СКАЗКИ[82]

перевод Т. Соколовой-Делюсиной

Вместо предисловия

«Ну вот, опять», — отец поднялся, отложив перо. Обычно, услыхав сигнал тревоги, он не двигался с места и, только когда начинали грохотать зенитные орудия, бросал работу, надевал своей пятилетней дочке защитный капюшон и, взяв ее на руки, спускался в бомбоубежище. Там уже сидела жена с двухлетним сыном на спине.

— Слышишь? Совсем рядом…

— Да, рядом. Ну и теснота здесь!

— А по-моему, как раз то, что нужно. В слишком большом убежище всегда можно в один прекрасный день оказаться погребенным заживо.

— И все-таки можно было бы хоть чуточку его расширить.

— Можно, конечно, только не сейчас: земля мерзлая, копать трудно. Оттает немного, расширю. — Пытаясь успокоить жену неопределенными обещаниями, он прислушивался к тому, что передают по радио.

Жена затихла, но тут же захныкала пятилетняя дочка: «Хочу наверх, пойдемте наверх, хочу домой…» Успокоить ее могло лишь одно — книжка с картинками: «Сказка о Момотаро», «Гора Кати-кати», «Воробей с отрезанным язычком», «Как черти старика вылечили», «Рыбак Урасима», — и отец открывал книгу, начинал читать. Несмотря на изношенное платье и неказистую внешность, он знал лучшие дни и когда-то даже владел удивительным искусством — сочинять истории.

— Давным-давно жили-были… — читал он бесцветным голосом, а в голове его рождались иные сказки…

Как черти старика вылечили

СЛУЧИЛОСЬ ЭТО ДАВНЫМ-ДАВНО… ЖИЛ В ОДНОЙ ДЕРЕВНЕ СТАРИК, А НА ЩЕКЕ У НЕГО БЫЛА ОГРОМНЕЙШАЯ ШИШКА…

Этот старик жил на острове Сикоку в местечке Ава у подножья горы Мэч. Вполне вероятно, что на самом деле он жил совершенно в другом месте, но мне почему-то кажется, что именно там, хотя никаких доказательств у меня нет… История об исцелении старика, если мне не изменяет память, описана впервые в «Подобранных сокровищах Удзи»[83]. Так это или нет, уточнить сейчас невозможно: бомбоубежище — мало подходящее место для изучения классики. Сказка о рыбаке Урасима, которую мне тоже предстоит прочесть, имеет не менее древние истоки — она встречается уже в «Анналах Японии»[84]. Длинная песня, посвященная рыбаку Урасиме, есть в поэтической антологии «Мириады листьев»[85], варианты соответствующей легенды включены как в «Описание земли Танго», так и в «Императорское собрание сказаний о богах и небожителях»[86]. Уже в наше время Мори Огай написал драму об Урасиме (которую, кстати, так никому и не удалось поставить, даже Сёё[87]), этот сюжет лег в основу известных пьес Но и Кабуки; гейши танцуют танец под названием «Урасима»… Прочитав книгу, я всегда отдаю ее кому-нибудь или продаю, так что собственной библиотеки у меня никогда не было. А когда, вот как сейчас, нужно уточнить нечто забытое, приходится отправляться на поиски. В данный момент это невозможно — я сижу в бомбоубежище. На коленях — раскрытая книга с картинками. И, стараясь не думать о соблюдении исторической точности, я даю волю собственной фантазии. А может быть, это и к лучшему — рассказ выйдет более живым и занимательным?

Убедив так самого себя, а скорее расписавшись в собственной несостоятельности, отец, этот чудной человек, продолжает:

— Случилось это давным-давно, в глубокой древности…

Он сидит, скорчившись, в углу бомбоубежища и читает книгу с картинками, а в голове у него рождаются иные слова, непохожие на те, что написаны в книге.

…И любил этот старик выпить. А пьяницы чаще всего одиноки в семье. Потому ли они пьют, что чувствуют себя одинокими, или наоборот— из-за этой склонности их сторонятся остальные члены семьи? Рассуждать на эту тему так же бесполезно, как, хлопая в ладоши, пытаться установить, от какой руки идет звук. Во всяком случае, оставаясь в домашнем кругу, старик явно чувствовал себя неуютно. Я не хочу сказать ничего дурного о его семье, напротив. Старуха его была еще крепка, хотя и приближалась к семидесяти. Спина у нее оставалась прямой, да и видела она хорошо. Судя по всему, в молодости старуха была очень недурна собой. С ранних лет привыкла она молчать, все силы отдавая семье и хозяйству.

— Гляди-ка, весна уже. А вишня-то, вишня как расцвела! — скажет, бывало, старик, а она только пробормочет:

— Да, в самом деле…

И тут же добавит:

— Подвинься-ка, я подмету.

И старику сразу же становилось как-то не по себе.

Еще был у нашего старика единственный сын сорока лет, который славился в округе своим благонравием: он не пил, не курил… Да что там не курил — он и не смеялся, и не сердился, ничему никогда не радовался, а только прилежно трудился. Из-за этого окрестные жители относились к нему с большим почтением и даже прозвали его Авасским святым. Жену он не брал, бороду не стриг, некоторые даже начинали сомневаться, живой ли он. В конце концов общее мнение вынуждено было признать: «Да, ничего не скажешь, повезло старику с семьей, повезло». Вот такой был у него сын.

А сам старик ходил какой-то смурной. Выпить ему все время хотелось страшно, ну просто иногда невмоготу делалось, так что он не выдерживал, хоть и неудобно было перед домашними. Но все дело в том, что, если он пил дома, ему только тошнее становилось. Хотя ни старуха, ни сынок — Авасский святой — и не думали его бранить. Они, как ни в чем не бывало, ужинали, а старика, который потягивал рядом свое вечернее сакэ, будто бы и не замечали.

— А вот бывало… Да-а… — старик понемногу пьянел, язык у него развязывался, и он начинал нести всякий вздор.

— Похоже, весна пришла. Ласточки прилетели…

И чувствовал он, что ни к чему все его речи, но остановиться не мог.

Старуха и сын молчат.

— «Один лишь миг в весенний вечер дороже сотни слитков золотых…» Так ведь? — опять пытается втянуть их в разговор старик, но, увы…

— Покорно благодарю за угощение, — это Авасский святой, положив на стол палочки для еды, почтительно кланяется и встает.

— Что ж, пора, видно, и мне ужинать, — взгрустнув, старик убирает свою чашечку для сакэ. И так бывало всегда, когда он пил дома.

В ОДИН ПРЕКРАСНЫЙ ДЕНЬ, КОГДА С УТРА ЯРКО СВЕТИЛО СОЛНЦЕ, СТАРИК ОТПРАВИЛСЯ В ГОРЫ ЗА ХВОРОСТОМ…

Единственное удовольствие у старика — в погожий день привязать к поясу тыкву-горлянку и уйти на гору Мэч. Там он собирал хворост, а притомившись, усаживался на камень, громко и степенно откашливался: «Хэ-кхэ» и, приговаривая: «Ну и красотища же здесь», медленно потягивал сакэ из тыквы-горлянки. Лицо его сияло от радости, совсем другим человеком становился, не то что дома. Единственное, что в нем не менялось, — так это огромная шишка на левой щеке. Возникла эта шишка лет около двадцати тому назад, когда старику едва перевалило за пятьдесят, как-то осенью левая щека его стала вдруг ужасно гореть — по коже словно мурашки забегали, потом она раздулась, и образовалась шишка. Поглаживая ее, старик грустно посмеивался:

— Вот у меня и внучок родился.

На что сын его, Авасский святой, однажды чрезвычайно серьезно сказал:

— Позволю себе заметить, что дети из щек не рождаются. — Отчего старик сразу как-то смутился и расстроился. Старуха же сочла, видно, необходимым проявить заботу и без тени улыбки осведомилась:

— Надеюсь, это не опасно для жизни. — После чего потеряла к шишке всякий интерес и больше о ней не заговаривала. Только соседи сочувствовали старику и докучали ему вопросами: «Отчего же это такая шишка вскочила? Не болит ли? Не мешает ли?». А старик, посмеиваясь, качал головой. Какое там мешает — он действительно готов был лелеять шишку как любимого внука, она стала единственным его другом, единственной отрадой, и, даже умываясь по утрам, старик особенно осторожно плескал чистой студеной водой на шишку и тщательно вытирал ее. А в такие минуты, как сейчас, когда он благодушествовал, в одиночестве попивая сакэ в горах, шишка была для него просто незаменимым собеседником. Сидел он на камне, потягивал сакэ и ласково поглаживал свою шишку:

— А чего, собственно, бояться? Что тут такого? Человек же не может не пить. Все хорошо в меру. И нечего важничать. И почему я всегда так робею перед этим Авасским святым? «Ах, ах, простите, я вас не узнал!» Он-то тоже хорош… — нашептывал он шишке разные сплетни про всех, потом — «хэ-кхэ» — громко откашливался и…

ВДРУГ ВОКРУГ ПОТЕМНЕЛО, НАЛЕТЕЛ СИЛЬНЫЙ ВЕТЕР И ХЛЫНУЛ ЛИВЕНЬ…

Вообще-то весенние ливни — редкость. Но в этой горной местности такие внезапные перепады погоды — обычное явление. Белая дождевая завеса мгновенно окутала вершины, из-под ног, хлопая крыльями, вспорхнули фазаны и, пытаясь спастись от дождя, скрылись в роще. А старику все нипочем. «Пусть моя шишка освежится, ей это полезно», — думал он и не двигался с места, любуясь нежданным ливнем. А дождь между тем лил все сильнее и сильнее, и конца ему не предвиделось.

— По-моему, моя шишка освежилась достаточно, так и замерзнуть недолго, — с этими словами старик поднялся, громко чихнул, водрузил на спину собранный хворост и поплелся в рощу. А там — полным-полно птиц и зверей, укрывшихся от дождя.

— Простите, виноват, извините… — старик пробирался между деревьями и кустами, раскланиваясь с обезьянами, зайцами и фазанами, а потом увидел большую пещеру, образованную корнями старой горной вишни, и решил спрятаться в ней.

— Вот, глядите-ка, чем плохой дом? Прошу вас, заходите, места всем хватит, — приглашал он зайцев. — Ни сердитой старухи, ни святого, ну просто раздолье, заходите же, не стесняйтесь, — веселился он, а потом как-то незаметно заснул. Из пещеры послышался тихий храп с посвистыванием. Пьяницам стоит совсем немного выпить, и они начинают нести околесицу, чаще всего, впрочем, совершенно безобидную.

ЖДАЛ ДА ЖДАЛ СТАРИК, КОГДА КОНЧИТСЯ ЛИВЕНЬ, И — ТО ЛИ ОТ УСТАЛОСТИ, ТО ЛИ ЕЩЕ ПОЧЕМУ — НЕЗАМЕТНО ЗАСНУЛ.

ТЕМ ВРЕМЕНЕМ В ГОРАХ ПОСВЕТЛЕЛО, ТУЧИ РАССЕЯЛИСЬ, И НАСТУПИЛА ПРЕКРАСНАЯ ЛУННАЯ НОЧЬ…

Стояла весна, и луна была в последней четверти. Ее ладья плыла по зеленоватой небесной глади, лунные блики, просачиваясь сквозь ветви, падали в рощу и, словно иголочки хвои, опускались на землю. Но наш старик сладко спал и ничего этого не видел. И только когда из дупла, хлопая крыльями, вылетела летучая мышь, проснулся и, увидев, что вокруг темно, испугался:

— Ах, как же это я…

Перед его взором немедленно возникли суровые лица старухи и сына: «Да, нехорошо получилось, очень нехорошо. Правда, до сих пор они меня ни разу не бранили, но, кто их знает, домой-то я теперь ох как поздно попаду. Ах, как все-таки нехорошо вышло! И сакэ-то, небось, уже ни капли… — он потряс тыкву-горлянку — на дне что-то слабо забулькало, — нет, есть еще», — сразу же приободрившись, он допил сакэ и слегка захмелел.

— Месяц-то уже на небе. Да, «за мгновение в весенний вечер…», — забормотал он и стал выползать из дупла…

НО ЧТО ЭТО? ЧТО ЗА ШУМ?

ВЫГЛЯНУЛ СТАРИК ИЗ ДУПЛА, А НА ПОЛЯНЕ…

«НУ И ЧУДЕСА, УЖ НЕ СОН ЛИ» — ТОЛЬКО И ОСТАВАЛОСЬ СКАЗАТЬ…

Взгляните! На поляне под деревьями творится такое… Не знаю, как должны выглядеть существа, именуемые чертями, никогда с ними не встречался. Правда, еще в детстве я часто видел их на картинках, но вот живьем — не сподобился ни разу. К тому же черти бывают разные. К ним относят обычно вурдалаков, вампиров и прочую нечисть, объединяя под именем «черт» существ, обладающих, мягко выражаясь, неприятным характером. Но, с другой стороны, на страницах газет, особенно в статьях под рубрикой «Новые публикации», нередко встречается выражение «чертовски талантлив», относящееся к тому или иному многообещающему писателю, и это лишает вопрос ясности.

Вряд ли авторы этих статей прибегают к столь сомнительным определениям нарочно, желая разоблачить этих многообещающих писателей и дать читателям понять, что произведения их так же скверны, как все, связанное с чертями. Признаться, когда я впервые столкнулся с этим выражением, адресованным одному известному писателю, я подумал о том, в какую ярость он должен был прийти. И каково же было мое изумление, когда я узнал, что столь безобразный эпитет вовсе не показался оскорбительным самому писателю, более того, мне сказали даже, что именно писатель и подсказал его автору статьи. Так что остается только развести руками, сетуя на собственную непонятливость. Тем не менее мне и сейчас трудно себе представить, что черти — эти нелепые красномордые существа в фундоси из тигровых шкур, размахивающие чем-то вроде тяжелых железных дубинок, могут каким-то образом быть причастны к литературе и чуть ли не служить образцом для подражания. Потому-то я и предлагаю критикам (которым мои взгляды могут, конечно, показаться глупыми и старомодными) избегать в своих статьях выражений типа «чертовски талантлив», «дьявольски умен». Не отрицаю, однако, что в этом сказывается определенная узость моих взглядов, тем более что и черти, как я уже говорил, бывают разные. Конечно, я мог бы, заглянув в Большой энциклопедический словарь, изобразить из себя этакого мудреца-эрудита и (приводя в восторг фанатичек самого разного возраста) многозначительно и велеречиво поведать вам массу сведений о чертях и прочей нечисти, но, к моему величайшему сожалению, в настоящий момент я сижу скорчившись в тесном бомбоубежище, а на коленях у меня — детская книжка с картинками, на которую мне и приходится ссылаться.

Итак, в роще, на просторной поляне, сидели кружком — люди ли, звери ли — десять чудных красных тварей, облаченных в фундоси из тигровых шкур, и пир под луной был в самом разгаре.

Наш старик обомлел было от страха, но ведь пьяницы только в трезвом виде ни к чему не пригодны, а стоит им выпить, тут уж только держись — храбрости занимать не приходится. А старик был как раз под хмельком, и потому все ему было нипочем, даже старухи своей и сына теперь не побоялся бы, случись они рядом. Да и чего их, собственно, бояться? Старик повел себя вполне достойно — к поляне он не приближался, но и от ужаса не цепенел. Как выполз из своей пещеры, так и остался стоять на четвереньках и с удовольствием разглядывал невероятное пиршество.

— Эх и хорошо, видно, им пьется, — пробормотал он, чувствуя, как со дна его души поднимается и разливается по телу приятное тепло. Ведь пьяницам иногда довольно посмотреть, как пьют другие, — они уже и пьянеют. Пьяницы — народ бескорыстный и великодушный, всегда они готовы выпить за счастье и здоровье своих ближних. Одному выпить, конечно, неплохо, ну, а если и ближний составит компанию, — тут уж радости нет конца. И старик наш все это ох как хорошо понимал! Он, конечно, догадывался, что эти красные гигантские твари принадлежат к страшному племени, именуемому чертями, да и кто бы усомнился в этом — стоило взглянуть хотя бы на фундоси из тигровых шкур. Но дело в том, что в настоящий момент черти эти были пьяны, а посему настроены мирно. Старик тоже был пьян.

В подобной ситуации естественно возникает чувство родственной близости. По-прежнему стоя на четвереньках, старик разглядывал участников удивительного пиршества. И показалось ему, что эти твари, хоть и черти, но не так отвратительны и кровожадны, как вампиры, скажем, или вурдалаки. Их физиономии, несмотря на красный цвет, выглядели вполне беззлобными, даже простодушными. И вы увидите, что в конце концов именно такими они и оказались. Эти черти, как выяснилось, отличались на редкость мирным нравом, к тому же они были не просто черти, а черти-отшельники с горы Мэч. И, уж конечно, они не имели ничего общего с чертями из Ада. Хотя бы потому, что у них не было оглушительно грохочущих железных дубинок. А что может быть лучшим свидетельством отсутствия злых умыслов? С другой стороны, называясь отшельниками, они ничуть не походили на мудрецов, которые скрываются обычно в диких бамбуковых зарослях, изнывая под непосильным бременем бесполезных знаний. Дело в том, что черти-отшельники с горы Мэч были безнадежно глупы.

Иероглиф «отшельник» состоит из элементов «гора» и «человек», поэтому отшельником принято считать всякого, кто, отбросив заботы суетной жизни, удаляется в горную глушь и живет там в уединении. Если исходить из этого определения, то наши знакомцы с горы Мэч при всей своей непроходимой тупости заслуживают почтенного звания отшельников. Во всяком случае, именно это звание (или еще — скитники) кажется мне наиболее подходящим для этих красномордых гигантских тварей, веселящихся под луной. Я уже говорил, что они были изрядно глупы, и вы тотчас согласились бы со мной, если бы хоть на миг увидели их дикий кутеж: они вопили, хохотали, хлопая себя по ляжкам, подпрыгивали на месте, выкидывая нелепейшие коленца, ходили колесом с одного края поляны до другого — им казалось, что они пляшут. Да, достаточно было одного беглого взгляда, чтобы в полной мере оценить степень их умственного развития и убедиться в отсутствии каких-либо дарований. Мне думается, что уже одно это подтверждает основательность моего заявления о нелепости сочетаний типа «чертовски талантлив» и «дьявольски умен». В самом деле, вряд ли эти тупые неповоротливые существа могут стать для кого-то образцом. Старичок же наш стоял и только диву давался — так дики были их пляски. Потом тихонько усмехнулся и проворчал:

— Да, плясать-то они не умеют. Эх, была не была, покажу я им!

СТАРИК, ЛЮБИВШИЙ ПОПЛЯСАТЬ, ВЫСКОЧИЛ В КРУГ И ПОШЕЛ ПЛЯСАТЬ. ПЛЯСАЛ, А ШИШКА ЕГО ТРЯСЛАСЬ, И ВЫГЛЯДЕЛО ВСЕ ЭТО ЗАБАВНО И УДИВИТЕЛЬНО.

Хмель из головы у старика еще не выветрился, и море ему было по колено. Да и черти-пьяницы родными казались. И он бесстрашно выскочил в самую середину круга, и как пошел плясать! Плясал же он знаменитый в Ава танец хвастуна-старика, громко распевая местную песню:

Волосы по-девичьи убраны ее,

подойдешь поближе — глянь — ведь то парик.

А сама девица — лет уж ей с полста — привлекает взоры аленьким шнурком,

Милы, милы сердцу алые шнурки.

Ты приди, приди ко мне, шляпой скрыв лицо,

Ах, скорее ты приди, приходи ко мне…

Ну и веселились же черти, на него глядя, хохотали до упаду, скрипя при этом, словно несмазанные телеги, — такие уж у них голоса грубые, ничего не поделаешь. А старичок наш совсем разошелся и на тот же мотив еще громче запел:

Выйдешь в поле Отани — камни там одни,

К горе Тростниковой выйдешь — там один тростник.

А сам пляшет все веселее и веселее.

ЧЕРТИ БЫЛИ ОЧЕНЬ ДОВОЛЬНЫ И СКАЗАЛИ СТАРИКУ: «НЕПРЕМЕННО ПРИХОДИ ЗАВТРА И СТАНЦУЙ НАМ ЕЩЕ. А ЧТОБЫ ТЫ ВЫПОЛНИЛ ОБЕЩАНИЕ, МЫ ВОЗЬМЕМ У ТЕБЯ САМОЕ ЦЕННОЕ И ОСТАВИМ КАК ЗАЛОГ…»

И черти стали тихонько совещаться, какой взять залог, и тут приметили вдруг шишку — а она блестела, словно и впрямь необычайно дорогая вещь, — и по глупости своей решили, что если заберут они шишку, то старик наверняка придет снова, и, недолго думая, шишку оторвали. Сделали же они это очень аккуратно и без лишней суеты, ибо при всем своем невежестве уже давно жили в горах и кой-какие приемы отшельнической магии с грехом пополам усвоили. Старик, конечно, испугался:

— Как же я теперь? Без внучка-то своего?

А черти торжествующе завопили.

УТРОМ СТАРИК УЖЕ БЕЗ ШИШКИ ПО СВЕРКАЮЩЕЙ ОТ РОСЫ ТРОПЕ, УНЫЛО ПОГЛАЖИВАЯ СЕБЯ ПО ЩЕКЕ, СПУСТИЛСЯ К ПОДНОЖЬЮ ГОРЫ…

Шишка ведь была для одинокого старика единственным собеседником, поэтому теперь он немного скучал по ней. Но зато щеке стало непривычно легко, и очень приятно было ощущать ласковое дуновение утреннего ветерка. В конце концов с чем был, с тем и остался, одно стоит другого, по крайней мере, когда еще удастся так повеселиться и поплясать? Так размышляя, старик шел вниз по горной тропе и вдруг нос к носу столкнулся со своим праведным сыном, который направлялся в поле.

— С добрым утром, отец, — Авасский святой сорвал с головы повязку и почтительно поклонился старику.

— Да-а, — в полном замешательстве пробормотал тот, и на этом они расстались. Разумеется, чудесное исчезновение шишки не могло не потрясти даже такого невозмутимого человека, как Авасский святой, но разве прилично благонравному сыну обсуждать внешность своего родителя? Поэтому он сделал вид, будто ничего не заметил, и молча пошел своей дорогой.

Когда старик добрался наконец до дома, старуха спокойно пробормотала: «Пришел, наконец», — и, даже не поинтересовавшись, где он провел прошлую ночь, заворчала:

— Ну вот, все уже остыло… — и стала собирать на стол.

— Ничего, ничего, ты не разогревай, я так…

Старик, почему-то вдруг засмущавшись, робко присел к столу. Поглощая еду, которую ему подавала старуха, он умирал от желания рассказать о своем невероятном ночном приключении, но старуха была так неприступно сурова, что слова застревали у него в горле, и, уткнувшись в тарелку, он молча ел.

— Шишка-то твоя вроде лопнула, — сказала вдруг старуха.

— Лопнула, — у старика внезапно пропало всякое желание рассказывать о вчерашнем приключении.

— Когда лопнула, небось, вода вышла? — как ни в чем не бывало спросила старуха.

— Вода.

— Ну вот, когда вода накопится, щека снова вспухнет.

— Может, и вспухнет.

И больше в семье старика никаких разговоров о шишке не было.

