою речь словами:

— Многое зависит и от предмета торговли; одно дело — владеть ювелирным магазином и совершенно иное дело — торговать дамскими чулками. Даму из высшего света не будет шокировать встреча на вечернем приеме с ювелиром, с которым она днем обсуждала модель нового кольца. Но этой даме будет весьма неприятно, если тот, кто продал ей днем пару чулок, увидит их на ней вечером.

Безжалостные определения доктора лишь подтвердили мой прежний вывод: и здесь в расчет принимаются только деньги. Да, «старой аристократической крови» здесь нет и в помине, ее заменило золото. В буржуазном и плутократическом мире положение в обществе определяется происхождением состояния и эпохой, в которой оно наживалось. Даже, точнее, временем, когда та или иная династия отрывалась от земли и надевала городские туфли. А следующее поколение этой династии уже говорило на иностранных языках, что считалось необходимым условием принадлежности к счастливому миру «избранных».

…Есть в джунглях неписаный закон. Едва появится на небе луна, из чащи выходят хищники — и те звери, которых природа не одарила ни клыками, ни когтями, отступают перед сильнейшим…

Власть легко приобретенных денег здесь была непостижимой, а ведь я сделал себе капитал менее чем за две недели с помощью нескольких телефонных звонков адвокату Лаинесу! Перед наследниками состояний были открыты все двери; точно так же они открыты перед теми, чьи фамилии то и дело мелькали в разделе светской хроники местных газет. Важнейшие государственные посты, руководство крупнейшими частными предприятиями, университетские кафедры — даже в знаменитом университете «Атлантида» — выдавались и получались так же, как звания почетных членов клуба. Таким же путем добивался своего поста посол Бетета. Некоторые посты «выдавались» потому, что претендент принадлежал к правящему кругу; другие, менее заметные, — из-за необходимости соблюдать хотя бы внешне равенство и равноправие, которыми здесь так гордились.

Особенной популярностью в этой стране пользовалась история, как чей-то незаконнорожденный сын стал президентом республики. История эта рассказывалась в подтверждение того, что здесь принадлежность к аристократии не играла решающей роли.

«Избранные» сохраняли свои преимущества даже перед лицом смерти. Сколько раз в «Атлантике» я слышал: «У такого-то обнаружен рак». Или: «Такой-то снова отправился в Соединенные Штаты для очередного медицинского обследования». А через несколько дней в газете появлялось сообщение о том, что один из этих больных назначен консулом в США. Даже поездку к месту лечения сеньор «избранный» совершал за счет казны!

Тот факт, какая партия находится у власти и какая будет править в будущем, не играл никакой роли. Жители Ла Кабреры никогда не проигрывали: дипломатами отсюда уезжали на всю жизнь. Правда, бывали случаи, когда правительство ограничивалось тем, что больному, намеревающемуся выехать за пределы Ла Кабреры в поисках более подходящего климата, присваивалось лишь звание «ad honores»[8]. Этот факт в данной ситуации не играл особой роли, ибо паспорт все равно был дипломатический! А вообще расходы на консулов, послов и посланников множились, достигая поистине астрономических цифр. И как могло быть иначе? Ведь правительство, которое не желало в такой форме оказывать внимание обитателям Ла Кабреры, немедленно объявлялось «некомпетентным» и «бездарным». Государственная машина приводилась в движение руками тех, кто считал себя — и являлся на деле — хозяевами страны.

Может возникнуть вопрос: какую роль играли представители интеллигенции, художники, ученые да и сами политики? То есть те, кто в других странах составляет особый круг и оказывает влияние на жизнь общества? Наверно, они здесь существовали, во всяком случае я так предполагал. Однако их достоинства опять-таки оценивались лишь тем, в какой степени их творчество было замечено в мире «избранных». В национальной художественной галерее премии присуждались картинам, автором которых, скажем, была дамочка из высшего света, а творения тех, кому европейская и мексиканская критика прочила большое будущее, замалчивались.

То же самое наблюдалось и в национальной литературе. Бестселлеры, как следовало предполагать, отнюдь не принадлежали перу талантливых и зрелых мастеров; их авторами были юнцы из «избранных». Создаваемые ими романы и биографии высоко котировавшихся представителей Ла Кабреры пользовались особым вниманием. Зато с какой скукой, с зевотой встречались произведения лучших писателей, посвященные родной земле, народной тематике, — ими занимались лишь профессиональные критики.

Никакие соображения ни возрастного, ни сословного характера не могли разрушить атмосферу семейственности, взращенную на деньгах. Помню, как в одном из городов Атлантического побережья на крещение богатого наследника пригласили местного архиепископа. Церемонию предполагалось провести на острове, куда можно было добраться лишь на прогулочной яхте. Ради такого случая кто-то из друзей предоставил счастливым родителям собственное судно. С берега местные рыбаки с удивлением наблюдали, как его преосвященство, пребывающий в весьма преклонных летах, одетый в торжественные одеяния, соответствующие его рангу, с трудом вскарабкивался по веревочной лестнице на борт яхты. Своим присутствием досточтимый прелат должен был придать особый престиж ритуалу.

После разрыва дипломатических отношений со странами «оси» были приняты определенные ограничения для передвижения немцев, японцев и итальянцев внутри страны. За разрешением им приходилось обращаться в военное министерство. Когда я рассказал об этом Лаинесу и добавил, что мне хотелось бы съездить на побережье, адвокат с присущей ему любезностью немедленно ответил:

— Ничего нет проще! Одну минуточку!

Он позвонил секретарше и приказал немедленно соединить его с министром.

— Алло? Бернардо! — начал он. — Ну, как дела? Как поживает Сара? А малыш Сариты?

С другого конца телефонного провода он получил подробные сообщения о здоровье каждого из членов семьи министра и лишь после этого приступил к делу.

— Послушай, Бернардо, хочу попросить тебя об одном одолжении. У меня сейчас находится сеньор Б. К. Очаровательный человек! Наш общий друг, к тому же член клуба «Атлантик», честнейшая и достойнейшая личность! Естественно, такой же обязательный, как все семейство К. Он намеревается выехать на океанское побережье, мне очень бы хотелось, чтобы ты распорядился о пропуске для него.

Почти немедля последовало согласие, и дон Диего начал диктовать мои имя и фамилию. Затем он повернулся ко мне:

— Разрешение будет готово к четвергу. Вам придется лишь съездить за ним. Обратитесь прямо к министру, генералу Бернардо Бельо. Скажите, что вы — от меня.

Излишне говорить, что в указанный день пропуск был готов. Мне не пришлось даже беспокоить генерала. Конверт лежал у дежурного, которому, по всей вероятности, приказано было обойтись со мной особенно учтиво.

Мои новые друзья с полным правом могли сказать: «Государство — это мы», слегка переиначив известное изречение Людовика XIV: «Государство — это я».

Трудно было разграничить частную жизнь моих друзей из Ла Кабреры и их общественную деятельность. Нередко мне казалось, что они представляют в государстве какой-то совершенно особый класс, что их личное существование и заботы важнее государственных проблем и совершенно неотделимы от жизни страны.

Помню, в страну прибыл с визитом вежливости некий принц — глава государства. Естественно, ему были оказаны должные почести, проведены официальные приемы. Здесь считается, что только «избранные» обладают искусством принимать гостей «по-европейски» и только «избранные» достойны принимать принцев, в силу чего полномочия по приему и развлечению высоких гостей были поручены «государству в государстве», то есть Ла Кабрере. Принц расположился не в посольстве своей страны и не в официальной резиденции: один из моих новых друзей предоставил ему свою виллу. Другие также старались оказать гостю достойный прием: принц был приглашен на чай в загородную резиденцию, и хозяева одели слуг в костюмы средневековых стрелков. А некая дама даже велела отлить из золота ключ от своего дома и подарила принцу на память о визите в эту страну.

Разговоры, которые велись в клубе «Атлантик», и в первую очередь Пересом, вращались преимущественно вокруг баснословных барышей, получаемых от спекуляций на бирже. Вдохновленный своими первыми успехами на этом поприще, я принимал в этих беседах самое активное участие.

— Сеньор К., почему бы вам не получить ссуду в банке на полгода, а затем пролонгировать срок возврата? В таком случае мы могли бы купить на паях сто тонн типографской бумаги, — предлагали мне в «Атлантике».

— Не знаю, предоставят ли мне кредит…

— Естественно, дадут. Я познакомлю вас с управляющим банка, он сидит за соседним столом.

Вскоре банк предоставил мне кредиты, и сделка пошла так, как была задумана. Иначе и быть не могло. Цены росли из года в год, но это чувствовали лишь те, кто жил на свое жалованье, у кого не было никаких капиталов, кто не мог «получать кредитов». Для «избранных» же жизнь становилась все легче. Повышение цен на товары и продукты лишь вдохновляет тех, кто их производит или выпускает на рынок. За редкостным исключением, главной целью каждого, кто обитал в дебрях Ла Кабреры, были деньги. Поэтому обязательную тему любого застолья составляла последняя крупная сделка. Дружеские связи устанавливались и рушились в зависимости от финансового соперничества; источником семейных разладов чаще всего была та же золотая лихорадка, которая пожирала всех без исключения.

…Жажда приводит к одному и тому же источнику всех зверей, даже если жизнь более слабого при этом находится под угрозой…

Однажды в газетах под крупным заголовком появилось сообщение: «Состояние семейства Кастаньеды — предмет сенсационного юридического спора. Адвокаты спорящих сторон излагают свои точки зрения газете „Эль Меркурио“».

— Что это означает? — спросил я одного из своих друзей. — Почему юридический спор по столь частному делу должен стать достоянием широкой публики?

— Потому что сделки, коммерция — любимая тема широкого читателя. Об этом деле уже столько было разговоров. Поэтому спорящие стороны вынуждены были прибегнуть к помощи газет, чтобы дать достоверные пояснения.

Настроение дельцов в тот момент можно было сравнить разве что с ликованием африканского племени, натолкнувшегося на кладбище диких слонов, где под слоем камней и пыли скрываются ценнейшие бивни. Трудно подобрать здесь более точное сравнение.

За столиками, где сидели дамы — и великолепные! — стремлением которых было будить желания своих соседей мужчин, бокалы то и дело наполнялись напитками, располагающими к полнейшей откровенности. А разговор все время вращался вокруг проклятого судебного дела.

— Управляющий в обществе получает ежегодно сорок тысяч. Вся суть в этом, — сказал кто-то.

— Но налоги при разделе составили около трех миллионов, — добавил другой.

— Капитал, оставленный стариком, даже если не прикладывать к нему руки, приносит ежегодно шесть миллионов чистого дохода.

Если кто возражал против подобного заявления, в спор немедля включались все присутствующие. Казалось, что прелестные женщины в эти мгновения исчезали, настолько мужчины были поглощены цифрами, и только цифрами. Более того, в сердцах мужей, уставших от собственных жен, поселялись не новые привязанности, как это случается у мужчин, — ими овладевала навязчивая страсть «делания денег». В глазах общества она была куда простительнее, чем связь с женщиной. Двадцатипятилетние дамы, в свою очередь разочаровавшись в мужьях, занятых финансовыми операциями, становились легкой добычей любого, оказавшего им внимание. Такие женщины обычно увлекались крепкими напитками или убивали время за игрой в гольф, пытаясь таким образом не думать о том, что они преданы забвению.

…Это смахивало на положение самок хищников в джунглях. Из укромного уголка наблюдают они за вольностями своего самца и мирятся со всеми его прихотями…

А на другом континенте гибли тысячи и тысячи молодых людей — русских и немцев. Они лежали в скованных холодом русских степях, и вместо крови их артерии и вены заполнял лед. Каждую ночь взрывы бомб сотрясали полуразрушенные английские города. Подданные британской короны наблюдали, как в облаках пыли исчезали руины их некогда могущественной империи. Бельгийские, греческие, французские дети умирали от голода. Для меня контраст между этими двумя мирами был драматически ошеломляющим. Мир Южной Америки, где все так просто и легко, где под безоблачным небом протекает жизнь кучки «избранных», использующих любые рычаги, любые связи, чтобы в эпоху всемирной катастрофы, которая их будто и не касалась, множить свои состояния. И мир по другую сторону Атлантического океана, где под угрозой полного исчезновения изнемогала строившаяся веками цивилизация.

К нам, европейцам, живущим в этой стране, судьба была благосклонна во всем. Я даже испытывал угрызения совести, будто изменил сам себе, приобщившись к миру счастливых людей, где каждый делал то, что ему хотелось. Иногда я испытывал приступы отчаяния, понимая, что это окружение затягивает меня все глубже и глубже. И не оставалось надежд выбраться из трясины.

Но этот мир, как джунгли, все более завораживал меня. «Я буду богатым, очень богатым. И у меня будет много друзей… Кто знает, возможно, и Ольга уступит моим желаниям… Возможно…»

Если бы эти джунгли не были полны неведомых мне тайн! Если бы я не принял путаные тропинки за прямые расчищенные аллейки, по которым так приятно прогуливаться!

VIII

Вступление в клуб «Атлантик», а также возрастающее благосостояние навели меня на мысль приобрести автомобиль, о чем ранее я и не помышлял.

После нападения на Пирл-Харбор производство автомашин в США для продажи частным лицам практически прекратилось. Думать о приобретении машины европейской марки было по меньшей мере безумием. Мне пришлось купить весьма подержанную автомашину, да еще и по совершенно фантастической цене.

Мне казалось, что в небольшом городе, в котором я ныне проживал, водить машину намного легче, чем в любом европейском, где я колесил более двадцати лет на своем «мерседесе». Машин здесь, конечно, было намного меньше, и улицы большей частью прямые, как натянутые шнурки, но отсутствие порядка и сумасшедшая безалаберность движения транспорта удручали меня. Как будто никто из местных водителей понятия не имел, что на больших автострадах существуют ряды для скоростной езды и ряды для грузового транспорта! Грузовики мчались по дороге, где только им вздумается, порой пускаясь в бешеные гонки. Бывало и так, что в ряду для легковых автомобилей еле плелся старый фургон; оказывается, шофер просто замечтался, наслаждаясь мелодией очередного болеро, доносившегося из радиоприемника.

Борьба, которая отмечает жизнь джунглей, отличала, хотя и в миниатюре, жизнь водителей такси. Как угорелые, они носились по городу в погоне за пассажирами, не уступая друг другу в скорости. Шоферы останавливались в самых неподходящих местах и тормозили так резко, что каждый, кто следовал за такси, неминуемо должен был врезаться в хвост машины. Будучи немцем, да к тому же протестантом, я был совершенно убежден, что ряды для движения транспорта бог создал так же, как жизненные пути для каждого из своих творений. Поэтому я строго придерживался правил уличного движения и неукоснительно соблюдал их, будто речь шла о десяти заповедях Евангелия.

Однажды я направлялся к центру города. В одном из подъездов я увидел спасавшуюся от дождя белокурую женщину. Мне она показалась похожей на Ольгу. Я объехал вокруг дома, остановился у подъезда и показал жестами, что могу подвезти ее. Ольга — а это была она — обрадовалась. Она села рядом со мной; с волос ее стекали дождевые капли, и она все пыталась вытереть их косынкой. Мы никогда не бывали рядом так близко. Я обратил внимание на удивительную прозрачность ее зеленых глаз. Ее глаза улыбались.

— Куда вас отвезти, сеньорита? — спросил я ее.

— Если вам не трудно, в салон «Прадо». Я очень тороплюсь.

— Конечно. Но ведь идет дождь, и клиентов наверняка нет. Не зайти ли нам в ресторан и не выпить ли чего-нибудь?

— Спасибо, но только буквально на несколько минут.

Мы вошли в ресторан. Я заметил, что Ольга, всегда уверенная в себе, робко оглядывалась по сторонам. Она не знала ни одного названия иностранных вин, естественно за исключением виски. Ей пришло в голову заказать бокал пива. Я внимательно наблюдал за ней, и мною овладевало чувство горечи, смешанное с любопытством.

— Ольга, — осторожно обратился я к ней, — вы даже не представляете, как мне хотелось бы стать вашим добрым другом! Как мне хочется помочь вам! Вы не верите мне, избегаете меня. Вы думаете, я не понимаю ваших уловок? Я знаю, здесь считают, что немцы глупы. Возможно! Но не до такой же степени! Не надо быть очень проницательным, чтобы не понять, что вы не хотите встречаться со мной!

— Сеньор К., — ответила она, — хотите я докажу, что полностью доверяю вам?

— Конечно, докажите, и немедленно.

— Тогда одолжите мне пятьдесят песо.

У меня не было с собой денег, поэтому, даже не пытаясь шарить по карманам, я ответил Ольге:

— Я не могу сейчас. У меня с собой нет. Я пришлю вам эту сумму завтра, в парикмахерскую.

— Не надо, спасибо. Деньги нужны мне сегодня вечером.

Мы поболтали о каких-то пустяках и расстались, оба с чувством горечи. Она — из-за моего отказа, а я боялся, что она сочла меня за лживого скрягу.

Прошло несколько дней. Я вновь заходил в салон, но мы уже не возвращались к этой теме. А затем произошло событие, после которого я решил не искать более встреч с ней.

Решение не видеть Ольгу возникло после разговора с Мьюиром, тем самым «гринго», как называла его Ольга. Таких избалованных сыночков из благополучных семей сами американцы зовут «плейбоями». Для подобной породы людей нет большей проблемы, чем выбор галстука или ночного кабаре.

Мьюир в буквальном смысле слова стал колдуном местных джунглей: ведь он обладал всем, что в глазах обитателей Ла Кабреры человека делает человеком. Но главное — он был представителем посольства США, а в этих странах американский посол может быть сравним разве что с римским проконсулом в порабощенных провинциях.

У Мьюира всегда было много денег: кроме своего жалованья, он постоянно получал от матери кругленькие суммы в долларах, которые после реализации на черном рынке по бешеному курсу позволяли молодчику жить в роскоши.

Он болтал на трех-четырех языках и всегда был в курсе последних новинок в области танцев. Американец с удовлетворением наблюдал, как вокруг его персоны создается особая атмосфера почитания и страха. Он не останавливался перед тем, чтобы извлекать выгоду из этого страха. Эта черта характера Мьюира претила мне, но откровенную антипатию к нему я почувствовал после одной нашей беседы.

Как-то вечером американец вдруг очутился в одиночестве: не оказалось ни одного из его местных «друзей». И вот тогда-то в самых омерзительных выражениях он стал ругать всех здешних, кто относился к нему с благоговением и почтительностью. Он принимал меня в своей квартире, где царил чудовищный беспорядок. Стены гостиной были украшены портретами кинозвезд и вымпелами американских университетов, на диване возвышалась гора спортивных пиджаков. Полупьяный Мьюир разглагольствовал, видимо совершенно не стесняясь царившего вокруг хаоса:

— Эти проклятые «дагос»!

«Дагос» — такой презрительной кличкой в Соединенных Штатах и Англии называют людей, говорящих на романских языках.

— Только и думают о том, как вырвать очередной заем у Соединенных Штатов! И без отдачи! «Дагос» никогда ничего не делают сами! Они ленивы, неисполнительны, неточны в своих высказываниях и непостоянны в своих настроениях!

— Но латиноамериканцы так гостеприимны! — возразил я. — Дружелюбность — их отличительная черта. К тому же они обладают чувством собственного достоинства, корни его уходят в традиции рыцарей, испанских идальго!..

— Бросьте! — резко оборвал меня Мьюир. — Эти типы обладают всеми пороками итальянцев и пуэрториканцев, заполнивших «дно» Нью-Йорка!

— Помилуйте, мистер Мьюир! — испугался я. — Не говорите так! Ведь вас могут услышать!

— Меня это не волнует! Пусть слушают! Я их не боюсь. Зато пусть осмелится кто-либо слово сказать против Соединенных Штатов. Никто не скажет! — заключил Мьюир.

«Никто» в данном случае относилось лишь к тем, кто экономически зависел от его страны. А другие круги, к которым принадлежала Ольга, относились к самому Мьюиру, к его повадкам с нескрываемым презрением.

Мне стало неприятно его слушать, и в знак протеста я ушел. Тем не менее наши отношения не прервались. Напротив, некоторое время я даже думал, что мы сделаемся друзьями. Мне вдруг показалось, что Мьюир мог стать моим гидом в этих непостижимых для меня людских дебрях, которые не переставали преподносить мне неожиданности.

В глубине души я завидовал молодости и элегантности Мьюира. Особенно острым было это чувство, когда под звуки патефона Мьюир выделывал в залах «Атлантика» замысловатые па модных американских танцев. Мьюира постоянно окружал целый сонм местных девиц от восемнадцати до двадцати двух лет, за которыми тот, не выделяя никого, небрежно ухаживал. Эти девицы, видимо, считали, что они призваны увеселять проживавших в городе американцев — будь то сотрудники американского посольства, члены военной миссии, координаторы по каким-то межамериканским проблемам или простые чиновники нефтяных и других американских компаний. Единственное, что требовалось от американцев, — это чтобы они были белокурыми, говорили по-английски и пили в большом количестве виски. Подобные качества доводили местных девиц из высшего общества до экстаза. «Victory girls», «девочки победы» — так иронически называли их по аналогии с их единомышленницами-американками, которые атаковали солдат у железнодорожных вагонов и проникали даже в казармы, движимые весьма похвальным желанием «поднять солдатское настроение». «Девочек победы» называли еще и «солдатским хлебом», «координаторшами», причем клички эти в ту эпоху были популярны и в Лиме, и в Сантьяго. А в Мексике их называли «малинчистками»[9].

Мьюир чувствовал себя в очаровательном окружении, как фавн среди нимф. Я всегда восхищался, наблюдая за ним со стороны, и нередко испытывал при этом чуть ли не чувство отеческого благодушия. Мне все казалось, что он вот-вот возьмет в руки флейту и в бурном танце мелькнут из-под фрака его мохнатые козлиные ноги.

В это время входили в моду кубинские болеро, вытесняя ритмы американских негров (в ритмах этих мистер Мьюир особенно преуспевал). «Гринго» молниеносно усвоил и новый танец, исполняя его едва ли не с большим блеском, чем сами латиноамериканцы.

Надо сказать, что болеро — танец особый. Соблазнительный и увлекающий, как никакой другой, болеро прекрасно отражает латиноамериканский дух. Исполнение танца несложно; под меланхолическую музыку ведется не менее меланхолическое повествование-песня, находящее самый горячий отклик у слушателей. Я бы сказал: болеро — стихия тех, кто интересуется чужими мужьями и женами. Слова болеро всегда говорят о горячей, молчаливой страсти, которую невозможно удовлетворить. Я нередко раздумывал: какие мысли родятся в голове того супруга, который из-за столика следит, как его половина отдается танцу в пылких объятиях партнера.

Какая разница между торжественной мелодией, буколическими стихами вальсов моей молодости и болеро, позволяющими завязывать интимные отношения прямо на глазах! Танец этот разрешает предаваться заманчивому адюльтеру вопреки всем общественным и религиозным условностям.

Так любим и полюбили сразу,

Лишь встретившись — и все на свете позабыв…

Любовь для нас — сияющее солнце,

Любовь для нас — божественная песня.

Но час настал, пора расстаться нам…

Не потому, что не хватает ласки, люблю тебя по-прежнему душой.

Во имя моей страсти, во имя твоего счастья —

Я говорю тебе: прощай!

«Прощай… во имя твоего счастья…» Интересно, что же это было за счастье, которое заставляло молодых людей покидать своих любимых вопреки обуревающим их сильным чувствам?

Слушая эти песни, я вновь ощущал себя в непроходимой сельве. В зарослях, залитых лунным светом, под светом звезд звучит тысячеголосая симфония любви.

Люди из средних слоев, как и завсегдатаи аристократических клубов, прибегают к болеро, чтобы привлечь внимание женщин. В конце концов мелодия эта стала напоминать мне охотничий рог, звук которого так походил на жалобные стенания самки оленя.

Слова модного болеро каждый знал наизусть, правда, во многих случаях любовный диалог представлял лишь повторение одной и той же строки:

Не знаю, грех ли это? И постигнет ли кара меня?

Не иду ли я против законов и чести, и долга?

Знаю только, что жизнь моя — шквал, ураган.

Знаю только, что в нем погибаю…

Настроения и музыка всех болеро по сути своей неизменны, меняются только слова. Весь смысл заключается в том, чтобы изощренными словесными выкрутасами и намеками накалить до предела атмосферу греховной любви, что делала столь сладостной жизнь.

Такой любви нигде на свете нет.

Как нет существ, что любят так, и только так…

Сидя за своим столиком в клубе, я наблюдал, как партнеры танцевали намного ближе друг к другу, чем это было предусмотрено танцем. Легко было догадаться, что тот же Мьюир, Мануэль, Перес или их жены таким образом давали понять, что пошлые слова великолепно отражают их чувства. Через несколько тактов следовал ответ: крепко обнявшись, покачиваясь в такт музыке, танцоры что-то шептали друг другу, а в это время голос певца выводил:

Так, именно так, и только так…

…В сельве слух обостряется до предела. Ухо улавливает даже на далеком расстоянии все, что творится в зарослях. Тот, кто жил под сводом ветвей, не пропускающих солнечного луча, издалека чувствует приближение грозы или слышит журчание ручейка, а звери, даже не видя друг друга, улавливают на расстоянии запах существа противоположного пола.

Точно так же в мире страстей на расстоянии улавливаются эмоции, внушаемые мелодией и словами болеро.

Когда-нибудь, вероятно, будет написана история жизни в Южной Америке нашей эпохи. Думается, что в перечне самых разных и неожиданных подрывных факторов придется вспомнить о роли таких вот песен. Внешне совершенно невинные, они исподволь подводили к моральному банкротству.

Нелишне будет упомянуть, что болеро породили даже новую форму политических выступлений и сыграли свою роль в появлении на всем континенте так называемых «безрубашечников» — этих своеобразных «бунтарей». Об этом мне сказал Айярса, демагог и лидер неопределенных левацких сил. Однажды, следя, как мимо нас плывут в тесном объятии пары танцующих, он заметил:

— Между прочим, в этом явлении заложен глубокий социальный смысл. — Говоря это, он присвистывал в конце слов, что отличает произношение здешних чистильщиков сапог. — Болеро — чисто латиноамериканская музыка, она отражает неуловимые настроения народа, стремящегося сбросить сковывающие его цепи. Кончилась эпоха североамериканских ритмов!

Несколько дней спустя Айярса пригласил меня на политический митинг, где ему предстояло выступить от имени тех, кого он называл «мое движение». Кстати, в этом столпотворении я потерял золотой портсигар, который подарил мне Монжелас в день моего сорокалетия, о чем свидетельствовала дарственная надпись, им же самим выгравированная. Но я бы не пожалел еще дюжины таких портсигаров за возможность наблюдать подобное зрелище! Айярса (он славился в местных кругах как великий оратор) начал свою речь словами, которые были встречены присутствующими громом аплодисментов. Это были слова модного болеро, несколько переиначенные:

— Меня обвиняют в грехе. В том, что я — демагог. Не знаю, возможно, это и грех. Возможно, я и заслужил кару божию. Но если это грех, я признаюсь в нем, ибо в этом мире, как и в потустороннем, прощаются лишь грехи, совершенные во имя любви. В час, когда мне придется предстать перед судом народным, я смогу заявить с полным правом: да, я грешен! Грешен перед моим народом в одном: я люблю его!

И далее в том же духе:

— Как листья, иссушенные зноем, жаждут росы, с таким же нетерпением ждем мы слез представителей олигархии. Как сказал поэт: «Слезы, пролитые в золотой кубок, вызывают лишь сочувствие». И так как эти слезы они прольют, раскаявшись в своих деяниях, мы должны будем простить их, как некогда Христос простил грешницу Магдалину. И слезы олигархов станут высочайшим свидетельством их смирения перед волей народа.

Снова шквал аплодисментов. Айярса продолжал:

— Результаты предстоящих выборов не интересуют меня. Мы уже терпели поражения. Но мы вернемся к борьбе. И я вернусь к борьбе! И буду возвращаться к ней всегда, ибо я люблю свой народ! Я должен вернуться в бой! Без народа я перестану существовать. Те, кто сегодня нас преследует, завтра будут искать нас! Они будут заверять нас в своей любви, и мы поверим в то, что нам говорят. Ведь народу нельзя лгать! И все будут знать, что они пришли к нам раскаявшись и что впредь олигархи нас не предадут!

Айярса прекрасно знал секрет своего ораторского искусства и степень собственной популярности.

— Известна ли вам карьера Евы Перон? — спросил меня однажды Айярса. — Современный политический строй в Аргентине — результат определенного влияния танго. Народ этой страны в течение десятков лет слушал мелодии и слова танго: бедная девушка из предместья — «аррабаля», и благородный полковник, и презрение высокомерных богачей.

— И вы считаете, что это может длиться долго?

— Конечно, — ответил он. — Народ не поймет, если клятвы в любви к нему изложены иными словами, чем те, к которым он привык. Словами о «невозможной любви».

Айярса был прав. Какой успех могли иметь в этом мире отжившие сравнения государства с кораблем? Теперь и я, несмотря на свою германскую сдержанность, не мог сдержать улыбки, слушая речи лидеров традиционных партий относительно грядущей «эпохи процветания», — эпохи, когда возникнет настоятельная необходимость поставить у «кормила государства опытного рулевого». Выражения, неоднократно встречаемые в государственных документах, несмотря на мой очень скромный опыт пребывания в латиноамериканской атмосфере, казались мне теперь столь же неуместными, как цилиндр, висящий на ветвях дерева в зарослях сельвы.

В те месяцы жизнь моя текла весьма размеренно. Я делил свое время между встречами с друзьями из числа всесильных, несложными сделками, приносившими мне порой неплохую прибыль, и игрой в теннис. По вечерам же я допоздна упражнялся в потреблении спиртных напитков.

Однажды в субботу, после того как все мы в баре клуба «Атлантик» выпили несколько более обычного, Мьюир попросил меня отвезти его домой: квартира, которую он занимал, находилась в центре города. Нам совершенно не о чем было говорить, поэтому, чтобы как-то завязать беседу и заодно польстить его мужскому самолюбию, я сказал:

— Вы пользуетесь огромным успехом у женщин! Дамы ходят за вами по пятам! Многое я отдал бы, чтобы иметь ваш возраст!

— Так было всегда. И везде, — ответил Мьюир. — Ходят многие, за исключением одной, которая нужна…

Я тут же подумал об Ольге, хотя вначале не предполагал, что Мьюир мог иметь в виду именно ее. С подчеркнуто безразличной улыбкой я произнес:

— Кто же это, например? Уж не наша ли общая знакомая — маникюрша Ольга?

— Она как раз из тех, кто меня ищет. Но мне она совершенно не нужна. Как-то я пригласил ее поужинать, и представьте: она вместо аперитива выпила… бокал пива! Болтала и болтала — и все какие-то глупости о своем семействе. В конце концов Ольга так мне надоела, что я отвез ее домой, а сам отправился спать. Примерно два месяца после этого она мне не давала покоя. Всякий раз, когда я приходил в «Прадо», она спрашивала, чем мне не угодила, почему я не приглашаю ее. Я подумал, что девочка, в общем-то, недурна и почему бы не воспользоваться ее настойчивостью? Но дело в том, что я совсем запутался в отношениях с некой замужней дамой, так что на Ольгу у меня просто не хватает времени. Но она по-прежнему докучает мне звонками. Приходится постоянно отвечать, что я занят.

Каким идиотом я почувствовал себя! Какое же это счастье — быть молодым! Подумать только! Я часами стоял с коробкой конфет у входа в захудалый кинотеатрик, ждал назначенных и несостоявшихся свиданий с Ольгой, отворачиваясь от удивленных взглядов, привлеченных моими щегольскими перчатками и великолепной тростью. А в это время Ольга выклянчивала у Мьюира встречи! Я поклялся самому себе никогда более не видеть Ольгу, всячески избегать встреч с ней, даже сменить парикмахерскую, обходить улицу, где она работает. И надо сделать это без всяких объяснений, которые поставили бы меня в еще более глупое положение.

В среду, последовавшую за излияниями Мьюира, я отправился искать другую парикмахерскую, хотя мне было очень нелегко изменять своим привычкам. Я зашел в какой-то салон. Толстая, неприветливая женщина, уже в летах, молча подпиливала мне ногти. Мне показалось, что у нее огромные зубы. В воображении опять встали чистые зеленые глаза и почти детская улыбка Ольги, ее неизменный вопрос: «Ну, что? Как дела?»

Ничего более не будет. Никогда. Я уже не услышу ее рассказов о домашних трудностях, о ссорах с сестрами, о человеке, который бросил ее с сыном, не думая, как ей будет тяжко жить.

Несколько фраз об Ольге, сказанные Мьюиром, уничтожили все мои иллюзии. Я не пожалел бы времени, чтобы разузнать, каким образом она добилась, чтобы Мьюир пригласил ее в ресторан. И не потому, что я собирался вновь встречаться с ней. Я стремился разгадать характер этого существа, столь коварно со мной обошедшегося без всякой на то причины. Что заставляло Ольгу столько раз заверять меня, что она хочет меня видеть? Неужели лишь удовлетворение от сознания, что я — у ее ног?

Как от поворота кинжала в ране, болью отозвались в памяти брошенные Мьюиром слова: «…и попросила бокал пива».

