МАРСИАНЕ (сборник)


Сборник рассказов про освоение четвертой от Солнца планеты дополняет блестящую «марсианскую» трилогию К. С. Робинсона. Хорошо знакомые герои и новые загадки, с блеском разгадываемые мудрейшим ученым Саксом Расселлом. Глубокие переживания психолога Мишеля Дюваля.

Личные тайны ранимой Майи Тойтовны. Новое поколение марсиан — людей, родившихся в негостеприимном, но прекрасном мире, не полюбить который невозможно…

I. Мишель в Антарктиде

Сначала в долине Райта было здорово. Добрые люди, потрясающая природа. Мишель каждое утро, проснувшись в своем отсеке и выглядывая из окошка (такие были у всех), видел застывшую поверхность озера Ванда — плоский овал дробленого голубого льда, который заполнял дно долины. Сама же долина, обширная и глубокая, была бурого цвета и обрамлялась огромными, далеко простирающимися горизонтально стенами. Окидывая взглядом величественный пейзаж, он ощущал легкий трепет, и день начинался хорошо.

Дел тут всегда хватало. Высадили их в крупнейшей в Антарктиде сухой долине с грузом из сборных конструкций для жилищ и, для временного использования, палатками Скотта[183]. Бесконечными днями антарктического лета они были заняты обустройством своего зимнего обиталища, которое в собранном виде, как выяснилось, представляло собой весьма прочный и роскошный модульный массив соединенных друг с другом красных ящиков. Он был аналогичен тем, что предполагалось использовать на Марсе, поэтому Мишелю все это казалось крайне интересным.

Всего их было сто пятьдесят восемь человек, тогда как на обустройство постоянной колонии планировалось отправить лишь сотню. Такой план разработали американцы и россияне, и они же собрали международный коллектив для его осуществления. А эту стоянку в Антарктиде устроили, чтобы испытать себя — или, может быть, развеяться. Но Мишелю казалось, что все находящиеся здесь в душе желали стать избранными, поэтому при общении людей присутствовало некоторое напряжение, как на собеседовании при приеме на работу. Как им сказали, когда это обсуждалось — точнее, когда Мишель сам об этом спросил, — одних кандидатов надлежало отобрать, других — отсеять, а третьих — назначить на следующие полеты на Марс. Так что причины беспокоиться имелись. Впрочем, большинство кандидатов не имело склонности беспокоиться — это были способные, яркие, уверенные и привыкшие к успеху люди. И как раз это беспокоило самого Мишеля.


Обустройство жилищ они завершили ко дню осеннего равноденствия, двадцать первому марта[184]. После этого смена дня и ночи стала разительной: на исходе дней, когда солнце ускользало на север, чтобы скрыться за Олимпийской грядой, косил яркий свет, а долгие сумерки перерастали в черную, просеянную звездами темноту, которая позже должна была стать абсолютной и затянуться на несколько месяцев. На их широте полярная ночь начиналась вскоре после середины апреля.

Видимые созвездия оказались сложены из звезд какого-то другого неба, странного и чужого для жителей Северного полушария, к числу которых относился Мишель, и заставляли задуматься об истинных масштабах Вселенной. Каждый день был ощутимо короче предыдущего, а солнце зависало все ниже, протягивая свои лучи, похожие на дрожащие огни рампы, между пиками Асгарда и Олимпийской гряды. Люди понемногу узнавали друг друга.

Майя, когда их впервые представили, сказала:

— Так это вы, значит, нас оцениваете! — И посмотрела так, что со стороны могло показаться, будто Мишель отвечает ей таким же проникновенным чувственным взглядом.

Он впечатлился. Фрэнк Чалмерс, выглянув из-за плеча Майи, это заметил.

Как и стоило ожидать, прибывшие сюда относились к разным типам личности. Впрочем, все они имели базовые социальные навыки, позволяющие свободно контактировать, поэтому, какими бы эти люди ни были на самом деле, общение между собой давалось им легко. И естественно, все питали подлинный интерес друг к другу. Мишель замечал, как они заводили отношения. В том числе романтические. Как же без этого?

Самому же ему все женщины в лагере казались красивыми. Во многих из них он был слегка влюблен — такое постоянно случалось в его практике. Мужчин он любил как старших братьев, женщин — как богинь, чьего расположения ему никогда не добиться (к счастью). Да, всех женщин он считал красавицами, а мужчин — героями. Хотя на самом деле, конечно, они не были такими. Но в большинстве своем они казались ему именно такими, ведь человечество принято идеализировать. А Мишель искренне чувствовал красоту и героизм человечества, причем всегда. Это была его эмоциональная особенность, которая так и просилась на прием к психоаналитику, и действительно он согласился подвергнуться психоанализу, который, однако, ничуть не изменил ощущений Мишеля. Вот такими он видит людей — он так и объяснил это врачам. Наивный, доверчивый, неисправимо оптимистичный, — но это не мешало ему быть хорошим клиническим психологом. Таков был его дар.

Татьяну Дурову, например, он считал роскошной, как кинозвезда, и к тому же обладающей умом и индивидуальностью, сформировавшимися в процессе жизни в реальном мире, где были реальная работа и общество. Мишель любил Татьяну.

И еще любил Хироко Аи, харизматичную, отрешенную и увлеченную своим делом, но при этом очень добрую. Он любил Энн Клейборн, которая уже сейчас была марсианкой. Любил макиавеллистку[185] Филлис Бойл. Любил Урсулу Коль — как сестру, с которой всегда можно поговорить по душам. Любил Риа Хименес за ее черные волосы и прекрасную улыбку, Марину Токареву — за ее стройную логику, Сашу Ефремову — за ее склонность к иронии.

Но сильнее всех он любил Майю Тойтовну, казавшуюся ему столь же экзотичной, что и Хироко, но более экстравертивной. Она не была такой красавицей, как Татьяна, но все же притягивала взгляд. Естественный лидер российского контингента, она выглядела неприступной и даже в каком-то роде опасной. Она смотрела на всех почти так же, как Мишель, — хотя он не сомневался, что она судила о людях куда строже, чем он. Большинство русских мужчин, казалось, боялись ее, будто мыши ястреба, или, может быть, просто опасались безнадежно в нее влюбиться. Если бы Мишель собирался лететь на Марс (а он не собирался), ее личность была бы там ему наиболее интересна.


Конечно, Мишель, как один из четырех психологов, которым надлежало оценивать кандидатов, не мог обосновывать свои решения личными привязанностями. Это его не огорчало — напротив, ему нравились ограничения, с которыми приходилось считаться при общении с клиентом. Они позволяли давать волю мыслям, которые не надо, слава богу, осуществлять. «Если ты не хочешь это осуществить, значит, играющее в тебе чувство не настоящее». Может, старая поговорка и была правдива, но если осуществлять дерзкие фантазии запрещалось на веских основаниях, то чувства вовсе не обязательно были ложными. То есть он мог одновременно быть искренним и не испытывать опасений. К тому же поговорка была не до конца верна — ведь любовь к ближним могла заключаться и в одном лишь созерцании. А в созерцании нет ничего дурного.

Майя ничуть не сомневалась, что полетит на Марс. Поэтому Мишель не представлял для нее угрозы, и она относилась к нему как к равному. Так же рассуждали еще несколько человек — Влад, Урсула, Аркадий, Сакс, Спенсер и некоторые другие. Но Майя заходила дальше всех — она с самого начала была очень откровенна. Могла сидеть и говорить с ним о чем угодно, в том числе о самом процессе отбора. Они общались по-английски, и их небезупречное владение английским — не совсем правильная речь и заметный акцент — создавали прекрасную музыку.

— Ты, должно быть, отбираешь людей по объективным критериям, психологическим профилям и всему такому…

— Да, конечно. Мы проводим всевозможные тесты. Оцениваем показатели.

— Но твое личное суждение тоже должно считаться, верно?

— Да, конечно.

— Наверное, тебе трудно отделять личные ощущения от профессиональных суждений, да?

— Наверное.

— И как ты с этим справляешься?

— Ну… пожалуй, ты назвала бы это умением действовать в неопределенности. Например, мне в людях нравятся одни признаки, а в проекте вроде нынешнего нужны люди, обладающие какими-то другими.

— А какие признаки нравятся тебе?

— Ну, я стараюсь не слишком задумываться об этом. Понимаешь, в моей работе это опасно — без конца анализировать собственные чувства. Я стараюсь отставить их в сторону, чтобы они меня не беспокоили.

Она кивнула.

— Очень разумно. Не знаю, смогла бы я так. Но стоит попробовать. У меня ведь то же самое. И это не всегда хорошо. Не всегда уместно. — Бросив на него быстрый косой взгляд, она улыбнулась.

Она почти ничего не рассказывала о своей прошлой жизни. Размышляя об этом, он объяснял ее сдержанность сложившимся положением: он оставался, а она улетала (в чем она была абсолютно уверена), поэтому главными для нее были события настоящего времени. И уж при их обсуждении она была предельно искренна. То, что она ему рассказывала, не имело значения. Как будто он умирал для нее, а она раскрывалась ему, ничего не скрывая, — словно преподносила прощальный подарок.

Но он хотел, чтобы она чувствовала важность того, что она ему говорит.

Восемнадцатого апреля солнце зашло насовсем. Утром вспыхнув на востоке, оно осветило долину на минуту или две, а затем со слабой зеленой вспышкой спряталось за горой Ньюэлла. После этого по утрам бывали лишь постепенно сокращавшиеся сумерки, а потом осталась только ночь. Звездная-звездная ночь. Эта беспрерывная тьма была по-настоящему жуткой — им приходилось жить в свете звезд, в мучительном холоде, не ощущая ничего, кроме этого. Мишель, будучи родом из Прованса, одинаково ненавидел и холод, и темноту. То же чувствовали и многие другие. Они прожили антарктическое лето, думая, что жизнь хороша и что Марс не так уж страшен, но пришла зима, и они внезапно получили более полное представление о том, как будет выглядеть Марс, — не совсем точное, но позволяющее прочувствовать все лишения. И это их несколько отрезвляло.

Конечно, одним испытания давались легче, чем другим, а кто-то и вовсе не замечал трудностей. Русским этот холод и темнота были не в новинку. Хорошо переносили ограничения и немолодые ученые — Сакс Расселл, Влад Танеев, Марина Токарева, Урсула Коль, Энн Клейборн. Вместе с некоторыми другими преданными науке людьми они, казалось, были способны читать, работать за компьютером и вести беседы на протяжении невероятно огромного количества времени. Очевидно, к этому их подготовила жизнь, большей частью проведенная в лабораториях.

Но все понимали, что нечто подобное ждет их и на Марсе. Нечто не слишком отличающееся от той жизни, которую они вели всегда. То есть лучшим подобием Марса была, пожалуй, не Антарктида, а кипящая работой научная лаборатория.

Это помогло Мишелю вывести оптимальные параметры кандидата, подлежащего отбору: ученый средних лет, преданный идее, опытный, бездетный, не состоящий в браке. Под это описание подпадали многие претенденты. Мишель и сам ему соответствовал.

Ему, конечно, полагалось уделять равное внимание всем кандидатам, и он старался придерживаться этого принципа. Но однажды он взялся сопровождать Татьяну Дурову в походе в Южную ветвь долины Райта. Они поднялись по левую сторону от плоской островной гряды, называемой Деисом, которая делила долину вдоль напополам, а затем продолжили подъем по южному рукаву долины к озеру Дон-Жуан.

Дон-Жуан — вот так название для такого внеземного одиночества! Это озеро было таким соленым, что замерзало, лишь когда воздух охлаждался до –54 °C. Тогда неглубокий водоем покрывался льдом, в результате чего опреснялся, и пресноводный лед уже не таял, пока температура не повышалась выше нуля, — обычно следующим летом, когда пойманный в ловушку солнечный свет подтапливал лед снизу. Когда Татьяна объяснила этот процесс Мишелю, тот показался ему аналогией их собственного положения, в котором они словно застряли на грани понимания и никак не могли к нему прийти.

— Вообще, — говорила она, — ученые могут использовать это озеро как термометр, который своим застыванием позволяет определить минимальную температуру. Можно прийти сюда весной и сразу понять, опускалась ли она предыдущей зимой ниже минус пятидесяти четырех по Цельсию.

Этой осенью такое случалось, в одну из холодных ночей, и теперь водоем покрывал слой белого льда. Мишель и Татьяна стояли на белесом ухабистом берегу, затянутом соленой коркой. Полуденное небо над Деисом было темно-синим, а ко дну каньона отовсюду спускались крутые стены. Из ледяного покрова озера выпячивались крупные темные валуны.

Татьяна прошлась по белой поверхности, проваливаясь на каждом шагу, хрустя ботинками и разбрызгивая воду, — жидкая и соленая, та растекалась по свежему льду, растворяя его и испаряясь тонким морозным паром. Будто Владычица Озера[186] обрела тело и поэтому стала слишком тяжелой, чтобы ходить по воде.

Но водоем имел глубину лишь несколько сантиметров и едва доставал верха ботинок. Татьяна, наклонившись, коснулась воды кончиком перчатки, подняла маску и попробовала воду на вкус своим невероятно красивым ротиком — но тот резко скривился. Тогда она запрокинула голову и рассмеялась.

— Господи! А ну попробуй, Мишель, но только чуть-чуть, предупреждаю! Она кошмарная!

И он неуклюже, как слон в посудной лавке, протопал по льду, чтобы выбраться на влажную поверхность озера.

— Она в пятьдесят раз соленее, чем в море. Попробуй!

Мишель наклонился и опустил указательный палец в воду. Его пробирал холод, и казалось поразительным, что вода до сих пор оставалась жидкой. Он поднес палец ко рту, осторожно лизнул — холодный огонь! Жгло, как кислотой.

— Бог мой! — воскликнул он, непроизвольно сплевывая. — Это яд?

Будто какая-то токсичная щелочь, а может, озеро мышьяка…

— Нет-нет, — усмехнулась она. — Просто соль. Сто двадцать шесть грамм на литр воды. Для сравнения, в морской воде — три и семь десятых на литр. Удивительно! — Татьяна, геохимик по профессии, сейчас стояла и изумленно качала головой. Это было по ее части. Мишель увидел ее красоту по-новому — и видел ее предельно четко даже несмотря на то, что она была в маске.

— Соль, возведенная в абсолют, — проговорил он рассеянно. Концентрированная. Такой она могла быть и в марсианской колонии. Вдруг мысль, витавшая где-то на задворках сознания, обрела завершенный вид: их изоляция должна превратить обычную морскую соль человечества в ядовитое озеро.

По телу Мишеля пронеслась дрожь, и он снова сплюнул, будто отгоняя дурную мысль прочь. Но соленый привкус во рту остался.


Когда все вокруг заволакивает беспросветная темнота, трудно не думать о том, что она так никогда и не рассеется, словно наша звезда выгорела и больше не зажжется. Люди (некоторые) начинают вести себя так, как обычно ведут себя испытуемые. Будто в самом деле наступил конец света и мы оказались на пороге Страшного суда. Представьте себе эпоху господства религий, когда подобное ощущение было у всех в порядке вещей.

Некоторые избегали Мишеля и остальных психологов — Чарльза, Джорджию и Полин. Другие же вели себя чересчур дружелюбно. Мэри Данкел, Джанет Блайлевен, Фрэнк Чалмерс — Мишелю приходилось быть осторожным, чтобы не очутиться с этой троицей наедине, иначе ему грозило впасть в уныние, глядя на то, как они излучают свое очарование.

Лучшим решением для него было вести активный образ жизни. Вспоминая об удовольствии, полученном от похода с Татьяной, он старался как можно чаще выбираться куда-нибудь, сопровождая тех, кто отправлялся на различные технические или научные задания. Дни шли своей искусственной чередой, и все тянулось совершенно так же, как если бы солнце вставало по утрам и заходило по вечерам. Подъем, завтрак, работа, обед, работа, ужин, отдых, сон. Все как дома.

Однажды он вышел с Фрэнком проверить анемометр[187] возле Лабиринта. Мишель намеревался выяснить, сумеет ли он проникнуть под приятный поверхностный облик этого человека, но у него ничего не получилось: Фрэнк оказался слишком холоден, слишком профессионален, слишком дружелюбен. Годы работы в Вашингтоне сделали его по-настоящему изворотливым. Несколькими годами ранее он участвовал в подготовке первого пилотируемого полета на Марс, а также был старым другом Джона Буна, первого человека, ступившего на эту планету. Кроме того, ходили разговоры, что он играл не последнюю роль и в планировании нынешней экспедиции. И уж точно Фрэнк входил в число тех, кто не сомневался, что попадет в избранную сотню, — его уверенность в этом казалась незыблемой. Все время, что они шли, его голос звучал как-то очень по-американски, громыхая слева от Мишеля.

— Глянь на те ледники — они вываливаются в проходы, и их сдувает прежде, чем они успевают долететь до дна долины. Чудесное место, да?

— Ага.

— А эти катабатические ветры, которые спускаются с полярной шапки… прут себе и не остановятся ни перед чем. Еще и холодные — жуть. Мне даже интересно, остался ли еще наш флюгер на месте.

Как выяснилось, остался. Они вынули картридж с данными, вставили новый. Вокруг них тянулась необъятная бурая скала, которая образовывала собой чашу под звездным небом.

На обратном пути Мишель спросил:

— Зачем тебе на Марс, Фрэнк?

— Мы что, будем здесь говорить о работе?

— Нет-нет, мне просто любопытно.

— Ладно. Ну, я хочу испытать, каково это. Хочу жить там, где можно попробовать что-то по-настоящему новое. Наладить всякие системы, в общем, что-то такое. Я вырос на Юге, как и ты. Правда, американский Юг совсем не такой, как французский. Мы варились в своей истории очень, очень долго. А потом как-то раскрылись миру — отчасти потому, что дела пошли плохо. Отчасти потому, что по побережью пронеслась целая куча ураганов! И у нас появилась возможность построить все заново. Мы так и сделали, но изменилось не многое. Изменений, Мишель, оказалось, лично для меня, недостаточно. Поэтому у меня и возникло это желание — попробовать снова. Вот моя правда. — И он бросил на Мишеля такой взгляд, будто хотел не только подчеркнуть, что это была правда, но и отметить, насколько редкий тому выпал случай — слышать от него правду. После этого он стал нравиться Мишелю чуть больше, чем прежде.

В другой день (или, скорее, другой час той же бесконечной ночи) Мишель вышел с небольшой группой, чтобы проверить климатологические станции, что стояли вдоль берега озера. С собой у них были сани-банан, загруженные батареями для замены, баллонами сжатого азота и прочим. Мишель, Майя, Чарльз, Аркадий, Ивао, Бен и Елена.

Они шагали поперек озера Ванда, сани тянули Бен и Майя. Долина выглядела огромной, а застывшая поверхность озера сверкала, зловеще искрясь под ногами. Человеку с севера уже могло показаться, что небо переполнено звездами, а во льду, по которому они ступали, их свет еще и дробился на множество осколков. Шагавшая рядом Майя светила под ноги фонариком, выхватывая все трещинки и пузырьки, что встречались на пути, отчего создавалось ощущение, будто она светит на стеклянный пол, устланный поверх бездонной пропасти. Когда же она выключила фонарик, Мишелю вдруг показалось, будто звезды другого полушария сияют у него под ногами сквозь какую-то прозрачную, чуждую планету, что находилась гораздо ближе к центру галактики. Он словно смотрел в черную дыру, зияющую в центре всего. В бездонный водоем звездного света. И с каждым шагом их отражения смотрелись по-новому, будто в калейдоскопе белых крапинок среди черноты. И казалось, всматриваться вот так в поверхность озера можно до бесконечности.

Когда они подошли к дальнему берегу озера, Мишель оглянулся. Их комплекс, вырисовываясь над горизонтом, светился вдали, будто яркое зимнее созвездие. Он знал, что внутри тех коробок находились их товарищи, которые в это время работали, готовили еду, читали, отдыхали. Напряжение, что царило в них, было неявным, но довольно сильным.

Одна из дверей комплекса открылась, и клин света выхватил участок ржавого оттенка скалы. Такое, несомненно, можно будет увидеть и на Марсе — через год-два. К тому времени нынешнее напряжение значительно спадет. Но там нет воздуха. Когда-нибудь, конечно, получится выйти наружу — правда, в скафандрах. Но велика ли разница? Зимний костюм, который был на Мишеле сейчас, по замыслу дизайнеров, во многом походил на космический скафандр, а сковывающий ветер, что спускался по долине, был похож на очищенный кислород, только что преобразованный из жидкого состояния в газ и немного подогретый. Холод Антарктиды, холод Марса… между ними нет существенных различий. В этом отношении год тренировок и испытаний здесь был хорошей идеей. Они, по крайней мере, могли хорошенько прочувствовать, каково им придется там.

Бен поставил ногу в небольшое углубление на поверхности, но поскользнулся и упал на лед. Он вскрикнул, и Мишель первым увидел, что случилось. Затем подбежали и остальные. Бен стонал и корчился, и все склонились над ним.

— Подвиньтесь-ка, — приказала Майя, проталкиваясь между Мишелем и Аркадием, чтобы встать перед Беном на колени.

— Бедро?

— Ай… да…

— Держись. Крепко держись. — Бен ухватился за ее предплечье, а она взяла его за бок. — Так, сейчас отстегнем твою упряжку. Теперь подставьте сани. Да осторожнее с ним! Хорошо. Лежи смирно, мы отвезем тебя на станцию. Сможешь лежать ровно или нам тебя пристегнуть? Ладно, пошли. Помогите выровнять сани. Кто-нибудь сообщите на станцию, пусть готовятся нас принимать. — Затем она впряглась в сани сама и двинулась поперек озера быстро, но ровно, скользя ботинками, будто коньками, и светя фонариком себе под ноги. Остальные шли следом по бокам от Бена.

На станции Мак-Мердо[188], на противоположном берегу моря Росса, располагался дополнительный персонал — как раз для того, чтобы поддержать их на озере Ванда, — и уже примерно через час после их возвращения на станцию послышался шум вертолета. Бен к этому времени был в бешенстве, коря себя за это падение. Злость терзала его сильнее, чем боль, хотя позднее выяснилось, что он сломал бедро.

— Он упал мгновенно, — говорил Мишель Майе. — Так быстро, что не успел и руку выставить. Неудивительно, что у него перелом.

— Жаль, — отозвалась Майя.

— А ты хорошо среагировала, — продолжил Мишель неожиданно даже для себя. — Очень быстро.

Она лишь отмахнулась.

— Я столько раз такое видела… У меня все детство прошло на льду.

— Ах да, конечно.

Знания. Опыт. Это была основа принятия всех спонтанных решений. И в жизни Майи, чувствовал он, такое происходило сплошь и рядом. Эргономика — ее специальность, как раз изучала то, как люди справляются с теми или иными проблемами. Она собиралась лететь на Марс. Он — нет. Он любил ее. Как, впрочем, и многих других женщин. Просто так получалось. Но с ней…


Из личных, тщательно зашифрованных записей Мишеля:


Майя: очень красивая. Тигр, проникающий в комнату, где пахнет сексом и убийством. Альфа-самка, перед которой все преклоняются. Скорая во всем, включая смену настроений. С ней я могу говорить. Мы беседуем с ней по-настоящему, потому что ей неважно, зачем я здесь. Неужели это правда?


Спенсер Джексон: сильный. Скрытная душа. Глубины, не поддающиеся никаким расчетам, даже для него самого. Он словно озеро Ванда среди нас. Его разум утончен и не допускает общинной обыденности. Может нарисовать любое лицо дюжиной штрихов, обнажив всю душу изображенного. Но я не думаю, что он счастлив.


Татьяна Дурова: очень красивая. Богиня, попавшая в мотель. И пытающаяся найти выход. Знает, что все считают ее красивой, и поэтому никому из нас не доверяет. Ей нужно вернуться на Олимп, где ей место и где она будет с равными себе. Наверное, она думает, что Марс — это и есть Олимп.


Аркадий Богданов — это сила. Очень стойкий и надежный парень. Если в чем-то убежден, то до потери памяти. Видит то, что и предполагает увидеть, и не пытается этого скрывать. Говорит: «Того, чем я владею, достаточно, чтобы я стал необходим на Марсе». Не согласны? Я согласен. Инженер, смышленый и изобретательный, не интересующийся чем-то бо́льшим.


Марина Токарева: красавица. Очень серьезная и собранная, не болтает о пустяках. Постоянно о чем-то рассуждает. И думает, что собеседник так же быстр, как и она, поэтому проследить за ходом ее мыслей бывает не так просто. Тонкие точеные черты, густые черные волосы. Иногда, следя за ее взглядами, я думаю, что она из числа тех лесбиянок, которые должны разнообразить наше общество, но порой она как будто присматривается к Владу Танееву, самому пожилому мужчине.


Джордж Беркович и Эдвард Перрин объединены из-за своего отношения к Филлис Бойл. Причем между ними сложилось не столько соперничество, сколько партнерство. Оба думают, что им нравится Филлис, но на самом деле и тому и другому нравится то, как его чувства копируются другим. Филлис это тоже нравится.


Ивана довольно красива, несмотря на худое лицо и неправильный прикус; а когда лицо типичной химички-заучки озаряет глуповатая улыбка, она внезапно превращается в богиню. Стала лауреатом Нобелевской премии по химии, но нечего и думать, что она получила ее за эту улыбку. Хотя, увидев ее, сразу сам становишься радостнее. Ей стоило бы вручить эту премию уже ради того, чтобы увидеть эту улыбку.


Саймон Фрейзер: хорошо скрытая сила. Англичанин; учился в частной школе с девяти лет. Очень внимательно слушает, хорошо говорит, только раз в десять меньше, чем остальные, что, естественно, создало ему репутацию настоящего тихони. И он украдкой играет с этим образом. Мне кажется, ему нравится Энн, которая в некоторых отношениях похожа на него, только не впадает в крайности, в других же — не похожа совсем. Энн не играет со своим образом, она даже не знает о его существовании — американский недостаток самосознания против британской иронии Саймона.


Джанет Блайлевен: красивая. Говорит быстро, уверенно. Пышет здоровьем. Классная грудь. Но собачья дружба дружбой не считается.


Энн настоящая красавица, хоть и строгая на вид. Высокая, худая, сильная — и телом, и лицом. Притягивает взгляд. Определенно думает о Марсе всерьез. Люди видят это в ней и любят за это. Или нет — в зависимости от обстоятельств. Еще у нее особенная тень.


Александр Жалин — это сила. Любит женщин глазами. Некоторые из них это замечают, другие нет. Мэри Данкел и Джанет Блайлевен проводят с ним много времени. Он настоящий энтузиаст. Что бы ни захватывало его интерес, это овладевает им полностью.


Надя Чернышевская: сначала думаешь, она простая, но потом понимаешь, что одна из самых красивых среди всех. Это вызвано ее солидностью — физической, умственной, моральной. Она — скала, на которой все держится. Ее физическая красота заключается в атлетичности — невысокая, округлая, крепкая, ловкая, грациозная, сильная — и в глазах: радужки пестрые, густо усеянные цветными точечками, в основном карими и зелеными, а также голубыми и желтыми, складывающимися в концентрический узор, который со стороны, как обычно кажется, имеет цвет, похожий на ореховый. В таких глазах можно утонуть и никогда не выплыть. А она смотрит в ответ взглядом, лишенным страха.


Фрэнк Чалмерс: сила. Мне так кажется. Трудно рассматривать его отдельно от Джона Буна. Как его приятеля, пособника. Сам по себе он здесь не так впечатляет. Будто играет второстепенную роль, менее важную для истории. Он уклончив. Крупный, грузный, смуглолицый. Сдержанный. Кажется дружелюбным, но на настоящее дружелюбие его поведение не похоже. Искусный политик, как и Филлис, только друг другу они не нравятся. Ему нравится Майя. А Майя дает ему чувствовать себя частью своего мира. Но чего он хочет на самом деле — неясно. Внутри него скрывается человек, о котором никому ничего не известно.


Что же касается более формальной работы, то он брал доработанный миннесотский многоаспектный личностный опросник и анкетировал группы по десять человек. Сотни вопросов, подобранных таким образом, чтобы дать статистически значимые личностные профили. Подобные тестирования считались одним из основных способов оценки, прошедших проверку временем, поэтому вполне естественно, что одно из них он проводил на протяжении всей зимы.

Претенденты проходили этот тест в Яркой комнате, освещенной десятками многоваттных ламп, отчего казалось, будто все светилось само по себе, даже лица. Наблюдая за ними, Мишель вдруг подумал, насколько нелепой была его должность учителя этих гениальных людей. И отчетливо увидел в их лицах, что они отвечали на вопросы не затем, чтобы показать, кем являлись, но затем, чтобы показать, кем должны являться, чтобы их взяли на Марс. Конечно, если читать ответы, зная это, то можно выяснить о них почти столько же, как если бы они были искренни. И все же Мишель поражался, наблюдая это в них с такой ясностью.

Впрочем, ему не стоило так удивляться. Лица отражали настроения и многое другое, причем с предельной точностью — по крайней мере, у большинства людей. А может, и у всех — ведь если кто-то старался сохранять бесстрастное лицо, это уже говорило о том, что он стремится не выдавать своих чувств. Нет, думал он, глядя на них, это же целый язык, если за ними как следует понаблюдать. Слепым голоса играющих актеров кажутся искусственными и поддельными, а раз в нашем мире все «слепы на лица», то стоит только по-настоящему посмотреть… и может родиться какое-нибудь новое направление френологии, основанное на внешности человека. Тогда Мишель стал бы одноглазым в мире слепых.

И он завороженно наблюдал за лицами. Яркая комната и в самом деле была очень яркой; проведенное здесь время, по идее, должно было предотвратить наступление сезонного аффективного расстройства. В таком освещении каждое лицо, ослепительно сияющее, будто не просто говорило ему о чем-то, но и составляло собой целый ребус, заключающий суть характера человека: в той или иной степени сильного, умного, обладающего чувством юмора, скрытного, какого угодно, но всегда эта личность была представлена целиком, вся как на ладони. Вот, к примеру, Урсула, слегка радостная, считала этот тест лишь одним из множества тестов, что ставили психологи; как медик она понимала: это одновременно и нелепо и необходимо, ведь и вся медицинская наука являлась и искусством, и наукой. Сакс, напротив, принимал тесты всерьез, как и все остальное; он рассматривал их как научный эксперимент, а еще верил, что ученые во всех дисциплинах одинаково честно борются с методологическими трудностями своих дисциплин. Все это читалось по его лицу.

Каждый здесь был экспертом в чем-то своем. Мишель изучал естественное принятие решений и был экспертом в этой области, поэтому знал, что эксперты в любой ситуации принимали доступные им ограниченные данные и сопоставляли со своими обширными знаниями, после чего принимали быстрые решения, основанные на аналогиях с прошлым опытом. Таким образом, выходило, что сейчас группа экспертов занималась тем, что позволило бы им получить грант или защитить свою работу перед комиссией. Или чем-то в этом роде. То, что они никогда не сталкивались с подобными заданиями, было для них обстоятельством проблематичным, но преодолимым.

Если только они не расценивали ситуацию как слишком нестабильную и не поддающуюся прогнозированию. Иногда такие ситуации действительно имели место: даже лучшим метеорологам не под силу точно предсказать выпадение града, а лучшим военным командирам — направление внезапных атак. Ряд недавних исследований по этому вопросу показал, что часто и психологи ошибались в прогнозах, когда пытались предсказать будущие диагнозы по результатам стандартных тестов. Во всех случаях проблемой оказывался недостаток данных. И Мишель внимательно разглядывал лица людей, будто читал бело-розовые или желтоватые сводки о личностных характеристиках, — и пытался прочитать по ним все остальное.


Только они показывали неправду. Лица были обманчивы или неинформативны, а теория личности встречалась с серьезными трудностями из-за всевозможных глубоких неопределенностей. Было видно, как одни и те же события и обстановка оказывали на людей совершенно разное воздействие. Влияло так много искажающих факторов, что говорить о каких-либо аспектах личности не приходилось. И сами модели личности — все эти многочисленные теории — сводились к тому, что отдельные психологи просто систематизировали собственные догадки. Пожалуй, так была устроена вся наука, но это нигде не выглядело столь очевидным, как в теории личности, где новые предположения подкреплялись ссылками на более ранних теоретиков, которые зачастую находили поддержку у еще более ранних теоретиков, уходя таким образом к Фрейду и Юнгу, а то и к самому Галену[189]. Потрясающие «Психоаналитические корни патриархата» служили этому идеальным примером, равно как и «Новая психология сновидений» Джонса. Делалось это по шаблону: выдвигалось какое-нибудь утверждение и дополнялось цитатой того или иного мертвого авторитета. Поэтому выходило, что многие статистические тесты, проводимые современными психологами, были составлены таким образом, чтобы подтвердить или опровергнуть предварительные интуитивные попытки околовикторианцев вроде Фрейда, Юнга, Адлера, Салливана, Фромма, Маслоу и других. Достаточно было выбрать любого специалиста прошлого, чьи предположения казались вам верными, и проверять их, используя нынешние научные приемы. Если бы перед Мишелем стояла необходимость такого выбора, он прежде всего предпочел бы Юнга Фрейду, затем ему были близки утописты, делавшие упор на самоопределение, — Фромм, Эриксон, Маслоу, а также схожие с ними философы свободы той же эпохи вроде Ницше и Сартра. И конечно, он ценил современные психологические исследования, рецензируемые и публикуемые в журналах.

Однако все его идеи основывались на его собственных чувствах к людям и представляли собой лишь набор интуитивных догадок. Исходя из этого, ему надлежало оценить, кто сможет и кто не сможет преуспеть, если попадет на Марс. Предвидя то, чего он предвидеть не мог, — непредсказуемые события, такие как гром среди ясного неба или внезапный удар из-за угла. Истолковывая результаты личностных тестов, разработанных на основе воззрений алхимиков. И даже расспрашивая людей об их снах, будто те означали нечто большее, чем мусор, болтающийся в спящем мозге! Вот пример толкования сновидения: однажды Юнгу приснилось, как он убивает человека по имени Зигфрид, и он изо всех сил старался выяснить, что этот сон означал, но ему и в голову не пришло, что сон мог быть вызван его неприязнью к старому другу Фрейду. Как позже отмечал Фромм, «лишь несущественной замены Зигмунда на Зигфрида оказалось достаточно, чтобы скрыть значение сна от человека, обладающего величайшим умением их толковать».

Такова методология.

Однажды за обедом он сидел с Мэри Данкел. Ее нога прижалась к его ноге, и это было не случайно. Мишель удивился — все-таки с ее стороны это было весьма рискованным шагом. И прежде чем он успел как следует подумать, его нога ответила тем же. Мэри была красива. Он любил ее за темные волосы, карие глаза и изгиб бедер, а теперь еще и за смелость. Елену же он любил за прекрасные серые глаза и плечи, стройные и широкие, как у мужчины. Татьяну — за то, что она так роскошна и независима.

Но прижалась к нему именно Мэри. Чего она пыталась этим добиться? Может быть, хотела повлиять на его рекомендацию? Но, по крайней мере, она уж точно знала, что такое поведение могло сыграть и против нее. Должна была это понимать. И раз она знала это и делала все равно, то, скорее всего, у нее имелись и другие на то причины, более для нее важные, чем полет на Марс. Иными словами, личные причины.

Как же легко его увлечь! Женщине достаточно было лишь правильно на него взглянуть, и он уже принадлежал ей навсегда. Она могла свалить его одним щелчком.

Тут тело вновь стало его предавать, непроизвольно, как дергающаяся голень, когда по колену стучали молоточком. Но медлительный разум, отстававший от реальности на несколько минут (а порой и часов и даже дней), начинал тревожиться. Мишель не знал точно, что она имела в виду. Возможно, она принадлежала к числу тех женщин, что были готовы рискнуть всем в один миг. Тех, что заискивают перед мужчиной, чтобы добиться его благосклонности. Казалось, она пытается его очаровать.

Он осознал, что иметь власть над судьбами других для него невыносимо. Губительно для всего. Ему хотелось ускользнуть оттуда вместе с Мэри и забраться в ближайшую кровать — неважно, его или ее, — упасть туда и заняться любовью. Но занятие любовью по определению влияло на отношения между двумя свободными людьми. А поскольку он был смотрителем, часовым и судьей в этой группе…

При мысли об этом он издал стон, тихое «умм» — будто нечто, застрявшее у него в солнечном сплетении, протолкнулось вверх через голосовые связки. Мэри бросила на него лукавый взгляд, улыбнувшись. Майя, сидевшая напротив, заметила это и посмотрела на них. Скорее всего, она слышала и его стон. Майя видела все — а если она видела и то, что он возжелал эту безрассудную глупышку Мэри, когда на самом деле всем сердцем стремился к Майе, то это было катастрофой вдвойне. Мишель любил Майю за ее ястребиную проницательность и острый ум — и сейчас она смотрела на него как бы случайно, но на самом деле со всем вниманием.

Он поднялся и отправился к буфету за кусочком творожного пудинга, чувствуя слабость в коленях. Оглядываться он не осмеливался.

Хотя вполне могло быть и так, что все эти прижимания ногами и взгляды не имели большого значения или не имели вообще никакого значения.


Все складывалось очень странно.


Вскоре после прибытия на озеро Ванда парочка русских, Сергей и Наташа, завели отношения. Они не пытались этого скрывать, как некоторые другие пары, о которых Мишель знал или, по крайней мере, догадывался. Если что-то тут слишком бросалось в глаза, то некоторым это казалось неприятным — видеть всякие нежности. Обычно если кто-то целовался на людях, другие просто не обращали внимания — или, наоборот, пялились, если хотели. Но здесь и сейчас нужно было принимать решения. Что хуже — подглядывать или быть ханжой? Можно ли участвовать в программе парой? Дает ли это больше шансов? Что по этому поводу думал Мишель?

Двадцать первого июня, когда все отмечали зимнее солнцестояние и, выпив по бокалу шампанского, чувствовали некоторый спад напряжения этого психологически тяжелого года, Аркадий позвал их смотреть на северное сияние. Тонкий электрический танец цветных вуалей и завес быстрыми всплесками мерцал в черноте мягкими зелеными, голубыми и бледно-розовыми красками. И вдруг в минуту этого волшебства откуда-то изнутри комплекса донесся крик — приглушенный, истошный. Мишель огляделся вокруг: все лица в лыжных масках были обращены к нему, словно это ему следовало знать, что такое случится и как-то это предотвратить, словно это была его вина. Он ринулся внутрь и увидел Сергея и Наташу — те уже буквально держали друг друга за горло. Он попытался их разнять, но лишь получил по лицу.

После этого случая Сергея и Наташу отправили на Мак-Мердо — что само по себе оказалось не так просто: пришлось переждать неделю штормовой погоды, прежде чем до них добрался вертолет, а потом еще уговаривать их в него сесть. После этого доверие окружающих к Мишелю оказалось сильно подорвано, если не разрушено полностью. Даже администраторы программы казались излишне любопытными, когда расспрашивали его об этом. Они отметили, что, судя по записям, он беседовал с Наташей всего за день до стычки, и спросили, о чем они говорили. Они также попросили его показать свои заметки, сделанные во время беседы, но он отказал, сославшись на соблюдение профессиональной тайны.


Наташа Романова: очень красивая. Великолепная осанка. Самая спокойная русская женщина из всех, кого я встречал. Биолог, занимается гидропонным фермерством. Познакомилась с Сергеем Давыдовым здесь в лагере и влюбилась в него. Теперь очень счастлива.


Но все знали, что он участвовал в расследовании этого случая, и, естественно, наверняка обсуждали между собой, что он испытывал и судил их. И что он, конечно, вел свои записи. Мэри больше не прижималась к нему ногой — если тогда это ему не показалось, — и даже не садилась рядом. Майя следила за ним внимательнее, чем когда-либо, хоть и украдкой. Татьяна по-прежнему искала себе партнера, обращаясь всегда к его — или ее — внутреннему «я». И пока те субъективные единицы времени, что они называли днями, проходили свои циклы — сон, голод, работа, Яркая комната, испытания, отдых, сон, — Мишель все больше задумывался, удастся ли им сохранить единство как в психологическом, так и в социальном смысле, когда они доберутся до Марса.

Конечно, он беспокоился на этот счет еще с самого начала, делясь своими соображениями с комитетом лишь частично, будто нервно шутя: раз уж избранные все равно сойдут с ума, почему бы сразу не отправить сумасшедших, избавив всех от лишних хлопот?

Сейчас же, когда он пытался унять в себе раздражение, которое росло и в Ярких комнатах, и в темноте снаружи, шутка казалась ему все менее смешной. Люди заводили секреты. Скрывали отношения, и Мишель теперь замечал это по самим признакам их сокрытия. Будто видел следы, отпечатавшиеся в воздухе. Те, кто раньше допускали всякие нежности, больше этого не делали. Они обменивались взглядами и тут же отводили глаза. Некоторые и вовсе не переглядывались, но их тянуло друг к другу, словно каким-то внутренним магнитом, который был слишком силен, поэтому было недопустимо нарушить приличия и рассказать об этом остальным, но и скрыть это было невозможно, потому что он слишком силен. А холодными звездными ночами они устраивали вылазки, нередко рассчитывая их таким образом, чтобы снаружи одновременно находилось две группы, которые уходили и возвращались по отдельности, но между тем где-то пересекались. Выступ на Даисе, который они называли Смотровой площадкой, можно было наблюдать в очках ночного видения, и иногда там показывались парочки зеленых силуэтов на фоне непроглядной черноты — они накладывались друг на друга в медленном танце, будто играя прекрасную пантомиму. Глядя на них, Мишель порой так увлекался, что бормотал себе под нос старую песню на английском: «Я шпион в доме любви… Я знаю, о чем ты думаешь…»[190]

Некоторые из таких связей могли сплотить их общину, другие же были способны разорвать ее на части. Майя, например, вела чрезвычайно опасную игру с Фрэнком Чалмерсом: ходила с ним на прогулки, разговаривала поздними вечерами, непринужденно касалась рукой его предплечья и смеялась, откинув голову назад, чего никогда не делала, общаясь с Мишелем. По его мнению, это было подготовкой к дальнейшему усилению их позиций — так они вдвоем становились естественными руководителями экспедиции. Но в то же время она всегда противопоставляла его русским мужчинам, с которыми шутила по-русски о нерусских, похоже, не зная, что Фрэнк тоже немного им владел, как и французским (очень слабо) и несколькими другими языками. Фрэнк молча смотрел на нее, чуть улыбаясь, даже когда она шутила над ним и он это понимал. Он даже поглядывал в такие моменты на Мишеля, чтобы выяснить, понимает ли он ее. Ведь они оба питали интерес к Майе!

И конечно, с Мишелем она тоже играла. Он это видел. Возможно, она делала это инстинктивно, просто по привычке. Возможно, это было что-то более личное. Этого он сказать не мог. Ему лишь хотелось быть ей небезразличным…

Тем временем от основной группы откалывалось несколько мелких. Свои почитатели нашлись у Аркадия, у Влада — тесная группа близких друзей; вероятно, они держали свои гаремы. Помимо них, свои группы были у Хироко Аи и у Филлис — многомужие процветало наравне с многоженством или, по крайней мере, так казалось Мишелю. То ли он ощущал потенциал развития отношений собранных здесь мужчин и женщин, то ли его подводило воображение, сказать было трудно. Но невозможно было не почувствовать хотя бы частично то, что происходило среди них, — что-то вроде групповой динамики сообщества приматов, которых собрали вместе, чтобы те разбирались между собой, находили пары, устанавливали иерархию подчинения и так далее. Ведь они тоже были приматами — запертыми в клетках обезьянами, и, хотя они сами выбрали для себя эти клетки, это ничего не меняло. Условия были те же. Как в «За закрытыми дверями» Сартра. Нет выхода. Жизнь в обществе. Закрытые в тюрьме, которую придумали себе сами.


Даже самым стабильным в группе становилось не по себе. Мишель с восхищением наблюдал, как самые замкнутые в группе, Энн Клейборн и Сакс Расселл, начинали проявлять интерес друг к другу. Поначалу он был для обоих чисто научным — в этом они были очень похожи, но при этом столь прямы и бесхитростны, что Мишелю удалось подслушать многие из их первых разговоров. Те целиком состояли из научных терминов — Сакс много расспрашивал ее о геологии Марса, узнавал от нее что-то новое как от профессора, но всегда привносил что-то свое с точки зрения физика-теоретика, одного из светил последней пары десятилетий. Впрочем, Энн это не слишком цепляло. Как геолог и планетолог она изучала Марс со старшей школы и теперь считалась одним из признанных авторитетов. Она уже сейчас была марсианкой. И если Саксу это было интересно, она могла говорить о Марсе часами. А Саксу это было интересно. И они говорили и говорили.


— Там все стерильно, не забывай. Может, там даже есть жизнь, оставшаяся где-то под землей после теплого и влажного периода. Поэтому мы должны подготовить стерильное место для высадки и построить стерильную колонию. Установить между собой и Марсом санитарный кордон. А потом заняться тщательным поиском. Если мы позволим земным формам жизни захватить территорию прежде, чем докажем или опровергнем наличие жизни, для науки это станет катастрофой. К тому же загрязнение может случиться и в обратную сторону. Лишних мер предосторожности тут быть не может. Нет, если кто-либо попытается заразить Марс, сразу появится оппозиция. Может, даже активное сопротивление. С отравой для отравителей. Никогда нельзя заранее сказать, на что могут пойти люди.

Сакс на это почти ничего не ответил.


Вскоре они вдвоем, как всегда флегматичные и невозмутимые, вышли на свои ночные прогулки в одно и то же время, и Мишель, заметив их в своих очках, проследил за ними взглядом до Смотровой площадки. Эта парочка ничем не отличалась от тех, за кем Мишелю доводилось наблюдать прежде. Они просто некоторое время сидели там рядом.

Но когда они вернулись, лицо Сакса покрывал румянец и он будто бы смотрел невидящим взглядом. Был безразличен ко всему. Энн морщила лоб и казалась рассеянной. После этого они несколько дней совсем не общались друг с другом. Что-то между ними явно произошло той ночью!

Но, наблюдая за ними, Мишель, пораженный таким поворотом событий, понял, что никогда не узнает всей правды. Его накрывала волна… чего? Скорби? Или грусти — ведь они находились так далеко, в совершенной изоляции, и каждый был погружен в собственный мир, оторванный ото всех, ощущал бесполезность своей работы, смертельный холод черной ночи, боль неминуемого одиночества… И Мишель сбежал.


Поскольку он был лишь одним из оценщиков, у него была возможность сбежать. Он мог время от времени улетать с озера Ванда на вертолете. И хотя он старался этого не делать, чтобы достичь лучшей сплоченности с группой, однажды все-таки не сдержался — в одно из самых темных мгновений той зимы, незадолго до солнцестояния, когда увидел Майю и Фрэнка вместе. Но теперь, когда в середине дня снова бывали сумерки, он принял приглашение от знакомых в Мак-Мердо посетить хижины Скотта и Шеклтона, что находились чуть севернее Мак-Мердо на острове Росса.

Когда он собирался уйти, Майя встретила его у выхода:

— Что, бежишь?

— Нет-нет, хочу только посмотреть на хижины Скотта и Шеклтона. Это вроде экспедиции. Скоро вернусь.

Судя по взгляду, она ему не поверила. Зато хоть поинтересовалась, куда он направлялся.

Но это действительно было чем-то вроде экспедиции. Небольшие хижины, оставленные первыми исследователями Антарктики, служили следами одних из немногих экспедиций, хоть как-то похожих на ту, что они собирались совершить, отправившись на Марс. Хотя, конечно, все аналогии были ложными, вводили в заблуждение и несли опасность, поэтому, несомненно, им предстояло нечто новое, то, чего прежняя история никогда не знала.

И все же, когда вертолет приземлился на черную скалу на мысе Эванса и Мишель проследовал за другими видными посетителями в небольшую присыпанную снегом деревянную хижину рядом с пляжем, он вынужден был признать, что первые десятилетия исследований Антарктики кое-чем напоминали их планируемую экспедицию. Хижина представляла собой аналог их поселения на озере Ванда, только времен девятнадцатого века, поэтому их комплекс был куда более роскошным. Здесь же на мысе Эванса имелось только самое необходимое — все необходимое, кроме витаминов и компании противоположного пола. Какими бледными и обозленными они, должно быть, стали от нехватки этого, равно как и от нехватки солнечного света. Недоедающие отшельники, страдающие от сезонных аффективных расстройств, даже не понимая всей серьезности этой проблемы (хотя последнее, скорее, даже уменьшало ее серьезность). Они писали газеты, разыгрывали сценки, прогоняли перфорированные ленты через механическое пианино, читали книги, проводили исследования, ловили рыбу и убивали тюленей, чтобы добывать себе пищу. Да, у них были свои радости, пусть и весьма ограниченные, но эти люди все еще жили на Матери-Земле и пользовались холодными ее дарами. На Марсе же не будет и того немногого, что позволило бы скоротать время и улучшить свои условия.

Но из-за постмодернистской природы чувств они могли уже свыкнуться с мыслью о разлуке с Землей. Каждый сидел в своем личном космическом корабле, приводя его в движение, как рак-отшельник свою раковину, перемещаясь от одного компонента к другому: дом, рабочий кабинет, машина, самолет, квартира, гостиничный номер, развлекательный центр. Затворническая, даже воображаемая жизнь. Сколько часов в день они проводили под открытым небом? В этом отношении, пожалуй, на Марсе будет примерно то же.

С такими мыслями Мишель бродил по главной комнате хижины и разглядывал освещенные серым светом артефакты. Скотт выстроил стену из ящиков, чтобы отделить офицеров и ученых от простых моряков. Столько разных аспектов быта — у Мишеля разбегались глаза.

Затем они полетели на мыс Ройдс, где, будто в укор жилищу Скотта, стояла хижина Шеклтона — меньшего размера, более уютная, лучше защищенная от ветра. Вообще все там было лучше. Шеклтон и Скотт поссорились во время первой экспедиции в Антарктику в 1902-м. Схожие разногласия могли возникнуть и в марсианской колонии, но там уже нельзя будет построить себе новое жилище в другом месте. По крайней мере, в первое время. И нельзя будет вернуться домой. Во всяком случае, так следовало из плана. Но было ли это мудро? Здесь аналогия с первыми исследователями Антарктики вновь рассыпалась на части — ведь какими бы неудобными ни казались им эти хижины (а у Шеклтона в самом деле все по-домашнему), они знали, что отправлялись туда всего на год-два-три, после чего вернутся обратно в Англию. Зная, что всему этому настанет конец, который с каждым днем все ближе, пережить можно почти все. В противном случае это было бы все равно что смертный приговор — когда на самом деле нет выхода. Изгнание в антарктическую пустошь, где нет ничего, кроме холодных мертвых камней.

Конечно, имело смысл отправлять на Марс по очереди ученых и техников, примерно так же, как было с ранними исследователями Антарктики. Периодические дежурства на небольших научных станциях, которые строились и управлялись непрерывно, но меняющимися командами, чтобы никто не задерживался там дольше трех лет. К тому же это способствовало тому, чтобы не превысить максимальную дозу радиации. Бун и другие, кто слетал туда два года назад и вернулся, получили около тридцати пяти рад. Следующим стоило также придерживаться этой величины.

Но американские и российские космические программы установили иначе. Организаторам полета нужна была постоянная база, и они звали ученых улететь навсегда. Они хотели от них самоотверженности, при этом, без сомнения, надеясь вызвать общественный интерес и на Земле, — интерес к постоянному составу участников, которых можно было запомнить, чьи жизни могли превратиться в драму для всеобщего потребления, вызывающую привыкание, — и из чьей биографии можно было устроить зрелище. И получить дополнительное финансирование. Вот что имело смысл.

Но кто бы захотел этого для себя? Этот вопрос очень волновал Мишеля, ведь здесь он видел главную пару противоречивых требований, что предъявлялись к кандидатам. Если описать их вкратце, то люди должны быть вменяемыми, чтобы их отобрали, но сумасшедшими, чтобы хотеть туда отправиться.

Помимо этого главного противоречия существовало и множество других. Претенденты должны быть достаточно экстравертивны, чтобы жить в общине, но и достаточно интровертивны, чтобы мастерски овладеть своей наукой. Им полагалось быть достаточно старыми, чтобы освоить свои первые, вторые и иногда третьи профессии, но и достаточно молодыми, чтобы справляться с нагрузками во время полета и жизни в колонии. Они должны были хорошо ладить в группах, но при этом хотеть навсегда бросить всех, кого знали. Их просили рассказывать правду, но им приходилось откровенно лгать, чтобы повысить свои шансы получить то, чего хотели. Им нужно было, по сути, оказаться одновременно обычными и необычными.

И этим противоречиям не было конца. Тем не менее из начального списка, в котором числились тысячи претендентов, набрался уже почти окончательный состав этой группы. А противоречия? Ну и что, подумаешь! Ничего особенного. Все на Земле было сплетено из резких противоречий. Полет на Марс, впрочем, мог даже уменьшить их число и немного сгладить! Может даже, это было одной из целей полета!

Наверное, за этим же отправлялись на юг те первые исследователи Антарктики. И все равно, пока Мишель осматривался в этой пустой деревянной комнате, ему казалось поразительным, что тем, кто здесь зимовал, удалось сохранить рассудок. На стене хижины Шеклтона висела фотография: трое мужчин, ютящиеся возле черной печи. Мишель всмотрелся в изображение. Мужчины были истощенными, грязными, с признаками легкого обморожения. Но вместе с тем имели вид спокойный и даже умиротворенный. Они могли просто сидеть, наблюдая, как огонь горит в печи, и этого им было достаточно. От них веяло холодом, но в то же время ощущалось и тепло. Сама природа мозга тогда была иной — более приспособленной к тяготам жизни и к долгим часам чисто животного существования. Изменилась с тех пор и природа чувств — это определялось культурой, поэтому мозг тоже, несомненно, должен был измениться. Сейчас, спустя столетие, мозг зависел от значительных стимуляций, которые попросту отсутствовали у более ранних поколений. Поэтому полагаться на внутренние ресурсы теперь было сложнее. Терпение требовало бо́льших усилий. Они уже не являлись теми животными, что были изображены на фото. Эпигенетическая связь ДНК и культуры меняла людей так быстро, что даже столетия хватало, чтобы создать ощутимую разницу. Шла ускоренная эволюция. Или один из тех пунктирчиков в ее длинной прерывистой линии. И Марс во многом должен был стать чем-то подобным. И в кого они превратятся тогда, предсказать было невозможно.


Когда Мишель вернулся на озеро Ванда, старые хижины сразу показались ему сном, врывающимся в единственную реальность, настолько холодную, что само пространство-время будто застыло, оставив их всех переживать снова и снова один и тот же час. Холодный круг ада Данте, как он помнил, был худшим из всех.

Все они страдали от сенсорной депривации. Каждое «утро» он просыпался в дурном настроении и лишь через несколько часов приходил в себя и сосредотачивался на делах. Тогда за окнами уже виднелись синие сумерки, и он спрашивал, к кому можно присоединиться в вылазке наружу. Там он бродил в этих сумерках, становившихся серыми, синими или пурпурными, ходил следом за плотно укутанными фигурами, похожими то ли на странников средневековой зимы, то ли на доисторических людей, пытающихся выжить в ледниковый период. Одним стройным свертком могла быть Татьяна, чья красота сейчас словно приглушена, но не скрыта полностью: она двигалась, будто в танце, по зеркальной глади озера меж высоких стен долины. Другим могла быть Майя — она уделяла все внимание остальным, а с Мишелем вела себя скорее по-дружески и даже дипломатично. Это его беспокоило. Рядом с ней шагал Фрэнк, грузный и укутанный до неузнаваемости.

Татьяну понять легче. И она так привлекательна! Однажды он прошел за ней поперек всего озера, и, оказавшись на дальнем берегу, они остановились, чтобы осмотреть иссохший труп тюленя. Этих заблудших тюленей Уэдделла часто находили в сухих долинах, где они пролежали мертвыми сотни и тысячи лет, замороженные и медленно обветриваемые, — пока не начинал медленно проступать скелет, словно их душа снимала меховую шубу и показывала себя — белоснежную, отполированную ветром и сложенную из ровных элементов.

Татьяна, взволнованная увиденным, схватила его за руку. Она хорошо говорила по-французски благодаря тому, что часто проводила лето на пляжах Лазурного Берега в детстве, — и лишь мысль об этом заставляла Мишеля буквально таять. И сейчас они говорили, держась за руки в перчатках, и смотрели сквозь стекла лыжных масок на освещенный серым светом скелет. Его сердце билось сильнее, когда он думал, какая красота скрыта в этом пуховике рядом с ним, в то время как она говорила:

— Поразительно! Прийти вот так и увидеть позвонки этого бедняжки, совсем одни среди скал, будто чей-то потерянный браслет.

С другого берега озера за ними наблюдал Фрэнк.


С тех пор Майя окончательно бросила Мишеля, не сказав ни слова, не подав ни знака, — кроме единственного взгляда на Татьяну в его присутствии, после которого сохраняла с ним лишь формальную вежливость, но не более того. А вот Мишель теперь знал совершенно точно, с кем из всей группы ему хотелось общаться больше всего, но такой возможности у него теперь не было.

Из-за Фрэнка.

И вокруг происходило то же самое — бессмысленные сердечные войны. Все такое мелкое, незначительное, пустяковое. И тем не менее все имело значение — ведь это была их жизнь. Сакс и Энн словно умерли друг для друга, равно как Марина и Влад, Хироко и Ивао. Стали образовываться новые группировки — вокруг Хироко, Влада, Аркадия и Филлис, которые будто вращались каждый на своей орбите. Нет, их община была обречена. Она распадалась на глазах. Трудно было жить в изоляции, страдая от этой сенсорной депривации, — а ведь по сравнению с Марсом эта жизнь должна выглядеть настоящим раем! Здесь нельзя было провести достойное испытание. Нельзя найти подходящий аналог. Была лишь реальность, уникальная и меняющаяся каждую секунду, где приходилось жить без тренировок и повторений. Марс не будет похож на эту долгую холодную ночь на краю мира — он будет хуже. Еще хуже этого! Они сойдут с ума. Сотню людей запрут в отсеках и отправят на губительную холодную планету, по сравнению с которой антарктическая зима казалась раем, — в большую вселенскую тюрьму. Они все сойдут с ума.

За первую неделю сентября полуденные сумерки стали почти совсем светлыми, и на окаймляющих глубокую долину вершинах Асгарда и Олимпийской гряды уже разливалось солнце. Поскольку долина между этими высокими грядами была довольно узкой, солнце должно было проникнуть в нее только дней через десять, и Аркадий организовал подъем по склону горы Один, чтобы первым его там увидеть. Оказалось, что увидеть солнце первыми захотелось почти всем, и идея выросла в крупную экспедицию. В результате утром десятого сентября они стояли примерно в тысяче метров над озером Ванда на уступе, где находилось небольшое ледниковое озерцо. Было ветрено, и ничто их не согревало. Беззвездное небо приняло бледно-голубой оттенок, а восточные склоны обеих гряд, залившись солнечным светом, покрылись золотом. Наконец на востоке, где заканчивалась долина и виднелась замерзшая гладь моря Росса, из-за горизонта показалось и ярко вспыхнуло солнце. Они приветствовали его одобрительными возгласами, глаза загорелись от нахлынувших чувств при виде нового света. Все бросились обниматься — только Майя держалась далеко от Мишеля, и между ними всегда находился Фрэнк. Мишелю казалось, что их радость была такой отчаянной, словно они только что пережили массовое вымирание.


Когда пришло время отчитываться в отборочном комитете, Мишель не рекомендовал осуществлять проект в том виде, как планировалось. «Никакая группа не способна сохранять функциональность в таких обстоятельствах неопределенный период времени», — написал он, а потом, на совещаниях, изложил свою позицию попунктно. Особое впечатление в ней производил длинный список противоречий.

Все это происходило в Хьюстоне. Жара и влажность там стояли такие, что это напоминало сауну, и Антарктида уже превратилась в быстро ускользающий кошмарный сон.

— Но это же просто жизнь в обществе, — указал Чарльз Йорк озадаченно. — Все социальное существование — это набор противоречий.

— Нет-нет, — возразил Мишель. — Жизнь в обществе — это набор противоречивых требований. Это нормально, согласен. Но здесь мы говорим о требованиях быть двумя противоположностями одновременно. Это классические противоречия. И они уже приводят к множеству классических ответных реакций. Скрытость. Множественные личности. Нечестность. Сдерживание чувств, а затем их всплеск. Тщательное рассмотрение результатов тестов показывает, что проект неосуществим. Я рекомендовал бы начать с небольших научных станций со сменным персоналом. Как сейчас в Антарктиде.

Это вызвало бурное обсуждение и даже привело к разногласиям. Чарльз по-прежнему настаивал на постоянной колонии, и Мэри была с ним солидарна. Джорджия и Полин, сами пережившие некоторые трудности на Ванде, соглашались с Мишелем.

Чарльз зашел во временный кабинет Мишеля, качая головой. Посмотрел на него серьезно, но при этом как-то безучастно, отстраненно. Профессиональным взглядом.

— Понимаешь, Мишель, — сказал он. — Они хотят лететь. Они могут приспособиться. У многих это получилось очень хорошо — так хорошо, что никаким слепым испытанием таких не подберешь. И что они хотят лететь, это очевидно. Поэтому-то нам и нужно выбрать, кого отправить. Нам нужно дать им возможность сделать то, что они хотят. Мы не можем решать за них.

— Но это не сработает. Мы уже убедились.

— Я не убедился. И они тоже. То, что ты видел, тебя не удовлетворило, но они имеют право на попытку. Там может произойти что угодно, Мишель. Что угодно. А этот мир не настолько ладно скроен, чтобы мы ставили запреты людям, желающим создать что-то новое. Это будет хорошо для всех. — Он резко встал, чтобы выйти из кабинета. — Подумай над этим.

Мишель подумал. Чарльз был разумным, мудрым человеком. В его словах была доля правды. И вдруг Мишеля охватил трепет, холодный, как катабатический ветер в долине Райта: вдруг он из собственного страха ставил препятствия чему-то великому.

Он изменил рекомендацию, подробно изложив свои доводы. Объяснил, почему голосует за продолжение проекта, и предоставил комитету список сотни лучших кандидатов. Джорджия и Полин, однако, по-прежнему не поддерживали проект. Затем, чтобы прийти к окончательному заключению, собралась уполномоченная группа. Ближе к концу процесса Мишель даже оказался в собственном кабинете с президентом США, который сидел рядом и рассказывал, что, вероятно, в первый раз Мишель был прав, ведь первые впечатления обычно правильны, тогда как от домысливаний толку мало. Мишель мог на это лишь кивнуть. Позднее он сидел уже на совещании, где присутствовали президенты США и России и ставки были совсем уже высоки. Мишель четко видел, что оба лидера хотели основать базу на Марсе ради собственных политических целей. Но также они хотели, чтобы та оказалась успешной, чтобы проект себя оправдал. В этом отношении идея отправить сотню постоянных колонистов явно несла более высокие риски, чем при остальных вариантах, что у них имелись. Ни один из президентов не хотел так рисковать. Сменный персонал сам по себе представлял меньший интерес, но если сделать его достаточно многочисленным, а базу достаточно крупной, то политический эффект (на общественность) получился бы почти таким же. Наука тоже бы не пострадала, и все прошло бы гораздо безопаснее, как в радиологическом, так и в психологическом плане.

И они отменили проект.

II. В каньоне окаменелостей

За два часа до заката Роджер Клейборн, гид, объявил, что пора разбить лагерь, и восемь членов экспедиции спустились со склонов или поднялись из боковых каньонов, которые исследовали в тот день, пока группа медленно продвигалась на запад в сторону горы Олимп. Айлин Мандей, весь день проходившая с выключенным радио (гиду все равно удавалось до нее докричаться), настроилась на общую частоту и услышала голоса товарищей. Доктор Мицуму и Шерил Мартинес целый день тянули по узкому дну каньона тележку с оборудованием, а миссис Мицуму усмехалась их шумным жалобам. Джон Ноблтон, как обычно, предлагал разбить лагерь дальше по выточенному водой арройо, по которому они шли. Айлин не знала точно, какая из запыленных фигур принадлежала ему, но думала, что это была та, которая с воодушевлением шла вприпрыжку, легко, как антилопа, и с каждым шагом взметала с поверхности кучку песка. Зато гида, шедшего с другой стороны, не узнать было невозможно: он выглядел высоким даже на фоне скал, что тянулись по краю глубокого каньона. Когда другие замечали, как далеко он шел, у них вырывался стон. Тележка с оборудованием при марсианской гравитации весила меньше семисот килограммов, но тем не менее требовалось несколько человек, чтобы поднять ее на точку, куда их вел Клейборн.

— Роджер, почему бы нам просто не спуститься немного по дороге, по которой мы сюда пришли, и не разбить лагерь тут за углом? — спросил Джон.

— Ну, это, конечно, можно бы, — отозвался Роджер так тихо, что его голос был еле слышен по радио, — только я еще не научил вас спать под углом сорок пять градусов.

Миссис Мицуму хихикнула. Айлин раздраженно цокнула, надеясь, что Роджер правильно поймет, кто издал звук. Это его замечание отражало все, что ей не нравилось в гиде, — оно было одновременно малословным и насмешливым, а именно это сочетание Айлин уже не могла считать просто необычным, как раньше. Да и широкая глумливая ухмылка ничуть не помогала.

— Я нашел там хорошую ровную местность, — не унимался Джон.

— Видел. Но я полагаю, наш шатер на ней не поместится.

Айлин принялась помогать тем, кто тащил тележку вверх по склону.

— Я полагаю… — передразнила она, как только стала задыхаться и потеть.

— Видишь? — послышался в ухе голос Роджера. — Мисс Мандей со мной согласна.

Она цокнула снова, еще более раздраженно, но ей было все равно, как это выглядело со стороны. До сих пор она считала экспедицию неудачной, а гида — весомым фактором этой неудачи, даже несмотря на то, что в первые три дня из четырех он вел себя так тихо, что она едва его замечала. Но затем его острый язык, наконец, привлек ее внимание.

Она поскользнулась на какой-то грязи и упала на колени, затем поднялась и пошатнулась снова, но соприкосновение с поверхностью напомнило ей, что в ее неприятности был отчасти виновен сам Марс. Ей не хотелось этого признавать так же уверенно, как то, что ей не нравился Клейборн, но это была правда, и это ее беспокоило. Ведь она столько лет изучала планету в Марсианском университете в Берроузе — сначала литературу (она когда-то хвасталась, что прочитала все произведения о Марсе, что когда-либо были написаны), затем ареологию и, в частности, сейсмику. Но бо́льшую часть своих двадцати четырех лет она провела в самом Берроузе, а крупный город был совсем не похож на каньоны. Ее прошлый опыт пребывания вдали от цивилизации ограничивался посещениями великолепного участка борозды Гефеста под названием каньон Лазули, где ледяная вода наполняла ручьи и родники, водопады и озера, а на влажных красных пляжах пробивалась жесткая трава. Конечно, она знала, что девственная марсианская природа была вовсе не такой, как в Лазули, но где-то в подсознании, когда видела рекламу тура: «Гарантируется посещение мест, где не ступала нога человека», у нее возникал образ чего-то похожего на этот зеленый мир. Подумав об этом, она мысленно назвала себя дурой. Склон, по которому они с таким трудом поднимались, представлял собой отличный пример такого нехоженого места, каких они немало повидали за последние дни. Он был покрыт грязью всех возможных консистенций и оттенков, отчего напоминал огромный, медленно тающий слоеный пирог, приготовленный из ингредиентов, похожих на пищевую соду, серу, кирпичную муку, порошок карри, угольный шлак и квасцовую муку. И это был лишь один пирог из тысячи, которые простирались вперед так далеко, насколько хватало зрения. Огромные кучи грязи.

Почти добравшись до места, где Роджер хотел разбить лагерь, они остановились отдохнуть. В левый глаз Айлин затек ручеек пота.

— Давайте затащим сюда тележку, — сказал Роджер, спускаясь, чтобы помочь.

Остальные смотрели на него с возмущением, но не двигались с места. Доктор наклонился, чтобы поправить ботинок, а поскольку держал тележку в тот момент именно он, все оказались застигнуты врасплох, когда камешек под задним колесом сдвинулся и тележка резко вырвалась из его хватки и покатилась вниз по склону…

Роджер устремился головой вперед в гущу взметнувшейся пыли и, подобрав камень размером с буханку хлеба, сумел подпереть колесо. Тележка продвинулась еще на пару метров и остановилась. Все стояли неподвижно, глядя на лежащего на животе гида. Айлин была удивлена не меньше остальных — она еще никогда не видела, чтобы Роджер двигался так быстро. Поднялся он уже со своей обычной неторопливостью и принялся смахивать пыль с забрала шлема.

— Лучше ее подпереть, пока не укатилась, — пробормотал он, улыбаясь сам себе.

Они вытащили тележку на ровную площадку. Но Айлин задумалась: если бы тележка прокатилась до самого дна каньона, она вполне могла разбиться. А если бы повреждение оказалось достаточно серьезным, это могло их всех погубить. Так что она поджала губы и взобралась на площадку.

Роджер и Иван Коралтон вытащили из тележки основание шатра. Натянули его над кольями, выровняв и приподняв над мерзлой поверхностью. Иван и Кевин Отталини достали изогнутые стойки купола, после чего втроем, вместе с Джоном, осторожно установили их и, вытащив прозрачный материал шатра из основания, натянули его на каркас. Когда они закончили, остальные стояли с несколько угрюмым видом — ведь в тот день группа прошагала порядка двадцати километров, — а затем вошли через не слишком надежный шлюз, притянув тележку за собой. Роджер покрутил задвижки на ее боковой стороне, и в защитную оболочку резко хлынул сжатый воздух. Прежде чем она наполнилась, доктор Мицуму с женой отсоединили от тележки ванну и туалет. Роджер включил обогреватели и через несколько минут, поглядев на приборы, кивнул.

— Снова дома, снова дома, — как всегда, проговорил он.

Внутренняя поверхность прозрачного шатра покрылась конденсатом. Айлин отстегнула и сняла шлем.

— Слишком жарко.

Но ее никто не услышал. Она прошагала к тележке и выключила обогреватель, уловив уголком глаза насмешливую ухмылку Роджера, — воздух в шатрах ей всегда казался чересчур горячим. Точный как часы доктор Мицуму, едва сняв костюм, сразу же метнулся в туалет. И когда все расстегнули костюмы и вылили собравшуюся влагу в фильтр очистки воды, имевшийся в тележке, воздух наполнился запахом пота и мочи. Доран Старк, как всегда, отправился в ванну первым — Айлин удивилась, как быстро в группе установились собственные обычаи, — и, стоя по щиколотку в воде, обтирался губкой и пел «Я встретил ее в ресторане «Фобос»». Вылив влагу из своего костюма в фильтр, Айлин заметила, что и сама улыбается тому, что всей этой домашней рутиной они занимались в прозрачном пузыре посреди бескрайней ржавой пустоши.

В ванную она зашла предпоследней, перед Роджером. Вокруг крошечной емкости на уровне плеч была занавеска, но поскольку ею никто не пользовался, Айлин тоже не стала — хоть ей и было слегка неуютно оттого, что на нее все это время украдкой поглядывали Джон и доктор. Но она все равно тщательно обтиралась губкой, и ее чистую влажную кожу приятно обдавал непрерывно движущийся воздух. К тому же так ей было открыто любопытное зрелище: скопление румяных голых тел на одном из уступов гряды, тянущейся на тысячи метров кверху и книзу от них, а за ними — каньоны за каньонами, бороздящие наклонную местность, выпирающая на западе гора Олимп, будто стремясь проткнуть купол неба, и кроваво-красное солнце, готовящееся сесть позади нее. Айлин поняла, что Роджер не знал, как выбрать место, где разбить лагерь. Вид был в самом деле возвышенный, как и во всех предыдущих местах, где они останавливались. Возвышенный — заставляющий твои чувства кричать об опасности, когда ты знаешь, что тебе ничего не грозит. Это более-менее соответствовало определению Берка[191] и подходило практически каждому мгновению последних дней, от рассвета до заката. Но само по себе могло войти в привычку. Все-таки «возвышенное» не значит «красивое», и нормально жить с постоянным чувством опасности нельзя. Но когда сидишь на закате в шатре, эта опасность лишь доставляет удовольствие — чудовищный голый ландшафт, полная безмятежность последнего струнного квартета Бетховена, его медленной части, что Иван каждый день играл при уходящем солнце…

— Послушайте это, — сказала Шерил и зачитала отрывок из своего любимого томика «Если бы Ван Вэй жил на Марсе»:

Ночь напролет в раздумьях.

Пять миль — восток, где встает солнце.

И кровь лишь в жилах наших бьется —

Мы на краю, под нами — пропасть.

И только солнце одно в действе

Да кровь бурлит, кипит с восходом.

Но сколько зреть еще закатов?

В какой дали стоит наш дом?

Тут звезды гаснут. Трещат скалы —

И страха словно не бывало.

Все, тише, тише. Мир, покой…

Это было красиво, подумала Айлин, — красиво благодаря тому человеческому, что было в ландшафте. Она оделась вместе с остальными, сознательно отвернувшись от Джона Ноблтона, пока копалась в своем ящичке в тележке, а затем они принялись готовить ужин. Еще через час с лишним Олимп заслонил солнце, но небо осталось освещенным — розовое на западе, к востоку оно постепенно чернело. В этом освещении они приготовили и съели придуманное Роджером густое овощное рагу с вроде бы свежим французским багетом и кофе. Большинство в группе на протяжении дня не выходили на общую частоту, поэтому сейчас все обсуждали то, что видели в пути. Это было особенно интересно потому, что днем они, как правило, исследовали разные каньоны. Главный каньон, по которому они шли, представлял собой сухой овраг оттока, который образовался после сильных паводков, вызвавших трещину в крупном наклонном плато. Он был относительно молод, как заметил Роджер, — то есть возник около двух миллиардов лет назад, позднее большинства высеченных водой марсианских каньонов. Ветровая эрозия и эрратические валуны причудливых форм, образовавшиеся в результате вулканических бомбардировок горы Олимп, дали исследователям множество поводов для обсуждения: уступчатые пляжи вокруг давно исчезнувших озер, извилистые русла рек, застывшие комья лавы в виде гигантских слез или окрасившиеся таким образом, что становилось несомненным присутствие большого количества определенных газов в гесперийской атмосфере… Последнее, плюс то, что эти каньоны были высечены водой, естественным образом вызывало множество рассуждений о возможности жизни на древнем Марсе. В результате потоки воды и свойства камней создали формы такие фантастические, что все это напоминало произведения некого инопланетного искусства. И они говорили об этом с воодушевлением и вдаваясь в такие домыслы, какие, пожалуй, способны привнести лишь дилетанты. Ареологи воскресных газет, подумала Айлин. Среди них не было настоящих ученых — она сама была здесь ближе всех к науке, да и то знала лишь кое-какие основы ареологии. Тем не менее сейчас она слушала с интересом.

Роджер, однако, никогда в этих вольных беседах не участвовал и даже не слушал, о чем они говорили. Сейчас, например, он был занят установкой своей койки и стены импровизированной спальни. В шатре имелись панели, которые могли скрыть от остальных одного или двух спящих, но никто, кроме Роджера, ими не пользовался — все предпочитали лежать под звездами вместе. Роджер установил две панели вдоль наклонной стороны купола, оставив места ровно столько, чтобы влезла койка, и так, чтобы сверху осталась низкая прозрачная крыша. Таков был очередной его способ отстраниться от остальных, и Айлин, наблюдая за ним, лишь удивленно качала головой. Гиды в экспедициях чаще оказывались дружелюбными ребятами — но как удавалось делать свою работу ему? Были ли у него постоянные клиенты? Устраивая койку себе, она смотрела на него: он был из высоких марсиан, много выше двух метров (ламаркизм снова вошел в моду: чем больше у человека поколений предков было марсианами, тем выше он вырастал, что было истинно и для самой Айлин — марсианки в четвертом поколении, то есть йонсея), с вытянутым лицом, длинным носом, неказистый, как член английской королевской семьи… Длинные его ступни становились неуклюжими, стоило только снять ботинки… В тот вечер он, однако, присоединился к ним, что делал отнюдь не всегда, и когда темно-красное небо стало совсем черным и наполнилось звездами, они зажгли фонарь. Расставив себе койки, они сели на них или на пол поблизости и, освещенные тусклым светом, продолжили разговор. Кевин и Доран принялись играть в шахматы.