А надо сказать, что по соседству жил еще один старик с точно такой же шишкой на левой щеке. И для него она действительно была источником страданий. «Эта проклятая шишка всю жизнь мне испортила, все меня презирают из-за нее, издеваются надо мной», — сетовал он, то и дело разглядывая свое лицо в зеркале. Он пытался спрятать шишку в специально для этой цели выращенных бакенбардах, но не тут-то было — она сверкала среди седых волос, как сверкает на рассвете новогоднее солнышко среди волн морских, и еще больше бросалась в глаза. Лицом же и статью этот старик был хоть куда — высокий, с крупным красивым носом и сверкающими глазами. Говорил он важно, двигался величаво — словом, производил впечатление очень рассудительного и мудрого человека. Одевался соответственно. Он имел, по слухам, ученое звание и был довольно богат — да что говорить, нашему старику-пьянице было до него далеко. Все обращались к нему уважительно: «господин» или «учитель», даже те, кто видел его впервые. Короче говоря, это был человек достойный во всех отношениях, и только эта проклятая шишка на левой щеке не давала ему покоя ни днем ни ночью. А жена у этого старика была молодая, лет тридцати шести. Особенной красотой она не отличалась, но была бела лицом, кокетлива, любила поболтать и посмеяться. Была у них дочка двенадцати лет — прелестная девочка, обещавшая со временем стать настоящей красавицей, но дерзкая на редкость. Мать и дочь прекрасно ладили, все время перешептывались и пересмеивались, и в общем, несмотря на мрачный вид хозяина, семья производила приятное впечатление.

— Мам, а почему папина шишка такая красная? Как голова у осьминога. — Дерзкая девчонка, ничуть не смущаясь, говорила все, что ей приходило на ум. А мать не только не пыталась осадить ее, а сама еще подливала масла в огонь:

— А мне кажется, что он просто повесил себе на щеку алый колокольчик.

— Да замолчите же вы, наконец! — сердился хозяин, и, свирепо сверкнув глазами на жену и дочь, вскакивал с места и скрывался в дальней темной комнате. Там в который раз он принимался изучать свое лицо в зеркале, после чего окончательно расстраивался и бормотал: «Проклятущая шишка, чтоб ей пусто было».

И как раз в то время, когда он уже решил, что лучше умереть, чем влачить столь жалкое существование, и готов был отрезать себе шишку кухонным ножом, до него дошел слух, что старик-пьяница, живший по соседству, неожиданно избавился от точно такой же шишки. Однажды под вечер он зашел в хижину нашего старика и услышал от него рассказ о чудесном пиршестве под луной.

УСЛЫШАЛ И ОБРАДОВАЛСЯ: «НУ, СМОТРИТЕ ТЕПЕРЬ У МЕНЯ! ВОТ ИЗБАВЛЮСЬ ОТ СВОЕЙ ШИШКИ…»

Надежда придала ему храбрости, а поскольку нынешняя ночь тоже ожидалась лунной, он, словно воин, отправляющийся в поход на врага, грозно засверкал глазами, зловеще искривил губы и пустился в путь по горной тропе. «Была не была, — думал он, — либо я покорю чертей своим мастерством, либо, если, паче чаяния, это не удастся, пущу в ход железный веер — а чего с этими пьяными тварями церемониться?» Итак, решив, что в любом случае победа будет за ним, он зажал в правой руке железный веер и, грозно передернув плечами, зашагал в горы. Когда человек заранее задумывает создать шедевр, творение его чаще всего оказывается весьма несовершенным. Так получилось и с нашим господином. Он слишком тщательно продумал все «па» своего танца и поэтому потерпел полный провал.

Началось с того, что старик торжественно прошел в самый центр круга и, окинув собравшихся гордым взглядом, объявил:

— Теперь разрешите мне, недостойному…

После чего резко взмахнул железным веером, вперил взор в луну, застыл на месте и некоторое время стоял не двигаясь, и фигура его четко вырисовывалась в темноте, словно ствол могучего дерева. Затем он несколько раз притопнул ногой и медленно затянул:

Пред вами монах[88].

Я провожу лето в Ава у Звучащих врат. На берегу залива этого в былые дни пал Тайра славный род, и ныне, с грустью об этом размышляя, влачу часы ночные неизменно на этом диком берегу за чтением священной сутры.

Но бдение мое у скал безлюдных,

Но бдение мое у скал безлюдных

Нарушено вдруг было плеском волн.

Чей челн качается у берега морского?

Неведомо. Поскрипывают весла

Во тьме кромешной у Звучащих врат.

Как тихо над заливом этой ночью,

Как тихо над заливом этой ночью…

Вчерашний день остался позади,

К концу идет сегодняшний, и новый

Пройдет за ним вослед. Таков удел,

Таков удел наш в этом мире грустном…

Он медленно продвинулся вперед и, устремив глаза на луну, снова застыл на месте.

ЧЕРТИ МОЛЧА ПОДНЯЛИСЬ ОДИН ЗА ДРУГИМ И БРОСИЛИСЬ В ГОРЫ…

— Постойте! — отчаянно завопил старик им вдогонку. — Не убегайте! Куда же вы? Стойте!

— Скорее, скорее, бежим, не иначе это сам Чжун Куй, Изгоняющий чертей[89].

— Да нет же, нет, я не Чжун Куй! — старик пустился за ними. — У меня к вам дело. Я хотел попросить вас избавить меня от шишки.

— Что? Какая шишка? — черти так перепугались, что уже ничего не соображали. — Что такое? Ах да, шишка… Вот шишка, которую мы взяли в залог у старика, что давеча нам плясал. Ценнее у него ничего не было. Но если ты так хочешь, пожалуйста, бери… А на нас не обижайся. От твоего танца весь хмель разом прошел. Отпусти нас, мы уйдем в другое место, и там уж выпьем как следует. Ну пожалуйста, отпусти нас, будь милостив. Эй, кто-нибудь, верните этому страшному человеку его шишку, раз он этого хочет.

И ЧЕРТИ ПРИЛЕПИЛИ ШИШКУ НА ЕГО ПРАВУЮ ЩЕКУ. НИЧЕГО НЕ ПОДЕЛАЕШЬ, ПРИШЛОСЬ СТАРИКУ НЕСОЛОНО ХЛЕБАВШИ ВЕРНУТЬСЯ ДОМОЙ…

Но, откровенно говоря, все это как-то неудачно вышло. Обычно сказки кончаются тем, что зло наказано, а добро торжествует, а какое же зло совершил этот гордый старик? Вся его вина в том, что слишком уж он разволновался, вот и не смог сплясать ничего веселого. Среди членов его семьи тоже особых злоумышленников не было. Старик-пьяница, его старуха и сын, Авасский святой, и даже черти с горы Мэч — никто из них не причинил никому зла. Зла не было, несправедливости тоже, а люди несчастны. Так что из этой сказки об исцелении старика мудрено извлечь какой-нибудь моральный урок, пригодный для повседневной жизни. И что мне ответить нетерпеливым читателям, которые непременно спросят: «А зачем, собственно, ты написал этот рассказ?» Пожалуй, я отвечу им так:

— Это трагикомедия характеров. Жизнь человеческая, к сожалению, таит в себе слишком много трагикомического.

Урасима-сан

Человек по имени Урасима Таро жил, если мне не изменяет память, в провинции Танго, в деревне Мидзуноуэ. Танго — древнее название северной части нынешней киотоской области. Я также слышал, что в одной деревушке на северном море до сих пор сохранился синтоистский храм, посвященный некоему Таро. Самому мне в этой деревне бывать не приходилось, но многие говорят, что морской берег там на диво суров и дик. И вот там-то жил наш Урасима Таро. Разумеется, жил он не один. У него были отец и мать, а также братишка с сестренкой. И много слуг. Ведь наш Урасима был старшим сыном в семье, принадлежавшей к древнему и знатному роду. А в старину (да, впрочем, и в наши дни тоже) старшему сыну благородного семейства была уготована роль продолжателя аристократических традиций, и соответственно он должен был отличаться необыкновенной изысканностью вкуса. Эта изысканность может показаться как утонченностью, так и распущенностью в зависимости оттого, с какой точки зрения на нее посмотреть. Причем следует подчеркнуть, что распущенность эта не имеет ничего общего с так называемым развратом, который проявляется в чрезмерном пристрастии к женскому полу и неумеренном пьянстве. Грубое распутство, выражающееся в грязном пьянстве, непристойных связях, постоянных склоках с родственниками, скорее характерно для средних и младших сыновей благородных семейств. Старший сын не позволяет себе опускаться до такой степени. Поскольку к нему переходят по наследству все семейные регалии, он с малых лет воспитывается в строгости и становится в конце концов носителем твердых устоев. Словом, некоторая распущенность в поведении старшего сына существенно отличается от непристойного распутства, к которому нередко проявляют склонность средние и младшие сыновья. Выражается она, как правило, в стремлении заполнять свой досуг безобидными развлечениями. И он чувствует себя вполне удовлетворенным, если эти невинные утехи, с одной стороны, создают ему славу человека тонкого и обаятельного, каким, собственно, и положено быть старшему сыну, а с другой — скрашивают его существование, которое иначе тяготило бы его своей бессмысленностью.

— Наш милый братец не любит рисковать, — жалуется сестренка-шалунья, которой скоро исполнится шестнадцать, — право, он просто сноб.

— Ничего ты не понимаешь, — протестует ее восемнадцатилетний брат с задатками настоящего бандита, — таким и должен быть настоящий мужчина.

Он смугл и безобразен.

Урасима Таро не обижался, слушая, как брат с сестрой бесцеремонно обсуждают его, а только горько улыбался.

«Дурно быть слишком любопытным, но подавлять в себе всякий интерес к окружающему миру ничуть не лучше. К тому же неизвестно, что опаснее. Впрочем, у каждого своя судьба». Так говорил он себе, словно постигая нечто сокровенное. Затем, заложив руки за спину, уходил из дома и в одиночестве прогуливался по берегу моря.

Челны рыбачьи,

словно брошенные листья,

смятенные качаются в волнах…

Он бормотал себе под нос отрывки из утонченных стихов и размышлял, важно покачивая головой: «Неужели люди не могут жить, не осуждая друг друга? Цветы хаги на песке, малютка-краб, подползающий к моим ногам, дикие гуси, качающиеся в волнах прилива, — никто из них не осуждает меня. Так же должны вести себя и люди. У каждого человека свои достоинства и свои недостатки, так почему же нельзя уважать его таким, каков он есть, ценить как личность особенную, непохожую на других? Вот я, например, стараюсь жить никому не мешая, просто и изящно, а все почему-то недовольны. И как же надоели мне вечные попреки!» — и он сокрушенно вздыхал.

И вдруг у самых его ног раздался голос:

— Урасима-сан, а Урасима-сан!

Смотрит, а это черепаха, та самая, которую он недавно спас.

Я вовсе не собираюсь демонстрировать перед вами обширность своих знаний, но считаю долгом напомнить, что черепахи бывают разные. Пресноводные, к примеру, совсем не похожи на морских. Черепахи, которых все вы привыкли видеть греющимися на солнышке на берегу пруда богини Бэнтэн, называются, если я не ошибаюсь, каменными черепахами — «исигамэ». И вот что меня всегда занимало: в детских книжках Урасима Таро очень часто изображается сидящим на спине именно у такой черепахи — прикрывая глаза рукой, он вглядывается в неясные очертания Морского дворца. А между тем стоит каменной черепахе оказаться в морской воде, она в тот же миг погибнет от удушья. На «островах счастья», которые обычно преподносятся в праздничные дни с пожеланиями счастливой и долгой жизни, рядом со знаменитой горой Хорай[90]и неразлучной четой стариков-супругов можно увидеть и черепаху, сулящую долголетие; говорят ведь, что журавлиный век — тысяча лет, а черепаший — десять тысяч. Так вот, и на таких «островах счастья» почему-то обязательно помещают именно каменную черепаху, во всяком случае, я ни разу не видел там морских черепах, хотя в природе существует немало их разновидностей. Очевидно, не без причины именно каменная черепаха стала символом долголетия, как не случайно и то, что ей приписывается роль провожатой Урасима Таро (к тому же Морской дворец и остров Хорай, в сущности, одно и то же).

И все-таки трудно себе представить, чтобы каменная черепаха с ее неуклюжими когтистыми лапами могла спуститься на дно морское. С этой задачей куда лучше справилась бы обычная морская черепаха «таймай» с широкими плавниками, с которыми гораздо удобнее передвигаться в воде. Кроме того, — хотя, повторяю, я никоим образом не собираюсь убеждать вас в своей широкой осведомленности в данном вопросе, — есть еще одно обстоятельство, которое вызывает большие сомнения. Дело в том, что морские черепахи, насколько мне известно, живут обычно в южных районах нашей страны — в Огасаваре, на островах Рюкю и на Тайване. В Танго же, на берегах северного моря, черепахи «таймай», к сожалению, не водятся. Можно было бы, конечно, поселить нашего Урасиму в Огасаваре или на Рюкю, но так уж повелось с давних пор, что его считают жителем Мидзуноуэ, к тому же именно здесь находится храм, посвященный Урасима Таро, так что, хотя сказки далеко не всегда отражают истинное положение вещей, в данном случае следует все-таки отнестись с должным уважением к истории собственной страны и соблюдать максимальную точность.

Таким образом, все вышесказанное ставит нас перед необходимостью переселить черепаху «таймай» из Огасавары или с Рюкю на берег Японского моря. Но подобное предложение будет наверняка встречено в штыки негодующими биологами (как можно, это же абсурд!), а кому хочется стать объектом яростных нападок ученых, никогда не упускающих случая заявить о неспособности литераторов мыслить научно? Долго я ломал себе голову над этим вопросом. Да неужели, кроме «таймай», нет ни одной морской черепахи, у которой лапы были бы в форме плавников? И наконец вспомнил! Есть черепаха, которую называют оливковой кареттой. Лет десять назад (да, много воды утекло с тех пор) я проводил лето на морском побережье в Нумадзу и однажды, выйдя из дома, увидел у моря толпу взволнованных рыбаков. Подойдя ближе, я услышал, что на берег выползла черепаха диаметром в пять сяку, и поспешил к морю, чтобы посмотреть на такое чудо. Я очень хорошо помню, что рыбаки называли ее оливковой кареттой. Вот она-то нам подходит как нельзя лучше. Так что пусть это будет каретта. Уж если она появилась на берегу Нумадзу, то почему бы ей не поселиться в Японском море и в один прекрасный день не выползти на берег Танго неподалеку от деревни Мидзуноуэ? Право, даже биологам нечего будет возразить. А если они и теперь найдут повод придраться, тут уж ничего не поделаешь. Остается одно — заявить решительно и непреклонно: появление черепахи в Танго, там, где они обычно не водятся, — чудо, и вообще это не простая черепаха, а волшебная. А научно это или не научно — какая разница? Ведь, в сущности, все постулаты и аксиомы тоже не более чем гипотезы. Так что нечего этим ученым особенно задаваться.

Так вот, оливковая каретта (название это не слишком удобоваримо, поэтому далее мы будем называть ее просто — Черепаха) высунула голову из воды и, глядя снизу вверх на Урасиму, сначала окликнула его: «Эй, послушайте-ка!», а потом проговорила: «Вы совершенно правы, и я вас прекрасно понимаю».

Ну и удивился же Урасима!

— Что за чудеса такие! Да ведь это же та самая черепаха, которую я недавно выручил. Почему же ты до сих пор здесь околачиваешься?

И действительно, это была та самая черепаха, которую поймали и мучали дети и которую Урасима, пожалев, выкупил и отпустил в море.

— И не стыдно вам так говорить? «Околачиваешься!» Право, даже обидно. Можете думать обо мне все, что угодно, только я не из тех, кто забывает отблагодарить за добро. С того злополучного дня я каждый день подплываю к берегу, надеясь увидеть вас.

— А вот этого-то как раз и не следует делать! Это очень неблагоразумно. Что, если тебя снова поймают? На этот раз ты так просто не отделаешься.

— Ах, я вовсе не хочу привлекать к себе чье-то внимание, не думайте, но должна вам сказать, что мне было бы очень приятно, если бы дети снова поймали меня, а вы бы опять выкупили. Пусть это и неблагоразумно, но мне так хотелось еще раз увидеть вас! Я ничего не могла с собой поделать. Должна признаться, что влюблена в вас с первого взгляда.

Урасима не мог удержаться от улыбки:

— Ну и легкомысленное же ты создание!

А Черепаха сказала с упреком:

— Что я слышу? Вы не находите, что противоречите самому себе? То вы говорите, что терпеть не можете, когда один осуждает другого, то сами называете меня опрометчивой, неблагоразумной, а теперь еще и легкомысленной. Если кто из нас и легкомыслен, так это вы. Я же веду себя так, как считаю нужным, и извольте с этим примириться. — Вот так великолепно она его отчитала.

Урасима покраснел:

— Да я вовсе не собирался тебя осуждать. Просто хотел предостеречь. Или дать добрый совет, если это слово тебе больше по душе. Добрые советы не всегда приятны, но к ним следует прислушиваться, — попытался он отделаться от нее прописными истинами.

— Да, если б важности в вас поубавилось, совсем неплохой бы человек получился, — тихо сказала Черепаха. — Ладно, ладно, молчу. Садитесь-ка ко мне на спину.

Тут Урасима обомлел:

— Как?! На спину?! Да ни за что! Я еще не лишился рассудка! К тому же это просто неприлично — сидеть на спине у черепахи.

— Какая вам разница, прилично это или неприлично! Я собираюсь в знак благодарности показать вам Морской дворец, понимаете? Садитесь же быстрее!

— Что?! Морской дворец?! — Урасима презрительно фыркнул. — Да за кого ты меня принимаешь? Пьяна ты, что ли?

Надо же такое выдумать — Морской дворец! Об этом только в старинных песнях поется да в преданиях рассказывается. А в наше время откуда ты его возьмешь, этот дворец? Что, сама не знаешь? Морской дворец — это всего лишь плод утонченного воображения аристократов, таких вот, как я, некое смутное стремление, греза, — сказал он не без вычурности и, пожалуй, чересчур напыщенно.

Теперь зафыркала Черепаха:

— Это, наконец, просто невыносимо. Лекцию о правилах хорошего тона вы мне прочтете как-нибудь в другой раз, на досуге. А сейчас послушайте, что я говорю, и садитесь ко мне на спину. Неужели вы не понимаете, что и в риске есть своя прелесть?

— Ну, теперь ты заговорила в точности теми же словами, что и моя непутевая сестрица. Не люблю я рисковать, понимаешь? Не люблю. Для меня риск — то же самое, что акробатический трюк. Блеску много, а изящества ни на грош. В сущности, это просто одно из проявлений дурного вкуса и к тому же — полное отрицание всякой связи между традициями прошлого и собственным жизненным предназначением. Говорят же: «Слепой змее не угодишь». Мы, представители утонченной наследственной аристократии, не одобряем такого отношения к жизни. Можно даже сказать, презираем его. Что касается меня, то я собираюсь идти прямо, никуда не сворачивая, по пути, проложенному моими предками.

— Тьфу ты! — снова фыркнула Черепаха. — Да как же вы не понимаете, что путь ваших предков был одновременно и путем риска? Впрочем, «риск», может быть, не совсем подходящее для данного случая слово. Есть в нем что-то беспощадное и жестокое. Но ведь рисковать — значит и верить. Не так ли? Человек может уверовать вдруг, что на противоположной стороне глубокого ущелья цветут прекрасные цветы, и, забыв обо всем на свете, устремится туда, цепляясь за плети глициний. А люди вокруг будут либо рукоплескать, принимая это за ловкий акробатический трюк, либо презрительно морщиться, порицая его желание порисоваться. А ведь этот поступок не имеет ничего общего с акробатикой. Человек, который, цепляясь за хрупкие плети глициний, перебирается на другую сторону ущелья, движим одним-единственным стремлением — увидеть растущие там прекрасные цветы. Он далек от мысли, что при этом рискует собственной жизнью, как далек и от желания гордиться своим поступком. Да и можно ли в данном случае говорить об удовольствии, получаемом непосредственно от самого риска? Вряд ли. Человек просто верит, и это главное. Верит, что там — цветы. И вот эту-то веру и готовность, уверовав, действовать незамедлительно и безрассудно иногда называют риском. И если вам недоступно желание вот так рисковать — значит, вы лишены и способности верить. А так ли противоречит вашим представлениям об утонченности эта способность? И такой ли страшный порок — верить?

Вы, благородные аристократы, привыкли гордиться тем, что ни во что не верите. А гордиться-то здесь нечем. Должна вам сказать, что вас даже и благоразумным назвать трудно, слишком красиво для вас это слово. Вы не благоразумны, нет, вы просто мелочны. Только и думаете, как бы не остаться внакладе. Да не бойтесь же, никто у вас ничего вымогать не будет. Подумать только, вы ведь разучились принимать с открытой душой дары своих ближних! Принимать, не думая о том, что потом придется расплачиваться. Ничего не скажешь — на диво мелочные и расчетливые люди эти аристократы.

— Как ты смеешь так со мной разговаривать? Нечего сказать — нарочно ушел из дома, чтобы не слышать попреков своих родственников, и вынужден слушать их от тебя, черепахи, которую я сам же и спас! Впрочем, чего от тебя ждать, ведь тебе неведомо чувство причастности к древним традициям, чувство, которое определяет мое существование. В тебе говорит отчаяние. Да это и неудивительно. Мне не хотелось бы обижать тебя, но нельзя же не понимать, сколь непреодолима пропасть, отделяющая мою судьбу от судеб тебе подобных, мы принадлежим к разным слоям общества, и с этим приходится считаться. А принадлежность эта обусловлена самим нашим рождением. И не я это устроил. Так распорядились Небеса. Я понимаю, что такое положение вещей должно казаться обидным таким, как ты, поэтому вы всегда и стараетесь низвести до собственного уровня тех, кто выше вас. Но, увы, люди тут бессильны — это в ведении Неба. Ты, к примеру, пытаешься говорить со мной, как с равным, да еще заявляешь, что якобы можешь отвезти меня в Морской дворец. Так вот, ты зря теряешь время и силы, потому что я-то прекрасно понимаю, что движет тобою. Так что возвращайся-ка лучше с миром к себе на дно. А то я тебя спас, а ты того и гляди снова попадешься детям в руки. Куда это годится? Получается, что ты-то и не умеешь ценить дары ближних.

— Хэ-хэ-хэ, — беззлобно засмеялась Черепаха. — Я, разумеется, искренне признательна вам за то, что вы изволили спасти мне жизнь. Но вот что ненавистно мне в вас, аристократах, — оказывая кому-то любезность, вы тут же раздуваетесь от гордости за собственное благородство и в глубине души всегда рассчитываете на вознаграждение за совершенное вами добро. Поэтому ваша доброта всегда кажется мне подозрительной. А вести себя с вами, как с равным, я не собираюсь, можете быть абсолютно спокойны на этот счет. Однако позволю себе заметить — ведь спасли-то вы меня только потому, что я черепаха, а мучители мои — малые дети, встревать же в спор между черепахой и детьми — вполне безопасно. Опять же, пять монов для детей — целое богатство. Правда, я думаю, что вы и тут поскупились, можно было заплатить побольше. Должна сказать, что ваша скупость меня поразила. Да и грустно стало — неужели, думаю, красная цена мне пять монов? Но вы имели дело с детьми, поэтому и за такие гроши смогли все уладить. А почему бы и не исполнить собственный каприз, если он так недорого стоит? Но представьте себе, что вам пришлось бы иметь дело не с черепахой и детьми, а с подгулявшими рыбаками, которые издеваются над убогим калекой-нищим. Уверена, что тогда вы и мона не дали бы, не то что пяти. Скорее всего, вы просто отвернулись бы и поспешно прошли мимо.

Ведь вы, аристократы, так не любите сталкиваться с неприглядными сторонами жизни. По-видимому, у вас при этом возникает ощущение, словно вашу драгоценную судьбу высшего разряда забрасывают дерьмом. Вся ваша любезность и доброта — не более чем баловство, роскошь, которую вы время от времени себе позволяете. Право, почему бы в самом деле не спасти черепаху? Отчего не заплатить детям жалкие гроши? А вот если бы на их месте были пьяные рыбаки и больной нищий — тогда другое дело, тогда увольте. Очень уж вы не любите, когда вам в лицо дует резкий ветер настоящей жизни. Не нравится вам марать свои благородные ручки. Вот сейчас думаете, небось, — и чего она привязалась, да?