Идол упал с пьедестала и, не разбившись, превратился в глиняную куклу. Может быть, Ольга и у Мьюира просила взаймы, когда они впервые остались вдвоем? Я собственными глазами видел, как ее благосклонности добивались все клиенты салона «Прадо». И не мог понять, почему эта женщина, способная просить деньги у мужчины, была такой сдержанной с теми, кто пытался ухаживать за ней. Возможно, в этом была ее тактика, приносившая немалые выгоды? Сначала заставить поклонника несколько месяцев находиться в постоянном напряженном ожидании. После этого, видимо, она уже чувствовала себя вправе просить у мужчины денег, как это и произошло со мной.

Особенно неприятно мне было вспоминать ее лицемерные высказывания о Мьюире. В этом я видел еще одно свидетельство низости ее натуры. Зачем она исповедовалась мне в своих отношениях с «гринго»? Ведь ее никто не просил об этом. Почему Ольга с таким презрением говорила о самоуверенности «гринго» и в то же время, по его свидетельству, искала встреч? Почему она не скрывала это презрение, а хвасталась им, да так откровенно, что я только восторгался ею, видя в этом проявление ее независимой натуры, столь редкое в атмосфере верноподданничества, окружавшего Мьюира?

Я понимал, что у нас с Ольгой нет ничего общего и что мои заботы никогда не смогут заинтересовать ее. Какое ей дело, когда придет конец войне: через месяц, через год или через десять лет? «Конец войны» и «мир» — понятия, наполненные для меня таким смыслом, для Ольги были пустыми словами. Она никогда не смогла бы понять, что с наступлением мира и возвращением на родину сразу же было бы покончено со всеми моими злоключениями. В ее жизни проблемы никогда не могли быть решены сразу.

— Ольга, почему вы не выходите замуж? — спросил я ее.

— За кого? Никто не захочет брать женщину с ребенком. Кроме того, мне гораздо удобнее жить одной.

— Почему удобнее?

— Потому что я чувствую себя независимой. Я мечтаю только о том, что когда-нибудь встречу хорошего человека и буду жить с ним.

Что могла ждать Ольга от жизни? И существовал ли в действительности этот ее «хороший человек»? А может быть, назначением ее было переходить из рук в руки? Ей придется работать в салоне всю жизнь; со временем ее изящество исчезнет, она станет непривлекательным, безликим существом, как та пожилая женщина из другой парикмахерской, чьи длинные зубы вызвали во мне непреодолимое отвращение. Щедрые чаевые будут оседать в руках более молоденьких и обольстительных женщин, и постепенно Ольге придется мириться с тем, что клиенты будут обращаться к ее услугам лишь в тех случаях, когда остальные кресла заняты.

Но ведь жизнь Ольги могла стать иной. Пусть у нее не было любви ко мне, но могла же она согласиться жить со мной и позволить мне обеспечивать ее. Почему бы мне не стать тем «хорошим человеком», о котором она мечтала? Ну да ладно. Пусть живет как знает. Нечто новое вторглось в наши отношения, и от этого никуда не уйти. Я узнал ее с совершенно иной стороны, которую долго не мог разглядеть и которую постиг благодаря признаниям Мьюира. Она уже не была в моих глазах жертвой обстоятельств, вынужденной, как она мне твердила, угождать клиентам, избегать их приставаний, не осмеливаясь при этом сказать правду. И я более не считал ее страдалицей, с ранней юности познавшей одиночество. Беспринципное существо, у которого ложь в крови!

Естественно, я не мог винить Ольгу за то, что она не испытывала желания ходить со мной в кино и по ресторанам, или за то, что она предпочла столь обольстительного молодого человека, каким был Мьюир. Но почему же тогда с самого начала она не отвергла моих приглашений? Почему принимала их и заставляла меня бегать на свидания, а сама не приходила, придумывая совершенно детские отговорки? Никогда я не смогу простить ей, что она поставила меня в столь глупое положение. Я даже не стану упрекать ее — она ни о чем не узнает. Какой толк от того, что я вновь встречусь с ней и с раздражением заявлю, что мне известно ее лицемерие и что я не настаиваю на продолжении знакомства? Ведь я не был ни другом, ни любовником, ни мужем ее. Я был всего лишь одним из тех, кого она избрала и вовлекла в свою игру.

Хорошо, что мираж рассеялся. Я мог утерять чувство реальности и заблудиться в пустыне. И это в момент, когда я начинал завоевывать мир, который еще несколько месяцев назад был для меня неизведанным и странным.

Проходили недели и месяцы. Постепенно стихала боль, приковывавшая меня к радиоприемнику в ожидании новостей. По мере того как ширился круг моих связей и процветали мои дела, все реже думал я об окончании войны. Теперь я брал газеты или слушал радио лишь по ночам, да и то все получаемые сведения казались мне такими однообразными, что я предпочитал услышать их из уст моих соседок по пансиону.

Весь январь я отдыхал на побережье. На всем пляже возвышался лишь один отель, куда съезжались выдающиеся личности из крупнейших городов страны. Постепенно я забывал Ольгу и даже перестал испытывать неприязнь к ней, возникшую после разговора с Мьюиром. Все было так давно! Рана, нанесенная моему самолюбию, зарубцевалась. По возвращении в столицу я вновь зачастил в клуб «Атлантик».

К тому времени у меня окончательно созрело решение расстаться с еще оставшимися акциями «Ла Сентраль». Вместе с Пересом и Лаинесом я задумал создать в начале следующего года акционерное общество.

IX

Столь привычная для каждого европейца смена времен года — осеннее умирание природы и возрождение ее весной — неизвестна в этой части Андских гор. Здесь не увидишь обнаженных рук-ветвей, и ветер не гонит по дорогам опавшие листья. Глаз не порадуется зазеленевшему кусту, который наподобие первого луча, победившего хмурое утро, возвестит о наступлении новой, лучшей поры. Свет и сумерки здесь распределены поровну; дни и ночи круглый год одинаковы, разве что разные дозы дождя и солнца отличают их. Связать воспоминания о том или ином событии с ярким солнечным днем невозможно, можно только вспомнить, было в тот день холодно или жарко. Мой соотечественник Александр Гумбольдт, более века назад побывавший в этих местах, писал, что здесь царит вечная весна. Я бы сказал — вечная осень. Дождь идет почти непрестанно. Местные жители делают вид, что это их очень удивляет, всякий раз заверяя иностранца, что «никогда еще не было столь холодной зимы». С января по март солнце появляется чаще, пока наконец не наступает засуха, которую здесь почему-то привыкли называть летом. У водопроводных колонок, питающих город питьевой водой (причем в количествах, совершенно недостаточных), выстраиваются очереди. А нам, иностранцам, снова и снова толкуют, что «никогда не было столь затяжного лета». Дороги покрываются пылью, и ездить по ним довольно неприятно. Поля приобретают пепельный оттенок, сохраняющийся до наступления первых дождей.

Из года в год мне приходилось слышать одни и те же, похожие на припев грустной песенки, слова:

— Боже, какая долгая зима!

— Боже, какое невыносимое лето!

Фразы-штампы…

Характерное для тропиков однообразие времен года могло бы сделать мою жизнь невыносимо серой, как это бывало у европейцев, не располагавших автомашинами и вынужденных постоянно торчать в городе. Я находился в ином положении. Благодаря дружеским связям, которые изо дня в день становились все многочисленнее, я проводил обычно конец недели в долинах, у отрогов гор. При этом я выбирал местность, климат которой приходился мне по вкусу. Такие путешествия — всегда в сопровождении трех-четырех членов клуба «Атлантик» — обладали для меня особой привлекательностью. Во время всей поездки мы обильно угощались, последнее обстоятельство и объясняет дух близкого товарищества, царивший между нами. Там, наверху в горах, оставалась столица, окруженная полями. Они были разлинованы каналами и колючей проволокой, как в Голландии, с той лишь разницей, что классические ветряные мельницы здесь были заменены какими-то чудовищными механическими сооружениями, лишенными всякой поэзии.

Все дальше спускаясь с гор, мы въезжали в тропическую зону. Постепенно окружающая природа до неузнаваемости менялась. По каменным полуразвалившимся изгородям лепились цветущие орхидеи. В тени огромных деревьев, где все дышало тяжелыми испарениями, кустились папоротники. Посаженные по склонам гор кофейные деревца казались отсюда карликовыми черешнями, усыпанными спелыми плодами. Слух наш ласкал рокот водопадов — это заканчивали свой бег по горным ущельям сотни ручейков. Даже воздух, по мере того как мы удалялись от гор, наполнялся особым ароматом. То и дело из-под колес машины вспархивали птицы диковинного оперения. Мы, европейцы, таких птиц видели лишь в детстве на картинках.

Жара врывалась в машину, и в конце концов всем приходилось снимать пиджаки и продолжать путь в спортивных рубашках. Я лично так и не смог привыкнуть к этому. В душе оставаясь благопристойным буржуа конца XIX века, я неизменно испытывал во время этой процедуры сильную неловкость; слишком давно я родился, чтобы позволить себе это в присутствии дам. Иногда мы останавливались в маленьких харчевнях, рассеянных вдоль дороги, — обычно они располагались по окраинам деревушек. Я уже привык к тому, что ночью мы обязательно встретим в одной из таких харчевен двух-трех пьяных работников, которые при мерцающем свете керосиновой лампы в сумерках крохотного зальца во все горло спорят о политике, пересыпая каждое слово отборной руганью. Для меня эти разговоры были столь же неожиданны, как если бы я увидел вдруг на дороге… райскую птицу! Всегда такие набожные и тихие, люди эти давали выход своей горечи, избирая в качестве мишени либо Христа, либо непорочную деву Марию, либо папу Римского, которых они награждали самыми нелестными эпитетами. В странах протестантской религии сквернословие в адрес святых не принято.

А в этом словесном жанре, как я слыхал, испанцы — великие мастера. Однако ни в Швеции, ни в Германии слепая злоба человека никогда не бывает направлена против имени божьего или слуг господних. Вольтер мог быть продуктом только такой страны, как Франция: его нападки на святыни не встретили бы понимания среди протестантов.

Когда же я смогу проникнуть в этот мир недоступных тайн, столь же загадочный, как и окружающая его природа?

X

Фусагасуга. Фу-са-га-су-га… Это индейское название было мне известно задолго до приезда в Америку — еще в детстве я с трудом учился произносить его. Дядюшка Самуэль в письмах к моему отцу рассказывал чудеса об этих местах, где он приобрел летнее шале — «Эль Арболито». Детьми, полные восторга, мы слушали рассказы о дикорастущих орхидеях, о тропических ливнях, которые длятся по нескольку часов. По словам дядюшки, однажды за время грозы он прочел при свете молний полный номер лондонской «Таймс» времен Крымской войны! Для нас, детей, не менее диковинным, чем страшная буря, казалось это индейское слово, которое невозможно было произнести: Фусагасуга! Кто бы из нас мог тогда подумать, что настанет время, когда это место станет лагерем заключения земляков моего дядюшки!

…Дорога резко поворачивала, и под сенью гигантских фламбуайянов, кроны которых пламенели огненно-красными цветами, возникали первые стены домов крохотного городка, увитые бугамбилией и лианой «ночная красавица». Вскоре мы уже въезжали на городскую площадь, где по воскресеньям, по окончании церковной службы, открывался базар. Мне доставляло удовольствие наблюдать, как те, кто отдыхал здесь в роскошных виллах, перебирали, прежде чем купить, горы экзотических фруктов, как затем вступали в бурные споры с продавцами, в результате которых последние сбавляли несколько мелких монет.

Именно в этом городке я узнал, что между Мьюиром и моим кузеном Фрицем существуют какие-то отношения. И раскрылось это в одно из воскресений. Мы уже собирались отправиться в модный местный отель, когда Мерседес — она была в курсе моего разлада с Фрицем — предупредила меня, что только что видела американца и моего кузена на террасе ресторана. Мы решили поехать в другое место. Раз уж зашел разговор о Мьюире, я посчитал нужным воспользоваться случаем и рассказал Мерседес о том, с каким презрением отзывался он о ее родине и ее народе.

— Проклятый «гринго»! — возмущенно воскликнула Мерседес, и я услышал в ее восклицании отзвук голоса Ольги. — Из всех иностранцев, приезжающих в нашу страну, они единственные всегда живут особняком — the American colony[10]. Получая жалованье от своего правительства или от крупных североамериканских компаний, тот или иной «гринго» никогда не станет рисковать своими деньгами. Никогда не начнет «дела», полагаясь лишь на свои силы и сообразуясь со своими возможностями. Американцы не заводят здесь друзей, не женятся на местных женщинах, не вступают с местными в торговые сделки, — не переставала возмущаться Мерседес. — Они не рубили здесь лес, не возделывали поля! Не создали ни одного предприятия, которое не явилось бы филиалом американской фирмы! А вот немцы — те внесли свой вклад в развитие нашей страны. Создали авиационные компании, распространили скотоводство, выстроили фабрики. Разве мы можем испытывать к осевшим у нас немцам ненависть только за то, что в стране, которую они покинули тридцать лет назад, сегодня существует жестокая диктатура?

Меня тронул взрыв негодования Мерседес, но я смолчал. Странное явление, по-видимому, представляли американцы в этом мире.

Мерседес продолжала:

— Моя золовка высказалась обо всем этом гораздо точнее. Вот что однажды она заявила: «Немцы помогли даже нашим старым девам избавиться от печалей…» А «гринго» только и занимаются тем, что снимают «сливки» с рабского почитания окружающих. И начало этому положили дамы высшего света.

Я несколько растерялся. Неужели, как утверждала Мерседес, американцы злоупотребляли экономическим превосходством, чтобы осуществлять свои сугубо личные планы?

Ветви деревьев сельвы, сплетаясь над моей головой, образовали плотную крышу, не пропускавшую дневного света…

Я вновь подумал об Ольге, но уже с меньшим возмущением. Если то, что говорила Мерседес — правда, не слишком ли суровым был мой суд над Ольгой? Ведь она — лишь жертва ситуации. Но ревность заставляла меня пойти в своих размышлениях далее. Ведь я осуждал в Ольге не то, что она влюблена в Мьюира. Дело заключалось в ином. Она пыталась убедить меня, что презирает Мьюира, потому что он — «гринго» и потому что он позволяет себе в обращении с ней вольности.

— Ваша вина, что американцы типа Мьюира чувствуют себя в вашей стране хозяевами, — сказал я Мерседес. — Сначала вы ими восхищаетесь, всячески угождаете, а потом удивляетесь, что они становятся деспотами.

— Кто ими восхищается? Кто им угождает? — воскликнула она с непритворным удивлением.

— Да все вы. Богатые, бедные, женщины, мужчины! Члены политической партии А и члены политической партии Б! Мне все это уже знакомо. То же самое происходило с англичанами в Румынии в давние годы.

— Англичане — другое дело, — возразила Мерседес. — Они, правда, до смешного упрямы, что, впрочем, поможет им воевать. Британцы не меняют ни меры весов, ни денежные единицы, по-прежнему водят машины по левой стороне. Однако в конце концов их жизнь подчинена рассудку, разумна, а у американцев существует одно: деньги, и только деньги. У нас каждый считает, что тот, кто изъясняется по-английски, — богат. Поэтому к ним и тянутся.

— Я говорю о том же: вы сами сделали из американцев идолов. Что здесь играет роль: богатство или владение английским языком — неважно. Факт остается фактом.

— Да, деньги дают американцам все, — продолжала Мерседес, — иногда позволяют им даже терпеть крах, не рискуя потерять ореол могущества. Провалились американские фирмы, которые асфальтировали наши города. Провалились и компании, строившие ирригационные системы и железные дороги! Обанкротились американские предсказатели будущего нашей экономики. Но этого будто никто не замечает. Для того чтобы в нашей среде заставить поверить в эффективность любого проекта, следует лишь дать понять, что он был «изучен американцами».

— Мне прекрасно известны эти истины, — подтвердил я. — Вы, например, считаете, что ваши политические партии делятся на друзей и врагов Соединенных Штатов Америки. Как обычно, партия, находящаяся в данный момент в оппозиции, выступает против сотрудничества с американцами. Не обманывайте себя, Мерседес. Завтра эта оппозиционная партия придет к власти и, став еще более проамериканской, чем ее предшественники, заставит народ вашей страны умирать за дело американцев где-нибудь в Салониках, на Алеутских островах или на реке Ялу. А партия, занявшая траншеи оппозиции, будет винить в своих провалах политику госдепартамента США, обвиняя его в том, что он превращает человеческие жизни в деньги.

— Не думаю. Война воздвигла непреодолимый барьер между американцами и теми местными партиями, которые заявили о своей солидарности с нацизмом.

— Вы убедитесь сами. Но сегодня я более думаю о времени, когда атмосфера антиимпериализма станет политическим оружием против правительств, финансируемых Вашингтоном.

В этот момент к нам подошел промышленник Кастаньеда, друг Бететы. Кастаньеда, как всегда, пересыпал свою речь английскими словечками и выражениями, особенно если говорил о бизнесе или о Соединенных Штатах. И даже тон его голоса становился менторским:

— Нет, Мерседес! Look how efficient[11] эти американцы! Ну, скажи, кто, кроме американцев, смог бы высадиться в Северной Африке?! Они — единственные, кто обладает секретом фирмы, know how[12]. Метод, метод и только метод — вот чего нам не хватает. They get things done[13]…— Кастаньеда ударил рукой по столу, как если бы был генералом Эйзенхауэром, отдающим приказ о высадке войск.

Я слушал, как изъясняется Кастаньеда по-английски, и он казался мне кукушонком, подкинутым в куриное гнездо. Однако не во всем я был согласен с Мерседес. Жаль, что такая умная женщина не умела владеть собой. И повод-то был пустяковым: слова Мьюира, которые я ей передал. Разве американский народ, вся нация несет вину за то, что один из ее представителей грязно отзывается о латиноамериканцах? Как можно судить о всей стране по скудоумию одного из ее граждан?

— Вы впадаете в крайность, — сказал я Мерседес. — Американцы отнюдь не так уж великолепны, как считают некоторые. Но и не так плохи, как считают другие. Они как все. В саду божием есть место для всякой твари…

— Но ведь они относятся к нам так, будто мы — их колония! Удивительно, до чего американцы любят давать нам советы. Во всем! Они даже не пытаются учесть наши особенности, ближе познакомиться с нашим образом жизни. Именно это и возмущает меня. Особенно сильно это бросается в глаза, если сравнивать отношение к нам европейцев. Американцы считают, что все, что «сработало» когда-то в их стране — их образ жизни, их манеры, — все это должно «сработать» точно таким же образом и в других странах.

На этом наш разговор иссяк. Настало время возвращаться в город, и мы вместе с остальными сели в машину.

…Лианы, точно осьминоги сельвы, щупальцами с тысячами крохотных присосков-корешков обвивают стволы деревьев и, лишая жизненных соков, душат их…

Своим доверием, стремясь сделать из меня единомышленника, Мерседес постепенно лишала меня воздуха и света моих прежних убеждений.

Мы ехали в полной темноте. Паузы в разговоре становились все более длительными. Одна из сидевших в машине женщин вполголоса стала напевать слова какого-то болеро.

— Не будь смешной. Лучше включи радио, — послышался чей-то голос. Женщина ответила шуткой, потом замолчала. Но слова болеро уже долетели до слуха того, кому были адресованы. Мы успели опустошить две бутылки виски, к тому же за город выезжали всегда одной и той же компанией, так что нас связывали взаимные симпатии. Алкоголь, интимная обстановка, песенка с намеком… Невидимые узы все крепли.

Нередко, сидя в машине, я случайно натыкался на чью-то руку, которая тайно искала руку соседки. Руки сочетались в секундном пожатии и вновь разъединялись. Постепенно мы сближались все теснее, и у каждого мужчины появились свои «слабости». У меня такой «слабостью» стала Мерседес. Повод просить дружеские советы у замужних женщин, по-моему, может вернее, чем что-либо иное, послужить толчком для развития совершенно особых отношений между мужчиной и женщиной. Я в первую очередь ценил атмосферу трогательного доверия, которую сумела создать Мерседес. Однако последствия таких отношений трудно было предугадать. Куда приведет нас эта дружба?

…Не лучше ли бежать из полумрака завораживающей сельвы? Вновь вернуться в бескрайние равнинные просторы, выйти к свету и остановиться там?

В этом мире стремление сделать соучастником своих личных проблем лиц противоположного пола было неудержимым. Врачи и адвокаты Ла Кабреры об интимной жизни своих клиентов имели намного больше сведений, чем познаний в собственном ремесле. В атмосфере исповедей, сплетен, доверительных признаний мало кого могли интересовать истинные духовники. Изо дня в день, точнее, в каждое воскресенье, когда мы собирались вместе, наши подруги рассказывали нам в мельчайших деталях о своей частной жизни. Здесь было все: и несбывшиеся желания, и мечты, и отзвук соперничества мужей в торговле и делах, и тысячи иных любопытнейших сведений, истоком которых всегда было ущемленное самолюбие. За всеми проблемами просматривалась еще одна: секс.

Католическая церковь была в курсе положения дел и, видимо, как-то стремилась его исправить. Как раз в те дни приходская газетка «Вида дель альма» («Жизнь души»), издаваемая модным здесь церковным приходом, пролила кипящее масло на открытые раны. Газета передавалась в клубе «Атлантик» от столика к столику, и чтение ее вызывало не раз взрывы смеха. Под заголовком «Не исповедуйтесь чужим — вам это невыгодно!» газета писала, в частности: «Мы хотим напомнить девушкам и дамам нашего прихода, что святая исповедь установлена от бога. Через исповедь, и только через исповедь своему священнику вы можете завоевать благодать божию — и к исповеди лишь своему падре вы обязаны прибегать, когда испытываете сомнение и душевные колебания».

XI

Мерседес не устояла перед искушением превратить меня в своего «духовника». Это произошло во время второго заседания военного трибунала, разбиравшего дело генерала Бельо, обвиненного в заговоре против правительства.

Какое я имел отношение к этому процессу? Но необходимо побыть некоторое время в кругах Ла Кабреры, чтобы понять это. Точно так же прежде я считал себя обязанным вместе с друзьями присутствовать на открытии моцартовского фестиваля в Зальцбурге или с Линдингом и Монжеласом — в «Гранд-отеле» в Церматте, когда начинался сезон. А в этой стране, где самым большим традиционным праздником было рождество, мне приходилось участвовать вместе с друзьями на светских «зрелищах». В иные годы одним из наиболее популярных праздников был бал-маскарад в пользу Красного Креста, либо — университета «Атлантида», либо — детей, пострадавших от полиомиелита. В другие годы балы и приемы следовали один за другим в честь возвращения в страну очередной супружеской четы, которая, прожив длительное время за рубежом, тем не менее не теряла расположения своих местных друзей. В таких случаях забывались фамилии, все обращались друг к другу лишь по именам: Диего и Мария, Алехандро и Эва, Мигель и Беатрис, Альберто и Эмма или Энрике и Элиса…

…Так же рабочие в сельве называют отобранные ими для обработки стволы деревьев-каучуконосов: «крокодил», «крест», «плакса»…

В тот год событием, открывшим «сезон», были заседания военного трибунала по делу генерала Бельо, министра обороны.

— Бедная Сарита, она так волнуется из-за этого процесса, — однажды сказала мне Мерседес. — Бедняжка просила всех нас, своих друзей, присутствовать на заседаниях, чтобы создать атмосферу, благоприятную для отца.

— Но я — иностранец! Не думаю, чтобы мое присутствие в трибунале могло сыграть какую-либо роль, — возразил я.

— Неважно, — ответила Мерседес. — Пойдемте с нами. Уверяю вас, зрелище стоит того, чтобы на нем побывать. Хотя бы ради туалетов. Ведь в суде соберется весь свет!

…Когда в пампе на стадо нападает пума, быки сгоняют коров в середину, а сами выстраиваются вокруг, выставив острые рога…

Форма, в которой Мерседес высказала свое предложение, была из тех, против которых невозможно устоять: я вынужден был согласиться.

Заседание трибунала, происходившее в здании военной академии, напоминало открытие оперного сезона в Европе. Меня окружал цвет Ла Кабреры. На сцене, то есть на трибуне, разместились те, кто должен был судить генерала Бельо. Все в парадных мундирах, увешаны орденами и медалями; перед судьями лежала большая книга. Как я мог догадаться — кодекс военной юстиции. Генерал Бельо, похожий на героя-любовника из испанских оперетт — орлиный нос, небольшой рот, безукоризненный гражданский костюм, — сидел несколько ниже, рядом со своим адвокатом. Напротив него расположился полковник, выступавший на процессе в качестве обвинителя. Военные, за исключением самого Бельо, который то и дело раскланивался с кем-то из публики, чувствовали себя довольно стесненно среди «сливок» аристократии. «Свет» явился сюда в порыве солидарности, чтобы поддержать одного из своих. Дирижером этого грандиозного оркестра выступала дочь генерала, ныне жена одного из тех «избранных», перед именами которых с детства открывались все двери и без ведома которых на территории страны не смел шевельнуться и листок на дереве! Изящная, выхоленная Сарита, как в театре, указывала место прибывавшим зрителям.

Процесс обещал быть сенсационным. Ведь в конечном счете судили не генерала, а само национальное правительство за то, что оно осмелилось обвинить и отдать в руки правосудия человека, столь прославленного своими связями! Человека, игравшего такую роль в государстве «избранных»!

Заседание открылось торжественно, в соответствии со всеми канонами. Но уже вскоре после начала публика по мановению руки Сариты, дочери генерала Бельо, стала активно проявлять свои симпатии «жертве официальных преследований», вызывая среди членов военного трибунала полнейшую растерянность. Так бывает во время пожара в деревнях, когда испуганное стадо валит на землю изгородь и, вырвавшись на свободу, мчится неизвестно куда.

Для меня, иностранца, создать какое-либо объективное заключение о сути дела было практически невозможно, настолько влияла на ход процесса атмосфера, царившая в зале.

Надо заметить, что среди представителей высшего света правительство совершенно не пользовалось авторитетом. Это объяснялось прежде всего тем, что в стране недавно были проведены меры, направленные против инфляции, порожденной войной. Выгодным операциям Мануэля, Кастаньеды и адвоката Переса эти меры нанесли значительный ущерб. Главной причиной недовольства служил недавно созданный правительством комитет по надзору за ценами. Был установлен также контроль над железом, электротоварами, запасными частями для автомашин и другими предметами промышленности и быта, нехватка которых все острее ощущалась в стране. По сути, правительство осмелилось притормозить спекуляции власть имущих. Во всех этих мерах увидели попытку посягнуть на самые священные права Ла Кабреры — права легкого обогащения. Вопрос стоял даже не о праве, а о святом долге, как если бы речь шла о защите национальной территории!

Обвинителем выступал некий полковник, похоже, довольно скромного происхождения. Было заметно, что его сильно угнетало присутствие друзей Сариты. Свою речь он Начал бесцветно, решив почему-то перечислять все события в военной карьере генерала Бельо, все ступени его служебной лестницы.

Я узнал, что, будучи совсем молодым, Бельо начал свою учебу в Чили, где и дослужился до звания лейтенанта. Истинный член клана привилегированных, Бельо затем отдался коммерции, где, правда, не достиг особого успеха. Уже сорокалетним, без определенных занятий, он вновь вернулся в армию, где получил пост начальника охраны президента. Здесь его повысили до капитана, а затем — майора. Позднее назначили в одно из посольств в Европе, что совпало по времени с последним международным конфликтом. Атташе произвел какую-то спекуляцию с оружием, за что и получил звание полковника. А чин генерала последовал, когда он уже сидел в кресле высшего чиновника министерства обороны. Карьера генерала Бельо мало чем отличалась от карьеры обычного бюрократа, занятого решением архиважных протокольных проблем, сжившегося с рутиной пыльных кабинетов. В этом человеке не было ни единой черты истинного военачальника, искусного в вопросах командования, в стратегии.

Генералу вменили в вину то, что он публично присоединился к демонстрации, враждебной президенту республики, и вдобавок же привлек к участию в ней нескольких подчиненных офицеров (последние, как стало известно, обо всем доложили властям). Гробовым молчанием зала было встречено обвинение, сформулированное представителем министерства внутренних дел. Обвинить генерала, принадлежащего к «добропорядочным», в организации заговора, который и заключался-то в том, что кто-то несколько раз высказался против президента! Президента, согласно конституции — главы вооруженных сил. Бог мой, какая нелепость!

Защитник, превосходно владевший ораторским искусством (качество нередкое у жителей тропиков), завоевал аудиторию на второй же день слушания дела. Он подчеркнул сугубо светский аспект процесса:

— Созерцая прекрасных дам, среди которых находятся наиболее блистательные представительницы нашего общества, оказывающие мне честь своим вниманием, я задаю себе один и тот же вопрос: а не прав ли наш публицист Сирано из газеты «Эль Меркурио», проправительственные взгляды которого не вызывают сомнений и который опубликовал комментарий по поводу процесса, потрясшего основы нашего общества; не прав ли Сирано, заявивший сегодня утром, что данный процесс — не просто ошибка правительства? Данный процесс — свидетельство того, что не у всех есть достаточно высокий вкус. Действительно, подвергнуть суду такого уважаемого человека, каким является генерал Бельо!

Всем нам пришлось аплодировать, после чего адвокат продолжал:

— Позволю себе зачитать некоторые абзацы из упомянутой выше статьи, неопровержимого и ценного доказательства, ибо оно принадлежит перу, которое я высоко ценю. Каждому известно, что большую часть моей жизни я сражался именно против этого пера! Итак, слушайте меня, господа члены суда и уважаемая публика. Вот что пишет Сирано: «Правительства обычно терпят крах не из-за своих ошибок, а из-за того, что правительствам недостает хорошего вкуса. Справедливо говорил Талейран о Наполеоне: „Как жаль, что подобный гений так плохо воспитан!“ Падение Наполеона в немалой степени объясняется отсутствием у него светского такта. Во многих случаях, имея для этого все предпосылки, Наполеон не сумел подняться выше маленьких слабостей своих подчиненных! В то же время его племянник — Наполеон III, не обладая даже крошечной долей качеств военного и государственного деятеля, которым в избытке владел первый из Бонапартов, тем не менее достиг трона и оставался на нем двадцать лет. И все благодаря своему savoir faire[14], своему такту. Лично я, не вникая в политику, проводимую газетой „Эль Меркурио“, считаю, что процесс против генерала Бельо означает отсутствие хорошего тона и рано или поздно неизбежно отразится на престиже правительства, которое мы сейчас защищаем. Я заранее признаю свое полное невежество в вопросах военной юрисдикции и даже в сути обсуждаемого вопроса. Однако, располагая информацией, которой, очевидно, располагает и широкая публика, я хотел бы задать правомерный вопрос: как можно обвинять генерала Бельо в заговоре, когда, по сути, никакого заговора не было?! Вот если бы президент страны хотя бы на несколько часов был лишен свободы, если бы он вернул власть с помощью верных ему офицеров, вот тогда можно было бы судить за попытку заговора. Учитывая весь ход событий, можно смело утверждать, что правительство рискует потерять авторитет в глазах народа — и даже армии, — начиная процесс, который не сможет благополучно довести до конца».

Адвокат наконец благополучно закончил чтение газеты. Одной этой статьи — вернее, ее чтения на процессе (что превратило суд над Бельо в обсуждение проблемы о том, что собой представляют хорошие манеры, а что — плохие), — одного этого, повторяю, уже было достаточно, чтобы выиграть процесс. Газета, внешне поддерживавшая правительство и в то же время кичившаяся своей независимостью, уделила очень скромное место политическому аспекту нашумевшего процесса. Зато страницы, посвященные светской хронике, на этот раз пестрели фотографиями присутствовавших. Особенно часто мелькали фотографии нашей приятельницы Сариты, чья красота, по словам репортера, выделялась особенно ярко благодаря тончайшей детали, свидетельствующей об изысканности этой дамы. Дело в том, что Сарита явилась в зал суда, надев вместо шляпки… военное кепи!

Адвокат был непревзойденным оратором, свободно изъяснявшимся на языке «избранных», и отвечал всем меркам условностей, которые царили здесь. Каждое слово его речи от начала до конца воспринималось публикой с бурным энтузиазмом. Как и следовало ожидать, Бельо был оправдан в тот же вечер. Пресса оппозиции немедленно возвела его на пьедестал национального героя, поставив рядом с теми, кто покрыл себя неувядаемой славой в борьбе за независимость страны.

Передо мной встал неразрешимый вопрос: каким образом этот генерал, обласканный правительствами, включая и то, против которого он организовал заговор, человек, для которого не существовали ни зависть, ни соперничество соратников, вынужденных вползать по обязательной лестнице военной службы, каким образом этот человек приобрел престиж, позволивший ему выйти победителем из зала суда? Ответ был один: его спас почтительный страх правосудия перед Ла Кабрерой, перед «избранными». Этот страх был неписаным законом мира сего.

Мои размышления были прерваны Мерседес:

— Приходите завтра ко мне на чай. Мне надо кое-что рассказать вам.

В условленный час я предстал перед Мерседес. Меня удивило, что она была одна. В маленьком кабинете, где она сидела, уютно горел камин. В углу слабо светила настольная лампа, подставка которой была сделана из свитых морских канатов. Рядом бурлил самовар, сделанный из великолепного английского серебра. Все было предусмотрено, чтобы не прибегать к помощи служанки.