У Айлин впервые спросили что-то относящееся к ее специализации. Действительно ли в южных горах сохранилась кора от обоих древних полушарий? Правда ли ровная линия трех больших вулканов Фарсиды указывала на горячую зону в мантии? Все это тоже относилось к ареологии воскресных газет, но Айлин отвечала как могла. Роджер будто бы тоже слушал.

— Как думаешь, будет когда-нибудь марсотрясение, которое мы почувствуем? — спросил он с ухмылкой.

Остальные рассмеялись, и Айлин почувствовала, что покрылась румянцем. Это была известная шутка, и он ее продолжил:

— Ты уверена, что сейсмологи не придумывают эти марсотрясения, чтобы обеспечить себя работой?

— Ты сам проводишь здесь достаточно много времени, — ответила она. — И однажды когда-нибудь щель раскроется и ты в нее провалишься.

— Это ей так хочется, — вставил Иван. Противостояние между ними, разумеется, не оставалось незамеченным.

— Так ты думаешь, когда-нибудь я смогу это почувствовать? — продолжил Роджер.

— Разумеется. Такое случается каждый день тысячи раз.

— Но это потому, что ваши сейсмологи регистрируют каждый шаг по планете. Я имею в виду что-то серьезное.

— Ну конечно. Я даже не знаю никого, кто бы еще больше заслуживал встряски!

— Может даже, придется воспользоваться шкалой Рихтера, а?

Это было уже нечестно: чтобы заметить низкоинтенсивные колебания, необходима была шкала Харроу. Но позднее в этом же разговоре Айлин смогла отыграться. Шерил и миссис Мицуму спросили Роджера, где он бывал, сколько экспедиций провел и так далее.

— Я гид по каньонам, — в какой-то момент заявил он.

— Так когда ты дорастешь до долин Маринер? — спросила Айлин.

— Дорасту?

— Ну да, это же конечная цель всех каньонщиков?

— Ну, в некотором роде…

— Тебе стоило бы поторопиться — как я слышала, чтобы их изучить, нужна чуть ли не целая жизнь, — Роджеру на вид было лет сорок.

— О, не для нашего Роджера, — вмешалась миссис Мицуму.

— Никто не может выучить Маринер, — возразил Роджер. — Они тянутся восемь тысяч километров, и от них отходят сотни боковых каньонов…

— А как же Густафсен? — спросила Айлин. — Я думала, он и еще пара человек знают там каждый дюйм.

— Ну…

— Лучше бы тебе уже готовиться туда перевестись.

— Ну, вообще я сам люблю Фарсиду… — начал объяснять он тоном таким извиняющимся, что вся группа расхохоталась. Айлин улыбнулась ему и отошла, чтобы налить чай.

Когда всем раздали по чашке, Джон и Иван переключили разговор на другую излюбленную тему — терраформирование каньонов.

— Эта система будет такой же красивой, как Лазули, — заявил Джон. — Можете себе представить, как вода будет бежать по тем проходам, где мы сегодня шли? Везде будет расти трава, будут летать вьюрки, в трещинах поселятся рогатые ящерицы… альпийские цветы придадут всему этому какие-нибудь цвета.

— Да, здесь станет изумительно, — согласился Иван. Некоторые каньоны и кратеры были накрыты куполами из того же материала, что и шатер, в котором они сейчас находились, и внутрь был закачан прохладный воздух, и в нем могла существовать арктическая и альпийская жизнь. Лазули был среди этих террариумов крупнейшим, но далеко не единственным.

— Мм-м, — протянул Роджер.

— Ты не согласен? — спросил Иван.

Роджер отрицательно покачал головой.

— В лучшем случае из этого может выйти только имитация Земли. Марс — он не для этого. Раз уж мы оказались здесь, нам необходимо приспособиться к тому, какой он есть, и наслаждаться им.

— О, но здесь всегда будут естественные каньоны и горы, — отозвался Джон. — На Марсе ведь столько же суши, сколько на Земле, верно?

— Ну, с натяжкой.

— Значит, понадобится несколько столетий, чтобы терраформировать всю эту территорию. А с учетом такой гравитации — этого, может, и никогда не случится. Но столетия — это как минимум.

— Да, но к этому все идет, — сказал Роджер. — Если на орбиту вывести зеркала и взорвать вулканы, чтобы выпустить газы, это изменит всю планету.

— Ну разве это будет не чудесно! — воскликнул Иван.

— Вы же не возражаете всерьез против того, чтобы жизнь на открытой поверхности стала возможной, правда? — спросила миссис Мицуму.

— Мне нравится то, что есть, — пожал плечами Роджер.

Джон и остальные продолжили обсуждать различные проблемы терраформирования, а Роджер, посидев с ними еще немного, встал и ушел спать. Еще через час Айлин сделала то же самое, и другие последовали за ней — почистили зубы, сходили в туалет, поговорили еще… Намного позже, когда все давно улеглись, Айлин встала у одного из краев купола шатра и посмотрела на звезды. Возле Скорпиона ярко сияла Земля — четкая голубоватая точка в сопровождении своего более бледного спутника, Луны. Прекрасная двойная планета в сонме созвездий. В эту ночь ее охватило неодолимое желание увидеть ее, побывать там.

Вдруг рядом с ней возник Джон — слишком близко, соприкоснувшись с ней плечом, поднял руку, чтобы обхватить ее талию.

— Поход скоро закончится, — заметил он.

Она не ответила. Он был весьма хорош собой — орлиный профиль, черные как смоль волосы. Он не знал, насколько Айлин устала от таких симпатичных мужчин. Она была порывиста в отношениях, как голубь в парке, и это приносило ей немало горя. Последние ее три любовника были очень красивы, а самый недавний из них, Эрик, еще и богат. Его дом в Берроузе сложен из редких камней, как все новые дорогие дома; это настоящий замок из темно-фиолетового кремня, инкрустированного халцедоном и нефритом. Полы в замке украшали затейливые узоры желтых, коралловых и ярко-бирюзовых оттенков. А что за вечеринки там бывали! Пикники с крокетом в саду-лабиринте, танцы в бальном зале, маскарады по всей огромной территории… Но сам Эрик, блестящий краснобай, оказался человеком достаточно поверхностным и вдобавок распущенным, что Айлин обнаружила далеко не сразу. И это ранило ее чувства. А поскольку это были уже третьи серьезные отношения, что пошли прахом за последние четыре года, она теперь чувствовала себя уставшей и неуверенной в себе, несчастной. Особенно ей надоело то взаимное влечение, которое уже принесло ей столько боли и которое как раз сейчас старался использовать Джон.

Конечно, ни о чем из этого он не знал, когда обнимал ее за талию (красноречием он явно не был наделен так, как Эрик), но она не желала прощать ему это невежество. Она размышляла, как бы подипломатичнее выскользнуть из его хватки и отойти на комфортное расстояние. Больше он пока явно не собирался ничего предпринимать, поэтому она решилась на один из своих трюков — опершись на него, чмокнула в щеку, а потом, когда он ослабил хватку, отодвинулась подальше. Но когда она приступила к маневру, панели Роджера шумно раздвинулись и тот выбрался, сонный, из своего укрытия в одних шортах.

— Ой, — пробормотал он, только заметив их. Но, различив, кто перед ним и в каком положении, добавил: — А-а. — И проковылял к туалету.

Айлин воспользовалась заминкой, чтобы ускользнуть от Джона и уйти к своей койке, которая, как Джону было прекрасно известно, служила запретной для посторонних территорией. Несколько взволнованная, она улеглась. Эта улыбка, это «а-а» — Роджер раздражал ее так, что она не могла теперь уснуть. И две звезды — одна голубая, другая белая — все это время светили ей.

На следующий день тащить тележку настал черед Айлин и Роджера. Это был первый раз, когда они делали это вместе; остальные тем временем шли впереди или по бокам, устраняя множество мелких трудностей, что возникали на пути их тележки. Редкие вымоины иногда оказывались достаточно глубокими, из-за чего приходилось пользоваться лебедкой, но чаще всего достаточно было просто провести маленькую подвижную тележку строго по центру русла. Они решили использовать частоту 33 для личных переговоров, но кроме насущных вопросов они мало что обсуждали.

— Осторожней, там камень!

— Как мило — треугольник из скал. — Роджера очень мало интересовала она сама и ее наблюдения. Айлин это четко видела. И он, думала она, чувствовал то же самое в ее отношении к нему.

— Что будет, если сейчас мы выпустим тележку? — в какой-то момент спросила она. Тележка балансировала на краю оврага высотой в шесть-семь метров, и они катили ее вниз с помощью лебедки.

— Она упадет, — ответил он деловито, хотя сквозь его забрало она видела, что он улыбается.

Она раздраженно пнула камешки в его сторону.

— Да я спрашиваю, разобьется она или нет? Грозит нам из-за этого смертельная опасность?

— Однозначно нет. Эти штуки практически неубиваемы. Правда, пользоваться ими потом будет опасно. Они падали с четырехсотметровых обрывов — пусть не отвесных, а пологих, — но в итоге даже не помялись.

— Понятно. Значит, когда ты бросился за тележкой вчера, наши жизни ты на самом деле не спасал.

— Да нет. А ты что, так подумала? Я просто не хотел спускаться с той горки и потом еще чинить тележку.

— А-а.

Айлин позволила тележке шумно упасть на дно, и они принялись спускаться к ней. После этого они довольно долго молчали. Айлин размышляла над тем, что вернется в Берроуз через три или четыре дня и ничто в ее жизни не разрешится и не изменится.

И все же хорошо будет вернуться на открытый воздух — к иллюзии открытого воздуха. К бегущей воде. К растениям.

Роджер нервно щелкнул языком.

— Что? — спросила Айлин.

— Идет песчаная буря. — Он переключился на общую частоту, и Айлин теперь тоже ее слушала. — Прошу всех вернуться в главный каньон, приближается песчаная буря.

По радио раздались стоны. Никого не было видно. Роджер грациозно спустился по каньону и вернулся обратно.

— Лагерь разбить негде, — пожаловался он. Айлин пронаблюдала за ним; он заметил что-то на западном горизонте и указал ей: — Видишь там гребень в небе?

Айлин видела лишь пятно, в котором розовое небо становилось желтоватым, но все равно ответила:

— Да.

— Пыльная буря. Тоже идет к нам. Кажется, я уже чувствую ветер.

Он поднял руку. Айлин считала, что ощутить ветер через костюм при атмосферном давлении в тридцать миллибар было нереально, что гид просто бахвалился, но, когда подняла руку сама, ей тоже показалось, что она ощутила какие-то слабые колебания.

Вдали в каньоне возникли Иван, Кевин и чета Мицуму.

— Там есть место для лагеря? — спросил Роджер.

— Нет, каньон становится ещеу́же.

В этот момент песчаная буря их и настигла — внезапно, как ливневый паводок. Айлин видела вперед не больше чем на пятьдесят метров; казалось, они находились внутри подвижного купола с летающим песком и вокруг было темно, как в бывавшие здесь длинные сумерки, если не темнее.

В левом ухе, на частоте 33, Айлин услышала протяжный вздох. Затем в правом, на общей частоте, раздался голос Роджера:

— Все, кто в каньоне внизу, держитесь вместе и поднимайтесь к нам. Доран, Шерил, Джон, скажите что-нибудь — где вы?

— Роджер? — на общую частоту вышла Шерил, голос ее звучал испуганно.

— Да, Шерил, ты где?

Сквозь резкий шум помех:

— Мы в песчаной буре, Роджер! Я тебя еле слышу!

— Доран и Джон с тобой?

— Я с Дораном, он за этим хребтом, я его слышу, но он говорит, что не слышит тебя.

— Соберитесь вместе и ступайте назад в главный каньон. А что с Джоном?

— Не знаю. Уже час его не видела.

— Ладно, тогда оставайся с Дораном…

— Роджер!

— Да?

— Доран уже здесь.

— Теперь я опять тебя слышу, — послышался голос Дорана. Он, казалось, был напуган еще сильнее, чем Шерил. — За тем хребтом сильные помехи.

— Да, из-за этого, думаю, мы не слышим Джона, — сказал Роджер.

Айлин увидела, как смутная фигура гида, объятая янтарным сумраком бури, поднялась по склону каньона. «Песок» в разреженном воздухе представлял собой в основном пыль либо еще более мелкие частицы и походил на дым, но редкие крупные его зерна время от времени стучали по забралу.

— Роджер, мы не можем найти главный каньон, — признался Доран сквозь шум помех.

— В каком это смысле?

— Ну, мы поднялись из каньона, в котором были, но, по-видимому, пошли по другой развилке, потому что попали в какую-то ящикообразную долину.

Айлин хоть и была в теплом костюме, но по ее телу пробежала дрожь. Каждая система каньонов тянулась по наклонной поверхности в виде молнии, разветвляясь на множество притоков, и в такой мгле здесь было очень легко заблудиться. И они до сих пор ничего не слышали о Джоне.

— Возвращайтесь в ту развилку и попробуйте следующую, которая южнее. Насколько я понимаю, вы в следующем от нас каньоне к северу.

— Да, — согласился Доран. — Так и попробуем.

Вскоре четверо, кто ушел дальше по главному каньону, возникли, словно призраки во мгле.

— Мы здесь, — сообщил Иван радостно.

— Ноблтон! Джон! Ты меня слышишь?

Нет ответа.

— Должно быть, отклонился в сторону, — выдвинул предположение Роджер и подошел к тележке. — Помоги мне подтянуть ее вверх по склону.

— Зачем? — спросил доктор Мицуму.

— Установим там шатер. Этой ночью будем спать под углом, уж наверняка.

— Но зачем именно там? — не унимался доктор Мицуму. — Нельзя ли поставить его здесь, в овраге?

— В арройо есть одна старая проблема, — ответил Роджер отстраненно. — Если буря не уймется, каньон может засыпать песком. Мы же не хотим, чтобы нас там похоронило.

Они поднялись по склону вместе с тележкой и подложили под колеса несколько камней. Роджер установил шатер практически сам — он управлялся с ним так быстро, что помощь ему не требовалась.

— Так, вы вчетвером забирайтесь внутрь и обустраивайтесь там. Айлин…

— Роджер? — раздался по радио голос Доран.

— Да?

— Мы никак не найдем главный каньон.

— Мы думали, что были в нем, — продолжила Шерил, — но когда спустились, то оказалось, что это просто большая вымоина.

— Ладно. Подождите минутку там, где стоите. Айлин, я хочу, чтобы ты поднялась со мной по главному каньону и поработала как радиоретранслятор. Будешь стоять в вымоине и, если мы разделимся, сможешь вернуться в шатер.

— Хорошо, — согласилась Айлин.

Остальные осторожно закатили тележку в шлюз. Роджер остановился, чтобы проследить за этой операцией, после чего жестом указал Айлин на темную мглу и двинулся вверх по каньону. Она последовала за ним.

Шли они быстро. На частоте 33 Айлин услышала спокойный голос гида:

— Ненавижу, когда такое случается.

Казалось, он говорил о каком-нибудь порвавшемся шнурке на ботинке.

— Не сомневаюсь! — отозвалась Айлин. — Как мы найдем Джона?

— Поднимемся выше. Когда теряешься, надо всегда подниматься вверх. Вроде бы я говорил это вам всем и Джону.

— Говорил. — Айлин, правда, уже успела об этом забыть и теперь задумалась, помнил ли Джон.

— Даже если он заблудился, — сказал Роджер, — когда он заберется повыше, радиосигнал будет проходить свободнее и мы сможем с ним поговорить. Или в худшем случае — сможем послать сигнал на спутник и обратно. Но не думаю, что нам придется это делать. Доран, слышишь? — позвал он, перейдя на общую частоту.

— Да? — Голос Дорана показался сильно взволнованным.

— Что сейчас перед тобой?

— Мм… мы на каком-то хребте… и больше тут ничего не видно. Каньон справа…

— На юге?

— Да, на юге, мы в нем. Мы думали, тот, который к северу, это главный, но он слишком мал и в нем вымоина.

— Ладно, моя APS показывает, что вы все еще к северу от нас, так что переходите на противоположный хребет, свяжемся оттуда. Сможете?

— Конечно, — заверил Доран пристыженно. — Хотя это, наверное, займет какое-то время.

— Хорошо, идите сколько нужно.

Спокойствие в голосе Роджера было почти заразительным, но Айлин чувствовала, что Джон находился в опасности: костюмы сохраняли жизнь не более чем на сорок восемь часов, а такие бури могли продлиться неделю, а то и больше.

— Пойдем лучше выше, — сказал Роджер по частоте 33. — Не думаю, что нам стоит беспокоиться за этих двоих.

Они двинулись вверх по дну каньона — оно поднималось в среднем под углом тридцать градусов. Айлин заметила, что пыль скатывалась вниз по склону, и порой не видела ни земли, ни своих ног, поэтому идти приходилось почти вслепую.

— Как там дела в лагере? — спросил Роджер по общей частоте.

— Все хорошо, — ответил доктор Мицуму. — Наклон тут слишком велик, чтобы стоять, так что мы просто сидим и слушаем что происходит.

— Вы еще в костюмах?

— Да.

— Хорошо. Пусть хотя бы один из вас его не снимает.

— Как скажешь.

Роджер остановился в месте, где от главного каньона в разных направлениях отходили две больших ветви.

— Так, я сейчас попытаюсь усилить радиосигнал, — предупредил он Айлин и остальных. Она изменила настройки у себя на запястье.

— Джон! Эй, Джон! Джо-о-он! Слышишь, Джон? Выйди на общую частоту. Прошу.

Радиопомехи походили на шипение летающих песчинок. И больше ничего — только треск.

— Хмм, — проговорил Роджер в ухе у Айлин.

— Роджер, слышишь?!

— Шерил! Как у вас дела?

— Ну, мы в главном каньоне, если это он, только…

Доран продолжил смущенно:

— Наверняка сказать не можем. Здесь все такое похожее.

— Да кому ты это говоришь, — отозвался Роджер. Айлин увидела, как он нагнулся и вроде бы осмотрел свои ступни, а затем в этом скрюченном положении сделал несколько шагов. — Попробуйте спуститься на самую низкую точку каньона, где находитесь.

— Мы уже здесь.

— Хорошо, теперь нагнитесь и посмотрите, видите ли вы какие-нибудь следы. Только убедитесь, что они не ваши. Их уже, должно быть, слегка занесло, но мы с Айлин недавно поднялись по этому каньону, так что там будут…

— Ой, я нашла! — сообщила Шерил.

— Где? — спросил Доран.

— Вот, смотри.

Радио зашипело.

— Да, Роджер, тут есть следы — они идут вверх и вниз по каньону.

— Хорошо. Тогда начинайте спускаться. Доктор, вы еще в костюме?

— Как ты и просил, Роджер.

— Хорошо. Тогда, может, выйдете из шатра и спуститесь в овраг? Только будьте осторожны, считайте шаги и все такое. Ждите Шерил и Дорана. Так они смогут сразу найти шатер, когда спустятся.

— Звучит неплохо.

Отдав еще несколько указаний, Роджер продолжил:

— Вы, внизу, переключитесь на частоту 5 и прослушивайте общую. Нам нельзя ничего пропустить. — Затем он перешел на частоту 33: — Давай поднимемся еще немного. Кажется, там был пик с хорошим обзором.

— Давай. Как думаешь, где Джон?

— Чтоб я знал…

Когда Роджер обнаружил тот пик, о котором говорил, они позвали Джона еще раз, но снова не получили ответа. Затем Айлин взобралась на вершину скалистого возвышения на хребте — это оказалось жутковатое место, откуда был виден лишь заметающий все вокруг песок. Призрачный ветер при этом едва ощущался, будто легкое дуновение из кондиционера, хотя внешне все выглядело скорее как страшный тайфун. Время от времени она пыталась звать Джона. Роджер отдалялся то на север, то на юг по труднопроходимой местности, но оставался в пределах досягаемости радиосигнала до Айлин — лишь один раз у него возникли трудности с тем, чтобы обнаружить ее.

Так прошло три часа, и беззаботный тон Роджера сменился — как показалось Айлин, не на тревожный, а скорее на скучающий и раздраженный. Сама же Айлин к этому времени растревожилась не на шутку. Если Джон перепутал север и юг или упал…

— Думаю, надо забраться повыше, — вздохнул Роджер. — Хоть мне и показалось, что я видел его, когда мы спустили сюда тележку, да и сомневаюсь я, чтобы он возвращался потом.

Вдруг у Айлин в наушниках что-то затрещало.

— Пшшшффттбдззз, — потом тишина. — Кккссссджер шшшся! Чччч.

— Звук такой, будто он правда высоко залез, — заметил Роджер довольно, и Айлин уловила в его тоне оттенок облегчения. — Эй, Джон! Ноблтон! Ты нас слышишь?

— Чччч… ссссссссс… да, эй! Ссссс… кххх… шшшшш…

— А мы тебя плохо, Джон! Продолжай двигаться и говорить! Ты в по…

— Роджер! Чччч… Эй, Роджер!

— Джон! Мы тебя слышим, ты в порядке?

— Шшш… не очень понимаю, где я.

— Ты в порядке?

— Да! Просто заблудился.

— Ну, надеюсь, сейчас найдешься. Скажи нам, что ты видишь.

— Ничего!

Затем начался долгий процесс поиска местонахождения Джона и его возвращения. Айлин смещалась то влево, то вправо, помогая зафиксироваться на Джоне, которому сказали стоять смирно и продолжать говорить.

— Вы не поверите! — В голосе Джона совсем не чувствовалось страха, он был возбужден. — Вы не поверите, Айлин, Роджер. Чччч… Перед самой бурей я спустился по одному притоку на юг и нашел…

— Что нашел?

— Ну… кое-какие штуки. Я уверен, это окаменелости. Клянусь! Целая скала из окаменелостей!

— Да неужели?

— Нет, серьезно, я взял немного с собой. Маленькие такие ракушки, как от морских слизней или ракообразных. Вроде как миниатюрные наутилоиды. Совершенно точно, чем еще они могут быть? Парочка лежит у меня в кармане, но там из таких целая стена! Я подумал, что если уйду, то не смогу больше найти этот каньон, куда смог попасть только из-за бури, поэтому оставил пирамидки из камней по всему пути до главного каньона. Если это место, где я сейчас, это он и есть. Поэтому понадобилось какое-то время, чтобы вернуться к нормальному сигналу.

— Какого они цвета? — вмешался вдруг Иван.

— Эй там, внизу, тихо, — приказал Роджер. — Мы еще пытаемся найти его.

— Мы сможем вернуться к тому месту. Айлин, ты себе это представляешь? Мы все станем… Эй!

— Спокойно, это я, — сказал Роджер.

— Ай, ты меня испугал.

Айлин улыбнулась, представив, как Джон вздрогнул при призрачном появлении долговязого Роджера в костюме. Довольно скоро Роджер привел Джона к Айлин, и после того, как тот заключил ее в объятия, они спустились дальше по каньону к доктору Мицуму. Доктор отвел их к шатру, который, как оказалось, стоял под еще более острым углом, чем думала Айлин.

Очутившись внутри, воссоединившаяся группа целый час проговорила о своих приключениях, пока Роджер принимал душ и пытался выровнять шатер, а Джон показывал то, что принес с собой.

Это оказались небольшие камни в форме раковин, часть которых была покрыта песчаной коркой. Каждая раковина закручивалась спиралью по внутренней поверхности и пестрела красными и черными крапинками. Но сами они были по большей части черного цвета.

Они не были похожи на те камни, что Айлин видела когда-либо прежде, но напоминали те немногие земные раковины, что ей показывали в школе. Когда она смотрела на них, лежащих у Джона в руке, у нее замирало дыхание. Жизнь на Марсе, пусть даже лишь ее окаменелые останки, но все же — это была жизнь на Марсе! Она взяла у Джона одну раковину и хорошенько ее рассмотрела. А ведь это вполне могла быть…

Им пришлось расставить койки поперек склона и подпереть их одеждой и прочими предметами, взятыми из тележки. Но даже обустроившись, они еще долго обсуждали находку Джона, и Айлин чувствовала, как ее все сильнее увлекает эта тема. Песок, засыпавший шатер, совсем не шелестел, и его присутствие выдавала лишь чернота неба, в котором в ином случае были бы видны звезды. Она смотрела на слегка искаженное отражение всей группы в поверхности купола и думала. Экспедиция Клейборна — так ее назовут в учебниках по истории. И жизнь на Марсе… Остальные говорили и говорили.

— Так что, сходим туда завтра, да? — спросил Джон у Роджера. Уклон в шатре был такой, что Роджер никак не мог устроить себе отдельную спальню и отгородиться от всех.

— Или когда кончится буря. Да, конечно, сходим.

Роджер лишь однажды взглянул на раковины и, покачав головой, пробормотал:

— Не знаю, не знаю, вы слишком сильно не надейтесь.

Айлин удивилась его реакции.

— Мы найдем то место по пирамидкам, если получится.

Может быть, Роджер теперь просто завидовал Джону?

Они все говорили и говорили. Затем Айлин наконец успокоилась и, убаюканная голосами товарищей, уснула.


Айлин проснулась, когда ее койка подалась, уронив ее на пол, и, прежде чем Айлин сумела остановиться, налетела на миссис Мицуму и Джона. Быстро отстранившись от Джона, она увидела Роджера — тот стоял возле тележки и улыбался, глядя на приборы. Ее койка находилась рядом с тележкой, а он… Неужели выхватил какую-то одежду, подпиравшую ее спальное место, чтобы койка ее сбросила? Он будто бы хотел как-то подшутить…

Шум разбудил и остальных спящих. Разговор сразу же вернулся к теме находки Джона, и Роджер согласился с тем, что у них достаточно припасов, чтобы вернуться обратно вверх по каньону. К тому же буря прекратилась, их купол занесло пылью, весь склон засыпало полусантиметровым слоем, но тем не менее они видели, что небо ясное. Поэтому, позавтракав, они оделись — на наклонном полу это было еще более неудобно, чем когда-либо, — и вышли из своего укрытия.

Расстояние до места, где они встретили Джона, оказалось гораздо короче, чем представляла себе Айлин в бурю. Все их следы уже засыпало — даже глубокие борозды, что оставляла за собой тележка. Путь указывал Джон, скакавший вперед огромными прыжками, будто совсем потеряв контроль над собой.

— Вот скала, на которой мы тебя нашли, — сказал Роджер, указывая ему на хребет справа. Без умолку тараторивший Джон подождал остальных.

— Вот первая пирамидка, — сообщил он. — Я-то ее заметил, но из-за всего этого песка кажется, будто это просто один из обычных холмиков. Дальше может быть сложнее.

— Мы найдем их все, — заверил его Роджер.

Остальные следовали за Джоном на юг, пересекая каньон за каньоном — каждую из этих глубоких разветвляющихся борозд в протяженном склоне, тянущемся к самому Олимпу. Джон слабо помнил, где именно был вчера, — он понимал лишь, что не опускался и не поднимался слишком далеко от того уровня, где они находились сейчас. Некоторые пирамидки было непросто обнаружить, но у Роджера получалось неплохо, да и остальные кое-что видели. Но не раз случалось так, что никто их не замечал, и тогда им приходилось разбредаться в девяти разных направлениях, надеясь наткнуться на пирамидку. И каждый раз кто-нибудь кричал: «Вот она!», будто ребенок, нашедший пасхальное яйцо, и тогда они собирались обратно и продолжали путь. Лишь раз никому не удалось найти следующую пирамидку, и тогда Роджер расспросил Джона о том, что он помнил из своей вылазки. Все-таки, как заметил Иван, когда Джон в нее отправился, было еще светло. Удрученный, Джон был вынужден это признать, но все каньоны так сильно походили друг на друга, что он не мог припомнить, в какую сторону вышел из того или иного из них.

— Так, а следующая пирамидка вот где, — заметил Роджер, указывая на небольшую нишу в одной из ложбин.

И когда они туда вошли, Джон вскрикнул:

— Вот оно! Прямо в ложбине, в самой стенке. И некоторые уже отвалились!

Когда они по очереди спустились в ложбину, общую частоту заполнил настоящий гомон. Спустившись по узкому входу, Айлин наткнулась на практически вертикальную южную стену. На ней, впившись в желтый песчаник, находились тысячи черных каменных панцирей, как у улиток. Они же покрывали и дно ложбины — все примерно одинакового размера и с отверстиями, сквозь которые были видны их полости. Многие были разломаны, и Айлин, осмотрев несколько фрагментов, увидела завитки спирали, что нередко служили особенностью живых существ. В наушниках у нее звенели возбужденные голоса товарищей. Роджер взобрался по стене каньона, чтобы осмотреть участок оттуда; его забрало замерло всего в нескольких сантиметрах от камня.

— Видите, о чем я говорил? — спрашивал Джон. — Марсианские улитки! Как те ископаемые бактерии, о которых все слышали, только более развитые. Еще с тех времен, когда на Марсе была вода на поверхности и атмосфера. Тогда здесь зародилась и жизнь. Просто у нее было достаточно времени, чтобы слишком далеко развиться.

— Улитки Ноблтона, — объявила Шерил, и все засмеялись. Айлин собирала фрагмент за фрагментом, с каждым разом воодушевляясь все сильнее. Все они были очень похожи. У нее выступал пот, и система охлаждения ее костюма работала на всю мощность. Она осторожно извлекала из камня хорошо сохранившиеся образцы и внимательно их рассматривала. На общей частоте тем временем стоял такой шум, что она уже собиралась отключиться, как Роджер медленно проговорил:

— Ой-ой… Эй, ребят, внимание!

Когда все умолкли, он, запинаясь, объявил:

— Не хотелось бы портить праздник, но… эти штуковины — не окаменелости.

— Что?

— В каком смысле? — изумились сразу Джон и Иван. — Как ты понял?

— Ну, есть пара несоответствий, — ответил Роджер. Теперь все замерли и уставились на него. — Во-первых, я полагаю, что окаменелости могли образоваться только в результате процесса, требующего, чтобы прошли миллионы лет, на протяжении которых происходил бы приток воды, а на Марсе такого никогда не было.

— Это мы пока так думаем, — возразил Иван. — Но может оказаться и иначе, ведь сейчас точно известно, что вода была на Марсе с самого начала. А теперь еще эти раковины.

— Ну… — Айлин видела, что он решал в уме, уместен ли здесь этот довод. — Может, ты и прав, но есть и более веский аргумент: кажется, я знаю, что это такое. Это комья лавы — или, как их еще называют, комья-пузыри. Правда, таких мелких я раньше не встречал. Это маленькие вулканические бомбы, возникшие при каком-то из извержений горы Олимп. Что-то вроде брызг.

Все присмотрелись к предметам, что держали в руках.

— Видите ли, когда горячие комья падают в определенного типа песок, они просачиваются сквозь него и быстро тают, выпуская газ, тогда и образуются пузыри. А когда комок вращается, получаются эти спиралевидные полости. По крайней мере, я так слышал. Очевидно, это произошло давным-давно на плоской равнине, а когда она вся наклонилась и стала падать по склону, эти слои разломались и их похоронило под более поздними отложениями.

— Что-то не верится, что это обязательно было именно так, — заявил Джон, пока остальные разглядывали стену. Но даже ему, как показалось Айлин, эта версия представлялась убедительной.

— Конечно, нам нужно взять несколько штук, чтобы выяснить наверняка, — согласился Роджер успокоительным тоном.

— Почему ты не рассказал нам этого вчера вечером? — спросила Айлин.

— Ну, я не мог, пока не увидел скалу, на которой они находятся. Но это просто забрызганный лавой песчаник, как их называют. Поэтому его верхние слои такие твердые. Но ты же ареолог, верно? — Он уже не насмехался. — Разве не похоже, что они из лавы?

— Похоже, — неохотно кивнула Айлин.

— А в лаве окаменелостей не бывает.

Полчаса спустя они, удрученные, молча брели обратно, вновь ориентируясь по пирамидкам. Джон и Иван шли последними, нагруженные несколькими килограммами комьев лавы. Псведоокаменелостями, как их называли ареологи и геологи. Роджер шагал впереди и болтал с супругами Мицуму — как догадалась Айлин, он пытался их приободрить. Она немного корила себя за то, что не смогла распознать породу еще вечером. И теперь чувствовала себя более подавленной, чем следовало, и это только злило ее. Все вокруг было таким пустым, таким бессмысленным и лишенным формы…

— Однажды я думал, что нашел следы пришельцев, — рассказывал Роджер. — Я тогда ходил один на другой стороне Олимпа. Скитался по каньонам, как обычно, только сам. И вот, иду я по очень такой неровной местности, как вдруг натыкаюсь на пирамидку. Камни сами по себе так бы не сложились. Общество исследователей, как вы знаете, учитывает каждый поход, каждую экспедицию, и я, перед тем как выйти, проверил записи и знал, что это неизведанная территория — точно как эта, где мы сейчас. То есть, насколько знало Общество, в те места еще никто не захаживал. Но тем не менее я нашел пирамидку. А вскоре начал находить и другие. Они были установлены не по прямой линии, а будто бы зигзагом. И представляли собой маленькие стопки плоских камней, по четыре-пять штук. Будто их выложили те маленькие пришельцы, которые могли видеть только краем глаза.

— Представляю, как это тебя потрясло, — сказала миссис Мицуму.

— Точно, потрясло. Но вообще, знаете, объяснений у меня было всего три. Что это было естественное образование, что крайне маловероятно, но все-таки — могло случиться, что эти плоские камни наслоились друг на друга и развалились на отдельные куски, но так и остались лежать. Или что их выложили пришельцы. Что, по моему мнению, маловероятно. Или кто-то прошел там, не сообщив, и решил подшутить, может быть, над тем, кто заберется туда после. На мой взгляд, последнее было наиболее вероятным. Но пока я был там…

— Должно быть, это тебя разочаровало, — вновь отозвалась миссис Мицуму.

— Нет-нет, — с легкостью возразил Роджер. — Меня это скорее позабавило.

Айлин пристально посмотрела на фигуру гида, шагавшего впереди вместе с остальными. Его в самом деле ничуть не задело, что находка Джона оказалась не тем, на что они надеялись. Он был другим — не таким, как Джон или Иван, не таким, как она сама, — ведь, по ее ощущениям, это объяснение происхождения раковин было ударом более сильным, чем она могла предположить. Ей хотелось найти здесь жизнь так же, как Джону, Ивану или кому бы то ни было другому из них. Все те книги, что она прочитала, когда изучала литературу… Поэтому-то она и не вспомнила, что на магматических породах никогда не бывает окаменелостей. Если бы там когда-нибудь и была жизнь — улитки, лишайники, бактерии, да что угодно, — она бы как-нибудь убралась подальше от этих ужасных бесплодных земель.

И если сам Марс не мог ее обеспечить, то возникала необходимость ее поддержать, сделав все, что нужно для того, чтобы жизнь стала возможной на голой поверхности, чтобы как можно скорее преобразить планету и наполнить ее жизнью. Теперь она понимала связь между двумя основными темами вечерних бесед в их лагерях — терраформированием и обнаружением вымерших жизненных форм на Марсе. И такие беседы велись по всей планете, может, и не так усиленно, как в этих каньонах, но тем не менее Айлин всю жизнь надеялась на то, что это открытие однажды случится, — она верила в это.

Она вытащила из кармана полдюжины комьев лавы и присмотрелась к ним. Затем резко, с горечью отбросила их прочь, и они улетели в ржавую пустошь. Никогда не найти следы жизни марсианской жизни — никому и никогда. Она знала это каждой клеточкой своего тела. И все так называемые открытия, все эти книжные марсиане — они служили лишь частью проекции, и не более того. Люди хотели, чтобы марсиане существовали, вот и все. Но их не существовало — никогда. Ни каналостроителей, ни похожих на фонарные столбы с излучающими тепло глазами, ни сверкающих ящериц или сверчков, ни разумных скатов, ни ангелов или дьяволов, ни четырехруких воинов, сражающихся в синих джунглях, ни тощих существ с большими головами, ни черноглазых красавиц, жаждущих земного семени, ни мудрых бликменов[192], скитающихся по пустыне, ни златоглазых и златокожих телепатов, ни расы двойников — никаких образов из кривых зеркал; ни разрушенных саманных дворцов, ни оазисов-замков, ни загадочных скальных жилищ, ни голографических башен, готовых свести людей с ума; ни запутанных систем каналов, чьи шлюзы засыпаны песком; ни даже мхов, каждое лето сползающих с полярных шапок; ни кроликоподобных животных, живущих глубоко под землей; ни гибких живых мельниц, ни лишайников, распространяющих опасные электрические поля; ни водорослей в горячих источниках, ни микробов в почве, ни микробактерий в реголите, ни строматолитов, ни нанобактерий в глубине коренных пород… ни первобытного супа.

И так со всеми их мечтами. Марс был мертвой планетой. Айлин провела ботинком по застывшей грязи и всмотрелась влажными глазами в розоватый песок. Все мертво. И таков ее дом — мертвый Марс. Даже нет, не мертвый — это означало бы, что он когда-то жил и погиб. Просто… ничто. Красная пустота.

Они свернули в главный каньон. Далеко внизу виднелся их шатер, и казалось, он был готов в любое мгновение скользнуть еще ниже по склону. Вот вам и признак жизни. Айлин мрачно усмехнулась. Снаружи ее костюма было сорок градусов ниже нуля, а воздух вовсе и не был воздухом.

Роджер торопился вниз впереди всех — явно, чтобы включить в шатре воздушную систему и отопление или вытянуть оттуда тележку для дальнейшего спуска по каньону. Айлин всю жизнь прожила при неестественной марсианской гравитации, а Роджер прыгнул в большую борозду, словно во сне, не подскакивая по-газельи, как Джон или Доран, а по прямой — по самой эффективной траектории, будто в некоем балете камней, который благодаря своей простоте казался лишь изящнее. Айлин это нравилось. Теперь человек, думала она, смирился с абсолютной безжизненностью Марса. Он казался ей домом человека. Ей вспомнилась старинная фраза: «Мы встретились с врагом, и он — это мы»[193]. И еще что-то из Брэдбери: «Это были марсиане… Тимоти, Роберт, Майкл, мама и папа»[194].

Задумавшись, она последовала за Клейборном вниз по каньону и попыталась сымитировать тот прыжок.


— Но когда-то на Марсе была жизнь.

Тем вечером она наблюдала за ним. Иван и Доран говорили с Шерил; Джон куксился на своей койке. Роджер болтал с обоими Мицуму, которым так нравился. На закате, когда все приняли душ (к тому времени они уже переставили шатер на ровное место), он голый подошел к своей огороженной спальне, и простой ониксовый браслет, что он носил на левом запястье, вдруг показался Айлин самым красивым из украшений. Она осознала, что смотрела на него почти так же, как Джон и доктор смотрели на нее, и залилась краской.

После ужина все заняли койки и затихли. Роджер продолжал рассказывать свои истории Мицуму и Айлин. Она никогда еще не слышала, чтобы он так много говорил. С ней он до сих пор немного язвил, но в его улыбке теперь было нечто иное. Она следила за его движениями… и вздыхала, сердясь на себя. Не от этого ли она хотела уйти, когда отправилась в эту экспедицию? Неужели ей в самом деле снова было нужно это чувство, этот возрастающий интерес?

— Они так и не могут решить, содержатся ли какие-то ультрамалые нанобактерии в коренных породах. В научных журналах постоянно публикуют то одни, то другие доводы. Они могут быть такими мелкими, что мы никак их не увидим. Есть сообщения о загрязняющем бурении… Но я не думаю, что это правда.

И все же он явно отличался от всех мужчин, с которыми она общалась последние несколько лет. Когда как все ушли спать, она сосредоточилась на этом различии, этом его свойстве. Он был… марсианином. Представителем той чужой формы жизни, и она хотела его так, как никогда не хотела никого из своих предыдущих любовников. Миссис Мицуму улыбалась им так, будто видела, что между ними что-то происходит — что-то, что она заметила уже давно, когда они, Айлин и Роджер, постоянно пререкались друг с другом… Земная девушка хочет зрелого марсианина. Она усмехнулась сама себе, но это было действительно так. Она продолжала выдумывать истории о том, как заселить планету, продолжала влюбляться — вопреки своей воле. И хотела что-то с этим поделать. Она всегда жила согласно изречению Эйлерта: «Если чувство тобой не движет, значит, оно ненастоящее». От этого у нее тоже случались неприятности, но она об этом забывала. Завтра им предстояло выйти к небольшому поселению, служившему конечной точкой экспедиции, и тогда такого шанса уже не будет. Целый час она размышляла над этим, оценивая взгляды, что он бросал на нее в тот вечер. А как оценить взгляд инопланетянина? Ладно, он был человеком — просто приспособившимся к Марсу так, как хотелось бы ей, — и что-то в его глазах было совсем человеческим, очень понятным. На фоне черного неба вырисовывались черные же холмы, и сверху на них светила двойная звезда, Земля с Луной, — дом, где она никогда не была. Сразу чувствовалось, какое здесь одинокое место.

Что ж, застенчивой она никогда не была, но все же предпочитала такое сближение, при котором сама поощряла знаки внимания, а не делала их. Поэтому, когда она поднялась со своей койки и натянула шорты и рубашку, ее сердце стучало, как барабан. На цыпочках она пробралась к панелям спальни Роджера, думая о том, что удача сопутствует храбрым, и, скользнув между панелями, оказалась перед ним.

Он сел; она прикрыла ему рот рукой. Она не знала, что делать дальше. Ее сердце билось как никогда сильно. Это навело ее на кое-какую мысль — она наклонилась и прижала его голову к своей груди, чтобы он почувствовал биение сердца. Он посмотрел на нее, притянул к себе на койку. Они поцеловались. Что-то прошептали. Койка была слишком узкой и скрипучей, поэтому они переместились на пол — улеглись рядом, продолжая целоваться. Она чувствовала его, прижавшегося к ее бедру, — подумала: будто марсианский камень. Они шептали друг другу какие-то слова, так плотно прижимаясь губами к самым ушам, что чудилось, в них звучали наушники. Оказалось, было трудно не шуметь, занимаясь любовью, исследуя этот марсианский камень, будучи исследуемой им… На какое-то время она совершенно забылась, а когда пришла в себя, ее била дрожь — будто испытала шок, подумалось ей. Сейсмология секса. Он же, словно прочитав ее мысль, радостно шепнул ей на ухо:

— Наверное, нас уже зафиксировали ваши сейсмо-графы.

— Да, было хорошо, — мягко рассмеялась она. — Даже Земля сдвинулась с места.

— На несколько тысяч километров, — с трудом сдерживаясь, хихикнул он.

Подавить смех было труднее, чем звуки любви.


Скрыть подобное происшествие в группе — не говоря уже о шатре, — тем более столь малочисленной, конечно, невозможно. Поэтому следующим утром Айлин поймала несколько острых взглядов от Джона, немного улыбок от миссис М. Утро выдалось ясным, и, сложив шатер в тележку, они двинулись в дорогу. Айлин шагала, насвистывая себе под нос. Когда они спустились к просторной ровной поверхности на дне устья каньона, они с Роджером вышли на свою частоту 33.

— Ты правда думаешь, что эта вымоина не будет выглядеть лучше с какими-нибудь кактусами и шалфеем, например? Или если тут прорастет трава?

— Да, мне нравится как есть. Видишь вон пятиугольник из скал? — Он указал пальцем. — Красиво, да?

Благодаря радиосвязи они могли идти вдали друг от друга и продолжать общение, и никто не знал, что они разговаривали. И они общались. Все говорили о том, что было важно для них, — о ясности выражения мыслей, о быстроте чувств, о внимании к мирам других, о вере в эти миры. Говорили об этом и о другом, но и сами их миры иногда оказывались связаны самыми обычными, простейшими вещами.

— Взгляни на ту скалу.

— Как здорово она выглядит на фоне неба — до нее, наверное, километров сто, но кажется, можно дотронуться рукой.

— И все такое красное.

— Да. Красный Марс, люблю его. Я за красный Марс.

Она задумалась над этими словами. Они спускались по расширяющемуся каньону впереди всех, шагая по противоположным склонам. Вскоре им предстояло оказаться в мире городов — большом широком мире. Там было очень много людей, и все, кто встретился здесь, могли больше никогда больше не увидеть друг друга. С другой стороны… она посмотрела через каньон на высокую непропорциональную фигуру, шагающую по дюнам с кошачьей марсианской грацией. Будто танцуя.

— Сколько тебе лет? — спросила она.

— Двадцать шесть.

— Ничего себе! — На лице у него было немало морщин. Видимо, это от солнца.

— Что?

— Я думала, тебе больше.

— Нет.

— И сколько ты уже этим занимаешься?

— Чем, хожу по каньонам?

— Да.

— С шести лет.

— Ого.

Это объясняло, откуда он так хорошо знал все об этой планете.

Она решила пересечь каньон, чтобы оказаться рядом с ним. Он, увидев это, спустился по своему склону, и они пошли по центру вымоины.

— Можно я схожу с тобой в новый поход?

Он посмотрел на нее: за забралом просматривалась усмешка.

— О да. Есть еще много каньонов, которые стоит увидеть.

Каньон разверзся, затем выровнялся, и его стены слились в широкую, присыпанную валунами равнину, на которой, на отдалении нескольких километров, располагалось мелкое поселение. Айлин уже немного различала его на расстоянии — оно походило на стеклянный замок, будто их шатер, только гораздо больше. А позади него — гора Олимп, что уходила своей вершиной высоко в небо.

III. Архейский заговор

Маленьким красным человечкам не нравилось терраформирование. В их понимании оно сулило разрушение всего и вся — как глобальное потепление на Земле, только на пару величин хуже, как обычно. На Марсе все имело силу на пару величин бо́льшую, чем на Земле. Ну, или около того.

Конечно, определить степень родства между маленькими красными человечками и внедрившимися земными организмами уже тогда было непросто. Чтобы лучше это понять, вспомните, что у маленьких красных человечков были еще более маленькие и старые двоюродные братья. А именно археи — тот самый третий домен живых организмов наряду с бактериями и эукариотами, — а также, в данном случае, жителями панспермического облака, которое четыре миллиарда лет назад спустилось на Марс из космоса, пролетев много световых лет от своего самозарождения близ ранней звезды второго поколения. В основном это вроде бы Thermoproteus и Methanospirillum, а также немного Haloferax. Они были гипертермофилами[195], поэтому обильные бомбардировки Марса вполне им подходили. Но затем некоторые из этих путешественников оторвались от поверхности после метеоритного удара и перелетели на Землю, оплодотворив третью планету и начав тем самым долгий путь земной эволюции. Так и получается, что вся земная жизнь на самом деле имеет марсианские корни, в некотором узком смысле, хотя, по правде сказать, она гораздо древнее.

Позднее Пол Баньян, дальний потомок этих панспермических архей, вернулся на Марс — к тому времени уже холодный и будто бы пустой, за исключением некоторых древних, что таились в глубине вулканических пустот. Пол и его синий бык по кличке Малыш, как вы помните, были повержены Большим человеком, который вдавил их глубоко в планету, — сквозь кору и мантию Пол достиг самого ядра. Затем семейство бактерий, что жили внутри Пола, разбрелись по всему реголиту, после чего начали криптоэндолитический большой скачок. Этот скачок послужил самым первым субмарсианским терраформированием, которое в результате своей эволюции привело к возникновению тех маленьких красных человечков, какими мы их знаем.

Так марсиане вернулись вновь, причем почти такими же маленькими, как в первый раз, — всего на пару величин крупнее, чем прежде, да-да. Но степень родства между маленькими красными человечками и археями также была не из простых. Наверное, они приходились троюродными правнуками? Пожалуй, как-то так.

Несмотря на кровные узы, маленькие красные человечки уже на заре своей цивилизации обнаружили, что их предков архей можно было выращивать и использовать в качестве пищи, строительных материалов, одежды и прочего. Изобретение такой формы земледелия и промышленности привело к стремительнейшему росту населения — начав эксплуатировать тех, кто стоял ниже них, маленькие красные человечки поднялись на ступеньку в пищевой цепи. И для них это было здорово, а они в некотором смысле помогли и нам — это было здорово и для людей, живущих на Марсе. Однако для архей это стало сущим варварством. Маленькие красные человечки принимали их угрюмые животные взгляды лишь как знак раболепства, но на самом деле археи смотрели на них и думали: «Мы с вами еще расквитаемся, каннибалы!»

И они устроили заговор. Археи понимали, что терраформирование вело к созданию аэробной среды, в которой, однако, все должно было остаться примерно так же, и что маленькие красные человечки все равно к ней приспособятся и станут частью более крупной системы, переберутся на поверхность и займут свое маленькое красное местечко в растущей биосфере, тогда как древние останутся запертыми в кромешной тьме, где будут жить лишь благодаря теплу, воде и химическим реакциям между водородом и углекислым газом. «Это нечестно, — сказали археи. — Так не пойдет. Эта планета с самого начала принадлежала нам. Мы должны отвоевать ее обратно!»

«Но как? — спросили некоторые. — Сейчас куда ни выйди — всюду кислород. Только здесь его нет. И с каждым днем становится только хуже».

«Мы что-нибудь придумаем, — ответили другие. — Мы же Thermoproteus, мы найдем способ. Как-нибудь да просочимся. Они травили нас — а мы отравим их. Просто дождитесь своего часа и оставайтесь на связи. День анаэробной революции еще придет».

IV. Как с нами говорила планета

1. Большой уступ

Как вы знаете, причины крупного расхождения между северными низменностями и южными кратерированными нагорьями до сих пор вызывают споры среди ареологов. Оно может служить результатом мощнейшего удара времен ранних бомбардировок, ударным бассейном которого стал север планеты. Или, может быть, тектонические силы, все еще бушевавшие под корой, привели к тому, что протоконтинентальный кратон, вроде земной Пангеи, поднялся в южном полушарии и там и застыл, потому что планета размером меньше, чем Земля, охлаждалась быстрее без каких-либо последующих разломов и смещений тектонических плит. Может показаться, что эти толкования настолько разнятся, что ареология должна была сразу же поставить вопросы, после которых то или иное объяснение было бы отвергнуто или подтверждено, но пока этого не случилось. В итоге оба объяснения сумели привлечь немало сторонников, и на этой почве возникла одна из основных дискуссий в ареологии. У самого же меня по этому поводу мнения нет.

Данный вопрос имеет влияние и на многие другие проблемы ареологии, но здесь стоит помнить, что это расхождение означает для тех, кто пытается пересечь поверхность планеты. Если пройти поперек каньона Эхо, приблизившись к его восточным скалам, то откроется, пожалуй, самый впечатляющий вид на начало так называемого Большого Уступа.

Дно каньона Эхо настолько хаотично, что тому, кто идет по нему пешком, приходится бесконечно блуждать и изыскивать различные пути, чтобы продвинуться вперед. Сегодня там можно идти по тропе, сведя все подъемы и спуски, тупики, обходы и отступления к минимуму, а сама Тропа стала моделью умения находить путь по такой беспорядочной местности. А если кому-то захочется прочувствовать, каково здесь было раньше, то лучше, наверное, сойти с тропы и двинуться через пустошь новыми, неповторимыми зигзагами.

В таком случае вы быстро обнаружите: чтобы добраться до объекта, до которого вам якобы рукой подать, на самом деле придется идти очень далеко. Нередко получается и так, что перед собой вы можете видеть всего на километр, а то и меньше. Весь пейзаж составляют крупные обветренные глыбы базальта и андезита, и идущему кажется, будто он пересекает склон, состоящий из частиц на две-три величины более крупных, чем бывает обычно. И он пробирается, как какой-нибудь муравей. Вокруг повсюду видны утесы — невысокие, но неприступные. Единственный способ продвигаться вперед — это держаться линий хребтов, огибая провалы за провалами и надеясь, что эти линии соединятся таким образом, что по ним можно будет как-нибудь вскарабкаться. Как бы преодолеть лабиринт, перебираясь по стенкам.

Хаотическая земля. Название получилось весьма точным. Поверхность здесь оказалась без опоры: водоносный слой быстро опустошился, вылившись во время большого наводнения в каньон Эхо, затем в каньон Касэй и оттуда на равнину Хриса примерно в двух тысячах километров. И когда это произошло, земля просто обвалилась.

И вот так нужно день за днем идти, карабкаться, ползать по всяким наклонным поверхностям и отломанным краям огромных глыб. Здесь хорошо видно, что случилось: земля провалилась и рассыпалась, ее было больше, чем могло бы поместиться. Силу этой древней катастрофы лишь едва сумели скрыть три миллиарда лет эрозии и осаждения пыли. Даже забавно, что столь изменчивого вида местность на самом деле была такой древней и неизменной.

Так что вокруг видно лишь разрушенную породу и ничего больше. Да и видеть-то получается не так уж далеко: даже с самых высоких точек (а Тропа так и тянется от одной такой точки к другой) до горизонта всего три-четыре километра. Вот такая тесная и смешанная пустошь ржавых камней.

Затем на пике какого-нибудь длинного гребня вы обнаружите, что забрались достаточно высоко, что вдали на востоке уже кое-как просматриваются бледно-оранжевые в предзакатном свете вершины горного хребта. А если останетесь на своем возвышении на ночлег, то в этом далеком розовом отблеске вам покажется, будто небо над вами медленно занимает чудное инопланетное явление.

Но следующим утром вы спуститесь обратно в лабиринт рытвин и холмиков, линий хребтов и редких плато, похожих на низкие плоские крыши в Манхэттене. Чтобы пересечь такую местность, от вас потребуется все внимание, поэтому вы почти забудете о виде гор вдали, а трудности станут все более ощутимыми (как раз в этом районе мы обнаружили трещину в тридцатиметровой скале, в которую легко можно спуститься на веревках) — пока не взойдете на следующий пик среди этого хаоса, который вновь обратит ваше внимание на горы, теперь более близкие и будто бы высокие. Теперь вам станет видно, что это не горный хребет, а утес, протянувшийся с севера на юг, от горизонта до горизонта, врезавшийся в обычный порядок скал, немного зубчатый, но тем не менее вполне массивный на вид.

И с каждым днем, занимая ваш горизонт, он будет становиться все ближе. Оставаясь на виду все дольше, но не насовсем — потому что вы то и дело спускаетесь в те впадины, что встают у вас на пути. Но продолжая двигаться примерно на восток, всякий раз, когда вы не находитесь во впадине, утес высится впереди над горизонтом, до которого все также стабильно остается не более пяти километров. Таким образом получается, что у вас, по сути, два горизонта — один низкий и рядом, второй высокий и далеко.

И в итоге вы приближаетесь к утесу настолько, что он заполняет собой все небо на востоке. Он удивительным образом высится возле зенита — а вы будто бежите к стене другого, более масштабного мира. Будто ползете по сухому растрескавшемуся дну континентального шельфа. Расщелины и углубления в утесе теперь сами кажутся целыми просторами в мирах каньонов еще более глубоких и обрывистых. Каждый уступ между ними теперь тоже кажется огромной опорой расположенного выше мира. Редкие горизонтальные ступени стали будто бы настолько велики, что способны поддерживать целые острова. Но так ли это — снизу сказать трудно.

И действительно, ко времени, когда вы достигаете места, где можно встать на одно из последних возвышений хаоса, примерно той же высоты, что и узкая полоса холмистых плато между хаосом и уступом, — тогда-то вам и удается, наконец, заглянуть на то, что находится между вами и основанием утеса. Вершину утеса при этом вы уже не увидите. Его масса преграждает вам обзор, и то, что стоит перед вами, обрамляет все небо, но его вершина — не настоящая, хотя вам и может так показаться, тогда как на самом деле это скорее лишь какой-нибудь выступ на плоскости склона.

Лишь забравшись в маленький дирижабль, поднявшись в воздух и отдалившись немного от утеса к восточной части хаоса, можно увидеть всю эту ширь. А если оставите какую-нибудь метку, то заметите, что та последняя точка, которую вы прежде приняли за вершину утеса, на самом деле находится всего на уровне двух третей всей его высоты, а остального вы просто не видели, так что вас просто обманул сильный оптический эффект. Вы продолжаете подниматься вверх, все выше и выше, будто птица, оседлавшая восходящий поток, пока наконец не видите весь утес во всей своей красе. Мы начинаем смеяться и не можем себя сдержать. Мы то ли смеемся, то ли плачем, а может, и все сразу, мы смотрим вниз и не можем ничего сказать — настолько нас впечатляет масштаб.

2. Плоские поверхности

Есть в Аргире такие места, где, куда ни глянь, — во все стороны видишь лишь плоскую пустыню.

Обычно песок сбивается в дюны. Всех мастей — от малых гребней до гигантских барханов. Но в некоторых регионах не бывает и этого — лишь плоские равнины из песка и коренных пород.

Говорят, если присмотреться к здешнему небу, то визуально оно покажется как бы куполом над головой. Не настоящим полушарием, а слегка сплющенным. Такое людское восприятие служит результатом того, что горизонтальное расстояние у нас неизменно превышает вертикальное. На Земле горизонт кажется в два, а то и в четыре раза более далеким, чем зенит над головой, и если вы попросите кого-нибудь разделить дугу между зенитом и горизонтом поровну, то выбранная точка окажется намного ниже уровня сорока пяти градусов, — как я выяснил, около двадцати двух градусов днем и тридцати ночью. Причем красный цвет только усиливает этот эффект: если посмотреть на небо сквозь красное стекло, оно покажется более плоским. А если сквозь синее — более высоким.

На Марсе открытый горизонт находится вдвое ближе, чем на Земле, — примерно в пяти километрах, и иногда лишь по этой причине кажется, что зенит еще ниже, — километрах в двух. Это зависит от ясности воздуха, из-за которой, конечно, может случиться большой разброс: иногда мне казалось, что до купола неба с десяток километров, а то и что он вовсе прозрачный и находится бесконечно далеко. Но чаще — что он ниже. Вообще этот купол каждый день имеет разную форму — это можно заметить, если хорошенько к нему присматриваться.

Но каким бы прозрачным ни было небо, какой бы ни была форма его купола — песок всегда одинаков. Плоский, красновато-коричневый и, чем ближе к горизонту, тем краснее. Такая характерная краснота проявляется, когда хотя бы один процент коренной породы или пыли, что на поверхности, состоит из оксидов железа вроде магнетита. На Марсе данному условию удовлетворяют все регионы, кроме лавовых равнин Сирта, которые, если с них смести всю пыль, имеют почти черный цвет — это одно из моих любимых мест (а также первое, что увидел здесь Христиан Гюйгенс, когда впервые посмотрел в телескоп в 1654 году).

Как бы то ни было, всюду мы видим лишь идеальную красную равнину — она занимает весь горизонт. Однако если войти в какой-нибудь плоский кратер, горизонт станет двойным: нижний в пяти километрах и идеально прямой, верхний же — дальше и, как правило, менее ровный, нередко даже зубчатый. (Этот второй горизонт также заметно сплющивает купол неба.)

Но полностью плоские равнины — это самый безупречный пейзаж, что может быть. Бо́льшая часть Великой Северной равнины настолько гладкая, что объяснить это можно лишь тем, что она много миллионов лет служила дном океана. Некоторые районы Аргира такие же. Мы не можем потерять это. Ведь только здесь можно встретить столь радикально упрощенный ландшафт. Можно осмотреться вокруг и удивиться этой сюрреалистичности — в буквальном смысле слова, то есть «сверхреальности», высшему состоянию реальности, или реальности в самой простой ее форме. Мир говорит: «Вот из чего состоит космос — из камня, неба, солнца, жизни (то есть вас)». Какой же эстетический импульс заключен в этом столь упрощенном ландшафте! Он принуждает вас обратить на себя внимание, он так примечателен, что вы не можете оторвать от него глаз, не можете думать ни о чем другом — словно живете в вечном затмении или заключены в каком-либо ином чуде физики. И, конечно, оно всегда так и есть. Помните.

V. Майя и Десмонд

1. Найти его

После того как Майя увидела то странное лицо сквозь бутылку в теплице «Ареса», она не могла перестать о нем думать. Она была не из робких, но это ее пугало. Ведь лицо принадлежало незнакомцу — не кому-то из сотни. И он летел с ними на корабле.

А потом она рассказала об этом Джону, и он ей поверил. Он поверил, и она решила выследить незнакомца.


Майя начала заново открывать планы корабля и изучать их так тщательно, будто не делала этого раньше. С удивлением она обнаружила, сколько отсеков в нем было и как велик был их общий объем. Она знала их расположение так, как знают гостиницу, корабль, самолет или чей-нибудь дом — то есть могла пройти куда-либо, руководствуясь заученной схемой, которую вызывала в уме вполне себе четко, но остальное казалось таким смутным, словно она и не думала об этом, а если и думала, то представляла как-то неверно.

И все же мест, где можно было жить, на корабле имелось предостаточно. Осевые цилиндры, впрочем, к ним по большей части не относились — в отличие от восьми торусов. Но в последних также было интенсивное движение, поэтому прятаться в них казалось затруднительным.

Она видела его в теплице. Поэтому ей представлялось возможным и даже вероятным, что у него были товарищи из числа работавшей здесь команды, которые помогали ему скрываться. А в безбилетника-одиночку, о котором не знал бы никто на корабле, поверить было трудно.

Поэтому она начала с теплицы.

Каждый торус имел восьмиугольную форму и складывался из восьми топливных резервуаров от американских шаттлов, выведенных на орбиту и состыкованных друг с другом. Еще больше связанных резервуаров образовывали длинную ось, которая проходила сквозь центры этих восьмиугольников, а те, в свою очередь, соединялись с центральной осью узкими переходными трубами. Сам корабль на своем пути к Марсу вращался вокруг длинной оси на скорости, при которой возникала центробежная сила, эквивалентная марсианской гравитации, — по крайней мере, для тех, кто находился на ярусах рядом с наружной частью торусов. Кориолисовы силы приводили к тому, что, если идти против вращения корабля, создавалось ощущение, что вас немного клонит вперед. И наоборот: если идти в ином направлении, эффект уже не так заметен. И чтобы не отрываться от действительности, нужно было идти вперед.

Теплица занимала торус F, где без конца тянулись ярко освещенные ряды овощей и злаков. Над потолками и под полами хранились запасы продовольствия. Мест, чтобы спрятаться, хватало, и особенно хорошо это чувствовал тот, кто пытался кого-то здесь найти. А еще сложнее было тому, кто делал это как бы втайне — как Майя. Она выходила на поиски по ночам, когда все засыпали. Несмотря на то, что они находились в космосе, люди до сих пор, как ни странно, придерживались дневного образа жизни. Точно, как по часам, — и это в самом деле достигалось лишь благодаря часам, а именно биологическим, и показывало, насколько животной все еще оставалась их природа. Но и вместе с тем это давало Майе возможность заниматься поисками.

Начала она с того отсека, где заметила незнакомое лицо, но прежде убедилась, что никто не видит ее. То есть стала своего рода пособницей безбилетника. Она продвигалась по теплице, проходя ряд за рядом, склад за складом, резервуар за резервуаром. Но никого не видела. Затем переходила в следующий торус и повторяла ту же процедуру. Так миновали дни за днями, и маячивший впереди Марс уже вырос до размера монеты.

По мере продвижения она осознавала, насколько похожими были все эти отсеки, какое бы применение им ни находили. Летящие к Марсу жили в металлических резервуарах, каждый из которых походил на остальные, как разные годы на протяжении жизни. Или как жизнь в разных городах — одно помещение за другим, снова и снова. Изредка попадалось большое пузырьковое отделение — будто целое небо. Людская жизнь проходила в коробках. В бегстве от свободы.

Она обыскала все торусы, но так его и не нашла. Обыскала все осевые резервуары — результат тот же.

Он мог отсиживаться в чьей-нибудь комнате, многие из которых были закрыты, как в любой гостинице. Или мог быть в месте, куда она не заглядывала. А мог узнать, что она его ищет, и намеренно ее избегать.

И она начала заново.

Время истекало. Марс был уже размером с апельсин. Побитый и крапчатый апельсин. Вскоре им предстояло к нему приблизиться и начать аэродинамическое торможение, чтобы выйти на орбиту.


За ней будто бы кто-то наблюдал. Такое ощущение было у нее всегда — словно она проживала свою жизнь на невидимой сцене, играя для невидимой публики, которая с интересом следила за развитием сюжета и оценивала ее игру. И эти бесконечные мысли не могли ведь возникать сами по себе, верно?

Но сейчас это чувство казалось еще более ощутимым. Последние дни полета выдавались у Майи насыщенными — она готовилась к прибытию, ускользая ото всех, чтобы заниматься любовью с Джоном, уклоняясь от Фрэнка, чтобы не заниматься тем же и с ним. И все это время за ней кто-то наблюдал. Где бы она ни находилась, она словно была внутри резервуара, наполненного различными предметами, и приучила себя видеть то, что внутри, на фоне самого резервуара, выявляя несоответствия вроде ложных стен и перекрытий, — и кое-что в самом деле замечала. Изредка натыкалась. Но никогда не видела того, кто за ней следил.

Однажды ночью, выйдя из комнаты Джона, она почувствовала, что осталась одна. Тут же отправилась в теплицы, поднялась от их потолка к осевым резервуарам. Между потолком и низкой кривой, образованной внутренней стенкой резервуара, располагалась камера хранения, задняя стена которой находилась подозрительно близко. Майя заметила это однажды утром за завтраком, не придав поначалу особого значения. Но сейчас, отодвинув ящики от этой ложной стены, поняла, что вся стена на самом деле служила дверью и имела даже ручку.

Но оказалась заперта.

Она отошла, задумавшись, а потом трижды легонько постучала.

— Роко? — донесся изнутри хриплый голос.

Майя ничего не ответила. Ее сердце бешено колотилось. Ручка повернулась, и она, рванув ее на себя, схватила тонкое темное запястье. Потом отпустила дверь и крепко ухватилась второй рукой за предплечье, а в следующее мгновение ее саму потащили в маленькую каморку.

— Стой! — крикнула она и, когда мужчина попытался сбежать, проскользнув под ее рукой, бросилась на него всем телом, крепко приложившись к ящикам, но запястья не выпустила. Ей удалось сесть на незнакомца, как если бы она пыталась приструнить разбушевавшегося ребенка.

— Стой! Я знаю, что ты здесь живешь!

Он перестал вырываться.

Они оба чуть подвинулись, приняв более удобное положение, и она ослабила хватку на предплечье противника, но не отпустила совсем, чтобы тот вдруг не сбежал. Это был низенький и жилистый темнокожий мужчина с узким, то ли перекошенным, то ли просто асимметричным лицом и большими карими глазами, испуганными, как у оленя. И если запястья у него были тонкими, то мышцы предплечья на ощупь выявились твердыми, как камни. Она чувствовала, как он дрожал в ее хватке. Когда она вспоминала их первую встречу спустя годы, то оказалось, что именно эта дрожь, будто дрожал испуганный олененок, сильнее всего врезалась ей в память.

— Что, думаешь, я собираюсь сделать? — горячо спросила она. — Думаешь, расскажу о тебе всем? Или отправлю домой? Ты думаешь, я из таких людей?

Он отрицательно покачал головой и попытался отвернуться, но затем взглянул на нее, будто заподозрив что-то.

— Нет, — ответил он почти шепотом. — Я знаю, ты не из таких. Но я очень боюсь.

— Меня бояться не обязательно, — сказала она.

Она резко вытянула свободную руку и коснулась его щеки. Он вздрогнул, будто конь. У него было тело борца в легчайшем весе. Он напоминал животное, непроизвольно дергающееся при прикосновении другого животного. Наверное, отвык от прикосновений. Она подалась назад, отпустила его руку и села, прислонившись спиной к обшивке стены и не спуская с него глаз. Лицо его выглядело необычным — узким и треугольным, еще и с этой асимметрией. Как с фотографии ямайского растамана из журнала. Из-под перекрытия веяло запахом теплицы. От мужчины же запаха не было; по крайней мере, она его не чувствовала — либо он тоже пах теплицей.

— Так кто тебе помогает? — спросила она. — Хироко?

Он поднял брови. Но после секундного колебания ответил:

— Да. Конечно. Хироко Аи, черт ее побери. Моя начальница.

— Твоя госпожа.

— Моя владелица.

— Твоя любовница.

Смутившись, он посмотрел на свои руки — они казались непропорционально большими, учитывая размер тела.

— Я и еще половина тепличной команды, — проговорил он с горькой улыбкой, — мы все в ее власти. А я вдобавок живу в этом подполье, черт возьми.

— И все чтобы попасть на Марс.

— Чтобы попасть на Марс, — с горечью повторил он. — Чтобы быть с ней, если точнее. Я с ума сошел, чертов дурак, идиот!

— Сам-то ты откуда?

— Тобаго. Тринидад и Тобаго, знаешь?

— Карибы? Я однажды была на Барбадосе.

— Да, у нас примерно то же самое.

— А теперь, значит, Марс.

— Ну, когда-нибудь да.

— Мы уже почти долетели, — сказала она. — Я боялась, что мы долетим, а я не успею тебя найти.

— Хм, — проговорил он, бросив на нее быстрый взгляд, а потом отведя глаза и будто обдумывая ее слова. — Что ж, теперь-то мне не нужно так торопиться туда попасть. — И снова поднял на нее взгляд и застенчиво улыбнулся.

Она рассмеялась.

Майя порасспрашивала его еще немного, а он отвечал и тоже задавал вопросы. Он был забавным — как Джон, только более чудны́м. Хоть в нем и чувствовалась горечь, он был интересным — она это чувствовала, — как кто-то новый, кого она еще не очень хорошо знала. В какой-то момент он даже заявил, что ей следовало бы остерегаться Хироко.

— Хироко, Филлис, Аркадий — от них жди беды. И еще от Фрэнка, конечно.

— Ну это уж мне и так известно.

— У вас та еще компания, — заметил он с хитрецой и будто бы наблюдая за ее реакцией.

— Да. — Она закатила глаза, подчеркивая, что это еще слабо сказано. А ведь точную оценку дал посторонний человек.

Он ухмыльнулся.

— Ты им обо мне не скажешь?

— Нет.

— Спасибо. — Теперь уже он взял ее за запястье. — Я помогу тебе, клянусь. Буду твоим другом. — И впервые посмотрел ей прямо в глаза.

— А я твоим, — ответила она, словно бы растроганно, а затем вдруг ощутила прилив радости. — И я тоже тебе помогу.

— Мы поможем друг другу. Что бы ни случилось, мы будем друг другу помогать.

Она довольно кивнула.

— Друзья.

Она отпустила его руку и, на мгновение сжав его плечо, поднялась, чтобы уйти. Он снова вздрогнул, уже слегка, от ее прикосновения.

— Погоди… Тебя как зовут-то?

— Десмонд.

2. Помочь ему

Живя в Андерхилле, Майя знала, что безбилетник Десмонд находился в теплицах, где условия для него были так же подобны тюремным, как и те, в которых он пребывал на «Аресе». Порой она не вспоминала о нем по нескольку дней или месяцев, пока рушила свои отношения с Джоном и Фрэнком, раздражая тем самым Надю и Мишеля, которые сами раздражали ее не меньше, — и она, не понимая почему, чувствовала себя неумелой и подавленной, она не понимала, по какой причине ей настолько трудно приспосабливаться к жизни на Марсе. Такая жизнь была во многих отношениях несчастной — тесниться с одними и теми же людьми сначала в трейлерах, затем в четырех стенах жилища. Сказать по правде, даже на «Аресе» было не так тяжело.

Но время от времени Майя улавливала движения уголком глаза и вспоминала о Десмонде. Его положение было гораздо хуже, но он никогда не жаловался, верно? По крайней мере, она такого от него не слышала. И не хотела его донимать, пытаясь это выяснить. Если он приходил к ней — то и хорошо. Если нет — должно быть, наблюдал за ней из укрытия и видел то, что видел. Он знал, с какими она сталкивалась трудностями, и если бы хотел с ней поговорить, то пришел бы.

И он пришел. Бывало, она уходила в свою комнату в сводчатых отсеках, а потом и в аркаду, что построила Надя, и, когда там раздавался их условный сигнал (скрежет — стук — скрежет), она открывала дверь и он заходил к ней — маленький, темненький и пышущий энергией. Затем они общались, как всегда вполголоса, делились новостями. Он рассказывал, какие странные дела творятся в теплице — что полиандрия Хироко оказалась заразительной, что Елена и Риа тоже вступили во множественные отношения и у них образовалось нечто вроде общины. Сам Десмонд явно оставался немного в стороне — даже при том, что эти люди были единственными, с кем он общался. Он любил заходить и рассказывать все о них Майе, и, когда она ощущала течение жизни, такой обыденной и безобидной, на ее лице возникала улыбка. Это помогало ей понять, что она была не единственной, кто испытывал проблемы с отношениями и что странными сейчас становились все. Все, кроме Десмонда и нее, — так казалось, когда они сидели на полу ее комнаты и обсуждали всех своих товарищей. И каждый раз, когда их разговор сходил на нет, она находила причину потянуться к нему и обнять за плечи, а он мертвой хваткой сжимал ее, дрожа от энергии, будто его внутренний моторчик крутился так быстро, что ему едва хватало сил удержать его на месте. А потом он уходил. И следующие несколько дней проходили легче. Эти беседы служили для нее терапией — тем, чем должны бы стать сеансы у Мишеля, но не стали. Просто Мишеля она знала слишком хорошо, а он был слишком странным и забывался в своих проблемах.

Или не в своих. Однажды, когда они с Мишелем гуляли у соляных пирамид, которые тогда строились, он сказал что-то о странностях фермерской команды, и Майя навострила уши, думая: «Это ты еще не все знаешь!» Но он продолжил:

— Фрэнк думает, что ими должен заниматься какой-нибудь, даже не знаю, трибунал. Потому что у них пропадают материалы, оборудование, запасы продовольствия… Они не могут нормально отчитаться перед ним о том, чем занимаются, и в Хьюстоне уже начинают задавать вопросы. Фрэнк говорит, что кое-кто там думает отправить корабль, чтобы эвакуировать всех, кто особенно много ворует. Не думаю, что это приведет к чему-то хорошему, — у нас же и так всего хватает. Но Фрэнк… да ты сама его знаешь. Он не любит, когда что-то происходит без его ведома.

— Уж я-то в курсе, — пробормотала Майя, сделав вид, будто ее как-то заботит Фрэнк. Общаясь с Мишелем, можно было изобразить что угодно — он был слишком растерян и погружен в себя.

Но после этого разговора она стала беспокоиться за Десмонда. Фермерская команда не волновала ее совершенно — пусть бы их хоть повязали и отправили домой. Особенно Хироко, но вообще всех — они были такими самоуверенными и сосредоточенными на себе, будто группировка в деревне, слишком маленькой, чтобы в ней существовали группировки, хотя, конечно, группировки существовали всегда, даже в малых общинах.

Но если они получат по заслугам, в беде окажется и Десмонд.

Она не знала ни где он прятался, ни как с ним можно связаться. Но из своих разговоров с Фрэнком о делах в Андерхилле сделала вывод, что эта история с фермерской командой будет развиваться медленно. Поэтому, вместо того чтобы искать Десмонда, как тогда на «Аресе», она стала просто гулять по теплице поздно ночью, чего обычно не делала, и расспрашивать Ивао о том, чем обычно не интересовалась. И уже через несколько ночей услышала тот самый скрежет-стук-скрежет в свою дверь и, бросившись к ней, открыла ее. В следующее мгновение по его скользнувшему вниз взгляду поняла, что была лишь в рубашке и нижнем белье. Впрочем, это случалось и раньше — они ведь были друзьями. Заперев дверь, она села рядом с ним на пол и рассказала о том, что слышала.