Урасима-сан! Ведь вы не сердитесь на меня? Я же любя вам это говорю… Сердитесь? Наверное, за бесчестье почитаете, что столь презренное существо осмеливается признаваться в любви утонченному аристократу, которому уготована высшая судьба? И то правда, куда же это годится? Да еще и черепаха к тому же. А что, очень это неприятно, когда черепаха объясняется тебе в любви, а, Урасима-сан? Вы уж простите меня, глупую. О вкусах не спорят. И люблю я вас вовсе не потому, что вы меня спасли. И не за вашу утонченность. Просто люблю, вот и все. И именно оттого, что люблю, говорю с вами таким тоном, такая уж у меня привычка — подтрунивать над предметом своей любви.

Существа, принадлежащие к классу пресмыкающихся, имеют обыкновение именно так выражать свои чувства. Ведь я пресмыкающееся, а следовательно, змеям сродни. И, возможно, вы правы, что не верите мне. Впрочем, я все-таки не змей из эдемского сада, а обычная японская черепаха. И я не замышляю против вас ничего дурного, приглашая в Морской дворец. Единственно, чего я хочу, — вас развлечь, да и самой позабавиться. Почему бы нам не погостить немного в Морском дворце? Там-то уж никто никого не осуждает. Все безмятежны и беззаботны. Где вы найдете лучшее место для отдыха?

Я ведь и на земле бываю, и на дно морское опускаюсь, поэтому у меня есть возможность сравнить здешнюю жизнь с тамошней. И должна сказать, что жить на земле весьма утомительно. Уж слишком вы, люди, нетерпимы друг к другу. Либо вы осуждаете кого-то, либо восхваляете самого себя — все разговоры на земле только к этому и сводятся, противно слушать. Даже я, из-за того что провожу некоторое время на суше, попала под дурное влияние и приобрела некоторые здешние замашки, к примеру, как вы сами уже слышали, научилась осуждать своих ближних. Поверьте, мне и самой это крайне неприятно. Впрочем, со временем и в этом начинаешь находить удовольствие, порой мне даже бывает скучновато в Морском дворце, где, уж конечно, никто никого не осуждает. Что поделаешь, дурные привычки заразительны! Это ведь один из пороков, порожденных цивилизацией, не правда ли? Я, например, постепенно перестаю понимать, кто я на самом деле — морское животное или сухопутное, и где я должна жить — на море или на суше? Словно летучая мышь: не то птица, не то зверь. Да, нелепо… Дошло до того, что на морском дне меня стали считать чуть ли не инакомыслящей. И мне становится все труднее жить в родном Морском дворце. Но для увеселений лучшего места не найдешь. Уж это я вам обещаю, можете быть спокойны. Вы попадете в страну песен, танцев, невиданных яств, изысканнейших вин. Словом, это самое подходящее место для утонченного аристократа. И разве вы не сокрушались только что, признаваясь, что устали от постоянных попреков и поучений? В Морском дворце вам ничто подобное не грозит, ручаюсь.

Урасима молча прислушивался к удивительным речам Черепахи, и последние ее слова, видно, пришлись ему по душе.

— Ане врешь? Неужели и вправду такое место есть на свете?

— Вы все еще не верите? Посудите сами, зачем мне вас обманывать? Удивительное дело! Впрочем, все это вполне в духе отпрыска аристократического семейства — сидеть сложа руки и томно вздыхать. Смотреть противно!

После таких слов Урасима просто не мог повернуться и уйти.

— Что ж, — горько усмехнулся он. — Пожалуй, придется попробовать сесть тебе на спину, если ты этого так хочешь.

— Очень мне не нравится, как вы об этом говорите! — не на шутку обиделась Черепаха. — Что значит «попробовать»? Разве «попробовать сесть» и просто «сесть», в сущности, не одно и то же? Подумайте сами, если сердце ваше исполнено сомнений, и вы, желая только «попробовать», что получится, повернете налево, результат будет совершенно такой же, как если бы вы повернули с полным сознанием и верой в правильность вашего выбора. И в том и в другом случае действие совершено, и возврата к прошлому нет. Тот момент, когда вы начинаете «пробовать», определяет вашу дальнейшую судьбу. Да и применимо ли вообще это понятие к человеческой жизни? Разве пробовать не значит делать? Как же вы все боитесь действовать! Как вам хочется убедить себя в том, что содеянное еще можно исправить!

— Ладно, ладно, я тебе верю и готов сесть тебе на спину.

— Ну вот, давно бы так.

Не успел Урасима опуститься на спину Черепахи, как панцирь ее стал быстро расти и скоро сделался таким большим, что на него можно было бы уложить две циновки, и Черепаха, покачиваясь, вошла в море. Когда они немного отплыли от берега, Черепаха вдруг строго приказала: «А ну-ка, закройте глаза!» Урасима послушно сомкнул веки и услышал, как вокруг словно зашумел ливень, стало очень тепло, потом он ощутил дуновение ветра, похожего на весенний, но более резкого.

— Мы находимся на глубине в тысячу саженей, — услышал он голос Черепахи и почувствовал что-то похожее на признаки морской болезни.

— А ничего, если я сплюну? — спросил он, не открывая глаз.

— Неужели вас тошнит? — в голосе Черепахи зазвучали прежние насмешливые нотки. — Ну и горе-пассажир мне попался! Да вы посмотрите, он все еще с закрытыми глазами! Вот уж, действительно, заставь дурака молиться… Впрочем, именно за это я вас и люблю. А глаза можете открыть. Откройте, и вам сразу станет легче.

Урасима открыл глаза. Его окружал тусклый, мерцающий странным зеленоватым светом полумрак. Никаких четких очертаний — все терялось, растворялось в неясной мгле.

— Это и есть Морской дворец? — спросил он и не узнал собственного голоса.

— Нет, что вы, мы же спустились вниз всего на тысячу саженей, а дворец находится на глубине десяти тысяч.

— Да… — тем же чудным голосом протянул Урасима. — До чего же велико море!

— Вот что значит вырасти на суше! Ваши слова сразу же выдают деревенского жителя. Уж разумеется, море несколько больше ручья в вашем саду.

Вокруг была неясная, зыбкая мгла, внизу, под ногами, насколько хватало взгляда, — бесконечное зеленоватое свечение. Вверху над головой вместо привычного лазурного небосвода мерцала бездонная бездна, глубокое безмолвие нарушали лишь их голоса, а ветер, похожий на весенний, но более резкий, больно бил в лицо.

Внезапно Урасима заметил вверху справа тусклое, еле заметное пятнышко — словно кто-то рассыпал горстку пепла.

— Что это, облако? — спросил он у Черепахи.

— Шутить изволите? Откуда взяться облаку на дне морском?

— Что же это тогда? Словно пролили капельку туши. Просто мусор?

— Ах, до чего же вы бестолковы! Или вы не видите? Ведь это же стая окуней.

— Быть не может! Ну и крохотные же они! Их там две-три сотни, должно быть.

— Ваша глупость меня просто умиляет, — Черепаха язвительно рассмеялась. — Вы что, серьезно так думаете?

— А ты думаешь, что их больше, две-три тысячи, может быть?

— А если получше посмотреть? Их же никак не меньше пяти-шести миллионов.

— Пяти-шести миллионов? Полно, ты смеешься надо мной?

Черепаха расплылась до ушей в улыбке.

— Да никакие это не окуни. Это пожар, обычный морской пожар. А пятна, о которых вы говорите, всего лишь клубы дыма. Думаю, что пожар этот охватил территорию, раз в двадцать превосходящую размерами Японию.

— Ты обманываешь меня. Разве бывают пожары в море?

— Ах, непонятливость ваша не имеет пределов! В воде же есть кислород, правда? А где кислород, там и огонь.

— Не морочь мне голову! Безграмотная казуистика, вот как называется то, чем ты в данный момент занимаешься. Нет, правда, без шуток, что это за пятно наверху? Это действительно окуни? Уж во всяком случае, это не пожар.

— А вот и пожар. Не случалось ли вам задумываться над тем, почему количество воды в море не уменьшается и не увеличивается, несмотря на то, что бесчисленные реки и днем и ночью несут в него свои воды? Как, по-вашему, должно поступать море? Вода в него все вливается и вливается, вот оно и вынуждено время от времени выпаривать лишнюю воду. Видите — горит, горит! Ну и пожар!

— Но посмотри, пятно остается все время на одном месте! Что же, по-твоему, дым неподвижен? Сколько времени я на него смотрю, а оно не сдвинулось нисколько, так что и на стаю рыб уже не похоже. Скажи же мне, наконец, в чем дело, хватит этих дурацких шуток!

— Ну, если вы настаиваете… Это — тень от луны.

— Опять ты надо мной смеешься?

— Нисколько. Со дна морского не видно земли, но вот небесный свод находится как раз напротив и отражается в воде. Поэтому со дна можно увидеть не только луну, но и другие небесные тела. В Морском дворце по ним составили календарь и определяют время года. Видите — круг луны чуть на ущербе — значит, сейчас тринадцатая ночь.

Черепаха говорила как будто серьезно, и Урасима подумал, что, должно быть, на этот раз она его не обманывает. А если и обманывает, все равно куда приятнее было считать маленькое пятнышко, неясно вырисовывающееся в углу зыбкой зеленоватой небесной бездны, тенью от луны, чем стаей окуней или клубами дыма, — это более отвечало его утонченным вкусам и порождало приятно томящее чувство, похожее на ностальгию.

Внезапно стемнело, откуда-то с оглушительным ревом налетел яростный порыв ветра, и Урасима чуть было не свалился с черепашьей спины.

— Закройте-ка снова глаза, — строго сказала Черепаха, — мы у входа в Морской дворец. Когда вы, люди, исследуя морское дно, добираетесь до этого места, вам всегда кажется, что дальше уже ничего нет, и вы возвращаетесь наверх. Вы первый человек, который переступит эту черту, а может быть, и последний.

Урасиме показалось, что Черепаха перевернулась вверх ногами. И в этом перевернутом состоянии — животом кверху — поплыла дальше, так что Урасима, вцепившийся что было сил в ее панцирь, очутился в очень странном и неудобном положении человека, не успевшего завершить сальто-мортале, но, как ни странно, не упал, а совершенно непостижимым образом вперед ногами стремительно понесся куда-то вверх вместе с Черепахой.

— Можете открыть глаза, — услышал он ее голос и понял, что головокружительный полет в перевернутом состоянии закончился. Открыв глаза, он увидел, что по-прежнему сидит на спине у Черепахи, и они плывут куда-то вниз.

Его окружал тускло светящийся, словно предрассветный, полумрак, а под ногами что-то неясно белело. «Как будто вершины гор, — подумалось ему. — Или стоящие в ряд башни. Впрочем, башни не бывают такими высокими».

— Что это там — горы?

— Да.

— Горы у Морского дворца?! — от возбуждения голос его прерывался и звучал хрипловато.

— Да, — Черепаха быстро плыла вперед.

— Какие белые! Уж не снег ли на их вершинах?

— Да, нечего сказать, у людей, которым уготована высшая участь, по-видимому, даже голова устроена не так, как у простых смертных. Чудеса, да и только! Значит, по-вашему, на дне морском может идти снег?

— Ну, если на дне морском бывают пожары, то почему бы и снегу не пойти? — Урасима решил отплатить за насмешку. — Что тут особенного, ведь есть же в воде кислород?

— Даже если и существует какая-то связь между снегом и кислородом, установить ее практически невозможно. Так что глупо говорить об этом. Очень вас прошу, не отвлекайте меня подобными пустяками. Поразительно, насколько не развито чувство юмора у таких утонченных аристократов, как вы. «Пойти еще куда ни шло, а возвращаться страшно». Неужели вы находите, что это остроумно? Впрочем, ваш кислород еще хуже. Так можно договориться до чего угодно. — Словом, переспорить ее было невозможно.

Урасима опять горько усмехнулся.

— Но ведь те горы… — начал было он, но Черепаха снова захихикала.

— Горы… Те горы знать не знают о снеге. Они из жемчуга, только и всего.

— Из жемчуга? — удивился Урасима. — Ты, наверное, опять морочишь мне голову. Даже если положить друг на друга сто или двести тысяч жемчужин, такая высокая гора все равно не получится.

— Зачем же так мелочиться? Что такое тысяча или двести тысяч жемчужин? У нас в Морском дворце жемчуг не считают на тысячи. Мы здесь скупиться не привыкли и считаем его на горы — одна гора, две горы… Принято, что одна гора состоит из тридцати миллиардов жемчужин, но никто этого, конечно, не проверял. Так вот, если поставить друг на друга около миллиона гор жемчуга, то получится как раз такая вершина, как эта. У нас тут проблема — трудно стало найти место для жемчужных свалок. Ведь, в сущности, что такое жемчуг? — Рыбий помет.

Тем временем они подплыли ко входу в Морской дворец, который оказался меньше, чем представлял себе Урасима. Дворец стоял у подножия жемчужной горы и излучал сияние. Урасима слез с черепашьей спины и, низко согнувшись, прошел в главные ворота. Вокруг — лишь тусклое мерцание и тишина.

— Тихо как здесь… Даже странно. Словно на тот свет попал.

— Смелее, смелее, — Черепаха похлопала его плавником по спине. — В Морских дворцах всегда тихо. Или, может быть, вы полагали, будто его обитатели, подобно непутевым рыбакам из Танго, круглый год предаются разнузданному веселью? Если так, то мне вас искренне жаль. А я-то думала, что высшим воплощением прекрасного является для вас простота. «Тот свет» — что за вульгарный образ мыслей! Когда вы привыкнете, то поймете, каким несказанным покоем наполняет душу этот неясный полумрак. А пока смотрите себе под ноги и постарайтесь не споткнуться. Иначе вы можете поскользнуться и упасть, а это будет неизящно. О, да вы до сих пор не сняли сандалии? Скорее снимите, как вам не стыдно!

Урасима покраснел и, сняв сандалии, пошел босиком. Под ногами было что-то скользкое и удивительно неприятное.

— Что это за дорога? Очень противно по ней идти.

— Вовсе это не дорога, а галерея. Ведь мы уже во дворце.

— Ну и дела… — Урасима удивленно огляделся: ни стен, ни колонн — ничего. Вокруг все тот же тусклый и зыбкий полумрак.

— В Морском дворце не бывает ни дождя, ни снега, — снисходительно поучала его Черепаха. — Поэтому здесь не нужны такие дома, к которым вы привыкли у себя на земле — с крышами и стенами.

— Но ведь у ворот была крыша?

— А это как ориентир. Крыши и стены есть у ворот и в покоях Принцессы. Но и там они скорее выражают почтение к ее высокому сану, нежели служат защитой от дождя и росы.

— Вот оно что… — недоверчиво протянул Урасима. — А где они — покои Принцессы? Я не могу отделаться от ощущения, что я на том свете: безмолвие и пустота — ни деревца, ни травинки.

— Уж конечно, вам, провинциалам, по душе другое. Вы всегда, разинув рты, глазеете на огромные здания и восторгаетесь кричащей роскошью — а вот красота безмолвия, покоя вам недоступна. Да, Урасима-сан, приходится признать, как это ни прискорбно, что ваш вкус оставляет желать лучшего. Впрочем, это ничуть не удивительно и даже вполне естественно для аристократа с дикого побережья Танго. Все ваше так называемое классическое образование гроша ломаного не стоит. Я не буду говорить уже о ваших хваленых аристократах крови. Вот вы сейчас смотрите на все, что вокруг вас, словно баран на новые ворота, провинциал провинциалом. Не пора ли вам отказаться от игры в хорошие манеры?

После того как они вошли в Морской дворец, Черепаха стала язвительнее прежнего.

Урасима почувствовал себя одиноким и беспомощным.

— Но ведь вокруг и вправду ничего не видно, — сказал он, чуть не плача.

— Поэтому я и говорю вам, смотрите не вокруг, а себе под ноги. Ведь это же не простая галерея, а висячий рыбий мост. Так что следует быть осторожнее. Не понимаете? Сотни тысяч рыб прижались плотно друг к другу, вот и получилось нечто вроде пола.

От изумления Урасима даже привстал на цыпочки. «Вот почему ступням так скользко и противно», — подумал он. Посмотрел вниз — и правда: несметное множество рыб, больших и малых, застыли в неподвижности, плотно прижавшись друг к другу боками.

— Но ведь это ужасно, — теперь он ступал, замирая от страха и омерзения. — Какая мерзость! В этом и заключается ваша хваленая красота безмолвия и покоя? Что за дикость — ходить по рыбьим спинам? Во-первых, жалко рыб. Хотя, может быть, это и есть верх изысканности, недоступной для понимания такого жалкого провинциала, как я? — он почувствовал даже некоторое облегчение от того, что ему удалось дать волю гневу и отомстить Черепахе за насмешки.

— Вы ошибаетесь, — раздался вдруг тоненький голосок откуда-то из-под ног. — Мы каждый день собираемся здесь и слушаем, как Принцесса играет на лютне. Мост построен здесь вовсе не для красоты. Не робейте же и проходите дальше.

— Да… — усмехнулся Урасима. — А я-то думал, что это одно из украшений Морского дворца.

— Ну, разумеется, — тут же откликнулась Черепаха. — Не удивлюсь, если вы возомнили, что Принцесса, желая оказать достойную встречу господину Урасиме, нарочно повелела рыбам…

— Да, нет, что ты, — Урасима смутился и покраснел. — Напрасно ты считаешь меня таким самонадеянным. Я… Просто я подумал… Ведь ты сказала, что это вместо пола, вот я и подумал, что, может, рыбам больно, когда на них наступают…

— В мире рыб полы никому не нужны. Просто это отдаленно напоминает то, что называется полом в ваших земных домах, поэтому я и сказала: «пол». И как вы могли подумать, что рыбам больно? На дне даже ваш вес не больше веса листа бумаги. Неужели вы не чувствуете, что тело ваше словно парит?

Да, теперь Урасима и впрямь почувствовал, что тело его ничего не весит и легко колышется в воде. И ему стало очень досадно, что Черепахе и на этот раз удалось оставить его в дураках.

— Я уже просто не знаю, во что верить. А ты еще спрашиваешь, почему я не люблю рисковать. Откуда мне знать — обманывают меня или нет? Единственное, что мне остается, — во всем положиться на своего проводника и принимать на веру все, что ты скажешь. Вот и получается, что риск не оправдывает ожиданий. Никаких, к примеру, звуков лютни я не слышу, — обидевшись на весь свет, ворчал Урасима.

Черепаха же невозмутимо отвечала:

— Вы, люди, живете на земле — на плоскости — и потому привыкли ориентироваться по четырем сторонам света. А на дне морском существуют еще два измерения — верх и низ. Вот вы, например, полагаете, что покои Принцессы находятся где-то впереди, и в этом ваша главная ошибка. Почему бы вам не посмотреть вверх? Или вниз? В морском мире все плывет и колеблется. Ворота, через которые мы вошли во дворец, жемчужные горы — все здесь подвижно и зыбко. Да и ваше тело постоянно совершает колебательные движения — вверх-вниз, вправо-влево… Потому-то вы и не чувствуете, что все вокруг постоянно меняется. Вы, наверное, считаете, что все это время мы с вами продвигались вперед, а на самом деле мы оставались на месте, скорее даже отодвинулись назад. Направление течения сейчас таково, что тянет нас назад, к тому же мы поднялись вверх саженей на сто. Но пройдемте еще немного по рыбьему мосту. О, теперь рыбьи спины расположены не так плотно, как раньше, смотрите, не оступитесь. Впрочем, если вы и оступитесь, ничего страшного не случится, вниз не свалитесь. Не забывайте, что вы не тяжелее листка бумаги. А мост этот, к вашему сведению, еще и обрывается на середине. Идешь себе, идешь и вдруг— конец, впереди пустота. Но посмотрите-ка вниз. Эй, рыбешки, расступитесь, молодой господин идет к Принцессе! Рыбы ведь у нас служат чем-то вроде балдахина над главными покоями дворца. «О балдахин трепещущей медузы…» — так бы сказал поэтически настроенный аристократ вроде вас, верно ведь?

Медленно и безмолвно рыбы подались в стороны. И тогда откуда-то снизу из-под ног донеслись тихие звуки лютни. Они напоминали звуки обычной японской лютни, но были значительно нежнее, изящнее, мелодичнее. Роса на лепестках хризантемы. Тонкий узорчатый шелк. Ночное небо. Птицы, уснувшие в волнах… Пестрый фазан в горах. Впрочем, трудно подобрать подходящее сравнение для этой чудесной мелодии. В ней звучала легкая печаль, способная пленить даже изощренный слух аристократа, прозрачная хрупкость соединялась с удивительным благородством.

— Какая странная мелодия. Как она называется?

Черепаха прислушалась:

— «Святое примирение».

— Святое что?

— «Святое примирение». От слова «мир».

— Ах, примирение, — пробормотал Урасима, постепенно начиная понимать, что слишком многое в жизни Морского дворца не соответствует тому, к чему он привык на земле, и его хорошие манеры здесь действительно бесполезны. Права была Черепаха, когда говорила, что его классическое образование и благородные привычки гроша ломаного не стоят. Неотесанный провинциал, стремящийся во всем подражать другим.

— Отныне я буду верить тебе во всем. «Святое примирение». Подумать только! — потрясенный Урасима, не двигаясь с места, вслушивался в дивные звуки лютни.

— Ну вот, а теперь мы спустимся. Не бойтесь, это совсем не страшно. Стоит вытянуть руки в стороны — вот так, шагнуть вперед — и вы тотчас плавно и легко полетите вниз. Если мы спустимся именно отсюда, с места, где обрывается мост, то очутимся как раз у главной лестницы в дворцовые покои. О чем это вы задумались? Спускаемся! Готовы?

Черепаха медленно двинулась вниз. Урасима, собравшись с духом, вытянул в стороны руки, шагнул вперед и, оторвавшись от края моста, без всяких усилий поплыл вниз. Щеки его ласкал легкий ветерок, тело овевало прохладой, вокруг, словно он попал под полог густой листвы, сгущались тени, звуки лютни раздавались все ближе и ближе. И вот он уже стоял у главной дворцовой лестницы рядом с Черепахой. Правда, лестница эта отличалась от обычной — на ней не было даже ступенек, скорее, она напоминала пологий склон, по которому были разбросаны поблескивающие сероватые бусины.

— Это, наверное, тоже жемчуг? — вполголоса спросил Урасима.

Черепаха взглянула на него с жалостью:

— Стоит вам увидеть что-нибудь круглое, как вам сразу же мерещится жемчуг. Ведь я же объясняла, что выброшенный жемчуг у нас складывают в высокие юры, такие, как мы видели по дороге. Зачерпните-ка эти бусины рукой.

Урасима послушно зачерпнул обеими руками — бусины были очень холодными.

— Похоже на град!

— А теперь попробуйте их на вкус. Урасима покорно положил в рот несколько холодных как лед бусин.

— Вкусно!

— Вот видите! Это морские вишни. Съевший их триста лет остается молодым.

— Да ну? А если еще съесть, то что будет?

И позабыв о своем воспитании и хороших манерах, Урасима потянулся за новой горстью чудесных бусин.

— Уж очень не хочется быть старым и немощным. Смерти я не боюсь, а вот быть дряхлым стариком — это не по мне. Может быть, мне еще съесть этих вишен?

— Ах, посморите-ка скорее! Видите, там наверху вас ждет сама Принцесса. Она смеется! Сегодня она еще прекраснее, чем всегда!

Там, где обрывался усыпанный вишнями склон, стояла, тихо смеясь, невысокая женщина в легких голубых одеждах. В складках полупрозрачной ткани виднелись жемчужно-белые руки. Смутившись, Урасима отвел глаза.

— Это Принцесса? — спросил он у Черепахи. Лицо его стало пунцовым.

— А разве вы сами не видите? Что это вы вдруг так растерялись? Скорее кланяйтесь ей.

Но Урасима все не мог прийти в себя:

— Но что я должен сказать? Допустим, я назову свое имя, что с того? Я явился сюда слишком неожиданно. Ах, все эго совершенно бессмысленно! Лучше мне уйти, — и обладатель судьбы высшего разряда так смутился, что готов был уже спасаться бегством, то есть повел себя более чем недостойно.