Мерседес была одета с подчеркнутой простотой. Довольно долго она комментировала процесс, который, по всей видимости, страшно занимал ее. В какой-то момент она, очевидно, угадала мое недоумение, вызванное отсутствием ее мужа, потому что вдруг сказала:

— Я пригласила вас именно в этот час, пока нет мужа, чтобы мы могли поговорить наедине. Мне не с кем посоветоваться по сугубо личному вопросу. Я осмелилась подумать о вас. Хочу просить совета и помощи, так как уверена, что вы не будете обсуждать впоследствии с кем-либо то, что я вам доверю.

— Я глубоко благодарен вам за это свидетельство дружбы, — ответил я. — Но предпочел бы, чтобы вы доверили свои тайны кому-нибудь другому, кто лучше меня знаком с вашей средой.

Меня снова охватил страх: мне казалось, что огромный спрут все теснее обвивает меня своими отвратительными щупальцами.

— Я всегда видел в вас женщину, не похожую на других, — продолжал я. — Потому мне и не хочется, чтобы наша дружба свелась к тому, что вы превратите меня в вашего исповедника и станете моей «духовной дщерью». Не рассказывайте мне ничего, Мерседес. Я догадываюсь о многом, что происходит в вашей жизни, и всегда восхищаюсь тем, как вы умеете молчать. Не спускайтесь даже передо мной с пьедестала загадочного сфинкса. Честно говоря, я предпочитаю не слушать ваших исповедей.

— А я-то думала, что вы мне друг! — огорченно воскликнула она. — Лучше уж сразу скажите, что вам надоели горести и заботы ваших близких! И не надо сказок о том, что вы предпочитаете видеть меня на пьедестале молчания. Одинокие мужчины становятся такими эгоистами!

— Я прекрасно понимаю, что вы имеете в виду… я — холостяк. Это верно. Но не забывайте, что и я когда-то был женат. Кажется, я вам говорил даже, что из всех достоинств моей супруги самыми замечательными были ее замкнутость и скромность. Именно в этом было ее превосходство. Ирэн могла довольствоваться собственным обществом, поэтому наши супружеские отношения и потерпели крах.

Я походил на ящерицу, пытавшуюся улизнуть от врага. Мне думалось, что таким хитрым маневром я смогу избежать доверительных излияний Мерседес, не обидев ее при этом.

На том наша беседа и закончилась. Через несколько дней мы вдвоем возвращались после полуночи из клуба «Атлантик», где супруг Мерседес решил остаться еще на пару часов. Вдруг Мерседес произнесла голосом, полным мольбы:

— Ради всего святого! Не будьте таким бессердечным!

— Мерседес, я никогда не избегал вас, и если когда-либо это бывало, то во имя вашего же блага. Кто знает… Доверив мне свои тайны, будете ли вы ко мне относиться по-прежнему? Не раскаетесь ли? Не будете ли себя укорять в том, что посвятили Б. К. в свои тайны? Однако если уж вы настаиваете… Так что же с вами происходит?

— Вы знаете, я не люблю своего мужа, — сказала она голосом, не терпящим никаких возражений. — Думаю, это ни для кого не секрет. Как не секрет и то, что он меня тоже не любит.

— Честно говоря, знаю. Мне об этом уже говорили.

— Я долго терпела и никогда не изменяла ему. Я не строю иллюзий относительно своей привлекательности, я достаточно наблюдательна. Не знаю, почему я вышла за него замуж. Для него на первом месте — забота о самом себе. Иногда я думаю, что он женился на мне из-за моего богатства. Все, чем он располагает сегодня, он имеет благодаря мне, а теперь не дает мне ни своих денег, ни моих собственных. Его страсть — делать деньги! И только! В последнее время он откровенно пренебрегает мною, как, скажем, сегодня. Я не могу терпеть такое до бесконечности!

— Чего вы хотите?

— Вы прекрасно понимаете… Один из моих друзей вот уже два месяца приглашает меня покататься на машине, и я кончу тем, что приму его приглашение…

— Если вы примете приглашение только из чувства мести, не считаю, что эта прогулка принесет вам радость.

— Не только из чувства мести. Этот человек мне нравится. Он напоминает мне одного из моих прежних друзей — вы его не знали. Тот погиб от несчастного случая. Я познакомилась с ним вскоре после того, как вышла замуж. Он был адвокатом моей матери, на несколько лет старше меня. Он учился с мужем в университете, мы часто выезжали втроем. Как увлекательны были его рассказы! Он много читал, интересовался проблемами психоанализа. Я советовалась с ним абсолютно во всем… Погиб он нелепо: упал с лошади. Лошадь споткнулась, он перелетел через ее голову и сломал позвоночник. После его смерти я поняла, что любила его. А впоследствии от друзей узнала, что и он меня любил. Какая нелепость! Не правда ли?

— Не такая уж нелепость, — ответил я. — Гораздо нелепее пытаться заменить его новым другом, который, по всей видимости, просто симпатичный юноша и к тому же прекрасный танцор!..

— Да, вы правы. Я не стану с ним встречаться. Однако у меня к вам большая просьба. Вы имеете влияние на мужа, вас связывают общие дела. Скажите ему, пожалуйста, но так, как если бы это исходило только от вас. Пусть он будет более внимателен ко мне, особенно на людях.

Как мог я вмешиваться в семейные отношения людей, с которыми и знаком-то был всего несколько месяцев?! Все мое существо восставало против попыток втянуть меня в чужую жизнь, устои которой столь отличались от тех, что мне внушались в отчем доме. В нашей семье считалось, что демонстрация собственных чувств — «от лукавого».

Но было слишком поздно. Я принадлежал новому миру. Далекие берега моей отчизны растаяли в тумане, и я решил, что мне уже известны подводные течения океана, по которому я плыл на всех парусах…

— Так что же вы хотите, чтобы я еще сказал вашему супругу?

— Если вам представится случай, попросите, чтобы он купил мне новую верховую лошадь… Начинается зимний сезон, а я так некрасиво выгляжу на своем Султане!

Таким образом, я исполнил еще один ритуал Ла Кабреры: меня приобщили к лику исповедников. Как я уже упоминал, именно это и беспокоило католическую церковь, ибо за исповедями, как свидетельствовал опыт, всегда следовали любовные победы. Какая жалость, что я не моложе лет на двадцать и не умею танцевать болеро так, как танцует Мьюир и ему подобные! Тогда бы моя роль не ограничивалась просьбами о приобретении скакунов чистой английской крови для моих духовных дочерей…

XII

«Я принес не мир, но меч» — так говорится в Евангелии от святого Матфея.

Сколько скучных воскресных часов провел я в своей юности над размышлениями о сути этих слов. «Не мир, но меч»… Жизнь осознавалась нами как постоянная борьба против наших собственных слабостей, овладевавших нами постоянно. Добродетель воспитывалась в нас с тем же рвением, что и суровость в войне: порой это влекло за собою всяческие жертвы. Но все делалось в надежде на получение когда-то каких-то высших наград. Правил ли моей жизнью и сейчас тот же принцип?

Нет. Я был вынужден признать, что порвал со своим прошлым окончательно и бесповоротно. Несмотря на все усилия раздувать в себе прежнее пламя неудовлетворенности своими поступками, я все чаще гасил его. Точнее, я променял этот тлеющий огонек на мир, окружающий меня. С абсолютной покорностью, как должное, я принимал и его пошлость, и его легкомыслие.

Мои коммерческие дела уже не носили характера сознательных операций, которыми я занимался во Франкфурте и которые давали мне в лучшем случае три-пять процентов дохода. Легкость биржевых операций, когда капитал удваивался за одну ночь, развратила меня.

В Европе я тщательно выбирал знакомых, избегая малейшей близости с теми, кого мало знал. Здесь же все было по-иному. Исчезло чувство «дистанции», исчезло «табу» личных отношений. Теперь от любой женщины, с которой только что познакомился на коктейле, я выслушивал сокровеннейшие подробности ее супружеской жизни. Я принял эту роль исповедника без особого неудовольствия, так как в глубине души она мне была чуть ли не приятна. Точно так же я легко принимал теперь приглашения в едва знакомые дома только потому, что надеялся встретить там друзей из Ла Кабреры. Моему самолюбию льстило, что я буду одним из членов той касты, знакомство с которой было необходимо каждому, кто хотел бы с успехом продвигаться вверх. Теперь меня уже не беспокоили моральные качества приглашавших меня. Я принимал любую дружбу без оглядок и угрызений совести.

Все глубже и глубже затягивала меня жажда обогащения.

…Так охотники-«серингерос» в поисках новых деревьев-каучуконосов забредают в непроходимые заросли сельвы…

Я льстил тем, кто мог быть мне чем-то полезен. В то же время я принимал лесть от тех, из кого я также предполагал в будущем извлечь какую-то выгоду. Привычка к пунктуальности, рабом которой я был всю свою жизнь, была мною забыта. Ничто не угнетало мою совесть. Я приходил и уходил, когда мне вздумается, выполнял или не выполнял свои обещания, исходя из своих интересов.

Семейство К. в годы своего владения франкфуртским банком славилось своей пунктуальностью: мы погашали любой долг, как бы он ни был велик, максимум в течение трех месяцев. А ныне я испытывал восхитительное чувство раскрепощенности, продлевая до бесконечности сроки оплаты банковских счетов.

Климат этих мест может сломить даже человека несгибаемой воли: так тропические ливни превращают в труху дерево-великан. Но если я заболевал, то знал заранее, что визит врача доставит мне истинное удовольствие в отличие от нуднейшей процедуры, как это бывало во Франкфурте. Я запросто приезжал к одному из своих друзей в Ла Кабреру, разумеется, без всяких предварительных записей. Каждый из них был специалистом, как правило, дипломированным либо во Франции, либо в США. Несмотря на толпу пациентов, ожидавшую в приемной, меня принимали немедленно. Если же мне было лень выходить из дома или не позволяло здоровье, я звонил любому из них и просил заехать в пансион мисс Грейс. После беглого осмотра и нескольких стаканов доброго шотландского виски со льдом наша беседа обычно сводилась к обмену светскими сплетнями:

— Диего проиграл процесс по управлению состоянием Кастаньеды.

— Говорят, у Рейесов плохи дела. Придется им продавать имение.

— Брак Мануэля и Луизы вот-вот распадется. Она уже с четверга живет у своей сестры.

— В этом году Эмма не будет принимать участия в конных состязаниях: уже три месяца, как она беременна.

— Увидите, акции на текстиль вскоре возрастут в связи с запретом на ввоз пряжи. Я узнал от Диего. О, он — непререкаемый авторитет!

Самые разнообразные сведения распространялись в этом замкнутом мире с невероятной быстротой. Моя болезнь в данном случае была не главной темой беседы. Я испытывал огромное облегчение только от того, что вновь входил в курс происходившего в городе. Даже новости с военных фронтов — в частности, медленное продвижение американских войск в Северной Африке — уже не интересовали меня так, как в первые месяцы пребывания в этой стране.

Привычное все более отдалялось от меня. Все глубже затягивало, обвораживало, уводило в пески нечто новое.

Как-то вечером я присутствовал на очередном и обязательном событии «сезона»: в университете «Атлантида» шла лекция о значении струнной музыки. Неожиданно ко мне обратился Перес. Предложение его было ошеломляющим, но аргументы убедительными: он предложил мне принять местное гражданство…

— Мы вас так все любим. Вы как бы стали нашим соотечественником, — говорил мне Перес в антракте после того, как мы прослушали великолепный анализ квартетов Бетховена, сделанный молодым неизвестным немецким искусствоведом. — Почему бы вам не принять наше гражданство?

— Благодарю вас. Но ведь это слишком сложная процедура, займет много времени.

— В вашем случае — нет. Я уверен, все будет оформлено месяца за три. Для иностранцев, которые в той или иной мере содействовали прогрессу страны, существуют исключения. Так что если вы пожертвуете десять тысяч долларов в фонд университета «Атлантида» и мы предадим гласности это обстоятельство, никаких сложностей вы не встретите.

— Я подумаю, — ответил я.

Я понимал, что вопрос о моем гражданстве решился бы довольно просто: ведь фактически я уже принадлежал к высшему кругу, к той власти, которую представляли мои друзья. Достаточно было лишь бросить взгляд на тех, кто пришел послушать лекцию, чтобы понять это. Председательствовал на ней сам ректор университета, бывший посол, а еще ранее — министр иностранных дел. Особый тон собранию придавало то обстоятельство, что здесь присутствовали дочери президента республики. В той или иной форме в зале были представлены все крупнейшие национальные монополии и экономические силы страны. Символом этих сил служили умопомрачительные драгоценности и меха, украшавшие дам. Я пересчитал: две страховые компании, два цементных завода, недавно заключившие «пакт о ненападении», два пивных завода (они только что поделили всю страну на сферы влияния). Далее по рядам кресел следовали: текстильная промышленность, которая по мере своего укрепления охватывала всю страну; начинающая кинопромышленность и могущественнейший трест сахаропромышленников, который разрешал осуществлять продажу товара лишь через своих посредников. Здесь же была представлена семейством К. и табачная промышленность.

А за стенами зала находились все остальные: десятки миллионов, задушенных неимоверно высокими ценами.

Где-то в уголках моего сознания все же оставалось уважение к тем, кто в течение многих лет прокладывал себе дорогу в жизнь, не считаясь с властью Ла Кабреры или тем более вопреки ей. Однако подавляющее большинство пытавшихся восстать против ее влияния кончали тем, что склонялись перед ее величием. Так произошло, например, с моим другом Айярсой. Став защитником интересов всей этой публики, он немедленно превратился в ее любимца, хотя одновременно настроил против себя правительство, пытавшееся было накинуть узду на обитателей Ла Кабреры.

Так почему же не принять гражданство этой страны?! Разве не прав был адвокат, приводивший мне все преимущества моего нынешнего положения, чтобы в дальнейшем еще более выгодно использовать возможности, терять которые было бы бесконечно глупо!

Уже без былого волнения я воспринимал вести о событиях в Европе. Все ближе становились мне интересы и страсти, втягивавшие меня в орбиту Ла Кабреры. Суд над генералом Бельо еще раз подтвердил великую мощь «избранных», их власть над армией и самим правительством. Расположение или нерасположение касты привилегированных было делом немаловажным. Принадлежать или нет к тому кругу, который мой брат Фриц и его друзья называли «добропорядочными» (меня также приучили к этому выражению), означало на языке кальвинистской догмы быть членом касты, одаренной судьбой. Глупый заговор генерала Бельо и последующий «суд» над ним не имели для этого кабинетного вояки никаких последствий. Любимцы богов — «избранные», поддерживавшие его на протяжении всей его военной карьеры, с не меньшим рвением защищали фаворита от наказания, которое неминуемо должно было бы постигнуть каждого, кто нарушил присягу верности правительству.

…Такого же рода инстинкт руководит стадом диких кабанов, бросающихся на того, кто ранит одного из них…

Влияние Ла Кабреры было столь всеобъемлющим, что даже тот, кто не принадлежал к ней, испытывал непреодолимое желание протестовать против наказания провинившегося любимца высшего общества.

…По неписаному закону джунглей львы созданы для того, чтобы перед ними трепетали лани, газели, олени, зайцы и прочие «низшие» представители фауны…

Комментатор Сирано из газеты «Эль Меркурио» (этот сеньор, оказывается, не брезговал рекламой фильмов и… ресторанов!), а также адвокат, защищавший генерала Бельо, были правы в своих циничных заявлениях: применять законы к одному из «избранных» — дурной вкус! В этом усматривалось нарушение морального кодекса, стоявшего выше всяческих юридических сводов и уложений, согласно которому люди «добропорядочные» не способны совершать преступления. Подобная логика вела к тому, что армия и церковь — два наиболее уважаемых института общества — неминуемо должны были превратиться в опору олигархии и плутократии. Правительство же становилось лишь инструментом в руках последних.

Процесс над генералом Бельо, конечно, предстал бесспорным свидетельством почтительного страха перед несколькими семействами «избранных». Бросить этим семействам вызов? Попытка могла окончиться печально. И тем не менее друзья уговорили меня отважиться на рискованный поступок: подвергнуть испытанию престиж моего кузена Фрица и, кроме того, пренебречь его ненавистью ко мне.

Мне предлагали загарпунить крупного каймана, качаясь в хрупкой лодчонке. Но меня уже охватывало сладостное волнение охотника.

XIII

Корысть превратила меня в искателя приключений, заплутавшегося в непроходимых зарослях. Я стал пленником золоченой клетки, освещаемой одним лишь светом — сиянием денег. Жажда власти манила меня все глубже в чащу, заставляла блуждать по едва различимым тропинкам, не обращая внимания на какие-либо знаки, которые обычно оставляют на стволах деревьев, чтобы найти обратную дорогу.

Пятеро мужчин, представителей делового промышленного мира, сидели в удобных креслах огромного кабинета в здании правления акционерного общества «Лаинес и сыновья», куда их специально пригласил патрон фирмы.

Собрание напоминало скопище тигров, готовящихся к охоте.

— Цель этой встречи, — начал Лаинес, усевшись за письменным столом, — всем нам известна. Я говорил о ней каждому из вас.

Мы молча слушали.

— Однако мне хотелось, — продолжал дон Диего, — чтобы мы собрались все вместе еще до того, как состоится общее собрание акционеров табачной компании «Ла Сентраль», с тем чтобы выработать единый план действий. Точнее, план нападения.

Он потер руки и продолжал:

— Должен сказать, что я лично не имею ничего ни против Фрица К., ни против любого другого члена директивного совета компании «Ла Сентраль де сигаррильос». Все они — мои старые друзья, и я уверен, что после первых минут огорчения, которые естественны, когда теряешь пост администратора предприятия, наши отношения вновь станут такими же добрыми, какими были прежде. Всем ясно — борьба будет нелегкой, и нас ждут немалые трудности. Однако уже много лет мы толкуем о необходимости сменить руководство «Ла Сентраль». Сегодня нам впервые представляется возможность завоевать в правлении большинство. Полагаю, мы не должны терять эту возможность.

— Мы действительно можем быть уверены в лояльности большинства? — спросил кто-то.

— Несомненно. Все вы знаете сеньора Б. К., который в свое время стал крупнейшим акционером этой фирмы. Ему принадлежало около сорока процентов акций. Как известно, он жил не в нашей стране и его интересы представлял родственник — Фриц К. Поэтому практически было невозможно создать блок большинства, который бы разделял наши интересы и мог бы выступать против этого человека. Ныне положение изменилось. Наш друг Б. К. сообщил мне о своем намерении голосовать вместе с нами на предстоящем собрании акционеров. Сегодня его акции составляют тринадцать с половиной процентов, а всего наша группировка располагает пятьюдесятью тремя. Таким образом, даже при наличии всех акционеров и при условии, что они будут голосовать против нас — что невозможно допустить, — в нашу пользу выступает более чем половина всего капитала.

— Так в чем же заключается идея? — спросил кто-то из присутствующих, который, видимо, был не совсем в курсе наших замыслов.

— Идея состоит в том, чтобы представить наш собственный состав директивного совета, а также кандидатуру управляющего фирмы. Из списков будут исключены Фриц К., Хотчкис, Тавера и Рейес. С людьми Кастаньеды ничего не сделаешь — они наберут достаточное количество голосов, чтобы ввести в совет своего представителя.

— А как мы объясним стремление заменить руководство?

— Никак. И не надо никаких дискуссий. Просто в момент голосования мы представляем наш собственный список членов правления. И без всяких объяснений.

— Кого же предполагается выдвинуть на пост управляющего фирмы, а также в члены директивного совета вместо выбывающих?

— Мы просили дона Диего Лаинеса об особой любезности: занять пост управляющего, — ответил я. — Хотя бы на этот первый год. А трех других членов совета мы изберем сейчас из числа акционеров по нашему общему соглашению. Именно им, представляя новый список, мы и отдадим наши голоса.

В действительности вся эта затея с выдвижением Лаинеса на пост управляющего компании принадлежала ему самому. Однажды в частном разговоре он сказал мне об этом, причем в качестве особого одолжения просил представить дело так, как если бы инициатива исходила от меня лично. Мне пришлось поработать, чтобы его кандидатура получила голоса других акционеров.

Вскоре мы договорились о будущих членах правления. В списке стояло мое имя. Я был обручен с плутократией — предстоящее общее собрание правления и акционеров должно было означать наше бракосочетание.

Чтобы заранее отпраздновать столь знаменательное событие, я решил организовать небольшой прием в клубе «Атлантик», на который пригласил, не разглашая причины, самых близких моих друзей. Свой прием я наметил на субботний вечер за месяц до выборов.

В памяти моей отчетливо сохранились воспоминания о двух неделях ожидания назначенного приема. Во-первых, на бирже неуклонно падала стоимость акций «Ла Сентраль». В конце концов стоимость каждой достигла двенадцати песо тридцати сентаво. Эта была самая низкая цена с 1930 года — эпохи великого кризиса. Во-вторых, столь же неуклонно рос мой престиж, чему способствовала реклама моего приема, всячески раздуваемая газетами.

Я долго колебался, приглашать Мьюира или нет. После того как мне пришлось выслушать его пьяные излияния, я потерял к нему всякую симпатию и уважение; более того — он стал мне просто неприятен. Но, возможно, во мне говорила ревность? Я опасался, что, если не приглашу его, он сочтет меня врагом. А ведь идет война, к тому же я — немец. Соображения по этому поводу постоянно удручали меня. Тем более Мьюир был популярнейшим членом клуба «Атлантик», и мои друзья, естественно, удивились бы, не встретив американца среди приглашенных. В конце концов я позвонил ему, в глубине души надеясь, что он откажется под каким-либо благовидным предлогом. И действительно, Мьюир, для которого как будто не существовало в жизни ничего иного, кроме светских встреч и приглашений (особенно если речь шла о том круге, где он проводил большую часть своего времени), отклонил мое приглашение, заявив, что огромное количество работы заставит его провести воскресенье в кабинете. Таким образом, группа приглашенных оказалась довольно однородной. В нее не вошли те, с кем я не был связан искренней дружбой и кого обычно приглашают на такие праздники лишь в силу заведенного порядка. Видимо, я был прав в своих расчетах: за исключением Мьюира, все немедленно приняли мое приглашение и в субботу вечером в назначенный час явились в «Атлантик».

Я запомнил, что наиболее низкая котировка акций «Ла Сентраль» была отмечена на бирже как раз накануне дня приема. Меня удивляли и тревожили эти сведения, напечатанные крупными буквами на первых полосах газеты «Эль Меркурио».

В зал вошел Лаинес и, поздоровавшись, немедленно обратился ко мне:

— Предполагаю, что вы уже видели сегодняшние новости. Фриц продает свои акции по бросовой цене. Видимо, он уже в курсе, что мы собираемся отстранить его, и предпочитает расстаться с последней акцией и не идти против нас. Так что все будет гораздо проще, чем я думал.

…Выезд на охоту предполагал быть намного менее шумным, чем мы все ожидали…

— Черт возьми! — воскликнул я, приятно пораженный услышанной новостью. — А мне казалось, где-то что-то происходит — и не в нашу пользу!

— Речь идет об отступлении без единого выстрела, — ответил Лаинес, улыбаясь.

Я уже упоминал, что в этом мире нами целиком и полностью владела одна мысль — о деньгах. Мы становились похожими на «серингерос» — охотников за каучуком, проникших в глубь сельвы. Вот так же и перед ними горизонт закрывают огромные деревья. Деревья обманутых надежд и разочарований.

Как и следовало ожидать, в тот вечер все только и говорили о сенсационной новости недели — падении акций «Ла Сентраль». Никто не знал, чем это было вызвано. Думаю, некоторые из гостей втайне испытывали по отношению ко мне нечто вроде сожаления, так как всем было известно, что мое имя стоит среди виднейших акционеров предприятия.

А я тем временем потешался про себя. Падение продлится едва ли несколько недель, а затем мы возьмем бразды правления в свои руки и станем хозяевами общества, взяв под контроль и его капиталы.

Праздник, несмотря на то что я совершенно разучился танцевать (к тому же эти афро-антильские ритмы не укладывались в мои представления о музыке), прошел очень весело. Для того чтобы оценить его, достаточно было выслушать пару комплиментов.

— Каким веселым и оживленным был у вас прием, сеньор К.! — говорили мне друзья не из числа самых близких.

— Ну и выпивон! — При этом меня кто-то громко хлопал по плечу и называл уменьшительным именем.

Видимо, это соответствовало действительности. Уже светало, а в центральном салоне «Атлантика» еще оставались кое-кто из друзей. Мы продолжали пить, кто-то пытался танцевать под звуки оркестра.

— Алисия слишком смугла, чтобы носить голубые платья, это не ее вечер, — вдруг бросила мне Мерседес, после того как мы перебрали всех присутствовавших.

— Действительно, Алисия всегда так элегантна, а сегодня выглядит усталой. Может быть, она недостаточно накрасилась? — предположил я.

— Нет. Ей совершенно не идет голубой цвет!

— Зато Мэри! Она сегодня выглядит лет на десять моложе, хотя ее туалет давно вышел из моды!

— Я уже не раз видела ее в этом платье, его привезла Исольда из Буэнос-Айреса. Но так как оно очень хорошо сидит на Мэри и все ей об этом говорят, то она выходит в нем постоянно. А кто, по вашему мнению, сегодня лучше всех одет? Я хочу узнать, совпадают ли наши мнения.

— Вы, Мерседес!

— Нет, серьезно?!

Я вновь повернулся к танцевавшим парам, чтобы ответить на вопрос моей приятельницы. Но ответить было трудно. Супруга Лаинеса Элиза, унаследовавшая удлиненный разрез глаз от прабабки-индианки, в этот вечер с неотразимым искусством демонстрировала свой совершенно восточный силуэт. Платье из тяжелого зеленого расшитого атласа, похожее на кимоно, подчеркивало легкость и изящество ее фигуры. Маруха, одна из небезызвестных «девочек победы», пребывавшая в состоянии постоянной охоты за американцами, и в частности за Мьюиром, была в черном кружевном платье. Плечи ее были обнажены, сияла белизной в глубоком вырезе грудь. Этот контраст между белым и черным был весьма привлекательным. Так кого же предпочесть?

Наиболее элегантной из дам считалась обычно Исольда де Бетета. Я посмотрел на нее еще раз, чтобы убедиться, что и в этот вечер пальма первенства принадлежала ей. Она была одета в бархатное платье вишневого цвета; светлые волосы, легко зачесанные назад, делали ее очень молодой и заставляли забывать, что она — мать пятерых детей. Мне казалось, что я вижу Ольгу, ее чистую улыбку, ее зеленые глаза, когда она старалась предупредить мой очередной вопрос. Мозг пронзила неожиданная мысль (так бывает: путник в дебрях вздрагивает, когда на него неизвестно откуда падает солнечный луч). Ольга была лишена вкуса, да и средства не позволяли ей хорошо одеваться. Я мог бы помочь ей в этом, посоветовать, какие выбирать платья, и затем испытывать удовлетворение от тех похвал, которые расточали бы ей другие мужчины. Даже если это была бы обычная фраза-штамп: «Ольга всегда отличается таким шиком!»

Я посмотрел на Мерседес и сказал совершенно некстати:

— Мне кажется, лучше всех Исольда. Она всегда отличается таким шиком!

Настроение уже было отравлено — мне стало горько при одной мысли о трудностях, которые испытывает Ольга.

Мои гости пели хором модные песенки; стоя возле оркестра, они буквально захлебывались от восторга. Любители негритянских ритмов потрясали мараками[15], отобрав их у музыкантов, другие отбивали такт под барабаны «бонго». Мне вдруг припомнились далекие годы первой мировой войны и те кутежи с цыганками, которые мы, немецкие офицеры, устраивали в своем гарнизоне для высшего света Бухареста. Забыв о политической розни, немцы и румыны стремились хотя бы на несколько часов уйти от обыденных забот. Забвение наступало с первыми звуками цыганских скрипок. Музыканты с блеском исполняли все, что бы их ни просили слушатели, уже достаточно разогретые водкой. В те времена была очень модной в Европе песенка «По рюмочке, по маленькой»…

Оргия в клубе «Атлантик» скорее напоминала разбушевавшееся стадо горилл, завороженных производимым ими же самими грохотом.

В ту ночь многие думали, что я праздную день своего ангела. В самый разгар веселья, после того как приглашенной мною танцевальной группой был исполнен испанский танец, что приятно поразило моих гостей, музыка вдруг оборвалась и несколько дам, следуя традициям местных англизированных кругов, хором запели:

Happy birthday to you,

Happy birthday to you,

Happy birthday to B.,

Happy birthday to K.![16]

Я отвечал на эту песенку самой любезной из имеющихся в моем арсенале улыбок. Слава богу, праздник уже кончался, ибо я испытывал серьезные опасения, что кто-либо из моих приятельниц опять уговорит меня танцевать, а я уже был изрядно пьян.

Страшно представить себе, что я, Б. К., отбросив присущую мне строгость и тесно прижавшись к партнерше, мог бы крутить бедрами, как того требуют все эти пляски африканского происхождения. Да еще в присутствии моих друзей!

Я заметил, что все мужчины уединились в одном из уголков зала и там разгорелись бурные споры. Значит, опять заговорили о делах, решил я и тоже направился туда. Как всегда, женщины были совершенно забыты и разговоры вращались вокруг излюбленной темы: вокруг денег.

— Я считаю, что мы должны вновь избрать Гарсиа — он вполне оправдал себя на этом посту.

— Но ведь существует общее намерение провести смену руководства. И кто еще, как не Диего Лаинес, сможет быть управляющим? — последовало возражение.

— Если требуется вливание молодой крови, то самый подходящий человек — Тавера, — вмешался третий из присутствующих.

— Для такого поста одного имени недостаточно. Надо помнить и о жене будущего директора. Если правда, что Бетета остается в стране, нам следует воспользоваться этим. Ведь его Исольда так представительна! — произнес кто-то.

Я вначале не понял, о чем шла речь. Слушая все эти имена и фамилии, я решил, что разговор идет о будущем собрании акционеров фирмы «Ла Сентраль». Мне показалось удивительным, что при этом ни разу не было упомянуто мое имя, тем более что вопрос обо мне давно уже был решен. О том, что я стану первым заместителем директора правления, договорились еще на нашем совещании в банке «Лаинес и сыновья». Однако нет. Разговор не касался руководства «Ла Сентраль». Мои друзья обсуждали кандидатуру президента клуба «Атлантик» и, как всегда в таких случаях, перебирали все те же имена. Положение не менялось, шла ли речь о посте управляющего какой-либо фирмы, посла, президента клуба. Таким образом, целиком занятый предстоящими выборами в «Ла Сентраль», я на этот раз ошибся. Прожив более года в этой среде, я все еще не смог до конца оценить, какой замкнутый и неразрывный круг составляли «избранные», круг, от воли которого зависели благосостояние и даже жизнь простых граждан страны.

Да, в тот вечер я выпил немного лишнего. Я переходил от одной группы гостей к другой, произносил какие-то любезности, бросал комплименты дамам, которые встречали их с довольными улыбками. Мерседес взяла на себя роль хозяйки дома, в чьи обязанности входило следить за тем, чтобы мой прием имел надлежащий успех. Вместе с мужем она оставалась в клубе до последней минуты. Наблюдая, как она танцует, я пытался определить, кто же из моих приглашенных тот самый «друг», который, по ее словам, ухаживает за ней. Она держалась со всеми партнерами совершенно одинаково, так что я даже подумал, что, быть может, этот «друг» — всего лишь плод ее воображения, подогретого очередной домашней ссорой или попыткой вернуть внимание своего супруга. Может быть, именно это обстоятельство и требовало, чтобы я как можно быстрее занялся налаживанием ее семейных дел. Близился рассвет, но Мерседес оставалась по-прежнему собранной и свежей.

Праздник кончился. В одиночестве вернулся я в свой пансион. Какое-то предчувствие обреченности вдруг шевельнулось в моем затуманенном мозгу.

Зачем я в тот день не положил конец этой пустой жизни?

Буйное веселье, царившее на банкете, носило тот налет болезненности, которым были отмечены наши оргии в годы первой мировой войны, накануне разгрома наших войск. Этот разгул и роскошь я невольно сравнивал с пиршествами русских вельмож и членов царской фамилии, столь прославившихся в Париже своими скандальными похождениями, что в обиход даже вошло выражение «tournée du Grand Due»[17].

Где я буду находиться в тот час, когда на это пошлое, жаждущее роскоши общество обрушится заслуженная кара?! Ведь я уже стал его частью.

Мне хотелось, как обычно, перед сном заглянуть в Библию, но в ушах билась навязчивая мелодия: «Танцуй, моя детка, танцуй… Танцуй, моя детка, танцуй…»

От виски и шампанского шумело в голове. Угрызения совести терзали меня, но откуда-то из углов спальни все настойчивее звучала музыка невидимого оркестра: «Танцуй, моя детка, танцуй!»

В ушах все еще билась надоевшая до безумия мелодия, когда первые лучи солнца осветили мою спальню. И тем не менее я попытался, хотя и с опозданием, заснуть, несмотря на то что все нормальные смертные в этот час давно были на ногах. Но я уже принадлежал к тому миру, который расцветает ночью.