— Они правда воруют?

— О да, конечно.

— Но зачем?

— Ну, чтобы у них было кое-что свое. Чтобы иметь возможность выйти наружу и исследовать другие районы Марса, скрываясь от радаров.

— Они что, так умеют?

— Да. Я и сам с ними ходил. Они говорят, это просто вылазка в каньон Гебы, а потом заходят за горизонт и сворачивают обычно на восток. В хаос. Там красиво. Красиво, Майя, по-настоящему. Может, конечно, я так говорю потому, что долго просидел в укрытии, но мне там нравится, очень нравится. За этим я сюда и летел, и вот наконец я здесь. Это моя жизнь. И я каждый раз с трудом убеждаю себя, что надо возвращаться.

Майя пристально посмотрела на него, обдумала его слова.

— Может быть, это и нужно сделать.

— Что?

— Уйти.

— И куда я пойду?

— Не только ты — вы все. Вся группа Хироко. Уйти и основать свою колонию. Уйти туда, где Фрэнк и вся его полиция вас не найдут. Иначе вас могут поймать и отправить домой. — Она рассказала ему все, что слышала от Мишеля.

— Хмм.

— Как думаешь, вам это по силам? Спрятаться всем так же, как прятался ты?

— Может быть. В хаосах на востоке есть несколько пещерных систем, ты даже не представляешь, каких. — Он задумался. — Нам понадобится минимум вещей. И маскировка от тепловой сигнатуры. Будем топить себе воду в вечной мерзлоте. Да, полагаю, это реально. Хироко над этим уже размышляла.

— Тогда скажи ей, пусть поторапливается. Пока ее не схватили.

— Хорошо, скажу. Спасибо, Майя.

В следующий раз он заскочил к ней посреди ночи, чтобы попрощаться. Они крепко обняли друг друга. Затем она притянула его к себе, и они тут же, безо всякого перехода, поснимали с себя одежду и занялись любовью. Она перекатилась, чтобы оказаться сверху, поразившись, каким он оказался легким, и, когда Десмонд обхватил ее, они унеслись в иной мир — мир секса и дикого удовольствия. Осторожничать ей не приходилось — этот мужчина был идеальным незнакомцем, изгоем, безбилетником, а на данном этапе жизни — еще и одним из немногих ее настоящих друзей. Секс служил выражением дружбы — такое случалось с ней и раньше, не раз, когда она была молода, но она успела забыть, насколько это могло быть приятным, по-приятельски чистым, без романтики и серости.

— Давно так не было, — заметила она после.

Он закатил глаза и вытянулся, чтобы укусить ее за ключицу.

— Много лет, — сказал он радостно. — Последний раз — когда мне было лет пятнадцать, наверное.

Рассмеявшись, она придавила его собой.

— Вот подлиза! Наверняка же твоя Хироко не уделяет тебе достаточно внимания.

— Посмотрим, как оно будет, когда уйдем, — фырк— нул он.

Ее уколола грусть.

— Я буду по тебе скучать, — проговорила она. — Здесь без тебя будет по-другому.

— Я тоже буду скучать, — признался он, почти соприкоснувшись с ней губами. — Я люблю тебя, Майя. Ты была мне другом, хорошим другом — тогда, когда у меня не было ни одного. И когда он мне был так нужен. Я этого никогда не забуду. Я буду возвращаться и навещать тебя, когда смогу. Я очень настырный друг, вот увидишь.

— Хорошо, — сказала она и почувствовала себя лучше. Ее безбилетник пришел и ушел, как делал всегда. Даже и не заметишь, что он покинет Андерхилл. Или просто она на это надеялась.

3. Помочь ей

И фермерская команда ушла, растворившись в диких пустошах. Просто уединившись ото всех. Ну и хорошо, думала Майя, что эти самодовольные чудаки ушли, — их культ порочил первый город на Марсе. На людях же она, чтобы не выделяться, изобразила удивление и возмущение.

Но в действительности она была удивлена и возмущена тем, что с ними исчез и Мишель. Десмонд никогда не упоминал фермерский культ в таком свете, чтобы можно было понять, что Мишель тоже в него входил, поэтому его уход показался ей таким невероятным, что она лишь с трудом сумела в это поверить. Но Мишель в самом деле ушел. Так что получилось, она потеряла двоих из своих лучших друзей в колонии — даже с учетом того, что Мишель, хоть и всегда находился рядом, не приносил того удовлетворения, что Десмонд в свои редкие, но полезные визиты. Тем не менее она чувствовала, что Мишель был ей близок, — как такой же неприспособленный среди нормальных. Она была меланхоличным пациентом, а он — меланхоличным врачом. Она скучала по нему и была зла, что он с ней не попрощался. И не могла не сравнивать его с Десмондом в этом отношении. А спустя время чувствовала, как никогда, сильное послевкусие от занятия любовью с мужчиной, которому нравилась, но который ее не «любил», то есть не хотел владеть ею, как Фрэнк или Джон.

И жизнь продолжалась, но теперь без друзей. Она порвала сначала с Фрэнком, потом с Джоном. Надя ее презирала, и это раздражало Майю — такая неряха, а от нее отмахнулась! И к тому же она была Майе как сестра. Это ввергало в уныние. Как и все, что теперь происходило, — Татьяну убило упавшим краном, и все в этом мире будто бы покидали ее.

Поэтому никто не был рад прибытию новых колонистов на Марс сильнее, чем Майя. Она на дух не переносила первую сотню. Но теперь появились другие поселения, и Майя при первой возможности покинула Андерхилл, намереваясь больше никогда туда не возвращаться, как намеревалась не возвращаться и в Россию. Нельзя войти в одну реку дважды, как говорилось в пословице. Что было одновременно и правдой, и неправдой.


Она перебралась в Лоу-Пойнт, самое глубокое место на Марсе, примерно посередине бассейна Эллада. Благодаря своему расположению оно должно было стать первым, где можно будет дышать новым воздухом, созданным в процессе терраформирования. Именно такое мнение бытовало в то время, и они считали себя такими дальновидными! Какими же они оказались глупцами…

Она влюбилась в инженера по имени Олег, и они стали жить вместе в квартире в длинном червеобразном модуле. Так проходили годы, и она работала не покладая рук над строительством города, которому предстояло впоследствии оказаться на дне моря.

А потом Майя разлюбила и Олега, хотя тот был хорошим, во многом даже прекрасным человеком и любил ее сильнее всего на свете. Причина была в ней, но разбить сердце она решила ему. Долгое время она не решалась это сделать и злилась сама на себя. Поэтому они просто ссорились до тех пор, пока не сделали друг друга такими несчастными, какими только могли сделать.

Но он все равно не мог без нее, даже при том, что она со временем заставила себя возненавидеть. Ненавидя ее, он продолжал любить и до смерти боялся, что она его бросит, а Майя все сильнее питала отвращение к его трусости и зависимости от нее. То, что он был способен любить такое чудовище, как она, наполняло ее презрением и жалостью. И когда она возвращалась домой, то медлила делать каждый шаг, страшась тех вечера и ночи, что им предстояло провести вместе.

А однажды, когда она сидела в марсоходе на одной из равнин западной Эллады, из-за валуна выступила фигура в скафандре и помахала ей. Это был ее Десмонд. Он забрался в шлюз, отряхнул там свой костюм от пыли и, сняв шлем, вошел в главное отделение.

— Привет!

Она чуть не сбила его с ног, бросившись обниматься.

— Как дела?

— Хотел поздороваться, только и всего.

И так они просидели в ее марсоходе за разговорами полдня, держась за руки или касаясь друг друга как-нибудь иначе и наблюдая, как тень валуна все длиннее растягивалась по охристой пустоши.

— Это ты тот Койот, о котором все говорят?

— Да. — Он ухмыльнулся. Как здорово было снова его видеть!

— Я так и думала. Даже не сомневалась! Выходит, ты теперь легенда.

— Нет, я Десмонд. Но Койот и правда легенда, и чертовски хорошая, да. Причем очень полезная.

В затерянной колонии дела шли хорошо. Мишель находился в полном здравии. Бо́льшую часть времени они жили в убежищах в хаосе Золотой рог и совершали вылазки на марсоходах, замаскированных под валуны и полностью изолированных, чтобы не излучать тепловых сигналов.

— Сейчас все так быстро затапливается водой, что какой-нибудь новый камень на фото со спутника стал вполне обычным делом. Так что я сейчас много разъезжаю.

— А Хироко?

Он пожал плечами.

— Не знаю. — Он на несколько секунд отвернулся к окну. — Это же Хироко. Постоянно беременеет, рожает. Совсем с ума сошла. Ну, ты и сама знаешь. Мне нравится быть с ней. Я до сих пор ее люблю.

— А она?

— О, она вообще чего только не любит!

Они рассмеялись.

— А у тебя как?

— О-о, — отозвалась Майя, почувствовав, как внутри у нее все упало. А потом выложила все как на духу — так, как не рассказывала никому другому. Об Олеге, его жалкой привязанности, благородных страданиях, о том, как ненавидела его, как не могла заставить его уйти.

Вокруг разливался закат, и тянулось их молчание.

— Звучит как-то не очень, — подытожил он.

— Да. Не знаю, что и делать.

— А как по мне, ты знаешь, что делать, но не делаешь.

— Ну-у, — протянула она, не решаясь произнести вслух то, что надо.

— Видишь ли, — сказал он, — если что и важно, то это любовь. И ты добиваешься ее, чего бы это ни стоило. А от жалости толку нет. Она только все портит.

— Ложная любовь.

— Нет, не ложная, это как бы замена любви. Или когда… я имею в виду, любовь и жалость случаются вместе, это, пожалуй, уже сострадание. Что-то вроде как у Хироко, и нам это нужно. Но жалость без любви или вместо любви — это уже чертовски грустно. Я это сам испытал, я знаю.

Когда опустилась темнота и в черном небе засверкали звезды, он обнял ее и чмокнул в щеку, собираясь уже выйти, но она схватила его и они занялись любовью так страстно, что ей самой в это не верилось. Казалось, будто она очнулась от многолетнего сна. Прежде чем вновь предаться своему одиночеству, она смеялась, кричала и стонала, испытывая оргазм. Заходилась в ритмичных криках свободы.

— Заходи в любое время, — пошутила она, когда он, наконец, собрался уходить. Они рассмеялись, и он вышел, больше не оглядываясь.

Она медленно поехала назад в Лоу-Пойнт. На душе у нее было тепло. Она повидалась с Койотом, своим безбилетником. Своим другом.


Той ночью и во многие последующие она сидела в маленькой гостиной с Олегом, зная, что вскоре его бросит. Они съедали свой ужин, а затем она садилась на пол, по привычке прислоняясь спиной к стене, и они смотрели новости по «Мангалавиду», потягивая узо[196] или коньяк. Ее переполняли сильные, но смутные чувства — все-таки это была ее жизнь: вечера с Олегом, одинаковые неделя за неделей, год за годом, но вскоре этому предстояло закончиться навсегда. Их отношения разладились, хотя сам он не был плохим человеком и им когда-то было хорошо друг с другом — уже почти пять лет, целая жизнь вместе. Но скоро это должно было закончиться. И она чувствовала печаль за Олега и за себя — просто за эту потерю времени, за крушение одной жизни вслед за другой. А что, сам Андерхилл уже исчез навсегда! Хоть в это и было трудно поверить. Сидя теперь в этом маленьком мирке, что они построили себе с Олегом и вот-вот собирались разрушить, она ощущала такую боль, какой не чувствовала никогда. Даже если она не бросит его, все разрушится и так — ведь больше никогда не будет вечеров, когда она не ощутит этой меланхолии, этой ностальгии по ускользающему настоящему.

Многие годы спустя она помнила это болезненное время очень отчетливо, будто в каком-то смысле покинула свое тело и наблюдала за собой со стороны. Даже удивительно, насколько значительными могли быть иногда такие тихие моменты, как она чувствовала их силу, будто находясь в эпицентре бури, которую создала сама, — и все это происходило так быстро, что она жила, практически ничего не осознавая.

И когда они с Джоном прошли терапию и возобновили свои отношения, все стало хорошо, как никогда. Но потом его убили, восстала и пала революция — для нее эти события происходили будто во сне — в кошмаре, где сильнее всего пугала ее неспособность должным образом воспринимать окружающий мир. Она присоединилась к Фрэнку и изо всех сил старалась сдержать надвигающуюся бурю, но та наступила все равно. Десмонд появился из дыма на поле боя и спас их во время падения Каира, и она вновь увидела Мишеля. Они пустились в отчаянное бегство по долинам Маринер, и тогда утонул Фрэнк, а остальные скрылись в ледяном убежище на дальнем юге — и все это происходило с такой быстротой, что Майя едва успевала что-то понимать. Лишь потом, в долгих сумерках, когда она жила у Хироко, — все обрушилось на нее сразу — скорбь, ярость… тоска. Вместе со случившимися несчастьями пропали и многие люди. Времена, когда она была полна жизни, пусть и не осознавая это, теперь прошли и остались только в воспоминаниях. Она ощущала происходящее лишь потом, когда это уже не приносило ей никакой пользы.

И так, будто в спячке, Майя провела в Зиготе несколько лет. Она учила детей и не обращала внимания на Хироко и остальных взрослых. По сравнению со всеми ними даже бездушный вид Сакса раздражал ее меньше. И она жила в своей круглой комнате на бамбуковом дереве, держась сама по себе, и учила юное поколение эктогенов.

Однако время от времени к ним захаживал Койот, так что у нее был хоть кто-то, с кем можно было общаться. Когда он появлялся, она улыбалась и вновь наполнялась жизнью. Тогда они выходили гулять по берегу озера вдоль рощицы Хироко, к реактору и обратно, ступая по замерзшему колосняку. Он рассказывал ей о том, что происходило в остальном подполье, она ему — о детях и тех членах первой сотни, кто еще был жив. Это был их собственный маленький мир. Как правило, они не спали вместе, но раз или два сделали это, просто поддавшись нахлынувшим чувствам, следуя своей дружбе, которая означала для них нечто большее, чем просто физическое совокупление. Потом он уходил, не прощаясь больше ни с кем другим.

А однажды покачал головой:

— Тебе не стоит ограничиваться только этим, Майя. Вокруг тебя — огромный мир, который ждет, когда ты предпримешь следующий шаг.

— Он может подождать и еще.

В другой раз спросил:

— Почему бы тебе не сойтись с мужчиной?

— С кем?

— Это тебе лучше знать.

— То-то и оно.

Больше он к этой теме не возвращался. И никогда не вмешивался.

Затем Сакс уехал в то место, которое Десмонд называл полусветом, и Майю это обеспокоило и, чего она сама не ожидала, опечалило. Она считала, что Саксу нравилось учить детей вместе с ней. Хотя по нему, конечно, сказать было трудно. Но в том, что он изменил лицо, чтобы уехать из Зиготы на север, она чувствовала некий упрек. Она чувствовала себя лишь крохотной частичкой его планов, которая осталась одна в этом убежище, когда вокруг был целый мир, непрерывно меняющийся. К тому же она скучала по нему — по его сдержанности и странному образу мыслей, будто он был большим гениальным ребенком или представителем иного, родственного человеческому вида приматов — Homo scientificus, «человек ученый». Она скучала по нему. И постепенно приходила к ощущению, что для нее настал час выйти из спячки и начать новую жизнь.


В этом ей помог Десмонд. Он заявился после необычно долгого отсутствия и попросил Майю уйти с ним.

— Прилетел человек из «Праксиса», с которым я хочу поговорить. Ниргал думает, он может быть кем-то вроде посредника, но я точно не уверен.

— Давай, — согласилась Майя, довольная предложением.

Собрав вещи за полчаса, она была готова уйти навсегда. Подошла к Наде и попросила ее сказать остальным, что уходит, и та кивнула:

— Хорошо-хорошо, тебе это правда нужно. — Она всегда была для нее как сестра и ко всему подходила ответственно.

— Да-да, — резко ответила Майя. Когда она вышла в гараж, увидела Мишеля, который собирался выйти в дюны, и окликнула его. Он покинул Андерхилл не попрощавшись, и с тех пор она не могла этого забыть, так что отвечать тем же Майе не хотелось. Она вышла к тому месту, где начинались первые дюны.

— Я ухожу с Койотом.

— Ну вот, еще и ты! Вернешься?

— Посмотрим.

Он пристально посмотрел на нее.

— Что ж, хорошо.

— Тебе тоже стоит отсюда выбираться.

— Ну… теперь-то, наверное, да.

Он смотрел на нее с серьезным, даже важным видом. «Может, это с Мишелем как-то были связаны дела Десмонда?» — подумала она.

— Как думаешь, пора? — спросил он.

— Пора для чего?

— Для нас. Чтобы уйти отсюда.

— Пора, — решилась она.

И она ушла на север с Койотом, чтобы по каньонам и равнинам выйти к экватору западнее Фарсиды. Увидеть всю эту природу снова было здорово — не нравилось ей только пробираться тайком. Они нырнули под упавший провод лифта в ледниковом регионе на полпути к западной Фарсиде и еще два дня спускались на запад вдоль него. Они увидели огромное мобильное сооружение, которое следовало вдоль провода и перерабатывало его, нагружая вагонетки, уезжающие затем в Шеффилд.

— Смотри, он в машине, — заметил Десмонд. — Идем туда.

Майя увидела, как Койот деактивировал дверь в сооружение, и подошла к незнакомцу, который пытался открыть дверь, готовая к чему угодно. Затем Койот осторожно подобрался к человеку, нервно стучащему по двери, и произнес шуточное приветствие:

— Добро пожаловать на Марс!

Точнее и не скажешь. Один только взгляд на незнакомца — и Майя поняла: он знал, кто они, и его отправили встретиться с ними и вернуться с отчетом к своим хозяевам на Земле.

— Он шпион, — сказала она Десмонду, когда они остались одни.

— Он посредник.

— Ты-то откуда знаешь?

— Ладно-ладно. Но будь с ним осторожна. Не груби.


Но потом они узнали, что Сакса поймали. Осторожность была напрочь забыта — и Майя многие годы о ней не вспоминала.

Десмонд превратился в какую-то другую версию самого себя, всецело сосредоточенную на спасении Сакса. Просто таким он был другом и любил Сакса так же сильно, как любого другого из своих друзей. Майя смотрела на него с некоторым страхом. Затем, пока они ехали к Касэю, к ним присоединились Мишель с Ниргалом, и Десмонд, даже не глянув на нее, приказал ей при нападении на охранный комплекс сесть в машину Мишеля. Вскоре она увидела, что он прав: именно с Мишелем ей было сейчас хорошо.

Это заставило ее задуматься. Мишель и вправду был ей родственной душой — и во многих отношениях самым близким другом, еще со времен Антарктиды. Когда-нибудь она простит его и за то, что ушел из Андерхилла, не сказав ей. И еще он был одним из тех, кому она доверяла. И кого любила — так сильно, что Десмонд смог это заметить. Но что думал Мишель, она, конечно, не знала.

Поэтому она решила это выяснить. Пока они сидели в своей замаскированной машине и ждали предреченной Десмондом бури, она взяла Мишеля за руки, потом сжала его так крепко, что сама испугалась за его ребра.

— Друг мой.

— Да.

— Ты меня понимаешь.

— Да?


Затем пришла буря. Следуя своей нити Ариадны, они вошли в каньон Касэя и проникли в глубины здешнего форпоста. Майя с каждым шагом становилась все более напуганной и раздраженной — она боялась за свою жизнь и сердилась оттого, что на Марсе было такое место и такие люди, которые его создали. Отвратительные, презренные трусы и мучители, которые убили Джона, убили Фрэнка, убили Сашу в Каире, в отчаянной ситуации, очень похожей на эту. Сейчас она и сама в любой момент могла рухнуть на землю с кровью в ушах, как Саша. Одна среди этих негодяев, убивших столько невинных в шестьдесят первом, среди тех, кто тогда представлял собой силы подавления, а теперь жил в этих бетонных стенах, в этом оглушительном шуме, что лишь распалял ее гнев. А когда она увидела Сакса связанным и еще — Филлис Бойл, которая его пытала, она бросила в комнату взрывной заряд. Это был убийственный порыв с ее стороны, но она в жизни не испытывала столь сильного гнева — она словно полностью вышла из себя. Ей хотелось кого-то убить, и роль жертвы досталась Филлис.

Позднее, когда они вновь отбили машины и встретились с остальными на юге Касэя, Спенсер защищал Филлис и кричал на Майю, осуждая ее хладнокровное убийство. А она, пораженная его заявлением, что Филлис якобы невиновна, могла лишь стоять на своем и кричать на него в ответ, чтобы скрыть свой шок и защитить себя, — но при этом действительно чувствовала себя убийцей.

— Я убила Филлис, — сказала она Десмонду, когда он присоединился к ним и все смотрели на нее, все эти мужчины, будто она была самой Медеей[197]. Все, кроме Десмонда, который подошел и поцеловал ее в щеку, чего еще никогда не делал в присутствии других.

— Ты поступила правильно, — заявил он, взяв ее за руку. — Ты спасла Сакса.

Один только Десмонд. Впрочем, Мишель, получивший по голове, сейчас не мог ее защитить. Но позднее он тоже стал защищать ее от нападок Спенсера, и тогда она кивнула и обняла Мишеля, все еще опасаясь за его здоровье. Когда он пришел в норму, она вздохнула с облегчением. Они обнимались так крепко, как люди, которым удалось вместе заглянуть за край. Ее Мишель.


И они с Мишелем стали партнерами. Их любовь, начавшаяся в Антарктиде, вспыхнула с новой силой в разгар той бури, когда они спасли Сакса и она убила Филлис. Они вновь скрылись в Зиготе, показавшейся теперь Майе ужасной тюрьмой. Мишель стал помогать Саксу восстанавливать речь, а Майя, насколько могла, занималась своими делами. Например, работала над идеей революции вместе с Надей, Ниргалом, Мишелем и даже Хироко. Жила своей жизнью и время от времени видела Десмонда, когда тот заглядывал в их укрытие. Но, конечно, это было уже не то, хотя видеть его ей и сейчас было не менее приятно, чем всегда. Он нежно смотрел на них с Мишелем, как друг, довольный тем, что увидел ее счастливой. Но кое-что ей в нем не нравилось — некая самоуверенность, словно он обо всем знал лучше нее.


Как бы там ни было, теперь все изменилось. Их пути расходились. Они по-прежнему оставались друзьями, но теперь на большем расстоянии. Это было неизбежно. Так что теперь ее жизнь была завязана на Мишеле и на революции.

И все же, когда Койот, будто из ниоткуда, возникал рядом, это вызывало у нее улыбку. А когда они услышали о нападении на Сабиси и исчезновении всех, кто жил в затерянной колонии, вид Десмонда вызвал радость иного толка — облегчение, избавление от страха. Ведь она думала, что и его убили в том нападении.

Он дрожал и нуждался в ее утешении. И получил его — в отличие от Мишеля, который во время этого бедствия отстранился от нее, уйдя в мир собственной скорби. Десмонд же был иным — она могла его утешить, утереть слезы с узких, заросших щетиной щек. И то, что он успокаивался, то, что это было возможно, успокаивало и ее. Глядя на двух понесших утрату любовников Хироко, таких не похожих друг на друга, она думала про себя: «Настоящие друзья могут помочь друг другу, когда это нужно. И могут принять помощь. Для этого и нужны друзья».


Майя и Мишель жили в Одессе и были партнерами — женатые, как все, — десятилетия своей неестественно долгой жизни. Но Майе часто казалось, что они были скорее друзьями, чем любовниками, — она не чувствовала той влюбленности, какую смутно помнила из того времени, когда была с Джоном, Фрэнком или даже Олегом. Или — когда заходил Койот и она видела в двери его лицо… Иногда в памяти у нее всплывала та неожиданная встреча с этим безбилетником на «Аресе», тот ее момент, когда она обнаружила его на чердаке склада и состоялся их первый разговор, а еще — как они впервые занялись любовью перед тем, как он ушел с группой Хироко, и несколько раз после этого — да, она любила и его тоже, в этом сомневаться не приходилось. Но сейчас они были просто друзьями, а с Мишелем — братом и сестрой. Хорошо было иметь семью из членов оставшейся первой сотни, точнее из «первых ста одного», пережить все вместе и вот так соединить себя семейными узами. Проходили годы, и она находила в них все большее утешение. А когда, будто неотвратимая буря, грянула вторая революция, она почувствовала, что нуждается в них сильнее, чем когда-либо прежде.

Иногда по ночам, когда кризис усиливался и ей не удавалось уснуть, она читала о Фрэнке. Вокруг него оставалась загадка, которая никак не решалась. И сам он все ускользал из ее памяти. Она много лет боялась о нем думать, но затем Мишель посоветовал ей встретить свой страх лицом к лицу и исследовать его причину, так что она стала читать о нем все подряд. И это привело к тому, что ее собственные воспоминания просто смешались с мнениями других людей. Сейчас она читала в надежде найти какую-нибудь информацию, которая напомнит ей то, что она все больше забывала, и поможет освежить память. Это не работало, хотя и должно было, но она время от времени к этому возвращалась — будто надавливая языком на больной зуб, чтобы убедиться, что он по-прежнему болит.

Однажды ночью, когда Десмонд был у них, ей приснился Фрэнк. Она встала и вышла почитать о нем, снова почувствовав прилив любопытства. Десмонд спал на диване в кабинете. В книге, которую она читала, речь вдруг пошла об убийстве Джона, и она простонала, вспомнив о той ужасной ночи, пусть и сохранившейся у нее в голове лишь в виде размытых картинок (она стоит с Фрэнком в свете уличных фонарей, видит тело на траве, держит голову Джона в своих руках, сидит в медпункте), наслаивающихся друг на друга после бесчисленных историй, что она узнала после.

Десмонд, встревоженный собственным сном, тоже издал стон и, выйдя в туалет, проковылял мимо нее. Майя вдруг вспомнила, что он тоже был в ту ночь в Никосии. Во всяком случае, так говорилось в какой-то статье. Она посмотрела в указатель книги — он в ней не упоминался. Но в некоторых других был — она в этом не сомневалась.

Когда он возвращался, она собралась с духом, чтобы спросить его:

— Десмонд, ты был в Никосии, когда Джона убили?

Он остановился и посмотрел на нее — его лицо ничего не выражало и выглядело необычайно, неестественно пустым. Он пытался что-то быстро придумать, поняла она.

— Да. Был. — Он покачал головой, скривился. — Дурная была ночь.

— Что случилось? — спросила она, усевшись поудобнее на кровати и принявшись буравить его взглядом. — Что случилось? — А потом добавила: — Это Фрэнк сделал, как все говорят?

Он вновь посмотрел на нее, и она вновь поняла, что он о чем-то усиленно размышляет. Что же он видел? Что мог вспомнить?

— Не думаю, что это был Фрэнк, — медленно проговорил он. — Я видел его в треугольном парке, прямо перед тем, когда на Джона напали.

— Но они с Селимом…

Он тряхнул головой, словно желая очистить ее от этих мыслей.

— Никто не знает, что между ними произошло, Майя. Это все пустая болтовня. Невозможно знать, о чем они говорили. Можно только самим что-то выдумать. Да и неважно, что они друг другу сказали. Неважно по сравнению с тем, что они сделали. Даже если Фрэнк пришел к тому арабу и сказал: «Убей Джона, я хочу, чтобы ты это сделал, убей его, убей», даже если бы он так сказал, в чем я сильно сомневаюсь, поскольку Фрэнк никогда не был таким прямолинейным, сама признай, — он дождался, чтобы Майя кивнула, и выдавил улыбку, — даже если так, если этот Селим взял своих дружков и они убили Джона, то это все равно значило бы, что это они его убили, понимаешь? Те, кто это сделал, и отвечают, если хочешь знать мое мнение. А вся эта ерунда про исполнение приказов, вынуждение что-то сделать и все такое — это все вздор. Просто жалкие оправдания.

— Тогда значит, что если Гитлер никого не убивал лично…

— То он не виноват так, как люди в лагерях, которые нажимали на курки и пускали газ! Вот именно! Сам он был просто сбрендившим ублюдком, а убийцами — они. И убийства — дело их рук, а не его. Если ты скажешь, что думаешь иначе, то меня это огорчит. Но в случае с Никосией, видишь ли, все запутано. В ту ночь многие дрались. Арабы друг с другом, арабы со швейцарцами, строительные бригады с кем-то другим. Люди говорят: «О, да это Фрэнк Чалмерс все начал, и все мятежи послужили прикрытием для заговора против Джона Буна»… Ну сколько можно! Они хотят все упростить, чтобы история сама сложилась, понимаешь? Сваливают вину на одного человека, потому что так получается складная история. А они понимают только складные истории. Потому что тогда виноватым останется только один, а не все, кто дрался в ту ночь.

Она кивнула, внезапно воодушевившись.

— Верно. То есть… я хочу сказать… мы тоже там были. И мы тоже в этом участвовали.

Он кивнул, снова скривив лицо. Затем подошел к ней и сел на диван рядом, обхватил голову ладонями.

— Я тоже об этом думаю, — пробормотал он, вперив глаза в пол. — Иногда. Я, как обычно, бродил по городу, хорошо проводил время. Еще думал: как на карнавале дома, в Тринидаде. Играла музыка, все танцевали и носили маски. У меня самого была красная — маска чудовища, — и я мог бродить где захочется. Я видел Джона, видел Фрэнка. Видел, как ты разговаривала с Фрэнком в том парке — ты была в белой маске, выглядела такой красивой. Видел Сакса в медине. А Джон гулял, как обычно. Я… если бы я только знал, что ему грозит, ох… То есть я тогда понятия не имел, что на него кто-то собирается напасть. Если бы я только знал, то, может, сумел бы отвести его в сторону и сказать, чтобы выбирался оттуда. Я сам впервые представился ему на той вечеринке на Олимпе лишь незадолго до этого. Он был рад меня видеть. Разузнал о Хироко и Касэе. Думаю, он бы меня послушал. Но я не знал.

Майя положила руку ему на бедро.

— Никто не знал.

— Да.

— Кроме, может быть, Фрэнка, — сказала она.

Десмонд вздохнул.

— Может быть. А может, и нет. Но если знал, то это плохо, конечно. Но, насколько я его себе представляю, он бы как-нибудь заплатил за это позже, мысленно, в своей душе. Ведь они двое были близки. Это все равно что убить собственного брата. Люди всегда мысленно платят за что-то, я в это верю. Так что… — Он с досадой качнул головой и пристально посмотрел на нее. — Теперь-то что об этом беспокоиться, Майя? Их обоих больше нет.

— Да.

— Их нет, а мы здесь. — Он обвел вокруг рукой, захватив то ли Мишеля, то ли сразу всю Одессу. — Значение имеют только те, кто жив. Главное — это жизнь.

— Да, главное — жизнь.

Он нетвердо поднялся и побрел в кабинет.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Она отложила книгу на пол и легла спать.

4. Годы

В последующие годы она редко вспоминала о Фрэнке. С ним было покончено — он затерялся в суматохе времен. Годы текли, будто вода в русле реки. Майя представляла земные жизни земными реками — быстрыми и бурными у истоков в горах, сильными и полными в прериях и медленными и излучистыми у моря. На Марсе же их жизни напоминали резкие, беспорядочные потоки, которые только сейчас сами прокладывали себе путь — спадая с уступов, исчезая в рытвинах, скапливаясь до неожиданных высот где-нибудь в отдалении.

Так она пережила напряженные времена второй революции, вкусив ее наравне со всеми, а потом слетала на Землю. Вспоминать молодость для нее было все равно что думать о своей предыдущей инкарнации. Она работала с Ниргалом и землянами, посетила Мишеля в Провансе и вернулась на Марс, понимая теперь их обоих лучше, чем когда-либо прежде. Поселилась с Мишелем в Сабиси и стала помогать Наде наладить работу правительства — когда ей удавалось этим заниматься, не попадая под надзор Нади. Она знала, как та на нее посмотрит, если заметит, что она вмешивается напрямую. И она продолжала жить в Сабиси, жизнь понемногу успокоилась — или, по крайней мере, стала развиваться более предсказуемым образом: Мишель имел практику и немного подрабатывал в университете, Майя участвовала в проекте водоснабжения Тирренского массива, периодически давая уроки в городских школах. Десмонда она видела редко и мало вспоминала — они с Мишелем теперь видели старых друзей куда реже, чем прежде. Их круг общения состоял в основном из коллег и соседей — то есть был новым, как и все во втором Сабиси. Они жили в квартире на третьем этаже большого многоквартирного дома с красивым парком во внутреннем дворике. Когда вечера выдавались достаточно теплыми, они часто выходили ужинать к столикам во дворе и общались с соседями, играли в игры, читали, рукодельничали. У них была настоящая община, и иногда Майя обводила окружающих взглядом и думала, что они живут в такой исторической реальности, которая никогда и нигде не будет зафиксирована. Хорошее, крепкое товарищество, где каждый занимается своим делом и будто участвует в каком-то общем проекте, в котором каждая отдельная семья служит частью чего-то большого, что не так-то просто описать. Так проносились целые десятилетия, и призраки ее прошлых инкарнаций являлись к ней совсем редко. Как и старые друзья.

5. Помочь ему

Уже много лет спустя, когда Майю начинали беспокоить длительные дежавю и прочие «умственные события», как называл их Мишель, однажды ночью зашел Десмонд — было поздно, после временного сброса, когда никто больше и не вздумал бы прийти в гости.

Мишель к тому времени спал, Майя еще читала. Она обняла Десмонда и, отведя его на кухню, усадила и поставила воду на плиту, чтобы приготовить чай. Когда они обнимались, она почувствовала, что он дрожит.

— В чем дело? — спросила она.

— О, Майя… — Он попытался уйти от ответа.

— Рассказывай!

Он пожал плечами.

— Я заходил к Саксу в Да Винчи, и у него был Ниргал. Его бассейн занесло пылью, ты слышала?

— Да. Очень жаль.

— Ага. Так вот, в общем, они заговорили о Хироко. Как будто она еще жива. Сакс даже говорил, что видел ее однажды, когда попал в бурю. А я… я так рассердился, Майя! Хотелось их поубивать!

— Почему? — спросила она.

— Потому что она мертва. Потому что она мертва, а они отказываются это принять. Только из-за того, что не видели тела. Вот и придумывают теперь эти истории.

— Ну не только же они.

— Нет. Но они верят в это — просто потому, что им хочется. Как будто от того, что ты веришь, это станет правдой.

— А разве нет? — спросила она, наливая воду в чашки.

— Нет. Не станет. Она мертва. Как и все фермеры. Их убили.

И опустив голову на кухонный стол, он заплакал.

Удивленная, Майя подсела к нему, положила руку ему на спину. Он снова дрожал, но уже как-то по-другому. Вытянувшись, она придвинула свою чашку, стоявшую на другом краю стола. Его содрогающееся тело понемногу успокоилось.

— Это жестоко, — проговорила она. — Взять и исчезнуть. Когда не видишь тела, ты не знаешь, что и думать. Будто застрял в лимбе.

Он выпрямился и кивнул. Отхлебнул чая.

— Ты никогда не видела тела Фрэнка, — сказал он. — Но ты же никому не говоришь, что думаешь, будто он жив.

— Нет, — ответила она, отмахнувшись. — Но то наводнение…

Он кивнул.

— А фермеры… Тут понятно, почему люди придумывают эти истории. Они и вправду могли сбежать. Теоретически.

Он снова кивнул.

— Только в лабиринте они были позади меня. А я сам успел в последний момент. Потом я еще несколько дней бродил поблизости, но они так и не вышли. Они не выжили. — Он конвульсивно содрогнулся. Майя подумала, сколько нервной энергии было сосредоточено в его маленьком тельце. — Нет. Их поймали и убили. Если бы они выбрались, я бы их увидел. Или же они бы со мной связались. Она была жестокой, но не до такой степени. Она бы давно уже дала мне знать.

Его лицо исказилось от скорби и гнева. Майя видела, что он все еще злился на Хироко. Ей вспомнился Фрэнк — она тоже злилась на него несколько лет после его смерти. Думала, убил ли он Джона. Десмонд много лет назад говорил с ней на эту тему. Она вспомнила, что он в ту ночь пытался придумать, как бы ее успокоить. И возможно, солгал ради этого. Если бы он знал другую правду, если видел, как Фрэнк всадил в тело Джона нож, — рассказал бы он ей об этом? Нет, не рассказал бы.

Сейчас Майя пыталась придумать, чем помочь ему с мыслями о Хироко. В тишине она отхлебнула чая, он тоже сделал глоток.

— Она любила тебя, — проговорила она.

Он взглянул на нее удивленно. Затем, наконец, кивнул.

— Она дала бы тебе знать, если бы была жива. Как ты сам говоришь.

— Думаю, что да.

— Значит, скорее всего она мертва. Но Ниргал и Сакс — да и Мишель, если на то пошло…

— Мишель тоже?

— По крайней мере, иногда. Иногда он думает, что эта легенда как бы просто нам в утешение. Но иногда говорит, что они живы. Но если легенда им на руку…

— Да, пожалуй, — вздохнул он.

Она ненадолго задумалась.

— Что ж, такова жизнь. Движение, так сказать, частиц Хироко у тебя в мозге. Квантовые скачки, как говорит Мишель. Это же то, что мы есть, верно?

Десмонд посмотрел на свою морщинистую и испещренную шрамами кисть руки.

— Не знаю. Мне кажется, мы нечто большее.

— Ну, неважно. Главное — жизнь. Разве не это ты мне однажды сказал?

— В самом деле?

— Да, вроде бы. Мне кажется, ты так говорил. Но как бы то ни было, это хороший, работающий принцип.

Десмонд кивнул, и они сделали еще по глотку. Их отражения казались прозрачными в черных окнах. Птица, сидевшая на клене, вдруг нарушила ночную тишину.

— Я беспокоюсь, что могут опять настать тяжелые времена, — проговорила Майя, пытаясь сменить тему. — Не думаю, что Земля позволит нам дальше контролировать приток иммигрантов. Они нарушат условия, «Освободите Марс» начнет протестовать, и мы глазом не успеем моргнуть, как начнется война.

Он покачал головой.

— Мне кажется, этого можно избежать.

— Но как? Джеки готова в нее ввязаться, чтобы остаться у власти.

— Не волнуйся слишком насчет нее. Она не имеет значения. Система гораздо сильнее…

— Но что, если система рухнет? Мы живем в неизвестности. У двух миров совершенно разные интересы, и со временем они расходятся лишь сильнее. А кто будет решать — это люди у верхушки.

— Их слишком много. — Он махнул рукой. — Мы можем склонить большинство к разумному поведению.

— Правда? И как же?

— Ну, во‑первых, всегда можно пригрозить им Красными. Они же до сих пор существуют и занимаются своими делами. Пытаются всеми силами сорвать процесс терраформирования. Мы можем использовать это в наших интересах.

И они проговорили о политике, пока небо за окнами не окрасилось серым, а обрывчатая птичья песнь не переросла в щебечущее многоголосие. Майя все старалась его разговорить. Десмонд прекрасно знал все фракции, существовавшие на Марсе, и порой выдвигал здравые идеи. Она находила все это чрезвычайно интересным. Они разработали стратегию. К завтраку у них уже родился план, который стоило воплотить в жизнь, как только наступит подходящий момент. Десмонд улыбнулся:

— Даже спустя все эти годы мы до сих пор думаем, что можем спасти мир.

— Да, можем, — согласилась Майя. — Или могли бы, если бы другие делали то, что мы им скажем.

Вскоре проснулся Мишель: его разбудил запах и треск жарящегося бекона, донесшиеся до спальни, а также негромкое пение Десмонда — он напевал что-то в стиле калипсо[198]. Майю разморило тепло, ей хотелось спать и есть. В тот день ей предстояла тяжелая работа, но это ее не пугало.

6. Потерять его

Жизнь продолжалась. Она жила с Мишелем, работала, любила, боролась со своими недугами. И бо́льшую часть времени была всем довольна. Но иногда могла и пожалеть о давно угасших искрах истинной страсти, пусть даже они всегда были дикими и изменчивыми. Порой она думала, что была бы счастливее, если бы Джон остался жив — или будь рядом Фрэнк. Или если бы ее партнером стал Десмонд — если бы, пока они оба были свободны, они вступили бы в какую-нибудь прерывистую моногамию, как аисты, и из года в год встречались бы после своих путешествий и миграций. Они не пошли по этому пути, и все сложилось иначе.

Но жизнь продолжалась и без этого, и они медленно двигались вперед, все сильнее отдаляясь друг от друга, — не потому, что чьи-то чувства угасали, а просто оттого, что они видели друг друга слишком редко и их мысли занимали другие люди и другие дела. Типичная история: вы продолжаете жить, близкие вам люди делают то же самое, а жизнь отводит вас друг от друга, так или иначе, — работа, партнеры, что угодно, — и спустя какое-то время, когда их нет рядом, когда они не присутствуют физически, любить их можно лишь как какие-нибудь воспоминания. Так случается, когда вы привыкаете их любить и помните ту любовь, а не чувствуете ее, как тогда, когда они были реальной частью вашей жизни. Только находясь с партнером рядом, можно по-настоящему сохранить любовь. Но даже в этом случае вы можете от него отдалиться — приобрести разные привычки, увлечься разными мыслями. И если так происходит с теми, с кем вы спите, то что уж говорить о тех друзьях, чья жизнь продолжается где-нибудь в другой части света. В конце концов вы их теряете, и ничего поделать с этим нельзя. Сохранить отношения можно только с партнером, а партнер может быть лишь один. Если бы они с Десмондом когда-либо имели такую связь — кто знает, что случилось бы дальше. Сейчас от их далекой дружбы остались лишь угольки, хотя могло сложиться так, что между ними, будто из открытой кузницы, не переставали бы носиться искры. Она могла бы заставлять его содрогаться одним своим касанием. Иногда она вспоминала, как любила его, — и это чувство казалось тогда таким сильным, что она думала, оно никогда не иссякнет.

А порой, очень редко, она получала легкие намеки на то, что Десмонд чувствовал нечто похожее, — и это было прекрасно. Так, спустя много лет, в один вечер, когда Мишеля не было в городе, Десмонд пришел и позвонил в звонок. Они вышли и спустились вдоль обрыва на набережную. Они шли совсем одни, держась за руки, вдоль кромки моря Эллады, и Майя думала, как здорово снова вот так ходить вместе. Они зашли в закусочную и там согрелись, сидя за заставленным стаканами и тарелками столиком. Она любила таких мужчин, как он, — своих друзей.

На этот раз он просто заскочил мимоходом и собирался сесть в поезд до Сабиси. Поэтому после ужина она поднялась с ним под ручку на станцию, и, когда они пришли, он улыбнулся и сказал:

— Я должен рассказать тебе мой последний сон про Майю.

— Сон про Майю?

— Да. Они бывают у меня раз в год или около того. Вообще мне все наши снятся. Но этот забавней всех. Мне приснилось, что я ехал в Андерхилл на какую-то конференцию по экономике дарения или вроде того. И когда приехал, вдруг — какое совпадение! — увидел, что ты тоже там была, на конференции по гидрологии. Но это еще не все: ты жила в той же гостинице…

— Гостинице в Андерхилле?

— Во сне это был такой же город, как и все остальные, с небоскребами и кучей гостиниц. Конференц-центр или вроде того. Так вот, мы не просто оказались в одной гостинице: плюс ко всему нам по ошибке забронировали один и тот же номер! Мы радостно встретились в холле, потому что не знали, что оба окажемся в городе, но про номер не знали, пока не поднялись и не увидели свои ключи. Тогда мы, как люди рассудительные, вернулись к стойке, чтобы объяснить, что возникла ошибка…

Майя фыркнула на это, чувствуя, как ее рука непроизвольно сжала его чуть крепче, и он, ухмыльнувшись, отмахнулся от нее второй рукой.

— Но когда мы подошли к стойке, ночной администратор посмотрел на нас так же, как ты смотришь на меня сейчас, и сказал: «Слушайте, вы двое, я Купидон, бог любви, и я допустил эту ошибку нарочно, чтобы дать вам шанс неожиданно оказаться вместе, так что давайте поднимайтесь в номер, развлекитесь как следует и больше мне не перечьте!»

Майя громко рассмеялась, и Десмонд прыснул вслед за ней.

— Чудесный сон, — проговорила Майя, после чего остановила его и взяла за обе руки. — А потом что?

— А, ну потом я проснулся! И смеялся так сильно, прям как сейчас. Я кричал: «Нет, нет, я еще не хочу просыпаться! Сейчас только начинается самое интересное!»

Она снова рассмеялась и сжала его руки.

— Нет, самое интересное уже позади.

Он кивнул, и они обнялись. Затем подоспел его поезд, и он сел в вагон.

VI. Четыре теологических пути

1. Не туда

Ранний подъем по внутренней стороне западной стенки кратера Кроммелин. Трамвай до Пузырей, заезд по одной из самых крутых дорог кратера, затем вдоль обрыва к водоему на Перине, спуск по следующей трассе и еще пара километров пешком по кольцевой дороге, чтобы вернуться к трамваю.

Но в то утро шел сильный дождь и стелился туман, было не слишком ветрено, и я, не пройдя и ста метров от места, где поворачивал трамвай, заблудился. Я пошел, как мне думалось, по тропе, но она почти сразу исчезла. Тогда я, вместо того чтобы вернуться назад, посчитал, что дорога лежала справа от меня, и свернул туда, но найти ее не смог. Зная, что все дороги — за исключением тех, что заканчивались обрывом, — вели в Кроммелин, я решил пробираться вверх в надежде выйти в конце концов на дорогу. При этом у меня в поле зрения постоянно находилась, по-видимому, старая дорога — три-четыре шага к пролому в стене, протяженное углубление, несколько сломанных ветвей и — чего больше всего — прямоугольные отметки на деревьях, сделанные серой краской. Похожие на те, что можно заметить на деревьях в киммерийском лесу. Я удивился, что кто-то выбрал для этого серую краску, и сперва принял ее за лишайник, но нет — она была похожа на краску, как бы близко я ее ни рассматривал и даже когда попробовал соскрести пальцем. Честное слово, это была краска, и ее распылили на уровне груди или головы так, чтобы составить грубую, но более-менее определимую линию вдоль склона. Последний же представлял собой неровную, с множеством уступов стену кратера, густо заросшую деревьями, а за ней — еще несколько старых обветренных валов и голые стенки, которые приходилось обходить, чтобы найти место, где через них можно перелезть. Я посчитал, что, где бы ни росли деревья, я смогу там взобраться, и, пригибаясь под ветвями, двинулся по тем склонам, где деревья пробивались сквозь брекчиевидную поверхность. Дождь никак не унимался, поэтому, когда меня обливал душ с веток, я этого даже не замечал. Что вызывало у меня беспокойство, так это то, что лежало под ногами, потому что влажный ковер из листьев был довольно опасен, если идти по нему под уклоном.

Я все пробирался в гору, надеясь, что ни один из скальных выступов, ни слева ни справа, не преградит мне путь. И все гадал, не лежала ли под листьями, по которым я ступал, старая дорога. Всякий раз, когда проход между выступами сужался, я видел неровные горки камней, едва заметные спустя столько лет, но все же помогавшие мне понять, куда идти. Но как только я убеждался, что это все-таки тропа, она исчезала, и мне вновь приходилось пробиваться сквозь лес. И прежний вопрос так и не давал мне покоя, занимая все мысли, пока я осматривал смоченные дождем стены, пока хлюпал по грязи, поскальзываясь, — действительно ли эти камни кто-то выложил специально, чтобы помочь мне найти дорогу? Действительно ли эти серые пятна на деревьях в густой рощице были настоящими отметками? И зачем их там оставили?

Я поднимался дальше, пригибаясь, чтобы не поцарапать лицо, а между ветками погуще — проталкиваясь плечами. Путь мой тянулся только вверх, но, как бы тщательно я ни изучал местность, мне никак не удавалось понять, настоящая это дорога или нет. Порой мне казалось, что я был первым человеком, кто очутился на этом склоне. Но затем в поле зрения появлялась небольшая лестница, которая помогала мне преодолеть трудный участок.

Подъем затянулся, и это начинало меня беспокоить. Я должен был подняться всего на четыреста метров — и ведь наверняка уже давно достиг этой высоты? Дождевая туча поредела, и стало светлее. Дождь, однако, не закончился, к тому же нисходящими порывами дул сильный ветер. Вскоре склон выровнялся, и я очутился на заросшем деревьями участке, по которому тянулись старые ржавые трамвайные пути. Увидеть их здесь стало полной неожиданностью. Я вспомнил, что читал о зубчатых рельсах на гору, но те находились на южной стенке кратера. Чуть позже я вышел на дорогу, что тянулась с западного подножия к самому ободу, и несколько минут прошагал по ней, пока не наткнулся на магазинчик и станцию канатной дороги. Хорошо было бы выйти на вершину и точно узнать, в какой части обода я находился, но я и так потратил уже вдвое больше времени, чем ожидал, и втрое больше — сил. А двигаясь на север по дороге вдоль обода, я снова ее потерял! Шел дождь, стоял туман, а западный обод был чересчур широк, весь состоял из разрушенных террас, где лишь горки камней обозначали путь и попадались участки плотно растущих и скрюченных деревьев, высотой не выше меня. Многие дорожки вели прямо в их заросли и вскоре пропадали там в каких-нибудь колючих кустах. Меня охватила досада — а еще тревога за то, что я могу сильно опоздать домой. Ведь я стараюсь возвращаться из своих ранних прогулок, когда остальные еще только просыпаются или готовят завтрак.

Остановившись, я призадумался. Очки запотели от дождя, воздух загустел от плотного тумана. Куда бы я ни посмотрел, видно было не далее двадцати ярдов, а на такой местности этого явно недостаточно.

Я повернул обратно и зашагал вдоль края к дороге, решив затем спуститься по стене на дно кратера и, минуя Пузыри, сесть на трамвай. Внутри кратера все расстояния были невелики — по моим прикидкам, не более десяти километров, причем бо́льшую часть из них мне предстояло спускаться с горки. Под дождем это было не так весело, но в любом случае — быстрее.

Но прежде чем двинуться в путь, я зашел в магазин и купил содовой. Заведение едва успело открыться. Я вынес бутылку к прилавку, пока две девушки пристально следили, как я доставал кошелек из кармана своих непромокаемых штанов. Кошелек, однако, оказался влажным, как и лежащая в нем кредитка. Я оказался настолько вымокшим, словно нырял в озеро. Чтобы обойтись без объяснений, решил выпить содовую где-нибудь снаружи.

Спуск выдался немного сумасшедшим. Дорога извивалась то в одну, то в другую сторону, а густой туман и дождь не отступали ни на минуту. Я понятия не имел, на какой высоте относительно стены нахожусь. Я прошел мимо резкой выемки в дороге, по которой теперь спускался весьма живописный водопад. Углубился в заросли деревьев, и те сомкнулись надо мной — теперь я шел по зеленому туннелю, но дождь все равно продолжал меня заливать. Вернулся на станцию и оттуда уехал на трамвае домой, но завтрак в тот день пришлось пропустить.

А оставшуюся часть дня — да и потом, хотя в тот день особенно, — меня все мучил вопрос, прошел ли я на старой дороге или нет.

2. И ошибки бывают во благо

И Я решил подняться вдоль обрыва со своими разменявшими седьмой десяток родителями. По этой дороге я ходил много раз и всегда старался пройти по ней быстро, чтобы вернуться в город и заняться семейными делами. Поэтому особых воспоминаний о ней у меня не было — я понял это, когда мы стали идти медленнее обычного. Оказалось, что там чертовски много всяких лестниц. После довольно акробатического перехода через валун, что лежал поперек склона, оставались лишь лестницы да лестницы, между которыми иногда тянулись узкие карнизы, соединявшие верхушку одной и дно другой. На одном из таких карнизов мама произнесла мое имя с такой интонацией, которая означала: «Да ты, наверное, шутишь!», а папа брел позади молча — возможно, он был не в такой хорошей форме, как мама, к тому же он шагал в тесных джинсах. Потом он рассказал, что думал, это я отыгрываюсь на них за все, чем они не угодили мне в прошлом. Но он был сильным, и мама тоже. Мы вышли на самый верх и тут же спустились — уже не так акробатично, но нервы все же пощекотали. Лестницы представляли собой просто ряды железных перекладин, вмонтированных в скалу и тянущихся на высоту до пятидесяти футов. Спускаясь по ним, мы не смотрели вниз — это было бы слишком страшно. Когда добрались до дна, я указал, откуда мы пришли, — снизу казалось, будто мы спустились с настоящего утеса. Чуть левее от нашей дороги возились со снаряжением несколько скалолазов, которые готовились взобраться туда, откуда мы спустились, и это нас впечатлило. Когда мы дошли до лагеря, родители и вовсе были в восторге. Им не верилось, что они сумели пройти такой сложный путь. Так что, даже если я ошибся, взяв их с собой, моя ошибка оказалась во благо.

3. Эту дорогу не потеряете

Я уже много лет ходил по кратеру Кроммелин, когда один человек опубликовал историю его дорог, и после этого мне пришлось узнавать их будто бы заново. Раньше я видел их, но не понимал. Как выяснилось, эти дороги были построены не тем кооперативом, что управлял кратером сейчас, а кучкой воодушевленных безумцев, которые устроили между собой что-то вроде конкурса по строительству самой красивой дороги. Крутые и неровные гранитные стены кратера превратились в полотна для произведений этого нового вида искусства, которое существовало еще только двадцать-тридцать лет, появившись в самом конце прошлого века. Кто-то здесь специально создал кооператив с этой целью, и в итоге несколько дорог было проложено поблизости от дискового дома, в котором тот размещался.

Но когда появилась нынешняя администрация, половину дорог кратера закрыли, справедливо посчитав их ненужными и лишними. Хотя они были выложены из огромных каменных блоков и тоже тянули на произведения искусства. Сейчас многие из них по-прежнему оставались на месте, но исчезли с карт. Но тот человек опубликовал в своей книге карты старых дорог и описал, как найти, где они начинаются — ведь из-за нынешней администрации эти данные оказались потеряны. Обнаруживать старые дороги — или, как он их называл, «дороги-призраки» — стало новым видом искусства, суть которого заключалась в их использовании и сохранении. Я сам, начав им заниматься, быстро полюбил это дело. Оно привносило в прекрасные и без того прогулки по кратеру еще и элементы ориентирования, ареологии и пешего туризма.

Однажды мы взяли с собой детей и вышли искать одну из забытых дорог. Сначала обнаружили то, что когда-то, очевидно, служило широкой эспланадой, тянущейся вдоль подножия стенки, а сейчас заросло березами. Мы пересекли самую северную из нынешних дорог, а потом прошли еще дальше по заросшей эспланаде, присматриваясь к стенке, где могли остаться дорожные указатели. Вариантов здесь, как обычно, было много. Вскоре я заметил среди листвы крупный отделанный камень, похожий на сундук, и, подбежав к нему, понял: это каменная лестница, погребенная под листьями и ведущая вверх по стене. Нас это, конечно, привело в восторг.

Мы двинулись по этой лестнице — сначала дети, потом мы. Нам за ними было не угнаться. Впрочем, идти было так же легко, как по дороге, — ведь это была просто лестница, установленная в стене кратера. Но очевидно было и то, что по ней не ходили уже много лет. У одного марша отвалились подпорки, и десять или двенадцать каменных блоков съехали вниз, образовав преграду, которую нам пришлось преодолевать. В другом месте поперек дороги рухнул толстый березовый ствол, и мы были вынуждены пробираться между корнями упавшего дерева. Эти участки дали нам хорошее представление о том, каким, несомненно, сложным был бы спуск по этому склону, не окажись там дороги.

А затем мы посмотрели вперед и увидели, что дорога подводила к крупному склону осыпания, скрытому в тени изогнутого участка стены. Обломки скал являли нам светло-розовый гранит, заросший бледно-зеленым лишайником. Это было похоже на зеленый ковер на розовой лестнице, построенной какими-нибудь инками или атлантами. Даже дети остановились, чтобы хорошенько его рассмотреть.

4. Гений природы

Дорр исследовал восточную стену кратера так досконально, что сумел разработать собственные тропы, использующие преимущества имеющихся форм рельефа. Они вели путников под нависающими выступами, рядом с упавшими блоками, мимо трещин и сквозь туннели. Один участок стены имел крупный гранитный выступ, довольно необычный, с вертикальной трещиной, что тянулась по всей его длине и в глубину была человеку по пояс или даже по грудь. Дорр, естественно, проложил свою дорогу как раз по этой трещине, протянув по его дну узкую лестницу, — то есть просто установил там гранитные блоки единым маршем из нескольких сотен камней.

Однажды рано утром я шел по этой симпатичной дороге в дождь, и было еще темно, так что я видел лишь на несколько метров перед собой. Ко времени, когда я добрался до этого участка пути, трещина превратилась в русло ручья. Белая вода стекала по ней со ступеньки на ступеньку, будто по рыбоподъемной лестнице, какие бывают на плотинах. И этот шум, с которым она двигалась по гранитному склону в окружающей мгле, порождал ощущение нереальности происходящего.

Подниматься по лестнице означало промочить обувь — ведь с каждым шагом мне приходилось погружаться в воду по щиколотку, а то и по колено. Здесь, в дикой местности, это могло доставить неприятности. Но я знал, что окажусь дома спустя двадцать минут после этого подъема, а там уже будет душ и я смогу поставить ботинки у огня — им это скорее всего навредит, ну и что? Зато прогуляюсь по этой лестнице с водопадом. Шаг за шагом, бульк, бульк, белая вода, ее журчание, дождь и ветер. Каждый шаг я делал осторожно, держась руками за гранитные стенки. Красивый подъем — вряд ли мне когда-нибудь удастся такой повторить.

Но на вершине лестницы дорога обрывалась. Дорр по какой-то причине так и не соединил ее с другими, поэтому она заканчивалась сразу на вершине гранитного выступа — всего лишь на середине подъема по стене кратера. И чтобы добраться оттуда до ближайшей лестницы Дорра, нужно было перейти по наклонному уступу, заросшему березами и заваленному старыми стволами. А сейчас вдобавок — промокшему и затянутому легким туманом.

И я побрел туда, испытывая удовольствие от своей новой трудности. Здесь все дороги-призраки сходились в одну, думал я, пока искал знак. Но когда я его не нашел, это не слишком меня обеспокоило. Тропы появляются и исчезают в зависимости от того, насколько они вам нужны. Где есть много путей, люди расходятся в разных направлениях и сама тропа постепенно исчезает. Она вам не нужна. Когда путь становится трудным, тропа появляется вновь — ведь путей остается совсем чуть-чуть и люди находят их все чаще. Такое случается тут и там, где бы вы ни ходили. Большинство троп никем не задумывались, но были тем не менее проложены множеством людей, ходивших по ним в разное время, — каждый пытался преодолеть склон как мог, но в итоге они зачастую приходили к одним и тем же решениям. Поэтому, когда я терял тропу, а потом находил вновь, всегда радовался тому, что рассуждал так же, как и те, кто ходил здесь до меня. Я будто бы говорил: «О, вот он, этот гений природы, который сидит внутри всех нас». Так это было мило.

Любопытства ради я направился по этому влажному уступу — во мне заиграл азарт. Я знал, что рано или поздно наткнусь на соседнюю тропу Дорра.

Вскоре я увидел на дереве впереди прямоугольную серую отметку — такую же, как находил в предыдущую свою утреннюю прогулку. Поначалу я счел это подтверждением своего предположения, но затем понял, что на соседних деревьях тоже стояли такие отметки — более того, они были на всех деревьях, что росли вокруг. До меня дошло, что та мокрая тропа, которую я обнаружил на другой стороне кратера, очевидно, оказалась лишь плодом моего воображения — на самом деле ее там не было.

И все же она существовала — я готов был в этом поклясться! Что-то да было. Поэтому мне и кажется, что, когда дело касается истории, нельзя вот так просто отделаться от телеологии. Да сама местность будто бы требует проложить тропу! Навязывает нам лучший путь. И может быть так, что пейзаж с присутствием следов человека, а то и континуум, в котором течет время, имеет невидимые уклоны и преграды, которые влияют на наш курс. Конечно, у нас все равно остается выбор, но нам так или иначе придется преодолеть некоторый участок местности. Поэтому я и полагаю, что мы каждый день мысленно видим тропы, которых на самом деле нет. Когда путь становится трудным, мы сплачиваемся и идем вместе. А тропы возникают из ниоткуда.

Позднее я узнал, что существует искусственно выведенный лишайник, который так и называется: «серая отметка». Не сомневаюсь, его изобретатель считал это очень забавным.

Но при таком дожде, как в тот день, это было неважно. Довольно скоро я набрел на следующий каменный шедевр Дорра — тот еще не убрали с карт, и он использовался так часто, что аж поблескивал под неглубоким слоем воды.

Но затем тропа снова обернулась спуском — теперь в сторону города — и, опять же, превратилась в водопад. Я выбрался на участок, где стена кратера образовывала выпуклую чашу, нависшую над глубоким вырезом рядом с очередным выступом. В этом месте тропа продолжалась по длинным ступенькам в углублении между выступом и стеной. Но сейчас в этом углублении бурлил водопад — или скорее несколько водопадов, обволакивающих всю стену и стекающих быстрыми потоками, грохоча между скал, которые, если проходить между ними, достигали человеку до груди или до пояса. И, чтобы продолжить свой путь, мне нужно было спуститься по этому течению.

Каждый шаг я делал осторожно, держась за камни или ветки, что тянулись по обе стороны от меня. Вода была мне сначала по колено, потом по щиколотку. Я чувствовал, как она бьет меня сзади по ногам.

Потом дождь усилился, и по стене кратера хлынул настоящий водопад. После этого дождь сменился градом — и сверху на меня посыпались куски льда. Я ухватился обеими руками за скалу, что тянулась вдоль тропы, и наклонил голову, наблюдая, как вокруг меня поднимается пена, доходя мне до груди. На мгновение я испугался, что вода на этом не остановится и унесет меня, сбив с ног, либо затопит прямо на месте. Но вскоре уровень воды немного спал, и мне удалось перейти поток вброд. Окруженный гремящей водой, я пробрался по противоположной стороне углубления, то и дело цепляясь за мокрые березы и смеясь во весь голос. В эти минуты я чувствовал себя свободным, как никогда в жизни.

VII. Койот вносит смуту

Ночной Берроуз был прекрасен. Шатер становился невидимым, и казалось, город жил прямо под звездами. А звезды будто бы обрушивались на него, вырисовывая очертания девяти столовых гор, и, гуляя по улицам, легко было представить, как плывешь на одном из множества роскошных лайнеров. Точно как тем вечером в детстве, когда во внешней гавани Порт-оф-Спейна[199] вдруг появилось четыре огромных белых корабля, и каждый словно являл собой сверкающий и искрящийся мир. Казалось, в их гавани на якорь встали целые галактики.

Уличные кафе, что располагались рядком вдоль канала, работали допоздна, и почти каждую ночь отражения звезд рябили от бултыханий какого-нибудь пьяного гуляки или просто случайного прохожего. Многие из таких вечеров Койот проводил сидя на траве перед греческим рестораном в конце двойного ряда колонн Барейса. Когда люди не плескались в канале, Койот швырял в него камешки, и звезды танцевали у него под ногами. Люди спускались и садились на траву рядом, докладывали ему, обсуждали дальнейшие планы, уходили по своим делам. Но в последнее время становилось как-то теснее. Вести шпионскую сеть в столице Переходной администрации ООН уже было не так просто. Но здесь оставались еще тысячи почти нигде не зарегистрированных строителей, которые раскапывали девять столовых гор, превращая их в гигантские здания. И пока ты мог выдавать себя за рабочего, никому не было до тебя дела. Так Койот работал днем (не всегда — он не был надежным работником) и гулял по ночам, как и тысячи других, — а заодно собирал информацию для подполья, получая ее из узкого круга старых друзей и нескольких новых. Круг этот включал Майю и Мишеля, которые отсиживались в квартире над студией танцев. Они делились информацией с Койотом и находили ей применение, но сами оставались вне поля зрения — потому что уже были включены в растущий список разыскиваемых ПА ООН. А после того, что случилось с Саксом, а затем с Сабиси, было очевидно, что им было лучше не попадаться.



Нынешнее положение одновременно пугало и очень раздражало Койота. Хироко и ее люди пропали без вести — или, иными словами, были убиты (хотя он еще не был в этом уверен), Сакс повредился в уме; Майя и Мишель залегли на дно; полиция ПА ООН рыскала повсюду, куда ни глянь. И везде эти контрольные пункты… Даже его шпионы — трудно быть уверенным, что никто из них не подставной. Например, одна девушка, весьма симпатичная дравидка[200], служила в штабе ПА ООН в Берроузе. Как-то сидя с ним на травке, она рассказала, что через день на поезде из Шеффилда должен был приехать Хастингс. Тот самый — заклятый враг Койота. Но было ли это правдой? Он заметил, что девушка вела себя слишком беспокойно, чего он не замечал в ней прежде. Она казалась дружелюбной, но в глазах теперь появился блеск. Его приборы говорили, что на ней не было никаких устройств. Но в самом ли деле она перешла на сторону подполья и разглашала секреты или пыталась его подставить — кто знал?

Вообще ей полагалось выяснить, какой информацией о радикальных Красных располагала ПА ООН. Он, раздраженный, спросил ее об этом, на что она кивнула и подробно отчиталась. Как выяснилось, сведений у них имелось немало. Он задавал ей вопрос за вопросом, увлекаясь все сильнее, а она продолжала отвечать, рассказывая даже о тех Красных, которых не знал он сам.

Наконец, он, довольно улыбаясь, попрощался с ней. Койот вел себя так со всеми, поэтому весьма сомневался, что она заметила в нем подозрение. Опустошив бокал метаксы[201], он оставил его на траве и двинулся по Кипарисной улице в сторону студии, где за стеклом танцовщицы делали пируэты. Прошмыгнув по лестнице, он по-своему постучал в дверь. Майя впустила его в квартиру.

Они обсудили последние новости, пройдясь каждый по своему списку. Майю больше всего сейчас беспокоило, что радикальные Красные ударят прежде, чем будут готовы остальные силы сопротивления, и Койот согласился, что это было бы не к добру, хотя позиция Красных ему и нравилась. Однако у него были новости для Майи.

— Они, похоже, думают, что могут остановить терраформирование, — сказал он ей. — Разрушить систему. У ПА ООН где-то есть лазутчик, и они обо всем узнаю́т. Так вот, одно крыло Красных думает, что может все решить биологическим путем. Другое хочет устроить саботаж с термальными бомбами. Так, чтобы радиация вышла на поверхность и всю операцию пришлось свернуть.

Майя презрительно покачала головой.

— Радиация на поверхности? Это же безумие!

Койот вынужден был согласиться, хотя сам подход ему нравился.

— Полагаю, нам стоит надеяться, что ПА ООН расправится с этими группами до того, как они перейдут к действиям.

Майя состроила гримасу. Безумные или нет, Красные были их союзниками, а ПА ООН — общим врагом.

— Нет. Мы должны предупредить их, что среди них лазутчик. А потом заставить их охладить пыл. И следовать общему плану.

— Охладить пыл мы могли бы и сами.

— Нет. Я поговорю с Энн.

— Хорошо. — Это, по мнению Койота, пустая трата времени, но Майя, судя по ее настрою, была полна решимости.

В комнату вошел Мишель, и они сделали перерыв на чашку чая. Койот, отхлебнув, покачал головой.

— Напряжение растет. Нас могут вынудить сделать шаг, прежде чем мы будем готовы.

— Я бы хотела дождаться Сакса, — сказала Майя, как и всегда.

Допив чай, Койот поднялся, готовый уйти.

— Я хочу кое-что сделать, если приедет Хастингс, — сообщил он.

Майя покачала головой. Для подполья еще рано было раскрываться.

Но вся суть работы Майи в последнее время состояла как раз в том, чтобы держать их вне поля зрения — пока не наступит нужный момент. Поскольку она сама пряталась, ей хотелось, чтобы тем же занималось и все движение. В этом Майя была непреклонна, а обычно она добивалась своего. Она настаивала, что поворотный момент придет и она сама его увидит.

Но Койот, глядя на ее с Мишелем укрытие, чувствовал раздражение.

— Просто маленький знак, — сказал он. — Ничего серьезного.

— Нет, — отрезала Майя.

— Посмотрим, — сказал он.

Он незаметно вышел из здания и вернулся на набережную. Выпил еще пару бокалов, обдумал дела. Такая убежденность Майи выводила его из себя. Что ж, она была опасным революционером. И о мерах предосторожности забывать нельзя. Но все равно положение становилось опасным и — что еще хуже — томительным. Нужно было что-то предпринять.

А еще узнать, на чьей все-таки стороне была та девушка.

Следующей ночью, когда ресторанчики почти опустели, а официанты подняли стулья на столы и глухо перебранивались друг с другом, Койот бродил вдоль Нидердорфа, чтобы убедиться, что за ним не следят. Связные ждали его возле последней колонны Барейса. Они подошли с разных сторон к магазинам на пересечении бульвара Большого Уступа и Кипарисной улицы. И там встретились между двумя кипарисами — Койот и две девушки в черном, одна из которых была той самой из штаба.

— Какие дриады[202] в ночи, — заметил он.

Девушки беспокойно рассмеялись.

— Баннер принесли?

Они так же беспокойно кивнули, и одна показала сверток, который едва умещался у нее в руке.

Он повел их в темноте куда-то вверх, пока верхушки кипарисов, покачивающиеся в ночном воздухе, не оказались под ними. Сначала троица ощущала приятную прохладу, но, поднявшись, они почувствовали, что стало чуть теплее.

Возвышенность Эллис имела довольно крутой уклон, но Койот давно запомнил тропу, протоптанную по углублению в северном склоне Столовой горы. Девять гор Берроуза превратились в огромные здания и в умах людей только ими и являлись, будто скопление величественных соборов. Взбираться по ним было все равно что по стене здания, и теперь такое проделывали редко. Но на каждой из гор до сих пор оставались старые тропы, которые всегда можно было найти, если знать, что искать. И у Койота на каждой стороне каждой из гор были свои маршруты.

Вершина возвышенности Эллис была практически вся застроена, и жилье здесь считалось очень дорогим. Но под самой горой имелся уступ, такой узкий, что на нем могла поместиться только пешая тропа, и он повел девушек по ней, взяв их за теплые ручки. Чувствуя их влажные ладони, он будто бы ощущал и их сердцебиение. Наконец они подошли к месту, где на поверхность выходил пласт старинного базальта, которым их уступ и заканчивался. Глянув вниз с обрыва, можно было увидеть, что прямо под ними лежал бульвар Большого Уступа. Железнодорожная станция, торчавшая на фоне шатровой стены, еще была, конечно, освещена, но ночных поездов за последний час не прибывало, поэтому стояла тишина — настолько гулкая, что слышались голоса, доносящиеся с чьей-то террасы наверху. Койот дал знак своим спутницам, и одна из них достала из кармана сверток. Вторая нажала на кнопку у себя на запястье.

— Ни с места! — приказал резкий голос, и позади них на уступе возникло несколько фигур. Койот схватился за перила террасы и в духе Джона Картера[203] перемахнул через них. Едва замеченный, он выбрался на живописную Эгейскую аллею, весьма подходящую для побега от полиции. На другой стороне горы пролегала тропа, о которой знали лишь немногие, и в темноте Койот успел уйти на приличное расстояние, прежде чем полицейские достигли перил и посветили фонарями ему вслед. Пока они всматривались в заросли, он пригнулся и замер, притворившись камнем. Когда же они двинулись дальше, он продолжил свой спуск.

Но в конце тропы оказалось еще больше полиции — власти пытались оцепить всю гору. Койот взобрался обратно к укрытию, откуда смог перейти в один из внутренних этажей в средней части горы. Там он сел в лифт и спустился в метро. Затем сел в поезд и, отдышавшись, спокойно доехал до станции горы Хант, где и сошел.

Далее он поднялся на бульвар Большого Уступа — как раз напротив той суматохи, что окружила гору Эллис. Путь по ночному городу был ему открыт. Но сам он пылал от бешенства. Вместе с первым баннером он приготовил два запасных, поэтому сейчас вернулся в свою комнатенку в секции для рабочих в горе Блэк-Сирт и взял там один из них. Затем спустился на бульвар Тота. Он планировал повесить первый баннер между горами Эллис и Хант так, чтобы, когда люди выходили со станции, видели баннер над бульваром Большого Уступа. Но сейчас это казалось неосуществимым. И все же, когда они спускались по Большому Уступу, то выходили к Канал-парку и им открывался вид на большую площадь, где к парку примыкал бульвар Тота. Поэтому он мог бы попробовать повесить его между Столовой горой и горой Бранч, но не разворачивать его, пока там не появятся люди, которые смогут его увидеть.

Действовать приходилось быстро, поскольку ночь скоро заканчивалась, а сделать все это можно было только тайком. То есть именно так, как он любил. И поднявшись на Столовую гору, он добрался до одной из скал на восточной ее стороне. Там нужно было вставить рым-болт (заранее он подготовил только горы Эллис и Хант) — для этого применялся лазер, но следовало как-то приглушить его шум. Впрочем, в большом городе постоянно стоит значительный шумовой фон, так что все прошло незаметно. Он привязал один конец запасного баннера к кольцу и принялся возвращаться вниз по тропинке, таща за собой леску, которая в легком вечернем ветерке развевалась, будто осенняя паутина. Затем спустился к бульвару Тота, пересек его, будто простой рабочий ночной смены (хотя в большом городе ночью бродили многие). При этом он торопился, чтобы свести риск обнаружения нити кем-то из прохожих к минимуму. После этого поднялся по еще одной забытой тропе на гору Бранч, чтобы очутиться на одном уровне с рым-болтом Столовой горы — примерно в двухстах пятидесяти метрах над улицей.

Там он проделал еще одно отверстие для рым-болта. Шум на горе Эллис постепенно затихал. Когда болт оказался на месте, Койот натянул леску — до второго болта при этом было около километра. Хотя она была тонкой, как паутинка, натянуть ее следовало хорошенько, пока более плотная часть лески, типа рыболовной из его детства, только гораздо прочнее, не вытянулась во всю длину. Он завязал вокруг болта узел, ухмыльнувшись, когда затягивал последнюю петлю. Позднее этим же утром, если Хастингс в самом деле покажется на станции со своими помощниками, Койот опустит баннер и активирует лазерную указку, и все гости города увидят, что вывешено над бульваром Тота. Две девушки, несмотря на свое предательство на возвышенности Эллис, успели сочинить хорошее послание, но Койот сделал другое про запас. Девушки написали: «НАСТОЯЩИЙ ПЕРЕХОД ВЛАСТИ ЕЩЕ НЕ НАЧАЛСЯ», имея в виду, несомненно, Переходную администрацию ООН, что было весьма тонко, но Койот сделал несколько по-своему, и на его баннере стояла надпись: «ПА ООН, ГОТОВЬТЕСЬ, МЫ ВЫШВЫРНЕМ ВАС С МАРСА».

Он усмехнулся, подумав о своей надписи. Ей не провисеть у всех на виду и десяти минут, подумал он, но главное, что ее сфотографируют. Кто-то посмеется, кто-то разозлится. Майя уж наверняка на него рассердится, в этом он не сомневался. Но сейчас шла война нервов, и ПА ООН нужно было дать понять, что большинство населения их не поддерживает, а это, по мнению Койота, имело чрезвычайную важность. Равно как и то, чтобы люди смеялись вместе с тобой, а не над тобой. На этот счет он был готов поспорить с Майей, если бы ему пришлось.

Мы посмеемся над ними так, что их просто выкинет с этой планеты, подумал он сердито и вновь рассмеялся. Рассвет уже озарял небо на востоке. До конца этого дня ему придется выбираться из города. Но для начала стоило хорошенько позавтракать, может быть, даже сразу выпить шампанского у канала, пока не прибыл поезд. Не каждый день ведь выпадает возможность объявить революцию.