— Да ведь Принцесса давно знает о вас. Разве вы забыли, что око монарха вездесуще? По-моему, вполне достаточно учтивого и любезною поклона. Даже ее Принцессе о вас и неизвестно, ничею страшною в этом нет. Она не чопорна и лишена предрассудков, это вы должны хорошо запомнить. В крайнем случае скажем, что вы приехали сюда погостить.

— Но это невежливо. Посмотри, она все смеется… Наверное, надо все-таки поклониться.

И Урасима почтительно склонился перед Принцессой, коснувшись ног кончиками пальцев.

Черепаха заволновалась:

— Чрезмерная почтительность тоже ни к чему. Это может ей не понравиться. К тому же вы как-никак мой благодетель и должны держаться с достоинством. Конечно, в почтительности, доведенной до предела, есть определенная изысканность, но, с другой стороны, в ней всегда чувствуется что-то вульгарное. Но смотрите. Принцесса сделала нам знак следовать за ней! Надо идти. Расправьте плечи и выступайте уверенно и горделиво, словно вы первый любовник Японии, обладающий к тому же лучшими на свете манерами. Нам-то, конечно, известно, что так ведут себя лишь самодовольные выскочки, но ведь женщины — существа неприхотливые!

— Ах нет, нет, с такими высокими особами надо вести себя соответственно, — голос Урасимы срывался от волнения, ноги заплетались. Пошатываясь, нетвердой походкой он шел по лестнице, а добравшись до конца ее, увидел огромную комнату, которую правильнее было бы назва1ь залом. А впрочем, скорее всего, это был сад. В этой комнате назовем ее все-гаки так, — погруженной в неясный полумрак, который прорезали неведомо откуда исходившие зеленоватые, похожие на тени лучи, там и сям валялись уже знакомые Урасиме похожие на град бусины, а кое-где громоздились какие-то странные черные утесы. Больше там ничего не было. Не видно было ни одной колонны, не говоря уже о крыше. Вокруг, насколько хватало взгляда, простиралось бесконечное пустынное пространство, которое могло бы послужить достойным фоном для живописных древних развалин. Приглядевшись, Урасима заметил крохотные лиловые цветочки, выглядывавшие из-под разбросанных бусин, но они лишь усиливали чувство печали и одиночества, которое навевала эта пустынная местность. Очевидно, по местным понятиям, это было верхом изящества, но Урасима с тоскою подумал о том, как уныло, должно быть, жить в столь безрадостном месте. Потом ход его мыслей принял иное направление, и он украдкой взглянул на Принцессу.

А она молча повернулась и не спеша пошла вперед. Тут Урасима впервые заметил, что за спиной Принцессы плыла, поблескивая, тесная стайка крохотных рыбок. Они неотступно следовали за ней, и казалось, что на плечи Принцессы ниспадает нескончаемый золотистый дождь. Это придавало ее облику особое, можно сказать, неземное благородство.

Принцесса шла босиком, и края ее тонкого платья при каждом шаге взлетали вверх. Присмотревшись, можно было заметить, что маленькие белоснежные ножки не наступали на рассыпанные по дороге бусины, а словно парили над ними. Скорее всею, эти прелестные ножки никогда ничего не касались. «Они, должно быть, нежны, как у новорожденного младенца», — подумал Урасима, и тело Принцессы в более чем скромном, лишенном драгоценностей уборе показалось ему исполненным необычайного благородства и изящества. «Как же мне повезло, что я попал в Морской дворец», — подумал он и возблагодарил случай, приведший его на дно морское.

— Ну что, неплохо здесь? — зашептала ему на ухо Черепаха и пощекотала бок плавником.

— А? Что? смутился Урасима и поспешил перевести разговор на другое. Взгляни, какие милые лиловые цветочки.

— Цветочки? — Черепаха отнеслась к его восторгу без всякого энтузиазма. Эго цветы морской вишни. Похожи немного на фиалки, верно? Если пожевать лепестки, то захмелеешь. Из них делают вино, которым обычно потчуют в Морском дворце. А вон, видите, будто бы скалы — на самом деле это водоросли. Им много тысяч лет, поэтому они переплелись между собой так плотно, что стали похожи на скалы. В действительности же они мягче пастилы. Вряд ли вы пробовали что-нибудь подобное у себя на земле. И у каждой скалы свой вкус. Вот так здесь во дворце и живут — едят водоросли, хмелеют от лепестков, а если пересохнет горло, утоляют жажду сочными вишнями. Если же захочется развлечься, услаждают слух прекрасными звуками лютни, любуются танцами маленьких рыбок, кружащихся, словно живая цветочная метель… По душе ли вам это? Приглашая вас сюда, я говорила, что Морской дворец — страна песен, танцев, изысканных яств, тончайших вин. Теперь вы все это видите сами. Так как же, не обманула я ваших ожиданий?

Урасима натянуто улыбался и не отвечал.

— Понимаю. Значит, вы полагали, будто здесь, во дворце, и днем и ночью — дым коромыслом: подают на огромных блюдах сасими из окуня или из тунца, пляшут девицы в алых платьях, повсюду золото, кораллы, узорчатая парча…

— И вовсе нет, — недовольно сказал Урасима. — Ты обо мне слишком плохо думаешь. Но, понимаешь ли, я ведь всегда считал себя очень одиноким человеком, а попав сюда, вдруг встретил человека истинно одинокого, куда более одинокого, чем я, и мне стало стыдно за прежнее высокомерие.

— Это она-то одинока? — переспросила Черепаха, невежливо кивнув в сторону Принцессы. — О каком одиночестве здесь может идти речь? Посмотрите на нее, она же совершенно спокойна. Человек мучительно переносит одиночество только в том случае, если его одолевает честолюбие. А если не помышлять о лучших мирах, если не стремиться к недоступному, то можно и сто, и тысячу лет прожить в одиночестве и быть вполне довольным жизнью. Особенно это полезно иметь в виду тем, кто слишком болезненно относится к критике, направленной в его адрес. А куда вы, собственно, идете?

— Я? Да никуда особенно… — Урасиму смутил неожиданный вопрос Черепахи. — Ты ведь говорила, что Принцесса…

— Принцесса вовсе не собирается вести нас в какое-то определенное место. К тому же она давно забыла о нашем существовании. Она просто идет в свои покои. Да очнитесь же! Это ведь Морской дворец. Понимаете? Морской дворец! И дальше я вами заниматься не намерена, развлекайтесь сами, как вашей душе угодно. Или вас это не устраивает?

— Не мучь меня. Я же не знаю, куда идти и что делать. — Урасима был готов заплакать. — Не думай, пожалуйста, я вовсе не возгордился оттого, что госпожа Принцесса изволила выйти мне навстречу, я просто решил, что долг вежливости повелевает мне следовать за ней. И при чем здесь «устраивает» или «не устраивает»? Ты так говоришь, словно хочешь меня в чем-то уличить. Клянусь, у меня и в мыслях не было ничего подобного! И как ты только могла подумать!

— Да не расстраивайтесь вы так. Принцесса очень простодушна. Ничего удивительного, что она вышла вам навстречу. Во-первых, гости с суши бывают здесь не часто, а во-вторых, вы как-никак мой благодетель! К тому же очень милый, добросердечный и мужественный молодой человек. Впрочем, это я уже так, в шутку, не вздумайте снова задирать нос. Так вот, Принцесса вышла специально, чтобы встретить столь редкого гостя, а потом, предоставив вам развлекаться во дворце по собственному усмотрению, скромно удалилась в свои покои, только и всего. Вам, конечно, трудно проникнуть в ее мысли, но, скорее всего, подобное поведение объясняется ее исключительным простодушием.

— Ну вот, теперь мне все более или менее понятно. Наверное, ты права. Очевидно, здешний этикет предписывает члену высочайшего семейства, встретив гостя, тут же забыть о нем, при этом словно невзначай расставив повсюду лучшие вина и изысканнейшие яства. Музыка и танцы тоже словно и не на гостя рассчитаны. Принцесса играет на лютне просто так, ради собственного удовольствия, никого при этом не имея в виду. Рыбы пляшут, когда им вздумается, а вовсе не для того, чтобы продемонстрировать свое умение публике. Похвалы же зрителей им тем более ни к чему… И гостю вовсе не обязательно изображать на лице почтительное внимание или благоговейный восторг… Более того, он может просто заснуть или вести себя так, словно все, происходящее вокруг, его не касается — этого никто и не заметит… Хозяин-то уже забыл о его существовании. При этом гостю разрешается вести себя совершенно свободно. Хочешь есть — ешь, не хочешь — не ешь… Можешь, захмелев, задремать и в полусне слушать музыку — никто не сочтет это неприличным. Да, наверное, так и нужно принимать гостей. У нас на земле так не умеют— назойливо потчуют самыми заурядными кушаньями, осыпают неуклюжими комплиментами, громко смеются, когда совсем не смешно… Да, вот что значит истинно царское гостеприимство! Сюда от этих жалких болванов, которые считают своим долгом жеманно изумляться, слушая совершенно неинтересные им вещи, убивать часы за пустейшей светской болтовней, в которой все ложь, все — от первою до последнею слова. При этом они воображают, будто именно так и положено принимать гостей в высшем обществе. Их волнует одно — как бы не ударить в грязь лицом, вот они и затрачивают массу бесполезных усилий, дабы продемонстрировать гостям свою крайнюю предупредительность, но искренности в них — ни на грош. Обмениваются дежурными фразами типа: «ну, еще кусочек, пожалуйста, отведайте еще этого вина», «да, пожалуйста», «нет, спасибо»…

— Я совершенно, совершенно с вами согласна, — обрадовалась Черепаха, — только не надо так нервничав, а то вас может хватить удар, а эго нам сейчас совсем ни к чему. Присаживайтесь лучше на этот утес из водорослей и отведайте вишневого вина. Имейте в виду, что запах цветов может с непривычки показаться вам слишком сильным, поэтому положите на язык вместе с лепестками несколько вишен. Тогда, медленно тая, они превратятся в чудесное прохладное вино. В зависимости от количества того и другого вкус меняется, ваша задача — добиться наиболее приятного для вас сочетания.

Урасиме тут же захотелось выпить чего-нибудь покрепче. Он взял три лепестка и две вишни, положил их на язык и сразу же ощутил во рту вкус первоклассного вина, каждый глоток которого наполнял его душу восторгом. Вино приятно щекотало горло, и по всему телу разливалась истома.

— Ах, как прекрасно, лучшего снадобья от меланхолии и желать нечего.

— От меланхолии? переспросила Черепаха. А что, у вас есть причины для меланхолии?

— Да нет, в общем-то нет. Не в том дело… Ха-ха-ха, он бессмысленно рассмеялся, чтобы отвлечь ее внимание, потом, вздохнув, стал смотреть в сторону удаляющейся Принцессы.

Принцесса молча шла одна-одинешенька. Тусклые зеленоватые лучи освещали ее фигуру, пронизывали насквозь, линии ее тела были благоуханно-зыбкими, словно изгибы морских трав.

Куда она идет? невольно вырвалось у Урасимы.

В свои покои, скорее всею, невозмутимо ответила Черепаха, так, словно речь шла о чем-то само собой разумеющемся.

— Ты вот все говоришь покои, покои, а где они, эти покои? Ничего же не видно.

Вокруг, насколько хватало взгляда, простиралось тускло светящееся пространство, похожее на обширную плоскую равнину, и нигде не было никаких признаков дворцового убранства.

— А разве вы ничего не видите там, впереди, куда направляется Принцесса? — сказала Черепаха, и Урасима стал напряженно вглядываться в ту сторону.

— Да, теперь, когда ты сказала, мне действительно кажется, что там что-то есть.

На расстоянии примерно одною ри от того места, где они стояли, виднелось что-то похожее на белоснежный подводный цветок. Окруженный призрачно светящейся мглой, он словно плавал над бездной.

— Но это что-то совсем маленькое. Неужели она там и живет?

— Принцесса живет одна, зачем же ей большие покои?

— Да, но все-таки… странно… — Урасима смешал и проглотил новую порцию вишневого вина. — А что, она всегда так молчалива?

— Разумеется. Ведь язык обязан своим возникновением тягостным заботам человеческой жизни. Подобно тому как гнилая земля родит ядовитые пурпурные грибы, жизненные заботы порождают слова. Есть, конечно, и слова радости, но они утратили ныне свой исконный смысл. И в радости не может человек отрешиться от тягот повседневного существования. Слова — лишь жалкие уловки, при помощи которых он старается приспособиться к жизни. Они искусственны. А в мире, лишенном докучных забот, нет нужды цепляться за слова. Я ни разу не слышала, чтобы из уст Принцессы вырвалось хоть одно слово. Вы скажете, что и на земле бывают молчаливые люди, душу которых, как говорится, посещают и осень, и весна, но замкнутые уста ничего не выпускают наружу? Принцесса не похожа на них. Она не из тех, кто копит в сердце обиды, таит в душе неприязнь и злобу. Ей вообще не свойственно предаваться размышлениям. Живет как придется, смеется, играет на лютне, прогуливается по этой равнине, пьет сок из лепестков вишни… Словом, живет совершенно бездумной жизнью.

— Да… Значит, Принцесса все-таки пьет вишневое вино? Это чудесно. Когда есть такое вино, остальное уже не имеет значения. Можно мне еще выпить?

— Конечно, можно. Церемонии здесь ни к чему. Вы можете делать все, что вашей душе угодно. Не желаете ли, например, отведать какое-нибудь из местных кушаний? Ведь эти водоросли вкусны необычайно. Угодно ли вам что-нибудь пожирнее? Или попостнее, с кислинкой? Здесь есть все, на любой вкус.

— Ах, слышишь? Опять лютня зазвучала. Ничего, если я буду слушать полулежа? — Урасима никак не мог свыкнуться с мыслью, что здесь, в Морском дворце, разрешается абсолютно все. Позабыв о правилах хорошего тона, приличествующих его благородному происхождению, он лег и с наслаждением вытянулся. — Ах, как приятно кружит голову легкий хмель! Теперь хорошо бы закусить чем-нибудь этаким… Интересно, бывают водоросли со вкусом жареного фазана?

— Конечно, бывают, вот они.

— Вот их-то я и попробую. А водоросли со вкусом ягод шелковицы?

— Думаю, что найдутся и такие. Но я смотрю, вы привыкли к довольно грубой пище.

— Ничего не поделаешь, таков уж я есть. Провинциал! — теперь Урасима говорил совсем по-другому. — Именно эти блюда считаются у нас верхом изысканности.

Он поднял глаза: высоко-высоко над его головой чуть колебался туманно-голубой балдахин. Внезапно от него отделилась стайка рыб и, сверкая серебристой чешуей, закружилась, заплясала в вышине. Словно снежные хлопья, разметавшиеся по небу.

В Морском дворце не было смены дня и ночи. Всегда было тихо и тепло, как майским утром, а зеленоватые лучи света, словно тени трепещущей листвы, пронизывали все вокруг… Урасима не знал, сколько дней он провел здесь. Ему по-прежнему разрешалось все. Однажды, собравшись с духом, он вошел в покои Принцессы. И она не рассердилась на него, не прогнала, только тихо засмеялась.

Но в конце концов Урасиме наскучила жизнь во дворце. Может быть, его стало тяготить именно отсутствие запретов, кто знает. Только он вдруг почувствовал, что его тянет на землю к привычной, пусть и несовершенной жизни. Даже люди, оставшиеся там, на земле, — люди, которые вечно осуждали друг друга, плакали и сердились, ссорились по пустякам, — даже они стали казаться ему милыми и необыкновенно близкими.

И однажды Урасима сказал Принцессе: «Прощайте». Она ничуть не удивилась, только молча улыбнулась. Ведь в Морском дворце не существовало никаких запретов, и каждый мог поступать так, как ему угодно. Принцесса вышла к лестнице проводить Урасиму и молча протянула ему маленькую раковину. Прелестную двустворчатую раковину, излучавшую яркое пятицветное сияние. Это и была известная по преданиям шкатулка — чудесный дар Морской Принцессы.

«Да, и уходить нелегко, и возвращаться не легче», — Урасима снова сел на спину Черепахи и без сожаления расстался с подводным миром. Но скоро сердце его сжалось от мучительных сомнений. «Ах, как все-таки нехорошо получилось, ведь я даже поблагодарить &е забыл. Да и где на земле найдешь такое место? Надо было мне остаться в Морском дворце навсегда. Но ведь я земной человек. И как бы привольно ни жилось во дворце, я не в силах забыть свой дом, родные с детства места. Напьешься вволю первоклассного вина, заснешь — а во сне увидишь вдруг родную деревню… От одного этого зачахнуть можно. Не тот я, видно, человек. Не подхожу для жизни в таком чудесном месте».

— Ах, сил нет, тоска заела, — воскликнул Урасима в отчаянии. — Сам не понимаю, что со мной такое, да только мочи моей больше нет… Эй, Черепаха, выругалась бы ты, что ли? Давненько я от тебя ничего подобного не слыхивал. Ты все как-то больше молчишь последнее время.

Черепаха, не отвечая, усердно работала плавниками.

— Неужели ты сердишься? Неужели обиделась, что я покидаю Морской дворец, а тебе еще приходится мне в этом помогать?

Как же вы все-таки мнительны! За эту мнительность я и не люблю людей. Хочешь уходить — уходи. Разве вы забыли, что можете делать все, что вашей душе угодно?

Извини, мне просто показалось, что ты немного не в духе.

— Вовсе нет, скорее, это вы удручены чем-то. А я просто не люблю провожать, прощаться… Встречать всегда приятно, а вот провожать тяжело.

— Словом, «уйти непросто…»

— Вы еще шутите? Вряд ли вы найдете человека, который любил бы провожать. Тягостные вздохи, слезы, неизбежность скорой разлуки…

— Значит, и тебе грустно расставаться? растрогался Урасима. Я очень благодарен за все, что ты для меня сделала.

Черепаха, молча покачала панцирем, словно говоря: «Ну что ж ты, право», и поплыла быстрее.

А бедняжка Принцесса осталась одна-одинешенька, сокрушенно вздохнул Урасима. — Какую красивую раковину она мне подарила. Не знаешь, она съедобная?

Черепаха язвительно фыркнула:

— В Морском дворце вы успели стать гурманом. А раковина вряд ли съедобная. Я вижу такую впервые, но мне почему-то кажется, что в ней что-то есть.

Эти странные слова Черепахи, словно коварные речи змея-искусителя из эдемского сада, возбудили любопытство в душе Урасимы. Таково, очевидно, жизненное предназначение всех пресмыкающихся. Впрочем, нет, к нашей добропорядочной Черепахе это не относи гея. Она ведь и сама говорила когда-то Урасиме: «Я не змеи из эдемскою сада, а японская черепаха, посему прошу вашего милостливого внимания к своей ничтожной особе». И мы даже жалели ее, когда Урасима упорно отказывался ей верить. А если вспомнить, как тщательно она заботилась о нем вплоть до настоящего момента, то невозможно представить себе, что она могла вдруг уподобиться эдемскому змею и подло и коварно нашептать Урасиме слова, таящие в себе страшный, губительный соблазн. Чем больше размышляешь об этом, тем менее вероятным кажется такое коварство. Скорее всего, Черепаха просто была несдержанна на язык, но ни о каком злом умысле с ее стороны не может быть и речи. Во всяком случае, очень хочется верить, что дело обстояло именно так. Но послушаем, что творит Черепаха.

И все же мне почему-то кажется, что эту раковину лучше держать закрытой. Что, если в ней заключен страшный морской дух? Вы откроете ее, а оттуда выползет и раскинется перед вами заманчивый мираж, который лишит вас разума, и море выйдет из берегов и начнется великий потоп. Кто знает, что может случиться! Воздух Морского творца, выпущенный на суше, не принесет вам добра, эго уж точно. Черепаха говорила совершенно серьезно, и Урасима согласился с ней.

— Вероятно, ты права. Если благородный воздух Морского дворца, заключенный в этой раковине, придет в соприкосновение с грубым земным воздухом, может произойти страшный взрыв. Эту раковину надо бережно хранить, передавая из поколения в поколение как фамильную реликвию.

Тем временем они выплыли на поверхность. Ослепительно светило солнце. Скоро вдали показался знакомый берег. Урасима заранее предвкушал, как, запыхавшись, вбежит в родной дом, как ему навстречу поспешат родители, сестра, брат, слуги, и он станет рассказывать им о своей жизни в Морском дворце. Он объяснит им, что рисковать значит верить, что хорошие манеры не более чем бессмысленное фиглярство, что благопристойность лишь иное название для заурядности… «Поймите же, скажет он им, настоящая утонченность это высший предел святого примирения, да, это вовсе не простое примирение, и пет ничего страшного, когда тебя кто-то осуждает… Видите ли, гам нет никаких, абсолютно никаких запретов, лишь улыбки, улыбки… Поймите же, о гостях надо забывать…» Он выложит перед ними все вновь приобретенные знания, и речь его будет порою бессвязна и малопонятна… А если его прагматичный братец посмеет недоверчиво ухмыльнуться, он сунет ему под нос удивительный дар из Морского дворца, и тот замолкнет, пораженный… Воодушевленный этими мыслями, Урасима выскочил на берег и, забыв иже попрощаться с Черепахой, со всех ног бросился к дому, но…

Что это? Ни деревни знакомой…

Что это? Ни дома родного…

Лишь пустынное поле вокруг,

Лишь безлюдное дикое поле,

Ни тропы, ни жилья, только ветер,

Ветер стонет уныло в соснах…

Да, все было совершенно так, как говорится в этой песне. И мне кажется, не стоит возлагать на бедную Черепаху ответственность за то, что Урасима, побродив бесцельно по берегу, в конце концов, отчаявшись, решил открыть раковину, подаренную ему Морской Принцессой. Слабость человека — в неумении устоять перед соблазном, его всегда охватывает неодолимое желание нарушить запрет. На этом строится не только легенда об Урасиме. Это же свойство человеческой натуры анализируется в одном из древнегреческих мифов, в котором идет речь о сосуде Пандоры. Разница в том, что в древнегреческом мифе месть богов сознательна и целенаправленна. «Не открывай» — эти слова были произнесены с одной-единственной целью: возбудить любопытство Пандоры. Сосуд велено было держать закрытым именно для того, чтобы его непременно открыли. А наша Черепаха посоветовала Урасиме не открывать раковины исключительно из добрых побуждений. Мне кажется, что все было именно так. Вспомните хотя бы, как она говорила об этом — вскользь, словно невзначай, не придавая своим словам никакого особенного значения. К тому же Черепаха была довольно простодушна.

Словом, я уверен, что не ее следует винить в происшедшем. Есть здесь и еще одна маленькая загвоздка. Всем хорошо известно, что, когда Урасима открыл раковину (или шкатулку), оттуда вырвался столб белого дыма, и юноша тотчас превратился в дряхлого трехсотлетнего старца. Все предания об Урасиме обычно заканчиваются словами типа: «Ах, не надо, не надо было открывать шкатулку», «Вот ведь как нехорошо получилось», «Да, как ни жаль его было…» Мне же такой конец кажется совершенно необоснованным. Ведь тогда получается, что прощальный дар Морской Принцессы, подобно сосуду Пандоры, наполненному духами бедствий, был орудием мести или наказания. Выходит, что Принцесса подарила Урасиме эту раковину (а, если вы помните, она подарила ее молча, с улыбкой всепрощения), затаив в сердце обиду, не простив ему ни малейшего проступка, с мыслью сурово наказать его.