Мне все же удалось забыться коротким, беспокойным сном. И привиделось мне удивительное… Я — в Швейцарии. Таяли снега. Наступал апрель. Мои друзья из Ла Кабреры пришли пригласить меня в кабаре, похожее на «Boeuf sur le toit»[18]. На эстраде возвышался огромный олень. Вокруг толпились оркестранты — все они выглядели достойно и были одеты в костюмы, обшитые галунами. Начальник объединенного штаба союзников генерал Маршалл бил в барабан «бонго», а Мьюир — нынешний советник американского посольства — подсказывал на ухо генералу, что именно следовало петь. Где-то вдали светились широкие улицы какого-то небольшого городка, и мы с Мерседес в окно пытались разглядеть их. Вдруг в центре города вспыхнуло странное сияние, было похоже, что начинается пожар. Красные отблески золотили окна, за которыми мы стояли, всполохи отражались на потолке.

— Скончался великий инквизитор! Жители разрушают город! — раздался голос из репродуктора в углу комнаты.

— Продолжайте танцевать! — приказал генерал Маршалл.

— Уже горит собор! — сообщал голос.

— Продолжайте танцевать! — вновь произнес генерал и яростно ударил в барабан, зажатый между ног.

— Уже пылает правительственный дворец!

— Танцуйте, танцуйте! — кричал генерал.

— Сокрушены главные здания города! Пьяные орды громят лавки!

— Рассчитывайте на наше секретное оружие, а также на защиту самой могущественной армии, когда-либо известной в истории. Мы охраняем ваш праздник. Вы можете до бесконечности веселиться среди пожаров!

И тогда я, почему-то одетый в костюм альпиниста, стал отплясывать румбу среди отблесков гигантского костра, в который превратился некогда цветущий город. Генерал одобрил мое поведение едва заметным кивком головы. А мы все пели хором старинную славянскую песенку «По рюмочке, по маленькой…».

XIV

Получив утренние газеты, я едва пробежал заголовки на первых полосах и поспешил углубиться в страницы хроники светской жизни. Там непременно должны были быть фотографии моего вчерашнего приема.

Середину одной из газетных полос украшал великолепный фотопортрет Исольды: она беседовала с Лаинесом. Подвал этой же страницы был отдан фотографиям банкетного зала: читателям предлагалось изучить четыре ряда столиков, каждый из которых был накрыт по-своему: в качестве цветочных ваз красовались крестьянские сомбреро, в них — лесные цветы. Таким образом оформлению моего банкета была придана особая неповторимость или, как сказали бы мои друзья, cachet[19].

Только прочитав все эти заметки и статьи, посвященные приему в «Атлантике», я вновь вернулся к первой странице газеты, чтобы просмотреть сводки с фронтов. Любопытства ради я остановился на сообщении под заголовком: «Дополнения к черному списку, составленному США». Затем в алфавитном порядке перечислялись фамилии лиц, подозреваемых в связи с противником, с его разведкой. Сначала указывался город, а затем шел список «подозрительных элементов», проживающих в нем. Я полюбопытствовал, кто же из моих знакомых «от столицы» вошел в этот мрачный список. Просматривая фамилии на букву «К», я вдруг обнаружил свою собственную — Б. К.! Естественно, я предположил, что речь идет о каком-то моем однофамильце, хотя до той поры никогда не слыхал о его существовании. Может быть, подумал я, это ошибка, легко объяснимая тем, что моя фамилия именно в этом номере газеты уже фигурировала столько раз в светской хронике, что в этом вина уставшего или рассеянного наборщика, случайно поставившего мое явно немецкое имя среди других имен иностранного происхождения, заполнивших колонки списка? Казалось просто невозможным, чтобы Мьюир, чья роль в составлении этих пресловутых списков всем была прекрасно известна, Мьюир, который меня прекрасно знал, заявил от имени государственного департамента США, что я являюсь агентом нацистов! Как и Мерседес, как и старые англичанки из пансиона мисс Грейс, Мьюир лучше других был осведомлен, до какой степени моя жизнь и благополучие зависят от победоносного завершения войны союзниками. Мне пришлось бежать из гитлеровской Германии, где меня обвиняли в неарийском происхождении. У меня конфисковали состояние в пользу третьего рейха. Абсурдно было подозревать меня в шпионаже в пользу нацистов или в сотрудничестве с ними во имя разгрома Соединенных Штатов, что означало бы служить укреплению того режима, который преследовал меня, лишил имущества, мог бы лишить жизни.

У меня не было сомнений в том, что никакого труда не составит рассеять это недоразумение. Вот сейчас, не дожидаясь опровержения, я позвоню в контору адвоката Переса и попрошу от моего имени направить в редакцию «Эль Меркурио» краткое письмо. В нем будут выражены надежды, что включение моего имени в «черный список» является, видимо, следствием рассеянности линотиписта или верстальщика.

— Сеньор К.? — переспросила меня Инес. — Нет, доктор[20] еще не пришел. Вчера он лег очень поздно. Не хотите ли что передать?

— Да, пожалуйста, сеньорита. Сообщите ему, чтобы он мне позвонил, как только прибудет в контору.

С некоторым удовлетворением я про себя отметил, что Инес и понятия не имеет о том, что меня занесли в «черный список».

Вслед за этим я позвонил в американское посольство, попросил о встрече с мистером Мьюиром, на что секретарша, видимо догадываясь о причине моего звонка, ответила:

— Сегодня в посольстве слишком много народу. Были опубликованы дополнительные списки. Мистер Мьюир не принимает по предварительным звонкам. Если вы настаиваете, приезжайте сами.

В американском посольстве я обнаружил, что приемная Мьюира забита немцами, итальянцами, а также местными гражданами.

Я вручил служащей свою визитную карточку со словами:

— Передайте немедленно!

Затем я уселся и стал ждать, размышляя о том, сколь серьезные последствия влечет включение всех этих людей в списки лиц, нежелательных для страны, в жизни которой Соединенные Штаты играют такую громадную роль. Среди присутствовавших находились владельцы кофейных плантаций — впредь они уже не смогут никуда и никому сбывать свой продукт. Здесь же сидели несколько адвокатов — естественно, они немедленно потеряют клиентов. Среди ожидающих можно было увидеть хозяев мелких магазинов и фабрик — эти вынуждены будут либо закрыть, либо продать свои предприятия; они уже лишены возможности получать сырье или товары североамериканского происхождения.

В общем, все это походило на то, как если бы человек вдруг оказался брошенным на произвол судьбы в чаще сельвы.

— Сеньор К., — возвестила через довольно длительный промежуток времени секретарша. Я вошел в кабинет Мьюира, не испытывая какой-либо неловкости.

— Мне очень жаль, что вас вчера не было в клубе «Атлантик». Вас очень не хватало… — были мои первые слова.

Мьюир ничего не ответил, и я почувствовал некоторую растерянность.

— Я решил побеспокоить вас, — продолжал я, — потому что, как вы, очевидно, могли заметить, мое имя появилось сегодня в газете «Эль Меркурио» в американском дополнительном «черном списке».

— Да, сеньор, вы были включены в упомянутый список, — послышался сухой ответ.

— Я?! Но почему же?..

— За вашу антиамериканскую деятельность, за что же иначе?

— Но я не антиамериканец! Кто мог так информировать вас? Вы же знаете, что я эмигрант, бежал от нацистов и жду победы союзников, чтобы вернуться в новую Германию и восстановить мое состояние.

— Мне очень жаль, но я ничего не могу для вас сделать. — Ударив с силой кулаком левой руки в ладонь правой, Мьюир продолжал: — Все, кто ждут в приемной и кого вы, естественно, видели, приходят сюда, уверенные в том, что внесены в список по ошибке. Бегут сюда с просьбой изъять их из списков!

— Но ведь случай со мной совсем иной. Я…

Мне не удалось закончить фразу.

— Каждый считает, что его случай «совершенно иной», — прервал Мьюир. — Мы уже привыкли к тому, что, когда публикуется новый список, в посольстве немедленно появляются все упомянутые в нем. Наш посол даже дал указание, чтобы в такие дни сотрудники посольства приходили на работу раньше и в тот же день разрешали все возникающие проблемы. Это делается для того, чтобы посетители находились в посольстве недолго. Вы должны понять… — заключил Мьюир, и я понял, что фраза, произнесенная им, так же заранее заготовлена, как и указание посла насчет посетителей. — Вы должны понять, что Соединенные Штаты ведут смертельную борьбу против стран «оси» и должны защищаться всеми доступными методами. Вопрос о публикации списков не является судебным иском со всеми вытекающими отсюда последствиями. В данном случае не требуется ни очных ставок, ни вещественных доказательств, предъявляемых суду. Война — это жизнь или смерть, и у нас нет времени для поисков истины. Для нас важно выиграть войну. Пули на фронтах сражений не выбирают цели: они поражают как нацистов, так и тех, кто был вынужден сражаться в их рядах даже вопреки своей воле. Допускаю, может случиться, — продолжал Мьюир с пафосом, — что в «черных списках» по ошибке окажется невиновный человек. Но если из-за боязни, что в список попадут один-два невинных, мы будем тщательно исследовать деятельность каждого подозреваемого в сотрудничестве с нацистами, наша политика по нейтрализации влияния нацизма в Латинской Америке превратится в сказку про белого бычка.

Я спросил Мьюира, может ли он по крайней мере назвать мне имена лиц или человека, сообщившего посольству США о моей деятельности, якобы направленной в пользу нацизма, а также уточнить, какие обвинения мне были вменены. Сухо, но вежливо Мьюир ответил:

— Если мы будем сообщать фамилии наших осведомителей, они перестанут снабжать нас информацией.

Сраженный его логикой, я был вынужден удалиться.

Оказавшись на улице, я подумал о том, что же мне теперь делать. Куда направиться? Ни на первый, ни на второй вопрос ответа я не нашел. Я находился в состоянии такой же растерянности, как в тот день, когда Мьюир, который по возрасту вполне мог быть моим сыном, рассказал мне о том, как его преследовала Ольга. Обстоятельства жизни распорядились таким образом, что едва оперившийся юнец вдруг оказал огромное влияние на мою судьбу.

Вернувшись в пансион, я заперся в своей комнате. Я был похож на человека, заболевшего постыдной болезнью или совершившего страшное преступление. Мне не хотелось никого видеть. Не хотелось ни о чем знать. Наверно, даже призрак смерти не испугал бы меня в те минуты. Жизнь беженца сама по себе довольно тяжела. Теперь же, после включения меня в «черные списки» американского посольства, я оказался врагом союзников и косвенно страны, давшей мне приют. Что мог принести мне завтрашний день? И кто, за исключением узкого круга лучших друзей, поверит, что меня ошибочно посчитали врагом дела союзников?

Я уже видел, как люди, встречая меня на улице, указывают на меня пальцем: «Вот идет опасный элемент. Он в „черном списке“». Предчувствия мучили меня. Естественно, многим из тех, кто прочтет этот список, вообще неизвестно мое имя. Но с момента, когда я обнаружил свои имя и фамилию в этом проклятом листке, я ощущал на лбу печать проклятия.

Ни действовать, ни думать я не мог. Факт внесения моего имени в «опубликованный список»-как я стал называть этот документ, следуя примеру сотрудников американского посольства, — обрушился на меня, будто стихийное бедствие. Прошло довольно много времени, прежде чем я начал приходить в себя от этого удара и попытался найти какой-либо выход.

Сначала я решил, что мне следует притвориться больным и таким образом избежать всяких связей с внешним миром, пока мне не вернут права общаться с ним. Это соображение было вызвано тем, что я жил в доме, принадлежащем англичанке. Меня окружали люди, чьи судьбы были связаны с судьбами государств-союзников и которые могли бы теперь усомниться в моей лояльности. Самоизоляция спасала меня от ненужных и раздражающих встреч. Был еще выход: уехать и поселиться в одном из загородных отелей, куда мы обычно выезжали на автомашине погреться на солнце или провести воскресенье. Несколько таких отелей принадлежали немцам, и я был бы здесь, конечно, желанным гостем. Но такой поступок означал бы отказ от решения выяснить случившуюся со мной ошибку, а также давал посторонним повод считать меня действительно виновным. С другой стороны, вся моя жизнь теперь целиком зависела от дальнейшего развития военных событий, я должен был неотступно следить за их ходом; следовательно, я не могу уехать далеко и таким образом лишить себя этой возможности. Горные массивы создавали помехи, и слушать радио за пределами столицы было довольно трудно. К тому же нередко в загородных отелях не было электроэнергии, нельзя было включить приемник. Что делать? Куда направиться?

Нередко в детстве, когда мать наказывала меня, я, чтобы не встречаться с нею, отказывался от еды. На этот раз, чтобы избежать каких-либо разговоров с моей хозяйкой — мисс Грейс, — я не спустился, как обычно, в столовую, а приказал слуге принести мне обед в номер. Здесь я чувствовал себя под защитой собственного одиночества. Вероятно, так же чувствует себя местный зверек броненосец, когда прячется в свой панцирь в норе.

В номерах пансиона мисс Грейс не было телефонов. Только внизу на стойке, где регистрировали приезжих и вручали почту, стоял телефонный аппарат. В ту ночь мне кто-то звонил, в том числе и Перес, которому Инес, наверно, передала мои слова. Звонил и дон Диего Лаинес. Оба они, по-видимому, уже прочли в газетах список, и адвокат, не изменив правилам этикета, звонил мне, чтобы предложить свои услуги. Эти мелкие знаки внимания приобретали в моих глазах огромное значение, особенно в моем подавленном моральном состоянии.

Чтобы не встречаться с мисс Грейс, я не пошел к телефону, попросив слугу передать мои извинения, а также обещания позвонить этим людям на следующий день, поскольку «болезнь приковала меня к постели».

Голова раскалывалась от боли, тем более что после бурного веселья накануне спать мне пришлось всего часа два. Но главное было в ином: я чувствовал себя совершенно убитым размерами и жестокостью свалившегося на меня несчастья. Воля моя была подавлена. Я мечтал только об одном — уснуть и забыть обо всем… проспать бы эти первые часы, а затем размышлять о будущем со свежей головой. Во что бы то ни стало забыться! Не ощущать в голове эти удары молоточков, которые терзали меня с момента, когда я взял в руки утреннюю газету: за что… за что… за что?..

Мысль о спасительном сне, в котором человек забывает о мучительных попытках объяснить загадки вселенной и поведение существ, населяющих ее, продолжала терзать меня, как наркомана терзает мысль о наркотике или алкоголика — о вине. Лишь бы забыться! Но мисс Грейс, будучи истой англичанкой, была непреклонна. Не обнаружив меня за столом, она передала со слугой, принесшим мне обед, что желает переговорить со мной. Минуту я колебался, все еще надеясь на возможность отложить этот разговор, хотел передать ей, что уже собрался спать. Но потом мне стало неудобно: ведь лакей, накрывавший стол в моей комнате, передаст ей, что я одет. Словом, я велел сказать мисс Грейс, что через несколько минут буду ждать ее в гостиной.

— Полагаю, сеньор К., что вы догадываетесь, зачем я вызвала вас, — начала мисс Грейс. — Мне самой очень жаль, что так произошло. Вы уже несколько месяцев живете в моем пансионе, и никогда ни клиенты, ни служащие не жаловались на вас. Однако вы внесены в «черный список», составленный союзниками. Являясь британской подданной, я обязана прервать какие-либо связи с врагами союзников, иначе меня обвинят в измене родине. Я рискую сама, таким образом, попасть в тот же список.

— Так что же вы от меня хотите? — спросил я с величайшим спокойствием. — Я отлично понимаю ваше положение и могу заверить вас, что и мне жаль выезжать из пансиона. Вы ведь прекрасно знаете, что в данном случае произошла ошибка.

— Я не вмешиваюсь в политические дела.

После этого я вынужден был спросить мисс Грейс, пытаясь сохранить ледяное спокойствие:

— Когда вам угодно, чтобы я выехал?

— Я не хочу торопить вас, но, откровенно говоря, чем скорее вы уедете отсюда, тем лучше. Мне не хотелось бы, чтобы на меня пало хоть малейшее подозрение.

— Я также не хочу, чтобы вы рисковали из-за меня. Завтра же я найду себе новое место жительства.

Весь этот разговор произошел гораздо быстрее, чем можно было предполагать. Обстоятельства заставили меня принять любой довод мисс Грейс, не желавшей более видеть меня. Тот факт, что отныне я занесен в список официальных врагов, естественно, создавал между мною и мисс Грейс, а также ее клиентами совершенно немыслимые отношения. Самым лучшим было как можно скорее покончить со столь тягостным положением. Я вынужден был согласиться с любой инициативой хозяйки пансиона, в вежливой форме указавшей мне на дверь.

На следующий день с самого раннего утра, как и обещал мисс Грейс, я отправился на поиски номера в одном из столичных отелей.

Чтобы избежать каких бы то ни было неприятных разговоров позже, я так начинал беседу с управляющими отелей:

— В силу какой-то ошибки мое имя было включено в «дополнительный список», опубликованный вчера американским посольством. Эта ошибка разъяснится в ближайшие дни, но, возможно, расследование займет некоторое время. Я предупреждаю вас об этом со всей откровенностью, чтобы впоследствии не было нареканий…

— Вот в чем дело… Глубоко сожалею, но мы не сможем предоставить вам номер. Ваше присутствие может отпугнуть клиентов. Как только все разъяснится, мы к вашим услугам.

И лишь единственный из всех, с кем я говорил, некий француз по фамилии Готье, принял во мне участие.

— Ах, так вы, значит, попали в «черные списки»! — сказал он, потирая руки, будто речь шла о какой-то доброй вести. — Да-с! Ситуация деликатная! Пожалуй, мы сможем договориться с вами, если вы не будете настаивать на подписании контракта на проживание в течение месяца. Мы будем возобновлять контракт каждую неделю, будто вы находитесь в городе проездом. Как видите, я иду на определенный риск, и если об этом будет известно американцам, то положение мое станет угрожающим. Именно это и заставляет меня брать с вас на пятьдесят процентов больше, чем платят другие клиенты…

— Никуда не денешься! — сказал я, делая вид, что во всем соглашаюсь с ним. — Если вы не возражаете, я перееду к вам сегодня же вечером и буду платить лишних пятьдесят процентов, раз вы так оцениваете риск предоставления мне приюта.

Небольшой отель «Ле Тукэ» был второсортным заведением, намного хуже, чем пансион мисс Грейс, хотя проживание у француза обходилось мне вдвое дороже. Но гораздо более всякого рода неудобств причиняли мне боль мои переживания. Как тяжело было находиться здесь! В номерах проживали в основном евреи — беженцы из Германии и оккупированных гитлеровцами стран Европы, недавно прибывшие сюда. Кроме того, среди клиентов я заметил двух-трех одиноких женщин, репутация которых была более чем сомнительной.

Зато парикмахерский салон «Прадо» находился недалеко от номеров мосье Готье. В дни, когда мы с Ольгой были еще друзьями, она говорила мне, что дважды или трижды ходила обедать в отель «Ле Тукэ», находившийся неподалеку. Название это было мне незнакомо, поэтому я не обратил на слова Ольги никакого внимания. Теперь же, после рассказа Мьюира и особенно после того, как я ближе познакомился с бытом данного, с позволения сказать, «отеля», завтраки Ольги в этом ресторане уже не казались мне такими безобидными, как в те дни, когда она рассказывала мне о них.

Бедная Ольга! Что она сейчас делает? Кого обманывает своими «невинными» разговорами? Иногда я испытывал непреодолимое желание вновь увидеть ее и сказать, что мне многое известно о ее жизни и что не следовало бы ей так жестоко обходиться со мной.

XV

С момента, когда мисс Грейс потребовала, чтобы я покинул ее пансион, у меня началась совершенно новая жизнь — жизнь отверженного. Правда, протекала она с не меньшим напряжением, чем та, которую я начал, намереваясь покорить загадочные для меня джунгли.

— Встретимся завтра в три часа в конторе Переса, — предложил мне Лаинес, когда я позвонил ему на следующий день после всего происшедшего. — То, о чем нам придется говорить, не следует доверять телефону. Я предпочел бы, чтобы вы не приходили более ко мне в контору. Вы ведь понимаете…

Я понял, что мое присутствие для него нежелательно. Мне не оставалось ничего иного, как сказать:

— Прекрасно.

За несколько минут до того у меня был разговор с Пересом, который заявил мне:

— Дон Диего желает переговорить с вами по поводу дела с «черными списками». Я тоже подумаю, чем могу вам помочь. Договоритесь о встрече с Лаинесом у меня и приходите на полчаса раньше.

Я направился в контору Переса, полный радужных иллюзий. «Друзья придут мне на помощь», — говорил я себе, вспоминая случай с генералом Бельо. Ла Кабрера — самое могущественное, что есть в стране — поможет прояснить мое положение.

Я уже начал подумывать, каким образом ответить на столь несомненные проявления дружбы, про себя продолжая начатый монолог: «Перес никогда не брал с меня гонораров в надежде, что мы создадим совместную фирму. Проект этот еще не осуществлен, и я сам займусь каким-либо предприятием, как только закончится нелепая история с „черными списками“. А пока что я подарю Мерседес лошадь, о которой она так мечтает. И тогда мне не придется призывать Переса к исполнению супружеского долга, отвлекать его от дел. И Мерседес получит огромное удовольствие».

Придя в контору, я застал адвоката за обсуждением с коллегой какого-то запутанного юридического дела. Мне, к счастью, удалось еще немного передохнуть в ожидании, пока он меня примет. Как всегда, Инес, секретарь адвоката, выполняла обязанности хозяйки дома, пока я сидел в ожидании приема.

— Я видела в газетах фотографии устроенного вами в клубе «Атлантик» праздника, — говорила она. — Наверное, праздник был прекрасным, судя по тому, что о нем говорят буквально все. У вас здесь так много друзей, сеньор К., и все вас глубоко уважают. Не так ли?

— Не все, Инес, — ответил я, улыбаясь. Мы старательно обходили болезненную тему.

— Дружище! — воскликнул, входя, Перес. — Вот незадача! Каким образом вас внесли в проклятый «черный список»? В обществе все говорят об этом, и все единодушно считают величайшей несправедливостью. Вы-то сами находите объяснение?

— Нет. Не нахожу. Я беседовал с Мьюиром, который заявил мне, что ничего сказать не может. Что это — военная тайна.

— Так-таки ничего и не сказал? Даже не назвал того, кто обвиняет? И не сказал, в чем обвиняют?

— Ничего не сказал. Оказывается, безопасность Соединенных Штатов зависит от того, чтобы я ничего не знал. Так Мьюир по крайней мере дал мне понять. Их интересует не справедливость, а победа, и в конце концов они по-своему правы. Война есть война. Как вы думаете, что я могу предпринять в моем положении?

— Не знаю. Думаю, нам следовало бы проконсультироваться с Бететой, ведь он еще и адвокат, хотя занимает пост дипломата. Тем более что он тесно связан с американским посольством. После разговора с доном Диего Лаинесом мы могли бы отправиться обедать ко мне домой и обо всем переговорить.

— А Лаинес? Что он думает обо всем этом? И чего он хочет?

— Он придет, чтобы переговорить относительно выборов правления «Ла Сентраль», которые намечены на послезавтра. Дело в том, что в список кандидатов директивного совета ваше имя теперь внесено быть не может. Это поставит под угрозу будущее фирмы.

— Я все прекрасно понимаю. И без всяких раздумий первый освобождаю предназначенное мне место.

В этот момент прибыл Лаинес. Его тут же поставили в известность о моем решении.

— Я потрясен… — начал Лаинес. — Никто не может объяснить, почему вас внесли в чертов список… — Он говорил очень медленно и по окончании каждой фразы прикрывал веки, будто молился. — Все совершенно необъяснимо, вы ведь никогда не говорите о политике. Таким образом, никто не может вас обвинить, заявив: «Сеньор К. допустил неосторожность…» Говорю вам: я потрясен!

— Благодарю вас. Я как раз сказал сеньору Пересу, чтобы меня исключили из списка членов правления «Ла Сентраль». Мне не хотелось бы, чтобы вы испытывали трудности…

— Как вас отблагодарить! Вы всегда так здраво смотрите на вещи! Как жаль, что мы не можем рассчитывать на ваше сотрудничество. Хочу заверить вас, что, как только ваше положение прояснится, вы немедленно будете введены в правление фирмы.

Больше говорить было не о чем, но Перес, всегда дотошный, затронул еще один вопрос:

— Нам надо продумать, кто же будет выступать от имени сеньора К. и представлять его акции, — сказал он.

— Даю вам полное право найти любого человека, который представлял бы меня. Однако мне кажется вполне логичным, чтобы это был сеньор Лаинес.

— Нет, уж лучше пусть будет сеньор Перес, тем более он адвокат, и в случае дискуссии…

Мы договорились, что Перес составит доверенность от моего имени и будет представлять меня. Было поздно. Мы вышли все вместе и направились к нему домой. Мне было приятно, что мои друзья отнеслись ко мне так доброжелательно. Мысль Переса о консультации с Бететой показалась мне великолепной. Когда мы прибыли к Пересу, к нам немедленно присоединилась Мерседес и приняла горячее участие в нашем разговоре. Правда, ко всей этой истории она отнеслась менее объективно, точнее, с более «дамских» позиций.

— Я же вам говорила про этих американцев, а вы не хотели мне верить. Теперь вы убедились, что они ни с кем не считаются?

Сеньора Переса, видимо, весьма обеспокоила точка зрения его супруги на мою проблему, поэтому он резко оборвал ее:

— Не следует заниматься никакими демонстрациями. Что ты скажешь на то, чтобы посоветоваться по этому поводу с Бететой?

— Мысль сама по себе великолепна, однако не следует питать больших иллюзий. Бетета из тех, кто провожает своих друзей до кладбища, но в могилу с ними никогда не ляжет.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил я, заинтригованный ее словами.

— Никто не желает осложнять отношения с американским посольством. Если вас захотели проучить, то Бетета может помочь вам лишь при условии, что сам не попадет в круг нежелательных. Но если Бетете скажут, что ему не следует вмешиваться, он не пошевелит и пальцем.

— Что вполне логично, — ответил я вслух.

— Вы не хотите понять одного, — продолжала Мерседес. — Вы требуете исключения сеньора Б.К. из известных списков от тех же лиц, которые его сами в эти списки внесли! Вы думаете, что информация, направленная против сеньора Б.К., прибыла из Вашингтона? А может быть, наоборот: она была направлена отсюда в Вашингтон, чтобы он и там был включен в списки лиц, подозреваемых в шпионаже в пользу нацистов? Не заблуждайтесь! Естественно, это инициатива посольства Соединенных Штатов. И так же естественно, что посольство будет последним, кто сообщит в госдепартамент о совершенной ошибке.

Аргументы Мерседес заслуживали внимания.

— Но все это не затрагивает суть вопроса. Почему же все-таки сеньор Б.К. был занесен в «черные списки»? — спросил Перес.

— А вот это — не самое главное, — ответила Мерседес. — Мне кажется, что Мьюир стремится любым способом оправдать свой образ жизни «плейбоя» и прожигателя жизни. Поэтому ему очень важно сейчас объявить, что он «раскрыл дело сеньора Б.К.» благодаря своим связям в высшем свете. Он хочет стать здесь незаменимым сотрудником посольства, чтобы его не отправили на фронт.

— Вот это да!

— Но это самый вероятный вариант. Ведь гораздо лучше находиться в клубе «Атлантик», чем на «Холме смерти» острова Гуадалканал[21]. Единственное, чем он может удержаться здесь, так это «сенсационными открытиями» вроде «дела Б.К.». Человек из высшего света, как вы, богатый, с такими связями — это первоклассная добыча.

— Но что же Мьюир мог «открыть»? — снова спросил Перес.

— Ничего! — отрезала Мерседес. — Но когда я увидела ваше имя в «черном списке», я тотчас вспомнила, как мило он болтал с вашим кузеном Фрицем в Фусагасуге. Я сразу подумала: «черные списки» и имя сеньора Б.К. — все это связано и с Фрицем, и с компанией «Ла Сентраль».

Мне бы и в голову никогда не пришло подобное подозрение! Фриц — инициатор занесения меня в страшный список? Я не мог поверить этому. Мы действительно какое-то время находились в плохих отношениях, но наша враждебность никогда не доходила до того, чтобы у него появился повод нанести мне такой удар. Сделать из меня врага!

— Не верю, — ограничился я ответом.

Перес добавил:

— Лучше всего посоветоваться с Бететой. Если вы не против, я сейчас же позвоню ему, и мы встретимся завтра.

На следующий день я как раз выходил из номера «Ле Тукэ», направляясь на свидание с Бететой, когда столкнулся с Ольгой, которая шла в свой салон на работу. Увидев меня, она поздоровалась с преувеличенным оживлением, что меня несколько удивило.

— Как вы поживаете, сеньор К.? Как приятно вновь видеть вас! Так давно я ничего о вас не слышала! Вы уезжали? Болели?

Мне пришлось солгать:

— Да, я некоторое время провел на побережье. Только что вернулся. А теперь живу близко от вашего салона — вот здесь, в номерах «Ле Тукэ».

— Ах вот как! Значит, вы переменили место жительства? Почему же? Вы ведь жили в пансионе мисс Грейс, — при этом она улыбалась, будто намекая на то, что когда-то я давал ей свой адрес. — И когда же вы снова придете к нам — увидеться со мной?

— Не знаю. Возможно, на будущей неделе… или в среду…

— Вот хорошо! Я буду ждать. Смотрите не заставляйте меня ждать долго. Мне так приятно будет вновь видеть вас!

Хотя я был твердо убежден в том, что Ольга — всего лишь пустая кокетка и ее слова ничего не стоят, меня удивило, почему она с такой теплотой настаивает на моем приходе в «Прадо». У меня уже не было никаких иллюзий относительно Ольги. Однако в любом случае, особенно при сложившихся обстоятельствах, я был благодарен ей за обман, за ее попытку убедить меня, что мое присутствие приводит ее в столь радужное состояние. Как долго она держала мои руки в своих, будто не в силах отпустить их!

Расстался я с Ольгой другим человеком.

Стоял солнечный день, я был полон самых светлых надежд. В этих краях солнечные дни, чистое и безоблачное небо очень редки и потому влияют на настроение людей. Все немедленно веселеют, улицы заполняются народом, в магазинах не протолкнешься. Некоторые уверяли меня, что биржа, как барометр, отражает в зависимости от погоды повышение общего настроения. Возможно, и на Ольгу повлиял солнечный день. Мы будто очнулись после долгой и мрачной зимы. И беды мои через призму этого сияющего дня выглядели гораздо менее страшными, чем накануне. Несколько часов спустя я с большой охотой принял предложение Бететы. Кстати, оно ясно показывало, каким образом решаются такого рода проблемы в Ла Кабрере.

— Надо будет устроить Мьюиру обед на высшем уровне, — заявил Бетета. — Пригласить множество лиц, притом самых влиятельных. И не делать из включения вашего имени в список серьезного дела. В субботу, если у Исольды нет других встреч, я приглашу Мьюира к себе и буду развлекать его до рассвета. После чего я получаю полное право просить его о личном одолжении: вычеркнуть вас из списков.

Против такого плана мне нечего было возразить.

Все было прекрасно! Ольга, план Бететы, радостное солнечное утро. То, что я фигурировал в пресловутом списке, после встречи с Ольгой потеряло для меня всякое значение. В общем, через несколько недель все разрешится. А может быть, и через несколько дней.

Я отправился в парк подышать свежим воздухом. Эта система составления «черных списков» опять вернула меня к размышлениям о предначертанности судьбы грешников, о которых я часто слышал в родительском доме. Одни испокон веков были обречены богом на гонения, теперь их включают в «черные списки» человечества: воля провидения, не поддающаяся нашему разумению, сделала их таковыми. В то же время другие, также испокон веков, пребывали в праведниках. Смысл воли небес недоступен нам. Почему одни осуждены вечно страдать? Почему другие наслаждаются вечным блаженством?

…Мысль Бететы о приглашении Мьюира, чтобы как-то договориться с ним, чествуя, обхаживая его — так всегда решались дела в кругах Ла Кабреры, — отвечала более человеческому взгляду на мироздание, чем пуританские концепции. За несколько месяцев до этого некий немец (естественно, он не был католиком) также был внесен в «черные списки». Я решил помочь ему и переговорить о нем с Мьюиром, с которым тогда имел прекрасные отношения.

— Не буду я ни у кого просить милостей, — ответил немец. — Подожду окончания войны.

Тогда я подумал: этот человек не хочет расследования своего дела, потому что виновен. Возможно, он сотрудничал с нацистами и прекрасно знает, почему его имя внесено в страшный список. Теперь-то я понимал, что и этот немец мог быть совершенно невиновен и что его высокомерное смирение просто отвечало нашему образу мыслей, было результатом кальвинистского воспитания, которое учило нас не ждать милостей ни от бога, ни от человека и не превращать молитву в перечень личных просьб.

Однако я был уже слишком испорчен и не мог похвастать подобным стоицизмом. Прогуливаясь в то светлое утро по парку, я чуть ли не пел, и все мои печали исчезли, будто по волшебству.