VIII. Мишель в Провансе

Много лет спустя Мишель снова попал на Марс.

У подножия гор Харит, на равнине Аргир, находилась база Европейского союза, и Мишель отправился туда на быстрой ракете «Лоренц». Полет занял у него всего лишь шесть недель. Он намеревался пробыть там полтора года — срок, необходимый, чтобы планеты выстроились так, чтобы можно было максимально беззатратно вернуться обратно. И хотя горы Харит выглядели впечатляюще, будто запеченные хребты гор Атлас[204] или массив в пустыне Мохаве[205], и света вполне хватало (по сравнению с антарктической ночью), он ни разу по-настоящему не выбрался наружу. Все время просидел взаперти, даже когда выезжал на марсоходе или выходил в усовершенствованном скафандре, больше напоминающем водолазный костюм и казавшимся очень легким в здешней волшебной гравитации.

Он все равно оставался взаперти. Содержался в закрытом сосуде. А с течением времени Мишель, как и большинство других, ощущал это все острее. У всех обитателей каждой из восьми научных станций проявлялись симптомы клаустрофобии — за исключением лишь некоторого меньшинства, страдающего от агорафобии[206]. Мишель собирал данные обо всех случаях и даже стал свидетелем нескольких срывов с последующими вызовами эвакуационных судов. Нет, тут никаких сомнений: он был прав. Марс был необитаем, и это нельзя было изменить еще очень долго. Терраформирование, пусть и возможное теоретически, затягивалось на тысячи лет. А до тех пор Марс был просто камнем, зависшем в космосе, — по сути, гигантским астероидом. Как и весь остальной экипаж, Мишель был вне себя от радости, когда настало время возвращаться на теплую голубую планету, где можно было дышать без скафандра.

Но не ошибся ли он тогда? Так ли уж сильно Марс отличался от Мак-Мердо или даже от Лас-Вегаса, города посреди безжизненной пустыни? Не могла ли колония на Марсе дать человечеству некую цель, обрести некое символическое существование, которое провело бы его сквозь блеск и нищету этого темного века, этой опасной эпохи? Земля видела чудеса не раз: мир каждый день меняется благодаря науке, особенно медицине, где средства от вирусов, лекарство от рака и процедура омоложения клеток препятствуют смерти и приводят к умопомрачительным последствиям. К жизням людей, к жизни самого Мишеля прибавились целые десятилетия — они давно вышли за пределы нормы и продолжали жить дальше. И те, кому повезло получить доступ к обслуживанию, — иными словами, те, кто мог себе его позволить, — могли прожить таким образом еще немало дополнительных десятилетий. Десятилетий! А учитывая головокружительное, экспоненциальное расширение научных познаний, эти десятилетия когда-нибудь смогут превратиться и в века. Кто знает?

И в то же время никто не мог понять, что делать с дополнительными годами. Будто это был подарок, которым неясно, как пользоваться. Это сбивало с толку и не решало остальных проблем в мире. Даже наоборот — порождало новые практические проблемы, которые мгновенно принимали серьезный характер: становилось больше людей, рос голод, усиливалась тревога, активизировались войны, случалось больше необязательных и преждевременных смертей. Казалось, изобретательность смерти отвечала научному прогрессу ударом на удар, будто в какой-то титанической рукопашной схватке. От этого Мишелю иногда казалось — когда он отводил глаза от заголовков новостей, — что они добавили себе лет лишь затем, чтобы иметь больше людей, которых можно убить или сделать несчастными. Голод выкашивал миллионы в отсталых странах, в то время как бессмертные богачи на этой же планете купались в собственной роскоши.

Пожалуй, международное поселение на Марсе могло наглядно показать, что все люди принадлежали к единой культуре единого мира. А страдания поселенцев не шли бы ни в какое сравнение с пользой от этого урока. И это оправдало бы весь проект. Они, будто строители храма, делали бы тяжелую и изнурительную работу, чтобы сотворить нечто красивое, что будет своим видом говорить: «Мы все едины». И некоторые в самом деле полюбили бы эту работу и ту жизнь, что станет благодаря ей возможна, — именно из-за этой фразы. Эта стало бы истинным принесением себя в жертву ради других, ради блага последующих поколений. Чтобы люди на Земле могли посмотреть на ночное небо и сказать: ««Это тоже мы» — не просто ужасный заголовок, но и целый живой мир среди звезд». Проект на шкале времени.


Мишелю становилось не по себе, когда в небе появлялась красная звезда, и в первые десятилетия после возвращения с Марса его жизнь была наполнена тревогой, а то и чем-то похуже. Он бесконечно разъезжал по Провансу и другим регионам Франции и франкофонного мира. Он пытался зацепиться где-нибудь, но каждый раз выскальзывал и снова и снова возвращался в Прованс. Там был его дом. Но он по-прежнему не находил покоя — ни там, ни где-либо еще.

Работая психиатром, Мишель чувствовал себя лжецом: он врач, который сам нездоров. Но больше он ничего делать не умел. Поэтому общался с несчастными людьми, составлял им компанию и тем самым зарабатывал себе на жизнь. И все это время старался избегать заголовков. И никогда не смотрел ночью на звезды.


Однажды осенью в Ницце проходила международная конференция, посвященная освоению космоса. Она спонсировалась французской космической программой, и Мишеля пригласили там выступить как человека, побывавшего в космосе и изучавшего эту тему. И поскольку мероприятие проводилось всего в нескольких километрах от места, где он жил, а также поскольку оно каким-то образом привлекало его, как бы он тому ни сопротивлялся из чувства вины, или гордости, или ответственности, или неудержимого порыва — кто знал? кто вообще мог это знать? — он согласился приехать. К тому же все это происходило в столетнюю годовщину их зимовки в Антарктиде.

Следующие недели он старался не вспоминать о мероприятии, упрекая себя за то, что вообще согласился, и даже отчего-то боясь ехать. Не читал он и почту, что приходила от организаторов. А однажды утром сел в машину и поехал на конференцию, зная только, что должен выступать в тот день после обеда. Как выяснилось, в мероприятии участвовала и Майя Тойтовна — она стояла в зале, окруженная толпой почитателей.

Увидев его, она слегка нахмурилась, а потом приподняла брови и, растопырив пальцы, будто перья на крыльях, коснулась плеча стоявшего рядом мужчины и с извинениями вышла из своего окружения. Встав рядом с Мишелем, она пожала ему руку.

— Я Тойтовна, помнишь меня?

— Майя, я прошу тебя, — горько проговорил он.

Она коротко улыбнулась и обняла его. Затем отодвинулась на расстояние вытянутой руки.

— Хорошо выглядишь, — заявила она.

— Ты тоже.

Она отмахнулась, хотя это было правдой. У нее поседели волосы, лицо покрылось морщинами, но большие серые глаза остались такими же ясными и серьезными. Она была по-прежнему красива. Даже когда ее затмевала Татьяна, она всегда была самой красивой, самой великолепной женщиной в его жизни.

Они смотрели друг другу в глаза и общались. Сейчас они были стариками, давно разменявшими вторую сотню лет. Мишель с трудом вспоминал, как говорить по-английски, она справлялась с меньшим трудом — ведь ему к тому же приходилось вновь привыкать к ее резкому акценту. Как выяснилось, она тоже побывала на Марсе — провела там шесть лет, во время сильнейших волнений 2060-х. Пожав плечами, она вспомнила то время:

— Трудно было этому радоваться, когда вокруг происходило столько дурного.

С колотящимся сердцем Мишель предложил вместе поужинать.

— Да, хорошо, — ответила Майя.

Ход конференции теперь изменился. Мишель разглядывал присутствующих: большинство были гораздо моложе их с Майей, эти люди жаждали отправиться в космос, на Марс, на спутники Юпитера — куда угодно, лишь бы не оставаться на Земле. Мишель четко видел в них этот эскапизм, но старался не обращать на него внимания, смотреть по-своему, как-нибудь сглаживать свои высказывания, чтобы отвечать их желаниям. Ведь разве можно было жить без желаний? Марс для них был не местом и даже не пунктом назначения — но линзой, через которую они смотрели на свои жизни. Учитывая все это, он не стал выражать свое обычное пренебрежительное отношение, которому теперь в любом случае было уже за сотню лет и которое едва ли выглядело уместным теперь. Мир разваливался на части, и Марс помогал людям видеть это. Да, наверное, он был убежищем — и вместе с тем линзой. Мишель мог помочь, если бы постарался, может быть, заострить ее фокус. Или указать на определенные вещи.

Он сосредоточился и старался говорить продуманно. Майя, как оказалось, выступала в тот же день на той же сцене. Они представляли ветеранов Марса, рассказывали о пережитом и о том, что, по их мнению, предстояло предпринять в дальнейшем. Майя, вспоминая былое, говорила, что они ходили по острию ножа. Рассказывала, как обстановка на Марсе пришла в нынешнее состояние, заявила, что самое важное для общества сейчас — создание стабильной, постоянной культуры.

Кто-то из слушателей спросил, считают ли они в данный момент, спустя время, что нужно было все-таки воплотить российско-американский план, отправив сотню постоянных колонистов?

Майя отодвинулась от микрофона и посмотрела на Мишеля. Отвечать явно надлежало ему.

Он наклонился к микрофону.

— В любой ситуации может произойти что угодно, — ответил он, глубоко задумавшись. — Колония на Марсе в 2020-х могла стать… тем, на что мы все надеялись. Но…

Он покачал головой, не зная, что сказать дальше. «Но я пал духом. Забылся от любви. Потерял всю надежду».

— Но шансы на это были малы. Условия были слишком тяжелыми, чтобы выдерживать их длительное время. Сотня была обречена на…

— Обречена на свободу, — произнесла Майя в свой микрофон.

Мишель посмотрел на нее пораженно, чувствуя, как в нем растет отчаяние.

— Да, свободу, но в коробке. Свободу взаперти. На голом камне без атмосферы. Физически это было слишком тяжело. Жизнь в коробке — все равно что жизнь в тюрьме, даже если мы создали ее сами. Нет, мы бы сошли с ума. Многие, кто туда отправляется, возвращаются травмированными на всю жизнь. С симптомами посттравматического стресса.

— Но вы сказали, что может произойти что угодно, — возразил кто-то из зала.

— Да, это так. Колония могла и развиться. Но кто теперь знает? На этот вопрос нам никогда не ответит. В то далекое время я посмотрел на происходящее и сказал, что у этого проекта много проблем. Сейчас нам следует взглянуть на ситуацию нынешнюю. Мы постепенно, шаг за шагом переселились на Марс, взяв с собой то, что нам нужно. Сейчас там есть вся инфраструктура, которая может сделать его лучшим местом для жизни. Может быть, сейчас как раз настало время, чтобы заселяться туда насовсем.

К счастью, эту тему подхватили другие, и Мишелю не пришлось отвечать на дальнейшие расспросы.

Кроме того вечера, когда Майя пристально посмотрела на него за ужином. В этот момент он вспомнил, как они сидели на сцене.

— Я не знал, что сказать, — признался Мишель.

— Это в прошлом, — снисходительно проговорила Майя. Она отмахнулась от всего прошлого лишь одним движением руки. У Мишеля камень свалился с души: она не держала на него зла.

И они чудесно провели вечер.

А на следующий день они гуляли по пляжам Ниццы, тем, которые Мишель помнил из своего детства, и на одном из них Майя разделась до нижнего белья и вбежала в Средиземное море — пожилая женщина с превосходной осанкой, стройными плечами и длинными ногами. Все это дала им наука — дополнительные здоровые годы, когда они по всем статьям давно должны были быть мертвы. Они должны были умереть десятилетия назад, но они были здесь, на солнце, ловили волны, бодрые и энергичные, даже не ощущающие тяжести лет. По крайней мере, физически. И выходя из прибоя, влажная и скользкая, как дельфин, Майя запрокинула голову и громко рассмеялась. Загорелые девушки, лежавшие на песке, казались по сравнению с ней пятилетними детьми.

Вечером того же дня они покинули конференцию, и Мишель повез их в знакомый ему ресторан в Марселе, откуда открывался вид на промышленную гавань. Там они прекрасно посидели. А вернувшись поздно в гостиницу, где проходила конференция, Майя взяла его за руку и повела в свой номер, где они стали целоваться, как двадцатилетние, их кровь запылала огнем, и они упали на кровать.

Мишель проснулся перед рассветом и заглянул в лицо своей любимой. Во сне даже старая карга показалась бы нежной девочкой. Майя была красива. И красоту эту ей придавал ее характер — и ум, решимость, способность глубоко чувствовать, любить. Красоту ей придавала храбрость, вот в чем была суть. Поэтому годы лишь сделали ее еще красивее.

Он почувствовал себя счастливым — он понял суть, осознал ее в этот серый рассветный час. Но еще бо́льшую радость ему доставляло чувство облегчения, причину которого он не мог точно определить. Наблюдая, как она дышит, он задумался. Раз она очутилась с ним в одной постели — и занималась с ним любовью, страстно и с большим рвением, — значит, не держала на него зла за то, что он рекомендовал ей тогда, много лет назад, отказаться от марсианского проекта. Ведь так? Тогда она хотела лететь, и он знал об этом. Значит… значит, она его простила. «Это в прошлом», — бросила она, отмахнувшись. Ей было важно только настоящее — то, что происходит сейчас.

Когда она проснулась, они спустились завтракать, и Мишеля преследовало странное ощущение, будто он двигается в условиях марсианского g. Тело казалось легким и практически отрывалось от пола. Он словно парил в небе! Он не сдержал смеха, когда это почувствовал. И вдруг понял, что запомнит этот момент на всю оставшуюся жизнь, что бы ни случилось — даже если он проживет еще тысячу лет. «Пусть это станет последней твоей мыслью, когда будешь умирать, — сказал он себе, — и даже тогда ты будешь счастлив, что пережил однажды такой момент. И даже более чем!»

После завтрака они снова уехали с конференции. Мишель увез ее, чтобы показать свой Прованс. Он показал ей Ним, Оранж, Монпелье и Вильфранш-сюр-Мер, свой старый пляж, где они еще раз искупались. Он показал ей Пон-дю-Гар[207], где римляне оставили свое лучшее творение.

— Надя бы это оценила, — сказала Майя.

Затем он привез ее в Ле-Бо, горную деревню с открывающимся видом на Камарг и Средиземноморье, где по вершинам были разбросаны древние жилища монахов, решивших уйти от всего остального мира вместе с его сарацинами. После обеда они посидели в уличном кафе в Авиньоне под платанами, вниз от Папского дворца, и Мишель пил ликер из черной смородины и смотрел, как она сидит, расслабившись, как кошка.

— Какая красота! — сказала она. — Мне нравится.

Тогда он вновь ощутил марсианское g, и она рассмеялась, увидев дурацкую ухмылку на его лице.

Но на следующий день конференция должна была завершиться. А ночью, когда они закончили заниматься любовью и лежали, прижавшись к друг другу, потные и разгоряченные, он вдруг спросил:

— Побудешь еще?

— Ой, нет, — ответила она. — Нужно возвращаться.

Она резко поднялась и вышла в ванную. А вернувшись, увидела выражение его лица и тут же заверила:

— Но я вернусь! Вернусь и приеду к тебе.

— Правда?

— Конечно. А ты думаешь — нет? За кого ты меня принимаешь? Думаешь, мне самой не хочется сюда вернуться?

— Нет, не думаю.

— Думал, я всегда так делаю?

— Нет.

— Надеюсь, что нет.

Она вернулась в кровать и снова посмотрела на него.

— Я не из тех, кто отступает, когда ставки слишком высоки.

— Я тоже.

— Кроме того раза в Антарктиде, да? Мы могли отправиться туда вместе сто лет назад, у нас был бы собственный мир, где мы стали бы жить. — Она ткнула его пальцем. — Да?

— Ах…

— Но ты сказал «нет». — Она ринулась в атаку. На самом деле она ничего не забыла. — Ты мог сказать «да», и мы полетели бы вместе сто лет назад, в 2026-м. Так или иначе бы мы с тобой сошлись. Мы могли быть вместе лет шестьдесят-семьдесят, кто знает?

— Ой, да ладно тебе, — отозвался он.

— Могли! Ты мне нравился, я нравилась тебе. Мы чувствовали это даже в Антарктиде. Но ты сказал «нет». Тебе не хватило духу.

Он покачал головой.

— Ничего такого бы не было.

— Ты этого не знаешь! Могло произойти что угодно, ты сам это сказал на сцене. Ты признал это на глазах у всех.

Он почувствовал, будто его тело потяжелело и врезалось в кровать.

— Да, — согласился он. — Могло произойти что угодно.

Он вынужден был сейчас это признать — нагой, лежа рядом с ней.

— Это правда. И я сказал «нет». Я испугался. Прости.

Она со строгим видом кивнула.

Он перекатился на спину и уставился в потолок, не в силах встретить ее взгляд. Потолок гостиничного номера. Его тело становилось все тяжелее и тяжелее. Ему приходилось прилагать усилия, чтобы выплыть обратно на поверхность.

— Но… — начал он и, вздохнув, посмотрел на нее. — Сейчас — это сейчас. И… и вот мы здесь, верно?

— Прошу тебя, — проговорила она. — Ты говоришь прямо как Джон, когда он в первый раз прилетел на Марс.

Она и Джон Бун несколько десятилетий назад были звездной парой — она вскользь упоминала его накануне. «Поверхностный человек, — сказала она. — Ему бы только веселиться».

— Но то, что он сказал, правда, — возразил Мишель. — И вот мы здесь.

— Ну да, ну да. В общем, я вернусь. Я тебе уже сказала. Но сначала мне нужно уладить дела.

— И вернешься? — спросил он, хватая ее за руку. — Даже несмотря… несмотря на то, что я…

— Да, да, — подтвердила она и замолчала, будто бы о чем-то задумалась. А потом: — Ты сам в этом признался. Ты сказал то, что я хотела услышать. Так что вот мы здесь. И я еще вернусь.

Она поцеловала его, а потом легла на него сверху.

— Как только смогу.


На следующее утро она уехала. Мишель отвез ее в аэропорт, поцеловал на прощание. А сев после этого в машину и оглядев потрепанный салон, скорбно застонал: он сомневался, что она в самом деле вернется.

Но она обещала. Они были здесь, на Земле, в 2126 году. Все, что могло быть когда-то, являлось не более чем сном, забытым в момент пробуждения. Они могли лишь двигаться вперед с того момента, который был здесь и сейчас. Так что Мишель перестал переживать о прошлом и подумал о том, что было в его силах сделать сейчас. Если Майя и собиралась вернуться, то точно не за тем, чтобы утешать несчастного старика, страдающего от чувства вины. Она смотрела только вперед. Она стремилась жить дальше, независимо от прошлого. Это было одним из тех ее качеств, за которые он ее любил, — она жила настоящим и в настоящем. И требовала того же от своего партнера. А значит, ему следовало соответствовать, строить свою жизнь здесь и сейчас, в Провансе. Это было достойно ее любви, это могло заставить ее вернуться и возвращаться снова и снова — а может, даже остаться на какое-то время. Или пригласить его к себе в Россию. Или жить вместе.

Вот какой он задумал проект.


Тогда перед Мишелем встал другой вопрос: где жить — где обустраивать себе дом? Он был провансальцем, значит, логично было поселиться в Провансе. Но он уже столько лет разъезжал по разным местам, что ни в одном из них больше не чувствовал себя как дома. А сейчас ему этого захотелось. Теперь, когда Майя вернется (если это случится, а судя по телефонным разговорам, пока у нее было слишком много дел в России), он хотел суметь показать ей Мишеля, сосредоточенного на настоящем и счастливого. Живущего дома и этим оправдывающего, пусть и с опозданием, свое решение сказать «нет» Марсу, выбрав вместо него Средиземноморье, — эту еще качавшуюся колыбель цивилизации, где залитые солнцем скалистые мысы по-прежнему сверкали на солнце. Хотел соблазнить русскую красавицу провансальским теплом.

Все решил случай. В его семье произошло печальное событие: умер двоюродный дед Мишеля, оставив ему и его племяннику Франциску дом на побережье к востоку от Марселя. Мишель вспомнил, как сильно Майя любит море, и поехал к племяннику. Франциск не мог бросить свои дела в Арле и согласился продать Мишелю свою долю дома, уверившись лишь в том, что останется в нем желанным гостем, — и действительно: сын покойного брата был одним из самых любимых людей в жизни Мишеля, он считал его столпом добродушия и здравого смысла. А в данном случае еще и идеальной сговорчивости. Он словно знал, что было у Мишеля на уме.

Так Мишелю достался дом. Старый, без прикрас, дом отдыха на пляже в небольшой бухте между Пон-дю-Дефан и Бандолем. Очень скромное местечко, вполне в духе его двоюродного деда и отвечающее планам Мишеля. Оно наверняка понравится Майе — уютно расположенное под платанами, всего в трех-четырех метрах над уровнем моря, за пересеченным ручьем пляжиком, поместившимся между двумя маленькими скалистыми мысами. Вверх к горам оттуда тянулся ряд кипарисов.

Вечером, после дня, потраченного на перевозку сюда вещей, Мишель вошел по щиколотку в море, посмотрел в открытую дверь старого дома, а потом на занятый морем горизонт. Его вновь стало наполнять ощущение марсианской легкости. О Прованс, о Земля, самая прекрасная из планет, где каждый пляж — словно дар времени и пространства, приникший к морю и сверкающий на солнце… Он пнул своей бронзовой в горизонтальном свете ногой набежавшую волну, разбрызгав воду. Небо сияло, будто олово, морская гладь пылала под ним. Глядя на все это, он проговорил:

— Здесь мой дом, Майя. Возвращайся, будем жить с тобой вместе.

IX. Зеленый Марс

Гора Олимп — самая высокая в Солнечной системе. Она представляет собой широкий щитовой вулкан в шестьсот километров диаметром и высотой в двадцать семь. Его склоны восходят над горизонтом под углом всего в пять градусов, зато окружность лавового щита — это почти непрерывный уступ в виде сравнительно круглого утеса, на шесть километров возвышающегося над окаймляющими его лесами. Самые высокие и крутые его участки находятся возле Южного Выступа, который делит дугу на южную и юго-восточную части (на карте его координаты — 15 градусов северной широты, 132 градуса долготы). Там, под восточной стороной Южного Выступа, можно выйти к каменистой окраине фарсидского леса и посмотреть вверх на утес перед собой — его высота будет двадцать две тысячи футов.




В семь раз выше, чем Эль-Капитан[208]. В три раза — чем юго-западная стена Эвереста. В два раза — чем Дхаулагири. Громадина высотой в четыре мили, полностью закрывающая западное небо. Вы можете это себе представить? (Не так-то просто.)


— Такой масштаб я даже не могу почувствовать! — кричит землянин Артур Стернбах, подпрыгивая на одном месте.

— С этого ракурса он кажется меньше, чем на самом деле, — отвечает Дугал Берк, глядя в бинокль.

— Нет-нет. Быть не может!

Отряд альпинистов прибыл караваном из семи машин. Крупные зеленые корпуса, прозрачные пузыри пассажирских отсеков, толстые шины с увеличенными, пережевывающими пыль протекторами. Водители выставили машины неровным кругом посреди каменистой поляны — получилось будто большое ожерелье из изумрудов.


Эта заезженная поляна с редкими участками сосен и можжевельника служит традиционным базовым лагерем для тех, кто восходит по Южному Выступу. Вокруг машин виднеется множество следов шин, сложенные из камней ветрозащитные стены, наполовину заполненные траншейные туалеты, кучи мусора и нерабочего оборудования. Участники экспедиций, непринужденно болтая, бродят по лагерю и осматривают некоторые из этих артефактов. Мари Уилланс поднимает с земли пару сверхлегких кислородных баллонов — надписи на них говорят о том, что они использовались в экспедиции, в которой она участвовала более ста лет назад. Усмехнувшись, она поднимает их над головой и трясет перед утесом, стучит ими друг о друга:

— Снова дома! — Дзынь! Дзынь! Дзынь!


Последняя машина заезжает на поляну, и альпинисты, которые уже находились в лагере, собираются вокруг. Из машины выходят двое мужчин, и их горячо приветствуют:

— Стефан приехал! Роджер приехал!

Но Роджер Клейборн не в духе. Его поездка оказалась долгой. Она началась в Берроузе шесть дней назад, когда он в последний раз покинул свой кабинет в Доме правительства. Двадцать семь лет работы министром внутренних дел завершились ровно тогда, когда он вышел из высоких дверей здания, спустился по широким кремниевым ступеням и сел на трамвай до своей квартиры. Ощущая, как теплый ветер обдувает лицо, Роджер смотрел на засаженную деревьями столицу, которую так редко покидал за время работы в правительстве, и тут ему пришло в голову, что эти двадцать семь лет были для него сплошной неудачей. Слишком много противников, слишком много компромиссов — вплоть до последнего, на который никак нельзя было пойти, — и вот он уже уезжает из города со Стефаном. Уезжает в глубинку, где не бывал двадцать семь лет, пересекая холмы, заросшие травой и утыканные группками орехов, тополей, дубов, кленов, эвкалиптов, сосен, — и каждый листик, и каждая травинка словно напоминают ему о его неудаче. От Стефана тоже мало толку, хоть он и боролся за сохранение природы не меньше самого Роджера, он уже много лет примыкал к Зеленым.

— Вот там как раз можно сделать что-то стоящее! — настаивал он, поучая Роджера и отвлекаясь от дороги, несмотря на то, что сидел за рулем. Роджер, который довольно хорошо относился к Стефану, притворился, будто согласен, и уставился в окно со своей стороны. Говорить со Стефаном он предпочитал по чуть-чуть — например, за обедом или игрой в бэтбол. Но пока они ехали по широкой гравийной дороге, пересекая задуваемые ветрами пустоши купола Фарсида, минуя фермы и города в Лабиринте Ночи, поднимаясь к криволесью восточной Фарсиды, Роджера терзало одно чувство. То чувство, какое бывает у того, кто приближается к завершению долгого путешествия, — будто вся его жизнь была частью этого пути, будто этот путь не закончится до конца его дней и он теперь обречен вечно странствовать и вновь и вновь видеть все свои неудачи и поражения, так и не находя места, где они его не преследовали бы, где он не замечал бы их в зеркале заднего вида. Ехать ему было долго. Потому что — и это было самое худшее — он помнил все.


Он отступает на шаг от двери машины, под ногами — каменистая почва Базового лагеря. Он добавился в список участников в последний момент (Стефан пригласил его, когда узнал о его отставке), поэтому сейчас его представили остальным. Он изображает радушие — в этом он здорово наловчился за годы работы в правительстве.

— Ганс! — восклицает он, приметив знакомую улыбку ареолога Ганса Бете. — Рад тебя видеть. Я и не знал, что ты альпинист.

— Не такой, как ты, Роджер, но Маринер излазил будь здоров.

— Так… — Роджер показал на запад, — теперь собираешься выяснить происхождение уступа?

— Я и так знаю его происхождение, — заявляет Ганс, вызывая смех остальных. — Но если мы найдем какие-нибудь дополнительные доказательства…

К группе присоединяется высокая стройная женщина с жесткими щеками и светло-карими глазами. Стефан сразу же ее представляет:

— Роджер, знакомься, это руководитель нашей экспедиции, Айлин Мандей.

— Мы уже знакомы, — говорит она, пожимая ему руку. Опустив глаза, она смущенно улыбается. — Давным-давно познакомились, когда ты был гидом по каньонам.

Имя, голос… в его сознании всколыхнулись воспоминания, перед глазами пронеслись картинки, и в загадочной памяти Роджера всплыл поход — когда-то он водил группы по каналам на север — и роман, о да, с длинноногой девицей. Айлин Мандей, да — и сейчас она стояла перед ним. Какое-то время они были в отношениях, вспомнил он. Она была студенткой из Берроуза, городской девушкой, а он слонялся по горам. Долго их отношения не продлилось. И с тех пор прошло больше двухсот лет! Сейчас в нем вспыхнула искра надежды.

— Ты помнишь? — спрашивает он.

— Боюсь, что нет. — У нее появляются морщинки, когда она щурит глаза и вновь смущенно улыбается. — Но когда Стефан сказал мне, что ты пойдешь с нами… ну… говорят, у тебя же идеальная память, вот я и решила проверить. Может, это и значит, что я что-то помнила. Потому что я просматривала свои старые дневники и находила там упоминания о тебе. Я начала их писать, когда мне было уже за восемьдесят, поэтому о тебе там мало что разберешь. Но я знаю, что мы знакомы, пусть даже я этого не помню.

Она поднимает глаза и пожимает плечами.

С Роджером такое случалось далеко не впервые. Его способность «вспомнить все» (на самом деле, конечно, не так уж и все) охватывала бо́льшую часть его трехсотлетней жизни, и он постоянно встречал и вспоминал людей, которые уже успели забыть его. Большинство находили это занимательным, некоторых это слегка пугало, но потрескавшиеся от солнца щеки Айлин покраснели: она будто бы смутилась и в то же время нашла ситуацию немного забавной.

— Тебе придется все мне рассказать, — говорит она, улыбаясь.

Роджер не в том настроении, чтобы кого-то веселить.

— Нам было лет по двадцать пять.

Она присвистывает.

— Да ты и правда все помнишь.

Роджер трясет головой, его охватывает холодок, и волнение от нахлынувших воспоминаний вмиг рассеивается. Это был очень долгий путь.

— А мы с тобой… — пытается прояснить она.

— Были друзьями, — продолжает Роджер, выделяя последнее слово так, что она остается озадаченной. Забывчивость других людей вводит его в уныние, а собственная необычная способность делает его каким-то чудаком, голосом из другого времени. Наверное, его борьба за сохранение природы восходит корнями как раз к тому, что он сохраняет прошлое. Что он все еще помнит, какой была планета в начале. И когда ему становится тоскливо, он винит забывчивость своего поколения и недостаток бдительности у людей. При этом сам он часто — точно как сейчас — чувствует себя одиноким.

Айлин наклоняет голову набок, пытаясь понять, что он имел в виду.

— Давай, мистер Всепомнящий! — кричит ему Стефан. — Идем есть! Я умираю от голода и вообще уже тут замерз.

— Будет еще холоднее, — говорит Роджер. Он улыбается Айлин, пожимает плечами, как бы извиняясь, и следует за Стефаном.


В ярком свете лампы самого большого шатра сияют лица людей, болтающих друг с другом. Роджер прихлебывает из миски горячую тушенку. Ему быстро представляют остальных. Стефан, Ганс и Айлин ему уже знакомы, как и доктор Френсис Фицхью. Ведущие альпинисты их отряда — это Дугал Берк и Мари Уилланс, главные звезды школы скалолазания Новой Шотландии, — и о них Роджер наслышан. Они в своем углу окружены четырьмя более молодыми коллегами Айлин — гидами, нанятыми Стефаном, чтобы носить вещи.

— Мы — шерпы[209], — радостно заявляет Роджеру Иван Виванов и представляет Джинджер, Шейлу и Ханну.

Молодые гиды, похоже, не слишком расстроены тем, что исполняют в экспедиции лишь вспомогательную роль: в группе с таким количеством людей скалолазания хватит на всех. Последний участник — Артур Стернбах, американский альпинист, приехавший погостить у Ганса Бете. Когда всех представили, они принимаются слоняться по помещению, будто посетители коктейльной вечеринки. Роджер продолжает есть тушенку и уже жалеет, что присоединился к экспедиции. Он слегка подзабыл, насколько плотное общение обычно бывает в групповых походах, — слишком много лет провел в одиночных скитаниях по горным долинам к северу от Берроуза. Вот что ему сейчас нужно, понимает он, — бесконечное восхождение на гору в одиночку, вверх, вверх и прочь от этого мира.

Стефан расспрашивает Айлин о подъеме, и та осторожно включает Роджера в число своих слушателей.

— Сначала пойдем по Большому оврагу, это стандартный маршрут для первого километра стены. Потом, когда слева начнется хребет Нансена, мы уйдем вправо. Дугал и Мари видели путь по аэроснимкам и думают, его стоит опробовать. Это будет для всех в новинку. Так что бо́льшую часть пути мы пройдем по новому маршруту. И еще мы станем самой малочисленной группой, которая когда-либо взбиралась тут в районе Южного Выступа.

— Да ладно тебе! — восклицает Артур Стернбах.

Айлин улыбается.

— И благодаря этому мы будем нести минимально возможный объем кислорода, который используем на последних нескольких километрах.

— А когда поднимемся? — спрашивает Роджер.

— Наверху есть склад — там мы поменяем снаряжение и отправимся к краю кальдеры. Дальше будет уже легко.

— Не понимаю, зачем нам вообще идти дальше, — вмешивается Мари.

— Это самый простой способ спуститься потом. К тому же некоторые из нас хотят увидеть вершину Олимпа, — мягко объясняет Айлин.

— Да это же просто большой холм, — говорит Мари.


Позднее Роджер выходит из шатра — с ним Артур, Ганс, Дугал и Мари. Все собираются провести последнюю ночь в комфортных условиях своих машин. Роджер следует за остальными, на ходу глядя на уступ. Небо над ним еще залито сумеречным багрянцем. По громадной стене тянется черная линия Большого оврага — глубокой вертикальной трещины, едва различимой в темноте. Зато выше — ровная скала. Деревья шелестят листьями на ветру, темная поляна кажется девственной.

— Поверить не могу, какая она высокая! — восклицает Артур уже в третий раз и громко смеется. — Невероятно!

— Отсюда вершина поднимается над реальным горизонтом, и угол — чуть больше семидесяти градусов, — говорит Ганс.

— Да ладно тебе! Поверить не могу! — И Артур заливается безудержным смехом.

Следующие за Гансом и его другом марсиане наблюдают за ними со сдержанным изумлением. Артур значительно ниже остальных и внезапно кажется Роджеру ребенком, взломавшим бар и пойманным на этом. Роджер задерживается, позволяя остальным уйти вперед.

Большой шатер светится, будто желтеющая в темноте тусклая лампа. Стена утеса все такая же черная и неподвижная. Из леса доносится странное подвывание, похожее на пение йодлем, — без сомнения, какой-то мутировавший род волков. Роджер трясет головой. Когда-то давным-давно любой пейзаж мог его взбодрить — он был влюблен в эту планету. Сейчас же гигантская скала будто бы нависает над ним, как его жизнь, его прошлое, загораживая все небо и не позволяя идти вперед. Уныние становится настолько сильным, что ему хочется сесть на поляну, закрыть лицо руками — но тогда кто-нибудь обязательно выйдет из своего шатра. И снова этот скорбный вой — словно сама планета кричит: «Марса нет! Марса нет! У-у-у-у-у-у!» Лишенный родного дома, старик уходит спать в машину.


Но определенную часть ночи, как всегда, отнимает бессонница. Роджер лежит на узкой кровати, совершенно расслабленный, — лишь сознание беспомощно перескакивает с одного эпизода его жизни на другой. Бессонница, память — некоторые врачи говорили ему, что эти две его особенности как-то связаны между собой. Часы бессонницы и полусна у него, конечно, становятся настоящей игровой площадкой для воспоминаний. При этом неважно, каким образом он пытается заполнить промежуток между тем, как ложится, и тем, как засыпает, — например, читает ли до изнеможения или царапает какие-нибудь заметки, — беспощадная память попользуется своим временем вдоволь.

В эту ночь он вспоминает все ночи, что провел в Берроузе. Всех противников, все компромиссы. Председатель приказывает ему построить дамбу и затопить каньон Копрат, слегка улыбаясь и взмахивая рукой, — и в этот момент в нем чувствуется некий скрытый садизм. А потом тем же вечером, несколько лет назад, после распоряжений председателя — открытая неприязнь Ноевой: «Красным конец, Клейборн. Ты не должен занимать свой пост — теперь, когда твоя партия умерла». Глядя на указ о строительстве дамбы и вспоминая, каким был Копрат еще в прошлом столетии, когда он его исследовал, Роджер осознал, что девяносто процентов того, что он делал на своей должности, было нацелено на то, чтобы сохранить свою должность и иметь возможность делать хоть что-нибудь. Только так можно было работать в правительстве. Или же процент был выше? Что он реально сделал для сохранения планеты? Конечно, исполнение указа застопорилось еще до того, как начали строительство: некоторые проекты откладывались, и Роджер занимался лишь тем, что сопротивлялся действиям остальных. Правда, без особого успеха. Можно было даже сказать, что отвергать председателя и поддерживающих его министров было не более чем еще одним жестом, еще одним поражением.

Он вспоминает свой первый день в правительстве. Утро на полярных равнинах. День в парке Берроуза. Спор с Ноевой в зале заседаний. И так далее, еще целый час, а то и больше — сцена за сценой, пока воспоминания не становятся обрывочными и похожими на сон, пока они не сплетаются неким сюрреалистичным образом и не выходят за рамки воспоминаний, перетекая в сновидения.

У каждого существует своя территория души, и он оказывается на ней.

Рассвет на Марсе. В сливовом небе виден ромб из четырех рассветных зеркал, вращающихся по орбите и направляющих на поверхность дополнительный дневной свет. Стаи черных клушиц сонно трещат, хлопая крыльями или паря над склоном осыпания, готовые начать новый день охоты. Белогрудые голуби воркуют на березовых ветвях в своей рощице. Выше по склону слышен стук камней: три барана Далла[210] словно бы удивились, увидев, что поляна Базового лагеря занята. По воздуху с места на место перелетают воробьи.

Роджер встал пораньше и теперь, превозмогая головную боль, безучастно наблюдает за дикой природой. Взбирается на пригорок, надеясь, что от этого ему станет легче. Верхний край уступа залит светом восходящего солнца, и над головой тянется яркая красновато-золотистая полоса — весь затененный склон теперь купается в отраженном свете. Рассветные зеркала уже кажутся тусклыми в чистом фиолетовом небе. В растущих то тут, то там на скале цветах и в можжевеловых иголках начинают проявляться их настоящие цвета. Освещенная полоса быстро расширяется, но верхние склоны по-прежнему выглядят отвесными и пустыми. Впрочем, это лишь кажется — из-за расстояния и угла обзора. Чуть ниже по скале системы трещин выглядят скорее как бурые дождевые пятна, а сама скала — грубой и бугристой, и это можно расценивать как хороший знак. Верхние же склоны проявят свою неровность только тогда, когда скалолазы заберутся повыше.

Дугал возвращается с каменистого участка, куда ходил на собственную раннюю вылазку.

— Еще не начали, нет? — кивает он Роджеру, и в его речи отчетливо слышится шотландский акцент.

На самом деле уже начали. Айлин, Мари и Иван достали из машин первые тюки с вещами и, когда Роджер и Дугал вернулись, уже принялись их раздавать. На поляне становится все более шумно, но распределение снаряжения подходит к концу, и они уже готовы выступать. Тюки оказываются тяжелыми, и шерпы стонут и подшучивают между собой, поднимая груз, который им придется нести. Артур, замечая их, не сдерживает смех.

— На Земле вы бы и шагу не ступили с такой поклажей! — восклицает он, пиная одну из огромных сумок ногой. — И как вы собираетесь держать равновесие?

— Увидишь, — довольно отвечает ему Ганс.


Артур обнаруживает, что балансировать с грузом на плечах в марсианской гравитации не так-то просто. Тюк имеет почти идеальную цилиндрическую форму — как большая зеленая труба, тянущаяся от ягодиц и выше головы, так что сзади Артур похож на высокую зеленую улитку. Ощутив, каким легким оказывается тюк при своем объеме, Артур приходит в изумление, но, когда они начинают идти по склону, его масса переваливается из стороны в сторону гораздо сильнее, чем он ожидал.

— Ух! Поберегись! Прости!

Роджер кивает и утирает застилающий глаза пот. Он замечает, что первый день становится для Артура непрерывным уроком балансирования. Все это время им приходится подниматься по неровному склону сквозь лес из гигантских, размером с дома валунов.

Предыдущие экспедиции проложили тропу, оставив туры из камней и метки на поверхностях скал, и сейчас группа следует по ним. Подъем выходит утомительным. Хотя это и один из наименьших участков разрушенных пород на дне уступа (в некоторых областях оползни поразрушали целые утесы), им придется целый день пробираться через громадные завалы к подножию стены примерно в семистах метрах выше уровня Базового лагеря.

Поначалу этот лес гигантских валунов Роджеру нравится.

— Камнепад Кхумбу! — замечает Иван, входя в свой образ шерпы, когда они пробирались под крупным каменным сераком.

Но в отличие от ледопада Кхумбу[211] под легендарным Эверестом, эта хаотическая местность выглядит относительно стабильной: не похоже, что нависающие выступы на них обрушатся, зато есть несколько скрытых расселин, в которые можно провалиться. И все же это просто каменное поле, и Роджеру оно по душе. Пусть им и попадаются порой небольшие участки длиннохвойной сосны и можжевельника, а Ганс явно считает своей обязанностью называть Артуру каждый цветок, что им встречается.

— Это аконит, а это анемон, там ирис, а вон то горечавка, а здесь примула…

Вдруг Артур останавливается, чтобы указать на что-то.

— Что за черт!

С плоского валуна на них уставилось небольшое пушистое млекопитающее.

— Это дюнная собака, — гордо заявляет Ганс. — Наши взяли росомаху и добавили ей гены каких-то сурков и тюленей Уэдделла.

— Да ладно тебе! Больше похоже на карликового полярного медведя!

Стоявший позади них Роджер качает головой и бездумно пинает ногой тундровый кактус. Тот цветет — ведь сейчас начало шестимесячной марсианской северной весны. Пучки травы Сирта пробиваются везде, где есть влажная и ровная поверхность. Куда ни глянь — всюду какие-то биологические эксперименты. Вся планета — словно одна большая лаборатория. Роджер вздыхает. Артур старается срывать по одному цветку каждого вида, что им попадается, и у него получается букет, достойный государственных похорон, но после нескольких падений он бросает это дело и позволяет разноцветному пучку поникнуть у себя в руке.

Вечером того дня они наконец достигают подножия стены. Все вокруг погружается в тень, лишь ясное небо еще сияет ярким лавандовым цветом. Глядя теперь вверх, они больше не видят вершины уступа — и не увидят до тех пор, пока не завершат подъем.


Первый лагерь представляет собой ровный широкий круг песка, окруженный валунами, некогда бывшими частью стены. Над ним слегка нависает выступ, образованный отвесным базальтовым валом, примыкающим к правой стороне Большого оврага. Защищенный от камнепада, просторный и удобный для ночлега, Первый лагерь служит идеальным местом для нижней стоянки. Неудивительно, что им уже давно пользуются: между скалами они находят скальные крюки, кислородные баллоны и засыпанные выгребные ямы, успевшие зарасти сверху ярко-зеленым мхом.

Весь следующий день они спускаются по осыпи к Базовому лагерю — все, кроме Дугала и Мари, которые решили испробовать пути, ведущие от Первого лагеря. Остальные же, выдвинувшись перед рассветом, спускаются чуть ли не бегом, быстро дозаправляясь, чтобы вернуться обратно в Первый лагерь до того, как наступит ночь. Следующие четыре дня они проведут в таком же режиме, а шерпы — на три дня больше: они будут теми же тропами переносить остальное снаряжение к Первому лагерю.

Роджер, будто снова и снова дотрагиваясь языком до больного зуба, следует за Гансом и Артуром, слушая пояснения ареолога. К своей досаде, он понимает, что знает о животном и растительном мире Марса примерно столько же, сколько землянин Артур.

— Видишь, там кровавый фазан?

— Нет.

— Да вон же! С черным хохолком. Маскируется.

— Да ладно тебе! Вот чего он там!

— Они любят эти скалы. Кровавые фазаны, горихвостки, завирушки — мы еще столько их увидим! — И чуть погодя: — О, смотри!

— Куда?

Роджер тоже непроизвольно поворачивается в ту сторону, куда указывает Ганс.

— На той высокой скале, видишь? Мы называем его кролик-убийца. Шучу!

— А, шутишь? — говорит Артур. Роджер задумывается о том, чтобы изменить свою оценку сообразительности землян. — Кролик с клыками?

— Не совсем. От зайца в нем на самом деле маловато — скорее это лемминг или пищуха, но с определенной примесью рыси. Очень удачное создание. Одно из детищ Гарри Уайтбука. А он весьма успешен.

— Так некоторые из ваших биодизайнеров даже стали известными?

— О да. И очень многие. Уайтбук — один из лучших специалистов по млекопитающим. А мы же млекопитающих любим особенно, верно?

— Да, любим. — Череда взбираний по валунам в половину человеческого роста, одышка. — Только не понимаю, как они выживают в такой холод!

— Ну, внизу, конечно, не настолько уж холодно. Это, по сути, верхушка альпийского пояса. Способность переносить холод обычно берется от животных, обитающих в Арктике и Антарктике. Многие тюлени, например, чтобы сохранить тепло, умеют снижать уровень кровообращения до минимума. И еще у них в крови есть своего рода антифриз — глюкопротеин, который пристает к поверхности ледяных кристаллов и не дает ни им увеличиваться в размерах, ни скапливаться солям. Чудесное вещество. Некоторые из этих млекопитающих могут замораживать и отмораживать конечности без вреда для плоти.

— Да ладно тебе, — шепчет Роджер, не останавливаясь.

— Да ладно тебе!

— И такие способности есть у большинства марсианских млекопитающих. Смотрите! Вон маленький лисомедведь. Тоже работа Уайтбука.

Роджер больше за ними не идет. Марса больше нет.


Черная ночь. Шесть крупных прямоугольных шатров Первого лагеря светились у подножия утеса, будто цепь из лампочек. Роджер, отойдя к завалам, чтобы разобраться с мыслями, с любопытством оглядывается на товарищей. Люди со всех уголков Марса (и даже землянин). Из общего — только то, что они вместе вышли в горы. Ведущие выглядят забавно. Дугал иногда вообще будто бы немой — смотрит искоса, не раскрывает рта. Весь в себе. Зато Мари щебечет за двоих. Роджер слышит ее резкий, с британским акцентом голос, хриплый от выпитого за вечер, — она объясняет кому-то, как взбираться по стене. Она счастлива находиться здесь.

В шатре Айлин идет оживленное обсуждение.

— Слушайте, — говорит Мари Уилланс, — мы с Дугалом уже поднялись примерно на тысячу метров по этим вашим гладким плитам. Оказывается, на самом деле там повсюду трещины.

— Там, докуда вы дошли, да, — отвечает Айлин. — Но настоящие плиты должны находиться выше тех трещин. Четыреста метров гладкой стены. Мы просто не сможем пройти дальше.

— Да и мы бы не смогли, но какие-никакие трещины там все-таки есть. А если будут действительно гладкие участки, можно забить крюки. И так получим совершенно новый маршрут.

Ганс Бете качает головой.

— Забивать крюки в такой базальт — дело неразумное.

— Да и не люблю я это дело, — говорит Айлин. — Я хочу сказать, мы можем подняться по оврагу до первого амфитеатра, где, мы знаем, есть хороший маршрут к вершине, и все наши верхние питчи[212] будут новыми.

Стефан кивает, Ганс кивает, Френсис кивает. Роджер отпивает свой чай и с интересом следит за остальными.

— Я хочу сказать, чего мы вообще хотим от этого подъема? — спрашивает Мари.

— Мы хотим подняться на вершину, — отвечает Айлин и переводит взгляд на Стефана — тот кивает. Он оплатил бо́льшую часть стоимости этой экспедиции, поэтому выбор во многом зависит от него.

— Минуточку, — резко одергивает Мари и внимательно смотрит на каждого по очереди. — Суть не в этом. Мы здесь не за тем, чтобы повторить маршрут по Оврагу, верно ведь? — Она говорит обвиняющим тоном, и никто не смотрит ей в глаза. — По крайней мере, мне так сказали. Мне сказали, что мы пойдем по новому маршруту, и именно поэтому я здесь.

— Это в любом случае будет новый маршрут, — говорит Айлин. — Ты сама это знаешь, Мари. На вершине оврага мы отклонились вправо, и сейчас мы на новом месте. Мы просто обходим плиты по правой стороне от Оврага, и все!

— Я считаю, нам стоит попробовать пройти по тем плитам, — говорит Мари. — Ведь мы с Дугалом выяснили, что это возможно.

Она приводит доводы в пользу своего маршрута, Айлин терпеливо выслушивает. Стефан выглядит встревоженным, Мари настаивает на своем, и кажется, что ее воля окажется сильнее воли Айлин, поэтому им придется идти по пути, который считается непроходимым.

Но затем Айлин заявляет:

— Подъем по этой стене любым из маршрутов группой всего из одиннадцати человек — это уже что-то. Послушай, мы говорим лишь о первых тысяче двухстах метрах подъема. Затем мы сможем отклониться вправо в любой момент и окажемся на новом месте над этими плитами.

— Я не верю, что это плиты, — отвечает Мари. И спустя еще нескольких реплик заключает: — Что ж, если так, то я не понимаю, зачем ты отправляла нас с Дугалом разведывать эти плиты?

— Я вас не отправляла, — говорит Айлин, слегка раздраженная. — Вы двое сами решили туда сходить, и ты это знаешь. Но сейчас перед нами важный выбор, и я считаю, что начинать нам нужно с Оврага. Мы же хотим выбраться на вершину. И не только этой стены, а и всей горы.

Чуть позже Мари пожимает плечами.

— Ладно. Ты тут главная. Но тогда мне интересно: зачем мы вообще туда идем?


Возвращаясь в свой шатер, Роджер вновь задается этим вопросом. Вдыхает холодный воздух и оглядывается по сторонам. В Первом лагере мир кажется измятым и складчатым: все горизонтальное тянется во тьму, назад в мертвое прошлое, вертикальное — к звездам, в безвестность. Освещены сейчас лишь два шатра, как два желтых шарика во всеобщем мраке. Роджер останавливается перед своим, темным, и оглядывается — он чувствует, будто ему что-то пытаются сказать, горы словно смотрят на него своими глазами. Зачем он вообще туда идет?


Они поднимаются по Большому оврагу. Дугал и Мари ведут их питч за питчем по бугристой непрочной скале, вбивая крюки и оставляя за собой веревочные перила. Веревки протянуты близко к правой стене Оврага, чтобы избежать падающих камней, которые бывают здесь слишком часто. Остальные члены группы следуют от питча к питчу командами по двое или по трое. Поднимаясь, они видят четырех шерпов, которые снова спускаются по осыпи, словно крошечные зверята.

Роджер в этот день в команде с Гансом. Они пристегнулись к перилам жумарами — металлическими зажимами, скользящими по веревке только вверх, — и несут на себе тяжелые сумки ко Второму лагерю. Но даже при том, что уклон здесь всего пятьдесят градусов, а поверхность кочковатая и легкая для взбирания, им обоим подъем дается тяжело. Жарко светит солнце, и их лица быстро покрываются потом.

— Что-то я не в лучшей форме, — выдыхает Ганс. — Мне бы пару дней, чтобы войти в ритм.

— А мне хорошо, — отвечает Роджер. — Идем как раз с такой скоростью, какая мне нравится.

— Интересно, далеко еще до Второго лагеря?

— Недалеко. Иначе подняли бы вещи лебедкой, а то слишком много несем.

— И когда уже будут вертикальные питчи… Если подниматься, то уже подниматься по-настоящему, да?

— Если с лебедкой, то конечно.

— Ага. — Ганс хрипло рассмеялся.


Глубокое, с крутыми стенами ущелье. Серый андезит, магматическая вулканическая порода, усеянный кристалликами темных минералов. Крюки вставлены в мелкие вертикальные трещины.

В середине дня они встречаются с Айлин, Артуром и Френсис — командой, что шла перед ними, — которые уселись на узком выступе в стене оврага, чтобы наскоро перекусить. Солнце уже почти в зените, еще час — и скроется. Роджер и Ганс с удовольствием присаживаются на уступ. В качестве обеда — лимонад и немного походной смеси, приготовленной Френсис. Все обсуждают Овраг и восхождение этого дня, Роджер просто слушает их, пережевывая еду. Он обращает внимание, что Айлин сидит рядом с ним. Она случайно пинает ногой стену, и четырехглавая мышца ее бедра, очень развитая, напрягается и расслабляется, напрягается и расслабляется, растягивая ткань ее скалолазных брюк. Она слушает, как Ганс описывает скалу, и вроде бы не замечает скрытого наблюдения Роджера. Неужели она в самом деле его не помнит? Роджер беззвучно вздыхает. Это была долгая жизнь. И все его усилия…

— Давайте уже подниматься во Второй лагерь, — говорит Айлин, с любопытством поглядывая на него.

Вскоре на широкой полке, выпирающей из крутых плит справа от Большого оврага, они находят Мари и Дугала. В этом месте они решают устроить Второй лагерь — четыре крупных прямоугольных шатра, таких, что способны защитить от камнепада.

Вертикальность уступа теперь ощущается сполна. Вверху видно лишь несколько сотен стены, все остальное скрыто из поля зрения, за исключением Большого оврага — крутого желоба в ней, выпирающего из вертикальной стены прямо возле их полки. Проводя взглядом до вершины этой гигантской лощины, они видят чуть дальше вдоль бесконечной скалы, все такой же темной и зловещей на фоне розового неба.

Роджер проводит этот прохладный послеполуденный час, сидя на краю Оврага и просто глядя вверх. Им предстоит еще долгий путь. Руки в плотных перчатках ноют от боли, в плечах и ногах чувствуется усталость, ступни замерзли. Больше всего ему хочется стряхнуть с себя эту подавленность, что его заполняет, но, если об этом думать, становится только хуже.

К нему подсаживается Айлин Мандей.

— Так ты говоришь, мы когда-то были друзьями.

— Ага. — Роджер смотрит ей в глаза. — А ты совсем ничего не помнишь?

— Это было давно.

— Да. Мне было двадцать шесть, тебе — примерно двадцать три.

— И ты правда помнишь, что тогда было?

— Частично да, помню.

Айлин качает половой. У нее приятные черты лица, думает Роджер. Красивые глаза.

— Я бы тоже так хотела. Но чем старше становлюсь, тем хуже с памятью. Сейчас мне кажется, что за каждый прожитый год я теряю и год воспоминаний. Это грустно. Вся моя жизнь до семидесяти-восьмидесяти просто забылась. — Она вздыхает. — Хотя у большинства людей, я знаю, тоже так. А ты исключение.

— Кое-что, кажется, засело у меня в голове навсегда, — говорит Роджер. Ему даже не верится, что у других не так! Но все говорят, что забывают прошлое. И это навевает тоску. Зачем вообще жить? — Так тебе еще двести не исполнилось?

— Через несколько месяцев будет. Но ладно уже, расскажи мне.

— Ну… ты была студенткой. Или оканчивала школу, не помню.

Она улыбается.

— В общем, я водил группы в походы по небольшим каньонам к северу отсюда, и в одной из них была ты. Там у нас начался, э-э, небольшой роман, насколько я помню. И потом мы еще какое-то время виделись. Но ты жила в Берроузе, а я так и водил туры, так что, сама понимаешь, долго это не продлилось.

Айлин снова улыбается.

— Значит, я потом стала работать горным гидом — я занимаюсь этим так давно, что и не помню, когда начала, — пока ты не переехал в город и не втянулся в политику. — Она смеется, и Роджер тоже не сдерживает улыбку. — Похоже, мы произвели друг на друга сильное впечатление!

— О да, да, — коротко улыбается Роджер. — Мы еще искали друг друга. — На его лице появляется горькая усмешка. — Вообще-то я пришел в правительство около сорока лет назад. Слишком поздно, как потом выяснилось.

На несколько мгновений повисла тишина.

— Так вот почему ты ушел, — говорит Айлин.

— Почему?

— «Красный Марс», твоя партия, впала в немилость.

— Скорее уж в небытие.

Она задумывается.

— Я никогда не понимала точку зрения Красных…

— Это вообще мало кому удавалось, если на то пошло.

— …пока не прочитала что-то у Хайдеггера[213], где он проводил различие между Землей и миром. Ты читал?

— Нет.

— Земля — это та пустая материальность природы, которая существует перед нами и в определенной степени устанавливает параметры того, что мы можем совершить. Сартр называл это фактичностью. А мир — это область человека, социальное и историческое измерение, которое придает Земле ее значение.

Роджер понимающе кивает.

— Так вот, Красные, как я их понимаю, защищали Землю. Или в их случае — планету. Пытались защитить первозданность планеты над миром — или хотя бы удержать между ними баланс.

— Да, — подтверждает Роджер. — Но мир затопил планету.

— Верно. И все же если посмотреть на это с такой позиции, то становится видно, что ваша цель была недосягаемой. Политическая партия неизбежно становится частью мира, и все, чем она занимается, будет мирским. А мы познаем материальность природы через свои человеческие чувства — поэтому знаем, по сути, только мир.

— В этом я не уверен, — возражает Роджер. — Я имею в виду, это логично и обычно я не сомневаюсь, что так и есть, но иногда… — Он стучит по полке, на которой сидит, рукой в перчатке. — А ты уверена?

Айлин касается его перчатки.

— Мир.

Роджер раздраженно дергает губой. Срывает перчатку и вновь стучит о холодный камень рукой.

— Планета.

Айлин задумчиво хмурит брови.

— Может быть.

«Когда-то надежда была, — сердито думает Роджер. — Мы могли жить на планете, сохранив ее такой, какой она была, когда мы на нее попали, и сталкиваться с материальностью планеты каждый день. Мы могли».

Айлин зовут помочь с распределением грузов на следующий день.

— Продолжим этот разговор позже, — говорит она, легонько трогая Роджера за плечо.

Он остается над Оврагом один. Камень под ним лишился своего цвета из-за покрывшего его мха, из трещин в желобе тянутся растения. Ласточки, словно осыпающиеся камни, пикируют вдоль Оврага, охотясь на мышей или теплокровных ящериц. На востоке за длинной тенью вулкана виднеется темный лес, будто лоскут лишайника, очерняющий освещенную поверхность купола Фарсиды. И нигде не видно Марса, просто Марса, того самого, первозданного. Они забыли, каково было ступать по пустошам древней планеты.

Когда-то он бродил по просторам Великой Северной равнины. Все формы рельефа на Марсе казались невероятно огромными по земным меркам, и если в южном полушарии было полно гигантских каньонов, бассейнов, вулканов и кратеров, то в северном преобладали удивительно ровные поверхности. На самых северных широтах, вокруг места, где раньше находилась полярная шапка (теперь там небольшое море), планету охватывал гигантский гладкий пояс слоистого песка. Бескрайняя пустыня. А однажды утром, до рассвета, Роджер вышел из своего лагеря, прошел несколько километров по широким волноподобным буграм из нанесенного ветром песка и сел на гребень одной из самых высоких волн. Стояла такая тишина, что он слышал лишь, как он дышит, как кровь пульсирует в висках и как тихонько шипит регулятор подачи кислорода у него в шлеме. На юго-востоке над горизонтом разливался свет, и темно-красный песок окрашивался в бледно-желтый оттенок. Когда солнце проломило горизонт, свет, оттолкнувшись от крутых склонов дюн, заполнил все вокруг. Роджер дышал золотым светом, и что-то в нем расцветало, он сам превратился в цветок в каменном саду, в одинокое сознание этой пустыни, ее суть, ее душу. Никогда еще он не чувствовал ничего, что было бы сопоставимо с этим восторгом, с осознанием этого яркого света, бескрайнего простора, сияющего и столь значительного присутствия материального. В тот день он вернулся в лагерь поздно, но с чувством, будто прошел всего лишь миг — или целая вечность. Ему было девятнадцать лет, и тогда его жизнь изменилась.


Сама способность помнить тот случай спустя двести восемьдесят с чем-то лет делает Роджера каким-то чудаком. Менее процента населения имеют дар (или проклятие) крепкой, долговременной памяти. В последнее время эта способность кажется Роджеру бременем — если бы каждый год был камнем, то сейчас, куда бы он ни пошел, ему приходилось тащить на себе давящий груз из трех сотен красных камней. Его злит, что другие могли забывать. Наверное, он им завидует.


Мысли о той своей прогулке навевают Роджеру более позднее воспоминание, когда он читал роман Германа Мелвилла «Моби Дик». Мальчишка-негр Пип, служивший юнгой на корабле (а Роджер всегда ассоциировал себя с Пипом в «Больших надеждах»[214]), «самый незначительный член команды «Пекода»», выпал за борт, когда раненный гарпуном кит толкнул его вельбот. Вельбот поспешил вперед, бросив Пипа одного. «Глубокая сосредоточенность на себе посреди этой бесчувственной необъятности, боже мой! Разве ее можно передать словами?» Брошенного в океане Пипа все сильнее охватывал страх, однако «по чистой случайности сам корабль, наконец, его спас; но с того времени негритенок ходил по палубе дурачком… Море глумливо оставило его смертное тело, но забрало бессмертную душу».

Этот отрывок вызвал у Роджера странное чувство. Кто-то провел час очень похожим образом, как он — тот день в полярной пустыне, в бескрайней пустоши природы. И то, что так возвысило Роджера, — Пипа свело с ума.

Глядя на ту толстую книгу, он осознал, что и сам, должно быть, сошел тогда с ума. Ужас, восторг — эти крайние эмоции огибают всю душу и встречаются вновь, пусть и отбывают от источника восприятия в противоположных направлениях. Безумие от одиночества, восторг от бытия — две части познания себя странным образом соседствуют друг с другом. Но безумие Пипа поразило Роджера таким образом, что он стал лишь сильнее ценить собственный опыт «бесчувственной необъятности». Он желал ее, и вдруг самые отдаленные, самые одинокие пустоши Марса стали его особенным удовольствием. Он проснулся ночью и сел наблюдать рассвет — цветок в каменном саду. Он странствовал днями, как Иоанн по пустыне, видя лик Господа на камнях, на льду и на небесном своде над головой.


Он сидит на одном из выступов в скале на уже не своей планете, глядя вниз на равнины и каньоны, усеянные жизнью. Жизнью, созданной человеческим разумом. Будто этот разум сам себя туда изверг: каждый цветок — это идея, каждая ящерица — мысль… И нет больше бесчувственной необъятности, нет зеркала пустоты, в котором можно было увидеть себя. Только себя, везде и во всем, заполоняющего всю планету, пресыщающего все чувства, вселяющегося во все живое.

Пожалуй, такое восприятие было своего рода безумием.

Все-таки само небо, думал он, каждую ночь распространяет бесчувственную необъятность за пределы чьего-либо воображения.

Пожалуй, он нуждался в этой необъятности, чтобы представлять весь масштаб, чтобы воспринимать ее с восторгом, а не с ужасом.


Роджер сидит и вспоминает свою жизнь, думает над всем этим, бросая в пропасть мелкие камешки.

К его удивлению, Айлин возвращается. Она садится на корточки и тихонько произносит:

…Мне пустоши

Безлюдные милы, где счастье —

Вера, что им нет конца…

— Кто это написал? — спрашивает Роджер удивленно.

— Перси Шелли, — отвечает она. — Это из «Юлиана и Маддало».

— Мне нравится.

— Мне тоже. — Она тоже бросает камешек. — На ужин к нам придешь?

— А? Да, конечно, конечно. Не знал, что уже пора.

В ту ночь задувает ветер, и шатер шуршит о камень. И кажется, будто это мир стирает планету.


На следующий день они разделяются. Мари, Дугал, Ханна и Джинджер рано утром уходят вверх по Оврагу, перемахнув через гребень и скрывшись из виду, так что за ними остался лишь след из веревочных перил. Оставшиеся изредка слышат их голоса и звон крюков, вбиваемых в твердую породу скалы. Другая группа спускается к Первому лагерю, чтобы начать его разбирать. Когда они поднимут все ко Второму, последняя группа заберет снизу и перила. Затем они установят их выше и протянут по всей стене.


Позднее в тот же день Роджер поднимается, чтобы принести еще веревки Мари, Дугалу, Ханне и Джинджер. Френсис идет с ним.

Над Вторым лагерем Большой овраг становится круче, и спустя несколько часов медленного подъема Роджер понимает, что его сумка по ощущениям слишком тяжелая. Руки болят, точки опоры теперь все меньше и меньше, ему приходится останавливаться через каждые пять-десять шагов.

— Что-то сегодня тяжеловато, — говорит он Френсис, когда та его обгоняет.

— И мне, — отвечает она, тяжело хрипя. — Думаю, очень скоро придется начать использовать кислород.

Но ведущие с этим не соглашаются. Дугал поднимается по суженному участку Оврага, прочищая себе путь ледорубом и помогая себе кулаками, а потом ступая по получающейся лестнице с той скоростью, с какой появляются ступеньки. Мари крепит конец его веревки, так что Роджера и Френсис остаются встретить только Ханна и Джинджер.

— Отлично, у нас как раз веревка заканчивается.

Дугал останавливается, и Мари использует возможность указать на левую стену Оврага.

— Смотрите, — произносит она с отвращением. Роджер и Френсис видят светло-голубую полоску: веревка свободно свисает на ржавом крюке. — Наверняка осталась после той земной экспедиции, — говорит Мари. — Я слышала, они оставляли свои веревки по всему маршруту.

Дугал сверху смеется.

Мари качает головой.

— Ненавижу, когда так делают.

— Думаю, скоро нам нужно будет использовать кислород, — замечает Френсис.

Она встречает удивленные взгляды.

— Почему? — спрашивает Мари. — Мы же только начали подъем.

— Ну, мы уже в четырех километрах от нулевой отметки…

— Именно, — говорит Мари. — Я даже живу выше этого уровня.

— Да, но мы с таким трудом сейчас поднимаемся и очень быстро. Не хочу, чтобы у кого-нибудь случился отек.

— Я ничего такого не чувствую, — говорит Мари, и Ханна с Джинджер кивают.

— Я бы от кислорода не отказался, — говорит сверху Дугал, коротко усмехаясь.

— Ты не почувствуешь отека, пока он у тебя не образуется, — резко отвечает Френсис.

— Отек, — повторяет Мари, будто не веря, что такое возможно.

— У Мари иммунитет, — говорит Дугал. — Ее голова не может опухнуть сильнее, чем сейчас.

Ханна и Джинджер хихикают, Мари сердито дергает за веревку Дугала.

— Давай-ка вниз, парень.

— Только если тебе на голову.

— Посмотрим, какая будет погода, — говорит Френсис. — Но в любом случае, если будем идти так же, скоро нам понадобится кислород.

Похоже, все посчитали это замечание слишком очевидным и не стали комментировать. Дугал достигает вершины щели и вбивает там крюк. Звон молотка становится все выше и выше, пока крюк наконец не встает на место.


Ближе к вечеру Роджер помогает ведущим установить небольшой шатер. Он узкий, с жестким надувным полом, при необходимости его можно повесить всего на один крюк, так что те, кто внутри, просто окажутся на воздушной подушке над пропастью, будто мойщики окон. Но чаще такие шатры ставят на различные выступы в скалах, чтобы хоть на что-то поставить пол. Сегодня они нашли такой выступ над сужением Большого оврага — ровный и защищенный навесом. Над выступом тянутся слабые трещины, которые пришлось укрепить парой болтов, но в целом место выглядит удовлетворительно. Здесь они защищены от падающих камней и завтра смогут без лишних задержек подняться выше и найти место для Третьего лагеря. А поскольку места (и еды) тут едва хватает на двоих, Роджер и Френсис начинают спускаться ко Второму лагерю.


Спускаясь, Роджер представляет, будто эта стена — на самом деле ровная поверхность, и мысленно забавляется со своей идеей. В эту ровную поверхность врезаются ложбины — и если речь идет о вертикальной плоскости, то называть их следует оврагами, кулуарами или расщелинами, в зависимости от формы и уклона. Благодаря им скалолазу легче двигаться по склону, и так он больше защищен. На ровной поверхности могут попасться возвышенности и гряды холмов, тогда как на вертикальной плоскости это бугры, хребты, полки или выступы. В зависимости от их формы и уклона они могут служить препятствиями или — в случае некоторых хребтов — облегчать подъем. Стены могут становиться козырьками, каналы — щелями, пусть щели и тянутся обычно по пути наименьшего сопротивления и редко напоминают своим видом выточенные водой пути.

Страхуя Френсис при спуске по одному трудному питчу (отсюда становится яснее, почему подъем показался им таким изнурительным), Роджер осматривается вокруг, хотя и видно ему немного: только темно-серые стены Оврага, вверху и внизу, и крутые стенки вала слева от Оврага. И больше ничего. Любопытная двойственность — из-за того, что рельеф практически вертикален, Роджер не видит этого в той же мере, как видит обычно на горизонтальных склонах. Но с другой стороны (например, если присмотреться к породе скалы, чтобы понять, выдержит ли бугорок вес его тела) он видит намного четче, чем когда-либо видел бы в безопасном мире плоских поверхностей. И эта острота зрения — то, что бывает особенно ценным для скалолаза.


На следующий день Роджер и Айлин оказываются вместе — им предстоит подняться по Оврагу с очередным багажом веревок. Рядом с ним пролетает камень размером с человека и затем, ударяясь, раскалывается на более мелкие. Роджер останавливается, чтобы проследить, как он исчезает внизу. Шлемы, которые на них надеты, никак не защищают от камней такой величины.

— Надеюсь, за нами еще никто не идет, — говорит Роджер.

— Не должны.

— Сдается мне, выбраться из этого Оврага было не такой уж плохой идеей, а?

— Вдоль стены камней падает не меньше. В прошлом году Мари проводила там группу, и камень упал на веревочную переправу и порвал ее. Клиент, в это время переходивший по ней, погиб.

— Ну и дела.

— Падающие камни — это зло. Ненавижу их.

Она говорит на удивление эмоционально — может быть, под ее руководством произошло что-то подобное? Роджер с любопытством смотрит на нее. Странно быть горным гидом и не переносить таких опасностей.

Впрочем, падающие камни — опасность, которую нельзя предвидеть.

Она поднимает глаза — в них отражается смятение.

— Ну, сам понимаешь.

— К такому не приготовишься, — кивает он.

— Именно. Хотя кое-какие меры принять можно. Пусть они и не особо эффективны.


Лагерь ведущих исчез без следа, а по левой стене Оврага вытянулась новая веревка. Она проходит через выемку в нависающем выступе и скрывается из виду. Они устраивают привал, чтобы поесть и попить, а затем продолжают подъем. Следующий питч выдается особенно сложным: даже с веревкой пройти его оказывается непросто. Они вклиниваются в канавку между колонной льда и левой стеной и кое-как пробираются кверху.

— Интересно, сколько еще осталось, — говорит Роджер, жалея, что на ботинках у них нет кошек. Айлин, идущая над ним, не отвечает около минуты, а затем вдруг говорит:

— Еще триста метров.

Роджер издает театральный стон — точно клиент, выражающий недовольство своему гиду.

Но на самом деле ему нравится следовать за Айлин по этому трудному питчу. Она все делает в быстром ритме, как и Дугал, но хватки выбирает по-своему — и ближе к тем, что выбрал бы сам Роджер. Ее спокойный тон, плавные подтягивания вдоль скалы, правильные пропорции длинных ног, тянущихся к опорам, говорят об одном: она прекрасная альпинистка. И на Роджера время от времени обрушиваются воспоминания из прошлого.


В трехстах метрах над собой они видят ведущих — те уже выбрались из Оврага и сидят на плоском уступе, примерно в гектар площадью, — на этот раз по левой стороне. С этой позиции над ними просматривается часть стены справа от Оврага.

— Хорошее место для лагеря, — замечает Айлин.

Мари, Дугал, Ханна и Джинджер сидят и отдыхают, не поставив даже свои шатры.

— Похоже, у вас был тяжелый день.

— И бодрящий, — поднимает брови Дугал.

Айлин осматривает их.

— Думаю, уместно будет использовать немного кислорода.

Ведущая группа принимается возражать.

— Знаю-знаю. Немного. Как аперитив.

— От этого только сильнее захочется еще, — говорит Мари.

— Может, и захочется. Только расходовать много, пока мы тут внизу, все равно не можем.

В середине дня они связываются по радио с теми, кто еще остается в нижних лагерях. Айлин говорит, что надо собирать шатры в Первом лагере.

— Несите их и поднимайте лебедкой. Нам лебедка может понадобиться между этими двумя лагерями.

Последняя фраза вызывает всеобщее одобрение. Затем солнце скрывается за утесом, и у них вырываются стоны. Ведущие встают и продолжают заниматься шатрами. Воздух начинает быстро охлаждаться.


Роджер и Айлин в сумерках спускаются ко Второму лагерю, чтобы забрать снаряжение, — того, что есть у ведущей группы в Третьем лагере, не хватает. Спуск дается мышцам легче, чем подъем, но требует равной сосредоточенности. Ко времени, когда они добираются до Второго лагеря, Роджер сильно устает, и прохладная, лишенная солнечного света стена вновь ввергает его в уныние. Вверх-вниз, вверх-вниз.

Вечером, на закате, во время разговора по радио между Айлин и Мари разгорается спор, когда Айлин приказывает ведущим спуститься и немного поработать носильщиками.

— Слушай, Мари, кроме вас, еще никто ни одного питча не проложил, верно? А мы пришли сюда не за тем, чтобы таскать за вами вещи, понятно?

Судя по голосу, Айлин раздражена не на шутку.

Мари настаивает, что первая команда хорошо справляется и еще не устала.

— Дело не в этом. Завтра спускайтесь в Первый лагерь и заканчивайте там с вещами. Нижняя команда пойдет вверх и перевезет Второй лагерь к Третьему, а те, кто сейчас во Втором, сделают ходку к Третьему и попробуют пойти ведущими. Вот как должно быть, Мари.

За радиопомехами слышно, как Дугал говорит что-то Мари. Наконец Мари соглашается:

— Да, мы все равно будем нужнее, когда начнется более сложный подъем. Но сильно замедляться мы не можем.


После этого разговора Роджер выходит из шатра и садится на выступ, чтобы понаблюдать за сумерками. Далеко на востоке поверхность еще освещена, но постепенно затемняется, окрашиваясь тускло-сиреневым под чернильным небом. Зеркальный сумрак. Сверху то тут, то там искрятся звезды. Воздух прохладный, но ветра нет, и он слышит, как Ганс и Френсис в своем шатре спорят о ледниковой шлифовке. Френсис, ареолог в некоторой степени, явно не согласна с Гансом в вопросе происхождения уступа и во время подъема занимается в том числе поиском каких-либо свидетельств в самой породе.

Айлин подсаживается к Роджеру.

— Не возражаешь?

— Нет.

Она молчит, и он осознает, что она, может быть, расстроена.

— Мне жаль, что с Мари так трудно поладить, — говорит он.

Она отмахивается рукой.

— Она всегда такая. Это ничего не значит. Она просто хочет подниматься, и все. — Айлин усмехается. — У нас такое случается в каждой совместной экспедиции, но она все равно мне нравится.

— Хм. — Роджер поднимает брови. — Никогда бы не подумал.

Она не отвечает. Они еще какое-то время просто сидят рядом. Мысли Роджера возвращаются к прошлому, и его вновь охватывает уныние.

— Ты будто… обеспокоен чем-то, — замечает Айлин.

— Э-э, — протягивает Роджер, — наверное, всем. — И морщится от такого признания. Но она словно пытается понять.

— Так ты, значит, боролся со всем терраформированием сразу? — спрашивает она.

— Да, практически. Сначала возглавлял группу лоббистов. Ты тоже, наверное, в ней состоишь — «Исследователи марсианской природы».

— Я плачу взносы.

— Потом в Красном правительстве. И в Министерстве внутренних дел — после того, как Зеленые пришли к власти. Но из всего этого ничего не вышло.

— Так почему же?

— Потому что… — Он вздыхает, делает паузу и начинает снова: — Потому что мне планета нравилась такой, какой была, когда мы на нее попали. Раньше она многим такой нравилась. Она была так красива… и даже более того. Она была головокружительна! Размеры, формы — вся планета эволюционировала, сам ее рельеф, целых пять миллиардов лет, и следы всех этих лет до сих пор оставались на поверхности, их можно было увидеть и прочитать, если знать, как. Это было настоящее чудо.