Только пессимист может вообразить, что Принцесса способна была сыграть с ним такую шутку, причем сыграть не злонамеренно, а просто по недомыслию. Бывает, конечно, что так называемые благородные люди, сами того не замечая, заставляют окружающих тяжко страдать, но это другое дело. Остается неясным, как существо, исполненное истинного благородства, могло преподнести столь сомнительный подарок? Возьмем сосуд Пандоры — в нем были заключены мириады всевозможных несчастий: смертельные болезни, страх, злоба, горести, сомнения, ревность, гнев, ненависть, испепеляющие страсти, раскаяние, низость, алчность, лживость, леность, грубость…

Как только Пандора сняла с сосуда крышку, духи бедствий, словно рой крылатых муравьев, вылетели наружу и заполнили всю землю, не оставив и пяди свободного пространства. Однако когда испуганная Пандора опустила голову и заглянула в опустевший сосуд, то на самом дне она заметила драгоценный камешек, сверкавший, словно маленькая звездочка. Говорят, что на этом камне было написано одно слово — «надежда». И этот камень вернул румянец мертвенно-бледным щекам Пандоры. Ибо с тех пор, какой бы злобный дух бедствия ни угрожал человеку, именно в «надежде» черпал он мужество, позволявшее ему противостоять несчастьям. Подарок же Принцессы не оставлял пути к отступлению. Просто дым. И нежданно-негаданно — перед вами трехсотлетний старец. Даже если вдруг на миг представить себе, что в раковине осталась еще маленькая звездочка «надежды», исправить положение было уже нельзя. Урасима стал дряхлым трехсотлетним стариком, а дарить надежду трехсотлетнему старцу — не похоже ли это на злую насмешку? В общем, никакой, даже самой маленькой лазейки. Единственное, что могло бы скрасить положение, — «святое примирение». Но ведь Урасиме было уже триста лет, а когда человеку триста, он уже и так достаточно примирен с жизнью, так что надобность в таком сомнительном даре отпадает. Все тщетно, и ничего не поправишь. Приходится признать, что получил он довольно-таки неприятный по трок. Ничего не поделаешь, остается только опустить в отчаянии руки, либо cогласиться с мнением некоторых иностранцев, считающих, что японские сказки куда более жестки, чем древнегреческие мифы. А досадно, что ни говори. Кроме того, вряд ли стоит дискредитировать Морской дворец, место более чем достойное. Все это, вместе взятое. заставляет искать некий высший смысл в чудесном даре Принцессы. Даже если исходить из того, что несколько дней, проведенные в Морском дворце, соответствуют нескольким сотням лет на земле, остается неясным, зачем надо было дарить эти годы Урасиме столь замысловатым образом. Вот если бы Урасима превратился в седовласого старца сразу же после того, как вышел на сушу, тогда другое дело. Или если бы любовь Принцессы обладала силой сохранить ему вечную молодость…

Но тогда зачем надо было вручать ему эту странную вещь, которую к тому же нельзя открывать? Не проще ли было забросить ее в один из укромных уголков Морского дворца? Или вы полагаете, что она хотела этим сказать: все свое забирай с собой, чтобы и духу твоего здесь не было? Но не кажется ли вам, что это напоминает самую вульгарную семейную сцену? Могу поручиться, что такого у Принцессы и в мыслях не было. Что же тогда? Не знаю. Я размышлял над этим вопросом очень долю, и лишь совсем недавно мне стало казаться, что я начинаю проникать в истину.

Дело в том, что наши рассуждения основаны на одном ошибочном представлении. Мы считаем бесспорным фактом, что триста лет для Урасимы были большим несчастьем. А между тем даже на картинках, изображающих ею в облике трехсотое! него старца, вовсе не написано: «Ах, как печальна моя доля, ах, как она горька».

И стал он седовласым старцем, вот, что там обычно написано, и ничего более. А всякие там «жалко», «горько», «ах, зачем он это сделал», не более чем домыслы, причем домыслы, отражающие заурядность нашего мышления. Для Урасимы внезапное превращение в дряхлого старца вовсе не было несчастьем, наоборот.

Да, да, на дне раковины все-таки сияла звездочка «надежды», и он был спасен. Пусть моя догадка и отдает излишней сентиментальностью, пригодной разве что для школьниц, и кажется вам немного экстравагантной, но я уверен, что так оно и было, именно дым, вырвавшийся из раковины, спас Урасиму, а оставалось что-нибудь на дне раковины или нет, эго к делу не относится. Не зря ведь говорят:

«Время лечит любые раны».

Или еще:

«Спасение человека — в забвении».

Вот и получается, что дар Принцессы вполне соответствовал гостеприимству Морского дворца. А разве воспоминания не становятся прекраснее но мере удаления в прошлое? И разве не по собственной воле Урасима открыл раковину? Он ведь получил разрешение делать все, что его душе угодно. И если бы ему не стало тоскливо на земле, может быть, он и не открыл бы раковины. А ему ничего не оставалось, как искать утешения в ней, вот он и открыл раковину, а открыв — получил свои триста лет и забвение. А как иначе вы можете все это объяснить? И заметьте, все японские сказки таят в себе подобную горечь.

Говорят, что, став стариком, Урасима прожил еще десять лет и был вполне счастлив.

Гора Кати-кати

Должен вам сказать, что заяц в сказке о горе Кати-кати — вовсе никакой не заяц, а молодая зайчиха, в которую влюблен пожилой и некрасивы и барсук. Как пи печально, но эго факт, и у меня нет никаких сомнений в том, что именно так все и было.

Вы, конечно, знаете, что история эта произошла в провинции Коэю, на берегy озера KaBaiyrn, одною из пяти озер Фудзи, в том месте, где сейчас пристань.

Жители Коэю издавна славятся своей жестокостью. Может быть, именно потому так жестока и эта сказка. В ней ужасно все, начиная с супа из мяса старухи, трудно вообразить что-нибудь чудовищнее, не правда ли? Не знаю, как вы, но я не вижу здесь ничего забавного или oстроумногo. Проделки барсука вызывают по меньшей мере неприязнь. Я уже не говорю о подробнейшем описании разбросанных под полом костей несчастной старухи — здесь жестокость переходит все пределы. Мне кажется, что детям читать эту сказку не следует. Да, как это ни прискорбно, иного выхода я не вижу. Правда, в последнее время появляются книги с картинками, где эта сказка умело переработана: она кончается тем, что барсук всего лишь ударяет старуху, а потом убегает. Что ж, это, конечно, неплохо, и в таком виде ее вполне можно было бы читать детям, если бы не одно обстоятельство: теперь страшное наказание, которому подвергается барсук, оказывается несоразмерным его невинной шалости. Тут ведь идет речь даже не о кровной мести, к тому же в случаях кровной мести, как правило, достаточно одного карающего удара меча. А нам приходится быть свидетелями мучительных пыток, имеющих целью постепенное умерщвление беспомощной жертвы, которую после всех истязаний сажают в глиняную лодку и топят в озере. Словом, месть осуществляется самыми подлыми средствами, несовместимыми к Тохму же с представлениями о самурайской чести. Конечно, если исходить из первоначального варианта сказки, в котором барсуку приписывается такое неслыханное злодеяние, как приготовление супа из старухиного мяса, подобная жестокость по отношению к нему представляется в какой-то степени оправданной: он совершает зло и получает по заслугам.

Однако если иметь в виду второй вариант, в который, дабы избежать дурного влияния на детские души и предотвратить запрещение сказки цензурой, внесены соответствующие изменения (то есть барсук уже не варит суп из старухи, а всего лишь ударяет ее и убегает), издевательства и мучения, которым его подвергает заяц, и которые заканчиваются ужасной смертью в озере, кажутся более чем несправедливыми. При этом не следует забывать еще об одном, весьма существенном, на мой взгляд, обстоятельстве, что барсук этот ни за что ни про что был пойман стариком в горах, и ему грозила ужасная участь — быть сваренным заживо, потому-то, корчась в смертных муках, он просто вынужден был использовать свой единственный шанс — обмануть старуху и таким образом вырваться из лап верной смерти. Разумеется, приготовление супа из старухиного мяса — это уж слишком, однако, если верить современным книжкам с картинками, представляющим дело так, что, убегая, барсук всего лишь немного поцарапал старуху, то в его поведении нет ничего неестественного — пытаясь избавиться от грозившей ему гибели, он совершенно потерял голову от страха и в отчаянной борьбе за собственную жизнь невольно поранил старуху. Разве это такое уж страшное преступление? Моя пятилетняя дочь, не только очень похожая на меня внешне, но, к несчастью, унаследовавшая от меня и некоторые черты характера, иногда ведет себя довольно странно. Когда в бомбоубежище я прочел ей сказку о горе Кати-кати, она вдруг всхлипнула:

— Жалко, ах, как жалко этого барсука!

Правда, ничего особенно удивительного в том, что из ее уст вырвалось слово «жалко», не было — она совсем недавно выучила его, произносила очень часто и, как правило, невпопад, явно рассчитывая при этом, что ее похвалит мать. А может быть, девочка вспомнила барсуков, которых видела недавно в зоопарке, куда ее водил отец: они расхаживали, смешно переваливаясь, по клетке и показались ей зверушками милыми и безобидными — не исключено, что свою симпатию к ним она перенесла на барсука из сказки о горе Кати-кати. Так или иначе, не следует придавать слишком большое значение словам моей маленькой заступницы. Разумом она еще мало что понимает, сострадание пробуждается в ее душе бессознательно и не имеет определенного объекта, а потому вряд ли заслуживает серьезного внимания. Тем не менее случайно вырвавшиеся у дочки слова навели меня на одну интересную мысль. Слово «жалко» — возможно, произнесенное девочкой только потому, что она усвоила его совсем недавно, — невольно привлекло внимание ее отца и направило его мысли по следующему руслу: «В самом деле, — думал он, — маленького ребенка еще можно обмануть и отвлечь от мысли о чрезмерной жестокости зайца, но что делать с детьми постарше, с теми, кто знаком с правилами самурайской чести и знает, что такое справедливость? Ведь им наказание, которому был подвергнут барсук, наверняка покажется незаслуженным. Что же мы ответим им?»

Дети, посещающие государственные школы, безусловно, останутся в полном недоумении, когда, изучая подписи под картинками, обнаружат, что всего за несколько ничтожных царапин, нанесенных старухе, барсука подвергай зверской расправе: сначала ему сожгли спину, потом обожженные места смазали горчицей и в довершение всего посадили в глиняную лодку и утопили. Заслужил ли он столь мучительную смерть? Более того, даже если исходить из того, что барсук сварил-таки суп из старухи, разве не честнее было бы и в этом случае открыто скрестить с ним мечи? Вряд ли можно считать оправданием физическую слабость зайца. Кровная месть должна осуществляться честно и справедливо. Боги всегда принимают сторону правых. «Да покарает тебя Небо» — вот слова, которыми мстителю следовало бы предварять честный и равный бой. Если же силы неравны, то жаждущий отмщения должен удалиться на гору Лу-шань и там, претерпевая нищету и лишения, совершенствоваться в искусстве фехтования. Все прославленные храбрецы Японии спокон веку так и поступали. Ни в одном литературном произведении кровная месть не сочеталась с хитростью и коварством. Нигде мститель не замучивал свою жертву до смерти, это и представить себе невозможно. И только в сказке о горе Кати-кати кровная месть изображается как нечто крайне непристойное. Кроме того, и ребенок, и взрослый непременно придут к выводу, что заяц ведет себя недостойно, не по-мужски, — словом, на всех, кому дорога справедливость, эта сказка должна произвести весьма неприятное впечатление.

Но не торопитесь. Я долго размышлял над этим вопросом. И понял, почему заяц не мог вести себя как настоящий мужчина. Да просто потому, что он не был мужчиной. Да, да, не был, в этом я совершенно уверен. Это был никакой не заяц, а шестнадцатилетняя зайчиха. Она еще не обзавелась возлюбленным, но была очень хороша собой. А прекрасным девственницам нет равных в жестокости.

В древнегреческих мифах часто фигурируют красавицы-богини. Среди них, если не считать Афродиты, самой обворожительной слывет Артемида. Артемида — богиня Луны, во лбу у нее сияет голубоватый полумесяц, она ловка и своенравна, словно бог Аполлон в женском обличье. Все дикие звери земли подчиняются ей. При этом она не обладает особой грубостью и силой. Напротив, она хрупка и изящна, с маленькими нежными руками и ногами и на диво прелестным лицом. Она лишена лишь женственности Афродиты, как лишена и округлых форм прекрасной богини любви. Так вот, всем известно, что эта прелестная богиня с поистине чудовищной беспощадностью и абсолютным хладнокровием расправляется со всяким, кто ей не угоден. Рассказывают, что одного прекрасного юношу она превратила в оленя только за то, что он случайно подглядел, как она купается. Да, такой пустяк привел богиню в неистовую ярость. А уж если бы кто-нибудь посмел дотронуться до ее руки… Страшно представить себе, чем это могло бы кончиться. Мужчина, имеющий несчастье влюбиться в подобную женщину, обречен на постоянные насмешки и оскорбления. Но, как это ни странно, мужчины, причем, как правило, не очень умные и слабые, нередко влюбляются именно в таких женщин. И судьба их предрешена.

Если мои рассуждения все же не кажутся вам убедительными, советую обратить свой взор на несчастного барсука. Бедняга давно уже был тайно влюблен в девушку-зайчиху, которая как раз и принадлежала к женщинам типа Артемиды. Именно это обстоятельство и предрешило печальную участь барсука; неважно, варил он суп из старухи или только слегка поцарапал ее, — расправа с ним в любом случае была бы жестокой и не по-мужски коварной. К тому же барсук принадлежал к тому типу мужчин, которые чаще всего становятся жертвами женщин типа Артемиды. Это был вполне заурядный барсук, нахальный, глупый, неотесанный и жадный. Впрочем, обо всем этом свидетельствует сам ход ужасных событий.

Старик поймал Барсука и решил сварить из него суп. Барсук же, сгорая от желания еще хоть раз увидеть предмет своей любви, напряг все силы, вырвался и убежал в горы. Он шел по горной тропке, озабоченно бормоча что-то себе под нос и разыскивая Зайчиху. Наконец он нашел ее.

— Радуйся, сегодня мне удалось избежать верной смерти. Улучив минутку, когда старик куда-то ушел, я ударил старуху, да и был таков. Видно, судьба благосклонна ко мне, — торжественно сообщил он Зайчихе и, брызгая слюной, принялся подробно рассказывать о своих злоключениях.

Брезгливо отодвинувшись, Зайчиха слушала его, время от времени недоверчиво хмыкая.

— А чему мне, собственно, радоваться? Очередной твоей пакости? Да не плюйся ты так! Кстати, старик со старухой — мои друзья, ты что, не знал об этом?

— Друзья? — растерялся Барсук. — Нет, не знал. Извини. Если бы я знал, согласился бы на что угодно, даже на то, чтобы из меня суп сварили, — сокрушался он.

— Поздно об этом говорить. Неужели ты действительно не знал, что я частенько захожу в сад к старикам и они угощают меня вкусными бобами? Ведь наверняка ты знал об этом, и подло врешь мне. Теперь ты мой враг! — безжалостно заявила она.

К тому времени в голове у Зайчихи уже созрело решение расправиться со своим незадачливым возлюбленным. Гнев девственниц страшен. В особенную же ярость приводят их безобразные и неуклюжие существа.

— Ну, прости меня, пожалуйста. Я, правда, ничего не знал. Я не обманываю. Поверь мне, ну поверь, — льстиво скулил Барсук, вытягивая шею и покорно склоняя перед Зайчихой голову. Вдруг он заметил, что рядом валяется упавший с дерева орех, подобрал его, съел и зашарил вокруг глазами в поисках другого, не переставая при этом бормотать:

— Я не могу, когда ты так сердишься, мне жизнь не мила.

— Что ты несешь? Ведь только и думаешь о том, как бы набить свой желудок, а туда же! — в высшей степени презрительно сказала Зайчиха и отвернулась от Барсука. — Мало того, что ты бабник, так еще жрешь все время какую-то мерзость.

— Не суди меня так строго. Я просто проголодался.

По-прежнему шаря глазами вокруг, он продолжал:

— Ах, если бы только ты могла понять, что у меня сейчас на душе!

— Послушай, я ведь говорила тебе, чтобы ты ко мне не приближался, ты что, не понимаешь? Ты мне противен, слышишь? Противен! Дальше, еще дальше отойди! Ты ел ящерицу? Не лги, я сама видела! И свой кал ел! Фу, гадость какая!

— Ну что ты… — Барсук покорно улыбался. Он не находил слов для своего оправдания, а только, скривив рот, все повторял беспомощно:

— Ну что ты, в самом деле…

— И нечего притворяться порядочным. От тебя несет так, что сил нет!

Да, уже в этот миг Барсук был приговорен к смерти. В следующее мгновение Зайчиху вдруг осенила новая идея, глаза ее засверкали, казалось, она с трудом удерживается от смеха. Снова повернувшись к Барсуку, она сказала:

— Так и быть, на этот раз я тебя прощаю. Но имей в виду, это последний раз. Ах, я же сказала, не приближайся! Не думай, что я переменила свое мнение о тебе и ты стал мне больше нравиться. Слюни-то хоть вытри! Весь подбородок мокрый, смотреть противно. Так вот, успокойся и слушай меня внимательно. На этот раз я тебя прощаю, но с одним условием. Старик наш, верно, сейчас в полной растерянности, и ему не до того, чтобы идти в горы за хворостом. Вот мы и пойдем вместо него.

— Вместе? И ты тоже пойдешь? — маленькие, мутные глазки Барсука радостно вспыхнули.

— А что?

— Нет, я просто подумал, вдруг тебе не захочется… Давай прямо сейчас и отправимся! — он даже охрип от радости.

— Нет, мы пойдем завтра, ясно? С утра пораньше. Сегодня ты устал, да и проголодался, должно быть. — Что-то подозрительно ласкова была[91]она с Барсуком.

— Какая ты добрая! Я пока приготовлю побольше еды, чтобы взять с собой в дорогу. Ты увидишь, как я завтра буду работать, ну просто не покладая рук, соберу хвороста десять каммэ* и отнесу старику. Тогда ты меня простишь, да? И заживем мы с тобой душа в душу!

— Не нуди! Все своим чередом. Может быть, я и заживу с тобой душа в душу, кто знает.

— Хе-хе, — Барсук вдруг противно захихикал. — Ах, этот отвратительный рот, я его заставлю поработать. Ты знаешь, я… — прервавшись, он быстро поймал и заглотил подползшего к нему паука, затем продолжал:

— Я так рад, так рад, даже плакать хочется. Видишь на моих глазах скупые мужские слезы? — он зашмыгал носом и притворно захныкал.

Летом но утрам обычно бывает прохладно. Гладь озера Кавагути, подернутая утренним туманом, неясно белеет внизу. На вершине горы Барсук и Зайчиха, промокшие от росы, усердно собирают хворост.

Барсук старался так, что, казалось, обезумел от усердия, и смотреть на него, откровенно говоря, было не очень приятно. Преувеличенно натужно ухая, он невпопад размахивал серпом, из горла его вырывались утробные звуки, словом, он из кожи вон лез, стараясь показать Зайчихе, какой он трудолюбивый. Поломавшись таким образом некоторое время, он окончательно выбился из сил и устало отбросил серп.

— Эй, взгляни-ка. Посмотри, какие я натер мозоли! Руки просто горят. И горло пересохло. Да и в животе пустовато. Но поработал-то я на славу. Этого ты не станешь отрицать. Может, мы теперь передохнем немного? Перекусим, а? Уф, устал! — Барсук деланно засмеялся, стараясь скрыть смущение, и раскрыл огромную коробку с едой. Довольный, сунул нос в эту огромную, словно цистерна, коробку и, громко чавкая и удовлетворенно урча, принялся пожирать ее содержимое. Зайчиха, онемев от изумления, перестала собирать хворост и на секунду заглянула в коробку. «А-а», — простонала она, отпрянув, и закрыла глаза обеими лапами. Не знаю, что уж такое было в этой коробке, ясно одно — ничего хорошего там не было. Но, как это ни странно, сегодня Зайчиха в силу, очевидно, каких-то тайных своих соображений сносила все выходки Барсука молча, вот и сейчас она не попрекнула его ни словом, только уголки ее рта кривились хитроватой усмешкой. Не обращая внимания на поглощенного едой Барсука и делая вид, что ничего не замечает, она старательно собирала хворост.

Видя такое необычайно благожелательное к себе отношение, Барсук почувствовал себя на верху блаженства. «Неужели эта дурочка, — думал он, — увидев, как я усердно собираю хворост, решила наконец сменить гнев на милость? Впрочем, что тут удивительного? Какая женщина устоит перед моей мужественностью? Ах, ну и наелся же я, даже в сон клонит. Соснуть, что ли, немного?» Тут Барсука совершенно развезло, и он повел себя в высшей степени бесцеремонно — завалился на бок и громко захрапел. Даже сны ему, очевидно, снились дурацкие, потому что и во сне он продолжал нести какой-то вздор: «А зелье-то приворотное никуда не годится, не действует, да…» Когда он наконец проснулся, солнце стояло высоко.

— Ну как, выспался? — Зайчиха была по-прежнему ласкова. — Я уже связала свой хворост, заканчивай-ка побыстрее со своим и пойдем вниз к старику.

— Что ж, я готов… — промямлил Барсук, зевая и почесываясь. — Только, видишь ли, я что-то снова проголодался. Наверное, поэтому и проснулся. Ты себе не представляешь, какой я чувствительный, — серьезно сказал он. — Так что, если ты, конечно, ничего не имеешь против, я больше собирать хворост не буду, мы свяжем тот, что есть, и отправимся вниз. Еды совсем не осталось, поэтому, как только мы покончим с этой работой, мне придется тут же идти на охоту.

Взвалив на спину вязанки с хворостом, они двинулись в обратный путь.

— Иди-ка ты лучше вперед. Тут змеи водятся, а я их боюсь.

— Змеи? Что ты, разве можно бояться змей? Как только заметишь змею, скажи мне, я тут же ее… — Барсук чуть не сказал «съем», но вовремя остановился. — Я тут же ее убью. Иди со мной и ничего не ройся.

— Что и говорить, без мужчины в таких случаях не обойдешься.

— Ах, что ты, мне даже неловко, — стал жеманиться Барсук и решил перейти в наступление. — А ты сегодня очень мила со мной. Меня это даже немножко пугает. Может, ты нарочно хочешь заманить меня к старику, чтобы он из меня суп сварил? Ха-ха-ха. Пожалела, видно, старичка.

— Если ты так обо мне думаешь, можешь оставаться здесь, я одна пойду.

— Вот уж нет. Пойдем вместе. Думаешь, я испугался? Да я ничего в мире не боюсь, не то что змей. С дедом этим, конечно, трудновато. Я уж не говорю о том, что сама мысль варить суп из барсучьего мяса… Это выше моего понимания. По-моему, это просто вульгарно, я бы сказал даже, что у старика дурные наклонности. Знаешь, пожалуй, я донесу хворост до дерева эноки, которое растет всего в нескольких шагах от сада старика, а оттуда ты уж как-нибудь дотащишь его сама, ладно? Я думаю, что так будет лучше всего. А то старик всегда на меня плохо действует, от одного его вида сразу настроение портится. Ой, а это что такое? Какой-то странный треск, слышишь? Что бы это могло значить? Слышишь, что-то потрескивает: «кати-кати-кати…»?

— Почему, собственно, ты считаешь это странным? Ведь эта гора так и называется — гора Кати-кати.

— Гора Кати-кати? Эта гора называется Кати-кати?

— Да. Можно подумать, что ты об этом не знал.

— Конечно, не знал. Впервые слышу, что эта гора носит имя Кати-кати. Да и имя какое-то странное. А ты не врешь?

— Ну что ты! Сам подумай, ведь у всех гор есть имена. К примеру — гора Фудзи, или, скажем, гора Нагао, или Омуро, — у каждой горы свое имя. А эта гора называется Кати-кати. Слышишь, как потрескивает: «кати-кати»?

— Слышать-то я слышу, только вот что удивительно: до сих пор я ни разу не слышал здесь никаких потрескиваний. А ведь я здесь родился и живу уже тридцать с лишним лет. Но такого треска…

— Так тебе уже больше тридцати? А не ты ли меня недавно уверял, что тебе семнадцать? Ну не мерзавец ли ты после этого? То-то я подумала тогда — лицо все в морщинах, кособокий, а говорит, что ему семнадцать. Но я и представить себе не могла, что ты посмел обмануть меня на целых двадцать лет. Значит, тебе уже около сорока? Многовато, ничего не скажешь.