Близилось рождество, и в витринах магазинов уже появлялись елочные украшения и игрушки, изображающие младенца Христа в яслях среди овечек. На столбах электрических фонарей, выстроившихся вдоль главной авениды, красовались перехваченные красной лентой сосновые ветви, к ним были приколоты куски ваты, изображавшей снег. Здесь, на улицах, в преддверии рождества столкнулись две традиции: староиспанская с ее классическим празднеством и англосаксонский Санта Клаус. И та и другая боролись и в моем сознании, и в моем сердце. По дороге в парк я развлекался тем, что разглядывал в витринах лавок изготовленные в Кито специально для этого праздника (как водилось в средневековой Кастилии) маленькие ясельки, где лежал игрушечный розовый младенец, окруженный такими же крохотными коровами и овцами. На рождество в этой стране поют древние полурелигиозные песни — «вильянсикос», едят сухое печенье, облитое медом, — «буньюэлос». А в нескольких метрах отсюда, в роскошных универсальных магазинах, над которыми сияли такие вывески, как «Бруммель», «Денди», «Оксфорд», среди сосновых веток и сияющих елочных шаров красовался традиционный европейский Санта Клаус на фоне снега и саней, запряженных оленями, чего здесь, в тропиках, никто никогда и не видывал. Этот снег, сани, олени да и сам Санта Клаус выглядели настолько неестественно и настолько неожиданно для обычаев и особенностей этой страны, что у меня возникло ощущение, будто я увидел экваториальную орхидею на вершине швейцарской горы Маттерхорн!

…Наверно, сейчас дети Исольды и Бететы уже строчат на английском языке письмо на Северный полюс Санта Клаусу с просьбой прислать им рождественские игрушки, напоминая, чтобы он положил их у камина, через который он проникнет к ним в дом в ночь с 24-го на 25 декабря. А сын Ольги пишет на испанском языке — если вообще умеет писать — письмо младенцу-спасителю, и адрес он указывает просто: «Небеса».

XVI

Возвращаясь после прогулки в номера «Ле Тукэ», я встретил на улице голландского посла, одного из завсегдатаев клуба «Атлантик», с которым часто играл в теннис. Вместо того чтобы, как всегда радушно, протянуть мне руку, посол перешел на другую сторону улицы, лишь удостоив меня церемонным кивком. Его сдержанное приветствие подействовало на меня, как холодный душ, пробудив от утренних иллюзий и не оставив сомнений в том, что мои прежние дружеские отношения окончены и что отныне я — лицо из «опубликованных», как советовал Мьюир называть «черные списки». Удрученный, я провел остаток дня в спальне за чтением романа о жизни некоего молодого человека. История относилась к эпохе Гражданской войны в Соединенных Штатах. Я стремился вернуть себе хорошее расположение духа и тела к будущей среде, дню общего собрания акционеров фирмы «Ла Сентраль», на котором я должен был предстать «в форме» и с приведенными в порядок руками. После стольких месяцев я вновь отправлюсь к Ольге совершать столь любимый мною ритуал.

Собрание акционеров было назначено на одиннадцать утра, однако проводилось в полдень. Поэтому мы договорились с Пересом, что, прежде чем идти к нему обедать, мы встретимся в баре, где он расскажет мне о результатах нашего предприятия, которое Лаинес кратко называл «битвой за управление „Ла Сентраль“».

Я считал делом чести провести моего друга Лаинеса в состав руководства общества и выбить из правления Фрица, которому я объявил отныне смертельную войну.

С половины двенадцатого я уселся в баре «Лас Агилас», где мы назначили свидание, и стал терпеливо ждать. Время текло, однако Перес не подавал никаких признаков жизни.

«Традиционное опоздание на полчаса, не привыкать…» — подумал я. Но прошло еще полчаса, потом еще. Я не мог объяснить столь длительной задержки. Возможно, я перепутал место нашего свидания? А может быть, Перес забыл о нашей договоренности и отправился домой?

Я попытался позвонить ему, и мне ответили, что Перес еще не приезжал и что дома его ждут к обеду.

Единственным объяснением этой ситуации могло быть то, что собрание в «Ла Сентраль» затянулось. Мне пришло в голову, что хорошо бы позвонить в управление фирмы, чтобы выяснить, закончилось ли собрание акционеров, однако это было бы неосторожно. Фрицу, естественно, будет неприятно слышать мой голос, особенно в момент, когда он потерпел поражение. Еще бы: потерять завидный пост, который занимал ровно восемнадцать лет!

Я уже собрался было уходить, когда мне сообщили, что меня просит к телефону сеньор Перес.

— Что случилось? — спросил я. — Я жду уже два часа.

— Собрание все еще не закончилось. Оно проходит очень бурно. Не ждите меня, я сам приеду к вам в гостиницу и расскажу обо всем.

— Плохие новости? Каковы результаты?

— Баланс прекрасен. Я все сообщу вам, но позднее. Пришлось претерпеть немало неприятностей, и теперь не все еще кончено. Сейчас выступает дон Диего. Вы же знаете, наша страна — страна ораторов!

Собранию, по всей видимости, конца не было видно. Пробило пять часов вечера: Перес вновь позвонил мне в гостиницу, где я продолжал оставаться в полном неведении о том, что происходило за стенами «Ла Сентраль».

— Сейчас выступает Фриц. Как только он закончит, я немедленно направляюсь к вам. Я ужасно устал, страшно голоден. Все это ужасно.

— Что «это»?

— Не могу сейчас ничего сказать. Ждите меня.

Через полчаса вновь зазвонил телефон. Это была Ольга! Я сразу узнал ее голос, но сделал вид, что не имею представления, с кем говорю:

— Ольга? Какая Ольга?

— Ольга, маникюрша из салона «Прадо». Я хотела узнать, придете ли вы сегодня? Ждать мне вас? Ведь сегодня среда.

— Нет, я не могу.

— Хорошо. Всего лучшего, — только и сказала она.

Наконец около шести примчался Перес, взволнованный и потный.

— Нас вымели!

— Как так? — спросил я, холодея от ужаса.

— Нам не позволили голосовать за вас.

— Почему же?

— Дайте мне что-нибудь перехватить, и я все расскажу. Разговор долгий.

Мы сели за стол, и Перес, взяв стакан с виски, начал свой рассказ:

— Фриц сегодня играл, как настоящий артист! Вчера он послал корзину цветов супруге Лаинеса, а сегодня Лаинес, когда мы входили в зал совещания, сказал мне — он ведь прекрасно знает, что такое Фриц: «Мне кажется, этот букет скрывает не один шип. Фриц что-то задумал». Прибыв на собрание, — продолжал, захлебываясь, Перес, — мы все представили свои полномочия. Я предъявил вашу доверенность, ее приняли без всяких оговорок. Вначале, как положено, был утвержден отчет, затем зачитан баланс года. Дело уже шло к голосованию, когда слово взял Вильясеньор, небезызвестный вам политик. Я подумал, к чему бы это? — и подошел к столу секретаря, чтобы посмотреть, кого представляет Вильясеньор и сколькими акциями располагает он лично. В книге акционеров за ним значились всего три акции, купленные за шесть дней до собрания. Тогда я посчитал, что он прибыл сюда, чтобы «толкнуть» очередную речь, и собрался выслушать его со вниманием. Дело в том, что если появляется такого рода тип, у которого в кармане всего две-три акции, значит, он будет излагать чей-то план. Так вот, речь Вильясеньора была контратакой Фрица против нас, причем придуманной едва ли не лучше, чем наша собственная.

«Я прибыл сюда, заявил он, не потому, что у меня есть какие-либо собственные экономические интересы, связанные с этим предприятием. Все знают, что я беден и у меня нет иного богатства, чем мой патриотизм и одиночество». Такое начало было встречено с большим вниманием. Кстати, все это — лишь красивые слова, ибо каждому известно, что Вильясеньору покровительствовал крупный политический лидер, что он считался известнейшим адвокатом, ухватившим жирный кусок в пресловутом «деле Кастаньеды». Однако бить себя в грудь и кричать о своей бедности — одна из форм приумножать капитал у местных политиков. Так вот, Вильясеньор продолжал: «Я считаю своим долгом присутствовать на сегодняшнем собрании, хотя никогда не имел дела с крупными предприятиями. Меня вело сюда единственно чувство патриотизма и моральные соображения, которые должны быть свойственны каждому гражданину страны, тем более честному, каким я всегда был и что не раз доказал, когда вел дела государственного масштаба…» То была великолепная политическая речь, — прервал свой рассказ Перес. — Не знаю, знакомы ли вы с Вильясеньором — такой маленький, очень смуглый тип, полуальфонс. Когда он танцует, кажется, будто он руководит римской квадригой, а когда произносит речь — подавляет своим величием!

«Интересы немцев, выступающих против интересов нашей родины, а также жадность биржевых спекулянтов, охваченных мрачным стремлением вырвать руль корабля из опытных рук кормчего, который вот уже восемнадцать лет ведет фирму по пути процветания, привели на это собрание нескольких благородных рыцарей во имя сохранения величия компании „Ла Сентраль“. Но я заявляю здесь во всеуслышание: мерзкий трюк не пройдет! Некий тип, объявленный Соединенными Штатами Америки опасной личностью, — заявил далее Вильясеньор, — он был включен в „черные списки“, закупил необходимые голоса, чтобы создать ad hoc[22] угодную ему лично дирекцию фирмы. Руководство, таким образом, подчинится приказам, которые он будет получать из гитлеровской Германии: все его действия будут подрывать интересы нашей родины, а мы обязаны грудью встать на ее защиту. Я хочу задать вопрос сидящим здесь господам акционерам „Ла Сентраль“, спросить во имя их же собственных интересов: устраивает ли вас, чтобы управляющий и дирекция фирмы зависели от воли гражданина одной из стран тоталитарной „оси“? Что может произойти с фирмой „Ла Сентраль“ завтра, когда ей понадобится оборудование и сырье из Америки, если всем будет известно, что руководят этой фирмой люди, враждебно настроенные к союзникам? Плохую услугу оказывают своему предприятию те господа акционеры, которые считают, что они могут бросить вызов американцам». Вильясеньор говорил без умолку, все в таком же роде. Час шел за часом, и невозможно было остановить поток его красноречия; акционеры были совершенно подавлены. Один за другим все наши друзья стали переползать в другой лагерь, не преминув принести при этом чисто формальные извинения: «Я даже не знал ничего!», «Неужели верно, что сеньор Б.К. фигурирует в „черных списках“?», «Положение очень серьезное! Но как великолепно говорит Вильясеньор! Конечно, я вполне симпатизирую дону Диего, но мы не можем ставить под удар экономическую стабильность нашего предприятия». И все согласно покачивали головами, подтверждая свою озабоченность. Тогда, — продолжал Перес, — я попросил слова. Я попытался просто и четко объяснить некоторые юридические проблемы, привел случаи из моей практики. Я говорил, что акционеры — это не просто члены любого общества, что, как только будет избрана дирекция, между нею и избирателями исчезнут всякие контакты, потому что члены ее представляют не только тех, кто за них голосует в данный момент, но всю массу акционеров. Я добавил, что вы были изгнаны из Германии и все ваше состояние конфисковано нацистами. В общем, всячески пытался убедить всех, что ваше включение в «черные списки» — ошибка… Но все было напрасно. Никто не хотел меня слушать. Единственно, что на некоторое время смутило аудиторию, это то, что ваш кузен Фриц — тоже немец. Следуя логике, престиж предприятия мог быть подорван в глазах американцев. Однако бой был проигран. Мне казалось совершенно бессмысленным продолжать дискуссию, которая застопорилась на вашем имени, фигурировавшем буквально в каждом выступлении. Тогда Лаинес, даже не советуясь со мной, встал и заявил, что он дал свое согласие занять пост управляющего компанией, о чем его просила группа акционеров. Хотя он лично не особенно заинтересован и не настаивает на этом, а лишь выдвигает свою кандидатуру. «В конце концов, — заявил Лаинес, — учитывая разумность возражений акционера Вильясеньора, я предпочел бы вообще снять свою кандидатуру, но не причинить ни малейшего вреда предприятию, которое всем нам так дорого и которое является гордостью не только хозяев акционерного общества, но и всей нации». Было решено прийти хоть к какому-то заключению, приемлемому для всех акционеров. С этой целью был подготовлен список членов правления, за который все и проголосовали. Из прежнего состава директивного совета в этом списке не значился лишь Тавера, его заменил сам Лаинес. Он заслужил бурные аплодисменты и всеобщее восхищение своим якобы бескорыстным отказом. К тому же Лаинес тут же предложил не пользоваться правом голоса, представленного акциями сеньора Б.К., чтобы избежать каких-либо осложнений.

— Так, значит, обо мне много говорили как о враждебно настроенном иностранце? — спросил я Переса. — А мое имя конкретно называлось?

— Да. Даже возникла дискуссия, являетесь ли вы или нет врагом борющихся против нацизма стран. Пришлось вспомнить, чтобы избежать неясностей, что вам пришлось покинуть Германию из-за Гитлера. Кто-то из присутствующих вспомнил, что вас подозревали в неарийском происхождении. Фриц уточнил присутствующим, что это соответствует истине, но только по материнской линии, и что вашей отцовской ветвью были немцы. Представляете себе, что могло бы получиться, если бы решили всерьез заняться изучением вашего дела… Единственно, чего не хватало на этом заседании, так это ваших рентгеновских снимков!

— Немыслимо! — воскликнул я, до глубины души возмущенный. — Ведь речь идет лишь об управлении фабрикой. При чем же здесь мои предки?!

— Вы до сих пор не знаете нас, — коротко ответил Перес.

То, что он рассказал, было ужасно. Отчет и доклад управляющего о финансовом положении «Ла Сентраль» занял всего полчаса. Значит, все остальное время собрание жонглировало моим именем, вспоминая моих предков и ползая по ветвям моего генеалогического древа!

Я подумал, что собрание правления «Ла Сентраль», посвященное моей скромной персоне, немедленно получит самую широкую огласку. Те, кому еще не было известно о включении меня в зловещие списки, тут же об этом узнают и постараются поскорее отказать мне в своей дружбе.

Как же быть? Как я смогу рассеять заблуждение и снять с себя столь неоправданное обвинение? Слова Переса звучали в ушах: «…до сих пор не знаете нас».

На следующий день газета политической партии, к которой принадлежал Вильясеньор, жирным шрифтом сообщила о патриотическом выступлении «нашего замечательного трибуна молодежи, который, положив свое будущее на алтарь морали и человечности, не позволил осуществиться мрачным замыслам опасного иностранца».

Затем в очень обтекаемой форме та же газета излагала прения, рассыпавшись напоследок в горячих поздравлениях Лаинесу — «благороднейшему и бескорыстнейшему рыцарю чести», который не колеблясь вышел из игры, «как только обнаружил, что ему уготована роль троянского коня».

Прочитав все эти панегирики и остракизмы, я попытался связаться с доном Диего, чтобы просить его поместить в прессе хотя бы несколько строк в мою защиту и разъяснить предшествовавшие события. Дон Диего опередил меня и, едва поздоровавшись, изложил мне свою точку зрения на случившееся:

— Наша группировка не смогла добиться полной победы, так как в дело было впутано слишком много людей. Пришлось вырывать буквально зубами хоть какой-то кусок! Однако благодаря уступкам, которые были сделаны в ходе дебатов, мы частично все победили. Учитывая, что я введен в состав правления, я смогу теперь осуществлять контроль над действиями Фрица.

— Прекрасно, но мне-то что теперь прикажете делать? Обо мне наговорили так много!

— Не волнуйтесь. Все это не имеет значения. Завтра об этом никто и не вспомнит. У нас не принимают всерьез то, что печатают газеты, все читатели к тому же хорошо понимают, что Вильясеньор пытается создать себе рекламу на политическом поприще.

— Все так. Однако мне хотелось бы, чтобы вы написали в редакцию газеты и четко разъяснили мою позицию во всем этом деле.

— Не следует так поступать! — заверил он меня. — Если мы напишем в газету, дискуссия вспыхнет с новой силой, и уж тогда действительно никто не забудет о вашей истории. Давайте помолчим, пока не кончится газетный ливень.

…То был голос опытного проводника, способного не заблудиться в глухих джунглях. Голос, который завораживал меня…

«Пока не кончится газетный ливень»… Когда речь шла о лжи, о подрыве авторитетов, так вел себя каждый. «Моя история» такая же, как и многие другие. Обман или интриги — язык sui generis[23] этого мира.

Общеизвестно, что нет большего оскорбления для человека, чем слово «лжец». Британский джентльмен, например, никогда не решится в публичном месте сказать другому «вы лжете», если окончательно не решил порвать с ним все связи. Здесь же, в клубе «Атлантик», я нередко удивлялся тому, что собеседники говорили друг другу: «Ну не ври!», «Не верьте ей! Она — величайшая лгунья!» Причем говорили даже с какой-то ласковой интонацией, подразумевающей одобрение. «Ну ладно, ты — хитрее меня!» Или: «Вы ведь знаете, она — очень ловкая дама!»

Вранье здесь было целой наукой, и ею позволялось злоупотреблять, не боясь никакой кары. Искусно пользоваться ложью значило владеть определенной мерой интеллекта; как будто речь шла о виртуозе, в совершенстве владеющем музыкальным инструментом. Клевета — одно из проявлений лжи — была возведена местными политиканами в степень добродетели.

Среди высших классов этой страны стиль поведения, каким обладал Вильясеньор, не считался предосудительным. Более того, к нему относились как к талантливому и многообещающему политику.

Надо отметить, что здесь член парламента, сенатор или даже просто оратор в воображении человека улицы — не просто специалист, овладевший вершинами красноречия и искусством ведения спора. В нем видят личность, способную разрешать любые проблемы окружающих. Самым желанным гостем на всех приемах в высшем свете здесь считается так называемый «causeur»[24], а вернее, самый главный сплетник. Тот, кто способен в статье или в беседе ловко ввернутыми метафорами и сарказмом уничтожить чью-то репутацию, заслуживал в этом мире всеобщее восхищение.

— Что же подумают обо мне мои друзья, не говоря уже о членах клуба «Атлантик»? — спросил я снова у дона Диего, который все втолковывал мне, что нам не следует вносить разъяснения после речи Вильясеньора.

— Ах да! Об этом я тоже хотел поговорить с вами. Видите ли, вам лучше не появляться в эти дни в клубе… Пусть пройдет хотя бы месяц, и все забудут о вчерашнем случае.

Тот самый мир, который принял меня с распростертыми объятиями, когда я был богат и моя дружба могла принести выгоду, теперь отвернулся от меня.

…Говорят, что обезьяны плачут, когда одна из них падает с дерева, сраженная пулей охотника. У людей иное. Кто стоит на верху общества, глух к чужому несчастью. Лаинес первым сказал мне, что отныне они не хотят иметь со мной более ничего общего.

Я вернулся в сомнительной чистоты спальню, которую занимал в номерах «Ле Тукэ». Впервые мне стала ясна вся грандиозность скандала, возникшего вокруг моего имени. Я понял, какие последствия могут иметь для меня американские «черные списки». Единственное, что мне пришло в голову в тот момент, это позвонить Бетете и спросить его, чем закончились переговоры с Мьюиром.

— Пока еще ничего не могу сказать. Но все идет хорошо! Очень хорошо!

И как иногда случается, как раз в этот момент появился человек, со стороны которого я меньше всего мог ожидать поддержки. Моя жизнь изменилась; я бросился к этому человеку, как измученный жаждой и палящей жарой путник — к оазису.

XVII

— Говорит Ольга. Вы очень заняты? Я хочу видеть вас сегодня вечером. Мы могли бы поужинать вместе?

— Удивительное создание! Вы уверены, что не заставите меня вновь ждать напрасно?

— Совершенно уверена!

— Где же мы встретимся?

— Если у вас есть машина, подождите меня в семь вечера за углом салона. Мне надо кое-что сказать вам.

— Хорошо. Буду в семь.

— У вас все та же машина, в которой мы ездили однажды?

— Да, черный «шевроле».

— Значит, ровно в семь.

Вот так, совершенно неожиданно, когда я не предполагал, что снова увижу ее, появилась Ольга. Сама позвонила мне, сама назначила свидание. У меня не возникло никаких сомнений относительно того, что она действительно хочет меня видеть. Вначале я, правда, подумал, что она опять попросит меня одолжить ей денег, как это уже было. Тем не менее я принял ее приглашение без всяких раздумий. Уверенный, почти властный тон, которым она просила о свидании, свидетельствовал, что она действительно хочет видеть меня.

Я немедленно побежал за своей машиной, находившейся в тот момент в мастерской. Несмотря на то что она была еще не отремонтирована и не было вставлено выбитое стекло, я поехал в условленное место и стал ждать. Как всегда, я прибыл первым, за несколько минут до назначенного часа. Мне пришлось прослушать по радио очередную модную песенку. Пробило семь. Я стал следить за прохожими. Прошло еще пять минут. Десять. Четверть часа. Ольги все не было.

«Вновь попался, как дитя. В пятый раз!» — подумал я, раздосадованный своей доверчивостью. И в этот момент я увидел на другой стороне улицы Ольгу. На ней был серый костюм, на голове — шелковая косынка; как будто она только вымыла голову и не успела высушить волосы.

— Я заставила вас ждать? Извините меня. Так много работы! С трудом вырвалась…

— Не имеет значения. Давайте покатаемся. — С этими словами я открыл дверцу автомобиля.

— Куда мы направимся? — спросила она.

— Не знаю. Ведь инициатива сегодняшней поездки принадлежит вам. К тому же вы лучше ориентируетесь в здешних местах. Вам надо поговорить со мной или мы пойдем в кино?

— Я должна поговорить с вами. Поедемте в «Марианао».

Я слышал, что ресторан «Марианао» находился где-то за городом в глухом парке. Еду там подавали прямо в машины, которые останавливались на разумном расстоянии друг от друга.

— Я не бывал в этом ресторане, но вы, видимо, бывали там — и не раз. Тогда показывайте дорогу.

Мы поехали. Я был еще настроен против Ольги, мне не хотелось разговаривать с ней. Сдержанность представлялась мне единственно достойной формой поведения.

— Что произошло? Почему вы больше не звонили? — начала она. — Если бы я не позвонила сама, вы никогда больше не появились бы?

— Я был очень занят.

— Но ведь где-то вы приводили в порядок руки? Почему вы перестали посещать нас?

— Мне ближе ходить в парикмахерскую «Астория».

— Тогда почему не звонили?

— Ольга! Вы — странный человек! Зачем мне было звонить вам?

— Ну, чтобы погулять вместе.

— Но ведь я звонил вам сотни раз, и вы ни разу не приняли моего приглашения! Точнее, заставляли напрасно ждать.

— Это верно. Но я не могла тогда видеться с вами. Когда-нибудь я объясню, что тогда происходило.

Мы как раз подъехали к ресторану. К машине подошел официант.

— Чего бы вы хотели, Ольга?

— Не знаю. Может быть, стакан пива…

Я приказал принести пива и снова вспомнил рассказ Мьюира о растерянности Ольги при выборе напитков. Это воспоминание окончательно заставило меня привести в исполнение план, который я наметил после того, как Ольга назначила мне свидание. Напрямик, без всяких экивоков, как это сделала она, выразив желание поужинать вместе, я спросил Ольгу:

— Зачем вы мне звонили? Что вы от меня хотите?

— Ничего. Просто хочу видеть вас, быть с вами вместе… Разговаривать, как раньше.

— Но мы никогда даже не были вдвоем…

— А разве вы не помните, как мы с вами беседовали? И о войне, и о моих сестрах, и об американцах…

— Так чего же вы все-таки хотите? — переспросил я сухо.

— Ничего. Чего мне хотеть? Я уже сказала, что хочу побыть вместе с вами.

— Вы уверены, что не собираетесь попросить у меня денег, как в последний раз, когда мы с вами виделись? Кстати, мне очень жаль, что тогда я не смог их дать вам. У меня с собой ничего не было. А потом вы сами не захотели…

— Знаете, для чего мне были нужны деньги? Я хотела купить лекарство для сестры. Она чуть не умерла от почечных колик! Только ради сестры я могла так унизиться, чтобы попросить денег у мужчины! Мне казалось, вы меня достаточно знаете и не подумаете ничего плохого… вот почему я позволила себе это. Теперь я вижу: вы ничего не поняли! Вы — такой же, как все! Но мне и это безразлично. Вы можете унижать меня только потому, что я когда-то попросила у вас денег. Денег на лекарство! Но даю слово, я просила в долг и обязательно вернула бы его. Кроме того, можете не сомневаться, я никогда не попрошу вас ни о каком одолжении. Едем обратно.

— Одну минуту, я только допью.

Из приемника лилась мелодия, очень модная в те годы. Одна из тех, что служат условным языком влюбленным парам в клубе «Атлантик»:

Я так устал ее просить,

Я так устал ей говорить,

Что без нее

Мне остается умереть…

Наверно, я улыбнулся в тот момент, потому что на лице Ольги также мелькнуло подобие улыбки: показались ямочки на щеках. Я снова спросил:

— Ну, хорошо. Зачем же все-таки в этот раз вы заставили меня приехать?

— Чтобы увидеть вас.

— Послушайте, Ольга, — наконец решился я. — Мне не хотелось говорить об этом, но, если вы желаете знать, почему я не бываю в вашем салоне, скажу вам правду. Потому что не хочу, чтобы вы проделывали со мной те же трюки, что с другими клиентами, среди которых, кстати, у меня есть друзья. Вы ищете мужчин и каждому рассказываете разные басни. А я был настолько глуп, что поверил в вас как в хорошего, искреннего человека. Думал, что вам отвратительны приглашения, за которыми скрывается стремление соблазнить вас. Я чуть не сгорел от стыда, когда узнал, что лишь я принимал вас всерьез.

— Кто вам сказал все это? — воскликнула она, пораженная и негодующая. — Тот, кто так говорит, — лжец! Лжец! Клянусь вам собственным сыном, которого я люблю больше всех на свете, — никогда я не искала мужчины. У меня есть гордость!

— Однако я знаком с одним из тех, кому вы постоянно звоните, просите, чтобы он пригласил вас покататься. Он сам мне говорил об этом.

— Он лжет, кто бы он ни был. Если бы я пожелала, мне не пришлось бы никому звонить. Предложений хватает… Но кто же вам рассказал все это?

— Зачем вам его имя? Если это правда, вы сами должны знать, кто он.

И вдруг Ольга, захлебываясь слезами, заговорила:

— Если бы вы только могли знать, как долго я колебалась, прежде чем позвонить вам сегодня! Я никогда не звонила никому из мужчин. Но мне хотелось видеть вас, хотя я знала, что вы обижены! Вы правы! Столько раз я заставляла вас ждать, а затем прибегала к нелепым извинениям. Потом я решила ничего не объяснять вам. Дело в том, что до последнего дня мы не были разведены с мужем, хотя не живем вместе. Он постоянно преследовал меня. Однажды, когда вы пригласили меня в кино, я собралась и уже вышла на улицу, как вдруг увидела его. Муж подкараулил меня, грозил, что изобьет меня, если увидит вместе с мужчиной. Я боялась, что это случится в вашем присутствии. Только потому я не пришла тогда. А потом мне было стыдно сказать вам, что мне очень хочется видеть вас. Я никак не могла решиться.

Ольга плакала, теперь уже тихо. Я не знал, что делать.

Взял ее руку, сжал в своих ладонях, Ольга вновь посмотрела на меня. Я поднес ее руку к губам — жест, весьма распространенный в Европе, означающий всего лишь знак уважения. Однако я находился в обществе женщины, которая была намного моложе меня, к тому же я почти ее не знал, так что жест мне самому показался смешным.

— Вы наконец все поняли? — спросила она.

— Да… Я хочу верить вам, — ответил я, опуская глаза. Мне не хотелось огорчать ее. И вдруг Ольга, совсем как маленькая девочка, прильнула к моему плечу. Ее лицо было так близко от моего… Я поцеловал ее в лоб, но она сама откинулась назад, подставив для поцелуя губы. Шелковый платок упал с головы, и русые волосы беспорядочными прядями упали на ее почти детское лицо. Я вглядывался в ее зеленые глаза, пытаясь угадать смысл происходящего. Я так давно мечтал об этой встрече… Я поцеловал ее, потом еще раз, еще, повторяя:

— Ольга, Ольга…

Перебивая друг друга, мы стали говорить о том, как счастливо вдруг победила наша любовь, именно тогда, когда я уже ни на что не надеялся.

— А я знала, что мы обязательно встретимся, — говорила она. — Мне приятно видеть вас после такого перерыва. А теперь скажите мне, кто же этот ваш друг, который уверяет, что я его преследую?

— Не имеет значения, Ольга. Я верю вашим словам, и не заставляйте меня произносить его имя.

Неужели она опять лгала мне? Правда ли, что никогда в жизни не звонила ни одному мужчине с просьбой пригласить ее в ресторан? Как можно было все это узнать и проверить?! Главное, что после россказней Мьюира я решил не посещать салона, и Ольге пришлось сделать то, чего бы она никогда не осмелилась сделать в других обстоятельствах: позвонить мне и попросить о встрече. Какое значение могло иметь все остальное? Она открыто выказывала мне нечто большее, чем симпатию. О чем же еще я — в моем возрасте — мог мечтать?

Мы проговорили почти два часа. Машины постепенно разъезжались, и в конце концов мы остались в парке одни. Ольга попросила отвезти ее домой, жила она в одном из самых бедных и отдаленных районов города.

Слабые фонари едва позволяли различать в темноте редкие силуэты прохожих, которые в этот поздний час еще не добрались до своего домашнего очага. Единственным признаком жизни в этой кладбищенской тишине был шум и огни ночных кабаре, зазывавших публику лихими рекламами. Машина скользила по мокрому асфальту. Ольга, как ребенок, продолжала болтать обо всем и ни о чем, эта ее способность привлекала меня еще во время наших первых бесед в «Прадо».

— Я не выхожу поздно одна из дома. Я даже ни разу в жизни не была ни в ресторане, ни в кабаре. Муж очень ревновал и не позволял отлучаться из дома. Однажды меня пригласила подруга на день рождения, кто-то подарил ей бутылку вина, и ее супруг решил подпоить меня. У меня закружилась голова, я отвратительно себя чувствовала. А когда вернулась домой, муж избил меня. Палкой! Какое зверство! Не знаю, как я могла терпеть столько времени этого человека!

— Вы любили его?

— Сначала — да. Потом мы оставались вместе из-за ребенка. Я хотела, чтобы у мальчика был отец. Наверно, для ребенка это ужасно — то и дело видеть в доме новые мужские лица.

Автомашина продолжала плавно плыть по блестящему от дождя асфальту.

— Если бы вы только знали, как часто я представляла себе, что мы с вами едем вдвоем, вот как сейчас. Вместе, ночью, в автомобиле… И что на улице уже никого нет. Как будто мы уезжаем далеко, далеко…

— А теперь? Вы довольны?

— Я счастлива. Но давайте говорить друг другу «ты»…

— Ты счастлива? Мне так нравится, как ты это говоришь! Мне кажется, что слова твои идут от сердца!

— Все будет хорошо, — продолжала Ольга. — Теперь меня больше ничего не волнует. Когда я тебе позвонила, я уже все решила…

— Что же ты решила?

— Что ты будешь моим другом, любовником, мужем — кем угодно. Как это будет называться — не самое главное.

— Ты сегодня так искренна. Но ведь я уже в годах, и кто знает: может быть, завтра какой-нибудь юноша, очередной Мьюир, который умеет танцевать и болтать приятные пустяки, вытеснит меня из твоей души?

— Буду всегда с тобой, пока ты сам не захочешь со мной расстаться! Я много думала об этом. Наконец сказала сама себе: мне нужен Б. К. — и тогда поняла, что смогу быть тебе верной всю жизнь. Мне не нужны мимолетные развлечения с красавчиками из высшего общества. Я хочу иметь опору, человека серьезного, который уважал бы и любил меня.

Я остановил машину, обнял Ольгу и горячо поцеловал.

— Нет, не здесь. Нас могут увидеть!

— Какое это теперь имеет значение?

— Нет, не сейчас.

Я все-таки поцеловал ее еще раз и неожиданно для себя спросил:

— Хочешь быть моей? Ты уже чувствуешь, что хочешь быть моей?

— Не спрашивай меня, об этом не говорят…

— Хорошо, не буду. Когда ты поймешь, что это неизбежно, ты сама скажешь. Это будет доказательством того, что ты меня любишь. Я буду ждать, я уже так долго ждал!

— Зачем вы все это говорите? Чудной вы человек!

— Чудной? Почему же? Это естественное завершение любви между двумя свободными людьми.

— Верно, но все-таки об этом не говорят!

Опять влияние католической морали, хотя я уже начал привыкать к ней.

— Знаешь, Ольга, какое счастье, что все так получилось! Еще два месяца назад я не нуждался в тебе так, как нуждаюсь сегодня. У меня было много друзей, большие связи. Я с успехом делал деньги… А теперь… Не знаю, известно ли тебе… В общем, меня занесли в «черный список»…

— А что это такое?

— Как тебе объяснить? Ты ведь знакома с Мьюиром? Верно? — при этом я пристально вглядывался ей в лицо, стараясь уловить ее реакцию, но Ольга едва кивнула головой. — Ну, так вот. Мьюир выбирает среди немцев и итальянцев, проживающих здесь, тех, кто, по его собственному мнению, является врагом Соединенных Штатов Америки, кто якобы помогает Гитлеру. И об этом должны знать все. Поэтому имена таких людей заносятся в списки, которые американцы называют «опубликованными», а народ — «черными». С этого момента каждый, кто оказывает содействие такому человеку в работе, в торговле, политике — всюду, — считается противником союзников и его также заносят в тот же список.