— Величественное — не всегда красивое.

— Верно. Оно превосходило красоту, честное слово. Однажды я вышел к полярным дюнам, понимаешь… — Но дальше он не знал, как об этом рассказать. — И мне показалось, что у нас ведь уже есть Земля, понимаешь? Что здесь нам еще одна не нужна. А все, что делали они, это разрушали ту планету, на которую пришли. И уничтожили ее! А сейчас у нас… да что там. Что-то наподобие парка. Лаборатория для испытания новых растений и животных. И все, что я так сильно любил в те годы, теперь исчезло. Теперь этого больше не увидишь.

В темноте он видит, как она кивает.

— И дело всей твоей жизни…

— Потеряно! — Он не может скрыть отчаяния в голосе. И вдруг он больше не хочет сдерживаться, хочет дать ей понять его чувства. Он смотрит на нее. — Двести лет жизни полностью потеряны! Я хочу сказать, с таким же успехом я мог бы… — Но он не знает, что придумать.

Долгая пауза.

— Ты хотя бы помнишь, — тихо произносит она.

— И что в этом хорошего? Уж лучше бы забыть, честное слово.

— О, ты же не знаешь, каково это.

— А, прошлое. Проклятое прошлое. Не такое уж оно прекрасное. Просто мертвое.

Она качает головой.

— Наше прошлое никогда не умирает. Ты читал Сартра?

— Нет.

— Жаль. Он мог бы здорово помочь тем, кто там долго живет. Например, он предполагает, что есть два способа смотреть в прошлое. Можно думать о нем как о чем-то мертвом и зафиксированном навечно, как если бы оно было частью тебя, но ты никогда не можешь изменить ни его само, ни то, что оно означает. В этом случае твое прошлое ограничено и даже может влиять на то, кто ты есть. Но Сартр не соглашается с таким способом. Он говорит, что прошлое непрерывно меняется в силу того, что мы совершаем в настоящем. Значение прошлого переменно, как наша свобода в настоящем, потому что каждое наше новое действие может перевернуть все с ног на голову!

— Экзистенциализм, — хмыкает Роджер.

— Ну, называй как хочешь. Это часть философии свободы, о которой писал Сартр. Он говорит, что единственный способ возыметь власть над прошлым — независимо от того, помнишь ты его или нет, я бы сказала, — это дополнить его новыми действиями, которые придадут ему новую ценность. Он называет это «принятием» прошлого.

— Только иногда это бывает невозможно.

— Не для Сартра. Прошлое всегда принято, потому что мы не вольны перестать создавать для него новые ценности. Вопрос лишь в том, что это за ценности. Для Сартра вопрос не в том, примешь ли свое прошлое, а в том, каким ты его примешь.

— А для тебя?

— Я с ним в этом солидарна. Поэтому и читаю его последние несколько лет. Это помогает мне понимать вещи.

— Хм. — Роджер обдумывает ее слова. — В колледже ты училась на английском, ты это знала?

Она не отвечает.

— Так… — Она легонько подталкивает его плечом. — Ты должен решить, каким примешь свое прошлое. Теперь, когда твоего Марса уже нет.

Он вновь задумывается. Она поднимается.

— Завтра мне еще заниматься снабжением.

— Ладно. Увидимся в шатре.

Немного смятенный, он смотрит, как она уходит. Высокая темная фигура на фоне неба. Женщина, которую он помнит, была не такой. После того, что она сейчас сказала, эта мысль кажется ему почти смешной.


Следующие несколько дней все члены команды вовсю переносят снаряжение в Третий лагерь, кроме двоих, которых отправили искать путь к следующему. Как оказалось, сам Овраг прекрасно подходит для использования лебедки, поэтому бо́льшую часть вещей поднимают в Третий лагерь сразу же после того, как ее приносят во Второй. Каждый вечер они переговариваются по радио, и Айлин подбивает итоги прошедшего дня и раздает приказы на следующий. Находясь в других лагерях, Роджер прислушивается к ее голосу, обращая внимание на ее расслабленный тон, на то, как она на ходу принимает решения и как легко меняет манеру общения в зависимости от того, к кому обращается. Роджер приходит к мнению, что она весьма хороша в своем деле, и задумывается, относятся ли их беседы только лишь к ее рабочим обязанностям. Почему-то ему кажется, что нет.


Получив указания, Роджер и Стефан рано, на зеркальном рассвете, проворно поднимаются по перилам над Третьим лагерем, включив фонарики на своих шлемах, чтобы усилить свет, направляемый зеркалами. Роджер в этой ранней вылазке чувствует себя хорошо. На вершине питча перила крепятся к узлу крюков, забитых в широкую, крошащуюся трещину. Солнце встает, и яркие лучи внезапно начинают светить в глаза. Роджер продолжает подниматься, подает знак вниз и начинает восхождение по Оврагу.

Наконец-то он ведет. Перед ним больше нет перил — лишь грубая поверхность Оврага, теперь она кажется более отвесной, чем прежде. Роджер выбирает правую стену и забирается на округлый бугорок. Стена осыпается — шишковатая андезитовая поверхность, она черная, но в резком утреннем свете выглядит красновато-серой. Торцевая стена Оврага более гладкая, слоистая, местами покрытая горизонтальными трещинами. На стыке торцевой стены с боковой трещины становятся немного шире, но порой оказываются идеальными точками опоры. Используя их вместе с многочисленными бугорками, Роджер вполне может подняться. В нескольких метрах над Стефаном он останавливается, чтобы забить крюк в надежную на вид трещину. Снимать крюк с ременного стропа, как оказывается, довольно неудобно. Когда он наконец забит, Роджер вставляет в кольцо веревку и продевает ее. Держится вроде бы крепко. Он забирается выше. Теперь он широко ставит ноги — одну в щель, другую на бугор, — а руками ощупывает породу в трещине над головой. Затем еще выше — теперь обе ноги стоят на бугре в месте соединения стен, а левая рука вытягивается вдоль торцевой стены, чтобы ухватиться за небольшой выступ. Воздух царапает горло, пальцы мерзнут и ноют от напряжения. Овраг становится шире и мельче, стык стен превращается в отдельный узкий скат. Уже четвертый крюк на месте, звон молотка разливается в утреннем воздухе. Встает новая проблема: на поверхности этого ската не оказывается пригодных трещин, и Роджеру приходится натягивать переправу до середины Оврага, чтобы найти лучший путь там. Если он сейчас сорвется, то будет болтаться у боковой стены, как маятник. А ведь он находится в зоне камнепада. Он вбивает крюк в левую стену. Проблема решена. Ему нравится, как быстро в скалолазании решаются проблемы, хотя в эту минуту особой радости от этого он не ощущает. Быстрый взгляд вниз: Стефан достаточно далеко и прямо под ним! Так, назад к текущим задачам. Хороший выступ, как раз в ширину подошвы, можно передохнуть. Он останавливается, переводит дух. Стефан дергает его за веревку: она кончилась.

«Хорошо проложил», — думает Роджер, проводя взглядом по крутому склону Оврага вдоль зеленой веревки, тянущейся от крюка к крюку. Может, лучше пересечь Овраг справа налево? Скрытое шлемом лицо Стефана вызывает что-то в памяти. Роджер вбивает три крюка и закрепляет линию.

— Поднимайся! — кричит он.

Пальцы рук и икры ног устали. На выступе хватает места, только чтобы сидеть. Перед ним — огромный мир под ярко-розовым утренним небом. Роджер всасывает воздух и осторожно закрепляет конец веревки Стефана. Следующий питч предстоит прокладывать ему, а у Роджера будет время посидеть на этом выступе и прочувствовать свое безграничное одиночество в этой вертикальной пустоши.

— Ах! — восклицает он.

Взобраться бы до самого верха и прочь из этого мира…


Вот она, сильнейшая из всех двойственностей: взбираться по скале, сосредоточив все внимание на породе в метре-двух над собой, осматривая каждую ее трещинку и неровность. Порода здесь не самая подходящая для скалолазания, зато уклон Оврага теперь составляет около семидесяти градусов, поэтому технически не так уж сложно подниматься. Важно чувствовать скалу достаточно хорошо, чтобы находить только хорошие хватки и трещины — и распознавать ложные. На прокладываемые перила последуют значительные нагрузки, и, хотя веревки наверняка вскоре соберут, крюки должны остаться. Таким образом, нужно видеть и скалу, и мир под ней.

Роджер находит уступ и присаживается на него отдохнуть. Поворачивается к пропасти и видит перед собой необъятный купол Фарсиды. Эта выпуклость на поверхности планеты размерами сопоставима с целым материком. Центральная ее часть возвышается над нулевой отметкой на одиннадцать километров, и с северо-востока к юго-западу по ее высочайшему плато стоят в ряд три великих вулкана. Гора Олимп обозначает собой северо-западный край купола, практически подступая к соседней равнине — Амазонии. Сейчас, не одолев еще и половину олимпийского уступа, Роджер видит все три вершины вулканов, выпячивающихся над юго-восточным горизонтом, давая представление о масштабах самой планеты. В этот момент он видит примерно восемнадцатую часть Марса.


К середине дня Роджер и Стефан проложили все триста метров своей веревки и, довольные собой, вернулись в Третий лагерь. Но уже следующим утром на зеркальном рассвете они торопливо поднимаются по готовым перилам и начинают прокладывать новый путь. В конце своего третьего питча Роджер находит хорошее место для лагеря — некий хребет, примыкающий к правой стороне Большого оврага, внезапно заканчивается плоской вершиной, вполне перспективной на вид. Они повозились с короткой переправой, чтобы забраться на эту вершину, и теперь дожидаются дневного совещания по радио. Айлин подтверждает, что хребет находится на подходящем расстоянии от Третьего лагеря, а значит, они действительно на месте Четвертого лагеря.

— Все, Овраг уже скоро заканчивается, — говорит Айлин.

У Роджера и Стефана появляется целый день, чтобы установить прямоугольный шатер и осмотреть место. Подъем идет хорошо, думает Роджер, ни серьезных технических заминок, нормальная обстановка в группе… Может, и этот великий Южный Выступ окажется не таким уж сложным.

Стефан достает свой блокнот. Когда он его пролистывает, Роджер замечает много исписанных страниц.

— Что это?

— Называется длиннохвойная сосна. Я видел несколько на скалах над Первым лагерем. Поразительно, что здесь столько всего можно найти.

— Ага, — соглашается Роджер.

— О, знаю, знаю. Тебе это не нравится. Хоть я и не понимаю, почему. — Он открывает перед собой чистую страницу. — Всмотрись в эти трещины. Там много льда и есть мох. Вон там — смолевка, и поверх мха — цветки лаванды, видишь?

Он начинает рисовать, и Роджер завороженно следит за его движениями.

— Это чудесный талант — рисовать.

— Навык. Видишь, эдельвейсы и астры растут практически вместе. — Он вздрагивает и, прикладывая палец к губам, куда-то указывает.

— Пищуха, — шепчет он.

Роджер смотрит на разрушенные ниши в канавке Оврага, что тянется напротив. Какое-то движение, и вдруг он видит их — два серых меховых шарика с блестящими черными глазками… уже три — последний бесстрашно скачет у пропасти. В одной из ниш они устроили себе дом. Стефан быстро зарисовывает: сначала проводит контуры трех созданий, затем заполняет их. Его марсианские глаза сияют.


А однажды северной осенью в Берроузе, когда землю устлали разноцветные листья — желтые, как песок, белые, как сливки, зеленые, как яблоки, — Роджер брел по парку. Хлесткий ветер задувал с юго-запада, подгоняя быстрые облака, — разбредающиеся и прошитые лучами солнца на западе и скученные, темно-синие на востоке. Ели помахивали своими ветвями, переливаясь всеми оттенками темно-зеленого, а на востоке над ними высилась церковь — белые стены, красноватая черепица и белая колокольня, сияющая под темными облаками. На качелях рядом с парком играли ребятишки, а к северу от них красно-желтые тополя покачивались над кирпичным зданием городского совета. И шагая между широко рассаженных белоствольных деревьев, тянущих свои ветви кверху во все стороны, Роджер чувствовал, как ветер обвевает листья над его головой, чувствовал то, что должны чувствовать все, кто бродит поблизости, — что Марс стал местом изысканной красоты. При таком освещении он мог видеть каждую веточку, каждый листик, каждую иголочку, что колыхались на ветру, летящих домой ворон, белый пушок низких облаков, плывущих под более темными верхними… И все это хлынуло на него в один миг — свежее, яркое, широкое и живое. Какой мир! Какой мир!

Но, вернувшись в кабинет, он никому не мог об этом рассказать. Он не был настолько открыт для окружающих.

Вспоминая тот день, вспоминая свою недавнюю беседу с Айлин, Роджер чувствовал, что ему становится неуютно. Его прошлое пересилило тот день в парке — и что бы это значило?


Вторую половину дня Роджер проводит, занимаясь свободным восхождением над Четвертым лагерем, чтобы немного осмотреться и развить свои навыки, которые наконец начали к нему возвращаться. Но за Оврагом скала оказывается почти без трещин, и он приходит к выводу, что свободное восхождение — не лучшая идея. Кроме того, он замечает одну странность: примерно в пятидесяти метрах над Четвертым лагерем центральная часть Большого оврага заканчивается рядом нависающих выступов, похожих на ребра под выпирающей стеной здания. Взобраться там явно не получится. При этом стена справа от этих выступов выглядела не намного лучше — уклонялась то в одну, то в другую сторону, пока не становилась почти отвесной. Несколько трещин в ней также не позволят легко взобраться. На самом деле Роджер даже сомневается, что вообще сможет это сделать, и задумывается, что на это скажут их ведущие.

«Что ж, ладно, — думает он. — Эти залезут по чему угодно. Но выглядит все равно ужасно».

Ганс рассказывал о «тяжелом эоне» вулкана, когда лава, выходящая из кальдеры, была гуще, чем в более ранние периоды. Уступ, как часть длинной, но скучной истории вулкана, естественным образом отражает изменения в ее консистенции — и в результате теперь можно видеть множество горизонтальных поясов. До сих пор они поднимались по более мягким породам, а сейчас достигли нижней границы более твердого пояса. Вернувшись в Четвертый лагерь, Роджер смотрит на видимую часть скалы над собой и прикидывает, в каком месте им предстоит подниматься.


Еще одна двойственность: две половины дня — до полудня и после. Первая солнечная и теплая — утренний лед и каменный душ в Овраге, хорошее время, чтобы подсушить спальные мешки и носки. Но затем проходит полдень, и солнце исчезает за скалой. После этого еще около часа задерживается странный полусвет темных зеркал, но вскоре исчезают и они. Тогда воздух становится кусачим, голые руки легко обморозить, а освещение кажется и вовсе жутковатым — мир погружается в тень. Вода на скальной поверхности замерзает, и камни валятся вниз — наступает еще один период, когда они то и дело со свистом летят в пропасть. Все воздают хвалу своим шлемам и горбятся, вновь и вновь задумываясь надеть наплечники. В такой холод уже никто не вспоминает приятное утреннее тепло, и кажется, будто весь подъем так и пройдет в тени.

Когда Четвертый лагерь наконец установлен, они предпринимают несколько разведывательных вылазок через то, что Ганс прозвал Яшмовым поясом.

— Похоже ведь на яшму, видите?

Он указывает на тусклую породу, а затем отрезает от нее кусок лазерной пилой, и под ней становится видно гладкую бурую поверхность с маленькими круглыми вкраплениями разных цветов — желтого, зеленого, красного, белого.

— Похоже на лишайник, — замечает Роджер. — Только окаменевший.

— Да яшма это! То, что она оказалась внутри этого базальта, подразумевает наличие метаморфической жижи — лава частично расплавила породу в устье над магматической камерой, а потом выбросила ее кверху.

Таким образом, это был Яшмовый пояс, и он представлял проблему. Из-за того, что он слишком отвесный — по сути, практически вертикальный, — неясно было, как его преодолеть.

— По крайней мере, порода твердая, — довольно замечает Дугал.


Затем как-то днем Артур и Мари возвращаются из долгого перехода вправо и вверх. Торопясь в лагерь, они улыбаются до ушей.

— Там выступ, — сообщает Артур. — Идеальный. Даже не верится. Где-то полметра шириной и тянется вокруг этого вала пару сотен метров, прямо как чертов тротуар! Мы просто прошли по нему за поворот! А сверху и снизу — абсолютно вертикальная поверхность, и это я еще молчу, какой оттуда вид!


В этот раз Роджер находит восторг Артура полностью уместным. Спасительный выступ, как Артур его называет («На Хаф-Доум[215] в Йосемити тоже такой есть»), представляет собой горизонтальный зазор в поверхности скалы и в практическом смысле — плоскую плиту, достаточно широкую, чтобы по ней пройти. Роджер останавливается в середине этого выступа, чтобы осмотреться. Вверху — скала и небо. Внизу — небольшие завалы, которые, кажется, находятся прямо под ними, но Роджер не намерен слишком высовываться за край, чтобы узнать, что там. Вид и вправду поразительный.

— Вы с Мари прошли здесь без веревок? — спрашивает он.

— О, он и впрямь широкий, — отвечает Артур. — Разве нет? Там, где он немного сужается, мне пришлось ползти, но в целом и так нормально. Мари вообще всю дорогу спокойно прошла.

— Не сомневаюсь.

Роджер качает головой, довольный тем, что пристегнут к веревке, зафиксированной над выступом примерно на высоте груди. Благодаря ей он может как следует оценить этот странный выступ — идеальную пешеходную дорожку в совершенно вертикальном мире. Справа от него — крепкая, бугристая стена, а под ногами — гладкая поверхность, под которой — лишь пустое пространство.


Вертикальность. Осознайте ее. Балкон на верхнем этаже высотного здания даст лишь слабое представление о ней — прочувствуйте ее. Находясь на скале вроде этой, не чувствуешь, будто под тобой что-то есть, — не то что в каком-либо здании. Под вами — лишь дуновение воздуха. Справа — грозная черная стена, делящая небо пополам. Земля, воздух; твердое сейчас, воздушное в вечности; стена из базальта, море газов. Еще одна двойственность: подниматься — значит жить в самой символической из плоскостей бытия и в самой физической — в одно и то же время. И это тоже ценно для скалолаза.


На дальнем конце Спасительного выступа оказывается система трещин, проходящая сквозь Яшмовый пояс, — будто узкая миниатюрная и заполненная льдом копия Большого оврага. Подъем возобновляется, и трещины ведут к основанию заполненной льдом полуворонке, разделяющей Яшмовый пояс еще дальше. Дно воронки имеет наклон как раз достаточный, чтобы разбить там Пятый лагерь, который становится пока самым тесным в этой экспедиции. Спасительный выступ делает использование лебедки между Четвертым и Пятым лагерями невозможным, и каждому приходится совершить по десять-двенадцать ходок между лагерями. И всякий раз, когда Роджер проходит по выступу, его восторг неизменно возвращается вновь.


Пока все переносят вещи и происходит разборка Второго и Третьего лагерей, Артур и Мари начинают прокладывать путь наверх. Роджер поднимается со Стефаном, чтобы пополнить их запасы веревки и кислорода. Подъем выдается «смешанным» — наполовину по скале, наполовину по черному льду, покрытому грязным жестким снегом. Неудобная штука. Глядя на некоторые питчи, Роджер и Ганс тяжело вздыхают и изумленно переглядываются.

— Наверное, Мари прокладывала.

— Ну не знаю, Артур тоже хорош.

Многие участки скалы покрыты слоями черного льда, твердого и хрупкого. За годами летних дождей следовал мороз, и в результате открытые поверхности на этой высоте затвердели. Ботинки Роджера то и дело скользят по льду.

— Здесь бы кошки пригодились.

— Только лед такой тонкий, что в них будешь, скорее, царапать скалу.

— Это смешанный подъем.

— Шутишь, что ли?

Дыхание учащается, сердце колотится. Дыры во льду пробиты ледорубами, скала под ним вполне себе прочная и разлинована вертикальными трещинами. Мимо пролетает кусок льда и разбивается о камень внизу.

— А это не Артур с Мари творят?

Лишь благодаря перилам Роджеру удается пройти этот питч — очень уж он сложный. Тут пролетает еще один кусок, и у них обоих вырываются ругательства.

Над трещиной, по которой они поднимаются, высовываются чьи-то ноги.

— Эй, осторожнее там! Вы в нас льдом бросаетесь!

— Ой, извините, не знали, что вы здесь.

Артур и Мари спускаются к ним на веревке.

— Простите, — еще раз извиняется Мари. — Мы не думали, что вы придете в такое позднее время. Принесли еще веревки?

— Ага.

Солнце скрывается за скалой, и в их распоряжении остается лишь свет сумеречных зеркал — примерно такой же яркий, как от уличных фонарей. Артур разглядывает их, пока Мари упаковывает веревку в свою сумку.

— Красиво! — восклицает он. — На Земле тоже есть ложное солнце, знаете ли. Это такой естественный эффект, когда в атмосфере образуются кристаллы льда. Обычно его наблюдают в Антарктиде — там вокруг солнца бывают крупные гало, и в двух точках этих гало появляются ложные солнца. Но не думаю, что у нас когда-либо видели сразу четыре солнца с одной стороны. Это прекрасно!

— Идем, — говорит ему Мари, не поднимая глаз. — А с вами увидимся вечером в Пятом лагере. — И они уходят вместе с веревкой, проворно поднимаясь по щели вверх.

— Странная парочка, — произносит Стефан, и они начинают спуск в Пятый лагерь.


На следующий день они вновь берут веревку и выдвигаются вверх. Во второй половине дня, проделав очень затяжной подъем, находят Артура и Мари в пещере прямо в скале. Та оказывается настолько большой, что смогла бы вместить весь Базовый лагерь.

— Вы можете в такое поверить? — кричит Артур. — Тут у нас целая чертова гостиница!

Вход в пещеру имеет вид горизонтальной щели в скале, около четырех метров в высоту и более пятнадцати в длину. Пол внутри относительно ровный, у входа покрыт тонким слоем льда и присыпан камнями, отколовшимися от потолка, — бугристый, но твердый. Роджер поднимает один из камней и кладет его на край пещеры, где пол сходится с потолком, образуя узкую щель. Мари пытается связаться с кем-нибудь по радио, чтобы рассказать о «гостинице». Роджер возвращается в глубину зала метрах в двадцати от входа, и принимается изучать камни в длинной трещине, где встречаются пол и потолок.

— Здорово будет хоть раз полежать на плоской поверхности, — говорит Стефан.

Роджер выглядывает в устье пещеры и видит широкую улыбку лавандового неба.


Когда в пещеру поднимается Ганс, он приходит в восторг. Он обстукивает все в темноте своим ледорубом, указывает фонариком на разные закутки и щелки.

— Это туф, видите? — говорит он, показывая им кусок породы. — Это щитовой вулкан, значит, он выбрасывал очень мало пепла на протяжении многих лет, поэтому принял такую уплощенную форму. Но у него наверняка было несколько извержений пепла, и, когда пепел сжимается, получается туф — вот как этот камень. Туф намного мягче, чем базальт и андезит, и этот открытый слой выветрился за годы, оставив нам эту чудесную «гостиницу».

— Мне это нравится, — сообщает Артур.

Остальные присоединяются к ним в зеркальных сумерках, но пещера все равно кажется незаполненной. Они ставят шатры, вешают лампы на потолок и ужинают, усевшись большим кругом, в центре которого собирают несколько маленьких печей. У всех сияют глаза, когда они смеются поверх своей тушенки. Ощущается нечто удивительное в этом месте, втиснувшемся в уступ в трех тысячах метров над равниной. Неожиданно приятно вновь оказаться на плоской поверхности, отстегнувшись от веревок. Ганс не перестает рыскать по пещере с фонариком. Время от времени он присвистывает.

— Ганс! — зовет его Артур, когда ужин закончен и кружки вылизаны дочиста. — Иди сюда, Ганс. Садись к нам. Давай присаживайся. — Мари передает по кругу свою флягу с бренди. — Ладно, Ганс, расскажи мне кое-что. Откуда здесь эта пещера? И почему вообще, если на то пошло, образовался весь этот уступ? Почему Олимп — единственный вулкан с таким круглым уступом?

— Это не единственный такой вулкан, — замечает Френсис.

— Но, Френсис, — поправляет Ганс, — ты знаешь, что это единственный щитовой вулкан, окруженный уступом. Аналоги в Исландии, которые ты подразумеваешь, это просто жерла более крупных вулканов.

— Правда, — кивает Френсис, — но аналогии все равно подходят.

— Возможно. — Ганс поворачивается к Артуру: — Видишь ли, о происхождении уступа до сих пор нет единого мнения. Но, на мой взгляд, моя теория считается общепринятой — ты с этим согласна, Френсис?

— Да…

Ганс добродушно улыбается и осматривает членов группы.

— Видите ли, Френсис принадлежит к числу тех, кто считает, что вулкан пробился сквозь ледниковую шапку, и ледник сформировал, по сути, подпорную стену, которая удерживает внутри лаву и создает этот спад после того, как исчезла ледниковая шапка.

— В Исландии есть хорошие аналогии и как раз для такой формы вулкана, — говорит Френсис. — И объясняется это тем, что подо льдом и сквозь него происходило извержение.

— Тем не менее, — продолжает Ганс, — я в числе тех, кто считает, что причиной происхождения уступа послужила масса Олимпа.

— Ты это уже говорил, — замечает Артур, — но я не понимаю, как это могло получиться.

Стефан поддерживает Артура, и Ганс с довольным видом отпивает из фляги.

— Понимаете, вулкан чрезвычайно стар, — говорит Стефан. — Примерно три миллиарда лет где-то на этом месте произошел слабый тектонический сдвиг, не такой, как на Земле. И магма поднимается, лава выливается, снова и снова, и откладывается поверх более мягкого материала — вероятно, реголита, образовавшегося после мощных метеоритных бомбардировок планеты в более ранние периоды. На поверхности отложилась огромная масса, и с ростом вулкана эта масса тоже увеличивается. Как мы все сейчас знаем, это очень, очень крупный вулкан. И масса теперь стала такой значительной, что выдавливает более мягкий материал, что лежит под ней. Мы находим этот материал на северо-востоке отсюда, на склоне купола Фарсиды, и, естественно, именно на тот склон выдавливается сжимаемая порода. Вы когда-нибудь бывали в ореоле Олимпа? — Несколько присутствующих кивают. — Восхитительный регион.

— Хорошо, — говорит Артур, — но почему оно не может просто затопить все вокруг? Я бы скорее понял, если бы вокруг края вулкана возникло углубление, а не эта скала.

— Именно! — восклицает Стефан.

Но Ганс, улыбаясь, трясет головой. Жестом он показывает, чтобы ему вернули флягу с бренди.

— Дело в том, что лавовый щит Олимпа — это цельный кусок породы, слоистый, да, но, по сути, это одна большая базальтовая шапка, помещенная на слегка мягкую поверхность. Сейчас самая крупная, с большим отрывом, часть массы этой шапки расположена вблизи центра — вершина вулкана, которая, как вы знаете, по-прежнему пока намного выше нас. Так что шапка — это единый кусок породы, и базальт имеет определенную податливость по отношению к нему, как и любая другая порода. Даже сама шапка по-своему податлива. Сейчас центр просаживается еще сильнее, потому что он самый тяжелый, а наружный край щита, как часть единой податливой шапки, поднимается вверх.

— Вверх на двадцать тысяч футов? — изумляется Артур. — Да ладно тебе!

Ганс пожимает плечами.

— Не забывай, что вулкан возвышается на двадцать пять километров над окружающей его равниной. Его объем в сто раз больше объема крупнейшего вулкана на Земле, Мауна-Лоа, и уже как минимум три миллиарда лет давит на эту точку.

— Но если так, то это не объясняет, почему уступ получился таким симметричным, — возразила Френсис.

— Совсем наоборот. На самом деле это очень показательно. Внешний край лавового щита поднялся, так? И смещается все выше и выше, пока ему позволяет податливость базальта. Иными словами, щит обладает ровно такой же податливостью и не более. И в момент, когда напряжение станет слишком большим, порода отвалится, и внутренняя сторона разлома продолжит подниматься, а то, что лежит за точкой разлома, — осядет. Так что получается, равнины внизу, под нами, тоже относятся к лавовому щиту Олимпа, но лежат за точкой разлома. И раз лава была везде примерно одной плотности, то отступила во все стороны на одинаковое расстояние от вершины. Вот и получился более-менее круглый уступ, по которому мы сейчас с вами поднимаемся!

Ганс величаво отмахивается рукой. Френсис фыркает. Артур замечает:

— Трудно в это поверить. — Он стучит по полу. — Так вторая половина этой пещеры завалена где-то в той осыпи внизу?

— Именно! — подхватывает Ганс. — Хотя та половина никогда и не была пещерой. Это скорее небольшой круглый слой туфа, охваченный более твердой базальтовой лавой. Но когда щит разломался и образовался уступ, это отложение туфа разделилось пополам и открылось воздействию эрозии. И вот спустя несколько эонов мы имеем эту уютную пещерку.

— Трудно поверить, — повторяет Артур.

Роджер отпивает из фляги и мысленно соглашается с Артуром. Удивительно, с каким трудом ареологические теории, в которых горы ведут себя, будто пластмасса или зубная паста, сочетаются с реальностью огромных прочных кусков базальта.

— Время, которое необходимо для таких изменений, и вообразить-то трудно, — замечает Роджер вслух. — Они требуют, наверное… — Он делает взмах рукой.

— Миллиарды лет, — подсказывает Ганс. — Мы такое количество представить не можем, да. Но мы можем видеть определенные признаки этого.

«И еще нам достаточно трех столетий, чтобы эти признаки уничтожить, — говорит про себя Роджер. — Или бо́льшую их часть. И устроить вместо них парк».


Над пещерой скала немного наклоняется назад, и гладкость Яшмового пояса сменяется сложным склоном, где вперемежку — ледяные рытвины, выступы, мелкие горизонтальные щели, будто бы подражающие пещере внизу. Этих ступеней, как их называют, следует избегать не меньше, чем трещин на ровной поверхности, поскольку их потолки представляют серьезное препятствие. Лучше подниматься по ледяным оврагам, поэтому нужно просто прокладывать себе путь по, так сказать, вертикальной дельте, похожей на след молнии, пропалившей поверхность скалы и затем замерзшей. Каждое утро, когда скалу освещает солнце, примерно на час начинается период особо частого падения камней и льдин, а после обеда, когда оно уходит, следует еще один камнепад. Иногда они летают очень опасно, и однажды утром кусок льда попадает Ханне в грудь.

— Нужно стараться оставаться в углублении между льдом в овраге и самой скалой, — говорит Мари Роджер, когда они отступают в одно из ущелий.

— Или быть там, куда шел, ко времени, когда всходит солнце, — добавляет Дугал.

И по его совету Айлин решает начать подъем задолго до рассвета, чтобы успеть пройти открытый участок пути. Будильник на часах срабатывает еще в холодной темноте. Роджер поворачивается в своем мешке, желая выключить звонок, но это оказывается будильник его соседа по шатру. Он со стоном садится и включает свою печь. Вскоре металлические кольца наверху кубической печки сияют приятным оранжевым теплом, нагревающим воздух в шатре и дающим немного видимости. Айлин и Стефан сидят в своих мешках, пытаясь проснуться. Волосы взъерошены, лица отекшие и усталые. Три часа утра. Айлин ставит на печку кружку со льдом, приглушая освещение. Затем включает лампу на минимум, но и этого достаточно, чтобы Стефан застонал. Роджер зарывается в сумку с едой и достает чай и сухое молоко. Завтрак восхитительно теплый, но ему вдруг захотелось посетить удобный, но холодный пещерный туалет. Надевает ботинки — самая противная часть процесса экипирования. Будто засовываешь ноги в ледышки. Затем он выходит из теплого шатра в холод пещеры. В темноте шагает к туалету. Другие шатры тускло мерцают — время для очередного рассветного приступа верхних склонов.

Ко времени, когда появляется Архимед, первое рассветное зеркало, они поднимаются уже около часа — и все это время им светили лишь фонарики на шлемах. Зеркальный рассвет получше — теперь они сносно видят, а скала и лед еще не достаточно нагрелись, чтобы начать падать. Роджер взбирается по ледниковым оврагам с кошками на ногах — ему нравится их использовать, вгрызаясь в податливый лед передними шипами и затем прилипая к склонам, словно с помощью клея. Идущий следом за ним Артур, воздавая хвалу своим кошкам, напевает:

— Человек-паук, человек-паук, человек-паук, человек-пау-у-у-у-ук!

Но стоит оказаться над перилами, лишний воздух для пения заканчивается: быть ведущим чрезвычайно тяжело. На одном из питчей Роджер осознает, что висит буквально распластавшись: правая нога впилась в ледопад, левая зарылась в очень узкое углубление, левая рука держится за рукоять ледоруба, крепко всаженного в ледопад над головой, а правая — усиленно крутит ручку ледобура, который в этом ущельице служит ему вместо крючка. В эту минуту он понимает, что находится в десятке метров над ближайшим страховочным пунктом, закрепленным там тремя крошечными клиньями. И он набирает в грудь побольше воздуха.

На вершине того питча оказывается небольшой выступ, где можно отдохнуть, и когда Айлин подтягивается на перилах, то находит Роджера и Артура лежащими на камне в утреннем свете, будто две рыбины, вытащенные из воды. Глядя на них, она пытается перевести дух, и ей это едва удается.

— Пора доставать кислород, — заявляет она.

Во время дневного радиосовещания она приказывает нижним командам нести в следующий лагерь не только шатры и снаряжение, но и кислородные баллоны.


Когда над пещерой, которая служит теперь своего рода базовым лагерем, куда они время от времени возвращаются, установлено еще три, они начинают размеренно продвигаться вперед. Ночуют они всегда в разных лагерях по несколько человек. При подъеме почти всегда приходится использовать кислород, многие даже спят в масках, повернув регулятор на минимум. Они пытаются устанавливать высотные лагеря без кислорода, но это очень тяжело, и к тому же там слишком холодно. Когда лагеря готовы и дневной подъем завершен, они проводят темные вечера, хрипя возле лагерей, распивая что-то горячее и притопывая ногами, чтобы согреться в ожидании закатного радиосовещания и приказов на следующий день. В такое время не хочется о чем-то думать, предоставив это право Айлин.


Однажды во второй половине дня Роджер находится с Айлин над самым высоким лагерем. Он стоит спиной к скале, страхуя Айлин, пока та прокладывает сложный питч. На северо-восток рядами идут грозовые смерчи, похожие на длинноногие грибы. Но это происходит внизу — лишь самые их верхушки выше альпинистов. Время идет к сумеркам, и скала уже в тени. Пушистые хоботы смерчей темно-серые, сами облака — белые и сияют на солнце, даже отбрасывая немного света на скалу. Роджер натягивает страховочную веревку и поднимает глаза на Айлин. Она смотрит вверх перед собой — там трещины в двух стенах встречаются под прямым углом. Кислородная маска скрывает ее рот и нос. Роджер дергает за веревку — она смотрит вниз, и он указывает ей на грозовой массив. Она кивает и сдвигает маску набок.

— Как корабли! — кричит она. — Целая линия!

Роджер тоже сдвигает маску.

— Как думаешь, до нас дойдет?

— Я бы не удивилась. Пока что нам везло.

Она возвращает маску обратно и начинает прогибаться, ухватываясь обеими руками за трещину, становясь подошвами обоих ботинок на скалу чуть ниже рук. Она подтягивается, смещаясь в сторону, чтобы боком подняться по одной из стен. Роджер продолжает туго натягивать страховочную веревку.


Олимп обдувают преобладающие западные ветра, и воздушные массы поднимаются, но не доходят до вершины — гора так высока, что выдается над атмосферой, и ветер касается лишь ее склонов. Сжимаемый таким образом воздух, кружась у восточного склона, оказывается холодным и сухим, потому что сбросил всю влагу на западном, где образуются ледники. Во всяком случае, так происходит обычно. Но когда циклон идет с юго-запада, он обрушивается на вулкан с юга, сжимается, ударяется о юго-восточный квадрант щита и отскакивает на восток еще сильнее.

— Ганс, что там показывает барометр?

— Четыреста десять миллибар.

— Да ладно тебе!

— Вообще-то это не так уж ниже нормы.

— Да ладно тебе!

— Хотя и низкое, да. Думаю, нас догоняет барическая депрессия.


Буря начинается с катабатических ветров: холодные воздушные потоки спускаются по уступу и выходят на равнину. Порой западный ветер бывает над плато щита таким сильным, что потоки выдуваются, минуя скалу, и та остается в полнейшей тишине. Но затем ее легкий вакуум вновь заполняется быстрыми порывами, от которых набухают шатры и трясутся их каркасы. Роджер начинает ворчать, когда шатер едва не сдувает, и трясет головой, глядя на Айлин.

— Привыкай, — советует она, — на верхнем склоне такое будет происходить бо́льшую часть времени. Хотя сейчас задуло сильнее, чем обычно. Но хотя бы снега нет, а?

Роджер выглядывает в окошко рядом с собой.

— Не-а.

— Хорошо.

— Зато дико холодно. — Он ворочается в своем мешке.

— Это ничего. А вот снег был бы дурным знаком. — Она включает радио и начинает всех созывать. Они с Роджером в Восьмом лагере (пещера теперь называется Шестым); Дугал и Френсис в Девятом, самом высоком и открытом из новых лагерей; Артур, Ганс, Ханна и Иван в Седьмом; остальные внизу. Группа слегка растянулась, потому что Айлин никак не хотела убирать последние шатры из пещеры. Теперь Роджер начинает понимать, почему.

— Завтра утром до зеркального рассвета никто не выходит. Я позвоню и проведу следующее совещание.

Ветер задувает всю ночь, и Роджера в три часа ночи будит особенно сильный удар по шатру. Сначала снаружи почти ничего не слышно, а потом — БАБАХ! И шатер вдруг начинает присвистывать и натягивается, словно терзаемое живьем существо. Затем ветер усмиряется и лишь тихонько гудит вдоль скал. Можно сесть и прислушаться к легкому дуновению… ВЖУХ! — и визжащий шатер ударяется о нишу, в которой его поставили, а потом снова затихает. Успокаивающее шипение кислородной маски, быстро согревающее Роджеру нос… ВЖУХ! Айлин, похоже, спит, спрятавшись глубоко в своем спальном мешке, так что торчит только ее кепка и кислородный шланг. Роджеру кажется, что ее даже пистолетным выстрелом не разбудить. Он смотрит на часы, решает, что пытаться уснуть уже бесполезно. Недавно образовавшийся конденсат на внутренней поверхности шатра капает ему на лицо, и он, приняв его за снег, на миг пугается. Но, посветив фонариком в прозрачную панель в пологе, он видит, что никакого снега там нет. В тусклом освещении лампы Роджер ставит кружку со льдом на квадратный корпус печки и включает ее. Затем прячет озябшие руки обратно в спальный мешок и следит, как нагревается печь. Кольца под кружкой довольно быстро становятся ярко-оранжевыми и излучают уже ощутимое тепло.

Спустя час в шатре уже гораздо приятнее находиться. Роджер попивает горячий чай, стараясь предугадывать, когда на шатер обрушится ветер. В талой воде, растопленной из пещерного льда, похоже, содержится какая-то примесь, отчего у Роджера, как и еще у трех-четырех человек, расстроился желудок. Сейчас он чувствует признаки развивающейся ледниковой дизентерии, но кое-как подавляет свое побуждение. Несколько особенно сильных порывов будят Айлин — она высовывает голову из мешка. Вид у нее растерянный.

— Ветер бушует, — сообщает Роджер. — Чай будешь?

— Угу. — Она стягивает с лица кислородную маску. — Да. — Она берет полную чашку и отпивает из нее. — Пить так хочется.

— Ага. Это от маски, похоже.

— Который час?

— Четыре уже.

— А, наверное, меня будильник разбудил. Скоро пора будет выходить на связь.

Несмотря на то, что востоке довольно облачно, освещение все же становится намного лучше, когда появляется Архимед. Роджер натягивает свои холодные ботинки и издает стон.

— Надо идти, — говорит он Айлин и расстегивает молнию на входе в шатер, чтобы выбраться.

— Только ремень от себя не отстегивай!

Снаружи на него обрушивается катабатический ветер. Очень холодно, градусов двадцать ниже нуля, — настолько, что холод кажется даже опаснее самих порывов. У Роджера, как назло, оказывается диарея. Облегчившись, но ужасно замерзнув, он натягивает штаны и возвращается в шатер. Айлин говорит по радио. Она распоряжается, чтобы все оставались в шатрах, пока ветер немного не утихнет. Роджер горячо кивает. Закончив разговор, она ему улыбается.

— Сам знаешь, что сказал бы сейчас Дугал.

— О, это отлично бодрит.

Она смеется.


Проходит время. Согревшись, Роджер ложится вздремнуть. Когда в шатре тепло, можно запросто проспать хоть весь день.

Поздним утром его вырывает из сна крик снаружи. Айлин дергается в своем мешке и расстегивает молнию полога шатра. Дугал просовывает голову, стягивает с лица кислородную маску, морозит их своим тяжелым дыханием.

— Наш шатер раздавило камнем, — говорит он, почти извиняясь. — Френсис сломало руку. Мне нужно, чтобы вы помогли ее спустить.

— Куда спустить? — непроизвольно спрашивает Роджер.

— Ну, я думал, в пещеру. Или хотя бы сюда — у нас шатер разбит, и она сейчас практически на открытом воздухе. Хоть и в мешке, но шатер совсем плох.

Айлин и Роджер, нахмурившись, начинают натягивать одежду.

Ветер снаружи набрасывается на них так, что у Роджера появляются сомнения, сможет ли он взобраться к лагерю. Они пристегиваются к веревке и очень быстро поднимаются с помощью жумаров. Время от времени порывы ветра наверху оказываются такими сильными, что им остается только висеть у скалы и ждать, пока они пройдут. Во время одного такого порыва Роджера охватывает страх — ему кажется невозможным, что его плоть и кости, обвязка, жумар, веревка, крючок и скала выдержат это небывалое давление нисходящего потока. Но он может лишь съежиться в щели, мимо которой тянутся перила, и надеяться на лучшее, замерзая все сильнее с каждой секундой.

Они входят в длинный ледяной овраг и, оказавшись под его защитой, продвигаются быстрее. Несколько раз на них падают камни или ледышки — будто бомбочки или гигантские градины. Дугал и Айлин поднимаются так быстро, что за ними трудно поспевать. Роджер ощущает слабость в мышцах и холод — даже полностью закутанный, он чувствует, что у него озябли пальцы и нос. Кишечник крутит, когда он переползает через валун, застрявший в овраге, и он стонет. Лучше было остаться в этот день в шатре.

Внезапно они оказываются в Девятом лагере — это просто прямоугольный шатер, сплюснутый с одной стороны. Он шумно колышется, как большой флаг на ветру, и почти заглушает голоса. Френсис рада их видеть; глаза под очками у нее красные.

— Думаю, я смогу усесться в петлю и спуститься по веревке, если вы мне поможете, — говорит она, борясь с шумом шатра.

— Ты вообще как? — спрашивает Айлин.

— Левая рука сломана чуть выше локтя. Я наложила шину. И чертовски замерзла, но в остальном чувствую себя не так уж плохо. Приняла немного обезболивающего, но не столько, чтобы клонило в сон.

Они теснятся в том, что осталось от шатра, и Айлин включает печку. Дугал возится снаружи, тщетно пытаясь закрепить открытую сторону шатра и прекратить это хлопанье. Остальные заваривают чай и, усевшись в спальные мешки, распивают его.

— Который час?

— Уже два.

— Тогда нам лучше выдвигаться.

— Ага.


Спускать Френсис в Восьмой лагерь оказывается делом медленным и холодным. Напряжения от скоростного подъема по перилам хватает ровно настолько, чтобы сохранять тепло во время движения, но им часто приходится также обнимать скалу и держаться или ждать, пока Френсис спустят на страховке по какому-нибудь особенно крутому участку. Она помогает себе правой рукой и спускается пешком, где возможно, всеми силами стараясь облегчить им работу.

Она как раз переступает через валун, когда сильный порыв ветра сбивает ее с ног, будто намеренным ударом, и она падает на камень лицом вниз. Роджер подскакивает к ней снизу и хватает ровно в то мгновение, когда она уже вот-вот собиралась беспомощно перекатиться на левый бок. Какое-то время он может лишь висеть в таком положении, удерживая ее. Дугал и Айлин кричат что-то сверху. Но им некуда подобраться. Роджер крепит жумар к перилам над собой, подтягивается одной рукой — второй обхватывает Френсис. Они смотрят друг на друга сквозь очки — она пытается не глядя вниз нащупать точку опоры, находит ее и встает на ноги. Но все равно они не могут сдвинуться с места. Роджер показывает ей на свою руку и указывает на нее, пытаясь показать, что намеревается сделать. Она кивает. Он отцепляется от перил, крепит жумар чуть ниже Френсис, спускается до надежной точки опоры и скрещивает руки. Вытягивает их к ней, дает Френсис поставить на них свободную ногу. Она перемещает на эту ногу свой вес и спускается до тех пор, пока Роджер держит ее. Затем вторая нога опускается уже на тот уровень, где стоит Роджер, — Френсис проделывает все очень точно, несмотря на то, что, несомненно, терпит сильную боль. В этот момент еще один порыв ветра почти лишает их равновесия, но они прижимаются друг к другу и остаются на ногах. Они преодолели валун, и теперь Дугал с Айлин могут спуститься и закрепить Френсис на перилах.

Они продолжают путь. Но последнее напряжение запустило реакцию в организме Роджера, и у него вдруг скручивает кишечник. Он сыплет проклятия в адрес той примеси в воде и отчаянно старается совладать с собой, но шансов нет. Он подает знак остальным и спускается на жумаре прочь от них, чтобы отойти от перил и уединиться. Спустить штаны, когда ветер пытается сдуть его вдоль перил, технически непросто, поэтому он продолжает безостановочно ругаться, облегчая себя. Без сомнения, это его самый холодный понос в жизни. Ко времени, когда остальные спускаются к нему, он дрожит так сильно, что едва может лезть дальше.


Они достигают Восьмого лагеря на закате, и Айлин выходит на радиосвязь. Нижние лагеря узнают о случившемся и получают указания. Чувствуя тон, с каким говорит Айлин, никто не задает вопросов.

Загвоздка в том, что в их лагере мало еды и кислорода.

— Я спущусь и принесу еще, — говорит Дугал.

— Но ты уже много времени пробыл снаружи, — возражает Айлин.

— Ничего. Мне бы поесть горяченького — и все нормально. Самой тебе лучше остаться с Френсис, а Роджер обморозился.

— Мы можем попросить Артура или Ганса подняться сюда.

— Мы же не хотим лишних подъемов, верно? Им пришлось бы остаться здесь, а у нас и так тут тесно. К тому же мне лазить по ветру в темноте привычней всех.

— Хорошо, — соглашается Айлин.

— Тепло тебе? — спрашивает Дугал у Роджера.

Продрогший Роджер не в силах говорить. Ему помогают залезть в мешок и поят чаем, но пить ему тяжело. Спустя долгое время, как Дугал ушел, он все еще дрожит.

— Озноб — это хороший знак, — говорит Френсис Айлин. — Но Роджер ужасно холодный. Может, слишком переохладился — и не может согреться. Я и сама замерзла.

Айлин держит печку включенной на максимум, пока в шатре не становится жарко. Она забирается в мешок к Френсис — осторожно, чтобы не задеть сломанную руку. В румяном свете печи их лица морщатся от неудобства.

— Мне хорошо, — бормочет Френсис спустя некоторое время. — Хорошо и тепло. Иди лучше к нему.

Роджер лежит почти без сознания, когда Айлин ложится к нему в мешок. Он недоволен, что ему приходится подвинуться.

— Сними верхнюю одежду, — приказывает Айлин.

Оставаясь по пояс в мешке, они кое-как снимают с Роджера снаряжение. Лежа с Айлин в термальном белье, он медленно согревается.

— Слушай, ну ты и холодный, — говорит она.

— Спасибо, — устало бормочет Роджер. — Не знаю, как так получилось.

— Мы не сильно напрягались на спуске. Плюс ты оголял зад на таком морозе, что я представить себе не могу.

Она прижимается к нему своим длинным твердым телом, и в него тоже проникает тепло. Но уснуть она ему не дает.

— Погоди. Повернись. Так. Выпей это.

Френсис поднимает ему веки, чтобы проверить состояние.

— Пей это!

Он пьет, и они наконец позволяют ему уснуть.


Дугал будит их, вваливаясь в шатер с полной сумкой. И пакет, и он сам присыпаны снегом.

— Чертовски противно, — говорит он со странной улыбкой.

Он спешно забирается в мешок и принимается за чай. Роджер смотрит на часы: полночь. Дугала не было почти сутки, и, жадно слопав кружку тушенки, он надевает маску, перекатывается к краю шатра и засыпает глубоким сном.


На следующее утро буря не унимается и по-прежнему колотит по шатру. Вчетвером они едва помещаются: шатер рассчитан на троих и к тому же им приходится быть осторожными, чтобы не задеть руку Френсис. Айлин выходит на радиосвязь и приказывает оставшимся внизу освободить Седьмой лагерь и спуститься в пещеру.

Едва выйдя наружу, они замечают, что у Френсис вся левая сторона онемела. Чтобы ее спустить, приходится забить новые крюки, протянуть ей веревку для спуска дюльфером и кому-то одному — идти рядом с ней на жумаре, периодически останавливаясь при порывах ветра. Они задерживаются в Седьмом лагере на час, чтобы отдохнуть и поесть, а затем выдвигаются в пещеру. К сумеркам они добираются до своего темного убежища.

Так все оказываются в пещере. Ветер задувает внутрь, хотя весь этот день остальные потратили на то, чтобы навалить камней на южной стороне устья пещеры, выстроив таким образом защитную стену. Помогает лишь немного.

На четвертый день бури — ветер продолжает свистеть не смолкая и время от времени выпадает снег — все участники экспедиции собираются в одном из больших прямоугольных шатров, усевшись вплотную друг к другу, чтобы поместиться.

— Слушайте, я не хочу спускаться только потому, что у кого-то сломана рука, — заявляет Мари.

— Подниматься я не могу, — говорит Френсис. Роджеру кажется, что она держится отлично; пусть с бледным лицом и одурманенными глазами, но вполне в себе и совершенно спокойная.

— Я знаю, — отвечает Мари. — Но мы можем и разделиться. Чтобы спустить тебя к машинам, достаточно всего нескольких человек. Остальные могут взять снаряжение и пойти дальше. Если мы доберемся до склада на вершине уступа, то насчет припасов нечего и беспокоиться. Если же нет, просто будем спускаться за вами. Но бросать все сейчас я не хочу — не за этим же мы сюда шли, верно? Чтобы спускаться, когда можно обойтись без этого?

Айлин смотрит на Ивана.

— Спускать Френсис пойдешь ты.

Иван морщит лицо.

— Для этого есть шерпы, — твердо отвечает он.

— И ты думаешь, четырех человек для этого хватит?

— Если больше, они только будут путаться под ногами.

Они коротко обсуждают, как поступить с припасами. Ганс считает, что участников не так много, чтобы делить группу.

— Мне кажется, первоочередная наша задача — доставить Френсис вниз. Подъем можно закончить и в другой раз.

Мари принимается с ним спорить, и Ганса поддерживает Стефан, но очевидно, что никто не сумеет ее убедить. После некоторого затишья Айлин прочищает горло.

— План Мари, на мой взгляд, хорош, — заявляет она. — Припасов нам хватит на обе группы, а шерпы могут доставить Френсис и сами.

— Тогда ни у одной из групп не будет дополнительных припасов на крайний случай, — возражает Ганс.

— Мы можем оставить воду группе, которая пойдет вниз, — говорит Мари. — Вверху везде будет лед со снегом.

— Нам придется экономить кислород, — продолжает Ганс. — Френсис должно его хватить на весь спуск.

— Согласна, — говорит Айлин. — Поэтому придется выступать уже завтра-послезавтра, какая бы ни была погода.

— Ну и что? — спрашивает Мари, — мы показали, что можем и спускаться, и подниматься по перилам в любую погоду. Теперь нужно пойти и починить Девятый лагерь как можно скорее. Скажем, завтра.

— Если будет затишье.

— Нужно перенести припасы в верхние лагеря…

— Да. Сделаем, что сможем, Мари. Не дрейфь.


Пока буря не унимается, они готовятся к разделению группы. Роджер, не желая в это вмешиваться, помогает Артуру строить стену у входа в пещеру. Начав с южного края, они полностью засыпают исходную щель. В результате получается двухметровая стена, протянувшаяся поперек входа настолько, насколько хватило камней, что валялись на полу. Затем они садятся, прислонившись к ней, и наблюдают, как делят продукты. Ветер все равно свистит по пещере, но, сидя у подножия своей стены, они ощущают, что потрудились на славу.

Раздел снаряжения происходит не так гладко. Мари буквально трясется над кислородными баллонами.

— Ну вы идете вниз, правильно? — набрасывается она на Ивана. — Когда пройдете пару лагерей, кислород вам вообще не будет нужен.

— Френсис он будет нужен гораздо дольше пары лагерей, — отвечает тот. — И мы не знаем наверняка, сколько времени уйдет на то, чтобы ее спустить.

— Черт, да ты можешь просто спустить ее лебедкой, когда пройдете Спасительный выступ. Это вообще не займет времени…

— Мари, иди отдохни, — отрезает Айлин. — Мы сами все поделим. Нечего тебе этим заниматься.

Мари бросает на нее свирепый взгляд и удаляется в свой шатер.

Артур с Роджером переглядываются. Дележ продолжается. Больше всего проблем, скорее всего, будет с веревкой. Но в итоге все закончится мирно.

При первом затишье спасательная команда и спасаемая — шерпы и Френсис — выдвигаются в путь. Роджер спускается с ними, чтобы помочь перейти Спасительный выступ и забрать оттуда перила. Ветер еще задувает, но уже не так сильно. На середине выступа Френсис теряет равновесие и ее разворачивает. Роджер подскакивает к ней — не замечая, что ему пришлось немного пробежать, — и удерживает на месте.

— Нам стоит прекратить так сталкиваться, — приглушенно говорит Френсис сквозь маску.

Когда они достигают Большого оврага, Роджер прощается. Шерпы выглядят довольно бодро, но Френсис бледна и молчалива. За последние пару дней она едва сказала хоть слово, и Роджер понятия не имеет, о чем она думает.

— Тебе просто не повезло, — говорит он ей. — Но у тебя еще будет возможность сюда вернуться.

— Спасибо, что поймал меня, когда спускались из Девятого лагеря, — говорит она, когда он уже собирается уйти. Она выглядит расстроенной. — Ты среагировал просто ужас как быстро. Если бы я тогда упала на левую сторону, было бы адски больно.

— Я рад, что смог помочь, — отвечает Роджер. И, уже уходя, добавляет: — Мне нравится, как ты здорово держишься.

Френсис корчит гримасу.


На обратном пути Роджер должен разобрать перила, чтобы можно было использовать веревку для дальнейшего подъема, поэтому на Спасительном выступе он держится лишь за крюк, что находится впереди. Если бы он упал, то пролетел бы метров двадцать пять и стал бы качаться, как маятник, у грубой базальтовой стены. Он словно открывает выступ для себя заново — находит, что его гладкая поверхность в самом деле достаточно широка, чтобы по ней пройти, но все равно… ветер дует ему в спину… он один… хмурое небо грозится вывалить снег… И внезапно у него по коже начинают бегать мурашки, кислород свистит в маске, когда он его всасывает, рябая поверхность стены будто бы сияет каким-то своим внутренним светом, и весь мир расширяется все сильнее, становясь все необъятнее с каждым биением пульса, — и его легкие наполняются, наполняются, наполняются…


Вернувшись в пещеру, Роджер ничего не рассказывает о своем странном происшествии на выступе. В пещере оказываются только Айлин и Ганс — остальные переносят снаряжение в более высокие лагеря, а Дугал с Мари уже в Девятом лагере. Айлин, Ганс и Роджер загружают свои сумки — те оказываются очень тяжелыми, когда они выбираются из пещеры, — и начинают подниматься по перилам. Подниматься на жумарах по обледеневшей веревке довольно тяжело, а местами и опасно. Ветер теперь обрушивается на них чаще слева, чем сверху. Когда они добираются до Седьмого лагеря, уже становится почти темно, а Стефан и Артур уже заняли единственный шатер. В рассветных сумерках и при сильном ветре установить новый шатер оказывается делом непростым. К тому же рядом больше нет ровной поверхности — приходится ставить его на склоне и привязывать к крюкам, забитым в скалу. Ко времени, когда Айлин, Роджер и Ганс забираются в новый шатер, Роджер замерз и хочет есть и пить.

— Чертовски противно, — устало произносит он, пародируя Мари и шерпов.

Они растапливают снег и готовят тушенку, сидя в своих спальных мешках. Затем, покончив с едой, Роджер натягивает кислородную маску, настраивает ее на ночь и отключается.

На ум приходит происшествие на Спасительном выступе, и он мгновенно просыпается. Ветер лупит по туго натянутым стенам шатра, и Айлин, записывая карандашом пометки на будущий день, скользит по склону, пока ее спальный мешок не прижимается к мешку Роджера. Тот смотрит на нее — на ее усталом, отекшем, обмороженном лице мелькает улыбка. Под глазами появляются дельты морщинок. Его ноги начинают согреваться, и он засыпает под шуршание шатра, шипение кислорода и царапанье карандаша.

Ночью снова поднимается буря.

Следующим утром они под сильным ветром убирают шатер — это дается непросто — и принимаются переносить вещи в Восьмой лагерь. На полпути между лагерями начинается снег. Роджер пытается разглядеть свои ноги сквозь проносящиеся мимо твердые сухие частицы. Скрытые в перчатках руки цепляются за ледяной жумар, скользящий вверх по обмороженной веревке. Тяжело и находить точки опоры в пыли, летящей горизонтально вдоль скалы, куда ни глянь. Вся поверхность скалы как будто превратилась в волну, несущую куда-то свои белые потоки. Ему приходится сосредотачивать все внимание на движениях рук и ног. Пальцы и там, и там сильно замерзли. Он чешет нос сквозь маску — но также ничего не чувствует. Ветер сильно толкает его, будто великан, пытающийся сбить с ног. В узких оврагах он не такой буйный, но они замечают, что взбираются по волнам лавинообразного снега, массы которого то и дело скапливаются между ними и склоном, хороня их под собой, проваливаясь между их ногами и улетая прочь. Один из таких оврагов, кажется, длится бесконечно. Роджера периодически беспокоит его нос, но еще бо́льшую тревогу вызывают текущие задачи — взбирание по веревке, удержание в точке опоры. Видимость падает до двадцати метров — они оказываются в небольшом белом пузыре, летящем влево сквозь снег. По крайней мере, так ему кажется.

В определенный момент Роджеру приходится ждать, пока Айлин и Ганс перелезут через валун, с которым в прошлый раз возникли трудности у Френсис. Он отвлекается от своих мыслей и вдруг понимает, что шансы на успех кардинально упали, изменился и характер подъема. С малым количеством припасов, идущие по неизвестному маршруту, да еще и в плохую погоду — Роджер задумывается, как справится с этим Айлин. Она водила экспедиции и прежде, но ведь в этом деле многое зависит от случая…

Она проходит мимо него уверенно, сбивает лед с веревки, смахивает снежную пыль с вершины валуна. Подтягивается и преодолевает его одним плавным движением. Стоя на пронизывающем ветру, Роджер наблюдает, как Ганс повторяет то же действие — но прорезает многослойный верхний костюм, плотный нижний, свою кожу… Убирает онемевшей рукой пыль с очков и подтягивается за остальными.


Невзирая на весну, совсем зимний метеоциклон движется над Олимпом, притягивая южные ветры и создавая устойчивые штормовые условия на южной и восточной частях уступа. Снег идет временами, ветер не стихает. Бо́льшую часть недели семеро альпинистов, оставшихся на скале, борются с ненастьем.

Во время одного из закатных радиосеансов удается связаться с Френсис и шерпами — те уже дошли до Базового лагеря. Из-за песка, что обильно содержится в марсианском снеге, их голоса прерываются помехами, но суть сообщения ясна: они уже внизу, в безопасности и спускаются в Александрию, чтобы вылечить Френсис. Роджер замечает на лице Айлин искреннее облегчение и понимает, что ее молчание последних пары дней было вызвано тревогой. Сейчас она, удовлетворенная, бодрым уверенным голосом раздает оставшимся путникам распоряжения на следующий день.


В лагерь прибывают ночью — замерзшие и такие уставшие, что едва стоят на ногах. Выкладывают огромные тяжелые сумки на множественные выступы и в ниши, которые и служат в этот раз лагерем. Руки трясутся от голода. Лагерь-Тринадцатый, если Роджер не сбился со счета, — располагается в седле между двумя хребтами, нависающими над глубокой извилистой расщелиной.

— Прямо как Дьяволова кухня на Бен-Невисе[216], — замечает Артур, когда они заходят наконец в шатер. Он с аппетитом уплетает ужин.

Роджер, весь дрожа, держит руки в паре сантиметров над сияющей конфоркой. Переходить из режима подъема в режим шатра — дело непростое, и сегодня Роджеру это не слишком удается. На этой высоте, при таком ветре холод становится для них самой серьезной проблемой.

Когда верхние рукавицы сняты, все нужно делать очень быстро, чтобы защищенные руки не оставались чересчур долго в одних лишь легких перчатках. Даже если остальное тело согревается при физических нагрузках, кончики пальцев мерзнут, когда приходится много соприкасаться с холодными поверхностями. И все же многие действия в лагере возможно совершить только сняв рукавицы. Следствием этого часто бывает поверхностное обморожение, отчего пальцы становятся уязвимыми, и тогда не то что взбираться по скале, а и застегнуть одежду оказывается задачей весьма болезненной. Возникающие при этом волдыри убивают кожу, образуя на ней черные пятна, которые сходят лишь спустя неделю, а то и больше. И сидя сейчас в своих шатрах вокруг румяного света печи, угрюмо наблюдая, как готовится еда, они видят лица друг друга — все в пятнах на щеках или на носу: черная кожа шелушится и новая, ярко-розовая, показывается под ней.


Они поднимаются на пояс из выветренной породы, состоящей из смеси туфа и лавы, такой хрупкой, что разламывается, если ее взять в руки. Мари и Дугал тратят целых два дня, чтобы найти достаточно надежные точки страховки на этих ста пятидесяти метрах пояса. При этом камни каждое утро падают здесь особенно часто и опасно.

— Как будто плывешь кверху, да? — замечает Дугал.

Когда они минуют пояс и добираются до твердой скалы над ним, Айлин приказывает Дугалу и Мари спуститься к нижнему концу их «лестницы» и немного отдохнуть. Мари уже не жалуется: каждый день прокладывать путь — изнуряющий труд, и Мари с Дугалом совершенно выдохлись.

Каждую ночь Айлин разрабатывает планы на следующий день, пересматривая их в зависимости от погодных условий и состояния членов группы. Семеро человек изо дня в день меняются ролями и местами, поэтому схемы у нее выходят запутанными. Айлин записывает их в свой блокнот и проговаривает по радио перед закатом, но почти каждый раз, получая какие-либо сведения из верхних лагерей, меняет график и отдает новые распоряжения. Этот ее метод выглядит беспорядочным. Мари называет ее Безумным мессией и смеется над ее бесконечными корректировками, но подчиняется ее схемам — и они работают.

Каждую ночь они проводят, разделившись на два-три лагеря, и все, что им нужно, это пережить ночь и забраться чуть выше на следующий день. Каждый день они делают рывок вверх, разбирают нижний лагерь и находят место, чтобы разбить новый. Ветер не стихает. Им тяжело. Они сбиваются со счета лагерей и называют их просто: верхний, средний и нижний.


Три четверти всей работы, конечно, занимает перенос вещей. Роджер начинает чувствовать, что выдерживает тяготы непогоды и большой высоты лучше, чем большинство остальных. Например, может нести груз быстрее. И даже при том, что к концу большинства дней он оказывается в состоянии, когда каждый шаг вверх равносилен агонии, наутро Роджер обнаруживает, что у него есть силы взять еще больший груз. Его кишечник приходит в свое нормальное состояние, и это большое облегчение — даже большая физическая радость. Возможно, его выздоровление связано с увеличением высоты, а возможно, высота просто еще не начала на него воздействовать. Как известно, она влияет на всех по-разному, и это не связано с физическими данными людей — на самом деле, пока не совсем понятно, с чем это связано.

Так Роджер становится главным носильщиком; Дугал называет его Роджером-шерпой, а Артур — Тенцингом[217]. Основная задача теперь — выполнять бесчисленное множество необходимых действий с максимально возможной эффективностью, не допуская обморожений, чрезмерного дискомфорта, голода, жажды и истощения. Он напевает себе что-то под нос. Его любимое — восьминотный мотив, повторяемый басами в конце первой части Девятой симфонии Бетховена: шесть нот внизу, две вверху, и так снова и снова. И каждый вечер, когда он лежит в спальном мешке согревшийся и сытый, это маленькая победа.

Однажды ночью он просыпается. Вокруг тихо и темно, но сон вмиг снимает как рукой, сердце колотится. Сбитый с толку, он думает, что ему, должно быть, приснился Спасительный выступ. Но затем он снова обращает внимание на тишину и понимает, что у него в баллоне закончился кислород. Такое случается примерно раз в неделю. Он снимает с него регулятор, нащупывает в темноте другой и подключается к нему. Следующим утром, когда он рассказывает об этом Артуру, тот смеется.

— У меня так же было пару ночей назад. Не думаю, что можно просто так спать с пустым баллоном. Ты же сразу весь проснулся, да?


Нагруженный вещами Роджер проходит по твердому поясу скалы такой питч, что в итоге вынужден дышать в маску с присвистом: овраги исчезли, вверху почти вертикальная черная поверхность, нарушаемая лишь одной трещиной от молнии, — там сейчас и протянуты перила с лямками, так что получается что-то вроде веревочной лестницы. Повезло, что не ему выпало ее прокладывать.

— Опять, наверное, Дугал постарался.

На следующий день он и Артур оказываются в ведущих и продолжают идти через этот пояс. Вести — совсем не то, что носить вещи. Однообразная, почти бездумная работа носильщика вдруг сменяется занятием, требующим предельной сосредоточенности и внимательности. Артур прокладывает первый питч и завершает его, захлебываясь от восторга. Лишь кислородная маска не позволяет ему завести с Роджером долгую беседу, когда тот берется прокладывать следующий. Роджер сам выходит вперед, ищет лучший путь. Прелесть ведения возвращается, и он ощущает удовлетворение, когда справляется со своей задачей. Полностью забыв о заботах носильщиков, он срабатывается с Артуром — который оказывается техничным и выносливым скалолазом. Этот день выходит лучшим с начала бури: они прокладывают пятьсот метров перил — весь свой запас. Затем быстро спускаются в лагерь и обнаруживают, что Айлин и Мари все еще там — собирают еду на будущее.

— Боже, да мы просто отличная команда! — кричит Артур, когда они рассказывают, как прошел день. — Айлин, тебе стоит почаще ставить нас вместе. Ты согласен, Роджер?

Роджер с усмешкой кивает Айлин.

— Было весело.

Мари и Айлин уходят в нижний лагерь, и Артур с Роджером готовят большую кружку тушенки. Они рассказывают друг другу истории о былых восхождениях, и каждая заканчивается словами: «Но по сравнению с сегодняшним — это ничто!»


Снова начинается сильный снегопад, и они оказываются запертыми в своих шатрах. Теперь все, что они могут сделать, это перенести припасы в верхний лагерь.

— Чертовски противно! — жалуется Мари, будто не в силах поверить, насколько все плохо.

После одного из таких неприятных дней Стефан и Артур оказываются в верхнем лагере, Айлин и Роджер — среднем, а Ганс, Мари, и Дугал с припасами сидят в нижнем. Буря лупит по шатру Роджера и Айлин так жестоко, что они уже подумывают навалить на него побольше камней, чтобы прижать к поверхности. Вдруг шипит радио — Айлин поднимает приемник.

— Айлин, это Артур. Боюсь, Стефан слишком перенапрягся.

Айлин опасливо хмурит лоб, вполголоса ругается. Стефан за последние два дня поднялся наверх из нижнего лагеря.

— У него сильная одышка, он отплевывает кровь. И говорит, как будто с ума сошел.

— Все хорошо! — кричит Стефан сквозь помехи. — Я в порядке!

— Заткнись! Ты не в порядке! Айлин, ты слышала? Я боюсь, что у него отек.

— Ясно, — отзывается Айлин. — Голова болит?

— Нет. Сейчас только легкие вроде бы. Заткнись! И я слышу, как у него грудь клокочет.

— Ага. Что с пульсом?

— Слабый и учащенный, да.

— Черт. — Айлин смотрит на Роджера. — Включи ему кислород на максимум.

— Уже. Только…

— Я знаю. Его нужно спускать.

— Я в порядке.

— Ага, — говорит Артур. — Нужно хотя бы в ваш лагерь, а может, и ниже.

— Черт! — выплескивает Айлин, когда радио отключается. — Я его загоняла.

Час спустя — вниз уже сообщили, весь лагерь на ушах — Роджер и Айлин снова выходят в бурю, в темноту — фонарики на шлемах показывают им лишь малую часть снегопада. Ждать до утра им нельзя: отек легких может быстро привести к летальному исходу, и лучшее лечение — спустить больного как можно ниже, чтобы вывести лишнюю воду. Даже небольшое снижение высоты может существенно помочь. И они вышли: Роджер двинулся первым — он сбивает лед с веревки, поднимается на жумаре и вслепую царапает кошками скалу, надеясь вцепиться ими в снег или лед. Но холод обжигает кожу. Они добираются до того питча поперек пустого пояса, который ранее произвел на Роджера впечатление, — подниматься здесь просто опасно. Он задумывается, как они пройдут его со Стефаном. Возможность подъема здесь дают только перила, но и от них толку все меньше, когда их, как и скалу, покрывает лед. На них обрушиваются порывы ветра, и Роджер внезапно начинает остро ощущать пропасть под собой. Свет фонариков позволяет видеть только кружащиеся снежинки. К обычному холоду примешивается еще и холодок, какой можно почувствовать только в момент страха.

Когда они достигают верхнего лагеря, Стефан находится в довольно неважном состоянии. Он больше не сопротивляется.

— Не знаю, как мы будем его спускать, — признается Артур взволнованно. — Я дал ему маленькую дозу морфия, чтобы периферийные вены начали расширяться.

— Хорошо. Нужно надеть на него обвязку и спустить.

— Легко сказать, да трудно сделать.

Стефан почти теряет сознание, кашляет и отхаркивается при каждом выдохе. При отеке легкие заполняются водой, и если процесс не обратить, он захлебнется. Даже закрепить его в петле — непростая задача. Затем опять наружу, где бушует ветер, и к перилам. Роджер спускается первым, Айлин и Артур опускают Стефана с лебедкой — и Роджер придерживает его, будто кучу выстиранного белья. Поставив его вертикально и убрав застывшую мокроту с его маски, Роджер ждет, пока спустятся остальные, и, когда они подходят, начинает двигаться дальше. Спуск кажется бесконечным, все промерзают до костей. Снег, ветер, скала, всепроникающий холод — и все, больше ничего не существует. После одного из таких проходов Роджеру не удается распутать узел на конце своей страховочной веревки, чтобы вернуть ее назад. Пятнадцать минут он возится с этим промерзшим узлом — тот напоминает влажный каменный крендель. Перерезать его тоже нечем. Какое-то время кажется, что они все замерзнут насмерть из-за этого узла. Наконец он снимает скалолазные перчатки и развязывает его голыми пальцами.

Когда они прибывают в нижний лагерь, Ганс и Дугал ждут их там с аптечкой. Стефана застегивают в спальном мешке, дают мочегонного и немного морфия. Отдых и снижение высоты должны привести его в себя, хотя сейчас он весь посинел и дышит с трудом — поэтому ничего нельзя утверждать наверняка. Он может умереть — человек, который способен прожить еще тысячу лет, — и вдруг все их предприятие кажется каким-то безумием. Он слабо кашляет под маской — та выставлена на максимум и издает бешеное шипение.

— Все должно быть хорошо, — объявляет Ганс. — Увидим через несколько часов.

Их семеро в двух прямоугольных шатрах.

— Мы пойдем дальше вверх, — говорит Айлин, глядя на Роджера. Он кивает.

И они поднимаются обратно. Снег кружит вокруг их фонариков, веет холодом ветер… Усталые, они продвигаются медленно. Роджер однажды соскальзывает: жумар не сцепляется с обледеневшей веревкой, и он пролетает три метра, где они внезапно находят хватку и проверяют его обвязку и крючок, что забит сверху. Упасть вниз! Укол страха открыл ему второе дыхание. Он твердо решает, что бо́льшая часть его трудностей существует только у него в голове. Да, сейчас темно и ветрено, но на самом деле единственная разница между этим и дневными подъемами последней недели — это холод и низкая видимость. Но фонарики на шлеме позволяют ему видеть — он будто находится в центре подвижной белой сферы и должен лишь взбираться по скале. Та покрыта слоем льда и уплотненного снега, и в местах, где лед прозрачный, он сверкает, будто стекло, а под ним — черная поверхность скалы. Кошки справляются здесь как надо: крепко впиваются в лед, и единственную трудность создает хрупкое черное стекло, которое откалывается крупными кусками. В ярком голубоватом свете различим даже черный лед, так что условия вполне терпимы. Настраивая себя расценивать это как обычный подъем, он решительно впивается левой ногой в одну из трещин, куда может вбить еще один крючок. С головокружительной легкостью одолевает небольшой бугор, тянется к крепкому выступу — и понимает, что подъем — это своеобразная игра, череда задач, которые необходимо решить невзирая на холод, жажду и усталость (его руки начинают уставать после ночного перехода, и он чувствует это при каждой хватке). Если смотреть с такой стороны, все становится иначе. Ветер сейчас — его противник, которого нужно победить, но и с которым нужно считаться. Это же касается и скалы — его основного, самого страшного противника, который бросает вызов и требует от него собрать все силы. Он цепляется за покрытый жестким снегом склон и быстро лезет вверх.

Роджер смотрит вниз, где взбирается Айлин, — напоминание о ставках в этой игре. Из-за фонарика на шлеме она похожа на глубоководную рыбу. Айлин быстро достигает его: хватается рукой за бугор и уверенно подтягивается. Сильная женщина, думает Роджер, но все равно решает проложить следующий питч сам. Он сейчас в настроении и вряд ли кто-то, кроме Дугала, сможет справиться быстрее него.

И они быстро поднимаются сквозь тьму.


Штука в том, что они почти не могут переговариваться. Роджер «слышит» Айлин лишь по дергающейся веревке, которой они соединены друг с другом. Если он слишком долго проходит какую-то точку, то чувствует легкий вопросительный рывок снизу. Два рывка в момент, когда Роджер страхует, — значит, она идет вверх. Но когда веревка сильно натянута, она не понимает, что он на трудном участке. Поэтому общение с помощью веревки — дело довольно тонкое. Но кроме него — и редких криков, если сдвинуть маску набок, подставив тем самым лицо под бушующий ветер, — способов связи у них нет. Немые напарники. Смена роли ведущего налажена — один обгоняет другого и машет рукой: страховка готова. Айлин лезет вверх. Роджер следит и держит веревку крепко натянутой. Размышлять, к счастью, особо некогда — но, стоя на вырубленных ледорубом ступеньках, Роджер остро ощущал всю нездешность их положения, отрешенность от прошлого и будущего, неизбежность настоящего момента на этой скале, что тянется из бездны в бесконечность. И если он не будет подниматься хорошо, то не будет и другой действительности.