— Нет-нет, мне только семнадцать, семнадцать. Да, да, семнадцать. А то, что я хожу скрючившись, это к возрасту никакого отношения не имеет. Когда живот подведет, волей-неволей скрючишься. А тридцать с лишним лет это не мне, а моему старшему брату. У брата такая присказка была: «в мои тридцать с лишним лет», и я тоже стал так говорить. Я просто от него перенял эти слова, понимаешь, ну вроде как бы заразился. Поэтому и сейчас так сказал, понимаете? — от смущения он стал вдруг говорить ей «вы».

— Ах, вот оно что, — холодно протянула Зайчиха. — А я и не знала, что у тебя есть брат, впервые об этом слышу. Если мне не изменяет память, ты как-то жаловался, что тебе очень тоскливо жить одному, что у тебя никого нет, ни родителей, ни братьев, ни сестер. Помнишь, ты меня еще спрашивал, понимаю ли я, как плохо, когда у человека никого нет? Так чему же мне верить?

— Да, ты права, — Барсук не знал, как ему выпутаться из этой ситуации. — Сложная это штука — жизнь. Все как-то нескладно выходит. Есть братья, нет братьев…

— По-моему, ты заговариваешься, — возмутилась Зайчиха. — Не морочь мне голову.

— Видишь ли, откровенно говоря, один брат у меня есть. Я не очень люблю о нем говорить, он, понимаешь ли, пьяница. Я его, знаешь ли, стыжусь, мне всегда как-то немного совестно. Вот уже тридцать с лишним лет… Ах нет, это брату, брату тридцать с лишним лет, и все эти тридцать лет от него никакого толку, одни неприятности.

— Что-то странное ты говоришь. Тебе всего семнадцать, а неприятности от него ты, выходит, терпишь уже тридцать лет. Как это может быть?

Барсук сделал вид, что не расслышал.

— Да, много в жизни непонятного, о чем словами не скажешь. Думаешь, например, что такого не бывает… Ой! Что это, горелым как запахло? Ты ничего не чувствуешь?

— Нет.

— Нет? — Барсук всегда ел вонючую пищу, поэтому не очень-то доверял собственному обонянию. Он покрутил головой. — Показалось, что ли? Послушай-ка, вроде горит где? Слышишь? Пати-пати, бо-бо…

— Так и должно быть. Ведь эта гора называется — Пати-пати-бо-бо.

— Врешь ты все. Только что говорила, что гора называется Кати-кати.

— Ну и что? У одной и той же горы отроги могут называться по-разному. Например, на полпути к вершине Фудзи есть Малая Фудзи, горы Нагао и Омуро — отроги все той же Фудзи, разве не так? Ты что, не знал об этом?

— Не знал. Вот оно как! Значит, эта гора называется Пати-пати-бо-бо? Я за свои тридцать… то есть не за свои, а, судя по рассказам тридцатилетнего брата, я всегда считал, что это место называется просто Северным склоном. Ах, что это так жарко стало? Уж не землетрясение ли начинается? Какой-то нехороший сегодня день. Да… Но почему так жарко? Ай! Ужасно жжет. Уй-ююй, спасите, помогите, хворост горит! Ой-ёёй, спасите!

На следующий день Барсук лежал в своей норе и стонал:

— Ох, плохи мои дела. Чуть было не сгорел. Какой же я разнесчастный, стоит только повести себя мужественно, как женщины пугаются и начинают избегать меня. Наверное, и впрямь в нынешние времена не в чести благородная внешность. А может, женщины считают меня женоненавистником, а? Но не святой же я в самом деле! И женщин люблю. А они решили, видно, что я сухарь-идеалист, и не обращают на меня никакого внимания. От этого иногда хочется завыть не своим голосом и бежать, словно обезумев, куда глаза глядят. Я люблю женщин. Ах, больно! Ой, как больно! Какая страшная вещь — ожоги! Болит так, что сил нет терпеть. Только я обрадовался, что не стал супом, как угораздило попасть на эту гору, как бишь ее? Бо-бо, что ли? Ну и гора эта Бо-бо! Хворост ка-ак вспыхнул: «бо-бо» — ужас, да и только. За все свои тридцать с лишним лет… — тут он воровато оглянулся. — А что, собственно, такого? Ну да, мне в этом году тридцать семь исполнится, ну и что? Ха-ха! Что здесь особенного? Сначала тридцать, потом сорок. Ничего удивительного! Так уж заведено, и никто не волен… Ох, больно-то как! Так вот что я хочу сказать: за все тридцать семь лет, которые я прожил на северном склоне нашей горы, я ни разу не попадал в подобную переделку. «Кати-кати», «Бо-бо» — в высшей степени странные имена. Да, чудно все это как-то, чудно, — размышлял он, задумчиво почесывая себе голову.

И тут у входа в нору раздался голос бродячего торговца:

— Бальзам! Кому бальзам, чудо-бальзам! Ожоги лечит, раны заживляет, отбеливает кожу…

Барсук даже ахнул от изумления. Разумеется, его поразили не столько лечебные свойства бальзама, сколько обещание, что он отбеливает кожу.

— Эй, разносчик!

— Кто это меня зовет?

— Я здесь, здесь, в норе. Так ты говоришь, кожу отбеливает?

— Осмелюсь доложить, отбеливает. Всего за один день…

— Хо-хо! — восхищенный Барсук выполз из норы. — А, это ты…

— Заяц, к вашим услугам. Я торговец лекарствами, вот уже тридцать лет хожу здесь по округе.

— A-а, Барсук вздохнул и печально склонил голову набок. — Есть одна Зайчиха, очень похожа на тебя. Говоришь, уже тридцать лет? Впрочем, оставим это. Да и что здесь интересного? Тридцать или не тридцать, какая разница? Так вот всегда и получается… — бессвязно бормотал Барсук, стараясь сбить собеседника столку. — Кстати, видишь ли, какое дело, не уступишь ли мне хоть немного этого бальзама? Я ведь как раз очень, очень страдаю.

— Ой, да у вас все тело в ожогах! Где же это вас угораздило? Так и умереть недолго!

— Да нет, смерти я не боюсь, не обращай внимания на ожоги. Мне, знаешь ли, хотелось бы для отбеливания…

— О чем вы? Разве можно думать о таких пустяках, когда речь идет о жизни и смерти? Ах, на что у вас спина похожа, просто страшно смотреть! Как же это с вами приключилось?

— Да, знаешь ли… — Барсук скривил рот. — Попал на гору с каким-то странным названием, что-то вроде Пати-пати или Бо-бо, но в общем, что об этом говорить теперь… Очень уж я испугался.

Заяц невольно захихикал. Барсук не понял почему, но на всякий случай засмеялся тоже.

— Да-да, я не шучу, не думай. Кстати, имей в виду, что ходить туда не стоит. Сначала там идет гора Кати-кати, потом начинается Пати-пати-бо-бо. Вот это самое страшное место и есть. На гору Кати-кати тоже надо подниматься осторожно, а уж гора Бо-бо… Если попадешь туда, то и с тобой случится то же, что со мной. Ой, жжет-то как! Понял теперь? Советую и не приближаться к ней. Ты еще молод и должен прислушиваться к словам умудренного годами… впрочем, что это я? Какими годами? Ну, во всяком случае, не думай, что я шучу, отнюдь, я просто решил предостеречь тебя, как добрый старший товарищ. Я имею на это право, потому что все испытал на собственной шкуре. Ой, больно-то как!

— Я вам очень признателен и постараюсь быть осторожней. Ну а что вы решили насчет мази? В благодарность за любезный совет я готов отдать вам ее бесплатно. Давайте я намажу вам спину. Вам еще повезло, что я вовремя здесь появился, без моей мази вы бы уже распрощались с жизнью. Само провидение привело меня сюда. Да, видно, судьба.

— Судьба или не судьба, — тихо пробормотал Барсук, — а если мазь действительно бесплатная, то, пожалуй, намажь. Я, знаешь ли, в последние дни что-то не при деньгах. Понимаешь ли, женщины — на них страсть сколько уходит… Выдави-ка каплю мази мне на ладонь.

— Это еще зачем? — забеспокоился Заяц.

— Да просто так, посмотрю хоть, какого она цвета.

— Обычного цвета, такая же, как и другие. Вот видите? — он выдавил на барсучью лапу капельку мази.

Барсук поспешно стал натирать ею щеки, и Заяц, испугавшись разоблачения, схватил его за руку.

— Что вы, что вы! Эта мазь слишком сильна для лица! Разве можно, не делайте этого!

— Ладно уж, не буду, отпусти, — Барсук был в отчаянии. — Ну отпусти же, ты еще молод, тебе не понять… Знал бы ты, сколько мучений претерпел я за свои тридцать с лишним лет из-за слишком смутой кожи! Отпусти же меня. Дай я намажусь. Ты молод, и тебе не понять.

В конце концов Барсуку удалось вырваться и, оттолкнув Зайца, он с молниеносной быстротой втер мазь в кожу лица.

— У меня ведь довольно правильные черты, но все портит эта смугловатость. Вот и все. Ааай! Больно! Щиплет-то как! Сильная мазь, ничего не скажешь! Но так, наверное, и нужно, будь она слабее, не оказала бы никакого действия. Ой, ужасно щиплет. Но ничего, я потерплю. Ах черт, ну и мазь! Теперь эта девчонка у меня по-другому заговорит. Увидит мое прекрасное лицо и… Ой, больно! Она, поди, и не знает, что такое любовь. Пусть теперь умирает от любовного томления, а я буду делать вид, что меня это не касается. Ох, больно-то как! И впрямь хорошая мазь. Можешь теперь намазать меня всего — и спину и прочее. Умирать, так умирать. Мне бы только вот побелеть немного, ради этого и умереть не жалко. Мажь как следует, не стесняйся!

Довольно жалкое это было зрелище.

Но есть ли предел жестокости гордых красавиц? Должно быть, они сродни злым духам. Спокойно открыв банку, Зайчиха смазала ожоги Барсука горчицей и старательно втерла ее в кожу. Бедняга тут же скорчился от боли.

— Ох, ну и мазь. Действует как следует. Ох, ужас какой! Воды! Скорее воды! Где это я? В аду? Пощадите! Я не хочу в ад, не хочу! Ну да, не понравилось мне, что из меня собираются варить суп, вот я и одурачил старуху, только и всего. Я не виноват! Все свои тридцать с лишним лет я страдал из-за смуглой кожи. Женщины на меня и смотреть не желали. А сколько раз я попадал в дурацкое положение только потому, что у меня хороший аппетит? Никому, никому до меня нет дела! Один-одинешенек на всем белом свете. И черты лица у меня вроде бы правильные… — все слабее лепетал он, извиваясь от боли, и в конце концов потерял сознание.

Однако на этом несчастья Барсука не кончились. Даже у меня сжимается сердце от жалости, когда я описываю его злоключения. Во всей Японии не найдется, наверное, человека, который, подобно Барсуку, прожил бы вторую половину своей жизни столь неудачно. Стоило несчастному возрадоваться, что стать супом ему больше не грозит, как он ни за что ни про что попадает на ужасную гору Кати-кати, где получает страшные ожоги; чудом уцелев, он доползает до родной норы, и, казалось бы, ничто не должно помешать ему отлежаться там, но не тут-то было — его обожженную спину густо смазывают горчицей, и он теряет сознание от невыносимой боли. В довершение всего его подло заманивают в глиняную лодку, и он оказывается на дне озера Кавагути. Сплошные неудачи и никакого просвета. Можно, конечно, расценить все его несчастья как обычные неприятности, которые по вине женщин нередко выпадают на долю мужчин, но не слишком ли они бессмысленны? Главное, что ничего высокого и благородного в его страданиях не было.

Три дня Барсук провалялся в норе, и неясно было — теплится ли еще жизнь в его бездыханном теле. На четвертый же день он так проголодался, что взял палку, опираясь на нее, с трудом выполз наружу и, бормоча что-то себе под нос, отправился на поиски пищи. Фигура его была жалка необычайно. Впрочем, от природы он отличался отменным здоровьем, и, наверное, поэтому не прошло и десяти дней, как он оправился настолько, что почувствовал страшный голод. Недолго думая, он отправился к хижине Зайчихи, чего, собственно, делать не следовало.

— Вот наконец и я. Уфф… — застеснявшись, он глупо и противно захихикал.

— А, это ты, — Зайчиха не скрывала своего крайнего раздражения. «Что тебе еще от меня нужно?» — было написано на ее лице. Впрочем, нет, не так, это было бы еще ничего. Скорее, ее лицо выражало другое: «И чего явился, надоел ведь до смерти».

А, может быть, и того хуже: «Вот черт, опять его принесло, негодяй, мерзавец, чтоб ты сдох». Но, к сожалению, нежданные гости редко, крайне редко замечают выражение неприязни и враждебности на лице хозяина. Это весьма любопытное психологическое наблюдение, и я советую всем читателям отнестись к этому факту с должным вниманием. Опыт говорит о том, что когда вы выходите из дому с неохотой, заранее сожалея о потерянном вечере, то, как это ни странно, хозяева дома, куда вы направляетесь, обычно приходят в восторг от вашего появления. И, наоборот, если вы отправляетесь в гости, предвкушая предстоящее удовольствие, и повторяете про себя: «Ах, там так уютно, совсем как дома, даже лучше, единственное место, где можно как следует отдохнуть, ну до чего же приятно ходить туда», — так вот в этом случае хозяева, как правило, завидя вас, ужасаются, и необходимость угощать и развлекать вас представляется им тягостным, докучным бременем. Не знаю, насколько разумно считать чужой дом единственным местом, где можно как следует отдохнуть, это уже другой вопрос, но, по моим наблюдениям, мы чаще всего находимся в печальном заблуждении относительно желательности или нежелательности своего появления в том или ином месте.

Я иногда думаю, что вряд ли вообще стоит ходить с визитами даже к очень близким людям, если у тебя нет к ним никакого особенного дела. Читателей, которых мой совет застал врасплох, убедительно прошу еще раз вспомнить о Барсуке. Ведь он как раз сейчас и совершает ту ошибку, от которой я вас предостерегаю. Зайчиха, увидев его, даже в лице изменилась от негодования и недовольно проворчала: «А, это ты». Барсук же ничего не заметил. Более того, в ослеплении своем, несчастный готов был принять недовольный возглас Зайчихи за выражение удивления и даже радости, вызванной его неожиданным появлением, и растрогаться при мысли о простодушии Зайчихи, до сих пор не научившейся скрывать свои чувства. Утвердившись в своем заблуждении, он даже в нахмуренных бровках своей возлюбленной увидел явный признак душевных терзаний, причиной которым, по его мнению, послужил несчастный случай на горе Бо-бо.

— Да, да, благодарю тебя, — тут же начал раскланиваться Барсук, хотя никто и не думал выражать ему сочувствие. — Ничего особенного, не беспокойся. Все уже позади. Я, верно, в рубашке родился. Ничто меня не берет. Мне на эту гору Бо-бо взобраться, как говорится, что каппе рыгнуть. А кстати, мясо-то у капп, верно, вкусное, я тут как раз думал, как бы мне до них добраться. Да, все это, конечно, пустяки, но испугался я тогда здорово. Пламя-то видела? Так и полыхало, так и полыхало! Ты-то как? Ожогов вроде на тебе не видно, так что, судя по всему, тебе удалось выйти из этого пекла невредимой.

— Не совсем, — поджала губки Зайчиха. — Но ты-то хорош! Сам поскорее смылся, а меня бросил одну в огне. Я чуть не задохнулась в дыму, еле выбралась. Ну и разозлилась же я на тебя! Вот так и раскрывается суть человека. Теперь-то я точно знаю, чего ты стоишь.

— Ну прости, проспи меня, пожалуйста. Ты же видишь, как я обгорел. Не думал, что вообще живым выйду, у меня было такое чувство, словно боги от меня отказались. А о тебе я не забывал, зря ты говоришь, будто я только о себе заботился. Ты же сама видела, как у меня загорелась спина, я просто не успел прийти тебе на помощь, да и не смог бы, так меня сразу скрутило. Как ты не понимаешь? Неужели ты считаешь меня таким бессердечным? Думаешь, так обгореть — это пустяки, да? Еще эта мазь или бальзам, как, бишь, его? Ну и мазь! Хоть бы кожа побелела, а то как был смуглым, так и остался.

— Кожа побелела? О чем ты?

— Да, а что? Липкая такая, темная мазь. Действует и вправду так сильно, что хоть криком кричи. Пришел один малыш, ну, вроде тебя. Чудак такой, говорит: «Отдам мазь бесплатно». Я и думаю, почему бы мне не попробовать? Ну и дал себя намазать. Ох, что со мной было, ты просто и представить не можешь! И как это я не сообразил сразу, что раз бесплатно, то наверняка дело нечисто. Намазал он меня — и словно смерч в моей голове завертелся, боль, страшная боль пронзила все тело. Я — рраз! — грохнулся на землю! Больше ничего не помню.

— Хм, — презрительно хмыкнула Зайчиха. — Так тебе и надо. Не будешь жадничать. Получил, наконец, по заслугам. Как у тебя еще совести хватает рассказывать мне об этом? Пробовать на себе мазь только потому, что она бесплатная!

— Ну зачем ты так говоришь? — заскулил Барсук, продолжая, видимо, оставаться в полном неведении относительно истинных чувств Зайчихи. Разомлевший, он сидел рядом с предметом своей любви и, ни о чем не подозревая, поглядывал вокруг осоловелыми, словно у дохлой рыбы, глазами, тут же закусывая пойманными на лету мошками.

— И везет же мне, — говорил он. — В какие переделки ни попадаю, ничто меня не берет. Видно, я и впрямь в рубашке родился. И тебе вот удалось благополучно отделаться, и моих ожогов как не бывало — сидим рядышком и болтаем в свое удовольствие. Ну просто как во сне.

А у Зайчихи одно на уме — чтобы гость поскорее убрался восвояси. Надоел он ей до смерти. И, решив выставить его побыстрее, она придумала еще один дьявольский план.

— Кстати, ты не слышал? — сказала она Барсуку. — Говорят, в озере Кавагути водятся на диво вкусные караси.

— Не слыхал, а что? Думаешь, это правда?

Глазки его засверкали от вожделения:

— Помню, когда мне было три года, матушка поймала карася и дала мне. Вкусно — страсть! Но, знаешь, ведь я… Нельзя, конечно, сказать, что я такой уж неловкий, наоборот, но вот охотиться в воде я не умею, так что могу только представить себе, как это вкусно. Да, за свои тридцать… Ой! Ха-ха-ха, это надо же, чтобы так привязалось! Братец мой тоже ведь любит карасей.

— Ах, вот оно что, — Зайчиха сделала вид, будто ничего не заметила. — Сама-то я не хочу никаких карасей, но, если ты их любишь, так и быть, составлю тебе компанию.

— Ты правда со мной пойдешь ловить карасей? — Барсук ног под собой не чуял от радости. — Только я слышал, что эти караси — проворные бестии. Еще погонишься за ними, да и свалишься в воду. — Барсук, видно, вспомнил свои прошлые неудачи. — Но ты ведь знаешь, наверное, какой-нибудь хороший способ?

— Что тебе сказать? Во-первых, только дураки ловят сетью. Сейчас, говорят, очень много карасей возле острова Уга-сима. Лучше поехать туда. А грести-то ты умеешь, а?

— Еще бы. Что тут трудного? Это уж само собой, — хвастливо заявил Барсук.

— Значит, умеешь? — Зайчиха, конечно, знала, что это пустое бахвальство, но притворилась, будто верит ему. — Что ж, прекрасно. У меня есть лодка, но она мала и двоих не выдержит. Вообще-то это очень хорошая лодка, я смастерила ее из доски, но если в нее проникнет вода, мы можем пойти ко дну. Мне-то ничего, я боюсь за тебя. Давай-ка лучше смастерим еще одну лодку. Доски, как показывает опыт, не очень подходящий материал, сделаем-ка ее лучше из шины, так будет надежней.

— Простишь ли ты меня? Прости, пожалуйста. Видишь, я плачу. Что-то совсем слаб стал в последнее время. То и дело глаза на мокром месте, — сказал он и притворно захныкал. — Может, ты сама и смастеришь для меня лодочку покрепче? Очень тебя прошу. — Барсук явно решил отлынить от работы. — Как бы я был тебе благодарен! А пока ты будешь заниматься моей лодкой, я запасу еды в дорогу. Тебе не кажется, что из меня скоро выйдет отличный кулинар?

— Да уж… — Зайчиха снова сделала вид, что принимает его болтовню за чистую монету, и простодушно закивала головой. А Барсук подумал: «Как прекрасна жизнь!» — и самодовольно ухмыльнулся. А ведь как раз в этот миг его трагическая участь была окончательно решена. Если бы только этот глупец догадался, что Зайчиха, которая с такой легкостью принимала на веру все его выдумки, лелеяла в душе своей коварный, жестокий план! Но нет, он только блаженно ухмылялся, приговаривая: «Вот повезло-то!»

Итак, наша парочка вышла на берег озера Кавагути. Светлая водная гладь была спокойна и безмятежна. Зайчиха сразу же взялась за дело и принялась месить глину, намереваясь смастерить из нее хорошую, крепкую лодку. Барсук же, приговаривая: «Ах как мне неудобно, ты уж меня прости», — бродил но берегу в поисках пищи. К вечеру, когда подул ветерок, и на поверхность озера набежала легкая рябь, на воду была наконец спущена лодка из глины — глянцевитая, с металлическим блеском.

— Что ж, прекрасно, — проскрипел Барсук и поспешил загрузить в лодку коробку с едой величиной с добрую цистерну. — Ловкая ты девочка, не успел оглянуться, а у тебя уже и лодочка готова. Да какая славная. Ну и мастерица! — неуклюже подлизывался к Зайчихе Барсук, и мысли его невольно приняли более практическое направление. «Вот счастье-то, — думал он, — заполучить такую работницу себе в жены. Лучшей жизни и не придумаешь: жена работает, не покладая рук, я — развлекаюсь в свое удовольствие». Твердо решив держаться Зайчихи и, что бы ни случилось, не упускать ее из виду. Барсук вошел в лодку.

— Ты и гребешь, наверное, прекрасно. Я, например, нельзя сказать, чтоб не умел… Хм, да… Гребец-то я прекрасный, но нынче предпочел бы полюбоваться искусством моей милой женушки. — Барсук все больше наглел и стал забываться. — Я, знаешь ли, когда-то считался мастером гребли, был даже своего рода чемпионом, но сейчас, видишь ли, мне больше по душе прикорнуть вот здесь, на дне лодки и смотреть тихонечко вокруг. Если ты не возражаешь привяжи нос моей лодки к корме твоей. Пусть они плывут себе дружно, тесно прижавшись друг к другу. А коль тонуть, так вместе, — жеманно просюсюкал он, потом завалился на дно своей глиняной лодки и задремал.

Когда Барсук попросил связать обе лодки. Зайчиха встревожилась и испытующе посмотрела на него — неужели этот болван догадался? — но тут же успокоилась, увидев, что он спокойно лежит, ухмыляясь своим слюнявым похотливым ртом, и, кажется, уже видит сны. «Разбуди меня, если карась попадется. Ну и молодчина же эта девчонка. А мне-то уже тридцать семь, да…» — бормотал он во сне. Расхохотавшись, Зайчиха привязала лодку Барсука к своей и резво забила веслами по воде. Лодки отплыли от берега.