— Значит, все зависит от Мьюира?

— Не только от Мьюира. Ведь нужны определенные доказательства, которые подтверждают, что тот или иной человек сотрудничает с гитлеровским правительством.

— А ты? В чем ты помогал немцам?

— Я никогда и ни в чем не помогал. Это величайшая несправедливость, что меня занесли в «черный список»!

— Но ведь за что-то тебя занесли?!

— Не знаю за что. Для меня это загадка.

— И у тебя нет никаких предположений по этому поводу? Никто тебе ничего не говорил?

— Одна моя приятельница высказала мысль, которая поначалу показалась мне абсурдной, но теперь я прихожу к выводу, что она не так уж и нелепа. Около года назад я поссорился с моим кузеном, управляющим крупной фирмой. Он совсем выжил из ума! Кузен привык к тому, что мой капитал всегда помогал ему занимать высокий пост. Кое-кто из моих друзей предложил мне сбросить моего кузена с пьедестала. Его место должен был занять я сам. Возможно, чтобы отомстить за это и предупредить свой крах, кузен придумал что-то, после чего меня и внесли в эти проклятые списки. По крайней мере таково мнение моей знакомой. Сначала я ей не поверил, но некоторые события заставили меня как следует призадуматься.

— Сколько у вас, богатых, странностей… Постоянно между вами вражда, — прервала меня Ольга.

— Самое удивительное, — продолжал я, — что мы в самом деле встретили однажды в Фусагасуге моего кузена и Мьюира, они обедали вместе. А ведь когда я еще был в нормальных отношениях с Фрицем, они даже не были знакомы.

— И все из-за денег! Все ради денег! — повторила Ольга — Боже мой! Чего я только не наслушалась о всех вас в своем салоне! Не знаю, поверишь ли, но сегодня один из клиентов, говоря о разложении светского общества, рассказал о какой-то богатой даме. О том, каким хитрым маневром она решила получить скаковую лошадь… Наверно, все это вранье. Но мы, бедняки, совершенно не похожи на богатых.

— Я знаком с такими людьми. Расскажи мне историю, которую ты слышала, и я скажу тебе, могла ли она произойти на самом деле.

— Не знаю, верить ли… Короче, этот сеньор говорил, что влюблен в какую-то замужнюю, очень знатную даму. Так вот, эта дама сказала ему якобы, что, если муж не подарит ей на рождество скакуна, она переспит с этим господином в отместку мужу.

Мне показалось, что земля уходит у меня из-под ног. Я не смог найти подходящего ответа, который удовлетворил бы любопытство Ольги. Я в растерянности спросил:

— А кто же этот клиент?

— Нет, сеньор… — возразила Ольга, тотчас же заметившая мою растерянность. — Я тебе ничего не скажу, пока ты не назовешь имени того мужчины, которого я якобы преследую.

— Я тебя спросил, потому что, возможно, это один из моих знакомых. Видимо, он порядочный враль. Но если не хочешь назвать его, мне все равно.

— Я и не назову!

— По крайней мере скажи — я его знаю?

— Очень хорошо знаешь! Ты с ним встречался даже в «Прадо». Вы часто перебирали, где бывали вместе в течение недели…

— Ладно, не будем более говорить об этом. Поговорим о нас с тобой. Когда мы снова увидимся? Ты уверена, что сегодняшняя встреча — не каприз? Что ты не ищешь мимолетного развлечения, чтобы потом бросить меня?

— Ты меня не понимаешь. За всю жизнь я не знала никого, кроме мужа. Говорю тебе: я — не искательница приключений.

— Ты сможешь завтра позвонить мне в отель и подтвердить все это еще раз?

— Хорошо, я позвоню тебе, и мы договоримся о новой встрече…

Я поцеловал Ольгу и вернулся в отель в гораздо более радужном настроении, чем юный студент, только что одержавший первую победу. Но эта история про даму и ее мечту о лошади — я почти забыл ее! Дамой могла быть только Мерседес…

Можно было сойти с ума, пытаясь разгадать все эти головоломки. Кто говорил правду: Ольга или Мьюир? Кто был тот «друг», которому Мерседес дала такое рискованное обещание? Зачем она рассказала мне о своем намерении изменить Пересу? И именно ли Мерседес героиня этой истории? А может быть, речь идет совсем о другой женщине, которая также захотела получить на рождество чистокровную лошадь? Видимо, это был самый вероятный вариант. Но странно, что оба рассказа совпадали до мельчайших подробностей!

Кроме того, Ольга утверждала, что главное действующее лицо этой истории — «мой друг». Невозможно было проверить, говорит ли она правду или выдумывает. В то же время рассказы Мьюира об Ольге выглядели достаточно правдивыми. К тому же она сегодня сама призналась, что находила глупые отговорки из-за страха перед мужем. А может быть, теперь она также лжет из страха передо мной? Во всяком случае, рассказ о лошади не мог быть выдуман. Какой смысл было выдумывать такую историю? Значит, Мерседес поведала о своих делах еще кому-то, кроме меня. А этот тип, чтобы заинтересовать Ольгу и поболтать с нею на пикантные темы, изобразил себя доверенным лицом. Видимо, так оно и было.

Вихрь жизни не занес меня в тихую гавань, где я спокойно мог бы наслаждаться собственным благополучием. Напротив. Соперничество и интриги, столь схожие с войнами, которые ведут белые люди, попав в поисках золота в сельву, столкнули меня на дно пропасти. Такой пропастью для меня стал «черный список». И только Мьюир мог вытащить меня. Почему бы не проникнуть в дебри этого мира, который все еще продолжал волновать меня своей загадочностью, и не воспользоваться некоторыми дружескими связями?..

XVIII

В этих местах иногда испытываешь ощущение неожиданного прихода европейского лета. Кажется, что солнце дольше обычного задерживается на небосклоне, окрашивая пламенеющими отблесками силуэты гор. Чудеснейшим образом отодвигаются куда-то сумерки, хотя темнота здесь наступает сразу же после семи часов. Легкий ветер с тихим шелестом гонит листву и вызывает в памяти иностранца то время года, которое в Новой Англии называют «индейским летом», а в Европе — «бабьим». Так именуется мимолетный период тепла, который вдруг приходит в разгар осени, до того, как зимние туман и холод, неумолимые вестники близящейся кончины года, бесповоротно овладевают природой.

Такими представляются мне немногие дни, согретые последним горением моего сердца и освещенные светом детских глаз Ольги. Именно они и смягчали горечь моего изгнания.

Тот, кто не испытывал колдовских чар женщины, возведенной любовью в идеал, никогда не сможет понять моей страсти к существу столь невежественному, каким была Ольга. Ее наивность в сочетании с полным отсутствием собственного мнения окончательно подчинили мою волю. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, будучи уже в состоянии хладнокровно анализировать свои чувства, я твердо знаю, что забыл бы обо всем и вновь полностью подчинился бы ее влиянию, если только мне было бы дано увидеться с нею в следующее воскресенье.

Это произошло после того, как мы встретились с Ольгой во второй раз. Она позвонила мне и подтвердила по телефону все, что сказала в парке у «Марианао», а именно: что она все решила окончательно и решения этого не изменит.

Любовь питается поочередно то сомнениями, то надеждами. Любовь умирает, когда побеждает разум, способный трезво судить любимое существо.

В некоторых женщинах настолько тесно переплетаются совершенно противоположные качества, что они кажутся неразрешимой загадкой. И так как разгадать женщину невозможно, то она годами поддерживает в мужчинах пламя неугасимой и необъяснимой страсти. Необъяснимой для тех, кто никогда не попадал в невидимые сети сомнений.

Разве не уживаются в женщине изощренное хитроумие и прекрасная наивность?! Разве не сливается в ней тонкость души с грубым упрямством, причем в самых крайних его проявлениях?! Разве не изощренным кокетством можно назвать стремление женщины изобразить свои чувства к любимому как материнскую любовь? И разве презрение ее не является верным признаком любви?!

Ольга, подобно тому как манит нас таинственная бездна, волновала именно своей противоречивостью.

Что же такое все-таки была Ольга? Изощренная кокетка? Умница? Пустышка?

— Ольга, у меня уже были любовные приключения. Я хочу, чтобы все, что с тобою связано, было большим, чем обыкновенная интрижка. Чтобы ты была не капризом, а последней любовью в моей жизни, — говорил я ей, вызывая на откровенность.

— Я ни для кого не буду «интрижкой». Тебе незачем говорить мне об этом.

— Меня не интересует «кто-то»! Я не хочу, чтобы так было со мною.

— Это лишний разговор.

Кто из нас был прав?

— Ольга, я могу надеяться, что ты когда-нибудь захочешь стать моей? — вновь спросил я во время нашего второго свидания.

— Об этом не говорят, — повторила она.

— Но ведь ты сказала, что слова в данном случае ничего не значат. Что ты будешь моей подругой, женой, любовницей.

— Многое меняется. Есть вещи, о которых можно говорить, но есть и нечто, о чем нужно молчать.

— Для мужчины чувствовать, что женщина принадлежит ему по любви, значит неизмеримо больше, чем легкая победа.

— Я же сказала, что люблю тебя. Зачем нам говорить о столь некрасивых вещах…

— Ты правда меня любишь? Ты ждешь моей любви?

— Какой ты странный…

Через несколько дней она мне сказала:

— Вчера вечером я встретила на улице мужа. Он при всех оскорбил меня, назвал шлюхой!..

— Он так и сказал?

— Да, и повторил дважды!

Она как будто испытывала удовольствие, повторяя грязное слово. А может быть, и в этом проявлялась ее испорченность? Или просто привычка не стесняться крепких слов. Я не хотел спрашивать Ольгу. Не хотел знать.

Иногда я давал ей книги, очерки об известных людях, романы, доступные ей. И надеялся, что позднее мы вместе будем обсуждать прочитанное и это расширит ее кругозор. Но когда я пытался спрашивать ее о содержании книги, Ольга неизменно отвечала:

— У меня не было времени читать. Я прочту на будущей неделе.

Проходили дни, месяцы, но мы никак не могли найти общих точек соприкосновения в нашей духовной жизни. Желание возвратить книгу в срок — только оно одно заставляло Ольгу вспоминать о ней.

— У меня три твои книги. В четверг я принесу их тебе.

— Я их дал тебе не для того, чтобы ты их просто вернула. Ты прочла что-нибудь?

— Ну скажи, зачем мне читать их? Отец говорит, что романы научат плохому. Детские книжки я читать не хочу, а все другие полны грязи.

И странно — ее наивные ответы означали для моей любви гораздо больше, чем если бы я услышал от Ольги умный и точный анализ прочитанного.

— Ты права, моя девочка, — говорил я, лаская ее белокурые рассыпающиеся волосы. — Девочка моя!

— Я хочу тебя познакомить с моей семьей, — заявила однажды Ольга. — И мама, и сестры хотят повидать тебя. Ты сможешь приходить к нам по вечерам, когда захочешь.

— Нет, я не хочу знакомиться с ними.

— Значит, ты меня не любишь?

— Не в этом дело. Ведь я — друг твой, а не твоего семейства.

— А вот мой муж жил со мною…

— Но я ведь не муж тебе и не смогу жить в твоем доме.

— Значит, ты меня не любишь…

— Нет, люблю! Лучше я сниму тебе квартиру, ты будешь там одна, и мы сможем встречаться, когда нам захочется. И потом, та квартира будет гораздо лучше, чем нынешняя, в которой ты живешь сейчас.

— Я не хочу лучшей квартиры. Я хочу жить с матерью.

— Ну хорошо, возьми с собой мать.

— Но моя мать и сестры не могут принимать от тебя такие подарки. Если бы ты любил меня, то сделал бы приятное мне и приходил к нам домой, как я прошу тебя.

Она была права, я все-таки недостаточно люблю ее, чтобы полностью подчиниться ее желанию и стать другом всего ее семейства.

— Ольга, давай поженимся!

— Нет, мы будем несчастны. Ты — богат, твои друзья — тоже богачи. Тебе будет стыдно представлять в качестве жены такую невежественную женщину, как я. Я никогда не путешествовала, не умею одеваться, не умею разговаривать…

— Я люблю тебя, а это самое главное. Мы уедем с тобой в Мексику, в Чили, куда хочешь. Будем заново строить нашу жизнь.

— Нет, мы и здесь можем быть счастливы, не заключая брачных договоров! Зачем создавать лишние трудности? Нас никто не беспокоит, мы можем встречаться и любить друг друга, как сейчас. Если мы поженимся, то вынуждены будем жить вместе. А я никогда не смогу подняться до твоего уровня…

— Но ты уже…

Можно ли было проявить большее бескорыстие, большее благородство?! В разговоре о нашем возможном браке Ольга, не получившая образования, представала передо мной как человек, наделенный острым чувством реального. Я был вынужден примириться с очевидностью ее доводов. Мы не были бы счастливы. Мы родились в столь разных условиях, принадлежали к столь разным классам, что нечего было и думать о том, что мы сможем наслаждаться совместной жизнью. Ольга, несмотря на свою юность, уловила это; после первого порыва и я, и Ольга чувствовали бы себя не на своем месте.

Как я уже говорил, близилось рождество, и мне хотелось, как всегда, собрать друзей. Я решил заранее заказать в «Атлантике» столик и пригласить самых близких людей.

Я позвонил Бетете:

— Какие новости? Как продвигаются мои дела?

— Хорошо, очень хорошо. Как только станет что-либо ясно, я проинформирую вас.

— Не сможете ли вы вместе с Исольдой прийти в «Атлантик»? Мы бы вместе отпраздновали рождество.

— Встретимся сегодня и поговорим. Мне надо посоветоваться с женой.

Вечером он приехал ко мне с бутылкой коньяка — это был его рождественский подарок — и заявил с неизменной улыбкой, что он сожалеет, но неотложная встреча мешает ему принять мое приглашение. Бетета, как всегда, оставался человеком высшего круга.

Я позвонил Лаинесу:

— Дон Диего! Не сможете ли вы принять мое приглашение и приехать в «Атлантик» на ужин вечером 24 декабря?

— Совершенно исключено, сеньор К., — ответил тот. — Очень сожалею, очень. Но мы всегда встречаем этот праздник в семье, с женой и с матерью.

Я позвонил Мануэлю.

— Нет, не могу. Но нам было бы очень приятно увидеть вас днем у себя, в Эль Пинаре, на обеде.

— Благодарю. Я прибуду к часу.

Мануэль воспользовался случаем и пригласил на обед ветеринара, который должен был отобрать лучшие экземпляры из стада поместья на предстоящую выставку. Мы беседовали с врачом до позднего вечера. Супруга Мануэля сразу же после обеда удалилась за покупками, так как в тот же день в Эль Пинаре должен был состояться прием.

И только мой врач, доктор Фаусто, с присущим ему цинизмом, которым он славился в кругах Jla Кабреры, открыл мне глаза:

— Приходите вечером в бар «Лас Агилас», там поговорим. Сейчас я ничего не могу сказать.

Недорогой бар был набит народом. С огромным трудом мы нашли столик в дымном углу. Разговаривать было почти невозможно: от стойки неслись оглушительные крики.

— Послушайте, сеньор К., — сказал мне доктор. — Я вас глубоко уважаю, но не могу рисковать. Тем более в таком месте, как клуб «Атлантик»… Ведь ваше имя фигурирует в «черном списке», и все об этом знают! Особенно после скандала в «Ла Сентраль».

Мне нечего было возразить доктору. Я смотрел на него без всякого удивления. Он, видя мою реакцию, которой, по всей вероятности, ожидал, положил мне на плечо руку. Потом вынул ключи, бросил их на стол и сказал, улыбаясь:

— Не стройте никаких иллюзий о встрече праздника в публичном месте. Вот вам ключ от моего дома. Вы знаете, он находится в северной части города. Меня не будет всю неделю. В доме лишь старая служанка, глухая как могила. Найдите себе подружку и проведите с ней праздник вдвоем. Рекомендую вам комнату, которая выходит на реку… В домашнем баре стоят напитки, у патефона вы найдете пластинки с последними болеро.

— Благодарю вас от души, но право же…

Однако в глубине души мысль о том, что сегодня же или в крайнем случае завтра я смогу отправиться в этот дом, чуть ли не заставила вырвать ключ из рук доктора. Но извечное ханжество протестанта вынуждало меня скрывать подлинные чувства.

— Возьмите этот ключ, сделайте мне праздничный подарок. Иначе я буду чувствовать себя неловко за мое предложение.

Я взял ключ и поблагодарил доктора Фаусто, добавив, что делаю это, только чтобы угодить ему.

В тот же вечер, когда мы, как обычно, ехали с Ольгой в автомашине, я сказал ей:

— А у меня для тебя есть сюрприз — нам с тобой повезло на «благотворительном базаре для бедных детишек».

«Благотворительные базары» — столь популярные в рождественские дни — проводятся якобы в пользу нищих детей.

— Что же это? Ты собираешься мне что-то подарить?

— Видишь эту бутылку шампанского? Мы выпьем ее с тобою в «Корабле», так называется дом моего приятеля. Огромный красивый дом. Ты таких еще и не видела. За садом — река. А в доме огромные окна, чтобы можно было бы любоваться звездами.

Ольга засмеялась:

— Я сегодня как раз надела красное платье. Ты говорил, что оно тебе нравится.

— Ты похожа на королеву, которая осчастливит обездоленных на их празднике! Самая настоящая королева!

Машина наша медленно продвигалась между дикими вишнями. Я держал Ольгу за руку.

— Мне всегда так нравились твои руки, — говорил я. — Они были моими первыми друзьями. Наше сближение началось с рук.

— У меня красивые руки? Но ведь они слишком большие, как у мужчины.

Это правда — удивительно, что у столь нежного создания были такие крупные руки, они совершенно не гармонировали с ее хрупкой фигурой. Ольга впервые говорила о своем недостатке.

— Пусть твои руки не очень красивы, зато они не тщеславны, а главное — верны.

Мы подъехали к самым дверям дома доктора Фаусто и быстро вошли, опасаясь ненужной встречи. Никого не было. Я опустил занавеси в гостиной и пошел за льдом и бокалами для нашего праздника — праздника обездоленных.

Ольга никогда не пробовала шампанского, она с удивлением следила за моими приготовлениями. Когда из бутылки с оглушительным хлопком вылетела пробка, Ольга сказала:

— Давай сделаем по глотку шампанского и поцелуемся. Я видела это в одном фильме.

И она поцеловала меня, осторожно перелив в мой рот вино. Действительно ли она видела это на экране?

— Твоя любовь кажется мне чудесным даром! Иногда я сомневаюсь, наяву ли все? Ты столько заставила меня ждать, столько времени могла пробыть без меня…

— Ты все еще сомневаешься? Но почему тогда я сегодня с тобой? Зачем же я пришла сюда?

«Зачем я пришла сюда?» Не говорило ли в ней желание? Может быть, она уже сдается?

Я бережно взял Ольгу на руки и отнес на диван в самом укромном уголке гостиной, уже окутанной сумерками. Она лежала как мертвая, с губ ее не слетело ни единого слова. Я пытался вызвать хоть кроху ответной нежности… Все было тщетно.

— Как же так? Как же так? — повторял я, не понимая сам, что говорю.

Ольга по-прежнему хранила молчание. Руки ее бессильно вытянуты вдоль тела, будто ею овладело полное безразличие ко всему, что происходит в мире живых людей. На ложе, подаренном мне в этот день судьбой, лежала не молодая и полная сил женщина, а сломанная ветка, дерево, принесенное откуда-то неиссякаемым потоком вечности.

Я жадно ласкал Ольгу. Мои руки скользили по ее телу, будили его, но оно оставалось холодным. От нее исходил аромат свежего плода, спелого персика, сорванного чьей-то грубой рукой. Запах этот кружил мне голову, путал мои мысли… Вокруг нас царила глубокая тишина. Ольга, как и прежде, молчала, была недвижна. В ответ на мои действия — ни слова протеста. Ни движения, которое означало бы согласие.

Ледяная скованность ставила меня в тупик. Ольга отдавалась моей воле. Но в руках у меня была живая кукла, лишенная каких бы то ни было чувств, ничего общего не имевшая с существом, с которым несколько минут назад я жарко говорил о любви. Единственным признаком жизни было ее прерывистое дыхание. Аромат дыхания обволакивал меня, казалось, его источает все ее тело, губы, волосы, грудь, щека, прижатая к моей щеке. Мои чувства, обостренные предвкушением столь желанной победы, не подчинялись приказам разума. Я понимал, стоит Ольге проявить малейшую нежность, произнести пусть слово, наша встреча не закончится полным крахом.

— Что же это такое? Что же это?..

Все было напрасно. Мое тело уже не подчинялось импульсам сердца. У меня не оставалось иного выхода, как признать свое поражение.

Я поцеловал Ольгу. Несколько минут спустя, надеясь вернуть ее к жизни, я предложил ей допить шампанское, которое мы только распечатали.

— Не смогу успокоиться. Не смогу спать… — только и произнесла она.

Я испытывал смертельный стыд. Что она подумает обо мне? Какой позор! Мог ли я объяснить ей, что причина моего краха — испытания последних дней и слишком сильное желание обладать ею.

В полном молчании мы возвращались в город… Я терзался, думая о том, захочет ли Ольга встречаться со мною, боялся спросить ее об этом, предчувствуя, что ответ будет отрицательным, безжалостным.

В ужасном состоянии я вернулся в номера «Ле Тукэ», прежде проводив Ольгу до дома. Мы простились без обычного поцелуя, без единого ласкового слова — каждый словно испытывал чувство собственной вины.

Здешний, чужой мир окончательно отбросил меня. Ни мои устремления, ни моя корысть, ни даже любовь не помогли мне проникнуть в него. Сама жизнь занесла меня в «черные списки», я был «чужим на земле», как гласит Священное писание.

XIX

Подходил день рождества…

То, в каком положении оказался так называемый «опасный иностранец», чье имя заносилось в «дополнительные к ранее опубликованным спискам», никого не интересовало. Я думаю, что многие из моих друзей были твердо уверены, что в отношении меня была совершена вопиющая несправедливость, что я не мог быть замешан в действиях, враждебных союзникам, что я абсолютно невиновен. По крайней мере они говорили так при личных встречах.

Весьма точно выразился Мьюир во время нашей беседы в посольстве: «Посольство — не суд, и здесь не ведутся процессы, не приобщаются вещественные доказательства и заявления свидетелей. Посольство лишь представляет правительство США, и миссия посольства — помочь своему государству выиграть войну». С таким же успехом можно было обратиться к пуле с просьбой не поражать тех, кто идет на фронт не по своей воле…

Могло ли интересовать людей, виноват некий Б. К. или нет? У кого была охота проверять справедливость обвинений? Б. К. занесен в «черные списки», и этого достаточно, чтобы он стал «нежелательным».

Наверно, только прокаженным, бродившим в средние века по дорогам с закрытыми тряпкой лицами, было бы понятно то отвращение, которое вызывали мы — из «черного списка» — у людей, даривших нам незадолго до этого свою дружбу и гостеприимство. В тысячу раз лучше погибнуть на фронте, чем превратиться в парию, отвергнутого обществом, будто общение с ним грозит заразить чем-то постыдным.

На следующий день после рождества я прочитал в газетах, что Мануэль устроил пышный ужин в поместье Эль Пинар. Из списка его друзей был исключен только я… Правда, на полное одиночество я пожаловаться не мог, так как в тот же день получил приглашение от ветеринара, с которым я встречался у Мануэля.

По фотографиям, помещенным на газетных полосах, я узнал, кто присутствовал на приеме в «Атлантике». Во всем великолепии блистали супруги Бетета и супруги Кастаньеда. На балу был и Лаинес, в качестве предлога ссылавшийся на свою матушку, с которой якобы ни он, ни его супруга никогда не расставались. И естественно, в центре внимания приглашенных и фотографов был Мьюир. Не хватало только Переса и Мерседес. Никто из названных выше лиц не захотел принять моего приглашения, так что мне пришлось искать гостей, как царю из библейской притчи.

Сначала я перебрал своих соотечественников, некогда посещавших меня в пансионе мисс Грейс. Пользуясь моим радушием, они проводили у меня долгие часы, сравнивали свое положение с моим и постоянно повторяли монотонными голосами: «Так больше продолжаться не может».

Попавший в беду обладает особым чутьем, которое предупреждает его об опасности: сегодня те же соотечественники уже избегали меня и, встречаясь на улице, делали вид, что не замечают или не узнают.

Я подумал, что можно было бы пригласить кое-кого из них, но потом решил воздержаться — в полной уверенности, что мое приглашение будет отклонено, и, возможно, в гораздо более откровенной и резкой форме, чем вежливые и подслащенные отказы моих приятелей из «Атлантика». В конце концов я был вынужден отпраздновать рождество в маленьком салоне отеля «Люкс» в обществе четырех добропорядочных немецких буржуа с их супругами, здоровыми и крепкими, как тягловые лошади.

Лучше бы я не собирал гостей и не устраивал этот праздник! Печаль, как и радость, заразительна, и скоро все мы испытывали ощущение одиночества и заброшенности. Жертвы неумолимой судьбы, все мы думали об одном: что же ждет нас после крушения нашей родины? Все надежды на лучшее будущее были связаны лишь с ее крахом. Как только не останется камня на камне ни от Берлина, ни от Гамбурга, ни от Бремена, ни от Франкфурта, говорил я сам себе, тут уж мир не за горами. Кто знает, сколько родных и друзей гибнет каждую ночь во время ужасных бомбардировок, сообщения о которых печатаются на первых полосах газет. Но желание увидеть за гибелью надежду на наше собственное возрождение не казалось нам неестественным. Можно ли придумать более страшную судьбу?!

Ко всем этим мыслям примешивалось и ощущение собственного ничтожества. После последней встречи с Ольгой мы опять стали встречаться так же часто, как и прежде. Но воспоминание о моем позоре не отпускало нас. Мне казалось, будто наши руки, наши тела были разделены невидимой, но непроницаемой тканью, хотя ни один из нас не осмеливался вновь заговорить о том несчастном вечере в «Корабле».

Доктор Фаусто, с которым я поделился происшедшим, прервал меня веселым смехом:

— Я и не думал, что вы так сильно влюблены. Придется еще раз попытаться…

Но я не осмеливался. Я боялся. Боялся потерять тот единственный источник любви и нежности, которым стала для меня Ольга.

Накануне рождества я даже не стал поздравлять ее, просто вручил ей подарок. Мы покатались на машине, как это было уже много раз. Я поцеловал ее, всеми силами стараясь не вспоминать о неудавшемся «благотворительном базаре для бедных детишек». Я даже не предложил Ольге, а это следовало бы сделать, выпить вместе бутылку шампанского. Я не мог вспоминать о том поцелуе с вином во рту, чему она научилась якобы по фильмам.

Ольга же незаметно, но настойчиво пыталась выяснить, куда я отправляюсь в этот вечер.

— Ты сегодня идешь в «Люкс»? А где он находится?

Я ответил, но она продолжала:

— Да, там всегда был отель, но он назывался по-другому.

— Прежде это был отель «Линц». Пришлось хозяевам изменить название.

— Почему?

— Потому что «Линц» — типично немецкое слово, а теперь все немецкое запрещено. Чтобы название звучало похоже, но ближе к испанскому, перекрестили в «Люкс».

— Отель принадлежит немцу?

— Да.

— И там всегда много народа?

— Думаю, что до войны у него была более обширная клиентура. Но сейчас с ним происходит то же, что со всеми отелями и ресторанами, принадлежащими немцам. Люди испытывают страх перед всем немецким, так что отели пустуют.

— Значит, туда никто почти не ходит?

— Нет. Только те немцы, которые попали в «черные списки». Нам нечего более терять.

Я говорил все это вполне искренне. Я был уверен, что занесение в проклятые списки навсегда оставит свой след. К своим соотечественникам, значащимся в том же списке, я испытывал солидарность, подобную той. которое вызывают в осужденном позорные полосы на одежде каторжника.

Мы поговорили о многом, даже о наших планах на будущее. Вдруг Ольга, без всякой связи со сказанным, произнесла:

— Знаешь, чего я хочу? Провести ночь вместе. Но только всю ночь, чтобы чувствовать себя как муж и жена…

— Да, да, непременно, — ответил я ей в полной растерянности. А вдруг постыдная сцена повторится?..

В тот грустный рождественский ужин мне не давала покоя еще одна мысль: презентовал ли Перес своей супруге лошадь, о чем я намекал ему, или же она все-таки решилась отдаться другому мужчине?

На следующее утро я отправился вручить супругам Перес традиционный подарок, однако дома никого не оказалось. С настойчивостью, которая должна была показаться служанке подозрительной, я стал выяснять, находятся ли они в городе или выехали, но женщина ничего не могла толком ответить. Если их не было в городе, значит, Перес принял к сведению мои намеки и, возможно, уже обследовал вместе с Мерседес конюшни в поисках скакуна. Поскольку мне было известно состояние его дел, я не сомневался, что покупка чистокровной лошади не составляет для Переса никаких материальных затруднений. Как и все представители Ла Кабреры в этот год — решающий год войны, — Перес получал колоссальные прибыли. Кастаньеда называл операции Переса cornering the market[25], чтобы придать британскую пристойность спекуляциям на предметах первой необходимости, нехватка которых была все ощутимее. В последние месяцы Перес и его подручные обратились к лекарствам и автопокрышкам, цены на последние взлетели фантастически, особенно после того, как Япония захватила голландские колонии на островах Индонезии.

Три-четыре тысячи песо, которые могла стоить лошадь, абсолютно ничего для Переса не значили. Зато Мерседес в любой момент могла потерять репутацию порядочной женщины и попасть в «черный список», составленный самой жизнью, который так страшит женщин. В него попадают те, за кем идет слава «легкой женщины», а славу эту нелегко «отмыть». Попасть же в такой список «легких» весьма просто: достаточно лишь довериться кому-либо и стать героиней сплетни, подобной той, которую услышала Ольга. Моя дружба с Мерседес началась с разговора об изменах. Это произошло почти два месяца назад, когда однажды ночью в поместье Эль Пинар я привел ей старинную поговорку о женской неверности: «Обладание мужчины обжигает кожу женщины, как тавро», — «Как звучит эта поговорка, сеньор К.?» — спросила меня Мерседес, после того как круг беседовавших распался. Я повторил, ничего не подозревая. О чем думала она тогда? Может быть, в ее уме уже зрел план измены, которую она намеревалась оправдать легковесным предлогом: муж-скряга. Кто же из моих знакомых мог стать этим счастливчиком? Я напрасно ломал голову, разгадывая, как в хорошем детективе, эту загадку. Кто же это? Кастаньеда? Мьюир? Мануэль? Бетета? Доктор Фаусто? Все были вполне достойными кандидатами, и все будили во мне невольную ревность.

Я вышел из отеля после рождественского ужина слегка опьяневшим. Мне казалось, что я попал в мир теней; я помнил его еще с детства, когда, усевшись у волшебного фонаря, мы разглядывали на занавеске забавные силуэты. Окружавшие меня предметы походили на рисунок углем, по которому прошлась рука времени, стерев резкие штрихи…

Машины неслись с бешеной скоростью, как всегда бывает в праздники: за рулем сидели пьяные водители. Сады, прилегающие к домам, то и дело освещались разноцветным фейерверком, через полуоткрытые окна слышались звуки оркестра; «счастливчики» собирались танцевать до рассвета. И вдруг в таинство ночи вплелись совершенно новые звуки: то пели бродячие музыканты, которых нанимали здесь же, на улице. Они то ставили пластинки на диск старого граммофона, который таскали за собой, то с превеликим удовольствием сами исполняли одну из популярных сентиментальных песенок.

Обратный путь как будто не имел конца. Однако я все же не забывал быть внимательным, особенно при переходе улиц. Раздумывая над тем, что может принести мне новый год, я осознал, что постарел лет на двадцать, почувствовал себя уставшим и одиноким: трагедия моей родины и моя собственная вдруг явились мне во всей своей обнаженности. Не оставалось иного утешения, как вернуться в мир военных сводок, неуловимый и неустойчивый, о котором я уже забыл. Этот мир был похож на одну из нескончаемых сказок, которую рассказывают медленно и неторопливо, хотя все с нетерпением ждут окончания повествования.

XX

До скончания века мне будет слышаться голос Гомеса, читавшего по радио последние известия, — голос, походивший на завывание раненого зверя, тысячу раз отраженное лесным эхом. Гомес по-прежнему провозглашал: «Через несколько минут передадим полученное только нами сенсационное сообщение!»

В двенадцать тридцать дня и в семь тридцать вечера я бежал в номера «Ле Тукэ», надеясь услышать «подлинно сенсационную новость», от которой зависела моя жизнь: война окончена! В любой день один из заговоров против Гитлера может ведь завершиться успехом… А может быть, в руках союзников уже есть новое секретное оружие, о котором столько писали газеты, и нацистам ничего не остается, как капитулировать? Или, как это произошло в 1918 году, революция и общее недовольство внутри самой Германии положат конец военным действиям? Бог мой, хоть бы какая таинственная сила природы изменила наконец ход истории! Шли дни, недели, месяцы. Однако сенсационная новость, столько раз обещанная Гомесом, сводилась в основном к сообщению о ночных бомбардировках того или иного немецкого города либо о потоплении того или иного судна. А у нас каждый вечер от горького ожидания перехватывало горло.