Они достигают питча с перерезанными посередине перилами. То ли упавшим камнем, то ли льдиной. Дурной знак. Теперь Роджеру приходится взбираться по нему, по пути забивая крючки, чтобы обезопасить себя. Каждый метр над последней страховкой — это два метра падения…

Роджер не ожидал, что подниматься будет так тяжело, и теперь его подгоняет адреналин. Он изучает первый короткий отрезок питча — десять-двенадцать метров, невидимых в кружащемся снегу над головой. По этой трещине, наверное, проходила Мари или Дугал. Роджер замечает, что ширины ему здесь хватает как раз для рук. Щель почти вертикальная, с вырубленными во льду ступеньками. Он уверенно ползет вверх. Затем трещина расширяется, и лед в ней оказывается слишком старым, чтобы его использовать, но можно вонзиться кошками и провернуть их, чтобы использовать тонкую корку, покрывающую дно трещины. Получается целая лестница — всего лишь благодаря прокручиванию кошек. Но вскоре трещина внезапно заканчивается, и ему приходится осматриваться по сторонам — и вот, в горизонтальной щели торчит пустой крючок. Очень хорошо — он цепляется за него и таким образом оказывается в безопасности. Следующий крючок, наверное, будет выше по склону справа? Шаря рукой, чтобы найти углубление, за которое можно ухватиться, наклоняясь в поисках опоры, он задумывается о кошках… и вот! Следующий крючок прямо на уровне глаз. Идеально. А дальше — метровый участок, разлинованный горизонтальными слоями, образующими крутую — очень крутую — лестницу.


На вершине этого питча они обнаруживают, что шатер верхнего лагеря раздавило снегом. Лавиной. Один его уголок жалостно трепыхается.

Айлин подходит ближе и в двойном свете их обоих фонариков изучает повреждение. Указывает на снег, дает знак, что нужно копать. Тот такой холодный, что не липнет, и напоминает крупный песок. Не имея иного выбора, они принимаются за работу. Наконец они освобождают шатер и вдобавок согреваются сами, хотя Роджер и чувствует, что едва может шевелиться. Столбики погнулись или даже сломались, и чтобы заново собрать шатер, их нужно сначала перевязать. Роджер расчищает снег и ледышки вокруг шатра, пока тот не становится полностью «защищен от бомбардировок», как сказали бы ведущие. Если только не сойдет еще одна лавина, но думать об этом они не могут, так как ставить шатер больше некуда. Им просто придется рискнуть.

Войдя внутрь, они сбрасывают там свои сумки, включают печку и ставят кружку со льдом. Затем снимают кошки и залезают в спальные мешки. Лишь забравшись в них по пояс, начинают наводить порядок. Повсюду летает снежная пыль, которая тает только приближаясь к печи. Копаясь в куче снаряжения в поисках тушенки, Роджер снова ощущает, как истощено его тело. Они снимают маски и могут напиться.

— Вот это вылазка была.

Жажда кажется неутолимой. Они смеются с облегчением. Он чистит неиспользованную кружку голой рукой — обморожение теперь обеспечено. Айлин без особой тревоги рассчитывает шансы на то, что сойдет еще одна лавина:

— …В общем, если ветер останется на высоте, все будет нормально.

Они говорят о Стефане, а когда начинают ощущать запах тушенки, принюхиваются к нему, как собаки. Айлин вытаскивает радио и звонит в нижний лагерь. Стефан спит и, похоже, уже не ощущает дискомфорта.

— Это морфий действует, — говорит Айлин.

Следующие несколько минут они жадно поедают тушенку.

Снег под шатром истоптан ботинками, а место, где лежит Роджер, все оказывается в буграх. Ища тепла и ровной поверхности, он перекатывается, пока не застревает, прижавшись к мешку Айлин. Там так же неровно. Айлин прислоняется к нему спиной, и он чувствует, что согревается. Роджер задумывается, не стоит ли им залезть вдвоем в один мешок.

— Удивительно, на что могут идти люди ради забавы, — сонно замечает Айлин.

Короткий смешок.

— То, что сейчас, это не забава.

— Разве? Тот подъем…

Протяжный зевок.

— Ну да, неплохой подъем, — соглашается он.

— Это был великолепный подъем.

— Особенно если учесть, что мы не погибли.

— Ага.

Она тоже зевает, и Роджер чувствует, как сон накрывает его большой волной.

— Надеюсь, Стефан поправится. Не то надо будет его спускать.

В следующие несколько дней каждому приходится выходить по несколько раз в бурю, чтобы пополнять припасы в верхнем лагере и чистить перила от льда. Паршивая работенка, и сделать ее удается не всегда: в некоторые дни, когда ветер сметает все, они могут лишь ютиться в своих мешках и надеяться, что шатры не сорвет.

В один из таких темных дней Роджер сидит в нижнем лагере со Стефаном и Артуром. Стефан оправился от отека и теперь жаждет продолжить подъем.

— Не спеши, — говорит Роджер. — Пока все равно никто никуда не идет, а вода в легких — это не шутки. Тебе нужно помедленнее…

Вход в шатер открывается, и внутрь врываются снежинки, а за ними — Дугал. Он приветливо улыбается. Следующие несколько мгновений все молчат.

— Довольно бодряще, — говорит он, нарушая тишину и подыскивая себе кружку для чая.

Когда минутка неловкости проходит, он начинает болтать с Артуром о погоде. Выпив чай, он снова встает — хочет поскорее перенести вещи в верхний лагерь. Коротко усмехнувшись, он покидает их.

Роджеру приходит на ум, что все члены их экспедиции делятся на два типа (еще одна двойственность): те, кто противостоит плохой погоде, всем трудностям и неприятностям, что так усложняют подъем, и те, кто каким-то странным образом находит в этих проблемах удовольствие. В первую входят Айлин, несущая за всех ответственность, Мари, которой не терпится добраться до вершины, и Ганс со Стефаном, которые менее опытны и с радостью бы шли под теплым солнцем и лишь с небольшими препятствиями.

С другой стороны — Дугал и Артур: они явно получают удовольствие от трудностей, и чем те хуже, тем лучше для них. И это, думает Роджер, какое-то извращение. Сдержанный, держащийся отдельно от всех Дугал хватается за каждую возможность выбраться наружу, где буйствует ветер, и лезть вверх…

— Он явно доволен собой, — произносит вслух Роджер, и Артур смеется.

— Ох уж этот Дугал! — восклицает он. — Вот же бритт! Хотя, знаете, альпинисты везде одинаковые. Я прилетел аж на Марс и встречаю тут таких же людей, каких мог бы найти и на Бен-Невисе. И это понятно, да? Школа Новой Шотландии и все такое.

Он прав: с начала колонизации британские альпинисты прибывали на Марс в поисках новых вершин, и многие из них оставались.

— И знаете, что я вам скажу, — продолжает Артур, — эти ребята больше всего счастливы тогда, когда им со всей дури задувает ветер и вдобавок валит снег. А то и не снег. Скорее, даже дождь с градом, вот что им нужно. Ледяной дождь или влажный снег. И это идеально. А знаете, почему им это нравится? Потому что тогда они могут вернуться в конце дня и сказать: «Чертовски противно, да, приятель?» Им просто страсть как хочется это сказать. «Шьертовски протифно». Ха! Понимаете, о чем я? Это для них будто наградить себя медалью или типа того. Не знаю.

Роджер и Стефан, улыбаясь, кивают.

— Очень по-мужски, — подтверждает Стефан.

— Но Дугал! — восклицает Артур. — Дугал! Он слишком крут для этого. Он выходит в самую жуткую непогоду, какую только может найти, — ну вы посмотрите, какой он сейчас, — и не может дождаться, чтобы вернуться туда обратно! Не хочет упускать такую прекрасную возможность! И прокладывает самые сложные питчи, какие находит. Вы его видели? И видели его маршруты. Черт, да этот парень полезет и по стеклу, намазанному маслом, прямо в ураган! И что он об этом говорит? Разве он говорит, что это чертовски противно? Нет! — Он говорит… — Роджер со Стефаном присоединяются, заканчивая хором: — Довольно бодряще!

— Ага! — смеется Стефан. — Довольно бодряще, то есть все нормально.

— Скотты, — объясняет Артур, хихикая. — Марсианские скотты, не меньше. Аж не верится в такое.

— Не только скотты такие странные, — указывает Роджер. — А как же ты сам, Артур? Я замечаю, ты сам этим всем забавляешься, а?

— О да, да, — признается Артур. — Я здорово провожу здесь время. А ты нет? Я тебе скажу, как только мы стали ходить с баллонами, я стал прекрасно себя чувствовать. До того было не так легко. Воздух казался таким разреженным — прям совсем-совсем. Отметки высоты здесь для меня ничего не значат — в смысле, раз у вас же нет нормального уровня моря, то о чем эти отметки могут говорить? Но воздух у вас просто кошмар. В общем, когда мы взяли баллоны, я действительно почувствовал разницу. Они просто спасли. А еще эта гравитация! Вот это чудо. Сколько там, две пятых «жэ»? Это почти ничего! С таким же успехом можно было ходить по Луне! Когда я научился как следует балансировать, начал в самом деле получать удовольствие. Почувствовал себя суперменом. На этой планете не так уж тяжело идти в гору, вот и все. — Он смеется и поднимает кружку с чаем, предлагая за это выпить. — На Марсе я — супермен.


Высокогорный отек легких развивается быстро, и больной уступает ему или восстанавливается с такой же быстротой. Когда легкие Стефана полностью очищаются, Ганс приказывает ему оставить кислород на максимуме и не переносить слишком большие грузы. Также Стефану разрешается подниматься только медленно и только из нижнего лагеря в следующий. Роджер при этом думает, что теперь труднее будет заставить его спуститься, чем продолжать с ним подъем, — довольно типичная ситуация в альпинизме, но это даже не обсуждается. Стефан жалуется, что его роль в экспедиции так резко сокращена, но тем не менее со всем соглашается. Первые несколько дней пути он достается Роджеру в напарники, и тот внимательно за ним следит. Но Стефан взбирается довольно проворно и лишь жалуется на чрезмерную опеку Роджера и холодный ветер. Роджер приходит к выводу, что напарник в полном порядке.


Опять приходится таскать вещи. Ведут Ганс и Артур, и им доставляет хлопот широкий крутой вал, который они пытаются одолеть по прямой. На пару дней они вынуждены остановиться: лагеря забиты припасами, а ведущие не могут прокладывать больше пятидесяти-семидесяти метров в день. Однажды вечером, когда Ганс описывает по радио какой-то сложный выступ, Мари не выдерживает и встревает:

— Ну не знаю, что там у вас происходит наверху, но пока Стефан высасывает весь кислород, а вы ползете по несколько сантиметров в день, мы можем остаться на этой чертовой скале навсегда! Что? Мне по хрену, какие там у вас проблемы, ребята… но если не можете вести, как надо, спускайтесь и дайте делать это тем, кто может!

— Это же туфовый пояс, — оправдывается Артур. — Как только мы его пройдем, откроется самый короткий путь к вершине…

— Да, если у вас будет чертов кислород! Слушайте, это что, кооператив какой-то? Так я в него не вступала!

Роджер пристально следит за Айлин. Она внимательно слушает, держа палец на кнопке, напряженно сдвинув брови, будто пытаясь сосредоточиться. Он удивляется, что она до сих пор не вмешивалась. Но она позволяет Мари высказать еще пару гневных реплик и только после этого вступает в разговор.

— Мари! Мари! Это Айлин…

— Да?

— Артур и Ганс скоро спустятся по графику. А до тех пор — заткнись.

На следующий день Артур с Гансом прокладывают триста метров перил и оставляют туфовый пояс позади. Когда Ганс вечером объявляет об этом по радио (Роджер слышит доклад Ганса на фоне того, как Артур вопит фальцетом: «Вот так-то! Вот так-то!»), губы Айлин растягиваются в легкой улыбке, и она поздравляет их, а затем переходит к распоряжениям на следующий день. Роджер задумчиво кивает.


Когда они проходят тот пояс, склон становится более покатым, и они двигаются быстрее даже при неутихающем ветре. Скала похожа на стену из огромных неправильных кирпичей, которая завалилась назад таким образом, что каждый кирпич оказался сдвинут чуть дальше того, что под ним. Это великое нагромождение глыб, уступов и скатов хорошо подходит, чтобы восходить зигзагами, а также чтобы разбить лагерь.

Однажды Роджер останавливается передохнуть и оглядывается по сторонам. Он несет груз из среднего лагеря в верхний и прилично обогнал Айлин. В поле зрения никого нет. Далеко внизу — облака, покрывающие весь мир серым потрепанным одеялом. Над ними — вертикальное пространство скалы и этот беспорядочный склон, тянущийся вверх к очень гладкому, почти бесформенному слою облаков над ними. И лишь тончайшие ряби, словно волны, расстраивают этот серый потолок. Пол и потолок из облаков, стена из камней — на миг кажется, что это восхождение будет продолжаться вечно. Это целый мир, нескончаемая скала, по которой они будут подниматься и подниматься… А когда было иначе? Зажатый посередине, между облаком и облаком, легко перестаешь верить в прошлое; может быть, вся планета — и есть скала, бесконечно меняющаяся, бросающая новые и новые вызовы.

Затем уголком глаза Роджер улавливает какой-то неожиданный цвет. Всматривается в глубокую трещину между уступом, на котором стоит, и вертикальной глыбой рядом с ним. Во льду прорастает несколько кустиков смолевки. Подушечка темно-зеленого мха и на ней — кружок, из сотни розовых цветков. После трех недель почти монотонных белых и черных тонов кажется, что новые оттенки так и льются из цветов, взрываясь в глазах. Какой темный, насыщенный розовый! Роджер нагибается, чтобы осмотреть их. Мох имеет очень тонкую структуру и растет словно прямо из камня, хотя в трещине, конечно, собралось немного песка. Должно быть, ветер принес со щитового плато семя или клочок мха, которые и пустили здесь корни.

Роджер встает, снова осматривается вокруг. Айлин как раз подходит и пристально глядит на него. Он сдвигает маску набок.

— Посмотри-ка, — говорит он. — От этого никуда не уйдешь.

Она качает головой, затем стягивает маску.

— Ты не новый ландшафт так ненавидишь, — говорит она. — Я видела, как ты смотрел на эти цветы. Это же всего лишь растение, которое старается выжить. Нет, мне кажется, ты запутался. Ты используешь местность как символ. Но дело не в ландшафте, а в людях. Ты не любишь историю, которую мы здесь свершили. Терраформирование — лишь его часть, видимый признак истории освоения.

Роджер задумывается над ее словами.

— Ты хочешь сказать, мы просто еще одна земная колония. Колониализм…

— Да. Это ты и ненавидишь, понимаешь? Не местность, а историю. Потому что терраформирование пока что бесполезно. Оно не делается ради каких-то добрых целей.

Роджер беспокойно качает головой. Он никогда не думал об этом с такой стороны и не уверен, что согласен, — все-таки сильнее всего пострадала именно природа. Хотя…

— Но если подумать, есть в нем и кое-что хорошее, — продолжает Айлин. — Потому что ландшафт никогда не изменится обратно. Но история… история должна измениться по определению.

И она уходит вперед, оставляя Роджера смотреть ей вслед.


Ночью ветер смолкает. Шатер прекращает шуметь, и это будит Роджера. Ему ужасно холодно даже в мешке. Он не сразу понимает, от чего проснулся: кислород все еще мягко шипит ему в лицо. А когда понимает — улыбается. Смотрит на часы: скоро начнется зеркальный рассвет. Он садится и включает печку, чтобы приготовить чай. Айлин ворочается в своем мешке, открывает один глаз. Роджер нравится смотреть, как она просыпается: даже через маску хорошо видно, как беззащитная девочка быстро превращается в руководителя экспедиции. Как онтогенез есть рекапитуляция филогенеза[218], так и приход в сознание утром есть рекапитуляция достижения физического развития. Знать бы ему сейчас еще греческие термины, и он бы получил научную истину. Айлин снимает кислородную маску и поднимается на локте.

— Чай будешь? — спрашивает он.

— Ага.

— Скоро согреется.

— Придержи печку — мне надо пописать.

Она становится в выходе, засовывает пластиковый ковшик в открытую ширинку своих штанов и мочится за полог.

— Ух! Ну там и холод. И небо ясное. Даже звезды видно.

— Здорово. И ветер затих, слышишь?

Айлин заползает обратно в свой мешок. Они заваривают чай с такой серьезностью, будто на самом деле мешают какой-то изысканный эликсир. Роджер смотрит, как она пьет.

— Ты правда не помнишь нас в молодости? — спрашивает он.

— Не-е-ет, — медленно протягивает она. — Нам же было по двадцать с чем-то, да? Нет, самое раннее, что я более-менее помню, это когда тренировалась в кальдере, мне было уже за пятьдесят. Восхождения по скалам, прямо как сейчас, кстати. — Она делает глоток. — Но ты расскажи мне.

Роджер пожимает плечами.

— Это неважно.

— Странное, наверно, ощущение — помнить то, чего не помнят другие.

— Да, странное.

— Тогда я небось была ужасной.

— Нет-нет. Ты училась на английском. Ты была ничего.

— Трудно в это поверить, — смеется она. — Должно быть, после этого я пошла по наклонной.

— Нет, вовсе нет. Тогда ты точно не смогла бы делать то, что делаешь сейчас.

— Не сомневаюсь. Растянуть половину экспедиции по скале, загонять людей…

— Нет-нет. Ты молодец.

Она качает головой.

— Не притворяйся, что подъем идет хорошо. Я помню, что это не так.

— Что не так — это не по твоей вине. Признай это. И вообще, учитывая все, что происходит, мы справляемся очень хорошо, как мне кажется. И это во многом благодаря тебе. Есть трудности c Френсис и Стефаном, и с бурей, и с Мари.

— Мари!

Они смеются.

— А эта буря… — продолжает Роджер. — Той ночью, когда мы поднимали Стефана… — Он отпивает из своей кружки.

— Та была совсем страшная, — соглашается Айлин.

Роджер кивает. Они все это пережили. Он встает, чтобы тоже справить малую нужду, и его обдает невероятно холодным воздухом.

— Боже, как холодно! Какая там температура?

— Снаружи минус шестьдесят.

— Ого, неудивительно! Думаю, эти облака нам немного помогают.

Снаружи по-прежнему темно, и лишь ледяная скала блестит белым в свете звезд.

— Мне нравится, как ты нас ведешь, — говорит Роджер. — Так ненавязчиво, но при этом у тебя все под контролем.

Он застегивает молнию на входе в шатер и забирается в свой мешок.

— Еще чая?

— Определенно да.

— Держи, подкатывайся сюда, быстрее согреешься, да и мне тепло бы не помешало.

Роджер кивает, дрожа, и катит свой мешок к ее спальнику, и они оказываются локтем к локтю.

Они болтают, потягивая чай. Роджер согревается, перестает дрожать. Испытывает приятное ощущение от пустого мочевого пузыря, от соприкасания с ней. Они допивают и некоторое время дремлют в тепле. Без кислородных масок — чтобы не впасть в глубокий сон.

— Скоро зеркала выйдут.

— Ага.

— Так, подвинься чуть-чуть.

Роджер вспоминает время, когда они были любовниками. Очень давно, будто в прошлой жизни. Она жила в городе, он лазил по каньонам. Теперь же… от всего этого комфорта, тепла и прикосновений он почувствовал эрекцию. Он раздумывает, замечает ли она ее через их спальники. Вряд ли. Хм. Вдруг он вспоминает ту ночь, когда они впервые занялись любовью в шатре. Он ушел спать, а она пришла прямо в его огороженную спаленку в общей палатке и запрыгнула к нему! Все эти воспоминания только поддерживают эрекцию. Он думает, получится ли проделать подобное и здесь. Они тесно прижаты друг к другу. И все эти их совместные восхождения — Айлин сама ставит их в паре, значит, ей это тоже должно нравиться. А совместное восхождение — это командное взаимодействие, как парный танец — каменный балет с веревочной связью и постоянными прикосновениями, вносящими определенную чувственность. Несомненно, их взаимодействие можно назвать физическим. Конечно, все это может быть так, но восхождение подразумевает чисто несексуальные отношения — ведь им есть о чем подумать и кроме этого. Но сейчас…

Сейчас она снова дремлет. Он думает о ее лидерстве. О том, что она говорила ему в нижних лагерях, когда он был так подавлен. Пожалуй, в некотором смысле ее можно назвать учителем.

Эти мысли приводят его к воспоминаниям о прошлом, к его неудачам. Впервые за многие дни его память устраивает ему парад былого, театр призраков. Как он вообще мог иметь такую длинную и тщетную историю? Это вообще возможно?

К счастью, тепло от чая и само ощущение лежания на ровной поверхности делают свое дело, и он погружается в дремоту.


Настает день. Небо наливается цветом старой бумаги, солнце, будто крупная бронзовая монета, показывается внизу на востоке. Солнце! Это чудо — видеть солнечный свет, отбрасываемые повсюду тени. Освещенная скала будто бы отклоняется еще на несколько градусов назад, и где-то вдали ощущается ее вершина. Айлин и Роджер находятся в среднем лагере и собирают груз в верхний, чтобы выйти в извилистый путь по узким уступам. Ровная поверхность, солнечный свет, разговор на рассвете, такие далекие равнины Фарсиды — все объединяется воедино ради удовольствия Роджера. Он взбирается увереннее, чем когда-либо, чуть ли не скачет по уступам, наслаждаясь разнообразием форм, которыми изобилует скала. Такая красота — и в грубых, угловатых, разрушенных породах!

Скала продолжает отклоняться назад, и наверху одного из выступов они обнаруживают дно гигантского амфитеатра, засыпанного снегом. А поверх этой белой получаши — небо! Очевидно, это вершина уступа. За ним больше ничего нет — только небо. Дугал и Мари рвутся вперед, и Роджер присоединяется к ним. Айлин остается позади, чтобы собрать остальных.


Технически сложные участки подъема остались позади. Верхний край огромной скалы в результате выветривания был закруглен и разбивался на чередующиеся хребты и ущелья. Они стоят на дне большой чаши, разломанной пополам, — у подножия склона примерно в сорок градусов, примыкающего к последней стене, тянущейся под уклоном градусов в шестьдесят. Но на дне чаши — глубокие наносы легкого сухого зернистого снега, покрытого твердым настом. Идти по нему оказывается тяжело, поэтому они часто сменяют ведущих. Ведь тому, кто идет впереди, приходится пробиваться сквозь наст, погружаясь по колени, а то и по пояс, а затем поднимать над ним ногу и пробиваться снова — и все это в гору. Они привязывают веревку к анкерным столбикам — в данном случае это пустые кислородные баллоны, зарытые глубоко в снег. Роджер становится ведущим и, подогреваемый солнцем, быстро начинает потеть. Каждый шаг требует усилий — и дается тяжелее, чем если бы он шел по поверхности с возрастающим уклоном. Через десять минут он пропускает вперед Айлин. Еще через двадцать очередь снова возвращается к нему — остальные двое выдерживают не больше его самого. Вскоре крутизна последней стены приносит облегчение — там меньше снега.

Они останавливаются, чтобы пристегнуть к ботинкам кошки. И продолжая путь, вскоре входят в медленный, размеренный ритм. Пинок, шажок, пинок, шажок, пинок, шажок. Солнечные блики на снегу. Вкус пота.

Когда Роджеру в десятый раз выпадает вести, он видит, что вершина стены уже совсем рядом, и решает дойти до конца. Снег под настом мягкий, и Роджеру приходится наклоняться вперед, немного подкапывать ледорубом, тянуться к новой точке опоры, опять подкапывать — и так снова и снова, глотая кислород в своей маске, обильно потея в неожиданно ставшей слишком теплой одежде. Но он приближается к цели. Дугал за ним.

Роджер опять входит в ритм и держит его. Все вокруг словно перестает существовать — есть только ритм. Двадцать шагов, отдых. Еще раз. Еще. И еще. Пот струится по спине, даже ногам уже жарко. На крутом заснеженном склоне сверкает солнце.

Вдруг он оказывается на плоской поверхности. Это будто какая-то ужасная ошибка, как если бы он свалился куда-то со склона. Но он стоит на краю гигантского плато, которое тянется вверх, образуя широкий, невероятных размеров конус. Затем замечает валун, почти свободный от снега, и ковыляет к нему. Дугал идет рядом, сдвигает свою кислородную маску набок.

— Похоже, мы одолели скалу! — говорит он удивленно.

Роджер, хватая ртом воздух, смеется.


Как и всегда, когда взбираешься на скалу, достижение вершины приносит необычное ощущение. После месяца в вертикальной реальности все кажется неправильным — особенно эта снежная плоскость, что тянется широким веером во все стороны. От неровного обрыва, из-за которого они пришли, она простирается по пологому склону необъятного конуса впереди. В этом месте уже сразу верится, что они стоят на склоне крупнейшего вулкана в Солнечной системе.

— Думаю, самое сложное закончилось, — констатирует факт Дугал.

— Как раз когда я стал набирать форму, — отвечает Роджер, и оба смеются.

Снежное плато усеяно черными скалами и крупными столовыми горами. На востоке — ничего, только леса Фарсиды далеко внизу. На северо-западе — склон бесконечно уходит вверх.


Мари появляется и танцует джигу на камне. Дугал возвращается к стене и спускается обратно в амфитеатр, чтобы поднять еще один груз. Там осталось немного: еды у них уже почти нет. Затем приходит Айлин, и Роджер пожимает ей руку. Она сбрасывает поклажу и обнимает его. Они достают немного еды и перекусывают, следя, как Ганс, Артур и Стефан начинают подъем со дна чаши, и Дугал уже почти рядом с поднимающимися.


Когда небольшая вереница, возглавляемая Дугалом, добирается до вершины, начинается настоящее празднование. Они бросают сумки, кричат, обнимаются, Артур носится кругами, пытаясь увидеть все сразу, пока у него не начинает кружиться голова. Роджер не может припомнить, чтобы испытывал что-либо подобное раньше.


— До склада несколько километров на юг, — говорит Айлин, сверившись с картами. — Если успеем дойти сегодня вечером, можем открыть шампанское.

Они идут по снегу колонной, время от времени меняя ведущего. Идти по такой плоской земле  — сплошное удовольствие, от чего все находятся в приподнятом настроении. Позднее в тот день — первый солнечный день с того времени, как они были в базовом лагере, — они добираются до склада. Это такой странный лагерь, где полно накрытых брезентом и припорошенных снегом груд вещей, в конце лавового пути, что заканчивается примерно в километре над уступом.

Посреди всех этих вещей стоит большой шатер-гриб. Они надувают его и забираются внутрь, чтобы устроить себе вечеринку. Оказавшись внутри гигантского прозрачного гриба, они начинают прыгать на его мягком прозрачном полу, будто дети на перине, — неумеренная, нелепая, нетрезвая радость. Пробки от шампанского вылетают и ударяют о прозрачный купол шатровой крыши, и они быстро пьянеют в теплом воздухе. Каждый рассказывает, каким великолепным выдалось восхождение, какое они испытали удовольствие… И неудобство, истощение, холод, отчаяние, опасность, страх уже рассеялись в их сознании, обернувшись чем-то совсем другим.


На следующий день выясняется, что Мари совершенно не воодушевлена оставшейся частью восхождения.

— Это же просто — как подняться на чертов холм! Причем это долго!

— А как ты собираешься здесь спускаться? — резко спрашивает Айлин. — Прыгать будешь?

Это правда: они договаривались взойти к конусу вулкана. От северного края кальдеры к Фарсиде и цивилизации спускается железная дорога, проложенная по одному из крупных разливов лавы, стерших уступ на севере. Но до нее нужно было сначала добраться, и самый быстрый и, несомненно, интересный способ это сделать — подняться на конус.

— Ты могла бы спуститься по скале сама, — язвительно добавляет Айлин. — Первый одиночный спуск…

Мари, из которой явно еще не выветрилось вчерашнее шампанское, лишь ощеривается и раздраженно уходит, чтобы запрячься в одну из тележек. Их новое снаряжение помещается в колесную тележку, которую нужно тянуть вверх по склону. Для удобства они уже надели космические скафандры, которые станут им попросту необходимы на большей высоте: во время подъема им предстоит практически покинуть новую атмосферу Марса. В серебристо-зеленых костюмах и прозрачных шлемах они смешно смотрятся, думает Роджер; это напоминает ему время, когда он водил группы по каньонам, когда в таких нарядах требовалось ходить по всей планете. Благодаря общей частоте шлемных радио это восхождение становится более коллективным мероприятием, чем подъем по скале. Четверо тянут тележку, трое шагают свободно — впереди или позади тех. После восхождения — поход, поэтому первый день кажется слегка разочаровывающим.


Заснеженный южный склон вулкана буквально кишит жизнью. Днем над ними в поисках каких-нибудь отбросов кружат гораки, в сумерках над шатром спускаются совы. На земле — на валунах и буграх — Роджер замечает сурков, а в системе ущелий, прорезающей плато, они находят искривленные группы пихт, длиннохвойных сосен и можжевельников. Артур устремляется за парой баранов Далла с загнутыми рогами, и на снегу обнаруживаются следы, очень похожие на медвежьи.

— Снежный человек, — говорит Дугал.

Однажды в зеркальных сумерках они замечают стаю снежных волков, растянувшая по склону на западе. Стефан проводит свое свободное время на кромках новых ущелий, делая какие-то наброски и вглядываясь в бинокль.

— Да брось, Роджер, — говорит он. — Идем лучше покажу, каких куниц я вчера видел.

— Кучка мутантов, — ворчит Роджер, скорее чтобы поиздеваться над Стефаном.

Но Айлин следит за ним, ожидая ответа, и он с сомнением кивает. А что ему еще сказать? Он идет со Стефаном к ущелью смотреть на животных. Айлин усмехается — нежно, одними глазами.

Вперед и вверх по огромному холму. Уклон — шесть процентов, очень правильный и ровный, если не принимать во внимание ущелья и редкие небольшие кратеры или лавовые бугры. Внизу, где плато обрывается и начинается скала, из щита выпирают крупные столовые горы — как говорит Ганс, возникшие в результате давления, вызвавшего разломы щита. Вверху отчетливо видна коническая форма исполинского вулкана, и нескончаемый холм, по которому они идут, имеет правильные склоны, а вдалеке перед собой они уже видят широкую ровную вершину. Идти им еще долго. Находить путь между ущельями легко, и единственный технический интерес в этом подъеме заключаются для них в том, сколько они смогут пройти за день. Всего от уступа до края кратера — двести пятьдесят километров; они стараются проходить по двадцать пять в день, иногда удается по тридцать. То, что им тепло, кажется странным: после такого холодного восхождения по скале космические скафандры и шатер-гриб значительно отчуждают их от действительности.

Что еще странно, это идти всей группой. По общей частоте ведутся непрерывные беседы, к которым по желанию можно подключаться или отключаться в любой момент. Роджер, даже если не в настроении говорить, находит удовольствие в том, чтобы просто послушать других. Ганс рассказывает об ареологии вулкана и обсуждает со Стефаном генную инженерию, благодаря которой создаются все окружающие их животные и растения. Артур указывает на формы рельефа, в которых остальные не находят ничего особенного. Мари жалуется, что ей скучно. Айлин с Роджером смеются и время от времени вставляют свои комментарии. Даже Дугал однажды подключается к частоте в середине дня и весьма изобретательным образом подстегивает Артура, указывая на все новые и новые потрясающие открытия.

— О, Артур, смотри, снежный человек!

— Что?! Да ладно тебе! Где?

— Вон там, за тем камнем.

А за камнем только что присел Стефан, чтобы облегчиться.

— Не подходи!

— Вот трепло! — обижается Артур.

— Наверное, убежал. Думаю, погнался за лисой Уэдделла[219].

— Да ладно тебе!

— Ага.


Айлин:

— Давай переключимся на другую линию. Я тебя не слышу из-за остальных.

Роджер:

— Хорошо. На частоту 33.

— Почему на нее?

— Э-э… — Это было давно, но почему-то сейчас этот факт всплыл в его памяти. — Возможно, это была наша личная частота в нашем первом походе.

Она смеется. Остаток дня они проводят общаясь по ней.


Однажды утром Роджер просыпается рано, чуть позднее зеркального рассвета. Шатер освещают тусклые горизонтальные лучи квартета ложных солнц. Роджер поворачивает голову, смотрит сквозь прозрачный полог шатра. На камнях — бесплодная почва, в паре метров ниже его уровня. Он садится — пол немного прогибается, как гелевая кровать. Он медленно проходит по мягкому покрытию, чтобы не раскачать остальных, которые спят там, где край шляпки соприкасается с полом. Шатер в самом деле напоминает большой прозрачный гриб; Роджер спускается по прозрачным ступенькам вдоль стебля в туалет, расположенный внизу, где у гриба была бы вольва. Выйдя оттуда, он обнаруживает сонную Айлин, обтирающуюся губкой в маленькой ванночке рядом с воздушным компрессором и регулятором.

— Доброе утро, — говорит она. — Потрешь мне спину?

Она дает ему губку и отворачивается. Он энергично проводит ею по ее твердой спине, ощущая трепет чувственного интереса. Этот изгиб, где спина переходит в ягодицы, — он прекрасен.

Она озирается через плечо.

— Теперь, думаю, я чистая.

— Ага, — усмехается он. — Наверное. — Он возвращает ей губку. — Я хочу прогуляться перед завтраком.

— Хорошо. Спасибо.

Роджер одевается, выходит из шатра и прогуливается по лугу, на которой они расположились. Это субарктический луг— заросший мхом и лишайником и усеянный мутировавшими эдельвейсами и камнеломками. Легкий морозец покрывает все сверкающим белым одеялом, и Роджер слышит, как у него хрустит под ногами.

Его взгляд улавливает движение, и он останавливается, чтобы понаблюдать за белошерстной пищухой, тянущей оторванный корень к себе в нору. Порыв, трепыхание — и снежный вьюрок приземляется прямо ко входу в нору. Маленькая пищуха отрывается от дела, пищит что-то вьюрку и проталкивается мимо него со своей добычей. Вьюрок по-птичьи вертит головой и замирает на месте. Затем следует за пищухой в нору. Роджер раньше слышал о подобном, но сам никогда не видел. Пищуха выходит наружу — искать еще еды. За ней появляется и вьюрок, все так же вертит головой. В одно мгновение поворачивается и смотрит на Роджера. Подлетает к семенящей пищухе, пикирует на нее и отлетает. Та уже исчезла в другой норе.

Роджер пересекает ледяной ручей, проходящий по лугу, хрустит по берегу. Там, рядом с достающим ему до пояса камнем, какая-то странная белая масса с белым шариком по центру. Он наклоняется, чтобы ее осмотреть. Проводит пальцем в перчатке. Похоже на какой-то лед. Необычный с виду.

Солнце встает, и поверхность заливает желтый свет. Желтовато-белое полушарие льда у его ног кажется скользким на вид. И оно дрожит — Роджер на шаг отступает. Поверхность на месте — лед трясется сам по себе. И трескается посередине. Из шарика высовывается клюв и проламывает его. За ним — проворная маленькая головка. Голубые перья, длинный изогнутый черный клюв, черные глаза-бусинки.

— Яйцо? — произносит Роджер.

Но скорлупа явно ледяная — он может растопить ее между пальцами и ощутить ее прохладу. Птица — хотя у нее меховые ножки и грудка, короткие и толстые крылья, а в клюве видны будто бы клыки, — пошатываясь, выбирается из скорлупы и отряхивается, как собака, выбежавшая из воды, — несмотря на то, что выглядит сухой. Очевидно, лед служит ей утеплителем — домиком на ночь, а то и на всю зиму. Да. Образованный из какой-нибудь слюны и установленный в устье мелкой полости в камне. Роджер никогда о таком не слышал и смотрит, раскрыв рот, как птица чуть-чуть разгоняется и плавно улетает прочь.

Новое создание ступает на твердь зеленого Марса.


Во второй половине того дня они покидают и субарктический луг. Никакого больше почвенного слоя, никаких цветов, никаких мелких животных. Только трещины, заросшие борющимися за жизнь мхами и лишайниками. Порой кажется, будто они ступают по тонкому ковру с желтыми, зелеными, красными, черными оттенками — в цветных пятнах, какие бывают на камнях яшмы. И это тянется во все стороны, насколько им хватает зрения. Потрясающий разноцветный ковер, хрустящий по утрам и слегка влажный в свете дневного солнца.

— Изумительно, — бормочет Ганс, тыча пальцем. — Половину нашего кислорода создает этот чудесный симбиоз…

Позднее тем вечером, когда они уже поставили шатер, подвязав его к нескольким камням, Ганс вваливается внутрь, размахивая своим дыхательным комплектом и буквально подскакивая на месте.

— Слушайте, — выпаливает он. — Я только что связался с вершинной станцией и получил подтверждение. Над нами сейчас антициклон. Мы на высоте четырнадцать тысяч километров, но барометрическое давление достигает трехсот пятидесяти миллибар, потому что над склоном на этой неделе проходит большая масса воздуха. — Все молча глядят на него. Ганс спрашивает: — Понимаете, что это значит?

— Нет! — восклицают три голоса хором.

— Зона высокого давления, — пытается предположить Роджер.

— Ну, — подтверждает Ганс, — и его достаточно, чтобы дышать! Как раз впритык, но достаточно, вот как! И конечно, этого еще никто не делал — то есть на такой высоте. Никто не дышал здесь чистым марсианским воздухом.

— Да ладно тебе!

— Так что мы можем здесь и сейчас установить новый рекорд высоты! Это я и предлагаю сделать и приглашаю всех, кто захочет присоединиться.

— Так, погоди минутку, — говорит Айлин.

Но всем не терпится это сделать.

— Минутку, — повторяет Айлин. — Я не хочу, чтобы кто-либо снял шлем и свалился мне тут замертво. У меня заберут лицензию. Мы должны проделать все по старинке. А ты… — Она указывает на Стефана. — Тебе нельзя, я запрещаю.

Стефан громко и длительно протестует, но Айлин непреклонна, и Ганс с ней соглашается.

— От шока у тебя может снова возникнуть отек. Никому из нас не следует оставаться без шлема слишком долго. Но несколько минут, думаю, можно. Только дышите сквозь сетчатые маски, чтобы согреть воздух.

— А ты можешь смотреть и спасти нас, когда мы свалимся замертво, — подтрунивает Роджер над Стефаном.

— Черт! — отзывается Стефан. — Ну ладно. Валяйте.


Они собираются под шляпкой своего шатра, откуда Стефан, случись что, теоретически сможет затащить их внутрь. Ганс в последний раз проверяет свой барометр и кивает остальным. Они стоят неровным кругом, смотрят друг на друга. И принимаются отстегивать шлемы.

Роджер отстегивает свой первым — годы работы гидом по каньонам оставили свой след, который проявляется теперь во многих мелочах, — и снимает его с головы. Когда он ставит его на землю, то сразу чувствует холод и пульсацию в висках. Делает вдох — сухой лед. Он не позволяет себе дышать глубоко, боясь, что легкие слишком быстро охладятся и это их повредит. Обычное дыхание, думает он, вдох-выдох. Хотя рот Дугала закрыт сеткой, Роджер видит, что тот широко улыбается. Забавно, как это становится заметно лишь по верхней половине лица. У Роджера щиплет глаза, грудь мерзнет изнутри, он вдыхает морозный воздух, и все его чувства усиливаются с каждым новым вдохом. Контуры камешков в километре от него становятся острыми и четкими. Тысячи, тысячи контуров.

— Это как дышать веселящим газом! — радостно кричит Артур резким голосом. Он ухает, как маленький ребенок, и этот звук кажется странно далеким. Роджер делает небольшой круг по одеялу из ржавой лавы и пестрых лоскутов лишайника. Глубокая осознанность дыхательного процесса словно соединяет его разум со всем, что он видит вокруг. Он чувствует себя лишайником непонятной формы, который борется за жизнь, как и все остальное. В солнечном свете сверкает беспорядочное нагромождение камней.

— Давай построим тур, — предлагает он Дугалу и слышит свой голос каким-то неправильным.

Они медленно проходят от камня к камню, поднимая их и складывая в кучу. С каждым вдохом Роджер ощущает всю свою грудную клетку изнутри. Остальные смотрят ясными глазами и шмыгают носом, погруженные в собственные раздумья. Роджер смотрит на свои руки, и те сквозь воздух кажутся нечеткими. Лицо Дугала порозовело и напоминает цветы смолевки. Каждый камешек — это кусочек Марса, и, собирая их, Роджер словно парит по воздуху, а вулкан кажется все больше и больше, пока наконец не предстает в натуральную величину. Стефан ходит среди них, ухмыляясь в своем шлеме и держась за него обеими руками. Так проходит десять минут. Тур еще не сложен, но они могут закончить завтра.

— Я сделаю сегодня вечером бутылочку с посланием! — радостно сипит Дугал. — И мы все что-то напишем.

Стефан начинает собирать всех в шатер.

— Ужасно холодно! — говорит Роджер, все еще осматриваясь вокруг, будто впервые все это видит.

Они с Дугалом — последние, кто заходят. Они пожимают друг другу руки.

— Бодряще, а? — кивает Роджер. — Воздух отличный.

Но воздух — лишь часть всего остального. Часть мира, а не планеты. Верно?

— Верно, — говорит Роджер, глядя сквозь стенку шатра на бесконечный склон горы.


Ту ночь они снова отмечают с шампанским, и, пока они теряют голову, вечеринка набирает обороты. Мари пытается взобраться по внутренней стене шатра, хватаясь руками за мягкий материал, и многократно падает на пол. Дугал жонглирует ботинками. Артур склоняет всех бороться на руках и выигрывает так быстро, что они решают, что он хитрит, и аннулируют все его победы. Роджер травит правительственные шуточки («Сколько министров нужно, чтобы налить чашку кофе?»), и заводит долгую и подвижную игру в ложечки. Они с Айлин играют в паре и при нырянии за ложечками падают друг на друга. Позднее, когда все сидят вокруг обогревателя и распевают песни, она сидит рядом с ним и прижимаются ногами и плечами. Детские шалости, знакомые и приятные — даже для тех, кто совсем не помнит своего детства.

И когда все ушли той ночью спать в свои уголки по периметру круглого пола шатра, все мысли Роджера заняты Айлин. Он вспоминает, как обтирал ей спину тем утром. Ее игривость этим вечером. Восхождение в бурю. Длинные ночи, проведенные вместе в шатрах. И далекое прошлое возвращается вновь — его дурацкая неконтролируемая память рисует ему образы времен, ушедших так давно, что теперь они не должны ничего значить… но они значат. В конце того похода тоже так было. Она проскользнула в его спальню и запрыгнула к нему! Тогда даже огороженные тонкими панелями они чувствовали себя менее уединенными, чем сейчас — в большом шатре с громким регулятором воздуха, где семь кроватей стоят одна от другой на приличном расстоянии и разделены перегородками — да, пусть прозрачными, но в шатре ведь было темно. Мягкий пол под ним — настолько удобный, что Мари называет его неудобным, — прогибается, когда он, Роджер, шевелится, но не распространяет колебания и не издает звуков. Короче говоря, он мог бы бесшумно прокрасться в ее кровать и лечь к ней так же, как она однажды легла к нему, и об этом бы никто не узнал. Это было бы по-честному, верно? Пусть и спустя почти двести лет. До конца восхождения не так много времени, а удача сопутствует смелым…

Он уже собирается пошевелиться, как вдруг Айлин оказывается подле него, трясет его за руку.

— У меня есть одна идея, — шепчет она ему на ухо.

А потом игриво добавляет:

— Может быть, я тебя и помню.


Они поднимаются еще выше и не видят больше ничего, кроме камней. Ни животных, ни растений, ни насекомых. Ни лишайников, ни снега. Все это осталось внизу, а они — так высоко на конусе вулкана, что становится трудно различить, где уступ сменяется лесами. В двухстах километрах позади и в пятидесяти внизу край уступа был виден лишь благодаря тому, что в том месте заканчивалось широкое снежное поле.

Однажды утром они просыпаются и обнаруживают слой облаков в нескольких километрах ниже по склону — тот словно обволакивает всю планету. Они стоят на краю огромного конического острова, еще больше, чем это море облаков. Облака кажутся белым изборожденным волнами океаном, вулкан — великой ржавой глыбой, небо — низким темно-фиолетовым сводом, и все имеет такой масштаб, что его едва ли возможно постичь. На востоке из моря облаков выпирает три широких пика — будто архипелаг, — три фарсидских вулкана стоящие в ряд, точно принцы перед королем Олимпом. Те вулканы, в пятнадцати тысячах километров от их группы, позволяют им чуть лучше понять необъятность видимого простора…

Камни здесь гладкие, как мрамор, будто равнина состоит из окаменелых мышц. Отдельные валуны и булыжники имеют жутковатый вид, словно на самом деле они — мусор, разбросанный олимпийскими богами. Ганс сильно отстает, увлекаясь их осмотром. Однажды, когда они замечают насыпь, тянущуюся вверх по горе, будто эскер[220] или Римская дорога, Ганс объясняет, что здесь протекала лавовая река, которая была тверже окружающего ее базальта, и после того, как тот выветрился, она осталась здесь. Используя ее как надземную дорогу, они проходят по ней целый день.

Роджер начинает идти чуть быстрее, оставляет остальных с тележкой позади. В костюме и шлеме, на безжизненной поверхности Марса. Его захлестывают воспоминания, дыхание становится затрудненным и неровным. Это мое место, думает он. Этот совершенный ландшафт моей юности. Он еще остался. Его нельзя уничтожить. Он останется навсегда. Он осознает, что почти забыл, не как он выглядит, но каково это — находиться посреди этой нетронутой природы. Эта мысль — точно игла в его возбуждении, что росло с каждым шагом. Стефан и Айлин, которые, как и он, не были запряжены в тележку, догоняют его. Роджер замечает их и хмурит брови.

«Не хочу об этом говорить, — думает он. — Хочу побыть один».

Но Стефан уже рядом, потрясенный всем этим простором, целым миром неба и камней. Роджер не может сдержать улыбку.

А Айлин довольствуется лишь тем, что идет вместе с ним.


На следующий день, однако, когда они шли в упряжи, Стефан, который тащится позади него, признается:

— Ладно, Роджер, я понимаю, почему ты все это так любишь. Это так возвышенно, честно. Именно такое, как надо, — чистый ландшафт, чистая природа. Но… — Он делает еще несколько шагов, пока Роджер и Айлин, ступая рядом, ждут, что он продолжит. — Но на Марсе есть жизнь. И мне кажется, тебе не нужно, чтобы вся планета была вот такой. Это будет здесь всегда. Атмосфера никогда так не поднимется, поэтому все это останется. А мир, что внизу, со всей своей жизнью… он прекрасен.

«Прекрасный и возвышенный, — думает Роджер. — Очередная двойственность».

— А что, если прекрасное нужно нам больше, чем возвышенное? — заключает Стефан.

Они шагают дальше. Айлин смотрит на умолкшего Роджера. Он не может придумать, что сказать. Она улыбается.

— Если Марс может меняться, значит, сможешь и ты.


«Глубокая сосредоточенность на себе в окружении такой бесплодной величественности, боже мой! Можете себе такое представить?»


В ту ночь Роджер разыскивает Айлин и со странным рвением занимается с ней любовью, а когда все заканчивается, он вдруг начинает плакать, сам не зная почему, а она прижимает его голову к груди, пока он не отворачивается и не засыпает.


Следующий день они идут по все более и более покатому склону, который, как постоянно кажется, будто бы выпячивается из горизонта над ними, и после обеда достигают уплощенной земли. Еще час пути — и они оказываются у стены кальдеры. Они покорили Олимп.


Они заглядывают в кальдеру. Она представляет собой гигантскую бурую равнину, окруженную стеной. Внутри утесы поменьше опускаются к провальным кратерам, а затем тянутся уступами к круглой равнине с круглыми углублениями, накладывающимися друг на друга. Небо почти черное — видно звезды и Юпитер. А высокая вечерняя звезда — это, наверное, Земля. Плотный голубой слой атмосферы начинается как раз под ними, поэтому получается, что они стоят на широком острове посреди голубого слоя, венчаемого куполом черного неба. Небо, кальдера, каменная изоляция. Миллион оттенков коричневого, бронзового, красного, ржавого. Планета Марс.

Недалеко от них у края видны развалины тибетского буддийского монастыря. Когда Роджер их замечает, у него отвисает челюсть. Коричневое основное здание, судя по всему, выдолблено из квадратного валуна размером с крупный дом, из которого вынули бо́льшую часть объема. Когда монастырь действовал, он, вероятно, был герметичен и имел воздушные шлюзы в дверных проемах и глухие окна. Сейчас же окон нет, а в примыкающих к нему второстепенных зданиях проломлены стены и крыши, так что они стоят открытые к черному небу. Вдоль края от них тянется каменная стена высотой по грудь, на тонких столбиках остаются цветные молитвенные барабаны и флажки. Барабаны медленно крутятся под легким воздействием стратосферы, флажки вяло развеваются.

— По площади кальдера примерно равна Люксембургу.

— Да ладно тебе!

— Серьезно.

Наконец впечатляется и Мари. Она подходит к молитвенной стене, смотрит на кальдеру, одной рукой касается барабана и время от времени задумчиво его вращает.

— Бодрящий видок, а?


Нужно несколько дней, чтобы обогнуть кальдеру и дойти до железнодорожной станции, поэтому они разбивают лагерь у брошенного монастыря, и к громаде из бурого камня присоединяется большой гриб из прозрачного пластика, набитый всякими разноцветными предметами.

В конце дня они бродят вокруг, тихонько переговариваясь над обрывами или просто всматриваясь в тенистую кальдеру. Некоторые из круглых скал внутри нее выглядят вполне пригодными для альпинизма.

Солнце вот-вот отправится к ободу на западе, и огромные яркие полосы пронзают темно-синее небо, придавая вершине жутковатое косвенное освещение. Голоса на общей частоте звучат тихо и завороженно, а вскоре и смолкают совсем.


Роджер сжимает руку Айлин, а затем отходит. Под ногами у него черная земля — камень, рассыпавшийся на миллионы частиц, будто боги били по нему молотами целые эоны. Ничего, кроме камней. Он отключается от общей частоты. Закат уже почти начался. У горизонта огромные лавандовые просветы пронзают сиреневую мглу, а вверху в черноте сверкают звезды. Тени тянутся отовсюду в бесконечность. Солнце, ярко-бронзовая монета, растет вширь и сплющивается, медленно опускаясь к горизонту. Роджер обходит по кругу монастырь. Западные стены ловят последние отсветы солнца и отбрасывают теплое оранжевое зарево на разрушенные здания. Роджер бредет вдоль молитвенной стены, ставит на место выпавший камень. Барабаны еще крутятся — наверное, из какой-то легкой древесины, думает он. Цилиндры с большими черными глазами и рукописными надписями, раскрашенные красками — белыми, красными, желтыми, — но все то тут, то там надколотое. Роджер вглядывается в пару мужественных раскосых глаз, медленно вращает барабан и чувствует легкое головокружение. Мир везде. Даже здесь. Сплющенное солнце садится на западный обод кальдеры. Слабый порыв ветра поднимает длинное знамя, неспешно колышет его в темно-оранжевом воздухе…

— Ладно! — говорит Роджер, вращает барабан со всей силы и, шатаясь, отходит, пытаясь постичь все, что его окружает. — Ладно! Ладно. Сдаюсь. Я принимаю.

Он утирает красную пыль со стекла своего забрала и вспоминает птичку, выбравшуюся из дымчатого льда.

Новое создание ступает на твердь зеленого Марса.

X. Артур Стернбах открывает крученую подачу

Это был высокий и худенький марсианский ребенок, к тому же стеснительный и сутулый. И неуклюжий, как щенок. Зачем его ставили на третью базу — понятия не имею. Сам я играл шорт-стопа[221], несмотря на то, что был левшой и не мог принимать граундеры[222]. Но я американец, поэтому играл где играл. Вот что значит учиться бейсболу по видео. Некоторые вещи настолько очевидны, что о них никто даже не упоминает. Например, что шорт-стопом никогда нельзя ставить левшу. Но на Марсе все будто начиналось заново. Некоторые здесь обожали бейсбол и заказывали снаряжение и устраивали поля — и это было все, что им нужно.

Так что мы, я и этот Грегор, топтали левую сторону этого внутреннего поля. Он казался таким юным на вид, что я даже спросил, сколько ему лет. Он ответил, что восемь, и я подумал: «Боже, ну не настолько же!», но понял, что он, конечно, имел в виду марсианские годы, то есть ему было лет шестнадцать-семнадцать, хотя он выглядел младше. Недавно он переехал откуда-то на Аргир и жил в одном из местных домов своего кооператива с родственниками или друзьями — точно я никогда этого не знал, — но мне казался довольно одиноким. Он никогда не упускал возможности поиграть, даже если был худшим в своей команде, пусть даже его явно раздражали собственные ошибки и ауты. Я не понимал, зачем он вообще играл. И еще эта его застенчивость, и сутулость, и угри, и спотыкания о собственные ноги, румянец, бормотание — он являл собой классический случай.

Вдобавок ко всему его родным языком был не английский, а то ли армянский, то ли моравский[223] или что-то в этом роде. На этом языке больше не говорил никто, за исключением одной пожилой супружеской пары в его кооперативе. Поэтому он мямлил на чем-то, что на Марсе сходило за английский, и иногда даже использовал переводной автомат, но чаще старался просто избегать ситуаций, в которых нужно было говорить. И делал ошибку за ошибкой. Мы, наверное, представляли собой то еще зрелище: я доставал ему примерно до пояса, и мы оба пропускали граундеры, будто показывая какое-то магическое шоу. Либо же сшибали их и бежали вслед, а потом отправляли мячи за пределы первой базы. Ауты получались у нас очень редко. Это могло быть заметно, но у других выходило точно так же. На Марсе в бейсболе зарабатывалось много очков.

Но все равно это была чудесная игра. Она будто происходила во сне. Во-первых, когда играешь на равнине вроде Аргира, до горизонта всего три мили, а не шесть. Тому, кто привык к Земле, это здорово бросалось в глаза. Во-вторых, внутреннее поле было совсем чуть-чуть больше обычного, зато дальнее — просто огромным. На стадионе моей команды было девятьсот футов до середины ограждения, а вдоль линий фола — по семьсот. Если стоять на планке, забор казался зеленоватой линией вдалеке под сиреневым небом, почти у самого горизонта. Да, бейсбольное поле занимало почти все видимое пространство, и это было просто здорово.

Здесь играли в четыре аутфилдера[224], как в софтболе[225], но все равно промежутки между игроками оставались широкими. Воздух был почти таким же разреженным, как в базовом лагере Эвереста, а гравитация кое-как дотягивала только до 0,38. Поэтому, если четко ударить по мячу, он улетает, как в гольфе. И даже при таких размерах поля в каждой игре бывало по много хоум-ранов[226]. А вот сухой счет в матче получался редко. По крайней мере, на моей памяти такого не случалось.

Я поехал туда после того, как взошел на гору Олимп, — чтобы помочь наладить работу нового института почвоведения, так как местные чувствовали, что самим им лучше не пытаться. Ведь у них не было ничего, кроме видеороликов. Поначалу я в свободное время лазил по горам Харит, но когда заинтересовался бейсболом, он стал занимать весь мой досуг. «Хорошо, я поиграю, — сказал я, когда у меня спросили. — Но тренировать не буду. Не люблю говорить людям, что им надо делать».

И я выходил и начинал делать футбольные упражнения со всеми остальными, разогревая мышцы, которые никогда не использовали. Затем Вернер принимался отрабатывать подачу на ближнем поле, а мы с Грегором — отбивать мячи. Мы были как матадоры. Случалось, мы поддевали их и посылали на первую базу, и, случалось, первый бейсмен, ростом далеко за два метра и сложением напоминающий танк, ловил наши броски, и тогда мы хлопали друг другу в перчатки. Повторяя это изо дня в день, Грегор стал держаться со мной менее застенчиво, хотя и ненамного. И я заметил, что он бросал мяч чертовски сильно. Рука у него была длинной, как все мое тело, и казалась бескостной, как у кальмара, благодаря чему так гнулась в районе запястья, что он словно выстреливал мячом. Конечно, иногда тот поднимался и пролетал в десятке метров над головой первого бейсмена, но в том, что он двигался, сомнений не было. Я стал думать, что причина, почему он играл, возможно, заключалась — помимо того, что здесь можно было находиться рядом с людьми и не разговаривать с ними, — в том, что это позволяло ему бросать что-либо со всей силы. Я также видел, что он был даже не застенчивым, а угрюмым. Или и то, и другое.

Как бы то ни было, в защите мы выглядели смешно. С битой же управлялись чуть получше. Грегор научился подрезать мячи и отбивать граундеры аж до середины — и это было довольно эффективно. А я начал лучше чувствовать время. После многих лет игры в софтбол, с его медленными подачами, я замахивал биту с таким опозданием, что мои товарищи по команде, не сомневаюсь, думали, что их американец оказался умственно отсталым. А поскольку по правилам в каждой команде могло состоять не более двух землян, они наверняка были этим разочарованы. Но я стал постепенно приспосабливаться и спустя некоторое время отбивал мячи уже очень неплохо. Что характерно, здешние питчеры[227] ничего себе не ломали. Эти здоровяки просто замахивались и бросали мяч со всей силы, как Грегор, но, чтобы сделать страйк, им и нужно было бросать со всей силы. Это было страшновато, потому что они довольно часто, по случайности, направляли мячи прямо в тебя. Но если они чувствовали направление, то тебе оставалось только рассчитать время. А если тебе удавалось отбить, то как же летел мяч! Каждый раз, когда я с ним соприкасался, это было чудо! Казалось, если как следует его ударить, он улетел бы на орбиту — кстати, так здесь иногда и говорили, имея в виду хоум-раны. «Ого, какой орбитальный!» — говорили, глядя, как мяч вылетает за пределы парка и направляется к горизонту. У них был звоночек, вроде судового колокола, прикрепленный к сетке у поля, и каждый раз, когда отбивали мяч, кто-то звонил в него, пока бьющий[228] бежал к первой базе. Такой красивый местный обычай.

В общем, мне нравилось. Это красивая игра, даже если ее исковеркать. Сильнее всего после тренировок у меня болел живот — от смеха. Я даже начал делать кое-какие успехи. Когда я ловил мячи, летящие справа от меня, я разворачивался и отбивал их на первую или вторую базу. Это всех впечатляло, хотя, конечно, было нелепо. Я был словно одноглазым в стране слепых. Не то чтобы они были такими слабыми, просто не играли в детстве и поэтому не имели бейсбольных инстинктов. Им просто нравилось играть. И я понимал, почему — зеленое поле размером с целый мир, сиреневое небо над головой, летающие красно-желтые мячи… Это было прекрасно. Мы здорово проводили время.

Я тоже начал давать Грегору подсказки, хоть и поклялся себе не заниматься тренерством. Я не любил говорить людям, что им надо делать. Сама игра слишком сложна для этого. Но когда я отправлял мяч высоко над аутфилдерами, трудно было удержаться от совета следить за мячом, подбегать под него и только потом надевать перчатку и ловить, а не бежать все это время, вытянув руку, как статуя Свободы. Или — когда они сами принимались отбивать подачи (это сложнее, чем кажется) — приходилось давать им советы, как обращаться с битой. И мы с Грегором во время разогрева постоянно перебрасывались мячом, и он, просто наблюдая за мной — и стараясь попасть в такую мелкую цель, — стал делать это лучше. Бросал он в самом деле сильно. И, делая броски, совершал очень много движений. Мячи прилетали ко мне самыми разными траекториями, что было неудивительно при том, как у него гнулись запястья. Мне приходилось смотреть в оба, иначе я бы все пропускал. Грегор не умел себя контролировать, но потенциал у него был.

Что нельзя было не заметить, это то, что питчеры у нас были никудышные. Мне нравились эти ребята, но они не смогли бы сделать страйк, даже если бы им за это заплатили. За игру в пробежке обычно бывало по десять-двадцать бьющих, а всего в игре было пять иннингов[229]. Вернер смотрел, как Томас отправляет на пробежку десятерых, затем с облегчением вздыхал и отправлял еще десятерых сам. Иногда они проделывали это еще раз. Мы с Грегором просто стояли, пока бегущие из другой команды проходят мимо, как на параде или в очереди в продуктовом магазине. Когда Вернер удалялся к горке, я подходил к Грегору и говорил ему: «Знаешь, Грегор, ты мог бы быть намного лучшим питчером, чем эти парни. У тебя сильная рука». А он смотрел на меня ошарашенно и бормотал: «Нет-нет-нет-нет, невозможно».

Но во время одного из разогревов он бросил мне мяч с очень хитрой подкруткой, и тот попал мне в запястье. Потирая руку, я подошел к нему.

— Видел, как он подкрутился? — спросил я.

— Да, — ответил он, пряча глаза. — Простите.

— Не надо извиняться. Это называется крученый мяч, Грегор. От него бывает и польза. Ты сейчас выгнул кисть в последний момент, и мяч сорвался сверху нее, вот так, видишь? Давай попробуй еще раз.

И мы постепенно выучили этот прием. Я играл за штат, когда был в выпускном классе в Коннектикуте, и как только не бросал — крученые, глайдеры, сплит-фингеры, ченджи. Я видел, что у Грегора случайно выходили почти все они, но чтобы его не запутать, я учил его только обычной крученой подаче.

— Просто бросай мне, как в тот раз, — сказал я ему.

— Я думал, вы не будете нас тренировать, — ответил он.

— Я и не тренирую! Просто бросай вот так. А в игре потом будешь бросать прямо. Так прямо, как сможешь.

Он бормотал мне что-то по-моравски и не смотрел в глаза. Но бросал. Вскоре у него уже выходили довольно сносные крученые. Конечно, в таком разреженном воздухе, как на Марсе, подкручивать мячи было довольно легко. Но я заметил, что мячи в синюю крапинку имели более высокий шов, чем мячи в красную. А они играли ими, словно и не замечая никакой разницы, хотя разница была. Но я это подметил и продолжил работать с Грегором.

Мы много тренировались. Я показал ему, как бросать с оттяжкой, посчитав, что простая подкрутка у Грегора так хорошо не получится. К середине сезона он уже подавал хитрые крученые с оттяжкой, но мы держали это в секрете. Он здорово закручивал мячи, и иногда их было в самом деле непросто ловить. Я тоже подтянулся на своем шорт-стопе. А потом в одной игре при счете 20:0 бьющий, как обычно, отбил легкий высокий мяч, и я побежал догонять, но ветер стал его уносить, а я все равно бежал, пока не поймал, растянувшись между нашими изумленными центральными.

— Может быть, тебе стоит играть аутфилдером, — заметил Вернер.

— Слава богу, — ответил я.

После этого я стал играть левоцентрального или правоцентрального и занимался тем, что гонялся за лайн-драйвами и перебрасывал их инфилдерам. Или, что случалось чаще, стоял на месте и наблюдал, как это проделывают игроки другой команды. Иногда я что-то по привычке выкрикивал и лишь позже заметил, что больше здесь никто не открывает рта во время игры. Как в лиге глухонемых. Мне приходилось кричать за всю команду через двести ярдов, в том числе, конечно, высказывая недовольство действиями судьи. Со своего места я плохо видел пластину[230], но даже так у меня выходило лучше, чем у них, и они это знали. Это было забавно. Если бы кто-то просто проходил мимо, то наверняка замечал: «О, это, видимо, американец».

Как-то раз после одного из наших домашних поражений — 28:12, кажется, — все отправились есть, а Грегор остался просто стоять поодаль.

— Ты не идешь? — спросил его я, показывая на остальных.

Он отрицательно покачал головой. Ему нужно было возвращаться домой и приниматься за работу. Я тоже собирался поработать, поэтому отправился с ним в город — местечко вроде тех, что есть в Техасском выступе[231]. Я остановился у его кооператива, который представлял собой то ли большой дом, то ли маленький жилой комплекс — на Марсе мне никогда не удавалось их различать. Грегор встал там, будто фонарный столб, и я уже собирался уходить, как вышла пожилая женщина и пригласила меня внутрь. На ломаном английском она сообщила мне, что Грегор никогда не рассказывал ей обо мне. Меня представили людям, сидевшим на кухне, — большинство из них были невероятно высоки. Грегор, казалось, был очень смущен и не желал, чтобы я там находился, поэтому я вскоре ушел. У пожилой женщины был муж, и они могли приходиться Грегору бабкой и дедом. Еще там была молодая девушка, примерно его возраста, — она хищно смотрела на нас обоих. Грегор ни разу не поднял на нее глаз.

На следующий день на тренировке я спросил:

— Грегор, это были твои дед с бабкой?

— Вроде того.

— А девушка, кто она?

Нет ответа.

— Двоюродная сестра или вроде того?

— Да.

— Грегор, а что с твоими родители? Где они?

Он лишь пожал плечами и принялся бросать мне мяч.

У меня сложилось впечатление, что они жили в какой-то другой части кооператива, где-то в другом месте, но я так и не узнал, насколько это правда. Многое из того, что я видел на Марсе, мне нравилось — то, как они ведут свои общие дела в этих кооперативах, как живут в таком покое по сравнению с нами, землянами. Но кое-что в их системе воспитания детей — то, что они росли в группах, или у одного родителя, или как-то еще, — вызывало у меня сомнения. Как по мне, это порождало проблемы. Возникали эти кучки подростков, готовых кого-нибудь пристукнуть. Хотя, может, такое происходит независимо от того, как ими заниматься.

Как бы то ни было, мы доплелись до завершения сезона, и после финальной игры я собирался вернуться на Землю. У нашей команды было три победы и пятнадцать поражений, так что мы замыкали турнирную таблицу. Но все матчи последнего тура проходили в бассейне Аргир, и их было много, поэтому каждый состоял из трех иннингов. Мы мгновенно проиграли первый и попали в группу проигравших. Потом стали проигрывать второй — в первую очередь из-за пробежек. Вернер на какое-то время сменил Томаса, но когда это не помогло, вновь вернул его на горку вместо себя. В этот момент я подбежал к ним из своего центра и сказал:

— Слушайте, ребята, поставьте Грегора на подачу.

— Грегора?! — воскликнули оба. — Ни в коем случае!

— Он даже хуже нас, — добавил Вернер.

— Куда уж хуже? — возразил я. — Вы, ребята, только что проиграли одиннадцать подач подряд. Грегор бы до ночи столько не проиграл.

И они согласились. Они ведь оба, как вы сами можете себе представить, были несколько обескуражены в тот момент. Я подошел к Грегору и сказал:

— Давай, Грегор, попробуй себя.

— О нет! Нет-нет-нет-нет-нет-нет!

Он явно не был настроен выходить на поле. Он оглядел трибуны: там сидели порядка двухсот зрителей, в основном друзья и родственники игроков, были и любопытствующие. Тогда и я заметил, что там же находились его дед с бабкой и девушка — они смотрели на него. И с каждой секундой Грегор все сильнее пугался и замыкался в себе.

— Давай, Грегор, — сказал я, вкладывая ему мяч в перчатку. — Слушай, я поймаю. Прямо как на тренировках. Просто бросай крученым, и все. — И я потащил его на горку.

И Вернер принялся его разогревать, а я стал надевать кэтчерскую экипировку. Пробегая мимо судьи, я подвинул к нему поближе коробку с мячами в синюю крапинку. Я видел, что Грегор нервничал, самому мне тоже было не по себе. Я еще никогда не ловил, он никогда не подавал, а все базы были заняты и за их пределами никого не было. Это был нетипичный момент для бейсбола.

Наконец я застегнулся и, лязгая экипировкой, подбежал к нему.

— Не бойся бросать слишком сильно, — сказал я. — Просто подкручивай мне в перчатку. На бьющего не смотри. Перед каждой подачей я буду давать тебе знак: два пальца — крученый, один палец — быстрый.

— Быстрый? — переспросил он.

— Это когда ты сильно бросаешь. Не бойся на этот счет. Крученые мы тоже побросаем.

— А вы говорили, что не будете тренером, — с горечью заметил он.

— Я и не тренирую, — ответил я. — Просто ловлю.

Я вернулся и присел за пластиной.

— Смотри за кручеными, — предупредил я судью.

— Кручеными? — спросил он.

И мы начали. Грегор встал на горку, согнувшись в позе богомола, весь раскрасневшийся, напряженный. Первый мяч он бросил над нашими головами, угодив в защитную сетку. Пока я его доставал, двое парней заработали очки, зато я обогнал бегущего с третьей базы на первую. Я подошел к Грегору.

— Хорошо, — сказал я, — базы свободны. Теперь просто бросай. Прямо в перчатку. Как сейчас, только ниже.

Он так и сделал. Бросил мяч в сторону бьющего, тот его упустил, и мяч прилетел мне в перчатку. Судья замер как вкопанный. Я повернулся к нему и показал мяч у себя в перчатке.

— Это был страйк, — подсказал я ему.

— Страйк! — выкрикнул он, а затем усмехнулся мне: — Это и был крученый, верно?

О да, черт возьми!

— Эй, — бросил мне бьющий. — Это что было?

— Сейчас еще раз покажем, — ответил я.

После этого Грегор начал просто выкашивать их. Я все время показывал два пальца, и он подавал крученые. Все, конечно, заканчивались страйками, но этого хватало, чтобы не давать бьющим делать слишком много перебежек. Все мячи были в синюю крапинку. Судья начал понимать, что происходит.

Находясь между двумя бьющими, я обернулся и увидел, что все зрители и игроки, которые не были на поле, собрались за сеткой, чтобы посмотреть, как подает Грегор. Никто на Марсе раньше не видел крученых мячей, и сейчас все столпились там, чтобы следить за ним с лучшего ракурса, ахая и переговариваясь. Бьющий либо промахивался, либо задевал мячи, а потом оглядывался на толпу с большой ухмылкой, словно бы говоря: «Ну вы видели? Это же крученый!»

Так что мы отыгрались и выиграли тот матч. Далее Грегора оставили на подаче и выиграли еще три следующих. В третьем он сделал ровно двадцать семь подач, выбив всех девятерых бьющих тремя подачами. Уолтер Джонсон[232] однажды сделал двадцать семь страйкаутов в старшей школе, и сейчас повторилось нечто похожее.

Зрителям это нравилось. Лицо Грегора стало уже не таким красным. Он стоял на своей горке ровнее. Все еще отказывался отрывать взгляд от моей перчатки, но взгляд напряжения и страха сменился грозной сосредоточенностью. Он, может, был и худеньким, зато роста в нем хватало. И, стоя на горке, он выглядел чертовски внушительно.

И мы поднялись в группу выигравших, а потом пробрались в полуфинал. Между играми возле Грегора собирались толпы желающих, чтобы он подписал им мячи. Он бо́льшую часть времени выглядел в замешательстве, но один раз я заметил, что он поднял взгляд на свою семью и помахал им, коротко улыбнувшись.

— И как у тебя рука все это выдерживает? — спросил я у него.

— Что вы имеете в виду? — не понял он.

— Ладно, — сказал я. — Слушай, в этой игре я хочу снова поиграть в аутфилде. Сможешь подавать Вернеру?

В команде, с которой нам предстояло играть следующими, было двое американцев, Эрни и Сезар, которые, подозревал я, могли отбить крученый. У меня просто было такое предчувствие.

Грегор кивнул, и я почувствовал его настрой: пока была перчатка, в которую нужно бросать мяч, ничего больше не имело значения. Так что я согласовал это с Вернером, и в полуфинале я снова оказался на месте левоцентрального. В этот раз мы играли при осветителях, и в сиреневых сумерках поле светилось зеленым бархатом. Я смотрел на это из внешнего поля, и все казалось таким маленьким, будто происходило во сне.

Предчувствие меня не подвело: я поймал один лайнер[233] от Эрни, поскользнувшись, прежде чем его схватить, а потом ринулся поперек поля и пробежал, наверное, секунд тридцать, прежде чем оказался под высоченным мячом, поданным техасцем Сезаром. Грегор даже подошел и поздравил меня между иннингами.

Вы же знаете старую истину, что если хорошо играешь в поле, то и на бите все будет получаться. В предыдущих играх я неплохо отбивал мячи, но в этом полуфинале я вышел и отбил высокую быструю подачу так уверенно, что, казалось, вообще не коснулся мяча, и он улетел вдаль. Хоум-ран над центральной частью ограждения, и я потерял его из виду, прежде чем он упал.

В финале я повторил это в первом иннинге, спиной к спине с Томасом — его мяч улетел влево, мой — снова в центр. У меня это был уже второй подряд, и мы побеждали, а Грегор продолжал всех выкашивать. Так что, когда я вышел на второй иннинг, у меня было радостно на душе: зрители просили еще один хоум-ран, а у питчера команды противника был по-настоящему обреченный вид. Он был здоровяком — высоким, как Грегор, но массивный, как и многие марсиане. Он отклонился, а затем пульнул первый мяч прямо мне в голову. Не специально, конечно, просто получилось не очень точно. После этого я еле отбил следующие несколько подач, запаздывая со взмахом, пока не получился полный счет[234], и я уже стал думать: «Что ж, неважно, будет ли у меня страй-каут, — по крайней мере я взял две подачи подряд».

Затем я услышал крик Грегора:

— Давайте, тренер, у вас получится! Держитесь! Соберитесь!

У него получилось достаточно похоже спародировать меня, и вся остальная команда стала умирать со смеху. Наверное, я действительно говорил все это им раньше, хотя, конечно, такие выкрики вылетают во время матча непроизвольно, и я, выкрикивая подобные призывы, никогда ничего не имел в виду и даже не знал, что меня кто-то слышал. Но я сейчас определенно слышал Грегора, который подшутил надо мной, и я ступил на горку, думая: «Слушайте, мне не нравится быть тренером, я сыграл десять матчей на шорт-стопе, стараясь не тренировать вас!»

Я был так раздражен, что едва следил за подачей, но все равно отбил ее над правой сеткой, даже выше и дальше, чем первые две. Быструю подачу, на уровне колена! Как заметил мне потом Эрни: «Ты ее сделал!» Мои товарищи по команде звонили в колокольчик все время, что я несся вокруг баз, и, пробегая от третьей к дому, я хлопнул каждого по ладони, ощущая ухмылку на своем лице. После этого я сел на скамью, и мои руки еще чувствовали, как отбивают подачу. Я и сейчас вижу тот улетающий мяч.

Мы повели 4:0 в последнем иннинге, но команда противника была решительно настроена отыграться. Грегор, наконец, начал уставать, сделал пару пробежек, а потом подал крученый, но их здоровый питчер не растерялся и двинул мяч высоко над моей головой. Вообще-то я нормально справляюсь с лайнерами, но в ту минуту, когда мяч полетел выше меня, я совершенно растерялся. Так что я повернулся спиной и побежал к забору, пытаясь понять, вылетит ли он за пределы или я сумею поймать его до забора, но я больше не видел мяча. К тому же бегать на Марсе было так необычно. Ты слишком разгоняешься, а потом пытаешься развернуться, чтобы не пропахать лицом землю. Именно это я и проделывал, когда увидел границу поля, и тогда я оглянулся и увидел падающий мяч. Я прыгнул к нему, стараясь вытянуться ровно вверх, но сила инерции была слишком велика и я совершенно забыл о гравитации, так что я поймал мяч, но, изумленный, обнаружил, что перелетаю через забор!

Приземлившись, я покатился по пыли и песку, но при этом так и сжимал мяч в перчатке. Перемахнув обратно через забор, я поднял мяч вверх, чтобы показать всем: он у меня. Но все равно другому питчеру засчитали хоум-ран, потому что, если ловишь, нужно оставаться в пределах поля — здесь действовало такое местное правило. Но мне было плевать. Весь смысл игр как раз состоит в том, чтобы вытворять штуки вроде этой. Это даже было хорошо, что тот питчер заработал очко.

Мы разыграли новую подачу, Грегор сделал страйкаут, и мы выиграли чемпионат. Нас окружила толпа, и Грегора — плотнее всех. Это была его минута славы. Каждый хотел, чтобы он ему что-нибудь подписал. Он говорил все так же мало, но теперь хотя бы не сутулил спину. Вид у него был удивленный. Потом Вернер взял два мяча, и все на них расписались, чтобы сделать нам с Грегором что-то вроде трофеев. И лишь много позже я обнаружил, что половина имен там оказались шуточными: Микки Мэнтл[235] и другие в этом духе. А Грегор написал: «Тренеру Артуру, с уважением, Грег». Этот мяч до сих пор стоит у меня на столе.