Сосновый бор на острове Угасима пламенел в лучах заходящего солнца. Автор не хочет демонстрировать перед читателем свою эрудицию, однако полагает своим долгом заметить, что, по некоторым имеющимся у него сведениям, именно этот бор изображен на коробке сигарет «Сикисима». Мне сообщил об этом человек, на которого вполне можно положиться, так что читатель имеет основания считать это достоверным фактом. Правда, в наши дни сигареты «Сикисима» стали большой редкостью, так что молодым читателям это название, скорее всего, ни о чем не говорит. Да, пожалуй, мое желание показать свою осведомленность в данном случае не очень уместно. Впрочем, подобные желания вообще редко приводят к чему-то хорошему, скорее, наоборот. В лучшем случае, прочитав эти слова, читатели, которым перевалило за четвертый десяток, с легким вздохом вспомнят эти сосны в связи с какой-нибудь гейшей и лениво зевнут.

Так вот, Зайчиха любовалась вечерним пейзажем.

— Ах, как красиво, — шептала она.

Это-то и представляется мне едва ли не самым удивительным. Не думаю, чтобы какой-нибудь отъявленный злодей мог похвастаться подобным присутствием духа, позволяющим ему восхищаться красотами природы за минуту до совершения тяжкого преступления. Однако эта шестнадцатилетняя девственница, прищурив глаза, невозмутимо созерцала вечерний остров. Вот уж действительно — от наивности до злодейства один шаг. Я настоятельно призываю к осторожности мужчин, которые, любуясь не знающей забот своенравной девственницей, восторгаются ее притворной беззащитностью, отвратительной манерностью и, брызгая слюной, толкуют о «чистоте юности». Эта пресловутая чистота юности почему-то всегда представляется мне чем-то вроде необузданной пляски дикарей, сумятицей неосознанных ощущений, ее кровожадность соседствует с умилением. Я бы сравнил ее с пеной в кружке пива и не знаю, есть ли в мире что-нибудь опаснее. Человека, у которого чувственные ощущения подавляют соображения этического порядка, мы называем обычно слабоумным или говорим, что в него вселился бес.

Позволю себе заметить, что в последние годы у нас в стране часто демонстрируются американские фильмы, где фигурируют самцы и самочки, блещущие этой «чистотой юности». Не умея управлять собственными чувствами, они суетливо фривольничают, вертятся, словно заводные. Я не хочу делать поспешных выводов, но мне кажется, что эта пресловутая «чистота юности» является таким же порождением Америки и американского образа жизни, как лыжи — порождением мерцающей снежной стихии. А ведь чаще всего за этой чистотой скрывается способность совершать самые грязные преступления. И что они — слабоумны или одержимы бесами? Впрочем, человек, в которого вселяется бес, как правило, и бывает слабоумным. Наша шестнадцатилетняя Зайчиха не выдерживает никакого сравнения с Артемидой — хрупкой, изящной, с прелестными руками и ногами. Да, куда ей до богини! Рядом с ней она просто жалка. К тому же, скорее всего, она действительно слабоумна. Но если это так, то винить некого.

— А-а-а… — послышалось откуда-то снизу. Это душераздирающе вопил наш дорогой Барсук, отнюдь не блещущий чистотой юности тридцатисемилетний мужчина.

— Ой, вода, остановись же, вода!

— Замолчи. Или ты не знал, что лодки из глины всегда идут ко дну?

— Откуда же мне знать? Ах, что-то я туго соображаю. Я перестаю видеть логику в твоих действиях. Это несправедливо! Ведь не мота же ты, не могла же ты меня… Ах, я просто отказываюсь понимать! Разве ты не моя женушка? Ой, тону! Что уж реально, то реально — я тону, и это ясно как божий день! Если ты решила пошутить, то пора бы и остановиться. А то твои действия можно истолковать, как грубое насилие. Ай, тону! Ой, что ты делаешь? Разве можно, ведь я специально собирал… Там ведь макароны из дождевых червей под соусом из экскрементов колонка! Неужели тебе не жалко? Хрр… Кажется, я захлебнулся. Послушай-ка, всякой шутке есть предел! Ой, ой! Не смей перерезать веревку! Мы же решили — если умирать, так вместе, ведь супруги остаются вместе и в следующем рождении. О, эти веревочные узы, неразрывно связавшие нас! Остановись, не делай этого! Обрезала-таки! Помогите! Я ведь плавать-то совсем не умею. В чем и признаюсь совершенно откровенно. Когда-то немного умел, но, когда тебе за тридцать, суставы теряют гибкость и трудно держаться на воде. В чем и признаюсь совершенно откровенно. Да, мне уже тридцать семь. Не спорю, между нами действительно большая разница в возрасте. Ну и что? Тем более. Старших надо беречь! Не забывай же о почтительности! Хрррр… Ах, ты ведь хорошая девочка, да, ты хорошая девочка и сейчас протянешь мне весло, вон то, которое у тебя в руке. А я за него ухвачусь и… Ой, что ты делаешь! Ты с ума сошла? Не бей меня веслом по голове! Ах, вот оно что, наконец-то до меня дошло. Все очень просто — ты решила меня убить. Как я этого сразу не понял! — так, за миг до смерти, Барсук разгадал наконец коварные намерения Зайчихи, но, увы, было уже слишком поздно.

Бум! — ударило по голове безжалостное весло. Барсук то погружался в воду, то всплывал, появляясь на сверкающей в лучах заходящего солнца озерной глади.

— Ой-ёёй! Я боюсь! Что я тебе такого сделал? Разве это преступление — любовь? — крикнул он и пошел ко дну. А Зайчиха аккуратно вытерла лобик и сказала:

— Ну и вспотела же я!

Может, это сказка, предостерегающая от дурного влияния любовных страстей? А может, назидательная повесть, мораль которой — «Держись подальше от красивых шестнадцатилетних девственниц»? Или учебник хороших манер, предписывающий: «Излишняя назойливость по отношению к предмету твоей привязанности кончается, как правило, плачевно, порой даже трагически. Дабы избежать напрасных мук, проявляй сдержанность».

Или это шуточная история, в которой содержится намек на то, что в повседневной жизни люди чаще всего руководствуются чисто чувственными соображениями — нравится или не нравится, а не соображениями этическими, связанными с понятиями добра и зла. Именно в соответствии с этими чувственными соображениями они осуждают и наказывают, поощряют и подчиняются.

Впрочем, не сосредоточиваясь на теоретической стороне дела, хочу теперь, когда Барсука уже нет в живых, задержать ваше внимание на одном обстоятельстве.

А именно: «Преступление ли — любить?»

Я, должно быть, не ошибусь, если скажу, что этот вопрос с давних пор служит темой самых трагических произведений литературы. Ведь в любой женщине живет безжалостная зайчиха, в любом мужчине скрывается добрый и глупый барсук. Не могу сказать, что за свои тридцать с лишним лет я часто оказывался в подобных ситуациях, но некоторый приобретенный за это время опыт убеждает меня в том, что это действительно так. Возможно, подобный опыт есть и у вас. Так что вряд ли стоит говорить об этом.

Воробей с отрезанным язычком

Книгу, получившую название «Сказки», я писал, рассчитывая хоть немного скрыть безрадостную жизнь людей, чьи силы уходят на то, чтобы выжить посреди поистине неисчислимых бедствий, обрушившихся на нашу страну, я писал книгу долго и трудно, то и дело прерывая работу из-за частых в последнее время недомоганий, отвлекаясь от сочинительства, когда того требовал мой гражданский долг, или когда положение главы семьи обязывало заняться улаживанием тех или иных неурядиц. После сказок «Как черти старика вылечили», «Урасима-сан» и «Гора Кати-кати» я намеревался перейти к «Момотаро» и завершить цикл сказкой о «Воробье с отрезанным язычком». Но потом мне стало казаться, что повествование о подвигах Момотаро, во всяком случае в своем сегодняшнем виде, производит какое-то куцее впечатление, притом что сам Момотаро считается символом идеального японского героя. По-моему, история Момотаро заслуживает скорее поэтического или песенного, но никак не прозаического воплощения. Разумеется, я собирался изобразить Момотаро в преображенном виде, так же как и других своих героев. Была у меня, например, идея наделить чертей с острова Онигасима, мягко говоря, отрицательными чертами характера. Я полагал, что их следует показать коварными, подлыми, злобными, чтобы оправдать таким образом факт их усмирения. Соответственно поход Момотаро и покорение им острова Онигасима должны были возбудить восхищение читателей, а изображение противоборства Момотаро с чертями было рассчитано на то, чтобы у всех дух захватывало от волнения.

Я, конечно, понимаю, что сочинители редко бывают объективны по отношению к своим еще не написанным произведениям, и неизвестно, что из этого получилось бы на самом деле. Тем не менее я считаю своим долгом сказать следующее. Может быть, вам это и ни к чему, но все же послушайте. А потом можете смеяться, сколько хотите. Так вот. Самый страшный и зловредный персонаж греческих мифов — Горгона Медуза, та самая, у которой на голове вместо волос растут змеи. Глубокие морщины бороздят ее чело, в глазах горит неугасимая жажда убийств, пепельно-бледные щеки дрожат от безудержного гнева, тонкие черные губы кривятся злобной, презрительной улыбкой… А на голове копошатся змеи, ядовитые змеи с алыми животами. Стоит показаться недругу, и они, все как одна, вытягивают шеи, с отвратительным шипением устремляя свои жала в его сторону. Рассказывают, что несчастные, которым случилось увидеть Медузу, теряли разум от страха, сердце у них превращалось в лед, тело каменело. Неизъяснимый ужас овладевает человеком при встрече с ней. Причем вид ее оказывает разрушительное действие не столько на плоть, сколько на душу.

Подобные чудища особенно страшны, и их надо уничтожать, не ведая пощады. Японские оборотни, конечно, не идут с ними ни в какое сравнение — они значительно проще, в них даже есть что-то милое, домашнее. Взять хотя бы привидение из старого храма или оборотня с зонтиком — самое большое, на что они способны, — явиться вдруг во мраке ночи какому-нибудь забулдыге и сплясать перед ним, скорее помогая тому коротать ночные часы, чем устрашая. Да что говорить, ведь даже черти с острова Онигасима страшны только на вид, а стоит какой-нибудь обезьяне щелкнуть такого по носу, он тут же завопит благим матом и — лапы кверху. Вот и выходит, что бояться, собственно, нечего. Более того, в этих чертях есть, если разобраться, даже что-то симпатичное. Поэтому рассказ об их заранее спланированном уничтожении способен скорее опечалить, нежели обрадовать. Уничтожение это будет иметь оправдание только в том случае, если на сцене появится чудовище не менее омерзительное, чем Медуза. Иначе нечего и надеяться на сочувствие читателей.

С другой стороны, если сделать слишком сильный акцент на непобедимости Момотаро, читатели непременно проникнутся жалостью к чертям, и повествование уже не будет захватывать их должным образом. Ведь даже бессмертные герои — Зигфрид, например, — обязательно имеют где-то (допустим, на плече) маленькое уязвимое местечко, не так ли? У нашего Бэнкэя[92] тоже были свои слабые места: да что говорить, литература не знает абсолютно непобедимых героев. К тому же я, вероятно, из-за собственной слабости, неплохо понимая (во всяком случае, так мне кажется) психологию слабого человека, совершенно не разбираюсь в психологии силачей. До сего дня я не только сам ни разу не встречал непобедимых людей, но даже не слышал ничего об их существовании. А надо сказать, что я отличаюсь крайней скудостью воображения и не могу написать ни строчки о том, чего не испытал на собственном опыте. Поэтому, даже решись я написать сказку о Момотаро, у меня бы все равно ничего не вышло — я просто не сумею изобразить абсолютно непобедимого героя.

Момотаро, каким я его себе представляю, с детства был плаксой, слабеньким, хилым ребенком, болезненно застенчивым. То есть не подавал ровно никаких надежд стать настоящим мужчиной. Но, встретив на пути своем отвратительных чудовищ, которые безжалостно издевались над людьми, превращая их жизнь в ад, повергая души человеческие в бездну страха и отчаяния, он, не дрогнув, бросается вперед: пусть я слаб, но терпеть не стану. И, положив за пазуху пару лепешек, отважно устремляется в самое логово страшных чертей. Вот каким бы получился у меня, вероятно, Момотаро. И верных его спутников — собаку, обезьяну и фазана — я бы тоже вывел не идеальными сподвижниками героя, а самыми заурядными личностями. Они обладали бы у меня смешными недостатками и затевали бы нелепые ссоры по дороге, да и вообще походили бы скорее на Сунь Укуна, Чжубацзэ и Ша Уцзи-на, известных персонажей из «Путешествия на Запад»[93].

Но когда, закончив сказку о «Горе Кати-кати», я собрался было приступить к написанию следующей и даже уже придумал для нее название — «Мой Момотаро», на меня внезапно напала страшная апатия. Мне вдруг захотелось оставить сказку о Момотаро в ее нынешней примитивной форме. Да и правомерно ли вообще считать эту сказку прозаическим произведением? Это, скорее, поэма, известная многим поколениям японцев и любимая ими. Сюжет прозаического произведения может таить в себе любые противоречия. Однако намеренно переосмысливать благородный дух поэмы о Момотаро было бы просто непатриотично. Ведь, как это ни прискорбно, именно Момотаро и никто иной размахивает над головой знаменем, на котором написано «Япония — первая страна в мире». Но поскольку я не могу, к сожалению, испытать на собственном опыте, что было бы, если б Япония была не первой, а второй или даже третьей страной в мире, то мне вряд ли удастся изобразить храбреца, ставшего символом нашего национального превосходства. Стоит мне только представить себе знамя, которым размахивает наш национальный герой, у меня пропадает всякое желание писать сказку под названием «Мой Момотаро».

Вот почему я и решил закончить цикл сказкой о воробье с отрезанным язычком. Она, равно как и предыдущие — «Как черти старика вылечили», «Урасима-сан», «Гора Кати-кати», — не имеет никакого отношения к приоритету Японии, поэтому я мог обращаться с сюжетом вполне произвольно, не чувствуя особой ответственности за точность изложения событий. Ведь как только речь заходит о приоритете Японии в мире или о том, что считать приоритетным внутри этой почтенной страны, даже форма сказки не позволяет чувствовать себя достаточно свободно. Прочтет, к примеру, такую сказку иностранец и скажет: «Что же — это и есть ваша хваленая Япония, первая страна в мире?» Неудобно как-то получается. Поэтому, даже предвидя упреки в излишней скрупулезности, я все-таки позволю себе еще раз остановить внимание читателей на следующем. Ни старики с шишками, ни Урасима, ни барсук с горы Кати-кати не имеют никакого отношения к национальному превосходству Японии, олицетворением которого является только один герой — Момотаро, а о нем-то я как раз писать и не стал из опасения, что блеск величия Японии может вас, чего доброго, ослепить. Итак, повторяю: герои моих сказок не имеют никакого отношения к первому месту Японии в мире, равно как ко второму, к третьему и так далее. Кроме того, они не имеют никакого отношения и к так называемым типическим представителям. Это самые что ни на есть заурядные персонажи, созданные писателем, именующим себя Дадзаем, на основании его собственного весьма жалкого жизненного опыта и при помощи его собственного скудного воображения. В сущности, все попытки определить важность и значение японцев в мире очень напоминают мне тщетные поиски иголки в стоге сена.

Я очень люблю свою родину, хотя и не считаю нужным особенно распространяться на эту тему. Так вот, именно потому, что я люблю свою родину, я, во-первых, не хочу изображать непревзойденного и несравненного храбреца Момотаро, а во-вторых, изображая других людей, стараюсь, может быть даже слишком настойчиво, подчеркивать в них именно те черты, которые не имеют никакого отношения к пресловутой японской исключительности. Я не уверен, конечно, что эта моя настойчивость придется по душе читателям. Кстати, кто это сказал, уж не Хидэёси[94] ли? «Первый в Японии — это не я».

Так вот, герой сказки «Воробей с отрезанным язычком» не только не может претендовать на роль национального героя, а наоборот, его можно назвать самым никчемным человеком в Японии. Во-первых, он слаб телом, а слабый телом мужчина ставится обычно в народе на одну доску с хромой лошадью. Он все время кряхтит, болезненно покашливает, у него землистый цвет лица. Пробудившись утром, он протирает тряпкой сёдзи, потом хватается за метлу и начинает подметать пол, после чего, обессилев, заваливается где-нибудь в углу и все остальное время либо дремлет, либо не спеша хлопочет по хозяйству, а после ужина, собственноручно разостлав одеяло, ложится почивать. И вот такую никчемную жизнь этот человек ведет более десяти лет.

Ему нет еще и сорока, но он давно уже считает себя стариком и велит домашним звать себя дедушкой. Можно было бы, конечно, назвать его отшельником. Кстати говоря, для того, чтобы стать отшельником, надо иметь хоть какие-то сбережения, потому что если у тебя нет ни гроша за душой, то даже при самом горячем желании тебе вряд ли удастся порвать все связи с миром — в этом случае скорее не ты уйдешь от мира, а наоборот, сам мир отторгнет тебя. А наш старик, хоть и жил в крохотной соломенной хижине, когда-то был младшим сыном местного богача, но не оправдал надежд отца и матери. Не отличаясь особым трудолюбием, он в вёдро сеял, в дождь почитывал книжки и жил так не спеша, пока однажды не заболел, после чего все его родственники во главе с отцом и матерью стали называть его слабаком и неудачником и в конце концов отступились от него, решив посылать ему время от времени немного денег, чтоб не умер с голоду. Поэтому ему и удается вести такую якобы отшельническую жизнь, а соломенная хижина свидетельствует всего лишь об определенном достатке. К тому же именно люди с достатком, как правило, и не находят себе применения в обществе.

Конечно, наш старик не отличался крепким здоровьем, но ведь и калекой он не был, так что вполне мог бы выполнять какую-нибудь полезную работу. А у него и в мыслях не было чем-то заняться. Единственное, что он делал, это читал, причем читал много, но, очевидно, тут же забывал прочитанное, во всяком случае, он никогда и никому не рассказывал о том, что вычитал в книгах. Одним словом, он жил, ничем себя не обременяя, и его общественная ценность была близка к нулю. Положение усугублялось еще и тем, что у него не было детей. Женат он был давно — более десяти лет, но потомством так и не обзавелся. Вот и получается, что он ухитрился уклониться от выполнения всех видов гражданского долга. Многие любопытствовали: что за женщина взяла на себя ведение хозяйства при столь никчемном хозяине?

Некоторым даже удалось разглядеть ее сквозь ветхий плетень, но они были разочарованы: ничего хоть сколько-нибудь примечательного в ней не было. Черна лицом, глаза выпученные, огромные заскорузлые ручищи висят до колен, ходит, скрючившись в три погибели. На вид едва ли не старше самого деда. А на самом-то деле ей было всего тридцать три года — женщина, как говорится, в самом соку. Прежде она была служанкой в доме отца «старика» и ухаживала за ним, когда он заболел. Вот так и вышло, что в конце концов она стала его женой. Была она совершенно неграмотна.

— Снимай-ка белье и давай сюда. Я стирать буду, — сурово приказывает она старику.

— Да успеется, — бормочет он в ответ. Старик сидит за столом, подперев голову руками. Говорит он всегда крайне невнятно. Половина слов застревает у него где-то в горле, и слышны только отдельные звуки — аа или уу… Даже жена, больше десяти лет прожившая с ним бок о бок, не всегда его понимает.

А уж другие — и подавно. Возможно, конечно, что у отшельников просто не принято заботиться о том, понимают их или нет, ведь, в сущности, это им действительно должно быть безразлично, и все-таки как-то странно получается: никаких определенных занятий у старика нет, читает, правда, много, но использовать прочитанное не стремится, в браке состоит уже больше десяти лет, но детей не имеет, в разговорах даже на повседневные темы не может выдавить из себя ничего членораздельного, половину слов проглатывает и говорит крайне невнятно… Что это? — боязнь любой деятельности или что-то иное? Во всяком случае, пассивность его просто неописуема.

— Давай сюда немедленно. Видишь — воротник от грязи лоснится, — настаивает, старуха.

— Успеется, — отвечает старик, еле ворочая языком.

— Что? Да скажи, наконец, яснее!

— Успеется, — повторяет он, не поворачивая головы. Затем, вглядевшись в лицо старухи, выговаривает, наконец, ясно: — Холодно нынче.

— Так ведь зима. Не только нынче, а и завтра, и послезавтра холодно будет. Так-то, — ворчит она, словно выговаривая непослушному ребенку. — Ты бы лучше подумал, кому холоднее — тому, кто день-деньской дома у печки сидит, или тому, кто должен идти стирать к колодцу.

— Откуда мне знать? — только посмеивается старик в ответ. — Ты ведь, небось, уже привыкла.

— Все-то у тебя шуточки, — кривит лицо старуха. — Ты, может, думаешь, я для того и родилась, чтобы вечно стирать?

— А для чего еще? — поддразнивает ее старик.

— Ну ладно, хватит, скорее снимай белье и давай его сюда. А холодно, так надень другое — вон в ящике возьми.

— Я простужусь.

— Ну, как знаешь, надоел, — и старуха, в досаде махнув рукой, уходит.

Действие происходит в районе Тохоку неподалеку от города Сэндай, у подножия горы Атаго, в бамбуковой роще, возле которой шумит река Хасэгава. То ли окрестности Сэндай издавна славятся большим количеством воробьев, то ли еще почему, не знаю, но на гербе этого города красуется пара этих птиц.

Всем, верно, известно и то обстоятельство, что в пьесе «Сэндай хаги»[95] воробьи играли большую роль, чем самые знаменитые актеры. А в прошлом году, когда я путешествовал по этим местам, один приятель, здешний уроженец, познакомил меня со следующей, якобы старинной детской песенкой:

Птичка в клетке, птичка в клетке, в клетке, в клетке воробей!

Воробей, воробей, покажись нам поскорей!

Правда, песенку эту дети распевают не только в Сэндай, но и в других районах Японии, достаточно вспомнить известную детскую игру «птичка-в-клетке», но поскольку строка:

В клетке, в клетке воробей!

уточняет, что «птичкой-в-клетке» является именно воробей, а некоторые слова этой песни носят отпечаток местного диалекта, то я готов согласиться с тем, что родиной данной песенки является именно район Сэндай.

Воробьи жили и в бамбуковой роще, окружавшей хижину старика, они с утра до ночи галдели так, что хоть уши затыкай. И вот, как-то раз в конце осени пошел град. Крупные градины громко стучали по листьям бамбука, а когда град кончился, старик обнаружил в своем саду воробышка со сломанной лапкой, который бился о землю и никак не мог взлететь. Он подобрал его, отнес в дом, положил в теплое местечко и накормил. Скоро наш воробышек пошел на поправку, но, даже когда лапка его совершенно зажила, он не улетел, а остался у старика, летал по комнате, иногда выпархивал в сад, но тут, же возвращался на веранду и там клевал корм, который бросал ему старик. Здесь же он и гадил, вызывая недовольство старухи, гонявшейся за ним с криками: «Ах ты, паршивец!» Старик же в таких случаях молча поднимался с места и клочком бумаги аккуратно убирал помет с веранды. Постепенно воробышек уразумел, с кем как можно себя вести: когда дома была одна старуха, он прятался в саду или под стрехой, но стоило появиться старику, он тут же вылетал из своего убежища, садился ему прямо на голову, скакал по столу, пил воду из тушечницы, прятался в стакане для кистей, словом, шалил ужасно, мешая старику в его занятиях. Но старик делал вид, будто ничего этого не замечает. Он не был похож на иных любителей домашних животных, которые дают своим питомцам диковинные имена и сюсюкают с ними целыми днями: «Ах, ты мой Руми! Ах, ты мой хорошенький! Тебе тоже, маленький, грустно?» Он оставался абсолютно невозмутимым, что бы воробей ни вытворял. Только время от времени молча приносил корм и рассыпал его по веранде.

Так вот, однажды, как только старуха удалилась, этот самый воробей, громко хлопая крыльями, вылетел из-под стрехи и опустился точнехонько на край стола, за которым сидел старик, задумчиво подперев щеку рукой. Даже не изменив выражения лица, старик молча посмотрел на воробья. Вот тут-то и начались события, которые окончились для нашего воробышка трагедией.