Дни казались мне нескончаемыми. Продвижение войск союзников в Африке, которое в первый момент в силу внезапности успешно развивалось в тунисских горах, стало мало-помалу сходить на нет. Война здесь превратилась в медленное изматывание сил противника. Лениво тянулись недели. Ни одного утешительного для союзников события, ничего, что вновь бы подогрело наш давний энтузиазм, с которым мы встречали вести о высадках североамериканских войск. В наших душах вновь поселилась тоска и безнадежность. Сопротивлению нацистов, казалось, не будет конца.

Те, кто следили за ходом событий из Латинской Америки, считали, что если уж в Африке, куда нацисты не могли перебросить свои военно-морские силы, они могли оказать такое сопротивление, то вторжение союзников на Европейский континент разгрому не поможет. Что произойдет, если попытка вторжения союзников в Европу провалится? Сколько месяцев, точнее, лет понадобится для новой перегруппировки союзных войск, оснащения их техникой в целях новой попытки овладеть европейской крепостью? Задача титаническая, невыполнимая. А вдруг, учитывая невозможность дальнейшей высадки, союзники откажутся от этой идеи вообще и сведут войну к бесконечным бомбардировкам, как это уже советовали сделать некоторые американские специалисты в области авиации?

Самые мрачные соображения возникали в моем мозгу, когда я раздумывал над такой перспективой. Терзала мысль о том, что я никогда не смогу вернуться в Европу, никогда не узнаю о родных и друзьях. Еще неизвестно, сколько лет придется провести в полном бездействии, ведь я — эмигрант, числящийся в списке врагов. Как на палубе тихоходного трансатлантического корабля, я буду жить от еды до еды, проводя время за чтением и ожидая, когда позвонят в колокольчик, сзывая к столу. По средам я буду ходить в салон, приводить в порядок ногти и прическу. По субботам и воскресеньям играть в «Атлантике» в теннис все с теми же партнерами. Я не смогу выезжать в другие южноамериканские страны из-за принадлежности к немецкой нации, у каждого вызывающей такое недоверие. Я даже не имел права на получение паспорта, ведь я — гражданин враждебной державы!

Чтение — приятное времяпрепровождение. За книгой забываешь свои деловые или коммерческие неурядицы. Однако, когда чтение служит лишь для того, чтобы убить время, оно становится невыносимым. Я обкладывался романами Бальзака, Диккенса, Голсуорси с тем, чтобы убить утро. В другие годы книги доставляли мне истинное наслаждение, но здесь… Проклятое время! Оно стояло на месте! Прочитав двадцать страниц, я бросал взгляд на часы. Вновь брался за чтение, и время вновь останавливалось. Тогда я выходил на улицу. Без всякой цели, медленно брел среди бурной, куда-то спешащей толпы. У каждого из прохожих было столько дел, были свои мечты, надежды, пусть даже горести. А у меня только беспросветность.

Иногда я приглашал пообедать со мною кого-нибудь из немногих друзей, которые еще оставались у меня среди местных жителей. Я все надеялся, что, как это некогда было, мы засидимся за интересной беседой до самого вечера, наслаждаясь кофе и покуривая дорогие гаванские сигары. Однако никто из моих знакомых не соглашался на такое времяпрепровождение. Сразу же после обеда они вежливо прощались со мной, принося извинения за свои многочисленные дела и заботы. Вечер оставался пустым (это как раз были те часы, когда я во Франкфурте диктовал почту). Я все ждал, когда будут передавать последние известия. Меня не могли отвлечь ни музеи, ни осмотр памятника, ни посещение выставки, ни лекции…

Я одиноко вышагивал по улице, входил в темный, как всегда, почти пустой кинозал, чтобы посмотреть фильм, сюжет которого был как две капли воды похож на сюжет только что виденного.

Тот, кто не знает монотонности жизни, лишенной каких бы то ни было занятий, да еще в маленьком городе, никогда не поймет, какой тоской было мое прозябание в бесконечной ночи эмиграции.

Я попал меж жерновов грандиознейшей политической интриги и не мог оттуда выползти. Я был брошен на произвол судьбы в глухих зарослях сельвы. Тысячи опасностей, о которых я прежде слышал, принимали теперь реальные очертания. Взбунтовавшиеся силы природы без малейшего сожаления влекли меня к пропасти, и моему разуму не было дано знать: что послужило поводом для подобного насилия? Может быть, на меня обрушилась чья-то личная месть? Каковы истоки этого потока несчастий, так изменившего мое положение?

Даже сочувствующие моей драме не могли дать вразумительного объяснения того, что происходило со мной, и это, как червь, до сих пор точит мой разум.

Почему? Почему я должен быть раздавлен этим грузом необоснованных подозрений? Почему несправедливость так жестоко распорядилась моей судьбой?!

Лаинес, ставший членом руководства «Ла Сентраль», сообщал мне, как идут дела.

— Любопытно, — сказал Лаинес однажды, — с некоторых пор Вильясеньор стал доверенным лицом Кастаньеды. Позавчера Кастаньеда предложил сделать его адвокатом фирмы, но директивный совет отклонил это предложение.

— Я считал, что Вильясеньор всего лишь политик, — заметил я.

— Еще несколько месяцев назад мы все так думали. А теперь он стал деловым человеком и забыл о своих высказываниях. В связи с тем что мы не согласились сделать Вильясеньора адвокатом компании, Кастаньеда, который является также крупнейшим акционером общества «Флювиаль», назначил его официальным советником этого предприятия.

— Так вот каков этот «бескорыстный моралист»? А кричал, что ничего не зарабатывает на скандале, учиненном мне на собрании акционеров «Ла Сентраль». — Я поражался той легкости, с какой принес меня в жертву этот человек.

— Да, вроде так. Я встретил его недавно на улице; он остановил меня, чтобы поговорить о коммерческих делах. Причем рассуждал о них с тем же жаром, с каким не так давно высказывался о политике левых партий или о необходимости национализировать общественные туалеты. Я спросил его, не думает ли он, что одна из актуальных проблем сейчас — слишком высокие цены на перевозки. Он ответил, что цены действительно очень высоки, но разрешить этот вопрос может только свобода конкуренции, а вот деятельности государства мешают постоянные выступления прокоммунистического толка.

— А Кастаньеда?

— Кастаньеда, напротив, стремится пробиться в политики. Мечтает стать министром, послом, даже президентом республики. Он на личные средства содержит правую газетенку, скупил большинство акций и требует от редакторов, чтобы в газете сообщалось все о тех промышленных компаниях, где он пользуется влиянием. Ходит слух, что Кастаньеду собираю гея сделать казначеем его партии… Очень ловкий, активный тип. но еще несколько неопытен. Он родился, как у нас говорят, с серебряной ложечкой во рту и не знал в своей жизни поражений. Кстати, единственное его поражение — потеря дела по наследству отца.

— В любом случае его жадность не имеет границ! Настоящий хищник!

— Потеряв право распоряжаться имуществом всей своей семьи и перестав себя чувствовать Морганом, он заметно изменился. Сейчас стремится сделать карьеру в обществе, компенсировать несколькими годами служения этому обществу все то, что было дано ему при рождении. Злые языки утверждают: он восхищается Вильясеньором потому, что сам — неграмотный человек. А Вильясеньор редактирует его статьи и готовит речи, после чего Кастаньеда произносит их, выдавая за собственные. Тем более что все эти проповеди о роли частной инициативы в торговле, о необходимости свободной конкуренции в деле экономического прогресса нации, о зле, наносимом стране политиками, — его собственные мысли, воплощенные Вильясеньором в яркие и впечатляющие слова. В настоящий момент Вильясеньор протестует против злоупотреблений профсоюзов и вмешательства государства в частные дела. Причем выступает с большим пылом, чем мы, капиталисты.

— Богу угодно, чтобы грешник не был казнен, а чтобы он раскаялся и жил… — ответил я, улыбаясь. При этом я отметил про себя, что сей святой апостол капитализма не был поражен молнией в отличие от апостола библейского.

Я видел Вильясеньора несколько раз вместе с Фрицем, перед которым он был почтителен и раболепен. Легко можно было представить, как теперь Вильясеньор выслушивает приказы своих новых хозяев: он так же заботлив, так же поглаживает свои неизменные усики, демонстрируя рвение и усердие. И старается быть активным и полезным в любом порученном ему хозяевами деле!

Некоторое время спустя открылась сессия конгресса республики. Вильясеньор занимал в сенате кресло — был выдвинут Всеобщей конфедерацией трудящихся, официальным адвокатом и советником которой он являлся до того, как превратился в доверенное лицо капиталиста Кастаньеды. На сессии Вильясеньор представил проект закона о контроле над состоянием иностранцев, считающихся врагами нации. Мне подумалось, что идея этого проекта принадлежала Фрицу. Согласно этому проекту, немцы, итальянцы и японцы, проживающие в стране, имена которых были занесены в небезызвестные списки, теряли право распоряжаться своим имуществом до самого конца войны. Единственное, что им разрешалось, — это получать несколько сот песо в месяц на свои нужды со всех доходов и капиталов. Полное право распоряжаться их состоянием предоставлялось опекунам, назначаемым из близких родственников. Лично я, таким образом, подвергался риску, что все мое имущество окажется в руках единственного моего родственника — Фрица, как это было со всеми акциями нашей семьи до моего приезда в страну.

Как только я узнал из газет о представленном в конгресс проекте, я позвонил Пересу и попросил его посоветовать, что мне делать, ведь я фактически оказывался вне закона. Перес успокоил меня:

— Это демагогия. Проект Вильясеньора не пройдет.

Бетета, который еще несколько месяцев назад обещал мне урегулировать вопрос с Мьюиром и с американским посольством (с ним все советовались, прямо-таки как с оракулом), придерживался того же мнения:

— Я уже беседовал с Мьюиром в Эль Пинаре. Он обещал пересмотреть ваше дело, учитывая, что вам пришлось эмигрировать из Германии. Не придавайте значения этому законопроекту, я полагаю, он не будет принят. Во всяком случае, если даже его и одобрят, лично вас он не затронет. Уверен, что ваш вопрос будет разрешен прежде, чем закон войдет в силу.

Мне было известно влияние Бететы в дипломатических кругах, я не сомневался в успехе его начинаний и почти успокоился. Даже стал строить планы, связанные с исключением из «черных списков». Моей мечтой было провести несколько недель с Ольгой в маленьком отеле на берегу моря, вернуться в столицу загорелым и успокоенным и начать свои дела, связанные с основанием фирмы в компании с Лаинесом и Пересом. Ах, как я буду смеяться когда-нибудь над тревогами тех дней, прожитых под угрозой конфискации имущества, когда Фриц пытался выступать в качестве моего опекуна!

Каким ярким светом освещала сумерки моей тогдашней жизни любовь Ольги! Любовь эта не знала колебаний и отступлений. Мы не сговариваясь предали забвению нашу прежнюю неудачную встречу. Наконец под предлогом необходимого выезда на побережье я все же затронул тему наших отношений. Однако оставил себе путь для отступления.

— Надеюсь, что скоро выяснятся мои отношения с американцами. Тогда мы могли бы осуществить нашу мечту и вместе съездить на побережье, провести там две-три недели. Тебе хочется этого? — спросил я Ольгу однажды вечером.

— Конечно. Я ведь никогда не видела моря и уже три года не брала отпуск.

— А купальные костюмы у тебя есть? Наверно, нет. Я тебе подарю, как только все будет в порядке.

— Спасибо! Я знаю, где можно купить…

Я стремился использовать этот повод, чтобы выполнить мое давнее желание одеть Ольгу по своему вкусу. Прозрачные платья, палящий воздух тропиков, тени кокосовых пальм — все это было подходящим фоном для нашей любви. В свой первый приезд на модный курорт я убедился, что смена климата, яркое солнце, разнеженность, постоянное употребление крепких напитков пробуждают в мужчине бурю желаний. Правда, унять эту бурю я мог бы с первой попавшейся женщиной…

Я представил себе, как будет выглядеть на пляже Ольга. В черном облегающем купальнике, ее белокурые волосы развеваются от ласкового морского ветра. Вот она разговаривает со мною, лежа на песке, и окружающие мужчины бросают на нее жадные взгляды. Так я мечтал найти утешение в обществе этой молодой женщины.

Клеймо американского «черного списка» неумолимо — столь же неумолимо, как печать Каина, узнав которую буйные ветры задували жертвенный огонь, зажженный грешником.

Несмотря на оптимизм, внушенный мне Бететой, а также надежду, что я смогу насладиться любовью Ольги, жизнь по-прежнему подставляла мне подножки. Я сказал Лаинесу, что собираюсь провести какое-то время на побережье и хотел бы, чтобы клуб «Атлантик» дал мне рекомендательное письмо в местный теннисный клуб, как это бывало прежде. Лаинес отвел глаза и, сладко улыбаясь, что, как всегда, являлось плохим предзнаменованием, произнес:

— Хочу воспользоваться возможностью, чтобы выполнить поручение правления клуба. Поверьте, это для меня очень тягостно. Вы же помните, что я, как член правления, помог вам вступить в члены «Атлантика»…

Я прервал его:

— Глубоко благодарен за это и надеюсь, вы немедленно сообщите, какое на вас возложено поручение. Постараюсь помочь вам в любом случае. Мне очень жаль, что вам приходится беспокоиться…

— Так вот, — продолжал Лаинес, нервно потирая тыльную сторону рук, будто с помощью невидимого мыла старался смыть невидимые пятна. — Руководство клуба считает, что было бы разумным с вашей стороны не посещать клуб до тех пор, пока ваши отношения с американским правительством — а мы не сомневаемся, что через несколько недель они будут выяснены, — не урегулируются.

Уже привыкнув к моему положению «неприкасаемого», я без всяких колебаний ответил:

— Не понимаю, что общего между игрой в теннис и обороной Соединенных Штатов Америки. Но если правление клуба так считает, то мне нечего возразить. Я более не буду посещать клуб, как вы того желаете.

Манера сглаживать острые углы, принятая среди представителей Ла Кабреры, не замедлила проявиться и здесь:

— Видите ли, члены клуба или тем более мы, ваши друзья, не согласны с тем, что вы не будете посещать «Атлантик». Наоборот! Многим, как мне, например, вас будет очень не хватать. Вы были так популярны у нас! В клубе даже готовят сосиски a là сеньор Б. К. Однако нам не хотелось бы вызвать недовольство американского правительства, мы не можем рисковать. Некоторые американцы и англичане очень давно состоят в членах «Атлантика», практически они были его основателями. И вот посольство Соединенных Штатов… Мьюир… вы ведь его знаете… Он неумолим по отношению к нацистам.

— Послушайте, но возможно ли, чтобы судьба моя, если не судьба всей страны, зависела от капризов тридцатилетнего щеголя! — воскликнул я. — Какие у него основания держать меня в «черных списках» или изгнать из «Атлантика»?

— Не следует думать, что мы принимаем все его прихоти только ради него самого, как вы говорите. Его «прихоти» имеют последствия, их поддерживают, ведь Мьюир является одним из официальных рупоров правительства Соединенных Штатов. В любой момент он может заявить: «Я вижу, что немцы продолжают посещать „Атлантик“, поэтому заставлю правительство закрыть этот клуб». И нам придется принять меры, чтобы немцы больше не посещали «Атлантик». Но вам я еще раз говорю: мера направлена не против вас лично. Все делается из страха перед Мьюиром…

Каким образом человеческое существо могло скатиться в такую пропасть?

— Я понимаю вас и более не буду посещать «Атлантик», — сказал я. — Но по своему прежнему опыту могу сказать, что не только вы, но и сами американцы когда-либо раскаются: слишком нечестными, тоталитарными методами они пытаются здесь выиграть войну. Сначала якобы в жертву победе приносится справедливость, это касается меня лично. В нейтральных странах над проживающими там немцами установлен режим строгого наблюдения. Это естественно. Но потом подозрительность распространится и на граждан данной страны, появится неуверенность в их лояльности. От граждан и даже от государственных чиновников, как это сейчас происходит в Германии, потребуют присягу в верности правительству. Дело кончится тем, что, боясь обвинения в измене и предательстве, люди будут пребывать в постоянном страхе. Никто не сможет доказать свою честность. Вот тогда вспомните своего друга Б. К., — сказал я Лаинесу.

Я метался, как дичь, попавшая в силки и окруженная голодными хищниками. Обвиненный в про-нацистских симпатиях, я узнал всю горечь существования «неприкасаемого». Особенно меня терзало отношение тех, кто получал материальную выгоду во всей этой обстановке. Во имя этой выгоды они рабски ползали у пьедестала очередного тирана.

Без хлеба, без пристанища, без работы, без состояния, я потерял не только дружеские связи. Я потерял собственное «я», честь и, наконец, радость жизни. Единственное, что меня удерживало от фатального шага в один из моментов глубочайшей душевной депрессии, ныне столь частых, было стремление узнать, чем же все-таки закончится эта драма.

С вполне понятным вниманием следил я в течение нескольких дней за ходом дискуссии по законопроекту, представленному Вильясеньором. Перес продолжал настаивать, что проект не будет принят. Но не менее вероятным было и то, что проект будет принят к ознакомлению на первом же заседании; это означало, что большинство сенаторов считало вопрос, затронутый в проекте, достойным внимания. К счастью, правительство было занято другими проблемами, так что Бетета и Перес оказались правы. Сессия конгресса закончилась, и проект Вильясеньора не был проведен, его даже не выдвинули на вторичное обсуждение.

Однако я более не строил иллюзий относительно того, что меня исключат из «черных списков» в скором будущем. Окончание работы конгресса подействовало на меня настолько благотворно, будто я был исключен из полчища грешников, — поэтому я и решил исчезнуть из города. Мое желание поехать вместе с Ольгой к морю все крепло.

XXI

Душевное облегчение, которое я испытывал после провала гнусной инициативы Вильясеньора, не получившей законного обоснования, было ни с чем не сравнимым. На собственном опыте я научился не принимать на веру до конца слова друзей, чем я грешил в первые месяцы пребывания в стране. Из всех обещаний, данных мне, я высчитал какой-то процент правды, он был весьма незначительным.

«Встречаемся в три часа» — означало, что встреча произойдет между тремя и четырьмя часами. «Я обязательно вручу вам костюм в четверг», — говорил портной, но я знал, что получу свою вещь только в следующий понедельник, и то после долгих переговоров.

Бетета и Перес продолжали со всей присущей им пылкостью заверять меня, что конгресс не даст дальнейшего хода законопроекту Вильясеньора, но постоянные сомнения не оставляли меня. Я уже свыкся с готовностью, свойственной лицам католического воспитания, успокоить ближнего. Может быть, мои друзья из лучших побуждений не хотят меня терзать попусту и потому заверяют, что события будут благоприятствовать мне. А на самом деле атмосфера, сложившаяся среди сенаторов, не сулила для меня ничего хорошего.

Известие о том, что в ближайшие шесть месяцев конгресс не будет собираться, успокаивало меня больше, чем клятвы и заверения моих «официальных советников». Бетета, к которому я то и дело обращался с просьбой о помощи, заверял меня, что не прекращает переговоров с Мьюиром. Однако результатов не было никаких. Однажды Бетета заявил мне:

— Мьюир прекрасно к вам относится. Просите его о личной встрече и передайте ему кое-какую информацию, которую он потребует у вас.

Через несколько дней, как мне посоветовал Бетета, я был в кабинете Мьюира, в американском посольстве. Встреча была мне назначена по телефону.

Я уже не раз пытался переговорить с Мьюиром. Однажды я провел два смертельно долгих часа в его приемной в компании соотечественника-немца, владельца и основателя компании «Объединенные воздушные линии». Третьим был итальянец — хозяин крупной кирпичной фабрики. Оба ждали встречи с Мьюиром по тому же вопросу, что и я. Но секретарша в конце концов выпроводила нас из посольства со словами:

— Мистер Мьюир не приедет сегодня. Приходите через три дня.

Для человеческого разума непостижимо, как судьба распределяет свои блага. На каких основаниях этот американский парень мог по своему усмотрению распоряжаться не только нашим временем, но и нашей судьбой? Он даже не извинился за то, что заставил понапрасну ждать троих посетителей гораздо старше его.

Через несколько дней мы все трое вновь встретились в приемной Мьюира. И снова он не принял нас. Вероятно, накануне хорошо повеселился.

Мы не могли высказать возмущения или как-то протестовать. Уже сам факт, что нам разрешили посетить американское посольство, считался милостью. Разве мы не находимся в состоянии войны? И разве мы не являемся подданными враждебного государства?

Для меня было большой неожиданностью, когда наконец Мьюир согласился меня принять. Я увидел все того же веселого Мьюира, которого знал по клубу «Атлантик», по встречам в салоне «Прадо».

— Как поживаете, сеньор К.? — приветствовал он меня. — Давно не имел удовольствия видеть вас. Как жаль, что нас развели в разные стороны политические разногласия.

Я знал, что эти слова ни в коей мере не отвечают его истинным чувствам. Однако меня радовало, что в конце концов его отношение ко мне хоть немного изменилось. Поэтому ответил в том же тоне:

— Мне также очень приятно вновь встретиться с вами. Надеюсь, что вскоре будет выяснено обстоятельство, которое вы называете «политическими разногласиями». У меня нет никаких разногласий с общим делом союзных держав. Я такой же демократ, как вы, и более чем кто-либо являюсь врагом Гитлера.

Он оглядел меня с ног до головы и медленно, будто колеблясь, произнес:

— Дай бог, чтобы все было именно так. Посол Бетета проявляет большой интерес к вашему делу, он и меня заинтересовал. Я позвонил вам с тем, чтобы вы подготовили мне меморандум об обстоятельствах, предшествующих вашему выезду из Германии. Я отправлю этот документ в Вашингтон.

— Что? — изумился я.

— Это должно быть краткое сообщение о вашем происхождении, о роде занятий до того, как вы покинули границы рейха. Причины вашей эмиграции, положение вашего состояния в Германии на основании последних сведений. Желательно также, чтобы вы перечислили своих ближайших родственников, которые остаются гражданами нацистского государства, и назвали время, когда вы имели от них последние вести. Документ не должен быть слишком длинным. Не следует вникать в детали. Можно подготовить краткую curriculum vitae[26], которая послужит нам основанием для изучения вопроса.

Я был потрясен неожиданным вниманием к своей особе со стороны американского правительства. Поэтому пообещал направить Мьюиру «меморандум» в тот же вечер, а затем мы расстались почти так же дружески, как это было в «Атлантике» после долгих часов, проведенных за игрой в кости в обществе друзей.

Теперь уже ничто не задерживало меня, и я мог осуществить столь желанную поездку к морю, где Ольга, по ее словам, хотела быть со мною как жена с мужем. Любопытно, смогу ли я выполнять эту роль?

С почти отеческой настойчивостью я упросил Ольгу позволить мне сопровождать ее в магазин, где, как она считала, можно было купить красивые костюмы для пляжа. То был роскошный — один из самых дорогих — магазин с каким-то иностранным названием, где в изобилии предлагались последние американские образцы женской одежды. На витрине красовались обворожительные манекены на фоне тропических декораций — обещание того, чем должен стать наш отдых. Ольге нравились все платья подряд, и, как всегда, она ни на чем не могла остановить свой выбор. Нерешительно, как и в ресторанах, где она просила стакан пива, Ольга все же изъявила желание купить одно платье, причем самое дешевое. Обычное белое платье будничного покроя.

— Выбирай любые, какие тебе хочется, — говорил я ей, советуя взять более подходящее для отдыха у моря. — Не хочется ли тебе эту желтую блузу для пляжа? Она очень мила, и, кроме того, этот цвет идет блондинкам. В городе ты можешь носить ее с юбкой. В бассейн или на пляж будешь ходить в шортах.

— Как это можно ходить с голыми ногами?

— Но все пользуются такими блузами, чтобы не сгореть на солнце!

— Да я умру от стыда, если покажусь в одной блузе и купальнике…

Какой инстинкт подсказывал ей все то, что создавало вокруг нее ореол невинности и делало ее в моих глазах совершенно недоступной?! В Ольге соединялись извечные противоречия латиноамериканки и католички. Она собиралась ехать со мной в качестве любовницы и в то же время стеснялась показать свои голые ноги на улицах какой-то приморской деревни!

Мы сняли на десять дней домик в окрестностях самого модного пляжа, где было немноголюдно и где мы могли наслаждаться полной свободой и уединением. Нас там никто не знал — ни Ольгу, ни меня. Даже служанка, которую мы наняли, решила, что мы прекрасная супружеская пара, хотя и с большой разницей в возрасте.

Мы прилетели на побережье в удивительно ясный день. На небе — ни облачка. Ольга, как ребенок, наслаждалась окружающей природой. Она не останавливалась перед роскошными отелями, не взглянула на дорогие рестораны главной авениды, по которой мы ехали в такси, направляясь к нашему маленькому домику.

— Посмотри на закат! Боже мой, какие краски! — восклицала она, показывая на диск солнца, который с невероятной быстротой скатывался в море где-то прямо за пляжем.

Шофер, догадавшись, что мы — туристы, объяснял нам:

— Здесь почти никто не купается; опасный пляж, открытое море. Волны здесь всегда огромные. Первое, что делают приезжающие сюда американцы, это бегут посмотреть на пляж — берег «Большого прибоя». Говорят, что даже в Соединенных Штатах Америки не бывает таких больших волн.

И в словах простого шофера, как в капле воды, отразилось неистребимое стремление граждан этой страны быть не хуже других. Как раз об этом я говорил Фрицу в первый день нашей ссоры.

Такси продвигалось вперед с большим трудом, время близилось к вечеру, и народу на улицах становилось все больше и больше. Но я думал о другом: о том, что с каждой секундой подходил момент, когда я должен буду выполнять обязанности супруга! В ушах у меня все еще гудело от шума, моторов, но сильнее всего был страх, овладевший мною, едва самолет приземлился на этой гостеприимной земле, где мы наконец могли остаться наедине.

Снятый мною домик состоял из двух спален, гостиной, столовой и крохотной кухни. Внутреннее убранство было скромным, помещение украшали лишь морские трофеи. И только радиоприемник в углу гостиной придавал современный вид этому незатейливому, отделанному грубым деревом жилищу. Если мы и испытывали некоторые неудобства, то они полностью восполнялись дружелюбием окружающих нас людей. Жители побережья — народ искренний и открытый, общение с ними доставляло радость и украшало жизнь, освобожденную от липкой паутины светских условностей. Казалось, что все вокруг наслаждаются вечным праздником, что у местных жителей один закон — жить в радости, которой наградил их некий языческий бог. Напыщенность лаинесов, темные костюмы столичных адвокатов вспоминались здесь, как мрачный сон. Где-то далеко остались моя ожесточившаяся родня, «черный список», мои бесхарактерные друзья и их жены, которые укладывались в постели с друзьями мужей только потому, что последние не подарили им чистокровную лошадь. «Это все — дела богачей», — просто и выразительно сказала Ольга. А еще дальше, совсем далеко, остались мое суровое детство, строгость кальвинистских догм, которые так затруднили мне жизнь, исключив возможность предполагать злые намерения в ближних. Я в избытке познал ложь и предательство. Сорвал не одну гроздь презрения и соперничества, процветающих в узком кругу «избранных». Именно здесь, как нигде, бушуют низменные страсти, едва прикрытые мнимой дружбой, что так поразило меня в первый визит в поместье Эль Пинар.

Теперь передо мной открывался еще один, совершенно новый для меня мир. Я жаждал исследовать его дебри, пробираясь по руслу одной из тех жизненных рек, что бесшумно прорезают джунгли социальных условностей, смывая все препятствия на своем пути. Откроются ли мне секреты этого мира в объятиях юного создания?

Я никогда в жизни не испытывал такого волнения, как перед нашей первой ночью на курорте. Страх парализовал мой разум, напоминая о беспощадной угрозе нового позора.

Как только мы вошли в дом, Ольга сменила красный костюм, в котором летела, на желтую блузу, более легкую и прохладную, ту самую, что мы с ней вместе купили в модном магазине. Пламя желания никогда еще так не пожирало меня. Каждая частичка ее кожи, размягченная теплом, казалось, жаждала поцелуя.

Горечь от всего случившегося со мной за последнее время, чувство отверженности и одиночества усиливали мое желание. Мне казалось, что и Ольга испытывает то же. Ее молчание было сильнее любого призыва. Боже мой, как же мне избежать неизбежного?

Закончив ужин, слегка опьяневшие, мы отправились каждый в свою комнату, не сказав друг другу ни слова, будто заранее договорились о том, что должно будет произойти в эту ночь. Несколько минут спустя я постучал в дверь комнаты Ольги, как если бы это происходило постоянно в нашей совместной жизни. Я вошел. Ольга немного подвинулась, освободив мне место, и, как только я лег, положила голову мне на плечо в ожидании ласки.

На стене вырисовывалась тень от вазы с несколькими цветами, отраженная лунным светом. Тень эта была похожа на стрелки огромных часов, показывавших вечность. Это придавало особую таинственность обстановке. А я опять боролся с застежками на белье лежавшей рядом со мной женщины!

Лишь шум волн, разбивающихся о прибрежные камни, напоминал о жизни на земле. Стена воды вырастала над поверхностью моря, приближалась к скалам, разбивалась с грохотом о них и откатывала от берега с тяжелыми всплесками. Возвращалась, уходила, возвращалась вновь. Мы потянулись друг к другу в непреодолимом желании. Несколько нежных слов, губы наши слились в поцелуе, и… Ольга впервые стала моей.

На этом берегу я вновь стал обычным смертным. Таким, как все, просто честным, уважаемым человеком, каким всегда был.

Боже мой, какое счастье! На меня не указывали пальцем, мне никого не надо было уверять в своей невиновности. Я чувствовал, что окружающие нас бедные люди относятся к нам вполне благожелательно, видя в нас мирную супружескую пару. Пожилой господин в сопровождении юной красавицы жены.

Каждое утро мы ходили на базар за фруктами к завтраку и совершали небольшую прогулку, прежде чем идти на пляж. Крестьяне здоровались с нами с искренней сердечностью.

— Молодая сеньора Ольга, а я принес вам чиримойяс!

— Купите помарросас[27], сеньор, — обращались ко мне, — они такие же красивые, как ваша супруга.

Ольгу окружала дюжина полуголых мальчишек, которые клянчили у нее монетку, восхваляя при этом ее молодость и красоту:

— Во имя богоматери де ла Канделарии! Мисс Вселенная! Подарите монетку!

— Какая она мисс Вселенная? — возмущался другой. — Ведь она Королева моря!

— Какая Королева моря? Она Королева спорта! — настаивал третий.

Каждый награждал Ольгу титулом очередной королевы красоты, которые то и дело посещали этот город для участия в конкурсах на это высокое звание. Возможно, они лишь хотели польстить мне своими восхищенными возгласами, чтобы получить и от меня монеты. А может быть, искренне считали, что Ольга — одна из знаменитых королев красоты! Меня не интересовали причины их поведения. Я щедро награждал их, наблюдая, как Ольга, всегда такая серьезная и сдержанная в обращении со своими клиентами в парикмахерской, теперь принимала с детским удовольствием «комплименты» попрошаек.

Было ли известно что-либо этим людям, их отцам, братьям о грозных списках, составляемых Соединенными Штатами Америки, из-за которых их соотечественники ненавидели меня? Эти люди ничего не знали.

Однажды вечером, возвращаясь на паруснике с рыбной ловли — мы арендовали его у старика, «морского волка», — мы увидели на набережной небывалое скопление людей. Здесь, у аптеки, продавались газеты, привозившиеся из соседнего города. Выйдя на берег, мы направились прямо к толпе узнать, в чем дело. Все были взволнованы и во весь голос кричали что-то. Я ничего не мог понять, пока Ольга не спросила полицейского, что же происходит. Потом взяла меня под руку и отвела в сторону.

— Только что стало известно, что германская подводная лодка потопила в океане наше каботажное судно, вышедшее три дня назад отсюда. Подлодка подобрала часть команды, которой удалось спастись. Говорят, радио Берлина сообщало о спасенных, чтобы их семьи знали, кто остался жив.

Сообщение это, полученное как раз в том порту, откуда вышло судно, не вызвало ни у кого сомнений. Я не знал, что делать, что сказать, еще не понимая всех последствий, которые мог иметь для меня этот факт. У меня не было ни малейшего чувства вины за то, что я был согражданином нацистских преступников. Ольга первая поняла, насколько опасно мне находиться здесь, среди родных и друзей жертв германской подлодки.

— Пошли домой. Там мы можем послушать радио, — сказала Ольга. И лишь тогда я понял, что меня ожидает…

Единственное, что нам удалось узнать по радио, это что на ближайшие дни назначено заседание конгресса — внеочередное, — на котором против нацистского рейха будут приняты меры экономического характера. В большинстве передач выражалось возмущение неслыханным нападением, но ни одна из них не делала никаких предположений по поводу последующего развития событий. Комментаторы соревновались в красноречии и эрудиции, произнося зажигательные речи. Однако догадаться, возможно ли объявление войны Германии, было совершенно нельзя. Только официальная нота правительства (кстати, ответ на нее так и не был получен) давала понять, что предстоят более решительные меры, чем разрыв дипломатических отношений, шаг, предусмотренный на конференции делегаций латиноамериканских стран в Рио-де-Жанейро.