XI. Соленое и пресное

Сначала вода в новых ручьях была илистой, будто по складкам в земле стекали жидкие кирпичи. И многие соли растворялись в грязи, а вода становилась почти вязкой, и вдоль берегов ручьев часто тянулись невероятные полосы белых кристаллов. Кое-где казалось, будто в сахарных берегах текут кровавые реки. И это было более похоже на правду, чем кто-либо мог предположить.

Видите ли, после того как маленькие красные человечки стали девятнадцатым воплощением Далай-ламы, они достигли просветления и столкнулись с дилеммой. Если раньше люди и вся их трескотня на поверхности служили им развлечением, то теперь они стали для маленьких красных человечков проблемой или, по крайней мере, поводом для сильного беспокойства. Маленьким красным человечкам нужно было спасти Марс от людей таким образом, чтобы не навредить этим очаровательным неумехам, но помочь им.

В то же время они сразу увидели, что их археи смотрят на них глубоко обиженными взглядами. Как Далай-лама не ел коров на Земле, так и маленьким красным человечкам не следовало есть архей на Марсе.

Это мгновенно обрекало маленьких красных человечков на голод. Они по большей части считали это прогрессом для своей духовности, хотя и чувствовали некоторое смятение от того, что перешли на вегетарианскую диету, которая совсем не требовала отнимать чьи-то жизни и была основана на семенах и бактериальных эквивалентах фруктов, молока и меда. Выращивая эти новые культуры, они долгое время голодали, собирая с поверхности объедки, оставленные людьми, чтобы хоть как-то свести концы с концами. Но люди отвечали на их деятельность пестицидами — и преследовали их даже в таком отчаянном положении. Опасные времена требовали опасных мер.

Между тем подобно тому, как люди теснили их сверху, так же неблагодарные археи кусали их снизу. Многим из старейших оказалось мало своего освобождения — они хотели компенсации, хотели мести, а некоторые — и вовсе вернуть свое прежнее господство на поверхности Марса. Печальный факт: дашь археям дюйм — они оттяпают милю; каждый из углов моей кухни служит тому доказательством. И недовольные археи замыслили небольшой группкой совершить революцию снизу, и, хотя поначалу они были в меньшинстве, им удалось отравить разум многих других своих товарищей. Они грозили вызвать последствия, которые поднялись бы снизу до более крупных уровней экосистемы планеты.

Так маленькие красные человечки оказались зажаты посередине, что часто случается с теми, кто придерживается умеренных взглядов. «Нам нужно больше милосердия, чтобы очень быстро появиться на всех уровнях экосферы», — сказали они друг другу. Несмотря на то, что они были телепатами и теперь их объединял единый благодатный дух бодхисаттвы, они обнаружили, что были разделены вопросом действия перед лицом кризиса. Одни считали, что должны сосредоточиться на археях, другие — что на людях, третьи — что на тех и других, четвертые — что ни на тех, ни на других. Больше милосердия, конечно, — но как?

Наконец текущий этап терраформирования, называемый иногда Великой регидрацией, навел одну их группу на мысль, что они могут решить обе проблемы одновременно.

Эта команда маленьких красных ученых заявила, что им никогда не удастся повлиять на людей напрямую. Создавая города у них в ушах и распевая там песни с призывами к здравомыслию, можно было только подвергнуть себя страшному риску в кабинетах отоларинголога. В то же время археи не могли больше против своей воли находиться в заточении в мире криптоэндолитов. Так как же маленьким красным человечкам было с этим справиться? У них было много воды, много соли, много людей и много архей. Предложение состояло в том, чтобы их всех перемешать.

Испарившиеся соли, лежавшие на поверхности, теперь растворялись обратно в новую гидросферу. После медленного испарения древних марсианских морей остались карбонаты, сульфаты и нитраты — огромные их отложения, которые теперь смешались с водой и стали стекать по поверхности. Механика засоления была еще слабо изучена, но было очевидно, что поверхностным водам на Марсе предстояло вбирать в себя эти соли еще очень долго. Археи тем временем уже были стойкими галофилами[236]; один вид, Haloferax, мог жить только на кристаллах соли или внутри них. Люди были менее терпимы к соли, но их кровь была примерно такой же соленой, как океанская вода на Земле, и многие из них обильно солили свою пищу. Так что такая возможность могла иметь место. Соль их объединяла.

Команда маленьких красных ученых выступала за легкое двойное вмешательство. Архей предполагалось выпустить на поверхности в соленых контейнерах, которые были бы им все равно что океанские лайнеры. Они попадали в воду, а если ее пили люди, то могли легко проскользнуть в систему кровообращения. Даже самые мелкие посудины позволили бы преодолеть гемато-энцефалический барьер[237] некоторым археям — особым видам, генетически созданным маленькими красными учеными, чтобы сформировать определенные электрические поля, вызывающие выведение полезных гормонов и других веществ из головного мозга.

Некоторые маленькие красные человечки расценивали это как лекарственную терапию. Команда маленьких красных ученых приводила свои доводы, описывая это именно так. Все согласились с тем, что душевное состояние в значительной степени зависело от химических условий. И этим оправдывалось химическое вмешательство. Это была чрезвычайная ситуация: люди постепенно разоряли Марс, уничтожая все его невидимые формы жизни. Тем временем археи переживали популяционный взрыв и рвались в бой. Решение, которое обезвредило бы и тех, и других, было бы очень кстати. Археи видели в этом освобождение поверхности, маленькие человечки — лекарственную терапию, люди — преднамеренную мутацию своих ценностей. И если никто не видел ничего иного, то в чем тогда заключался вред? Почему бы не позволить им так думать?

По всему Марсу потекли ручьи, красные от ила и соли, поперек пропитанной дождем земли. Некоторые из них затем слились в реки и вывели свои устья в новый бурлящий океан. Поскольку северное море было накачано из глубоких водоносных слоев, его вода на тот момент была чрезвычайно чистой. По сути, оно представляло собой океан обессоленной воды, тогда как реки и ручьи были солеными. Люди никогда не упускали возможности заметить, что такая ситуация была обратной той, что наблюдалась на Земле.

Значительное количество этих новых ручьев спадало с утесов прямо в море, и в тех местах это выглядело, будто кто-то выливал красную краску в прозрачный водоем и та расходилась кругами и пятнами пены. «Как ужасно смотрится», — говорили люди друг другу, хотя не знали и половины всего ужаса. После этого они плавали в океанской воде поблизости, выходили из нее и ели свою пищу, а когда шли потом домой, то всю ближайшую неделю ощущали веселость и желание быть добрее с окружающими.

И это было только начало.

XII. Конституция Марса

Мы, народ Марса, собрались на горе Павлина в 2128 году, с целью написать конституцию, которая послужит правовой основой для независимого планетарного правительства. Мы задумываем эту конституцию как гибкий документ, который со временем будет меняться исходя из опыта и перемен исторических условий, но заявляем, что надеемся учредить правительство, которое всегда будет придерживаться следующих принципов: верховенство права; равенство всех перед законом; личная свобода передвижений, ассоциаций и выражения мнений; свобода от политической либо экономической тирании; контроль за трудовой жизнью человека и ее ценностью как таковой; общественное управление природными благами планеты и уважение ее исходного достояния.


Статья 1. Законодательная власть

Раздел 1. Законодательные органы

1. Законодательным органом, уполномоченным на решение глобальных вопросов, является двухпалатный Конгресс, который состоит из Думы и Сената.

2. Дума состоит из пятисот членов, избираемых лотерейным методом каждый М-год из числа всех жителей Марса, достигших возраста десяти М-лет. Дума собирается в Ls=0° и Ls=180° каждый М-год и продолжает сессию в течение времени, которое требуется для решения ее вопросов.

3. Сенат образуется из сенаторов, избираемых раз в два М-года методом тайного голосования, — по одному от каждого города или поселения на Марсе, где проживает свыше пятисот человек (в соответствии с Поправкой 22 — трех тысяч человек). Сенат осуществляет свою работу на постоянной основе, прерываясь не более чем на месяц раз в двенадцать месяцев.


Раздел 2. Полномочия Конгресса

1. Дума избирает семь членов Исполнительного Совета тайным голосованием.

2. Сенат избирает треть членов Мирового природоохранного суда и половину Конституционного суда тайным голосованием.

3. Конгресс принимает законы, позволяющие: облагать города и поселения, представленные в Сенате, налогами и собирать эти налоги; обеспечивать всеобщую оборону Марса; регулировать торговлю на Марсе, в том числе с другими мирами; регулировать иммиграцию на Марсе; выпускать деньги и регулировать их стоимость; формировать уголовную судебную систему, а также постоянную полицию и органы безопасности для обеспечения правопорядка и защиты благосостояния граждан.

4. Все законы, принимаемые Конгрессом, подлежат рассмотрению и одобрению Исполнительным Советом; если Исполнительный Совет накладывает вето на предлагаемый закон, Конгресс может преодолеть его двумя третями голосов.

5. Все законы, принимаемые Конгрессом, подлежат также рассмотрению и одобрению Конституционным и Природоохранным судами, и вето, наложенные ими, не могут быть преодолены, но внесение изменений в закон, если Конгресс сочтет таковое необходимым, повлечет начало процедуры принятия закона заново.


Статья 2. Исполнительная власть

Раздел 1. Исполнительный Совет

1. Исполнительный Совет формируется из семи членов, избираемых Думой раз в два М-года. Члены Исполнительного Совета должны являться жителями Марса на момент своего избрания, а также лицами, достигшими возраста десяти М-лет.

2. Исполнительный Совет избирает одного из своих членов Президентом Совета тайным голосованием. Также Совет избирает разумное количество должностных лиц, необходимых для выполнения своих различных функций.


Раздел 2. Полномочия Исполнительного Совета

1. Исполнительный Совет осуществляет командование мировой полицией и органами безопасности в целях обороны Марса и поддержания и обеспечения соблюдения конституции.

2. Исполнительный Совет имеет право, при условии рассмотрения и одобрения Конгрессом, заключать договоры с политическими и экономическими образованиями Земли (в соответствии с Поправкой 15 — и другими политическими образованиями Солнечной системы).

3. Исполнительный Совет избирает или назначает треть членов Природоохранного суда и половину членов Конституционного суда.


Статья 3. Судебная власть

Раздел 1. Мировые суды

1. Всего мировых судов два — Природоохранный суд и Конституционный суд.

2. Природоохранный суд состоит из шестидесяти шести членов, треть из которых избирается Сенатом, треть избирается или назначается Исполнительным Советом и треть избирается голосованием всех жителей Марса, достигших возраста десяти М-лет. Судьи, избранные или назначенные в суд, пребывают в своей должности в течение десяти М-лет.

3. Конституционный суд состоит из двенадцати членов, одна половина которых избирается Сенатом, а вторая — избирается или назначается Исполнительным советом. Члены суда пребывают в своей должности в течение десяти М-лет.


Раздел 2. Полномочия Природоохранного суда

1. Природоохранный суд наделен полномочиями рассматривать законы, принятые Конгрессом, в части их воздействия на окружающую среду и правом накладывать абсолютное вето на такие законы в случае, если их воздействие на окружающую среду будет признано неконституционным; назначать региональные земельные комиссии для наблюдения за деятельностью всех городов и поселений Марса и оценки их воздействия на окружающую среду; выносить решения в спорах между городами или поселениями по вопросам охраны окружающей среды; регулировать управление земельными и водными ресурсами, а также землевладение, которые устанавливаются совместно с Конгрессом, с целью заменить или приспособить земные понятия о собственности к марсианской общинности.

2. Природоохранный суд выносит решения по всем представляемым ему делам в соответствии с принципами обеспечения медленного, стабильного, постепенного процесса терраформирования, к целям которого относится повышение максимального атмосферного давления до 350 миллибар на уровне шести километров над нулевой отметкой на экваториальных широтах; данный показатель следует пересматривать каждые пять М-лет.


Раздел 3. Полномочия Конституционного суда

1. Конституционный суд рассматривает все законы, принимаемые Конгрессом, в части их соответствия настоящей Конституции и выносит решения по всем представляемым ему местным и региональным делам, которые определяет касающимися значимых мировых конституционных вопросов или посягательства на права личности, установленные настоящей Конституцией. Конгрессиональные и местные законы, признанные им неконституционными, могут быть пересмотрены и повторно направлены в суд соответствующими законодательными органами.

2. Конституционный суд курирует экономической комиссией, состоящей из пятидесяти членов. Двадцать из них суд назначает из числа жителей Марса, достигших возраста десяти М-лет, на срок пять М-лет. Остальные тридцать членов назначаются или избираются кооперативы гильдий, представляющих различные профессии и ремесла, практикуемые на Марсе (примерный перечень прилагается). Экономическая комиссия представляет на утверждение законодательному органу своды норм экономического права, регулирующих деятельность государственных некоммерческих базовых служб и частных, облагаемых налогом коммерческих предприятий; определяют перечень государственных служб и порядок их регулирования; устанавливают предельное количество всех частных предприятий; определяют правовые основы для частных предприятий, обеспечивающие работникам владение ими и связанными с ними капиталом и прибылью; обеспечивают благосостояние долевой демократической экономики.


Раздел 4. Урегулирование противоречий между двумя судами

1. Исполнительный Совет избирает объединенную коллегию, состоящую из пяти членов Природоохранного суда и пяти членов Конституционного суда, которые устанавливают, рассматривают и улаживают любые споры, несоответствия и другие разногласия в решениях двух мировых судов.


Статья 4. Мировое правительство, города и поселения

1. Города, крытые каньоны, крытые кратеры и малые поселения на Марсе являются полусамостоятельными относительно мирового государства и друг друга.

2. Города и поселения имеют право принимать собственные местные законы, устанавливать политические системы и определять культурные нормы, если эти законы, системы и нормы не посягают на права личности, гарантируемые настоящей мировой Конституцией.

3. Граждане каждого города и поселения обладают всеми правами, гарантируемыми настоящей Конституцией, и всеми правами всех остальных городов и поселений.

4. Города и поселения не могут образовывать региональные политические союзы, которые могут функционировать в качестве эквивалента государств. Региональные интересы должны преследоваться и защищаться нерегулярными и временными координируемыми взаимодействиями между городами и поселениями.

5. Ни один город или поселение не может проявлять физическую или экономическую агрессию в отношении иного города или поселения. Разногласия между двумя или несколькими городами или поселениями разрешаются в судебном порядке.

6. Область применения местных законов, принятых каким-либо городом или поселением, устанавливается земельной комиссией по согласованию с причастными к ним городами и поселениями. Крытые кратеры и каньоны, а также отдельно стоящие шатровые города имеют очевидные границы, которые могут быть эквивалентными «черте города», но это города, равно как и неопределенные поселения под открытым небом, имеют законные «сферы влияния», которые зачастую совпадают со сферами влияния соседних городов и поселений. Земля внутри данных сфер влияния не может рассматриваться в качестве «территории» обладания городом или поселением в соответствии со всеобщим отказом от земных понятий суверенности и собственности как таковых. При этом все города и поселения имеют законное право на рассмотрение всех вопросов землепользования, включая право водопользования, в пределах своих сфер влияния, установленных земельной комиссией.


Статья 5. Права и обязанности личности

Раздел 1. Права личности

1. Свобода передвижений и собраний.

2. Свобода вероисповедания.

3. Свобода слова.

4. Право голоса во всемирных выборах без каких-либо ограничений.

5. Право на защиту адвоката, своевременный суд и неприкосновенности личности.

6. Свобода от необоснованного обыска или ареста, двойной ответственности и принудительного свидетельствования против себя.

7. Свобода от жестоких или нетипичных наказаний.

8. Право выбирать род деятельности.

9. Право на бо́льшую часть экономической прибыли от собственного труда, рассчитанного по формулам, одобренным экономической комиссией, но составляющей не менее 50 процентов.

10. Право на весомое участие в организации своего труда.

11. Право на оплату труда в размере не ниже минимального.

12. Право на достойное медицинское обслуживание, в том числе на комплекс процедур, известных как «антивозрастная терапия».


Раздел 2. Обязанности личности

1. Граждане Марса отдают один М-год своей жизни мировой службе и общественным благам, определяемым экономической комиссией, но не являющимся военной службой или службой в полиции.

2. Владение или ношение смертельного оружия на Марсе категорически запрещено всем, включая сотрудников полиции и органов сдерживания массовых беспорядков.


Статья 6. Земля

Раздел 1. Цели и пределы терраформирования

1. Первичное состояние Марса регулируется законом и может быть изменено исключительно в рамках программы терраформирования, направленной на создание среды, пригодной для жизни людей, на поверхности высотой до шести километров. Свыше шестикилометровой высоты поверхность должна быть сохранена в состоянии, максимально возможно близком к первичному.

2. Атмосферное давление не должно превышать 350 мил— либар на уровне шесть километров над нулевой отметкой на экваториальных широтах (от 30 градусов севернее до 30 градусов южнее экватора).

3. Давление углекислого газа в газовой смеси атмосферы не должно превышать 10 миллибар.

4. Уровень воды Великого Северного океана (Северного моря) не должен превышать уровень в 1 километр.

5. Уровень воды моря бассейна Эллады не должен превышать уровень нулевой отметки.

6. Бассейн Аргир должен остаться сухим бассейном.

7. Преднамеренное внедрение любого вида, естественного или выведенного искусственно, должно быть одобрено агентством Природоохранного суда по итогам оценки их воздействия на уже существующие биомы и экосистемы.

8. Методы терраформирования, излучающие радиацию на землю, подземные воды либо воздух, на Марсе не могут быть применены.

9. Методы терраформирования, определенные Природоохранным судом нестабильными, ведущими к быстрому ухудшению или причиняющими значительный ущерб марсианскому ландшафту, не могут быть применены.


Статья 7. Поправки к настоящей Конституции

В случае если две трети членов обеих палат Конгресса либо большинство избирателей в городе или поселении Марса предлагают поправки в настоящую Конституцию, они должны быть вынесены на всеобщее всемирное голосование во время ближайших всемирных выборов и будут приняты при получении абсолютного большинства численностью не менее двух третей голосов.


Статья 8. Ратификация Конституции

После принятия текста настоящей Конституции, попунктно, большинством голосов представителей конституционного собрания, Конституция в целом представляется всем жителям Марса, достигшим возраста пяти М-лет, для голосования с целью одобрения или неодобрения, и в случае одобрения абсолютным большинством численностью не менее двух третей голосов она будет признана верховным законом планеты.

XIII. Некоторые рабочие пометки и комментарии к конституции, записанные Шарлоттой Дорса Бревиа

Преамбула

Несмотря на то, что сама идея конституции оспаривалась некоторыми лицами, мнение о ней как об «основе для спора» одержало верх, и процесс получил продолжение.

1.1.2. Идея сделать членство в Парламенте гражданской обязанностью воплощалась редко, но теоретические доводы в ее пользу были достаточно интересными, чтобы побудить творцов испытать ее. Возможность любого гражданина стать законодателем оказывала глубоко положительное психологическое и социальное воздействие, даже при том, что в действительности Дума обычно не была движущей силой в вопросах законотворчества — и да, иногда она превращалась в цирк и ей всегда был присущ (забавный) непрофессионализм. Однако в сочетании с экономической автономией, которой обладает каждый, эта ощутимость самоуправления возносило понятие гражданства к новым высотам ответственности и давало людям более сильное чувство коллективности, чем когда-либо прежде.

2.1.1. Исполнительный совет из семи членов позаимствован из системы, действующей в Швейцарии. Его цель — деперсонализировать исполнительные функции, не разделяя их на целый орган размером с Конгресс. Хотя политическая борьба между членами Совета неизбежна, голоса быстро разрешают споры и исполнительная ветвь выбирает курс действий. Это почти то же, что и некоторое число советников, оказывающих влияние на единственное должностное лицо. Однако это отходит от тенденции к персонализации политики, когда на самом деле, в этой конкретной сфере общественной жизни, главное — это политика. Данный метод хорошо проявил себя в Швейцарии, где многие образованные граждане даже не знают, кто у них президент, но знают, какую позицию они занимают по всем текущим вопросам в их политическом обществе. То же самое, как оказалось, вышло и на Марсе.

2.1.2. Тайное голосование так часто требуется конституцией потому, что творцы пришли к убеждению, что оно побуждает кандидатов «тянуться за Другим». Избиратели голосуют как минимум за трех кандидатов, расставляя их по местам, и первый получает наибольшее количество очков в позиционной системе. Кандидаты таким образом получают стимул стремиться за вторыми и третьими местами голосующих за пределами их собственного избирательного округа. На Земле это прекрасно работало в разделенных на фракции электоратах, с течением времени смешивая их, и, учитывая многоязычную природу марсианского общества, творцы решили, что на Марсе такая система будет также уместна.

3.1.3. Разделение мировой судебной системы на две ветви ставилось на конституционном конгрессе под сомнение, но в результате было решено, что в основе марсианского опыта лежит столько вопросов, касающихся природоохранного законодательства, что оно заслуживает специального органа, посвященного конкретно их регулированию. Некоторые к тому же утверждали, что Конституционный суд — понятие пережиточное и лишнее, — но это так никогда и не оказалось правдой: в его производстве постоянно находилось множество значимых для марсианского общества дел. Также утверждалось, что Природоохранный суд, ввиду искусственной природы самой марсианской биосферы, станет наиболее влиятельной политической силой планеты. И действительно, этот прогноз оказался куда более точным, и кто-то мог даже сказать, что история Марса после принятия конституции стала историей о том, как Природоохранный суд распространял свою огромную власть на остальные сферы общественной жизни. Но это не значит, что такая история окажется плохой.

3.2.2. Указание уровня атмосферного давления сделало марсианскую конституцию объектом множества шуток, но именно так называемый Широкий жест в пользу Красных позволил довести работу до конца. К тому же нет ничего дурного в том, чтобы напомнить людям, что окружающая среда на Марсе до определенной степени зависит от выбора людей. На Земле было так же почти два столетия, но лишь после Великого наводнения стало общепризнанно истиной.

3.3.1. Это положение направлено на то, чтобы провести сложную черту между местной автономией и мировыми судами. В этом заключается парадокс свободного и толерантного общества: чтобы оно состоялось, нельзя проявлять толерантность к нетолерантности. Два принципа «люди могут сами управлять собой» и «никто не имеет права угнетать другого» должны существовать в живом противоречии или динамическом напряжении.

На практике местные законы, не соответствующие марсианскому духу правосудия (как обозначено в конституции), выделяются на общем фоне, как бельмо на глазу.

3.3.2. Идея того, что конституция должна предписывать экономическую систему определенного типа, была достаточно противоречивой и вызывала горячие споры на конституционном Конгрессе, но в итоге верх одержал неопровержимый аргумент: экономика есть политика, и справедливая политическая действительность, справедливая жизнь зависят от справедливой экономической системы. Поэтому творцы не могли игнорировать данный вопрос, иначе все их усилия обратились бы шуткой на шкале истории.

Как выясняется, установление демократической экономики участия встречает трудности и чревато проблемами и спорами, но не ожесточенными и не приводящими к расколам. Старый довод, что «людская натура» никогда не сможет избавиться от феодальной экономической иерархии, рассыпался в прах в тот момент, когда народ был освобожден из рабства и капитал, созданный поколениями трудящихся, перешел в коллективную собственность и им стали распоряжаться те, кто им теперь владел. Иерархии по-прежнему существуют во всех общественных устройствах, но в контексте всеобщего равенства рассматриваются как следствие труда, опыта и возраста, а не незаслуженной привилегии, поэтому они не вызывают такого недовольства. Иными словами, люди остаются людьми — спорят, обижаются, ненавидят, проявляют эгоизм, делятся своим только с родственниками или знакомыми — если это то, что вы подразумеваете под «людской натурой». Но сейчас они живут при экономической системе, в которой они приблизительно равны тем, кого презирают, и не могут ни грубо угнетать их, ни быть угнетаемыми в финансовом смысле. Это смягчает гнев, уж поверьте мне. Но для того чтобы полностью почувствовать разницу, нужно было пожить сначала при старом режиме.

3.4.1. На конституционном собрании, когда встал вопрос об органе, который «улаживал» бы существенные противоречия между судами и правительством, данное положение вызвало бурное веселье. Выдвигались даже предположения, что в итоге все правительство будет зависеть от этой объединенной коллегии.

И действительно, порой так и получалось. Но нужно помнить, что это не обязательно было что-то плохое. Ядро правительства должно находиться в суде, а не, скажем, в штабе армии. На моей памяти дебаты по поводу объединенной коллегии всегда проходили увлекательно: вся философия правительства и людской натуры в грызне за каждую бюрократическую мелочь. Вы, конечно, можете возразить: «Но это же твоя работа, Шарлотта, тебе такое нравится». Но я в ответ укажу на то, как много сейчас таких людей, как я, и как сильно они любят свою работу. Ведь теперь работа — это не то, чему вы посвящаете свое время, чтобы зарабатывать деньги и покупать себе то, что хотите. Теперь это то, что вы выбрали, потому что находите интересным (если в вас есть толк), потому что сами заинтересованы в результатах своего труда и получаете вознаграждение за него тем же образом и в той же степени, что и все остальные, — и этого вам будет как минимум достаточно, хотя обычно выходит гораздо больше. Вот какого положения удалось достичь обществу, основанному на этой конституции. И как раз поэтому она, на мой взгляд, представляет интерес.

4.2. И снова огромный парадокс: нетолерантность к нетолерантности. Но как иначе добиться справедливости?

4.4. Этот пункт, несомненно, был включен для того, чтобы увести всю политику от местного уровня к мировому и строго запретить все, что напоминало бы земные государства. Были ли государства в самом деле источником проблем на Земле — вопрос спорный, но никто не видел причин для появления таких же государств на Марсе, поэтому данный пункт был принят. Никто здесь по ним не скучал, и действительно, если взглянуть на слово «патриотизм», то видно, что это не то понятие, которое было бы нужно на Марсе.

4.5. Война — антиконституционна. Над этим тоже многие на собрании посмеялись, но в итоге это прописали. Требовать же великодушия, наверное, не получится, но стоит хотя бы попробовать.

5.1.9. При всей своей противоречивости именно этот пункт служил основной силой борьбы за равенство и справедливость на Марсе.

5.2.1. Эта практика также взята в Швейцарии и усовершенствована, чтобы демилитаризовать ее и направить на улучшение общего благосостояния марсианского общества. Обычно марсиане отдавали ей шесть месяцев после получения среднего образования, потом три раза по три месяца в течение следующих четырех лет и еще девять месяцев от случая к случаю. Таким образом, значительная часть общественной службы была занятием молодежным и включалась в процесс образования. Одно из исследований показало, что тридцать процентов марсианских пар познакомились со своими партнерами во время ее прохождения, поэтому, можно сказать, она также сводила людей.

5.2.2. На собрании этот пункт встретил неожиданно слабое сопротивление. «Элементарщина», назвал его тогда Арт.

6. Забота о земле — одна из основных задач для любого правительства, интересующегося пермакультурой и контролирующего биосферу ради блага будущих поколений. Как писал Эдмунд Берк, общество есть «партнерство не только между теми, кто живет, но и между теми, кто живет, кто умер и кто будет рожден». Значит, забота о земле — наша обязанность.

7. В первые двенадцать М-лет законной силы конституции к ней было принято четырнадцать поправок. Большинство из них устраняли противоречия в самой конституции, местных или мировых ситуациях либо совершенствовали законодательство о терраформировании, приводя в соответствие с нынешними условиями.

8. Принята 11 октября 52 М-года, получив 78 % голосов «за» и 22 % — «против». Сейчас она успешно применяется уже на протяжении двадцати одного М-года.

Сейчас я полагаю, что конституцию можно считать успешной. Те, кто в свое время заявлял, что само понятие конституции анахронично и необязательно, не понимали ее задачи — не быть статичным «итоговым законом», разрешающим все социальные противоречия, но служить шаблоном для построения аргумента и побуждать к справедливости. Несмотря на трудности, с которыми она столкнулась после принятия, даже наиболее размытые или решительные разделы документа, подобно его американскому и швейцарскому предшественникам, в этом смысле имели успех.

Ту форму правительства, какую предписывает эта конституция, можно назвать поликратией: власть разделена между множеством институтов и людей в системе сдерживаний и противовесов, ослабляющих любую возможность построить притесняющую кого-либо иерархию. Цели конституции, изложенные в преамбуле, сводятся как раз к справедливости и мирному многообразию.

Конечно, теперь конституция несколько отошла на второй план и обросла огромным множеством законов и неформальных практик, регулирующих повседневную деятельность большинства марсиан. Но ее задача состояла в том, чтобы послужить началом и не провалиться. По моему разумению, конституция была написана для того, чтобы дать людям ощущение, что их право управлять своим трудом совершенно естественно и высечено на камне, тогда как законы и правительства всегда были искусственными — делом практик и привычек. Они могут меняться, они уже много раз менялись и будут меняться еще. В таком случае нет причин не пытаться менять их к лучшему. И именно это мы сделали. Каким будет результат в долгосрочной перспективе — сейчас никто не может сказать. Но я считаю, что мы положили хорошее начало.

XIV. Джеки о Зо

Это не показалось мне настолько уж болезненным, но у меня была эпидуральная анестезия, так что… Как будто чрезвычайно сильная физическая нагрузка, от которой нельзя было отказаться. Когда я упоминала об этой анестезии, на лицах людей отражалось презрение, но я вам скажу, что мы существа земные и, если готовимся рожать на другой планете, то заслуживаем некоторого медицинского вмешательства. Настаивать на естественном деторождении на Марсе — это что-то сродни лихачеству, в котором я совсем не заинтересована.

С ней было тяжело с самого начала. Когда ее вытащили из меня и положили мне на грудь, я увидела маленькое красное личико, которое смотрело мне прямо в глаза и протестующе кричало. Она была сильно недовольна, это читалось по ее лицу так же четко, как по лицу любого взрослого. У меня нет сомнений в том, что мы находимся в сознании еще в утробе — по крайней мере часть этого периода, — размышляя без слов, будто на языке музыки или в медитации. И выходя на свет, мы уже имеем свой характер, целый и завершенный, а после этого ничего больше не меняется. Вот и она была так же недовольна еще долгие годы.

Молоко она сосала жадно, орала не смолкая, спала урывками, кричала во сне так же, как если бы была в сознании, — а потом просыпалась от собственного крика и кричала еще сильнее. Я часто думала, что бы это могло ей сниться, что настолько ее пугало. Тысячи лет это называли коликами, но никто толком не знает, что это такое. Некоторые говорят, что так пищеварительная система медленно приспосабливается к защите от новых химических веществ. Глядя на ее извивающееся тело, я думала, что часть правды в этом есть. Но также я думала, что она все еще была недовольна тем, что ее вытащили из утробы. Злилась из-за несправедливой потери своего нарциссического блаженства. Она помнила утробу. Даже позднее, когда она забыла о ней, она делала все, чтобы туда вернуться. По сути, в этом была вся Зо.

Колики сводили меня с ума. Мне не удавалось ее успокоить, и она плакала не замолкая. Ничего не помогало, хотя я, уж поверьте, перепробовала все, что только могла придумать, потому что меня это вконец раздражало. Бывало, она плакала по десять часов подряд. А когда ребенок плачет, эти часы тянутся очень долго. Единственное, чем можно было хоть немного помочь, взять ее на руки — одной рукой держа за попку, другой за головку и шею, — и быстро поднимать и опускать, вверх-вниз, будто на качелях. Тогда она замолкала, и ей даже будто бы нравилось — по крайней мере, ей это было интересно. В любом случае плакать она переставала. Но однажды, когда я так делала, ко мне подошла одна арабская женщина, выставила передо мной руку и сказала:

— Прошу, не делайте так, вы можете поранить ребенка.

— Я же держу ее за головку, — сказала я и поднесла ее так, чтобы та видела.

— Нет, ее шейка еще слишком хрупкая. — Она была взволнована и даже испугана, но стояла на своем.

— Ей нравится. Я знаю, что делаю.

Но больше я так никогда не делала. А позднее задумалась, какая нужна смелость, чтобы возразить незнакомке из-за того, как она обращается с ребенком.

Если Мишель верен в своей теории четырех темпераментов, в чем я, впрочем, сомневаюсь, то она была холериком. Переменчивая, как Майя, это да. Но это сходство не волновало меня так сильно, как думали некоторые. Мне Майя нравилось гораздо больше, чем я ей. Да и кому она не нравилась, похожая на какую-нибудь героиню трагедии Софокла, — но она жаждала борьбы, а я собиралась отступать. Так же было и с Зо. Это все биохимия… то есть эти ее перепады настроения. Об этом тоже говорил Мишель, рассказывая обо всех биологических взаимосвязях. Четыре темперамента, ну конечно, только на самом деле их сорок, а то и сорок тысяч. Пусть и более-менее сгруппированных в эти четыре. Но Зо в любом случае была холеричным холериком.

В первый год ее глубоко расстраивало, что она не могла ни говорить, ни ходить. Она видела, как это получается у других, и ей хотелось того же. Она падала миллион раз, как кукла со слишком большой головой. Я всегда держала под рукой запас лейкопластыря. Она властно что-то всем лепетала, но, когда ее не могли понять, приходила в ярость. Выхватывала все у других из рук. Бросала свои чашки и ложки в окружающих или просто скидывала посуду на пол. Она могла попытаться ударить своей ручкой, и иногда это у нее получалось. Могла стукнуть затылком — и дважды рассекала мне губу, но после я стала отстраняться быстрее, чем она запрокидывала голову. И это ее бесило. Она падала на пол и с ревом стучала о него кулачками и ножками. Трудно было не рассмеяться, глядя на этот спектакль, но я обычно не давала ей видеть свой смех, потому что тогда она просто зверела и ее лицо приобретало тревожный фиолетовый оттенок. И я старалась вести себя уклончиво. Игнорировать ее было несложно.

«Зо просто делает, что ей вздумается, — говорила я. — У нее будто электрическая буря проходит по нервам. Тут ничего нельзя поделать — только дать ей это выплеснуть».

Научившись ходить, она стала уже меньше капризничать. И еще она очень быстро научилась есть, причем от высоких кресел и всяких детских приборов гордо отказывалась. Но когда она начала всюду лазить, то стала подвергать себя опасности большей, чем когда-либо прежде. Она могла съесть что угодно. Меняя ей подгузники, я находила песок, грязь, гальку, корни, ветки, мелкие игрушки, всякие бытовые предметы — это был настоящий ужас! Но если пытаться ее изменить, она будет сражаться как сумасшедшая. Не всегда, но где-то в половине случаев. И так было со всем, что она делала: переодевалась, чистила зубы, забиралась в ванну, вылезала из нее. В половине случаев она слушалась, в половине — противилась. И если я позволяла ей победить, то в следующий раз было еще хуже. Отдай сантиметр — она заберет целый километр.

Думаю, заболела она от того, что ела грязь. Она подхватила какую-то разновидность вирус Гийена — Барре, но узнали мы об этом не сразу. Мы только увидели, что у нее температура подскочила до сорока градусов, а потом ее полностью парализовало на шесть дней. Я в это поверить не могла. И пока я еще не оправилась от шока, она вдруг задвигалась снова — сначала просто подергивала конечностями, затем ожила совсем. Для меня это было невероятным облегчением. Но должна признать, после этого она стала вести себя хуже, чем когда-либо. Она закатывала истерики, которые могли длиться целый час, а если оставить ее в комнате одну, она делала все, что могла, чтобы сотворить там хаос. Она ломала себе обе руки. Поэтому нужно было оставаться с ней и присматривать. Я всерьез подумывала обить ее комнату войлоком.

С другим детьми она вела себя так же кошмарно. Подходила к ним и била, как если бы хотела увидеть, что с ними будет. Она ничего не имела против этих детей и не казалась злобной — скорее просто невменяемой. И действительно, вскоре мы выяснили, что у нее после болезни осталась проблема восприятия: ей казалось, будто она находилась дальше от окружающих предметов, чем они были на самом деле. Поэтому когда ее кто-то заинтересовывал — бам! — и он падал навзничь. В яслях она была веселой маленькой анархисткой и была так прихотлива, что мне было стыдно ее там оставлять. Но мне нужно было работать, проводить какое-то время отдельно от нее, поэтому я все равно ее оставляла. Там мне не жаловались, по крайней мере прямо.

Чем лучше она начинала говорить, тем сильнее противилась правилам. Первым и любимым на многие годы ее словом было «НЕТ». Она произносила его с потрясающей убежденностью. И на вопросы с подвохом она давала самые явные «НЕТ» из всех. Ты вылезешь из ванны? Нет. Хочешь почитать книжку? Нет. Хочешь скушать десерт? Нет. Любишь говорить «нет»? НЕТ.

Она училась говорить так быстро, что я практически не замечала, как это происходило. За несколько месяцев она освоила всего несколько слов, но затем вдруг могла уже сказать все, что хотела. Это в некотором смысле ее расслабило. Когда она была в хорошем настроении, оно вправду было хорошим, и продолжалось это подолгу. Она становилась такой милой, что едва можно было перед ней устоять. Наверное, это был некий эволюционный механизм, который не позволял людям убивать своих детей. Она постоянно находилась в движении — прыгала и скакала, старалась что-то делать, куда-то бежать. Ей отчего-то сильно понравились трамваи и грузовики, и она постоянно выкрикивала: «Трамвай!» или «Грузовик!». Наслушавшись ее восторгов, однажды я, сидя в трамвае, увидела в окно грузовик и, к собственному удивлению, сказала:

— Ой, какой большой грузовик! — И пассажиры трамвая изумленно на меня посмотрели.

Но все равно нрав у нее был еще тот. И теперь, когда она злилась, она могла устроить разнос не хуже, чем если бы ударила или чем-нибудь запустила. Было даже смешно от того, насколько примитивно она изъяснялась. Она говорила все самое гадкое, что могла придумать. «Убирайся!», «Ты мне не нравишься!», «Я с тобой не дружу!», «Ты не моя мама!», «Ты пустое место!», «Я тебя больше не люблю!», «Я тебя ненавижу!», «Ты умрешь!», «Иди вон!»

На людях от этого могло быть стыдно. Когда я брала ее куда-то с собой, она часто пялилась на кого-нибудь и громко заявляла: «Мне этот дядя не нравится». И иногда добавляла: «Уходи!»

— Зо, веди себя прилично, — говорила тогда я и своим извиняющимся взглядом пыталась дать понять, что она делала так со всеми. — Это некрасиво.

После раннего детства, когда она пережила так называемый кризис двух лет, заметных изменений не произошло. А в некотором смысле стало даже хуже. Порой с ней было почти невозможно совладать. Я будто бы жила с психически больным человеком. Каждый день превращался в настоящие американские горки, где было несколько резких пиков и столько же визгливых истерик. Что бы я ни говорила ей сделать, она сначала думала, хочет она этого или нет, и, как правило, сама мысль делать, что велено, претила ей, и она шла наперекор просто из принципа. Часто она делала все наоборот. Мне приходилось быть к этому готовой — иначе последствия оказывались неприятными. Мне приходилось решать, стоит ли говорить ей не делать чего-либо — действительно ли это имело значение. Если да, то мне следовало готовиться к целой драме. Однажды я сказала ей:

— Зо, не стучи чашкой о стол! — И она ударила ею прежде, чем я успела к ней подбежать, разбив и чашку, и стеклянную столешницу. Ее глаза широко раскрылись от удивления, но раскаяния в ней не было. Зато она сердилась на меня — будто это я ее обманула. Ей захотелось разбить еще что-нибудь, чтобы лучше понять, как это происходит.

Вся эта ее обостренность была постоянной и всесторонней, поэтому когда она была в хорошем настроении, то становилась настоящим золотом. Мы исследовали Марс, как в самом начале его исследовал Джон. Никогда еще — даже с Саксом, Владом или Бао Шуйо — я не ощущала присутствия такого блистательного ума, как рядом с ней, когда мы гуляли по пустошам или городским улицам, а ей было всего три годика. Я чувствовала, будто со мной находится кто-то, внимательно наблюдающий за миром и соображающий быстрее, чем я могла бы когда-либо мечтать. Она то и дело над чем-то смеялась — я часто даже не понимала, над чем, — и в эти минуты она была прекрасна. Она всегда была очень красивым ребенком, но, когда смеялась, физическая красота сливалась с ее невинностью и от ее вида вовсе захватывало дух. Как нам удается уничтожить это качество — это великая загадка человечества, которая вызывает снова и снова вопросы.

Как бы то ни было, эта красота и этот смех позволяли мне легче переживать ее истерики, это уж точно. Ее нельзя было не любить, какой бы она ни была вспыльчивой. Когда она стучала по столу, кричала и стучала кулаками, я думала: «Ну ничего, это же просто Зо. Нет нужды принимать это на свой счет». Даже когда она кричала, что ненавидит меня, — это тоже было не всерьез. Просто она была очень вспыльчивой. Я любила ее всем сердцем.

Встреча с Ниргалом от этого стала только болезненнее. Какой контраст — неделю за неделей я заботилась о Зо, часто совершенно выматывая себя, а потом вдруг приходит он, легкий, неуловимый и милый, как всегда. Дружелюбный, мягкий и немного отстраненный. Немного напоминающий Хироко. И все же он был отцом Зо, сейчас я это признаю, но кто мог представить, что она имела к нему, такому блаженному и спокойному человеку, хоть какое-то отношение. Он может стать Великим марсианином — с этим, пожалуй, согласны все, — но ничего общего с Зо у него нет, поверьте мне. Однажды он пришел, и все, как обычно, залебезили около него, словно привлеченные каким-то волшебным зеркалом, а Зо, посмотрев на него всего раз, повернулась ко мне и заявила:

— Он мне не нравится.

— Зо!

Дерзкий взгляд на него:

— Уходи!

— Зо! Веди себя хорошо! — Я посмотрела на него. — Она со всеми так.

Она тут же подбежала к Шарлотте и, обняв ее за ноги, глянула на меня. Все рассмеялись, и она сердито заозиралась, не ожидая такого поворота.

— Ладно, — продолжила я, — она так себя ведет с половиной всех людей, а вторую половину обнимает. Но к какой половине ты относишься — это может меняться.

Ниргал кивнул и улыбнулся ей, но выглядел все равно несколько ошарашенно, когда Зо громко повторила:

— Он мне не нравится!

— Зо, прекрати! Будь вежлива.

В конце концов — я имею в виду годы спустя — она все-таки стала чуть вежливее. В конце концов мир перетирает людей и поверх их «я» выступает лоск цивилизации. Но как же я ее любила, когда она была тем маленьким невыносимым зверьком! Как же я ее любила! Сейчас мы собираемся вместе на обед, и она — самая надменная и заносчивая девушка, какую только можно представить, вся в себе, снисходящая ко мне со своей невероятной высоты, тогда как я только смотрю на нее и смеюсь, мысленно говоря: «Думаешь, ты такая сильная… А видела бы ты себя, когда тебе было два».

XV. Поддерживая пламя

Однажды во время одного из своих долгих забегов, после того как бросил искать Хироко, но перед тем, как прекратил движение поиска, Ниргал пересекал огромный темный лес Киммерии, находившийся к югу от Элизия. Бежать среди зарослей пихт и лип и густых подлесков с длиннохвойными соснами и березами получалось медленно. Солнце пробивалось сквозь плотные кроны узкими пучками света, которые падали на подушечки темного мха, курчавые папоротники, дикий лук и коврики ярко-зеленого лишайника. Среди этих теней и сквозь мириады параллельных полос маслянистого света он медленно бежал, день за днем, потерянный и беспечный, зная, что, двигаясь примерно на запад, он выйдет из леса к берегу Большого канала. Лесное безмолвие нарушалось лишь щебетаньем птиц, завыванием ветра в сосновой хвое и далеким йодлем койотов или волков. А один раз он услышал, как где-то за деревьями упало что-то очень большое. Он бежал уже шестьдесят дней подряд.

Низкие кольца кратера были ему единственным облегчением, мягкие и заваленные деревьями, ковриками листьев и мха, черноземом. Большинство кратеров не сохранили краев, поэтому бежать ему приходилось мимо вдавленных полянок или неглубоких круглых озер. Обычно он обегал их и, не задерживаясь, продолжал свой путь. Но на одной такой осевшей поляне он заметил развалины белокаменного храма.

Ниргал спустился к нему по мягкому склону, неуверенно прошел туда по тропинке. Храм был построен из алебастра и поэтому заметно выделялся своим белым цветом. Это напомнило ему белокаменную деревню в борозде Медузы. Храм был похож на греческий, хоть и имел круглую форму. Двенадцать стройных ионических колонн, сложенных из каменных цилиндров и установленных на плоское основание, будто цифры на циферблате. Крыши не было — отчего храм еще сильнее казался похожим на греческие руины или британский хендж. В трещинах, протянувшихся поперек основания, прорастал лишайник.

Ниргал обошел его вокруг, зашел внутрь — и вдруг осознал, как тихо стало вокруг. Ни ветра, ни криков птиц и зверей. Все погрузилось в тень — мир словно замер. Казалось, откуда-нибудь из темноты сейчас явится сам Аполлон. Что-то здесь напомнило ему Зиготу — наверное, колонны просто были такими же белыми, как купол Зиготы, в том далеком прошлом, которое теперь казалось сказкой из другой эпохи, сказкой о мальчике с мамой-животным. Мысль о том, что эта сказка и настоящий момент были частями одной и той же жизни — его жизни, — требовала от него совершить прыжок веры, который был ему не под силу. А каково же было охватить одно-два столетия? Иными словами, каково было жить таким, как Надя, Майя и остальные иссеи?..

Что-то пошевелилось, и он отскочил. Но больше ничего не происходило. Он тряхнул головой, прикоснулся к прохладной гладкой поверхности колонны. Человеческий след посреди леса. Даже два человеческих следа — храм и лес. В этом древнем выветрившемся кратере.

На поляне появилось два старика — они шагали к храму, не замечая Ниргала. Его сердце забилось, как у ребенка, который пытался сбежать…

Но они были ему незнакомы. Он никогда не видел этих людей. Старые, белые, лысые, морщинистые, один мал ростом, другой еще ниже.

Теперь оба с подозрением глядели на него.

— Добрый день! — поздоровался он.

Они приблизились, один держал опущенный дротиковый пистолет.

— Что это за место? — спросил он.

Один остановился, выставил перед другим руку.

— А ты не Ниргал, часом?

Ниргал кивнул.

Они переглянулись.

— Заходи к нам, — пригласил тот же старик. — Мы тебе все расскажем.

Они поднялись сквозь заросли, покрывавшие стену старого кратера, и оказались на его ободе, где стоял небольшой бревенчатый домик с крышей из темно-красного шифера. Старики провели Ниргала в свою обитель — он пригнулся, чтобы пролезть в дверь.

Внутри царил сумрак. Из одного окна открывался вид на кратер, и можно было заметить, как среди крон деревьев высились вершины колонн монумента.

Старики налили Ниргалу странного чая, заваренного из какой-то болотной травы. Они представились иссеями — и не просто иссеями, а членами первой сотни. Их звали Эдвард Перрин и Джордж Беркович. Говорил в основном Эдвард. Они были друзьями. А еще коллегами Филлис Бойл. Монумент в кратере служил мемориалом в ее честь. Когда-то они втроем построили нечто похожее — ледяной барабан, просто забавы ради. Во время первого путешествия на Северный полюс с Надей и Энн, во втором М-году.

— В самом начале, — добавил Джордж с тугой улыбкой.

Они рассказали ему свою историю, и он понял, что когда-то они повторяли ее множество раз. Бо́льшую часть рассказывал Эдвард, а Джордж вставлял комментарии или заканчивал за Эдварда некоторые предложения.

— Мы были там, когда все случилось. В этом не было нужды. Они облажались там, где все могло пройти гладко. Я не говорю, что мы так уж полны горечи, хотя это так. 2061-й был необязателен.

— Этого можно было избежать, если бы они послушали Филлис. Во всем виноват Аркадий.

— Богданов со своей глупой самонадеянностью. В то время как у Филлис был план, который бы сработал без всех этих разрушений и смертей.

— Без войны.

— Она спасла нас всех, когда мы сидели на Кларке. А перед этим спасла всех, кто был на Марсе.

Когда они вспоминали ее, у них даже чуть-чуть светились лица. Рассказывать свою историю было для них сущим удовольствием. Они пережили 61-й, пытались установить мир в годы между революциями, помогали ПА ООН в Берроузе координировать добычу полезных ископаемых в Великом океане таким образом, чтобы участки, находящиеся в опасности затопления Северным морем, разрабатывались как можно скорее, прежде чем вода и лед успевали их захватить. То были славные времена, момент в истории, когда чудовищная мощь технологий могла быть обрушена на ландшафт без каких-либо последствий — без влияния на окружающую среду, без незаживающих шрамов… и прежде чем все заполонил лед, из земли успели извлечь металлов на миллиарды долларов.

— Тогда-то мы и нашли это местечко, — заметил Джордж.

— В Амазонии было полно металлов, — добавил Эдвард. — Да и сейчас, конечно, полно. — Он отхлебнул из своей чашки.

Повисло молчание. Джордж добавил еще чая, и Эдвард продолжил:

— Мы были в Берроузе, когда началась вторая революция. Работали в ПА ООН. Филлис тогда уже была мертва. Убита Красными террористами.

— В Касэе.

Ниргал постарался не выдавать эмоций.

Они пристально глядели на него.

— Точнее, Майей. Это Майя убила Филлис. Так мы слышали.

Ниргал смотрел на них молча и пил из своей чашки. Они прекратили свои уловки, заговорили, перебивая друг друга.

— Ну, это общеизвестно. Она уж точно могла это сделать. И сделала. Она убийца. Мне до сих пор от этого не по себе.

— Не могу поверить в то, что случилось.

— Я, бывает, задумываюсь, правда ли это. Может, Филлис сбежала и скрылась, как говорят о Хироко. Ведь ее тело тоже никогда не нашли. И я никогда его не видел. Мы были противниками организации «Освободите Марс», мы были против тебя. — Он с вызовом глянул на Ниргала.

— Мы ненавидели Красных партизан. По крайней мере, пока…

— Но сильнее всех мы ненавидим наших же товарищей, верно?

— Так всегда получается.

— Надя, Сакс, Майя. Смерть и массовые разрушения — вот что они привезли со своими так называемыми идеалами. Смерть и массовые разрушения.

— Но твоей вины в этом нет, — сказал Джордж Ниргалу.

— Но будь Филлис жива… Мы были в Берроузе во время протестов. Противостояние с ПА ООН. Затопление города… намеренное затопление крупнейшего города на Марсе! Филлис этого никогда бы не допустила.

— Мы были на самолетах, нас эвакуировали.

— Пять самолетов, пять огромных самолетов. Мы летели в Шеффилд. И там мы тоже это увидели — смерть и разрушения. Мы пытались выступить посредниками. Пытались делать то, что делала бы Филлис.

— Выступить посредниками.

— Да, посредниками между ПА ООН и Красными. Это было невозможно, но у нас получилось. Получилось. Провод упал бы дважды, если бы не мы. Этот монумент Филлис — еще и наша маленькая беседка. А она была первой, кто выступал за лифт. Она мечтала о нем. И мы сделали, что смогли.

— После перемирия мы ушли на восток.

— Тогда еще можно было уехать по железной дороге. А где нельзя — там на марсоходах. Мы разделились в Андерхилле, так, вроде бы?

— А потом снова встретились в Элизии. Это уже после самых невероятных приключений, о которых я когда-либо слышал.

— Пересекли по льду Северное море.

— Перешли по мосту через канал.

— Прошагали поперек всего Хребта. И наконец встретились здесь и помогли построить Киммерийскую гавань. Пытались добиться, чтобы ее назвали гаванью Бойл, по аналогии с гаванью Буна в Темпе.

— И всем, что названо в честь Богданова.

— Но не повезло. Она забытый герой. Ничего, когда-нибудь справедливость восторжествует. История всех рассудит. А пока мы помогаем обустраивать Киммерию и понемногу разведываем лес.

— Вы слышали что-нибудь о Хироко? — спросил Ниргал.

Они переглянулись. Ниргал не догадывался, что именно означали их взгляды, но не сомневался, что между ними происходил некий немой разговор.

— Нет. Хироко… исчезла очень давно. С тех пор мы о ней ничего не слышали. А она же твоя мать, верно?

— Да.

— И у тебя тоже от нее нет вестей?

— Нет. Она исчезла в Сабиси. Когда ПА ООН спалила город. — Он напомнил им. — Некоторые говорят, что тогда ее убили. Другие — что она сбежала вместе с Ивао, Джином, Риа и остальными. Я недавно слышал, что она могла оказаться в Элизии. Или где-то еще недалеко отсюда.

Они сдвинули брови.

— Я об этом ничего не слышал, а ты?

— Нет. Но нам они бы и не сказали, верно?

— Да.

— Но вы же здесь ничего не видите, — сказал Ниргал. — Ни поселений, ни лагерей?

— Нет. Вообще…

— Поселений здесь куча. Но все съезжаются в город. Они местные, как ты. Есть немного курдов.

— Люди как люди.

— И это во всех этих поселениях так, по-вашему?

— Пожалуй.

— Пожалуй.

Ниргал задумался. Эти двое — из числа немногих, может полудюжины, тех из первой сотни, кто все время был на стороне ПА ООН. Стала бы Хироко им открываться? Стала бы прятаться от них? Если бы они что-то знали о ней, стали бы рассказывать ему?

Но они не знали. Он сидел в большом удобном кресле и засыпал. Узнавать ему было нечего.

Рядом двое иссохших стариков тихонько передвигались по тусклой комнате. Старые черепашьи головы в темной пещерке. Но они любили Филлис. Оба. Как друзья. А может, все было и не так. Может, все было не так просто. Но тем не менее сейчас они были партнерами. Может, как и всегда. В первой сотне это могло вызвать трудности. Конечно, в отношении Филлис все сомнительно. Но, наверное, тем и лучше. Кто знал, как там было в начале? Прошлое осталось загадкой. Даже для тех, кто там был и пережил все это. Конечно, даже тогда ничто из этого не имело смысла — по крайней мере, такого, о котором говорили потом. Сейчас они возились в своей темноте. Ниргал был изнурен от долгого бега, и теперь усталость одолевала его.

— Пусть спит.

— Нужно ему сказать.

— Нет.

— Почему нет?

— Потому что не нужно. Все равно скоро все узнают.

— Когда всё начнет гибнуть. Филлис бы это не одобрила.

— Но они убили ее. Поэтому ее больше тут не будет, чтобы их спасти.

— Так они получат, что заслуживают? Когда все погибнет?

— Все не погибнет.

— Погибнет, если получится так, как они хотят. Она бы этого не хотела.

— У нас не было выбора. Сам знаешь. Они бы нас убили.

— Разве? Я вот не уверен. Мне кажется, ты сам этого хотел. Они убивают Филлис, и тогда мы…

— Говорю же, у нас не было выбора! Перестань. Они могли узнать локации по записям. И кто скажет, что они неправы?

— Месть.

— Хорошо, пусть месть. Допустим. И поделом им. Это никогда не была их планета.

Много позже Ниргал обнаружил, что не спит и что ему холодно. Шея затекла и болела после долгого сидения в кресле. Старики ссутулились над книгами за кухонным столом, неподвижные, будто восковые фигуры. Один из них спал, видя во сне другого. Другой смотрел в пустоту. От огня оставались лишь серые угли. Ниргал прошептал, что ему нужно уходить. Он поднялся и вышел в холодный предрассветный час. Сначала прошел немного пешком, а затем вновь бросился бежать среди темных деревьев, словно пытался оторваться от погони.

XVI. Спасение дамбы в Лабиринте Ночи

Дамба в Лабиринте Ночи изначально была плохой идеей, а потом ее еще и построили небрежно. Поставили в устье самого южного каньона, где поверх старого песчаника лежит базальтовая шапка. Естественно, как только резервуар наполнился, песчаник начал смачиваться, и это ослабило основание дамбы. Единственный аварийный сток представлял собой большую воронку, по которой вода стекала в туннель внутри скалы и попадала в верховье реки Ио, что проходила внизу. Туннель, конечно, обложили бетоном, но под ним все равно находился песчаник. Поэтому, когда погода стала ухудшаться и мы увидели первые супербури, дамба оказалась неспособной справляться с такими стоками. Уровень наполненности резервуара рос очень быстро. В один из первых таких случаев я находился там и все это видел — зрелище было не для слабонервных. Когда появился прогноз, что пойдет дождь, мы открыли воронку, но это не слишком помогло. Песчаник же под бетоном теперь настолько ослаб от протечек, что бетон, очевидно, стал проваливаться в образовавшиеся в нем пустоты. Все приборы, показывавшие состояние туннеля, перестали работать, и мы увидели, как бетон выбрасывает из воронки в воду, — порой, раз в минуту или две, даже здоровые, размером с дом куски вылетали, будто из пушки, на несколько сотен метров. Всем нам это казалось крайне тревожным.

Конечно, вода, стекающая вниз по туннелю, немедленно начинала разрывать песчаник, и довольно скоро под нами не осталось бы края, который сдерживал северную сторону дамбы.

Поэтому у нас не было иного выбора, кроме как закрыть воронку наверху. Мы даже обрадовались тому, что еще имели такую возможность. Но после этого были вынуждены выпустить воду из резервуара. Дождь все еще шел, и такой сильный, как никогда прежде. А Лабиринт Ночи имеет чрезвычайно крупную водосборную площадь, даже если взять только южный его квадрант, вода из которого сливалась в резервуар.

Так что уровень воды прибавлял сначала по два метра в час, затем по три. При такой скорости нам оставалось всего несколько часов, прежде чем он достиг бы вершины дамбы и начал переливаться, потом неизбежно где-нибудь случился бы прорыв, и все триста тридцать вертикальных метров воды обрушились бы, скорее всего, одним мощным ударом. Стены бортика, весьма вероятно, тоже бы рухнули. Но что еще существеннее, наводнение непременно смыло бы все поселения в кратере Удемана и верхней части системы Маринер, может быть, до самого каньона Мелас.

Спустя некоторое время после того, как мы закрыли воронку, мы совершенно не знали, что предпринять дальше. Разумеется, Мэри позвонила в службу спасения в Каире и попросила предупредить людей в Удемане и Ио, чтобы те выбирались из кратера и каньона или хотя бы поднялись как можно выше на их стены, так как столько людей не могли быстро выбраться из такого глубокого кратера и ущелья. Но что делать с этим нам — было вовсе не очевидно. Мы бегали от командного центра к дамбе, чтобы посмотреть, как поднимается вода, а потом возвращались обратно — проверить данные о погоде. Все это время дождь лил стеной. Прогнозы давали нам надежду, что он может вскоре прекратиться — выше по течению и на дальнем западе он уже не шел. Последний шквал принес уже в основном град, размером с апельсины, и это заставило нас найти укрытие в центре. Но и это тоже давало нам надежду.

Тем не менее данные верхней части потока, поступавшие в центр, давали понять, что вода должна была превысить высоту дамбы примерно на два-три метра. Некоторые грубые расчеты привели меня к заключению, что переполнения дамба не выдержит. Я сообщил о своем неутешительном прогнозе остальным.

— Три метра! — проговорила наконец Мэри, а затем выразила желание, чтобы дамба была бы хоть на четыре метра выше. Это, несомненно, помогло бы в этом положении.

Не задумываясь об этом всерьез, я ответил:

— Возможно, у нас получится поднять ее на четыре метра.

— Это как же? — удивились остальные.

— Ну, — начал я, — сверху давление будет не таким уж сильным. Даже простого фанерного барьера может хватить.

Они нашли это забавным, но все же мы сели в грузовик и помчались в «Каирские пиломатериалы» по дороге, присыпанной крупными градинами, и купили целую стопку листов фанеры. Мы были так встревожены, что не могли толком объяснить, зачем нам они.

Вернувшись на дамбу, мы установили их на решетку перил, пригвоздив к пластиковым основаниям — лишь затем, чтобы ветер не сдул их прежде, чем до них дойдет вода. Пока мы все это делали, снова пошел дождь. Уверяю вас, мы работали так быстро, как могли, — никогда еще я не чувствовал такой спешки. Но даже при этом, когда мы закончили, вода уже плескалась о бетон, и нам пришлось убегать по дорожке, что тянулась поверху дамбы, по щиколотку в воде. Ощущение было жуткое.

Спустившись с дамбы и поднявшись по тропинке к командному центру, мы остановились, чтобы оглянуться. Если бы фанера не выдержала и дамба прорвалась, ее борт в том месте, скорее всего, прорвался бы и нас бы всех там убило. Но все равно — мы остановились, чтобы оглянуться. Просто не могли удержаться от этого.

Последний шквал затих, еще пока мы возились с фанерой, и небо над нами теперь казалось совсем диким: темно-оранжевое на востоке, на севере и юге — такое бирюзовое, какого мы еще никогда не видели. На западе оно было еще черным, но солнце уже проглядывало сквозь далекое облако, заливая весь пейзаж латунным светом. Внизу мы увидели, что уровень воды продолжал повышаться — теперь уже вдоль листов фанеры. К тому времени, как опустились сумерки, вода поднялась чуть выше середины листов. Когда мы уже не могли как следует их разглядеть — да и, признаюсь, не хотели, потому что выглядели они весьма хрупкими, — мы вернулись в командный центр.

И стали там ждать. Существовала высокая вероятность, что дамба очень быстро прорвется — мы видели это по приборам, потом слышали — и нас самих унесет вместе со стенками бортика. Поэтому мы всю ночь наблюдали за данными на компьютерах. И между тем рассказали по телефону о том, что сделали. У меня аж в горле пересохло от разговоров. Мы развлекали друг друга шутками — особенно я, причем никогда еще никто не смеялся над моими шутками так сильно. После одной из них Мэри даже обняла меня, и я почувствовал, что она дрожит. Взглянув на свои руки, я заметил, что и они тоже дрожат.

Утром вода еще плескалась о фанеру, но уже не казалась такой высокой. Дамба вроде бы держалась. Зрелище, впрочем, до сих пор оставалось пугающим: поверхность воды была еще высоко, будто в какой-то оптической иллюзии, но явно ниже нас, и, яркая, далеко простиралась в утреннем свете.

В общем, дамба устояла. Но наше празднование — после того, как прибыли насосы и медленно откачали воду, вернув ее уровень в пределы нормы, — получилось приглушенным. Мы, так сказать, исчерпали себя. Взглянув на влажные погнутые листы фанеры, Мэри воскликнула:

— Боже, Стефан, мы сработали в стиле Нади!

Позднее, конечно, их убрали. И не могу сказать, что сожалею об этом.

XVII. Любовь Большого человека

Когда Большой человек влюбился в обычную женщину, случилась большая беда.

Ее звали Зоя. Да, ее звали так же, как Зо Бун, — более того, она была клоном Зо.

Зо Бун клонировали ее друзья после ее трагической гибели. То есть генетически Зоя была еще одной дочерью Джеки, а значит — внучкой Касэя и правнучкой самого Джона Буна. Но и это еще не все: поскольку тело Зо некоторое время проплавало в Северном море, оно стало слегка подсоленным и невольно приобрело связь с воскресшими археями. И в этом первобытном морском бульоне, соленом и шипучем, она будто бы переняла некоторые черты водорослей, моллюсков, дельфинов, морских выдр и бог знает кого еще. Какой только она теперь не была: большая, как Пол Баньян; необузданная, как Зо; неуступчивая, как археи; счастливая, как Джон; неспокойная и бурная, как Северное море. Вот такой была Зоя — Зоя была всем. Она плавала мимо айсбергов, летала в струйных воздушных течениях, бегала в кругосветке. Пила, курила и принимала странные наркотики, имела случайные половые связи с незнакомцами и даже с друзьями, сбегала с работы всякий раз, когда поднимались приличные волны. Короче говоря, она искала острых ощущений, ей были чужды пристойность и мораль, она насмехалась над любыми принципами прогресса человечества. Она могла убить взглядом или ударом ладони по носу. Ее девиз был: «Забава любой ценой».

Так что когда Большой человек заскочил однажды на Марс и увидел, как Зоя каталась на стометровых волнах у Полярного полуострова, он полюбил ее с первого взгляда. Она была как раз женщиной его типа!

Зоя оказалась сговорчивой. Ей нравились большие люди, а Большой человек был большим человеком. Они стали гулять по всему Марсу, и Большой человек ступал осторожно, по своим старым следам, чтобы снова не нанести урон, и стараясь не запутаться в чем-либо. Но это было слишком трудно. Они порезвились на тропе каньона Ио, и это из-за него там обрушились все те скалы десять лет назад. Он поплавал с Зоей в море и, несмотря на то, что заходил только по колено, затопил полуостров у Перешейка Буна. Он полетал с ней в струйных течениях, и от его тени наступил первый год без лета. Но они ничего этого не замечали — им было слишком хорошо вместе.

Они даже пытались заниматься сексом. Зоя забиралась Большому человеку в уши и ласкала его, а потом он усаживал ее себе на ладонь и стонал, как Кинг-Конг с Фэй Рэй[238], типа:

— Ну же, детка, давай займемся любовью, ты и я.

А она лишь смеялась, указывала на его эрекцию и отвечала:

— Прости, Большой человек, я бы хотела, но ты мне не подходишь. Мне пришлось бы целый день только взбираться на эту твердую башню, и это было бы так же сложно, как влезть на Гору посуды в раковине или на Старика острова Хой[239].

И чтобы показать ему, что она пыталась, она немного взбиралась на него и массировала там, докуда могла дотянуться. Но Большому человеку это было все равно как если бы его щипнул муравей.

— Очень жаль, — говорила она и отправлялась плавать. — Это все, что в моих силах.

— Но я хочу, — стонал Большой человек, — я должен, я нуждаюсь…

Обычные слова для всех парней и девушек. Но в этот раз ничего нельзя было поделать.

— Прости, — отвечала Зоя. — Ничего не поделаешь. Если бы ты только был поменьше…

Но потом как-то раз, немного смущенная и сама огорченная бессилием, она сказала:

— Слушай, тут дело в желании. Если бы ты был поменьше, все бы получилось! Я бы могла резвиться на тебе хоть всю ночь. Может, тебе стоит подумать, как бы сделать себе член поменьше?

— Что? — вскричал Большой человек. — Что ты имеешь в виду?

— Ну поменьше. Вставить трансплантат, например. Этот отрезать, а на его место поставить маленький.

— Маленький? Отрезать?

— Другого выхода нет, здоровяк. Только так у нас что-то получится.

— Что? Что?

— Трансплантат! Трансплантат! Можно же достать любые органы, какие тебе нужны. В больницах, понимаешь?

— Ни за что! — заявил Большой человек. — Уж хотя бы потому — а у меня есть еще много этих «потому», — что органы для пересадки берут у покойников.

— Ты можешь вырастить свой же, только малого размера. Сейчас и такое умеют делать.

— О, прошу тебя, — взмолился Большой человек. — Мне не по себе даже от разговоров об этом.

— Я же в этом не виновата, — ответила Зоя. — Где есть желание, найдется и выход.

И с этими словами она улетела.

Ну, дальше сами понимаете. Жизнь перестала казаться забавой, и Большой человек в конце концов отчаялся. Отчаялся настолько, что начал тайком выведывать, что ему делать, — ходил в клинику и рассказывал врачам хитрую историю о своем друге, у которого была очень маленькая невеста. Он выяснил, что новейшая биотехнология морской звезды, как ее называли, в самом деле подходила для описанной им задачи. Ему могли удалить интимную часть тела хирургическим методом и заменить выращенной из его же клеток. «Клеток из самой чувствительной области», — заверил его один из врачей. Врачи знали, насколько надо уменьшить, чтобы это устроило Зою.

Большой человек лишился покоя. Он очутился перед дилеммой.

— Это ужасно! — воскликнул он. — Какая глупость! Не буду я этого делать. Забуду ее, и все.

Он вышел из клиники косметической урологии и уже не возвращался.

Но дело в том, что Большой человек был влюблен, а любовь Большого человека — это большая любовь. Любовь — большое дело, и очень упертое. А жизнь без любви — грустная штука. И жизнь без Зои была неимоверно тускла.

В общем, однажды Большой человек так и сказал:

— Ладно, ладно, ладно.

И потащился обратно в клинику, чтобы у него взяли несколько клеток из самой чувствительной области. Было очень больно.

Затем он вышел в облако Оорта, чтобы побыть наедине с собой. Мы оставим этот эпизод за занавесом и скажем лишь, что когда он вернулся, то выглядел усталым и тревожным, но заявил, что готов. Зоя держала его за руку, пока в него вливали несколько литров анестетика и делали операцию. А когда он пришел в себя, интимная часть тела у него была уже на сколько нужно меньше, чем прежде.

— Какая глупость, — промолвил он.

В знак уважения к его мужеству Зоя превратила его старый орган в камень и доставила по воздуху на Геллеспонт, где поставила рядом с известной Горой посуды в раковине. С тех пор он стал популярным среди альпинистов, которые, как вы знаете, проложили по нему несколько разных маршрутов.

Когда швы затянулись и Большой человек стал полностью здоров, а тогда была середина лета, Зоя взяла его в залив Хриса, привела на свой самый любимый пляж — прибрежную полосу в бухте, куда никто никогда не захаживал.

— Теперь ты будешь меня любить? — спросил ее Большой человек.

— Буду, — ответила Зоя.

Здесь мы вновь повесим занавес и оставим их наедине. Достаточно только сказать, что, когда они вернулись на юг, Большой человек впервые ступал легко, паря в воздухе в десяти метрах над поверхностью. Он и не знал, что бывает так хорошо.

Позже Зоя бросила его, разбив ему сердце, и ему, увы, пришлось с этим смириться, равно как и с тем, что его орган теперь был просто маленькой забавной штучкой, свисающей между ног. Это было несколько странно, но не так уж плохо. Это означало, что если ему встретятся другие женщины из обычных людей, которые ему понравятся, то у него уже будет кое-что для того, чтобы строить с ними приятные отношения. А время от времени ему попадалась и Зоя, и, бывало, они возобновляли свою старую связь — причем с немалой страстью. Так что, подводя итог, оценивая все, что было, он рассудил, что оно того стоило. Да и марсианские альпинисты довольны его решением и по-ныне.

XVIII. Довод в пользу внедрения безопасных технологий терраформирования

После бурь на Жемчужной земле в реке Оксия остается много ила, и ее мутная вода просачивается сквозь отмели в устье реки и окрашивает залив Хриса в красный цвет, который тянется еще на три-четыре километра к архипелагу на горизонте. Когда поток отступает и ил оседает на дно, канал реки почти всегда оказывается не таким, как прежде. Устье может сместиться хоть на другой конец пляжа. Тогда старый канал заносит илом, а его затопленные берега продолжают служить волнорезами, пока волны совсем их не выровняют. И все идет заново — неделя за неделей, буря за бурей. Остаются только участвующие элементы — солнце, море, небо, торчащие из воды скалы, каньон между ними, лагуна на пляже, дюны и речная вода, вытекающая в море, минуя любые препятствия. Все это есть всегда.

«Всегда» в относительном смысле, разумеется. Я имею в виду, что все это существует уже несколько лет. Но вообще ландшафт на Марсе меняется непрерывно. «Прерывистое равновесие», как сказал однажды Сакс, — только без равновесия. И охлаждение 2210-х, годы без лета, складывались так, что, если ничего не предпринять, всего этого пейзажа в устье реки не существовало бы еще много лет.

Но методы, которые, казалось, не давали никакой надежды остановить тенденцию, выглядели поистине радикальными. Тем, кто любит эту природу, мысль о миллионе термоядерных взрывов в глубоких слоях реголита казалась чем-то шокирующим, чем-то отвратительным. Можно привести все доводы о сдерживании излучения, о значимости тепла на глубине, даже об избавлении от старого земного оружия — но все равно этого будет мало, чтобы получить одобрение защитника окружающей среды.

Усугубляло обрисованную ситуацию следующее: некоторые адвокаты, защищавшие предлагаемые методы тяжелой промышленности, делали это, используя самый идиотский из языков. Они словно не понимали силы своих слов. Они бросались понятиями вроде «предопределение судьбы» Марса, будто упомянутое понятие не происходило из определяющего момента в американской истории, — момента, неразрывно связанного с империалистическими захватническими войнами, с безмозглым патриотизмом невежд и геноцидом, который большинство американцев до сих пор не желают признавать. Поэтому использовать эту ужасную старую фразу в контексте спасения марсианской биосферы было безумством, но некоторые все равно это делали.

А других, вроде Иришки, это резко отталкивало. Именно из-за слов. Я высидел всю сессию мирового природоохранного суда, слушая доводы «за» и «против», и, хотя моя работа касалась непосредственно слов, я думал: «Какой абсурд, какой ужас!» Язык — это ничто, кроме огромного набора ложных аналогий. Должен быть лучший способ выразить свою точку зрения.

Поэтому, когда сессия закончилась, ко мне подошли Иришка и ее коллега Фрея и мы сели в поезд, увезший нас по экваториальной железной дороге во фьорд Ареса, а оттуда поднялись на северо-запад вдоль залива Хриса к гравийной дорожке, что выводила на Сучжоу-Пойнт, над широким пляжем в устье реки Оксии. А одним ранним летним утром мы проехали за поворот дороги вдоль утеса, и все прояснилось. Горизонт являл собой чистую линию между морем и небом. И то, и другое было синим: небо — темно-синим с сиреневатым оттенком, словно синий слой сливался в нем с красным; море — вовсе почти черным и просматривалось до большой глубины. Суша же представляла собой обычную красную породу, пусть и слегка черноватую, как во всем этом регионе, где она темнела по мере приближения к черному Сирту. Ветра не было, а вода казалась такой спокойной, что волны разбивались, как в волновом лотке на уроке физики, с шумом оставляя за собой пенящиеся белые кружева, утекающие обратно, обнажая влажный красный песок.

Я заметил, что после недавней бури дно снова сильно изменилось. Вдалеке на левой стороне пляжа появилась новая точка разлома, а эта песчаная отмель тянулась под идеальным углом к наступающим утренним волнам, которые были, к слову, достаточно велики. Вероятно, по каньону Касэй и фьорду на другой стороне залива Хриса гулял сильный ветер, порождавший эти волны в тысяче трехстах километрах оттуда. Мы могли видеть лишь, как они поднимались над горизонтом, где их гребни идеальными рядами, слегка наклоненные в нашу сторону, будто дуги круга, большего, чем сам залив Хриса, вплывали, чтобы закучерявиться вокруг Сучжоу-Пойнта и ворваться на наш пляж. Одна за другой, они опрокидывались на новую точку разлома, а затем разбивались поперек пляжа и шли аж до нового устья реки, что было справа вдалеке. Происходило все это быстро, но не слишком, и каждый раз немного по-новому. Более совершенных условий быть не могло.

— О боже! — воскликнула Иришка. — Мы в раю!

Мы припарковались у обрыва прямо над пляжем, выбрались из машины и надели гидрокостюмы. Затем спустились по тропе и прошлись поперек пляжа, неся ласты в руках. Пена накатывала на нас, и мы вскрикивали, когда наших лодыжек касалась холодная вода — градусов восьми-десяти, — однако мы быстро разогрелись. Мы вошли в воду по пояс и, нацепив ласты и трубки, нырнули под следующий бурун. Хотя открытыми у нас оставались только лица, мы закричали от шока, ощутив холод, и вновь встали на ноги, теперь оказавшись в воде по грудь. Когда волны хлынули на нас, мы повернулись к ним спинами, а затем нырнули под высокую белую волну и поплыли в воде.

Это было непросто. С пляжа волны всегда кажутся меньше, а с обрыва тем более — особенно если на них не катается никто, отчего трудно ощутить масштаб. Сейчас прямо перед собой мы видели, что разбивающиеся волны на самом деле достигали двух-трех метров в высоту. Если нырнуть под такую, придется туго, если не проделать все как следует. И какими бы хорошими ни были гидрокостюмы, под ними всегда пробирает до дрожи.