Помолчав некоторое время, старик сказал: «А, это ты». Затем глубоко вздохнул и положил на стол раскрытую книгу. Перевернул страницу, другую, потом опять опустил подбородок на руки и стал рассеянно смотреть перед собой.

— Значит, она живет не для того, чтобы стирать… Как это понимать? Кокетство в ней запоздалое проснулось, что ли? — проворчал он и горько усмехнулся.

И вдруг воробей со стола человеческим голосом спрашивает:

— А ты-то сам для чего живешь?

Старик даже не очень удивился:

— Я-то? Ну, скажем, для того, чтобы всегда говорить правду.

— А разве ты вообще говоришь?

— Видишь ли, все вокруг погрязли во лжи, не с кем и словом перемолвиться. Врут, врут, слушать тошно. К тому же в конце концов они сами начинают верить в то, что врут, и это самое страшное.

— Ну, знаешь ли, это пустая отговорка, так все лентяи говорят. У меня сложилось впечатление, что стоит человеку хоть чему-то выучиться, он тут же начинает гордиться собственным бездельем. Ведь ты же совсем ничего не делаешь, не так ли?

Слышал поговорку: «Когда сам лежишь, не буди других». Тебе ли так говорить о людях?

— Ты, конечно, прав, но… — старик не чувствовал себя побежденным. — Но ведь и без таких, как я, не обойтись. Со стороны, конечно, кажется, что я ничего не делаю, но ведь это не совсем так. Где-то на свете есть дело, которое по плечу лишь мне одному. Я не знаю, настанет ли когда-нибудь в моей жизни миг, когда мне удастся показать, на что я действительно способен, но если он все-таки настанет, тут уж все увидят, чего я стою. А пока, в ожидании этого мига, помолчу, почитаю…

— Ну что ж, — воробей склонил головку набок, — потерпевший фиаско Бэнкэй, как правило, стремится прикрыть собственную несостоятельность пышными фразами. Этот тип людей так и следовало бы назвать «потерпевшими поражение и удалившимися на покой». А когда некий дряхлый старец вроде тебя вместо того, чтобы предаваться воспоминаниям о былом блеске — увы, безвозвратно утраченном, — тешит себя надеждами на какое-то недосягаемое будущее, это уж совсем досадно! Ведь здесь и пышные фразы не помогут — прикрывать-то ими нечего! Вот и выходит, что твое поведение просто глупо, и никакого подвига ты никогда не совершишь.

— Может быть, ты и прав, — старик все больше успокаивался. — Но у меня все-таки и сейчас есть одно, вполне определенное назначение в жизни, и я следую ему неизменно. Оно состоит в том, чтобы никогда ничего не делать из корыстных соображений. Это, видишь ли, как раз то, о чем легко говорить, но трудно выполнить. Возьмем, к примеру, мою старуху. Она живет со мной более десяти лет, казалось бы, давно должна была утратить все суетные желания, так нет же! Ничего подобного! До сих пор какие-то женские капризы. И это смешно, хотя сама-то она этого не замечает.

И тут вдруг, откуда ни возьмись, появилась сама старуха.

— Это у меня-то капризы? Ой, а с кем же ты разговаривал? Мне послышался вроде бы молодой женский голос. Куда же ты дел нашу гостью?

— Гостью? — старик, как всегда, еле ворочал языком.

— Да, ту, с которой ты только что разговаривал. Да еще и злословил на мой счет. Когда со мной разговариваешь, тебе лишний раз рот открыть трудно, бормочешь так, что не поймешь ничего, а тут словно заново на свет родился, голос и тот помолодел. Вот уж и впрямь — откуда что берется! Всю хворь как рукой сняло. Да тебе ли говорить о капризах? На себя лучше бы посмотрел, старый козел!

— Что ты несешь? — растерянно пробормотал старик. — Здесь ведь никого нет.

— Ты, видно, меня совсем за дуру считаешь, — рассердившись не на шутку, старуха тяжело опустилась на пол. — Ты что же думаешь, если до сих пор я все сносила, то и дальше так будет? А вот и нет! Конечно, о чем со мной разговаривать, с дурой необразованной! Хватит, надоело! Всю свою молодость я угробила на тебя, вот твои родители и решили — почему бы полностью не переложить на ее плечи ответственность за своего непутевого сыночка?

— Да врешь ты все!

— А что здесь неправда? Ну-ка скажи, в чем я соврала? Разве не так было дело? Кому ты был нужен? Кому? Посмотрела бы я, что бы ты без меня делал! Разве я не отдала тебе всю жизнь? Так что здесь неправда? А ну, скажи! — старуха подступала к нему с искаженным от злости лицом.

— Тогда у тебя не было этих пустых капризов, вот что.

— Что ты имеешь в виду? Не понимаю. Не делай из меня дуру! Я вышла за тебя, думая о твоей же пользе. Какие там капризы! Несешь чепуху. Тебе, небось, и в голову не приходит, как тоскливо сидеть с тобой с утра до ночи. Ведь от тебя ласкового слова не дождешься. Посмотри на других женщин. Уж как ни бедна, а ужинать сядет с мужем — поговорят о том о сем, посмеются, пошутят. Мне ведь немного надо, я готова терпеть. Но если бы хоть иногда я слышала от тебя ласковое слово!

— Глупости, сама не знаешь, что говоришь. Стоит мне подумать, что ты наконец образумилась, как опять все сначала — слезы, попреки. Нехорошо. Ты же не можешь не понимать, что не права. Если у тебя дурное настроение, не обязательно его вымещать на других. Сама подумай, разве не тебе я обязан своим молчанием? А что касается приятных бесед за ужином, то, насколько мне известно, эти достойные супружеские пары, как правило, сплетничают о соседях. Что, разве не так? Или злословят. То есть опять же — выплескивают на друг их собственное дурное настроение. Я вот ни разу до сих пор не слыхал, чтобы ты кого-нибудь хвалила. А я легко поддаюсь постороннему влиянию и в конце концов тоже могу научиться осуждать ближних. Мне этого не хотелось бы. Вот почему я и решил ни с кем не разговаривать. Вы все только и делаете, что выискиваете чужие недостатки, а на собственное уродство не обращаете внимания. Да и вообще я боюсь людей.

— Теперь мне все понятно. Просто я тебе надоела. Да и кому может быть нужна такая старуха? Ясно, что никому. А кстати, что сталось с твоей гостьей? Куда ты ее спрятал? Я слышала женский голос, и ты меня не убедишь, что здесь никого не было. Конечно, коли завел себе молодуху, с такой старухой, как я, уже и говорить не о чем. Да ты посмотри на себя! Тоже мне, праведник! Еще рассуждает о собственном бескорыстии! Стоит только появиться молодой женщине, сразу таким болтливым становится, аж слушать противно.

— Да что здесь плохого?

— А что хорошего? Где твоя гостья? Это же неприлично — уйти, даже не поздоровавшись. Ведь как-никак я в этом доме хозяйка. Так что позволь мне с ней познакомиться. А то получается, что ты со мной совсем не считаешься.

— Да вот она, — и старик мотнул головой в сторону прыгающего по столу воробья.

— Что? Опять твои шуточки? Разве воробьи могут говорить?

— Значит, могут. И кстати, очень даже разумно.

— До какой же наглости надо дойти, чтобы так измываться над бедной старухой! Ну знаешь, с меня довольно! — и резко протянув руку, она грубо схватила воробья. — Вот мы ему сейчас и отрежем язычок, чтобы не говорил больше ничего разумного. А то ты его совсем забаловал, этого паршивого воробья. Да, так я и сделаю. Если ты тайком от меня принимаешь каких-то красоток, то в отместку я вырву язык твоему воробью. Вот и будем в расчете. — Она насильно раскрыла клюв зажатому у нее в ладони воробью и быстро вырвала крошечный, словно лепесток цветка, язычок.

Воробей забил крыльями и взмыл высоко в небо.

Старик молча проводил его взглядом.

А на следующий день пошел искать его в бамбуковую рощу.

Где же ты, воробей, воробей без языка?

Где же ты, воробей, воробей без языка?

Каждый день шел снег. Но старика это не останавливало. Как одержимый, он шарил и шарил по бамбуковой роще. А там — тысячи, десятки тысяч воробьев. Разве найдешь среди них воробья с отрезанным язычком? Но старик упорно продолжал искать.

Где же ты, воробей, воробей без языка?

Где же ты, воробей, воробей без языка?

Впервые в жизни он вел себя столь активно. В нем словно пробудились какие-то затаенные, до сих пор никак не проявлявшиеся силы. Но что это были за силы? Тут и сам автор (Дадзай) умолкает в недоумении. Человек, который в собственном доме чувствует себя чужим, вдруг встречает единственное в мире существо, с которым ему спокойно и хорошо, с которым он может говорить обо всем на свете. Потеряв это существо, он отправляется на его поиски. «Да это же любовь!» — скажете вы и, возможно, будете правы. А может быть, и нет. Просто обрел человек родственную душу. Старик испытывал чувство гораздо более покойное и тихое, чем то, которое принято обозначать словом любовь. И вот он искал и искал. Впервые в жизни предпочитая действие бездействию.

Где же ты, воробей, воробей без языка?

Где же ты, воробей, воробей без языка?

Надеюсь, вы не подумали, что старик бродил по заснеженной роще, распевая эту песенку? Нет, ее тихонечко нашептывал ветер, и в сердце старика тоже рождались слова не то песни, не то молитвы — рождались и соединялись с шепотом ветра.

Однажды ночью был снегопад, такой сильный, какие даже в этом районе бывают редко. Зато на следующее утро небо прояснилось, и взору предстал ослепительный, сверкающий серебряный мир. Старик поднялся пораньше, надел соломенные сандалии и, как всегда, отправился в рощу.

Где же ты, воробей, воробей без языка?

Где же ты, воробей, воробей без языка?

Вдруг с ветки упал огромный ком снега, ударил его по голове и, видимо, сильно ударил, потому что старик потерял сознание и ничком упал в снег. И вот, словно на грани яви и сна, послышались ему тихие голоса.

— Ах, несчастный! Ведь так и умереть недолго!

— Перестань, он просто лишился чувств. С кем не бывает?

— Но ведь если он будет и дальше лежать в снегу, то замерзнет до смерти.

— Это точно. Надо что-то делать. Как же это могло случиться? Надо бы девочке появиться, пока он не замерз окончательно. Как она, кстати?

— Кто, О-Тэру-сан?

— Да. Кто-то сыграл с ней злую шутку и вырвал язык. С тех пор ее что-то не видно.

— Она все лежит. Без языка не очень-то поговоришь, только плачет и плачет, бедняжка.

— Да что ты говоришь? Язык вырвали? Как жестоки эти люди!

— И знаешь, кто это сделал? Жена этого самого старика. Ее вроде и злой-то не назовешь, просто так, попала под горячую руку наша О-Тэру. Вот и лишилась языка.

— А ты что, видела, как это было?

— Да, ужасно! И правда — от людей ничего хорошего не жди.

— Приревновала, небось, старуха. Я этого человека хорошо знаю и жену его тоже. Мне всегда казалось, что он слишком строг с ней. Он просто ее не замечает. Не терплю, когда жен балуют, но такая суровость тоже ни к чему. Ужасно, что О-Тэру-сан так привязалась к этому старику. Да, люди есть люди, ничего не скажешь.

— А сам-то ты не ревнуешь разве? Ты ведь влюблен в О-Тэру-сан. Чего уж тут скрывать? Кто, как не ты, твердил целыми днями, томно вздыхая, что О-Тэру-сан — лучшая певунья в нашей роще?

— Напрасно ты считаешь меня способным на такое низкое чувство, как ревность. Но я и сейчас скажу, что у О-Тэру-сан и голосок получше твоего, и собой она хороша.

— Ну вот, опять ты за свое.

— Ладно, не время ссориться. Лучше подумаем, что же нам с ним делать? Если мы его здесь оставим, он замерзнет наверняка. Жалко ведь. Сколько сил он потратил на поиски О-Тэру-сан, целыми днями бродил по роще. Из-за этого и попал в беду. Неужели тебе его не жаль? Ведь он-то порядочный человек.

— Кто, он? Да он просто глуп. В его возрасте волочиться за воробьем — это ли не верх глупости?

— Ах, зачем ты так? Давай-ка лучше устроим ему свидание с О-Тэру-сан. Ведь и она, как мне кажется, очень не прочь повидаться с ним. Вот только языка у нее нет, и говорить она не может. Когда я сказала, что старик ее повсюду разыскивает, бедняжка только залилась горючими слезами. Его-то мне, конечно, жаль, но О-Тэру-сан — жальче. Давайте-ка попробуем им помочь.

— Я против. Чувственная любовь никогда не вызывала во мне сострадания.

— О чем ты? Какая тут чувственная любовь! Да тебе просто этого не понять! Ну так как, решено? Я очень хочу, чтобы они встретились. Да разве это не разумнее всего?

— Ну ладно, делайте что хотите. А я пойду помолюсь. Это самое лучшее, когда хочешь сделать что-то для другого человека, особенно если это что-то выходит за рамки здравого смысла. Так когда-то говорил мой отец. Считается, что в таких случаях боги непременно помогут, что бы у них ни попросили. Вот что, вы подождите меня здесь, а я пойду помолюсь местному божеству.

Когда старик открыл глаза, он увидел себя в хорошенькой маленькой комнатке с бамбуковыми стенами. Поднявшись, он огляделся. Тут раздвинулись фусума, и к нему вышла похожая на куклу девочка ростом примерно в два сяку.

— Ну как, проснулись?

— Да, — снисходительно улыбнулся ей старик. — А где это я?

— В воробьином домике. — Миловидная девочка аккуратно уселась перед стариком и отвечала, старательно хлопая круглыми глазенками.

— А-а… — сразу успокоился старик и кивнул головой. — Так, значит, ты и есть воробей с отрезанным язычком?

— Нет, что вы. О-Тэру-сан лежит в задней комнате. А меня зовут О-Судзу, я ее самая близкая подружка.

— Так, значит, воробья, у которого вырвали язык, зовут О-Тэру?

— Да, и она очень милая, добрая. Пойдемте к ней скорее. К сожалению, она теперь не может говорить и только плачет целыми днями.

— Пойдем, — старик встал. — Где она?

— Я провожу вас, — О-Судзу живо поднялась и, взмахнув длинным рукавом, вышла на веранду.

Старик осторожно, боясь поскользнуться, перешел через маленькую, узкую веранду, выстланную зеленым бамбуком.

— Сюда, пожалуйста.

Вслед за О-Судзу он вошел в комнату. Здесь было светло. В саду за окном виднелись заросли мелкого бамбука, журчали проворные ручейки…

О-Тэру-сан лежала, прикрывшись красным шелковым одеялом. Она тоже напоминала куклу, но показалась старику еще изящнее и милее, чем О-Судзу. Вот только личико было бледновато. Она посмотрела на старика своими большими глазами и горько заплакала.

Старик сел на корточки у изголовья и молча стал глядеть на бегущие по саду ручьи. О-Судзу тихонько вышла.

Хорошо было так сидеть и молчать. Старик тихонько вздохнул. Но вовсе не оттого, что ему вдруг взгрустнулось. Нет, впервые в жизни он испытывал чувство тихого блаженства и умиротворения. Оттого-то и вздохнул.

Тихонько вошла О-Судзу и принесла вино и закуски.

— Угощайтесь, — сказала она и вышла.

Старик налил себе немного вина и выпил, потом опять стал смотреть на ручьи в саду. Старик вовсе не был пьяницей. Поэтому одной чашечки вина ему вполне хватило. Он взял палочки и, подцепив кусочек жареного бамбука, стал его медленно жевать. Бамбук оказался необычайно вкусным. Но старик не был и обжорой, поэтому, прожевав, отложил палочки.

Раздвинулись фусума, и снова вошла О-Судзу с вином и закусками. Сев перед стариком, она предложила:

— Не налить ли вам еще?

— Нет, благодарю. А вино у вас прекрасное, — он вовсе не хотел польстить хозяйкам, просто сказал первое, что пришло ему на ум.

— Рада, что вам нравится. Это роса с бамбуковых листьев.

— Пожалуй, оно даже слишком хорошее.

— Что?

— Слишком хорошее.

Слушая разговор старика с О-Судзу, О-Тэру улыбнулась.

— Смотрите-ка, О-Тэру-сан смеется! Наверное, хочет что-то сказать.

Но О-Тэру отрицательно покачала головой.

— Да зачем говорить, и так хорошо, верно ведь? — старик впервые обратился к О-Тэру.

О-Тэру захлопала глазами и несколько раз радостно кивнула.

— Ну что ж, мне пора. Как-нибудь загляну еще.

О-Судзу удивила такая поспешность:

— Как, вы уже уходите? Вы столько дней искали ее по роще, чуть не замерзли из-за этого, а теперь уходите, так и не сказав ни единого ласкового словечка…

— Да уж насчет ласковых слов увольте, — старик горько усмехнулся и приготовился уходить.

— О-Тэру-сан, неужели мы так и отпустим его? — воззвала к подруге окончательно растерявшаяся О-Судзу. О-Тэру, смеясь, кивнула головой.

— Ну что ж, как хотите, — О-Судзу тоже засмеялась. — Заходите еще.

— Зайду, — серьезно ответил старик и собрался было выйти из комнаты, но остановился снова. — А где вас искать?

— В самом центре бамбуковой рощи.

— Да ну? Это в бамбуковой-то роще такой диковинный домик?

— Да, — сказала О-Судзу и, взглянув на О-Тэру, улыбнулась. — Только не всем дано его увидеть. Если захотите к нам в гости, падайте ничком в снег на том же самом месте, что и сегодня, и мы тут как тут.

— Очень вам благодарен, — старик вышел на зеленую веранду. О-Судзу снова провела его в маленькую гостиную, и он увидел, что там стоят разные корзинки — и большие и маленькие.

— Нам очень стыдно, что мы не смогли оказать вам достойный прием, вы появились слишком неожиданно, — уже другим тоном промолвила О-Судзу. — Прошу вас, возьмите на память о воробьином домике одну из этих корзинок. Какая вам больше нравится, ту и берите.

— Да не нужно. К чему это? — проворчал старик, даже не взглянув на корзинки. — Где тут мои сандалии?

— Нет, вы уж возьмите одну, — чуть не плача просила О-Судзу. — А то О-Тэру-сан на меня рассердится.

— Да чего ей сердиться? Она и не умеет, наверное. Уж я-то знаю. Но где же мои сандалии? Я хорошо помню, что на мне были такие грязные соломенные сандалии.

— Мы их выбросили. Так что придется вам возвращаться босиком.

— Как же так?

— А если не хотите идти босиком, извольте взять одну из корзин. Ну возьмите же, очень вас прошу, — она умоляюще сложила свои хорошенькие ручки.

Старик усмехнулся и посмотрел на расставленные по комнате корзины.

— Слишком уж они все большие. Терпеть не могу таскать тяжести. Нет ли какого-нибудь подарка, чтобы уместился за пазухой?

— Но вы же видите…

— Раз нет, тогда я пошел. Придется, видно, босиком идти. А уж тащить что-то на себе — увольте, — заявил старик и уже готов был и впрямь спрыгнуть босиком с веранды.

— Постойте, подождите. Я спрошу О-Тэру-сан, — и О-Судзу побежала в задние комнаты. Скоро она вернулась с рисовым колоском во рту.

— Вот вам шпилька О-Тэру-сан. Не забывайте ее, ладно? Заходите к нам.

Тут старик очнулся. Он лежал ничком на снегу в роще. Или все это ему только приснилось? Но в его правой руке был зажат рисовый колосок. Странно было видеть его посреди зимы. К тому же от него исходило чудесное благоухание, словно от розы. Старик бережно принес колосок домой и поставил на стол в стакан для кистей.

— Это еще что такое? — старуха сидела и что-то шила, но своим острым взглядом тут же приметила колосок.

— Рисовый колосок, — как обычно еле ворочая языком, пробурчал старик.

— Что еще за колоски зимой? Откуда ты его взял?

— Я его не брал, — тихо сказал старик и, раскрыв какую-то книгу, уставился в нее.

— Ну не чудеса ли? Шляешься целыми днями по роще, приходишь еле живой, а сегодня вдруг возвращаешься сам не свой от радости да еще ставишь в стакан какой-то паршивый колосок. Нет, что-то здесь нечисто. А если ты его не брал, то откуда он у тебя? Неужели трудно сказать все, как есть?

— Мне его подарили в воробьиной деревне, — нехотя промямлил старик.

Но эти слова, разумеется, не удовлетворили старуху-реалистку. Она продолжала приставать к старику с расспросами. А поскольку он не умел говорить неправду, ему пришлось в конце концов рассказать о своем удивительном приключении.

— Надо же такое выдумать, — старуха даже засмеялась от изумления.

Но старик молчал. Подперев лицо руками, он сидел, не отрывая глаз от книги.

— И ты думаешь, я этому поверю? Тут уж точно можно сказать, что все вранье — от начала до конца. От меня ничего не утаишь. С того дня, как у тебя в гостях побывала та девица, ты стал совсем другим человеком. Все-то тебе не сидится, все-то ты вздыхаешь, влюбился, что ли? Смотреть противно! В твои-то годы? А от меня тебе ничего скрыть не удастся, не выйдет. Я все вижу. Ну-ка отвечай, где она живет? Уж, наверное, не в бамбуковой роще. Меня не проведешь. Говоришь, в роще есть маленький домик, в котором живут хорошенькие девочки, похожие на куколок? Я не такая дура, как ты думаешь. Меня детскими сказками не обманешь. А если это правда, изволь в следующий раз принести корзинку, которую тебе там предлагали, тогда и посмотрим. Это же надо такое выдумать! Вот если бы ты приволок из этого удивительного домика хотя бы одну корзинку, я, может быть, еще и поверила бы, а то принес какой-то паршивый колосок, да еще говоришь, будто это не колосок, а шпилька. Будь же хоть раз в жизни мужчиной и скажи правду. Ведь я многое могу понять, больше, чем ты думаешь. Да и что мне твои женщины? Сколько их у тебя — одна, две?

— Понимаешь, я не люблю таскать тяжести.

— Ах вот оно что? Тогда пойду я. Что ты на это скажешь? Говоришь, значит, нужно просто упасть ничком в снег? Ну так я пошла! Не возражаешь? Да неужели у тебя совсем совести нет?

— Иди, пожалуйста.

— Ну и хитер! Сам знаешь, что все вранье, а говоришь — иди, пожалуйста. А я вот возьму и пойду. Что ты на это скажешь? — и старуха ехидно ухмыльнулась.

— Тебе так хочется получить корзинку?

— Хочется, а что? Я ведь жадная, сам знаешь. И люблю получать подарки. Так что я пойду и возьму самую большую и тяжелую корзинку. О-хо-хо-хо… Глупо, конечно, но я все равно пойду. И не делай вид, что ты тут вообще ни при чем. Посмотрим, чего стоит твоя хваленая правдивость! Хватит разыгрывать святошу! Значит, говоришь, стоит лечь ничком в снег, и окажешься в воробьином доме? Это надо же такое придумать! Отправляйся вот теперь неведомо куда из-за твоих бредней. Попробуй мне только сказать потом, что я вру, я тебе покажу!

Старуха — раз уж сама затеяла этот разговор, делать нечего — убрала шитье, вышла в сад и, увязая в снегу, потащилась в рощу.

А что было потом — того не знает и сам автор. Когда спустились сумерки, в роще нашли лежащую ничком старуху. Она уже окоченела, а за спиной у нее болталась огромная корзина. Видно, из-за нее-то она не смогла подняться и замерзла. В корзине же, говорят, было полным-полно блестящих золотых монет. И может быть, именно благодаря этим монетам старик вскоре разбогател и стал известным по всей стране человеком. Люди звали ею воробьиным министром и судачили о том, что, дескать, своей карьерой он обязан прежде всего любви к воробьям, но старик, слушая эти пересуды, каждый раз горько улыбался: «Нет, все это — благодаря жене. Много горя я ей причинил». Во всяком случае, так мне рассказывали.

Загрузка...