Мы сидели в полной растерянности, раздумывая, как следует действовать в этой ситуации. Ольга считала, что нам надо немедленно вернуться в столицу, где я мог бы установить нужные контакты и быть в курсе событий. Однако из свойственного мне чувства противоречия, которое стало моей второй натурой, я предпочитал переждать бурю, собирающуюся над моей головой, в этом благодатном оазисе, полном столь дорогими мне воспоминаниями.

В глубине души я таил надежду — сейчас я понимаю, это была надежда утопающего, — что вот-вот получу известия от Мьюира… Увы, я мечтал вернуться в столицу с гордо поднятой головой в тот самый момент, когда мое положение германского эмигранта грозило стать еще более тяжелым.

Как я ждал этого сообщения! Но оно так и не пришло. Никогда. Я попросил в «Ле Тукэ», чтобы меня известили срочной телеграммой в случае, если от мистера Мьюира придет письмо или будет телефонный звонок. И каждый раз, когда я узнавал о письмах или звонках, надеялся: вот она, радостная весть!

Но ожидаемого послания, как я уже говорил, все не было. Мне пришлось вновь ограничиться передачами радио о дебатах в конгрессе по поводу отношений между нашими странами, осложнившихся потоплением мирного судна. На следующий же день я прочитывал в газетах сообщения о все тех же дискуссиях, с той лишь разницей, что они сопровождались комментариями политических обозревателей.

Для меня оставался загадкой ход мыслей представителей здешнего мира, тут все приводили в движение таинственные и противоречивые силы, знать суть которых было мне не дано. С утра и до вечера я следил, как мучительно складывается в конгрессе — мозгу нации — решение об объявлении войны нацистской Германии.

Эту страну отличала специфическая особенность: регулярные передачи дискуссий из зала сената. Ни в Англии, ни в Соединенных Штатах, которые провозглашают себя самой свободолюбивой страной в западном полушарии, ни во Франции, где парламентская традиция считается высшим завоеванием цивилизации, нет такого обычая. Современные медицинское инструменты позволяют следить за кровообращением человека, прослушивать работу сердца и даже заглянуть под черепную коробку, чтобы удостовериться, не болен ли его организм. Таким инструментом в этой стране было радио, позволявшее каждому заглянуть в сенат.

Заседания конгресса начинались между шестью и семью вечера. Стоило только нажать кнопку радиоприемника — слушай дискуссию в сенате! Для открытия сессии вовсе не обязательным было присутствие всех сенаторов. Но обязателен ритуал, великолепно отражающий значение Ла Кабреры в общественной жизни нации: при открытии заседания читались постановления об увековечении памяти тех или иных национальных деятелей, которые являли «возвышенный» пример бескорыстного служения родине. Документы эти составлялись теми, кто стремился пробраться вверх и хотел заранее заручиться расположением столпов общества.

Этой первой части заседания никто не придавал значения, уж слишком опошлены были все «законопроекты» предшествовавшими их принятию махинациями и взятками. Настоящие дискуссии начинались, когда затрагивались актуальные темы. Слушая эти дебаты по радио, я зачастую не верил своим ушам! Но на следующий день, просматривая газеты, убеждался, что все именно так, как сообщало радио.

Политические дискуссии в конгрессе никогда не имели и оттенка объективности. Не было случая, чтобы в ходе этих дискуссий серьезно обсуждались аргументы «за» и «против» какого-либо решения. Дебаты, скорее всего, походили на изощренные споры средневековых богословов, когда и ортодоксы, и отступники с яростью защищали свою точку зрения в обсуждении самых абстрактных проблем, скажем: в чем грех Люцифера — в гордыне или в высокомерии? Отличается ли душа женщины от души мужчины?

Только так я мог объяснить тот факт, что проблема объявления войны нацистскому государству превратилась в сенате в нескончаемый метафизический спор, где говорилось обо всем: о реформах протестантизма, грехах английской королевы, будущем русского православия и так далее, хотя, на мой взгляд, подобные проблемы правомернее было бы затрагивать на сугубо академическом форуме. Однако парламент этой страны не был похож ни на один в мире, хотя данный государственный институт существует для выполнения конкретных задач. Со страстностью Савонаролы очередной оратор углублялся в дебри теологии, доказывая, что мировая война — наказание божие, ниспосланное англосаксонским странам, покинувшим под влиянием королевы Елизаветы I лоно церкви!

Нетерпимость каждого, ибо каждый считал только себя единственным носителем абсолютной правды, разжигала страсти фанатиков ораторов. И особенно представителей правых сил. В потасовке не существовало никаких разумных доводов. Все сводилось к бесконечному — до отупения! — повторению всех тех же аргументов и положений. Никто никогда — даже в малом — не допускал мысли о возможной ошибке. В общем, заседания конгресса походили на форум, собравший полсотни католиков-священников и полсотни буддийских лам, которые пытались обратить друг друга в свою веру.

Слушатель получал великолепную возможность познакомиться с блестящими примерами ораторского искусства, и тщательно подготовленными, и сымпровизированными. Идеологические распри принимали порой столь драматический характер, что им мог бы позавидовать любой театр. Довольно часто можно было ощутить несостоятельность нашей буржуазной демократии. Видеть всепобеждающее невежество. Наблюдать за тем, сколь легкомысленно принимаются меры, решающие будущее граждан страны.

Испанская пословица гласит: «Близость стирает преклонение». Действительно: ведь дьячок в церкви, который постоянно моет и трет святые чаши, теряет к ним всякое уважение. Не потеряет ли народ уважение к своему конгрессу, слушая каждый день закулисную перепалку?

Я с горечью внимал нескончаемым дебатам, вызванным потоплением мирного судна. Единственным моим собеседником была Ольга. Однако я не мог говорить с ней о том, что в этот решительный для всей нации час, накануне вступления в войну, политика страны идет по неожиданным и путаным тропам. Сохранится ли здесь демократия?

Трудно представить себе те чувства, которые я испытывал, наблюдая, как политика управления государством превращается в недостойный фарс. Более чем когда-либо я ощущал себя чужаком, безнадежно заблудившимся в сельве.

— Послушай этого оратора, Ольга! Настоящий артист! Но ведь он совершенно не думает, о чем говорит! — наставлял я свою подругу.

— Да, но зато он говорит так красиво! Так горячо любит страну! — возражала она, очарованная словесными излияниями очередного политика.

— Он просто злоупотребляет вниманием публики, завоевывая популярность!

— Но у него такой великолепный голос! И говорит он так искренне! — утверждала Ольга, которая, как это и должно было случиться, стала жертвой массовой истерии тех дней.

— Он был бы прекрасен на подмостках, — пытался я возражать…

Я выделил в этом великолепном спектакле нескольких ораторов, достойных Нерона или Калигулы.

Сарказм, ирония, юмор, логика, полное отсутствие ее — словом, то, что хранится в арсенале опытных ораторов, — было использовано в прениях. Выступавшие напоминали ловких кукольников, которые знают, за какую веревочку дернуть, чтобы заставить сидящих в зале детей смеяться или плакать. Художники слова в поисках убедительности не брезговали никакими источниками, строили речь по своим — особым — канонам, демонстрируя при этом истинную культуру или пользуясь тривиальными цитатами из романов Александра Дюма, Виктора Гюго и Эжена Сю. Важно было зажечь толпу, заполнившую балконы сената и привлеченную сюда не столько желанием видеть, как осуществляется управление государством, сколько насладиться спектаклем, предложенным очередным политиком. Вот так же толпа заполняла арены Древнего Рима, упиваясь боями гладиаторов в надежде увидеть нового героя.

Чтобы помешать объявлению войны гитлеровской Германии, были приняты все меры. Договорились до того, что, пока не будет показано, что потопление судна было совершено именно немецкой лодкой, никакие претензии рейху предъявлены не будут.

Бог мой, но почему моя жизнь зависела от прихотей этой сумасшедшей рулетки? Почему моя судьба, как и многих других, зависела от карты, выдернутой каким-то ничтожеством?

— Непостижимо! — говорил я Ольге. — Естественно, я первый заинтересован, чтобы против немецких эмигрантов-антифашистов не было принято никаких мер. Но как же можно с таким пренебрежением относиться к очевидной истине?

Все было напрасно. Политическая ловкость прожженных демагогов позволила вывернуть наизнанку суть события. Ложь была одним из маневров, принятых правилами этой редкостной игры. В игре разрешалось нарушать законы морали, дружбы, рыцарства, чести, не опасаясь при этом каких-либо последствий.

Очередной оратор с пафосом подхватывал:

— Кто может гарантировать, что наше судно было торпедировано не американцами, которые всячески стремятся втянуть нас в войну? Может быть, американцы просто-напросто выдали себя за немцев?!

Тут его кто-то прерывал:

— Но ведь сами немцы признали, что это была их подводная лодка!

— Передачу могли фальсифицировать, настроившись на берлинскую волну, — парировал оратор. — Почему не подождать ответа на ноту? Как можно объявлять войну, если еще неизвестно — вдруг немцы предложат компенсацию за наше судно!

После двух дней, проведенных у радиоприемника, я понял, что объявление войны менее всего зависит от случившегося с местным судном и вообще от национальных интересов страны. Как в любой теологической дискуссии, где принимают участие люди разных верований, дебаты ушли в песок. Более того, через несколько дней объединились члены правительственной оппозиции и противники объявления войны. Это произошло после того, как главное место в дискуссии, как всегда, заняли проблемы внутреннего характера. Движимые собственными соображениями, противники правительства опровергали все, что предлагало последнее, даже если было очевидно, что это в интересах страны. В свою очередь все, против чего выступала оппозиция, немедленно поднималось на щит единоверцами правительства.

Следуя примеру своего лидера, правые силы выступили против каких бы то ни было мер, направленных против третьего рейха, упирая на то, что необходимо дождаться ответа на направленную ноту. Пылкие лидеры этой тенденции пошли еще дальше оратора, о котором я упоминал.

Некий сенатор — судя по усталому голосу и монотонности он, похоже, был очень стар — вновь стал играть на антиамериканских чувствах граждан: лишь бы помешать объявлению войны нацистской Германии. Он выступал на трех заседаниях подряд, повторяя одно и то же:

— Американский народ должен понять, что требовать от нас вступления в войну в момент, когда враг стучится в его собственную дверь, означает требовать самопожертвования выше нашего декорума. Этот путь заведет в тупик… Мы принадлежим республике, которая в силу священных мандатов истории не может предложить Северной Америке ничего, кроме строжайшего нейтралитета…

— Как красиво он говорит! — замечала Ольга. — Я ненавижу «гринго»! И ты должен ненавидеть их за то, что тебя занесли в «черные списки»!

Но я не мог ненавидеть американцев. Правда, опять в голову пришли мысли о Мьюире и Ольге: может быть, то, что он однажды рассказывал о ней, правда? Может быть, она была его любовницей и ее ненависть к американцам — следствие обиды на отказ Мьюира встречаться с ней?

Лишь один-единственный оратор упорно вел свою линию. Это был Вильясеньор. Он вновь представил свой законопроект, который несколько недель назад не получил поддержки. С настойчивостью муравья Вильясеньор выискивал малейшую возможность направить дискуссию в нужное ему русло. После полуночи сенат напоминал сумасшедший дом, а Вильясеньор был неумолим: вновь и вновь он возвращался к необходимости ограничения свободы действий иностранцев, как бы ни сложились дипломатические отношения между страной и Германией.

Вильясеньор то и дело упоминал о своей семье, о своем бескорыстии и патриотизме, о последовательности своих убеждений. Все это сопровождалось такими деталями из его биографии и излагалось с таким пафосом, будто жизненный путь Вильясеньора был решающим фактором в решении вопроса.

По мере того как развертывалась дискуссия, мною овладевали сомнения: оппозиция, которая составляла меньшинство, не сможет предотвратить объявления войны. Таким образом, проект Вильясеньора имеет все шансы получить необходимое число голосов и стать законом. Мой пессимизм находил объяснения любому событию на международной арене. Что может задержать принятие закона?

Я попытался переговорить по телефону с Пересом. Он подтвердил мои опасения, вызвав меня телеграммой. Я должен был немедленно возвращаться в столицу.

Без особого огорчения я сообщил Ольге новость, положившую конец нашему медовому месяцу. Простые люди, сделавшие наше пребывание у моря столь приятным, узнав о потоплении судна, первое время продолжали относиться ко мне любезно, полагая, что между мною и рейхом нет ничего общего, как это и было на самом деле. Однако в разговорах все чаще стали проскальзывать мнения, схожие с теми, которые высказывались в сенате. Вопрос о том, оставаться ли нашими друзьями или стать врагами, превратился в проблему политических убеждений: раз проект о мерах по отношению к немцам был поставлен в сенате, а затем превратился в часть правительственной политики, то противостоять ему значило записаться в ряды оппозиции. И снова я без всякой вины с моей стороны превратился в игрушку в руках судьбы: многие из тех, с кем мы познакомились в этом милом городке, демонстрировали мне свою неприязнь. Сеньор К. перестал быть просто туристом, которого не касались ни любовь, ни ненависть крестьян и рыбаков. Сеньор К. превратился в пособника богачей и церковников, выступавших против войны с фашизмом.

По настоянию Переса я отправился в обратный путь. К этому моменту я уже превратился в сломанного жизнью старика.

…Жизнь мою окутали сумерки. Я брел, как слепой, не надеясь более увидеть свет. Я старался только избежать неожиданных ударов, уберечься от ран в моем бесконечном шествии в ночи…

XXII

По возвращении в столицу я решил просить Лаинеса, чтобы он продал некоторое количество из моих сохранившихся в его банке акций. Таким образом, я мог бы располагать каким-то количеством наличных денег. То была моя последняя надежда: распорядиться акциями до того, как законопроект вступит в силу, и передать деньги доверенному лицу, не вызывающему подозрений. Таким человеком была Ольга.

— Невозможно ничего сделать для вас, — ответил Лаинес в ответ на мою просьбу. — Вопрос о законопроекте зашел слишком далеко. Мой банк не может рисковать, распоряжаясь состоянием германского гражданина за несколько дней до принятия закона. Это налагает на меня колоссальную ответственность и может вызвать нарекания правительства.

— Значит, вы не в силах передать мне в руки мои собственные акции?

— И этого не могу сделать. После того как проект был представлен на вторичное обсуждение, ваши акции попали под официальный контроль.

— Похоже, что я разорен вторично… Первый раз я пострадал в гитлеровской Германии… — ответил я, потрясенный.

Из кабинета Лаинеса я вышел с таким ощущением, будто меня раздели догола и мне уже не найти лоскута, чтобы прикрыть наготу. Вновь я попытался получить у Мьюира ответ на свою просьбу. Эту обязанность добровольно согласился взять на себя Перес.

— Сеньор К. не единственный, кто находится в таком положении. В аналогичное положение попали люди не только здесь, но и на всем континенте. Ему придется подождать. Вопрос может решиться не ранее чем через несколько недель, а может быть, и месяцев, — таков был ответ американца.

Утешением в последние дни моей свободы по-прежнему была Ольга. Я мог заниматься чем бы то ни было не более нескольких минут. Тревога заставляла меня метаться туда-сюда, и я находил покой и забвение только в объятиях Ольги. Дни текли в ожидании какой-то неожиданности, способной изменить неумолимый ход событий.

С безмерной теплотой Ольга стремилась удовлетворить все мои желания и капризы. А мною овладело состояние полубезумия.

— Хоть бы ты остался одиноким, бедным и больным. Тогда ты сможешь понять, как я люблю тебя, — говорила она в порыве искреннего самопожертвования.

— Значит, ты меня не оставишь, что бы ни произошло?

— Конечно!

— Даже если у нас будут только те деньги, которые ты сама зарабатываешь?

— Кто тебе сказал, что я пришла к тебе из-за твоих денег?

Прошло еще несколько дней. Но вот закончились последние формальности, закон был принят, и ко мне явился Лицт, секретарь моего кузена Фрица. Лицт сообщил мне, что, согласно положению, управляющим и опекуном всего моего состояния становится Фриц. Бедный секретарь! Божья коровка! Он служил своему хозяину, как верный пес, и тем не менее не мог скрыть своего смущения. Я всегда относился к нему прекрасно. Чуть ли не извиняясь, он говорил мне:

— Ваш кузен заявил, что не испытывает желания видеть вас, и просил меня быть посредником.

— Я также не стремлюсь встретиться с ним. Так чего же желает Фриц?

— Он хочет получить полную опись всего вашего имущества и состояния, за исключением акций «Ла Сентраль», о которых ему известно как управляющему компанией.

— Все, что мне принадлежит, находится в ведении банка «Лаинес и сыновья». Так что вам придется разговаривать с доном Диего Лаинесом.

— Дон Фриц еще до того, как проект вступил в силу, беседовал с доном Диего. Акции останутся в распоряжении банка Лаинеса, как и проценты с них, однако под контролем правительственного инспектора. Есть ли у вас еще какая-нибудь собственность? Имейте в виду, что на того, кто скрывает размеры своего состояния, налагаются колоссальные штрафы.

— У меня более ничего нет. Вот разве автомашина…

— Я спрошу у сеньора Фрица, имеете ли вы право сохранить за собой машину, и сообщу об этом по телефону. Надеюсь, что такое право вам будет дано.

Так окончилась наша первая встреча. Срок жизни истекал. Приговоренному к смерти разрешают выразить свою последнюю волю и выбрать обед по своему усмотрению, глубина трагедии заставляет даже палачей относиться к обреченному снисходительно.

Погруженный в самые мрачные мысли, я отправился подышать свежим воздухом в парк. Еще недавно я встречал здесь бродягу с попугаем, который вытаскивал билетики с «судьбой» воспитанницам английского колледжа, выходившим погулять в сопровождении своей наставницы. Вокруг меня толпились продавцы лотерейных билетов. Они бесцеремонно совали мне под нос бумажные листки, повторяя на все лады: «Последний, последний билет! Завтра — тираж!» Напрасно я вежливо отговаривался, уверяя, что меня не интересует их товар. Они бежали за мною и кричали как безумные, причем их слова звучали злой иронией, будто им были известны мои несчастья:

— Купите билет! Выигрыш получите наличными!

— Купите билет, мистер! Вернетесь к себе в страну богатым!

— Купите билет, сеньор! Хороший подарок для медового месяца!

Особенно угнетало то, что меня приняли за американца. Но не менее болезненно подействовало предложение торговца использовать билет как подарок к медовому месяцу! И это в моем-то возрасте! Конечно, то была шутка, но звучала она достаточно жестоко. Тем более что в самом скором времени я мог потерять любовь, как потерял состояние и свободу.

Какая дикость — игра в лотерею! Откуда эта слепая вера в то, что колесо фортуны может в мгновение ока изменить судьбу? После того как человек теряет надежду победить в жизни, он предается игре в лотерею. Эта игра, как и спекуляции на товарах первой необходимости, также приносила от пятидесяти до ста процентов чистой прибыли, поэтому лотерею здесь нередко называли «бизнесом». Ольга, например, считала, что лотерея может изменить ее жизнь.

…Принадлежать к миру «избранных»-тоже лотерея. Если на горизонте не возникает никакой опасности…

Стоило ли удивляться настойчивости торговцев? В этой стране все взоры устремлены в будущее, которое строится лишь на одних обещаниях, а настоящее здесь не принимают всерьез.

В то утро мне показалось, что все продавцы лотерейных билетов в городе сговорились атаковать меня. Они кружили вокруг, как рой разъяренных пчел:

— Купите свое счастье!

— Кому беспроигрышный билетик?

Бессильная ярость слепила меня. Я так мечтал побыть наедине с самим собой, поразмышлять.

— Оставьте меня в покое! — крикнул я в полном бешенстве одному из самых нахальных.

— Проклятый иностранец! Отправляйся в свою страну, если тебе не нравится у нас! Ты нам не нужен! — пригрозил парень, показав мне кулак.

Проклятие следовало за мною, как за Каином: «Бродяга», «Чужак».

Обвиненный в преступлениях, которые я никогда не совершал, я к тому же был провозглашен единомышленником моих злейших врагов — нацистов. Тех самых, которые изгнали меня из Германии, лишили всего. Где искать мира? Где найти забвение? Где я смогу дождаться победы над фашизмом, не рискуя услышать при этом, что я — «чужак»?

Мысль о смерти постепенно овладевала мной. Даже не мысль — то было какое-то физическое ощущение, распространявшееся по всему телу. Я вглядывался в зеркало и каждый день обнаруживал новые морщины. Расчесывал волосы, и, взглянув на гребенку, убеждался, что они умирают. Без всякой горечи я говорил себе: «Ну, вот и кончается мое путешествие. Так долго продолжаться не может». Кончается завод пружины, дающей жизнь моему организму. Как только он окончится, разум перестанет отсчитывать дни и часы. И нечего более ждать. Сознание погрузится в вечный мрак.

XXIII

Фусагасуга. Фусагасуга… Фу-са-га-су-га… Фу-са-га-су-га! Нелегко выговорить название местечка, где мой дядюшка Самуэль выращивал орхидеи. Вот уже два месяца, как я здесь. Меня выслали сюда как «опасного иностранца» вместе с другими немцами и итальянцами. Нас разместили в старой летней гостинице, которая до войны принадлежала немцам по фамилии Ульм, в настоящее время окончательно разорившимся.

Жизнь наша отличается удивительной монотонностью. К тому же постоянно льет дождь. Вокруг дома разбит прекрасный тропический сад, где нам иногда разрешают подышать воздухом. Однако невозможно отделаться от ощущения, что мы — в тюрьме. Люди, проезжающие по дороге, задерживаются у забора, увитого вьющимися растениями, и подолгу разглядывают нас. Некоторые при этом показывают пальцами, как будто мы — злейшие преступники. Свидетельством того, что мы не просто заключенные, а «военные враги», служат солдаты, стоящие с винтовками у входа в наше здание. Это будит любопытство, и за каждым нашим движением постоянно кто-то следит. Так обычно следят за повадками дикого зверя, запертого в клетку. Прохожие, увидев кого-то из нас, шепчут что-то друг другу; возможно, они удивлены, что у нас не такой уж страшный вид. А может быть, им известны какие-то подробности нашей жизни. Но ни разу ни от кого я не слышал ни слова сострадания, ни сомнения в том, правильно ли с нами поступили.

Среди моих соотечественников есть люди разные. Одни, как и я, понятия не имеют о причине заключения и, скорее всего, не узнают никогда. Другие лелеют надежду, что их извлечет отсюда какой-нибудь друг или влиятельный адвокат. Третьи даже пытаются шутить, говорят, что им предоставлен бесплатный отдых в таком райском месте. Но есть, конечно, и другие: нацисты-фанатики, которые гордятся тем, что «выполняли свой долг перед рейхом».

Я же испытываю постоянные страдания от того, что стал жертвой чудовищной несправедливости. Все мои мысли кружат вокруг вечного «почему?». Безуспешно пытаюсь докопаться до источника несправедливости, лишившей меня всего.

Сразу же после того, как проект Вильясеньора стал законом, было решено, что подданные стран «оси», занесенные в «черные списки», должны быть изолированы и размещены в местах заключения. С этого момента я потерял последнюю надежду. Полное безразличие овладело мною: я, как бесстрастный наблюдатель, слежу за событиями, будто все происходит на театральных подмостках и я жду от этого спектакля лишь развлечения.

Завтра воскресенье. Как всегда, приедет Ольга. Она привезет мою почту и какие-нибудь лакомства. Я должен буду съесть их в ее присутствии, чтобы доставить ей удовольствие, хотя терпеть не могу сладости. Уже без десяти десять. Пора выходить в сад, к забору, откуда я слежу за автобусами, спускающимися в облаках пыли по дороге. Из города до моей тюрьмы четыре часа езды. В одном из таких автобусов приедет Ольга. С ней я получу также газеты и счета от Фрица. Возможно, будут письма от Лаинеса или Бететы, написанные по всем правилам конспирации. Ольга расскажет, какие она выполнила поручения из тех, что я давал ей в прошлое воскресенье.

Так шло с начала моего заключения в Фусагасуге. Мы беседуем до пяти часов, прогуливаясь по саду. А ровно в пять Ольга пойдет к автобусу, и я прощусь с ней, поцеловав ее в лоб, что всегда приводит в изумление солдат охраны и пассажиров автобуса, ломающих голову над тем, что может связывать столь разных людей.

Прошли первые месяцы безоглядной любви. Теперь Ольга мне никто: ни любовница, ни подруга. Она смело могла бы изменять мне. Тем не менее она ведет себя, как самая верная жена.

Мужчина, вопреки широко распространенному мнению, — однолюб. Естественно, его могут привлекать одновременно несколько женщин, но связан брачными узами он может быть только с одной. «Однолюб» — это значит не одна любовь, а одна-единственная привязанность.

Ольга самоотверженно, почти по-матерински относилась ко мне. В том мире, где мне было отказано в последней справедливости, она заняла место Ирэн… Ирэн… Где она теперь? Жива ли? Что было бы, если бы она оставалась со мной?

Жизнь течет, дни идут за днями — проходят мимо. Я отношусь к жизни безучастно, будто к воспоминаниям, написанным много веков назад..

Разве сегодня имеет для меня значение арест Маргулиса? Из газет я узнал, что этот сотрудник торгового отдела посольства США был заключен в тюрьму собственным правительством. С помощью записывающих аппаратов было доказано, что Маргулис злоупотреблял своим служебным положением, занимаясь незаконными операциями по скупке хинина в этой стране.

В газетах говорилось также, что даже в Соединенных Штатах вызывали возмущение махинации неких молодых дипломатов, принадлежащих «золотой молодежи», которые по-своему использовали свои дипломатические обязанности наподобие Маргулиса. Этих типов там называли «бостонской группой» (речь, видимо, шла об американской Ла Кабрере). Я бы не удивился, если бы среди этой молодежи фигурировал и Мьюир. Богатые наследники, владеющие разными языками, прекрасно танцующие, прожигающие жизнь в кутежах, — капиталы родителей уберегли их от окопов…

* * *

Мое состояние заботами Фрица множится, хотя я лично имею право тратить на свои нужды лишь четыреста песо, предусмотренные законом Вильясеньора. Ловкий рулевой, Фриц сумел удвоить принадлежащий мне капитал, заменив мои акции другими, более выгодными.

В конце недели секретарь Лицт передает Ольге сводку о биржевых операциях с моими акциями, и каждый раз я убеждаюсь, что сальдо вполне отвечало бы моим самым смелым устремлениям.

«Все это — дела богачей» — так говорит Ольга. Деньги работают на нас, капитал растет, множится. Инфляция, разоряющая служащих, обогащает только нас. Мы покупаем товар в кредит. Через несколько месяцев, придержав его, выпускаем на рынок, получая такую прибыль, что лишь одной ее частью легко покрываем свой долг.

Мой кузен Фриц, всеми уважаемый член четырех или пяти правлений банков и промышленных компаний, прекрасно знает, что именно следует покупать и что именно следует продавать в тот или иной момент. С хладнокровием ученого применяет он свои знания в управлении капиталами, в том числе и моим капиталом, например.

«Дела богачей…» Садовник, который с утра до ночи возится в чужом саду при здании, где мы размещены, Ольга, которая от зари до зари приводит в порядок руки клиентов салона «Прадо», — они даже не предполагают, что деньги тоже «работают» без отдыха дни и ночи. Богатый человек, каким я был до этого, может отдыхать, читать романы, не думать ни о чем и получать прибыли со своего капитала. По сути, в конце недели я, не шевельнув пальцем, отбираю заработок у двадцати таких тружеников, как Ольга или садовник.

…Автобус, привозящий Ольгу, доставляет мне и полный отчет о том, как «работают» и какие приносят доходы мои невидимые рабы — деньги. Мое состояние, правда, не так велико, как легендарное состояние Кастаньеды. Но и оно, подобно ожившему чудовищу, растет, размножается, принимает новые формы, далеко простирая свои щупальца. Это чудовище обладает способностью сделать талантливым, красивым, достойным того, кто вдохнул в него жизнь и кто владеет им. Я помню, как некий сеньор Куэрво из университета «Атлантида» настаивал на том, чтобы пост ректора был предложен магнату Кастаньеде вместо известного ученого-биолога. Титулы и ученые звания не играют никакой роли. Богатый человек может с таким же успехом занимать пост президента ассоциации молодых католиков, кружка журналистов или синдиката по пропаганде шахмат. Как говорили римские правоведы, второстепенное следует за главным. А главное — это деньги. Если деньги Кастаньеды вложены в торговлю, значит, он будет назначен управляющим Федерации торговли. Если в индустрию, то он будет руководить промышленниками. Если в сельское хозяйство, то и здесь он будет назначен экспертом по вопросам сохранения почвы или по борьбе с ящуром. А если его деньги вложены всюду, значит, он может стать экспертом в любой области!

Фриц в свое время говорил мне, что Кастаньеде следовало бы быть президентом республики, ибо страна развивается только благодаря таким людям, как он. Довольно часто я вспоминаю торжественную церемонию посвящения Кастаньеды в «рыцари» старинного Королевского святейшего колледжа богоматери де ла Канделарии. На обряд были приглашены все мы — его друзья и обитатели Ла Кабреры. Стоя в толпе студентов и публики, мы наблюдали, как проплывали мимо нас по древним плитам монастыря, по которым были разбросаны белые лилии, в белоснежных мантиях пятеро, удостоенные этого высочайшего знака отличия. Устав гласил, что основатель этого учебного заведения — доминиканский монах — утвердил награду тем юношам, которые с помощью «святой богоматери не познали ни женщин, ни вина». Наш ловкий друг, отдавший изучению торгового права в этих стенах столь ничтожный срок, видимо, был единственным за все триста лет существования лицея, кто умудрился получить награду, имея… жену и троих детей! Мы — его сподвижники по бурным возлияниям в баре клуба «Атлантик» — испытывали некоторое смущение от аромата, источаемого целомудренными лилиями.

Как и многих других, Кастаньеду развратило постоянное преклонение перед его капиталами. Вначале его английские словечки и выражения вроде «you are right», «you are wrong»[28] казались мне даже милыми. Позже я понял иное. Монахи нередко обращались к латинским афоризмам, чтобы подчеркнуть ошибки в логике или построении речи студента. Научившись секретам риторики у иезуитов, Кастаньеда с помощью английских выражений ухитрялся придать особый вес своим словам.

Всегда внимательный, Бетета каждую неделю присылает мне записочку, заверяя, что «все идет хорошо». При этом он прикладывает счета нанятых им адвокатов; Фриц аккуратно эти счета погашает.

Лаинес также довольно часто пишет мне. Его имя тоже нередко фигурирует в счетах, оплачиваемых Фрицем: Лаинесу полагаются комиссионные с биржевых операций по моим акциям. Банкир сообщает, что «Ла Сентраль» (где он занимает кресло только благодаря моему провалу!) процветает; что Фриц, по его мнению, долго не удержится, что единственное достижение его — стабильность стоимости продукции. Государство получало в виде налогов значительную сумму, поэтому достижение Фрица имело для фирмы огромное значение.

«Кормчие промышленности»! Их деятельность сводилась к подкупу сенаторов и должностных лиц, а не к труду в цехах фабрик и заводов. Трижды за последние двенадцать лет возникал в конгрессе вопрос об увеличении налога. Его поднимал каждый новый министр финансов на следующий же день после своего назначения. Но Фриц добивался того, что налог оставался прежним.

Однако в последние дни на фирме была проведена тщательная ревизия инспекторами национального управления рент и налогов, в результате которой выплыли факты весьма неприглядные… Чтобы избегнуть объяснений, компания решила выплатить правительству крупный штраф.

И несмотря на все это, по словам Лаинеса, Фрицу придется рано или поздно потерять свое положение и кресло, в котором чувствовал себя так уверенно: его заметили в злоупотреблениях суммами, предназначенными для иных целей.

За всем этим я наблюдал с равнодушием.

Мануэль и супруги Перес, кое-какие друзья по «Атлантику» также не забывают приветствовать меня, если приезжают отдохнуть в Фусагасугу. Для них это посещение — акт милосердия по отношению к преследуемому. В такие дни Ольге приходится отходить в сторонку, будто мы не знакомы с нею. Обычно визиты друзей отличаются молниеносностью, хотя очевидно, что служат для них очередным развлечением. Так нередко дамы в высшем обществе «помогают» детям-паралитикам, организуя в их пользу балы-маскарады.

Все мои друзья только и говорили о великом проекте: «Атлантик» должен стать самым первоклассным и большим клубом в Латинской Америке.

…«Через пятьдесят лет мы тоже будем походить на Соединенные Штаты», — говорил Перес в ночь нашего знакомства, и слова его до сих пор звучат в моих ушах оптимистической музыкой.

И тут же мне вспоминается звон колокольчиков игрушечной карусели в базарные дни, когда, ухватившись за руку няньки, я следил за проносившимися по кругу марионетками: джентльменами в цилиндрах, элегантно одетыми дамами, восседавшими на необъезженных деревянных конях, вздыбившихся подобно Султану, жеребцу Мерседес. Их силуэты безостановочно крутились перед моими глазами — в дымке какого-то странного сна — под монотонную и одуряющую мелодию: пум-па… пум-па… па… па… пум-па… пум… па… па… пум-па… па… па…

(На этом обрывается рукопись Б. К.)
Загрузка...