Я глубоко нырнул за мгновение до того, как меня накрыла бы стена воды, и позволил подтолкнуть себя лишь нижней части волны. Меня слегка всколыхнуло, будто флаг на ветру, а затем резко вытолкнуло вверх. Я очутился на поверхности, загребая воду руками и ногами, как мог, пока меня с шумом не накрыла следующая волна, под которую я нырнул снова. Если правильно рассчитать время, то можно использовать подводное движение, и тогда будет намного легче, чем если будешь бороться с волной. Иришка была в этом настоящим мастером, и в этот день, как всегда, находилась далеко впереди нас.

Я окунался шесть раз, а потом увидел, что могу увернуться от следующей волны как раз перед тем, как она обрушится, и поплыл что было сил, отталкиваясь своими длинными ластами и ощущая, как меня затягивает и обратный поток. Затем взметнулся к склону следующей волны и прорвался сквозь ее прозрачную верхнюю часть, а после — упал на ее задний склон и поплыл, уже не тревожимый ее волнениями. Я оказался снаружи!

Следующая волна просто подняла меня в воздух, позволив быстро осмотреться. Я только чуть-чуть отплыл от точки разлома, а Иришка и Фрея уже были впереди меня. Иришка как раз выплыла на волну, развернулась на ней и поплыла на спине, когда волна подхватила ее — огромная масса воды, будто по волшебству, поднимала ее все выше и выше.

Затем Иришка перевернулась на грудь и упала на склон волны. Вытянула свои перепончатые перчатки вниз перед собой, создав небольшую глиссирующую поверхность. А потом извернулась и выполнила боттом-терн[240], отбросив от себя белый вал воды. Гидрокостюмы теперь были больше похожи на летные костюмы и становились жесткими при давлении на них, — колени Иришки сейчас сомкнулись, позволив ей скользнуть по поверхности воды, касаясь ее лишь двумя руками, голенями и ластами.

Так она скользнула на широкое плечо волны, которое разбивалось слева от нее с размеренной величественностью. Но обычно у нее было достаточно времени, чтобы прорезать склоны, подниматься у гребней и опасно падать вниз перед разломом, где ей, по сути, приходилось снова ловить волну, но теперь с куда большей инерцией. И она могла подняться обратно по склону — к скату, уходящему затем к гладкой поверхности внизу. Туннель, да! На полпути к пляжу, как казалось, находился быстрый участок, где волна становилась тубулярной, и Иришка на несколько секунд исчезла из моего поля зрения, а потом выстрелила из туннеля высоко на плечо, вновь прорезав воду, чтобы остаться в этой же волне.

— Юху! — выкрикнул я и что было силы поплыл к точке разлома.

Как только я туда добрался, Фрея отплыла оттуда и, плюхнувшись в воду, исчезла. Теперь я остался совсем один, и следующая волна выглядела точно так же, как все предыдущие, и даже немного лучше. Я проплыл к самой крутой ее части и увидел, что вовремя достиг ее зоны отрыва, так что повернулся и стал быстро грести к берегу. Волна подхватила меня, и я начал падать лицом вниз, понимая, что поймал ее. После большого поворота на дне я выскочил на плечо волны — масса воды вздымалась слева от меня, тогда как справа я видел устье реки и небо над ним. Я оседлал волну и несся на ней — будто летел с горки на санях.

Это ощущение казалось таким странным, что его даже трудно описать. Когда ты на волне, само время меняется — или, может быть, чувство времени, — если, конечно, это не одно и то же. Мгновение словно раздувается как шар. Вы будто бы замечаете в десять, в сто раз больше деталей, чем в любой другой момент. Но в то же время все словно проносится в один миг. И все это кажется вневременной вечностью, зажатой в рамки считаных секунд. Оседлать волну редко удается дольше чем на несколько секунд, но в конце кажется, что это длилось как минимум минуту.

Как бы то ни было, человек сначала испытывает эти узлы во времени, а потом едва может вспомнить подробности этого пребывания в вечности. Что-то затрудняет процесс воспоминания — может, это просто нельзя описать словами. Все волны сливаются друг с другом, и в конце дня, уже на пляже, снова в обычной реальности, если пытаешься что-то вспомнить, то на ум приходят лишь некоторые особенно острые моменты — моменты, которые остаются в голове навсегда, чтобы вернуться затем в самый неожиданный час в каком-нибудь неведомом сне.

Поэтому я плохо помню отдельные волны того дня, хотя первая из них (как и большинство первых вообще) оставила самое сильное впечатление. На ней я катался долго и бурно, как и на всех, что последовали после. Я плавно пересекал плечо, поднимался и опускался на своей волне, ощущая, как мое тело одновременно находилось в покое и двигалось с сумасшедшей скоростью, изменял свое положение, чтобы оставаться в нужном месте. Я видел, как приближались быстрые участки, и застыл в трубе на некоторое время, а потом понял, что туннель рушится, и выстрелил из его последнего овального выхода, вновь очутившись на плече, так что я, можно сказать, развернулся на триста шестьдесят градусов, чтобы свалиться обратно в волну, и выполнил боттом-терн, чтобы вновь на нее взлететь. Повторяя это снова и снова, почти через две минуты, я добрался до пляжа.

И такими были все волны. Когда они закончились, мы обнаружили, что легче было выскочить на берег, как грунионы[241], прогуляться пешком вдоль прибоя и выйти в нужном месте, чем сначала выйти из воды, а потом вернуться на юг через весь пляж. Так что мы втроем, покатавшись, вернулись вместе, разбивая перед собой брызги, радостно крича и оглядываясь на залитый солнцем день. И вернулись к другой напряженной борьбе, к новым диким взлетам и падениям.

Утро уступало свое место дню, и волны становились крупнее, а ветер, наконец, начал тревожить гладкую поверхность воды. Хотя он дул с суши — такие ветры считались друзьями серферов — и, спускаясь по ущелью под послеполуденным солнцем, он поднимал для нас волны и сбивал брызги с их вершин. Глядя вдоль ряда гребней, мы видели те мимолетные радуги в сдуваемых брызгах, что гавайцы называют «эхукай». А ближе к концу дня я увидел, как Иришка вскочила передо мной на плечо волны, на которой находился я, и спустя очередной вневременной период я вошел в туннель за ней, где мы оба замерли, как статуи, и пролетели сквозь него. И я увидел, как туннель перед Иришкой закрылся, и мы оба развернулись и одновременно выпрыгнули в воздух — нас тут же окатили брызги, отброшенные ветром. Я обернулся и увидел ее — она зависла в воздухе, отовсюду окруженная эхукай, и раскинула в стороны руки, словно русалка, пытающаяся взлететь к радуге.

XIX. Избранные выдержки из «Журнала ареологических исследований»

В районе керавнского купола, возможно, обнаружен индигенный наноорганизм


Том 56, 2 ноября 61 М-года

Г. Н. Форбс, В. Л. Танеев и др., кафедра микробиологии Ахеронского института ареологических исследований

SNC-кратер, у подножия северного края Керавнского купола, многими считается источником SNC-метеоритов[242], обнаруженных на Земле (Клейборн и Фрейзер, М‑4d). На северном склоне Керавнского купола было проведено бурение на глубину 1 км в местах, где поверхность на 10–50 микроградусов Кельвина теплее, чем в среднем по склону. Большинство буровых точек находилось в пределах 4-километрового отрезка лавового канала, спускающегося от Керавнской кальдеры в SNC-кратер. На западной стороне лавового канала (см. карту 1) пять буровых валов наткнулись на следы термального источника, в котором оказались остатки льда и карманы жидкой воды, все в пределах одной мили. Стены этих переломов имели овоидную форму, тянулись не более чем на 20 нанометров и напоминали структурой SNC-метеорит ALH 84001[243]. Метаболической активности в керавнских формах обнаружено не было, но электронная микроскопия показала, что у них были клеточные стенки, а внутри содержались фрагменты белков РНК. На образцах была вызвана полимеразная цепная реакция с применением праймеров[244] для рибосомной РНК, и в результате получились продукты, выявившие магнитотактическую последовательность, похожую на земные морские метаногены. Некоторые силикаты в обрушившемся термическом канале возле восстановленного материала также обнаруживают расслаивающиеся губчатые структуры, ярко выраженные строматолитические по внешним признакам, со слоями, вдвое меньшими, чем в найденных земных образцах. Это позволяет предположить, что это и есть строматолиты, а овоидные формы — археи или нанобактерии, замедлившие или остановившие свои метаболические процессы в ответ на неблагоприятные в течение длительного периода условия.


Керавнские образцы, возможно, имеют земное происхождение

Том 57, 1 января 62 М-года

Р. Клапарид, Х. К. Боразджани и др., кафедра экологии Марсианского университета, Берроуз


Мы изучили подобные нанобактериальным структуры, обнаруженные в образцах, извлеченных в ходе бурения на северном краю Керавнского купола (Форбс и Танеев, М‑61a). В них выявлены карбонаты, магнетиты и ПАУ[245], содержавшиеся также в ALH 84001, но ни движений, ни метаболических процессов не обнаружено. Как и в случае с ALH 84001 в Антарктиде, недавнее загрязнение породы (в данном случае антропогенное) возможно, а ее гидрация, вероятно, произошла в период, когда лавовый туннель Керавнского купола использовался в качестве русла реки — с 15-го по 38-й М-год. При этом, несмотря на то, что образцы содержат магнетиты, мы не знаем, действительно ли индигенные археи или нанобактерии могли эволюционировать, чтобы произвести магнетиты, если магнитное поле Марса настолько незначительно, что не может быть зафиксировано для биологического использования.


Древняя ареомагнитосфера в нойскую эру была гораздо сильнее, чем сегодня

Том 57, 2 апреля 62 М-года

С. Х. Ким, Институт аэрофизики, Сензени-На; Г. Н. Форбс, кафедра микробиологии Ахеронского института ареологических исследований


Палеомагнитные исследования в южной половине коровой дихотомии показывают, что 1,3 млрд лет назад интенсивность марсианского магнетизма составляла 250–1000 нТл, вероятно, ввиду наличия активного динамо в ядре. Таким образом, Марс, вероятно, генерировал магнитный момент более 1013 Тл · м3 (для сравнения: момент Земли составляет 8 · 1015 Тл · м3) на протяжении всей нойской эры, приблизительно с 4,1 млрд до 1,3 млрд лет назад (Расселл и др., М‑6j). Следовательно, развитие биомагнетизма у любой древней индигенной формы жизни было бы вполне закономерным.


Палеомагнитосфера еще не сформирована

Том 57, 2 августа 62 М-года

С. Расселл, кооперативная лаборатория Да Винчи


Результаты последних исследований указывают на то, что магнитосфера Марса, вероятно, имела пренебрежимо малую величину приблизительно 3,5 млрд лет назад.


Сходства между индигенными археями, обнаруженными под Керавнским куполом, и археями Methanos-pirillum jacobii из бассейна реки Колумбии

Том 58, 1 августа 63 М-года

Г. Н. Форбс, кафедра микробиологии Марсианского университета, Каир; В. Л. Танеев, Ахеронский институт ареологических исследований; П. Ф. Аллан, кафедра микробиологии Марсианского университета, Каир


Архееподобные организмы, обнаруженные в Керавнском куполе и предположительно являющиеся наноокаменелостями этих организмов, во многих физических и химических отношениях напоминают Methanospirillum jacobii, обнаруженные в материнской породе бассейна реки Колумбии (см. схему 1.2). Азот в марсианских образцах представляет собой изотропно тяжелый азот, отличающий атмосферу Марса от практически всех остальных изменчивых пластов в Солнечной системе, что исключает возможность ее происхождения вследствие загрязнения. Частичный геномный анализ фрагментов РНК керавнских организмов показал 44,6-процентное совпадение с ДНК Methanospirillum jacobii из бассейна Колумбии. Такое сходство нельзя объяснить независимым происхождением. Засеивание одной планеты жизнью с другой представляется наиболее вероятным объяснением. Анализ частоты мутаций по Левонтину — Тьерри позволяет предположить, что разделение двух видов произошло приблизительно 3,9 млрд лет назад, в конце мощной бомбардировки.


В аминокислотах керавнских архей обнаружено преобладание левшества

Том 58, 2 октября 63 М-года

Г. Н. Форбс, П. Ф. Аллан, В. В. Ван, кафедра микробиологии Марсианского университета, Каир; В. Л. Танеев, Ахеронский институт ареологических исследований


Левшество аминокислот, обнаруженных в Archaea ceraunii из Керавнского купола, преобладает примерно в той же степени, что и в хиральности Methanospirillum jacobii из бассейна реки Колумбии (Н. В. Эллсворт, 2067a). Организмы, умершие более миллиарда лет назад, содержали бы примерно равное количество аминокислот-левшей и правшей, а высокая распространенность левшей среди керавнских образцов указывает на то, что некоторые должны либо быть живы до сих пор, либо умерли менее миллиарда лет назад. Сейчас установлено (Набдулла, 2054), что экстремофилы в ухудшающихся условиях реагируют на стресс замедлением метаболических процессов до уровня, при котором деление клеток происходит не чаще раза в столетие. Если биологические функции временно приостановлены или существенно замедленны, то признаки жизни четче всего проявляются в таких биохимических состояниях, как хиральность.


Геномный анализ керавнских и колумбийских нанобактерий выявил недавнее разделение популяций

Том 59, 1 февраля 64 М-года

Р. Клапарид, Х. К. Боразджани, кафедра экологии; Дж. Б. Олсон, Дж. Дж. Треш и др., кафедра микробиологии Марсианского университета, Берроуз


Мы определили, что, хотя под северным краем Керавнского купола предположительно и обнаружены нанобактерии, геномный анализ фрагментов ДНК обеих популяций показывает, что их ДНК совпадают лишь на 85,4 %. Частота мутаций, пересмотренная Нгуйеном и Мак-Гонклином, показала, что виды этих организмов разделились в пределах последних 5000 поколений. Это позволяет сделать заключение, что породы Керавнского купола были загрязнены земными нанобактериями около 20 М-лет назад, то есть в тот период, когда лавовый туннель на северной стороне вулкана использовался как русло реки. Эта практика была прекращена по решению Мирового природоохранного суда (Сборник решений МПС, М‑46, стр. 3245–47) ввиду того, что дно туннеля было сочтено слишком пористым и, как было указано в отчете, «риск загрязнения реголита является значительным».


Строматолитические образования из-под Керавнского купола имеют такую же структуру и химический состав, что и гидатогенный гейзерит, найденный под куполом Фарсида

Том 60, 1 мая 65 М-года

Х. К. Боразджани, кафедра экологии; Л. Д. Роберсон, В. В. Вулф, Н. Флорес, кафедра ареологии Марсианского университета, Берроуз


При бурении купола Фарсида было обнаружено кремнистое отложение из практически чистого опалового кремнезема. Термальный источник на западной стороне, на глубине 4,2 км, был еще активен, а гейзеритовое образование имело явно абиологическое происхождение. В породах, извлеченных и обработанных одобренными МПС методами стерилизации, не содержалось ни микробактерий, ни нанобактерий, ни архей или наноокаменелостей.


Митохондриальный анализ Archaea cerauniiи колумбийской Methanospirillum jacobii показал, что керавнская популяция — более старая

Том 60, 2 мая 65 М-года

Г. Н. Форбс, кафедра микробиологии; И. И. Пирон, кафедра генетики Марсианского университета, Каир; С. Х. Ким, Институт аэрофизики, Сензени-На


Хотя абиологические процессы объясняют происхождение в Керавнском куполе гейзеритовых образований, скорость пропитывания базальтовой лавы, по расчетам Расселла и др., М‑12t, указывает на то, что археи в трещинах в базальте не могли проникнуть в породу достаточно быстро, чтобы иметь антропогенное происхождение. Митохондриальный анализ не оставляет сомнений в том, что окаменелость Archaea ceraunii, обнаруженная вместе с живыми образцами, возраст которых превышал возраст Methanospirillum, из бассейна Колумбии. Митохондриальный анализ также указывает на то, что возникший впоследствии земной вид отделился от своего предка примерно 180 млрд лет — когда SNC-кратер как раз формировался, а SNC-метеориты, следовательно, перемещались в космосе (Н. Матесон, 1997b). Это говорит о том, что земные археи могли прибыть на Землю вместе с SNC-метеоритами.


SNC-кратер мог и не быть источником SNC-метеоритов

Том 60, 1 декабря 65 М-года

Р. Клапарид, кафедра экологии; Н. Ксоза, Институт аэрофизики, Сензени-На; В. Л. Танеев, Ахеронский институт ареологических исследований


Спектрографический анализ метеоритов Шерготти и Загами показал, что оба диабаза содержат, преимущественно, пироксеновый пижонит, авгит и маскелинит, образованное при ударе стекло плагиоклаз. Маскелинит разделен на зоны и имеет разновидности — титаномагнетит, ильменит, пирротит, фаялит, тридимит, витлокит, хлорапатит и бадделеит. При осмотре на месте брекчированного диабаза в SNC-кратере и окружающем регионе выяснилось, что ильменит и витлокит в этом перечне отсутствуют. Исследование другого овального кратера примерно того же возраста и размера на массиве Элизий, кратера Tf, показывает тот же брекчированный диабаз с теми же разновидностями, что SNC-кратер и соседние с ним. Диабаз кратера Tf также имеет пойкилитовую текстуру, как метеорит Шассинье (Банин, Кларк и Ванке, 1992). Таким образом, один из кратеров мог послужить источником SNC-метеоритов, обнаруженных на Земле.


Необычные признаки Archaea ceraunii подтверждают их индигенное происхождение

Том 64, 1 апреля 69 М-года.

Г. Н. Форбс, кафедра биологии колледжа Сабиси


В археях, обнаруженных в древних термальных источниках на глубине 2,3 км под поверхностью Керавнского купола, содержится некоторая доля изотропно тяжелого азота, являющегося уникальным для Марса. Митохондриальный анализ с использованием исправленного уравнения Термонда подтверждает, что Archaea ceraunii и нанобактерии Methanospirillum jacobii из бассейна Колумбии произошли от общего предка от 6 до 15 тысяч поколений назад. О частоте мутаций в экстремофилах, резко замедливших свои метаболические процессы, пока нельзя говорить с уверенностью, но есть признаки, уверенно указывающие на то, что они идут значительно медленнее, чем оценивалось ранее (Г. Уайтбук, М‑33f). Это означает, что керавнские и колумбийские нанобактерии могли разделиться на отдельные виды более 1,8 млрд лет назад. Скорость пропитывания базальта составляет <1 см/млрд. лет (С. Расселл и др., М‑12t), и не все Archaea ceraunii на поверхности потрескавшихся пород в термальном канале: некоторые были на метровой глубине внутри целых образцов. Эти и другие факторы показывают, что Archaea ceraunii не могли оказаться там в результате антропогенного воздействия, поскольку в таком случае они не успели бы туда попасть. Единственным разумным объяснением этих данных является их индигенное происхождение.


Поиск по ключевым словам

Искать в: «Журнал ареологических исследований», тома 65–75

Ключевое слово: Archaea ceraunii

Совпадений не обнаружено.

XX. Одесса

О, как мы были тогда счастливы! Влюбленные, о да. Только мы вдвоем — без детей, с интересной работой, свободным временем и целым Марсом, который могли исследовать вместе. Мы выходили на долгие прогулки по диким местам и бродили там, болтая друг с другом. Гуляли ночами под звездами. Несколько лет мы проводили осень в Одессе, работая на виноградниках и винодельнях. Снимали домик в прибрежной деревеньке в нескольких километрах к западу от Одессы, где заканчивались трамвайные рельсы. Она располагалась на склоне холма, откуда открывался вид на бухту, здания сгрудились у подножия среди деревьев. Наш дом стоял довольно высоко на холме, из него можно было поверх верхушек деревьев и черепичных кровель смотреть на широкую голубую гладь моря Эллады. На заднем дворе — маленькое патио со столом и двумя стульями. Множество цветущих лоз, лимонное дерево в бочонке. Почти все летние постояльцы к этому времени разъезжались, и открытым оставался только один ресторан — перед самым пляжем. Здешние кошки вели себя дружелюбно и, хотя хозяев у них не было, выглядели достаточно откормленными. В ресторане одна прыгнула мне на колени и замурлыкала. Я помню первый раз, когда мы стояли в патио и смотрели вниз, а потом назад на дом — на белоснежные стены, виноградные лозы, балкон спальни с железными перилами, бурые холмы за ним, море и небо. Мы смеялись от того, насколько все это было идеально. По утрам мы обычно уезжали трамваем на работу, а вечером возвращались и шли на пляж. Или наоборот. Закат — в патио с бокалом вина. Ужин — на маленькой кухне или внизу в ресторане, где гитара или мандолина играли дуэтом по пятницам. И, наконец, ночи — в своей кровати, только мы одни. Иногда я просыпалась до рассвета и спускалась, чтобы приготовить кофе и выйти в патио. Одним таким утром небо было затянуто перистыми облаками, которые сначала порозовели, а затем налились золотом.

XXI. Половой диморфизм

В палеогеномике всегда находилось место для галлюцинаций. При оценке исходного вида ультрамикроскопических окаменелостей важны не только инструменты, но и изменения в самом материале — и в ДНК, и в содержащей ее породе, поэтому данные неизменно получались неполными, а зачастую и разрозненными. Таким образом, следовало иметь в виду и возможность психологической проекции на те пятна в духе Роршаха, которые на самом деле могли оказаться лишь чистым следствием минеральных процессов.

Доктор Эндрю Смит знал об этой возможности как никто другой, ведь она составляла одну из основных проблем в его области. Он пытался убедительно рассортировать следы ДНК в окаменелости, вычленив их среди множества возможных псевдоокаменелостей. Последние существенно засоряли всю историю дисциплины — начиная с ранних ложных наутилоидов и заканчивая известными марсианскими псевдонанобактериями. А в палеогеномике ничего не сдвинется с мертвой точки, пока ты не сумеешь показать, что говоришь о том, о чем в самом деле говоришь. Поэтому доктор Смит после своей находки в мусорной ДНК окаменелого дельфина не стал сразу впадать в восторг.

К тому же его работу затрудняло множество помех. Он жил на южном берегу Амазонского моря, в глубокой бухте опоясывающего планету океана восточнее Элизия и неподалеку экватора. Летом, даже если оно выдавалось холодным, как в последнее время, вода в прибрежной мели становилась теплой, как кровь, и дельфины, созданные из земных речных дельфинов, вроде китайских байцзи, амазонских бото, гангских сусу или индских буланов, резвились у самого берега. Утренний солнечный свет проникал сквозь волны и выхватывал их мелькающие силуэты, иногда группами по восемь-десять особей, играющих в одной волне.

Морская лаборатория, в которой он работал, располагалась в прибрежной части городка Эвменид-Пойнт, сотрудничала с Ахеронскими лабораториями, что находились западнее. Работа в Эвмениде была во многом связана с меняющейся экологией моря, чья соленость стабильно повышалась. В своем текущем проекте доктор Смит занимался исследованием адаптации различных видов вымерших китообразных, живших на Земле, когда там в Мировом океане был другой уровень солености. Ему присылали из земных лабораторий окаменелые образцы для изучения и множество литературы по теме, включая полные геномы всех живых потомков этих животных. Передача окаменелостей с Земли прибавляло ко всем проблемам изучения ископаемых ДНК еще и радиоактивное заражение образцов, но большинство не придавало значения этому воздействию, считая его слабым и несущественным — в противном случае их бы и вовсе не стали переправлять по космосу. И конечно, после недавнего распространения скоростных кораблей на термоядерных двигателях подверженность космическому излучению значительно сократилась. Смит, таким образом, имел возможность изучать солеустойчивость млекопитающих как древних, так и современных, и это проливало для него свет на текущее положение, складывающееся на Марсе, а также на спор по поводу палеогалоциклов двух планет, считавшийся сейчас одной из наиболее горячих областей исследований в сравнительной планетологии и биоинженерии.

Тем не менее эта область оставалась такой загадочной, что, если не окунуться в нее как следует, в нее было сложно поверить. Это было ответвление, в котором смешивались две сложные области, а ее польза была не так очевидна, как у большинства других исследований, что проводились в лабораториях Эвменид-Пойнта. Смит обнаружил, что борется с кажущимся выпадением из общества, посещая различные собрания и встречи, кофе-лаунжи, коктейльные вечеринки, пляжные обеды и морские экскурсии. И везде он выглядел чудаком, равно как и его коллега Фрэнк Драмм, изучавший воспроизведение популяций прибрежных дельфинов и проявлявший большой интерес к его работе и способам ее применения. Но что еще хуже, работа Смита теряла свое значение для его руководителя и нанимателя Влада Танеева, который как человек из первой сотни, сооснователь Ахеронских лабораторий был, казалось, самым сильным наставником, какой мог достаться марсианскому ученому, но на деле стал практически недоступным и, по слухам, испытывал проблемы со здоровьем. Поэтому Смит работал так, будто у него и не было никакого начальника, равно как и доступа к техническому персоналу лаборатории и всему прочему. Горькое разочарование.

Но, конечно, у него была Селена, его… партнерша, сожительница, подруга, любовница, вторая половина… Их отношения можно было описать многими словами, но ни одно не казалось идеально подходящим. Женщина, с которой он жил, с которой прошел выпускной курс и два постдока, с которой переехал в Эвменид-Пойнт. Они жили в небольшой квартирке у пляжа, неподалеку от конечной станции берегового трамвая, где, если обернуться на восток, само местечко словно высилось над горизонтом, будто плавник, торчащий из моря. Селена преуспевала в своей области — генной инженерии дистихлиса[246], очень важного здесь, где требовалось стабилизировать тысячекилометровую береговую линию, состоящую из мелких дюн и зыбучих болот. Прогресс в науке и биоинженерии, серьезные достижения, находящие применение в жизни, — все это у нее было, равно как и предложения поучаствовать во множестве заманчивых кооперативных проектов.

И это касалось не только профессиональной стороны жизни. Смит всегда считал ее красивой, а теперь замечал, что с ростом ее успехов это стали понимать и другие мужчины. Разглядеть ее красоту было нетрудно: под потертым лабораторным халатом и общей неряшливостью угадывалось стройное, с правильными изгибами тело и острый, почти беспощадный ум. Нет, в лаборатории Селена мало отличалась от остальных лабораторных крыс, но летними вечерами, когда они выходили на теплый золотистый пляж, чтобы поплавать, она выходила в своем купальнике на мелководье, словно богиня, словно Венера, вернувшаяся в море. Все притворялись, будто ничего не замечают, но ничего с собой поделать не могли.

И все бы хорошо, да только она теряла интерес к нему. Смит боялся, что этот процесс был необратим или, если точнее, что если он дошел до той степени, где он мог его заметить, то было уже слишком поздно, чтобы это остановить. Так что он просто наблюдал за ней, незаметно и беспомощно, пока они занимались своими домашними делами, — в его ванной будто бы жила богиня, которая принимала душ, сушила волосы, одевалась, и каждое ее движение словно было частью танца.

Но больше она с ним не болтала. Ее занимали собственные мысли, и она все чаще поворачивалась к нему спиной. Нет — она просто будто бы уходила от него.


Они познакомились в плавательном клубе в Мангале, когда были еще студентами. Сейчас, будто желая вернуть то время, Смит принял предложение Фрэнка вступить в такой же клуб в Эвменид-Пойнте и вновь стал регулярно заниматься плаванием. По утрам он ездил на трамвае к большому пятидесятиметровому бассейну, располагавшемуся на террасе с видом на океан, и плавал так усиленно, что потом весь день ощущал поток бета-эндорфинов, едва замечая трудности, возникающие на работе или дома. После работы он приезжал домой и чувствовал, как у него появляется аппетит. Он громыхал на кухне, стряпая себе еду и съедая приличную ее часть, еще пока готовил, сердясь на Селену (если она вообще была рядом) за то, что она мало ему готовила, зато радостно рассказывала о своей работе, хотя на самом деле он был раздражен из-за голода и страха перед возникшей перед ним ситуацией — перед этим притворством, будто между ними все хорошо. Но если он срывался на крик в этот хрупкий час, она замолкала до конца вечера — и это случалось довольно часто. Поэтому он старался держать себя в руках, быстро готовить и быстро ужинать, чтобы поскорее вернуть свой уровень сахара в норму.

В противном случае она вдруг засыпала часов в девять, и ему оставалось либо читать до временного сброса, либо выйти на короткую, на несколько сотен ярдов прогулку по ночному пляжу. Однажды ночью, прогуливаясь на запад, он заметил, что в небе неожиданно возник Псевдофобос, будто выпущенная кем-то сигнальная ракета, а вернувшись домой, обнаружил, что Селена не спала и разговаривала с кем-то по телефону: увидев его, она вздрогнула и бросила трубку, не зная, что сказать, а потом объяснила:

— Это был Марк, в нашем тамариске‑359 повторился третий ген солеустойчивости.

— Это хорошо, — проговорил он, заходя в темную кухню, чтобы она не видела его лица.

Ее такой ответ рассердил.

— Тебе совсем не интересно, как продвигается моя работа, верно?

— Конечно, интересно. Это хорошо, я же сказал.

Фыркнув, она больше ничего не сказала.


Потом он однажды вернулся домой и обнаружил в гостиной Марка. С первого взгляда, как только он открыл дверь, было видно, что они над чем-то смеялись, сидя близко друг к другу. Он не подал виду и держался, насколько мог, любезно.

Следующим утром в бассейне он заметил, что на его дорожке плавали какие-то женщины. Их было три, и они явно занимались плаванием всю жизнь: их движения казались вывереннее, чем в любом танце, они выполняли миллионы повторений совершенно произвольно, будто настоящие рыбы. Он видел в воде их тела — их плавные изгибы, как у Селены; широкие плечи в непрерывном движении; грудь и спина, также играющие мышцами; животики, спускающиеся к тазу и подчеркнутые вырезами купальников; поясницы, переходящие к округлым ягодицам, а ниже — сильные бедра, длинные голени и вытянутые, как у балерин, ступни. Чтобы описать красоту их движений, даже танец казался слишком слабой аналогией. Так продолжалось взмах за взмахом, заплыв за заплывом, и его заворожило настолько, что он больше ничего не замечал, ни о чем не думал.

Та, что сейчас плыла впереди всех, была беременна, но все равно выглядела сильнее остальных. Во время коротких перерывов она не хватала ртом воздух, как Смит, а смеялась и, тряся головой, восклицала:

— Каждый раз, когда я разворачиваюсь, он пинается внутри!

Она была на восьмом месяце, и живот у нее был круглый, как у маленькой китихи, но это не мешало ей носиться по дорожкам с такой скоростью, какой не могла достичь ни одна из остальных пловчих. Лучшие в их клубе просто поражали. Вскоре после начала своих занятий Смит поставил себе цель проплыть стометровку свободным стилем меньше чем за минуту, и однажды ему это удалось, но затем он как-то услышал, что женская команда местного колледжа на тренировке делает целую сотню стометровых заплывов, и каждый раз укладываются в минуту. Он понял, что, хотя все люди выглядят примерно одинаково, некоторые на самом деле гораздо сильнее других. Эта беременная находилась в нижнем эшелоне сильнейших пловцов, и сегодняшние заплывы были для нее легкой разминкой, хотя занимавшиеся на соседних дорожках не могли с ней тягаться, как бы они ни старались. Нельзя было оторвать взгляд от того, как она проплывала не просто быстро, но и ритмично, совсем без усилий, делая меньше взмахов, чем остальные, и все равно показывала гораздо лучшее время. Это казалось волшебством. Не говоря уже о приятном изгибе живота, в котором находился ребенок.


Дома все становилось только хуже. Селена часто задерживалась на работе и говорила с ним меньше, чем когда-либо.

— Я люблю тебя, — говорил он. — Селена, я люблю тебя.

— Знаю.

Он пытался окунуться в работу. Они работали в одной лаборатории и могли уходить домой вместе. Могли говорить о работе, как раньше, хотя теперь что-то изменилось — хотя оба занимались геномикой и, казалось, их области не могли быть друг к другу ближе. Как им тут было не сблизиться…

Но геномика — очень обширная наука. Можно было заниматься разными ее разделами, и они вдвоем служили тому примером. Смит упорно глядел в свой новый и более мощный электронный микроскоп и начинал добиваться кое-каких успехов в расшифровке ДНК ископаемых животных.

Судя по всему, в полученных им образцах не содержалось почти ничего, кроме того, что называется мусорной ДНК. В прежние время это считалось бы неудачей, но недавно лаборатория Коль в Ахероне здорово продвинулась в расшифровке различных функций этой мусорной ДНК, которая оказалась вовсе не бесполезной, как можно было предположить. Эволюция в самом деле была весьма расчетливой штукой. Прорыв случился после того, как научились определять короткие повторяющиеся последовательности в мусорной ДНК. В этих последовательностях были зашифрованы инструкции для процессов более высокого уровня, чем генный, на котором их рассматривали прежде, — для дифференцировки клеток, для очередности передачи информации, апоптоза и прочих.

Применять это новое знание к частично разрушенным мусорным ДНК ископаемых, конечно, было непросто. Но он видел в своем микроскопе нуклеотидные последовательности — или, если точнее, характерные минеральные замены пар аденин-тимин и цитозин-гуанин, хорошо описанные в литературе и легко идентифицируемые. По сути, это были наноокаменелости, но вполне постижимые для тех, кто умел их читать. А прочитав, можно было воссоздать идентичные им последовательности нуклеотидов — точно такие же, как у ископаемых животных. Теоретически это позволяло воссоздать и самих этих животных, но на практике никогда не удавалось раздобыть целый геном, так что это было невозможно. Хотя были и те, кто все равно пытался это сделать с более простыми организмами, либо воссоздавая его целиком, либо по методу гибридной ДНК добавляя участки ДНК современных существ — потомков тех ископаемых.

В частности, в случае с этим ископаемым дельфином, почти наверняка пресноводным (хотя многие из них неплохо переносили и соленую воду, живя в устьях рек), полное оживление было невозможно. Но Смит и не пытался это сделать. Ему было интересно найти фрагменты, у которых не было бы аналогов в геноме ныне живущих потомков, потом синтезировать их, вставить в современные ДНК и провести на получившихся животных опыты — скрестить их, поместить в различные среды. И посмотреть, чем они будут отличаться.

Также он при возможности проводил митохондриальные тесты, которые в случае успеха позволяли ему точнее определить время появления новых видов. Он мог найти каждому конкретное место в родовом дереве морских млекопитающих, хотя для раннего плиоцена[247] это было очень непросто.

Оба пути исследований были достаточно трудоемкими, отнимали много времени и сводились практически к бездумной работе — одним словом, идеальное занятие. Он корпел над ними по многу часов каждый день, на протяжении недель, потом месяцев. Нередко у него получалось ездить домой на трамвае с Селеной. Она вместе с соавторами, в основном с Марком, уже писала о результатах своих последних исследований и теперь работала нерегулярно. Смит, пока был занят делом, об этом не задумывался — поэтому и работал постоянно. Это ни решало проблем, ни представляло хорошей стратегии — напротив, даже усугубляло ситуацию. Его охватывало все возрастающее чувство отчаяния и потери, но он все равно это делал.

— Что думаешь об этом ахеронском проекте? — спросил он как-то Фрэнка, указав на свежую стопку распечаток из лаборатории Коль, лежащую у того на столе.

— Очень интересно! Похоже, гены наконец-то превращаются для нас в полноценную инструкцию.

— Если, конечно, такое возможно.

— Уж должно быть, а? Хотя я не уверен, что лаборатория Коль подставит достаточно высокие значения доли быстро адаптирующихся мутантов. Ота и Кимура предложили установить верхний предел десять процентов, и это вполне согласуется с тем, что видел я.

Смит довольно кивнул.

— Наверное, они просто слишком консервативны.

— Несомненно, но нужно же как-то соответствовать данным.

— Так… в этом контексте… думаешь, мне есть смысл заниматься этой мусорной ДНК ископаемого?

— Да, конечно. О чем ты? Это обязательно покажет нам что-нибудь интересное.

— Только это будет невероятно долго.

— Почему бы тебе не прочитать какую-нибудь длинную последовательность, дополнить ее, вставить и посмотреть, что получится?

Смит пожал плечами. Секвенирование полных геномов «методом дробовика» представлялось ему делом небрежным, пусть и куда более быстрым. Чтение небольших кусочков одноцепочных ДНК, называемых экспрессирующимися маркерными последовательностями, позволяло быстро идентифицировать большинство генов в человеческом геноме. Однако некоторые оказывались пропущены — игнорировались даже регуляторные последовательности, ответственные за протеин-кодирующие сегменты генов, не говоря о самой так называемой мусорной ДНК, заполняющей длинные промежутки между последовательностями, имеющими более явное значение.

Смит выразил Фрэнку свои сомнения, тот кивнул, но ответил:

— При нынешних данных это будет уже другое дело. Теперь у тебя есть столько точек привязки, что свои сегменты ты уже не потеряешь даже в большой последовательности. Достаточно загрузить свои результаты в аппарат Ландера — Уотермена, провести окончательную обработку с учетом изменчивости Коля и тогда, даже если получится много повторений, будет все равно хорошо. А эти твои сегменты, ну, они же так плохо сохранились. Так что попробовать тебе стоит.

Смит кивнул.

Тем вечером он ехал домой вместе с Селеной.

— Что, думаешь, будет, если секвенировать синтезированные копии, которые у меня есть, «методом дробовика»? — смущенно спросил он.

— Грязновато, — ответила она. — Двойной риск ошибки.


Они стали жить по новому распорядку. Он работал, плавал, возвращался на трамвае домой. Селены, как правило, еще не было. На автоответчике часто оставались сообщения от Марка, рассказывавшего что-то по работе. Или сообщения Смиту от нее — она предупреждала, что задержится допоздна. Тогда он, бывало, ходил ужинать с Фрэнком и другими товарищами по бассейну. Один раз в кафе на набережной они заказали несколько бокалов пива и пошли гулять по пляжу — в итоге закончили тем, что бегали по мелководью и, смеясь, плескались в темной теплой воде, так сильно отличающейся от той, что у них в бассейне. Было весело.


Но когда он вернулся тем вечером домой, его ждало новое сообщение на автоответчике от Селены — она предупредила, что они с Марком перекусили и продолжают работать над статьей, так что она придет еще позже.

Она не шутила: два часа ночи, а ее все не было. В долгие минуты после временного сброса Смит понял, что никто не задерживается на работе из-за статьи до такого времени, не позвонив домой. Значит, это было сообщение иного толка.

Он почувствовал боль, начал злиться. Скрытность Селены показалась ему трусостью. Он заслуживал правды, признания, сцены. В эти долгие минуты он злился все сильнее и сильнее, пока вдруг не испугался, что с ней могла приключиться беда или что-то еще. Но это было не так. Ее не было, потому что она где-то развлекалась. И вдруг его охватила ярость.

Он достал из кладовки картонные коробки, распахнул все ее ящички и принялся как попало запихивать в коробки всю ее одежду. От вещей исходил характерный запах хозяйственного мыла и самой Селены — и, почуяв его, он издал стон и сел на кровать, ощутив слабость в коленях. Если он завершит начатое, то никогда больше не увидит, как она надевает или снимает эту одежду. С этой мыслью простонал еще раз — совсем как дикий зверь.

Но люди — не животные. Он побросал оставшиеся вещи в коробки, вынес их к входной двери и поставил там.

Она вернулась в три. Он услышал, как она пнула ящик ногой и что-то сдавленно воскликнула.

Он распахнул дверь и вышел к ней.

— Это что такое? — Она была изумлена от такой неожиданности и теперь начинала сердиться. Она — и сердиться! Его это привело в еще бо́льшую ярость.

— Сама знаешь, что.

— Что?

— Ты и Марк.

Она пристально посмотрела на него.

— Так ты заметил, — проговорила она наконец. — Спустя год после того, как это началось. И это твоя первая реакция. — Она указала на коробки.

Он ударил ее по лицу.

В следующее мгновение он наклонился к ней и помог ей сесть.

— Господи, Селена, прости, прости, я не хотел! — Он хотел только дать ей пощечину за ее пренебрежение, которое он не смог заметить раньше. — Не могу поверить, что я…

— Убирайся!.. — кричала она, плача и отмахиваясь от него кулаками. — Убирайся, убирайся… Ты ублюдок, жалкий ублюдок, да как ты посмел меня ударить! — Она чуть ли не вопила во все горло, но старалась не слишком повышать голос, помня, что ее мог слышать весь комплекс. Она поднесла к лицу ладони.

— Прости, Селена. Прости меня, я очень разозлился, когда ты сказала, но я знаю, это не так, что не… прости.

Теперь он злился уже на себя не меньше, чем на нее. О чем он себе думал, почему вот так отдал ей моральный перевес, ведь это она нарушила их узы, это она должна чувствовать себя виноватой! Она — которая теперь всхлипывала, отвернувшись, а потом резко встала и ушла в ночь. В паре окон загорелся свет. Смит остался стоять у коробок с ее милыми вещами, чувствуя, как пульсируют костяшки пальцев на правой руке.

С этой жизнью было покончено. Он жил один в квартире у пляжа и продолжал ходить на работу, но остальные, зная, что случилось той ночью, теперь его сторонились. Селена не выходила на работу, пока не сошел синяк, а после не стала ни подавать в суд, ни говорить о случившемся, а просто переехала к Марку и, насколько могла, избегала Смита на работе. А кто бы не избегал? Изредка она заглядывала в его угол и беспристрастным голосом решала некоторые логистические вопросы их разрыва. Он не мог смотреть ей в глаза. Как и всем остальным, с кем работал. Даже странно, как можно было общаться с людьми и будто встречаться с ними взглядом, тогда как на самом деле не они не смотрели на него, а он не смотрел на них. Это была хитрость приматов, отточенная за миллионы лет жизни в саваннах.

Он потерял аппетит, лишился былых сил. По утрам он просыпался с вопросом, ради чего ему вставать с кровати. Потом смотрел на голые стены спальни, где когда-то висели распечатки Селены. Иногда он начинал сердиться, и доходило до того, что на шее и во лбу неприятно пульсировала кровь. Это заставляло подняться с постели, но идти ему было некуда, кроме как на работу. А там все знали, что он бил жену, что он домашний тиран, что он мерзавец. Марсианское общество не выносило таких людей.

Стыд или гнев, гнев или стыд. Грусть или унижение. Обида или сожаление. Потерянная любовь. Обращенная ко всему ярость.

Теперь он почти не плавал. Смотреть на пловчих теперь было ему слишком больно, хотя они и вели себя с ним, как всегда, дружелюбно — они не знали из лаборатории никого, кроме него и Фрэнка, а Фрэнк ничего не рассказывал о случившемся. Но все равно — он отрезал себя от них. Он знал, что должен плавать больше, но сам плавал все меньше. А когда решал наконец взяться за дело, то мог позаниматься два-три дня подряд, а потом снова бросал.

Однажды, в конце вечерней тренировки, на которую он заставил себя прийти, он, как и всегда, чувствовал себя гораздо лучше. Стоя у дорожек, три его самые постоянные напарницы на ходу решили после душа пойти в соседнюю тратторию. Одна посмотрела на него.

— Пицца в «Рикос»?

Он покачал головой.

— Гамбургеры дома, — печально ответил он.

Они рассмеялись.

— Да ладно, брось. Они у тебя до завтра не испортятся.

— Давай, Энди, — поддержал Фрэнк с соседней дорожки. — Я тоже пойду, если вы не против.

— Конечно, — одобрили женщины. Фрэнк тоже часто плавал в их компании.

— Ну… — протянул Смит. — Хорошо.

Он сидел с ними за столиком и слушал их болтовню. Они все еще были немного разгорячены, с влажными волосами, липнущими ко лбу. Все три женщины были молоды. Даже интересно: вне бассейна они выглядели обычными и непримечательными — худыми, пухлыми, нескладными, серыми мышками… Какими угодно. Когда они сидели в одежде, ничто даже не указывало на их фантастически мощные плечи и спину, на их твердые гладкие мышцы. Они напоминали тюленей в клоунских костюмах, неуклюже передвигающихся по сцене.

— С тобой все хорошо? — спросила одна, заметив, что он долго молчит.

— А, да, да. — Замявшись, он взглянул на Фрэнка. — Просто расстался с подругой.

— Ага! Я знала — что-то случилось! — Она коснулась его предплечья (в бассейне они то и дело врезались друг в друга). — В последнее время ты сам не свой.

— Да, — горестно улыбнулся он. — Было тяжело.

Он никогда бы не смог рассказать им о содеянном. Не стал бы этого делать и Фрэнк. Но без этого вся остальная история не имела бы смысла. Поэтому он не стал ничего говорить.

Они это почувствовали и заерзали на стульях, думая, как бы сменить тему.

— Ну и ладно, — помог им Фрэнк. — Рыбы в море хватает.

— И в бассейне, — пошутила одна из девушек, ткнув его локтем.

Он кивнул и выдавил улыбку.

Они переглянулись. Одна попросила у официанта чек, а другая обратилась к Смиту и Фрэнку:

— Идемте с нами ко мне, посидим в горячей ванне, расслабимся.

Она снимала комнату в небольшом домике с закрытым внутренним двориком, и других жильцов в тот вечер не было. Через темный дом они прошли во дворик, сняли одежду и забрались в горячую воду. Смит смущенно присоединился к остальным. На марсианских пляжах все постоянно загорали без одежды, и ничего особенного в этом не было. Фрэнк будто бы не обращал внимания и казался совершенно расслабленным. Но в бассейне они никогда не плавали голыми.

Почувствовав, какой горячей была вода, все ахнули. Хозяйка дома ненадолго отошла, а потом вернулась с пивом и бокалами. Когда она ставила на пол пиво и раздавала бокалы, на нее упал свет из кухни. Смит, проведя с ней много часов на тренировках в бассейне, и так знал, что у нее идеальное тело, но когда увидел его целиком, был поражен. Фрэнк же, не подав виду, принялся наполнять бокалы.

Они пили пиво и болтали ни о чем. Две девушки работали ветеринарами, а главная пловчиха — та, что недавно родила, — была старше их и оказалась фармацевтом в лаборатории недалеко от бассейна. За ее ребенком тем вечером присматривали в кооперативе. Остальные относились к ней с заметным почтением — Смит видел это даже плавая в бассейне. В последнее время она приходила на тренировки с ребенком, оставляла свою сумку-кенгуру у самого края бассейна и плавала, как всегда, быстро. Смит чувствовал, как его мышцы таяли в горячей воде, и, слушая женский разговор, потягивал пиво.

Одна из них посмотрела на свои груди в воде и рассмеялась.

— Они плавают, как колобашка![248]

Смит это уже заметил.

— Неудивительно, что женщины плавают лучше мужчин.

— Если только грудь не слишком большая и не нарушает гидродинамику.

Главная, опустив взгляд, посмотрела сквозь запотевшие очки. Порозовевшая, с собранными волосами, она с серьезным видом проговорила:

— Интересно, мои хуже держатся на воде из-за того, что я кормлю грудью?

— В них же молоко.

— Да, но вода и молоко одинаковой плотности, а на поверхности держится жир. Поэтому может быть, что грудь без молока всплывает сильнее, чем с молоком.

— Где больше жира — ага.

— Я могу провести опыт: покормить одной грудью, а потом залезть в воду и посмотреть… — Но остальные рассмеялись так громко, что она не смогла завершить свой план. — Это сработает! Чего вы смеетесь?

Но это их лишь сильнее раззадоривало. Фрэнк был готов лопнуть от смеха, он словно пребывал в каком-то блаженстве. Эти подруги полностью им доверяли. Но Смит все равно чувствовал себя немного отстраненным. Он посмотрел на главную пловчиху — порозовевшая богиня, в очках, рассеянная и недоумевающая, ученая-героиня, первый по-настоящему совершенный человек.


Но позднее, когда он попытался объяснить это чувство Фрэнку или хотя бы просто описать его, тот покачал головой.

— Это большая ошибка — преклоняться перед женщинами, — заявил он. — Грубая системная ошибка. Мужчины и женщины на самом деле так похожи, что разницу между ними нечего и обсуждать. Гены почти полностью идентичны, сам знаешь. Пара экспрессий гормонов — только и всего. Так что они такие же, как ты и я.

— Да побольше, чем пара.

— Но не слишком. Мы же все начинаем как женщины, верно? Поэтому лучше думать, что с тех пор ничего существенно не меняется. Пенис — это просто очень большой клитор. Мужчины — это женщины. Женщины — это мужчины. Две части репродуктивной системы, полностью эквивалентные одна другой.

Смит молча смотрел на товарища.

— Шутишь, что ли?

— Почему?

— Ну, я еще никогда не видел, чтобы у мужчины набух живот и он кого-нибудь родил, скажем так.

— И что? Бывает, это особая функция. Ты также не видел и чтобы женщина извергала семя. Но все равно мы возвращаемся к одному и тому же. Детали воспроизводства имеют значения лишь на протяжении небольшого периода времени. Нет, мы все одинаковые. Разницы никакой.

Смит покачал головой. Такие мысли производили бы успокаивающее действие. Но факты не подтверждали гипотезу. Девяносто пять процентов всех убийств в истории были совершены мужчинами. Вот в чем была разница.

Он сказал об этом, но Фрэнка не впечатлило. Он ответил, что на Марсе число убийств, совершенных представителями разных полов, было почти одинаковым, но происходили они гораздо реже — это наглядно демонстрировало, что убийства обусловлены культурой, и артефактов земного патриархата на Марсе больше нет. Главное — воспитание, а не природа, хотя противопоставлять их нельзя. Природой ничего не докажешь, настаивал Фрэнк. Самки гиены считались отменными убийцами, самцы обезьян бонобо и мирики — ласковыми и дружелюбными. Это ничего не значило, говорил Фрэнк. И ничего не подтверждало.

Но Фрэнк не бил женщину по лицу, не имея на то умысла.


Закономерности в данных окаменелых амазонских дельфинов прояснялись все лучше. Программы стохастического резонанса выявляли все, что в них было запечатлено.

— Глянь-ка сюда, — подозвал как-то Смит Фрэнка однажды в конце рабочего дня, когда тот заглянул к нему, чтобы попрощаться. Смит указал на экран. — Это последовательность моего бото, участок GX304, возле стыка, видишь?

— Значит, это самка?

— Не знаю. Но кажется, если оно здесь, то да. Только дело не в этом: видишь, насколько этот участок совпадает с геномом человека. Это в «Хиллис 8050»…

Фрэнк заинтересовался и всмотрелся в экран.

— Если сравнивать мусор с мусором… Даже не знаю…

— Но здесь совпадает более сотни элементов подряд, видишь? И они ведут к самому гену выработки прогестерона.

Фрэнк сощурился, глядя в экран.

— Хм, ну да. — Он бросил быстрый взгляд на Смита.

— Мне интересно, есть ли в мусорной ДНК какие-нибудь неизменные участки, которые встречались бы на очень долгом отрезке времени. Скажем, вплоть до общего предка этих двоих?

— Но дельфины нам не предки, — возразил Фрэнк.

— Но когда-то же общий предок у нас был.

— Разве? — Фрэнк выпрямил спину. — Ну, может, и так. Я просто не слишком уверен насчет самого сходства этих участков. Да, они похожи, но знаешь…

— Ты о чем, неужели не видишь? Посмотри же!

Фрэнк взглянул на него удивленно, затем отрешенно отвел взгляд. Смит, увидев это, вдруг чего-то испугался.

— Вроде того, — проговорил Фрэнк. — Вроде того. Может быть, тебе стоит провести несколько скрещиваний, посмотреть, насколько они в самом деле совпадают. Или проверить с ахеронцами на повторения в некодирующей ДНК.

— Но здесь идеальное сходство! Целые сотни пар — как это может быть совпадением?

Фрэнк теперь выглядел еще отрешеннее. Он взглянул на дверь, немного помолчал и наконец произнес:

— Я не вижу, чтобы они так сильно совпадали. Прости, просто не вижу, и все. Слушай, Энди, ты в последнее время чертовски много работаешь. И был в депрессии, верно ведь? С тех пор как Селена ушла?

Смит кивнул, ощутив, как у него сжимается все внутри. Он признал это еще несколько месяцев назад. Фрэнк теперь был одним из немногих, кто мог посмотреть ему в глаза.

— Ну, вот видишь. Депрессия имеет химическое воздействие на мозг, сам знаешь. Иногда это приводит к тому, что ты начинаешь видеть закономерности, которые не могут видеть другие. Это не значит, что их нет. Они есть, несомненно. Но так ли они существенны, действительно ли они что-то большее, чем простая аналогия или сходство… — Он посмотрел на Смита и немного помолчал. — Слушай, это не моя область. Тебе стоит показать это Амосу или отвезти в Ахерон и поговорить со стариком.

— Ага. Спасибо, Фрэнк.

— О нет, нет, не нужно. Прости, Энди. Наверное, мне не стоило ничего этого говорить. Это просто… ну, сам понимаешь. Ты провел здесь чертовски много времени.

— Ага.

И Фрэнк ушел.


Бывало, он засыпал прямо за столом. И даже делал часть работы во сне. Бывало, он мог уснуть и на пляже, завернувшись в пальто на мелкозернистом песке, убаюканный звуками набегающих волн. На работе он вглядывался в ряды букв и точек на экранах, вырисовывал схемы последовательностей, нуклеотид за нуклеотидом. Большинство их получались довольно точными. Корреляция между двумя основными схемами выходила крайне высокой — случайности здесь быть не могло. X-хромосомы человека четко показывали следы некодирующей ДНК далекого водоплавающего предка, кого-то вроде дельфина. В Y-хромосомах их не было, зато они совпадали с шимпанзе сильнее, чем X-хромосомы. Фрэнк в это будто бы не верил, но сомневаться не приходилось: все было видно на экране. Только как такое могло быть? И что значило? Как они стали теми, кем стали? Их природа определялась с рождения. Почти пять миллионов лет назад — когда шимпанзе и люди развились как отдельные виды от общего предка — древесной обезьяны. Окаменелый Inis geoffrensis[249], над которым работал Смит, жил примерно 5,1 миллиона лет назад. Около половины всех половых контактов орангутангов приходится на изнасилования.


Однажды ночью, закончив работу в лаборатории, он сел не на тот трамвай и уехал в центр города, сам не понимая, что делает, пока не оказался перед комплексом у крутого склона, где жил Марк. Поднявшись по лестнице вдоль склона, он сумел заглянуть прямо в его окна. У окна кухни стояла Селена — она мыла посуду и смотрела через плечо, разговаривая с кем-то. В свете ламп было видно, как шевелятся жилки на шее. Она смеялась.

Домой Смит пошел пешком. Путь занял около часа. Несколько трамваев проехали мимо него.

Уснуть в ту ночь он не мог. Он спустился на пляж и завернулся там в пальто. И только тогда уснул.

Ему приснился сон. По пляжу где-то в Восточной Африке, сгорбившись, шагал маленький волосатый двуногий примат. В небе светило предзакатное солнце. Теплая вода зеленовато сверкала у берега. В волнах резвились дельфины. Примат брел по мелководью. У него длинные мощные руки — эволюционировали, чтобы он мог драться. Быстрое движение — и он поймал дельфина, ухватив его за хвост и спинной плавник. Тот легко мог вырваться, но не стал. Это была самка; примат перевернул ее, спарился с ней и отпустил. Затем ушел и вновь вернулся, чтобы найти на мелководье дельфиниху, родившую двойню — самца и самку. Тут подоспели сородичи примата — они убили и съели обоих детенышей. А дельфиниха, отплыв от берега, родила еще двоих.

Смита разбудили лучи рассвета. Он встал и вышел на отмель. Увидел в темно-синих волнах дельфинов. Зашел чуть дальше в воду — та была лишь немного холоднее, чем в бассейне. Солнце еще не успело высоко подняться над горизонтом. Дельфины были лишь немного крупнее его — гладкие и грациозные. Он стал кататься на волнах вместе с ними. Они двигались быстрее, но иногда окружали Смита. Один перепрыгнул через него и опустился на гребень волны впереди. Потом другой пронесся под ним, и Смит непроизвольно ухватил его за плавник и вдруг стал двигаться быстрее вместе с волной и дельфином — это был лучший бодисерфинг в его жизни. И дельфина он не отпускал. Тот вместе со всей своей группой развернулся и поплыл в открытое море, а Смит никак не отпускал. «Вот и все», — подумал он. А потом вспомнил, что они тоже дышат воздухом. А значит, все будет хорошо.

XXII. От добра добра не ищут

Мы построили наш дом у подножия кратера Джонса на девятнадцатом градусе южной широты и двадцатом градусе долготы. Место было достаточно населенное — тысячи две ферм вроде нашей были разбросаны по подножию, но мы со своей других жилищ не видели, хотя и построились на вершине широкого уступа, тянущегося по юго-западному краю кратера. На севере мы видели виноградники намибийской деревни и верхушки кипарисов, росших рядком вдоль их пруда. Нижняя же часть подножия делилась на светло-зеленые прямоугольнички — это были такие же молодые фруктовые сады, как наш собственный.

Кратеры оказались одними из мест, где люди заселялись, когда переезжали подальше от цивилизации, особенно это касалось южных гор. Все-таки их насчитывалось около миллиона, так что найти незанятый было нетрудно. Сначала люди находили убежище внутри них и в ранние годы часто накрывали кратеры куполами и устраивали посередине небольшие озера. Ко времени, когда наружный воздух стал пригоден для жизни, люди поняли, что обустраиваться внутри кратера — это все равно что заселяться в нору. Короткие дни, никакого обзора, проблемы с наводнениями и прочее. И новые поселения переместились к основаниям кратеров снаружи, откуда открывался куда лучший вид. Внутри теперь все пространство занимали озера либо озера и рисовые террасы — в зависимости от климата, квоты водопотребления, состояния чаши и прочего.

Зато подножия кратеров занимали грядками, садами и пастбищами — везде, где были правильные условия для создания почвы. Трещины, тянущиеся по основаниям, служили руслами быстрых и бурных ручьев; вода закачивалась к вершинам ободов либо спускалась с заполняемых насосами резервуаров на ободах. Системы орошения всегда делали замысловатыми. Сами ободы при этом превращались в деловые центры, потому что там открывался лучший обзор и был доступ как к старым городам внутри кратера, так и к многочисленным новым поселениям, расположившимся на подножии. Дороги вдоль ободов обычно называли Высокими улицами, и рост городов под ними продолжался и продолжался.

В небольших кратерах, диаметром не более километра, густо заселенные ободы походили на большие деревни, очень скрытные и уютные, где все знали друг друга и все такое. Жило здесь до тысячи человек, а у подножия могла поместиться половина от этого числа, не больше. У более крупных кратеров города на ободах были, соответственно, крупнее, и город с пятидесятитысячным населением на ободе десятикилометрового кратера не выглядел чем-то особенным — таких было уже сотни. И порой они напоминали города-государства, что раскидывались на вершинах холмов в эпоху Возрождения, или студенческие городки американского Среднего Запада. Некоторые из них процветали и становились шумными маленькими городками, разрастаясь и на внутренние территории кратера, где располагались парки, озера и болотца. Подножия почти всегда отводились под земледелие и зачастую обеспечивали продовольствием верхний город.

Вся эта кратерная культура возникла сама собой, когда, так сказать, «язык шаблонов»[250] ландшафта слился с зарождающейся кооперативной культурой и потребностями людей в регионе. Конечно, кое-что было и спланировано. Люди приезжали к незанятому кратеру (одному из перечня, составленного Природоохранным судом, куда их было включено около двадцати тысяч только в южных горах) с соответствующими разрешениями и программами, затем принимались за работу, и на первые лет десять основной экономической деятельностью городка становилось его строительство. Зачастую им занимались люди, которые знали, чего хотят сами; иногда — при участии тех, кто держал в руках помятые копии «Языка шаблонов» и еще каких-то пособий или искали в Сети что-то, что могло им понравиться. Но довольно скоро в каждом кратере уже проживали люди, которые не были подконтрольны первоначальной группе, и тогда начиналась произвольная самоорганизация группы — процесс, проходящий чрезвычайно успешно в социально здоровых группах.

Кратер Джонса был одним из крупных — пятьдесят километров в диаметре, а город на его ободе являл собой прекрасное скопление прозрачных грибообразных зданий, водных резервуаров и каменных небоскребов, тянущихся во все стороны света. Большинство наших фермеров иногда работали в верхнем городе, поэтому двадцать семей, занятых в различных агропроектах, решили попробовать вместе переехать вниз по склону, устроить там усадьбу и сделать ее частью агромаршрута. Для этого мы попросили местный природоохранный суд сдать в аренду незанятую территорию на хребте, примерно в сорока километрах от края по юго-юго-западному склону. Когда мы получили право на пользование землей, сразу переехали туда и первую зиму жили в шатрах. У нас не было, по сути, ничего, кроме этих больших прозрачных шатров из более ранних времен, в которых было очень приятно находиться и откуда был виден весь окружающий мир. И хотя нам многого недоставало, зима выдалась такой мягкой, что мы решили построить себе постоянные дисковые дома, которые позволили нам «жить снаружи, живя внутри».

Такие дома основывались на дизайне выходца из Миннесоты Пола Саттельмейера. Простые, функциональные, открытые, несложные в строительстве. Мы заказали передвижную форму и, развернув ее, вбили команды и наблюдали, как она крутится, будто на гончарном круге. Так появился круглый пол и чуть меньшего диаметра крыша, затем прямые внутренние перегородки. Крыша опиралась на двойную «М» из этих перегородок, сосредоточенных только на одной половине круга, тогда как вторая была отведена под гостиную в виде просторной полукруглой веранды, над которой крыша висела без опор. В другую половину дома от центральной перегородки отходило несколько коротких стенок, деливших ее полукруг на три спальни, две ванные и кухню. Из гостиной открывался далекий вид вниз по склону на юго-запад, а вся внешняя круглая «стена» с той стороны представляла собой прозрачную шатровую ткань, которую можно было поднять, — и чаще всего мы так и делали, позволяя обдувать себя свежему ветру, и закрывались, только когда было холодно или шел дождь. То же и со спальнями с противоположной стороны — разве что ткани были белыми, цветными или поляризованными, чтобы не пропускать свет. Но и их мы обычно поднимали.

Мы достали частей на шестнадцать таких дисковых домов, а потом их собрали. Если делать это вручную, получается дешевле, но мы все равно задолжали кооперативу нашего города по самые уши. Сбор дисковых домов в основном был делом простым, а потому приносил колоссальное удовольствие. Некоторые части становились на место как влитые: например, туалеты, ванны и плиточные полы были биокерамическими и поэтому подходили идеально и смотрелись прекрасно.

Задолго до того, как начать строить дома, мы перенесли почву и высадили сады и виноградники. Мы выращивали столько, сколько могли, на наших огородах вокруг шатров, но главными нашими товарными культурами, нашим вкладом в экономику Джонса были миндаль и виноград — и тому и другому идеально подходили условия нашей стороны склона. Вино из здешнего винограда имело некоторый вулканический привкус, отдававший чуть ли не серой; мне оно не нравилось, хотя и было терпимым, зато было, к чему стремиться. А вот миндаль был отличный. Мы подготовили почву и засадили триста гектаров миндалем и пятьсот — виноградом. Посевную площадь занимали широкие террасы, восходящие к краю кратера, прерываемые прудами и болотами, которые расширялись по мере приближения к подножию. Из-за этого казалось, будто нашу ферму, располагавшуюся над садами, накрывало гигантское пестрое одеяло. Это было нашим шедевром, и мы обожали свое дело. Я представлял, будто мы — кибуц[251] в первом поколении. Около двадцати семейных пар, из которых четыре — однополые, одиннадцать одиноких взрослых, детей — сначала тридцать с чем-то, позже — пятьдесят три ребенка. Перемещались мы с помощью кремальеры — вверх к кратеру или вбок к другим фермам подножия, — чтобы общаться и смотреть, что делают другие в своих поселениях. Там все тоже были людьми искусства.

Я активно занимался всей нашей энологией[252], и в результате у нас получилось добротное fumé blanc, однако моя работа довольно удивительным образом перенеслась в миндальные сады. Случилось это потому, что у нас возникли проблемы с сытью[253]. Мы и раньше находили осоку, заползающую на наши виноградники из болот, но я просто вырывал ее. Поэтому, когда оказались заражены и миндальные сады, меня позвали, чтобы избавиться от нее таким же образом. Но в этот раз было уже не так просто. Сыть была одним из немногих растений, которые я бы никогда не пустил на Марс, но она была полезна для влажных песков, поэтому ее засеяли, чтобы она помогла создать луга. Это древнее растение, эволюционировавшее, наверное, еще при динозаврах, поэтому оно стало очень выносливым и не давало себя искоренить слишком просто. Я даже пришел к мнению, что попытки искоренения оно воспринимало как благоприятную стимуляцию или массаж. И узнать это мне пришлось на горьком опыте.

Не могу вам сказать, сколько дней я провел в садах, выдирая эту сыть. Мы решили, что наш сад должен быть органическим, без химических пестицидов, поэтому нам оставался либо биологический контроль, лишь борьба врукопашную. Я пробовал то и другое — то есть принимал, так сказать, комплексные меры. Но, как их ни назови, толку получалось мало. Многие часы я просиживал на южной окраине участка молодых миндальных деревьев, который на самом деле больше был похож на неровную лужайку, заросшую сиреневой сытью. Cyperus rotundus[254]. Будь она желтой, в моей группе сразу объявились бы люди, которые стали бы ее собирать и есть орехи. Но сиреневые орехи представляли собой бурые продолговатые трубкообразные образования, белые внутри и ужасно горькие на вкус. Они находились под землей на глубине около полуметра и были соединены со стеблями травы тонкими и ломкими приростками, а друг с другом — подземными корневищами, которые так же легко разрывались, но оставляли орехи в земле. Сначала я думал, что побеждаю, когда разрыхлил почву и выбрал из нее орехи. Это была медленная, но приятная работа — сидеть на солнце среди грязи и пачкаться, проверяя комья земли. Собранные в пучки травинки я выдирал и компостировал. Орехи размалывал и суеверно бросал в варочный аппарат. Но, учитывая, что случилось позже, это было неправильно.

Я тщательно просеял почву по всему участку до полуметровой глубины — но следующей весной ровно на том же участке появилась густо заросшая поляна молодой сыти. Я не мог поверить своим глазам. Тогда-то я занялся вопросом всерьез, разузнал о Группе по борьбе с осокой, в которой мне подсказали, что фрагменты корневищ даже длиной в пятьсот нанометров могут за сезон регенерировать все растение целиком.

Мне нужен был другой метод. Примерно в то же время мне пришлось сделать перерыв, чтобы перегруппироваться, так как наша ферма начала активно участвовать в работе Речной лиги, для чего мы два осенних месяца как кочующие фермеры стали переезжать с фермы на ферму, собирая урожай. И пока нас не было, другие группы посещали нашу ферму, а Элке и Рейчел оставались присматривать за их работой.

Во многих районах кратера я видел сыть и обменивался рассказами и теориями с теми, кто также пытался ее извести. Общаться с ними было полезно. Я заметил, что многие боролись с сытью весьма фанатично, но мало в этом преуспевали, что я счел дурным знаком. Но второго ноября я вернулся и попробовал выращивать покровные культуры — по совету одного человека, который назвал это долговременным проектом, заставив меня думать, что все это не так уж страшно. Так я стал выращивать клевер осенью и зимой, а весной и летом — вигну. Причем особенно густо — над самой сытью, в результате чего она, бывало, не прорастала по нескольку лет. Но, если я опаздывал посадить новую покровную культуру хоть на неделю, сквозь прежнюю уже пробивались маленькие зеленые пагоды и мне приходилось начинать все сначала. Один раз, когда у меня погибла вигна, я устроил на этом участке солнечное облучение с помощью прозрачных пластиковых листов, доведя температуру почти до точки кипения. По некоторым машинным подсчетам, это должно было убить все живое вплоть до глубины в двадцать сантиметров. Хотя растения на поверхности к концу лета действительно хорошенько поджарились, но, когда я убрал пластик, оказалось, что зеленый ковер остался на месте.

Следующие четыре года я возделывал и сушил почву. Но затем кто-то из гостей фермы предложил новый химический пестицид, который хорошо себя проявил у намибийцев к северу от нас.

Это предложение вызвало споры. Одни ратовали за продолжение различных тактик органической борьбы, пусть они и были бесплодными. Другие считали, что так мы проигрываем и превращаем свою территорию в осоковое болото. Но, поскольку осока распространяется с помощью семян не хуже, чем с помощью корневищ под землей, ветер разносил их от нашей миндальной поляны — а он дул отсюда во все стороны, — и оставлять это как есть было неприемлемо. Тем временем за восемь лет борьбы поляна стала лишь более плодородной. Теперь здесь уже можно было хоть играть в крокет.

В общем, большинство нашей группы уговорило меньшинство один-единственный раз нарушить наш органический принцип и применить некий метил 5 — {[(4,6 диметокси‑2-пиримидинил) амино] карбион-ламино-сульфонил} -3-хлоро‑1-метил‑1-H-пиразол‑4-карбоксилат. Чтобы сделать это, мы устроили что-то наподобие балийской танцевальной церемонии: те, кто был против этой затеи, переоделись демонами и кляли нас, а мы разбрызгали пестицид и ушли в долгую трудовую отлучку. Мы собирали виноград в приречных виноградниках, строили каменные террасы, видели участки Хер-Дешер-Валлис, Ниргал-Валлис, Аксбой-Валлис, Клота-Валлис, Руда-Валлис, Арда-Валлис, Лейдон-Валлис, Олтис-Валлис, Химера-Валлис и Самара-Валлис. Все это были речные каньоны, соседствующие с Джонсом на юго-западе. И они были прекрасны — как Четыре угла в Северной Америке, хотя наши соседи уверяли, что они также напоминали Центральную Намибию. Как бы то ни было, вернувшись домой, мы смотрели на юго-запад и думали об этих прекрасных каньонах, которые мы уже не видели, но они по-прежнему стояли перед нашим мысленным взором. А сыти уже не было. Не то чтобы совсем — но та, что мы опрыскали, погибла. И новые побеги уже не могли регенерировать, потому что орехов больше не было.

Мы устроили новый напочвенный покров под цветущими миндальными деревьями, и жизнь продолжилась — ферма плодоносила все больше и больше. Конечно, многое изменилось: Элке и Рейчел уехали в Берроуз, затем Мэтью и Ян последовали их примеру — отчасти из-за того, что ферма перестала быть органической, и мне стало от этого немного грустно. Но другие, кто уезжали, заверяли меня, что применение пестицидов не повлияло на их решение, — и я поражался, когда слышал о тех вещах, которые повлияли. Наверное, я слишком забывчив, и вообще, судя по тому, что они рассказывали, оказалось, что никто, кроме меня, не придавал проблеме сыти такой большой важности. То, что я считал серьезным кризисом всей инвазивной биологии, они считали бытовой проблемой, столь же хлопотной, сколь и многие другие, но еще в большей степени — моим личным бзиком.

Конечно, по сравнению с наступившей позднее переменой климата это было, пожалуй, верной оценкой. Но тогда проблема избавления от сыти для меня имела значение. Или же доставляла мне радость — неважно. Вообще это были годы, когда все имело значение. У нас были только мы сами. И мы были сами по себе, мы выращивали себе еду, мастерили инструменты и даже шили одежду, успевая при этом растить детей. Мы все росли. В такое время имеет значение, можешь ты заниматься своим земледелием или нет.

Потом многое изменилось: дети пошли в школу, некоторые из нас уехали, все уже по-другому ощущалось. Так всегда происходит. Конечно, это и сейчас красивое место, где можно жить, но ощущение тех лет трудно вернуть, особенно после того, как наступили холода и разъехались дети. Сейчас мне кажется, что этот кибуц был важен лишь для определенного времени — периода в жизни поселения, раннего периода, когда он казался нам столько же приключением, сколько домом. Позднее приходится осмысливать это заново — как другой опыт, как свои родные стены, как целую форму жизни. Но я вспоминаю, как у нас проходила первая крупная вечеринка: мы пригласили соседей и накормили всех тем, что могли на тот момент у себя вырастить. Это было приятное ощущение. Это было приятное место.

XXIII. Главное

Питер Клейборн много лет занимался гидрологией. Этот кооператив назывался «Перераспределение нойского водоносного слоя», сокращенно ПНВС. Он вступил туда, потому что хотел работать экологом и потому что был тогда с женщиной, состоявшей в этом кооператива с юных лет. Ее превосходство над ним послужило одним из обстоятельств, вызвавших впоследствии проблемы в их отношениях, хотя это скорее был всего лишь симптом, а не сама причина. Ее превосходство в кооперативе создавало для нее типичные преимущества, но интересы каждого в организации были примерно равными. Потенциальные члены избирались по приглашению отборочных комитетов, а иногда, если число участников было достаточным, приходилось сначала оказываться в списке ожидания. Питер ждал четыре года отставок, уходов на пенсию и смертельных несчастных случаев, пока ему не нашлось место. После этого его приняли, и он, как и все остальные, стал работать по двадцать часов в неделю, голосовать по всем вопросам о членстве, получать свою долю дохода и страховых выплат. Ставки оплаты труда в кооперативе охватывали весь допустимый диапазон и зависели от количества отработанных часов, эффективности и выслуги лет. Он начал, как все, — с максимума в двадцать шесть процентов, и это вполне его удовлетворяло. В некоторые годы он опускался до минимального вознаграждения, и такой оплаты хватало, чтобы обеспечить себя и в период работы, и в отпуск, который длился по шесть месяцев каждый М-год. Это была достойная жизнь.

Но все это время Питер медленно отдалялся от своей подруги, пока они не расстались совсем. Причем не с его подачи. После этого он стал брать перерывы в кооперативной работе и проводил их по-разному — лишь бы подальше от Аргира и ПНВХ. Он работал в думе в Мангале, жил на корабле-городе в Северном море, выращивал фруктовые сады на равнине Луна. Но везде его преследовали воспоминания о его подруге из ПНВХ.

Наконец прошло время, он не забыл ее, но чувства его притупились. «Мы смотрим на прошлое в неправильный конец телескопа, — подумал он однажды, — и все, что мы видим, становится слишком маленьким, чтобы доставлять нам боль».

Была холодная северная весна, повсюду, насколько хватало глаз, цвели сады, и он со всей внезапностью вдруг ощутил себя свободным от прошлого, готовым к новой жизни. Он решил пуститься в путешествие, которое задумывал давно, — по южным краям каньонов системы Маринер — Ио, Мелас, Копрат и Эос. Эта долгая прогулка должна была стать для него знаковой, ознаменовать переход в новое состояние. По ее завершении он должен был вернуться в Аргир и в ПНВХ, чтобы решить, работать ему там дальше или нет.

Ближе к концу своего путешествия — которое стало тяжелым преодолением больших снежных наносов, несмотря даже на прекрасные виды, открывавшиеся из каньона, — он набрел на альпийский домик, стоявший над пропастью с видом на Копрат в районе врат Довера. Как и большинство альпийских домиков, он служил большой каменной гостиницей и рестораном, чья терраса у обрыва вмещала несколько сот человек, но сам он располагался вдали от цивилизации, вдали от дорог и железнодорожных путей. И все же тем вечером внутри оказалось немало народу — пешеходы, скалолазы, летатели, — и столики кафе на террасе были заполнены.

Питер прошел сквозь толпу к перилам террасы и глянул вниз. Прямо под домиком огромный каньон сужался, и по всей его ширине, от стенки до стенки, тянулся огромный шрам от давнего наводнения. Серый остаток ледника все еще лежал в самом низком месте каньона, присыпанный гравием и обвалившимися сераками и изборожденный рытвинами и подтаявшими лужицами. Противоположная стена каньона выглядела массивно и делилась на слои, тогда как в послеполуденном свете поблескивали иллюзорные воздушные массы, а сам домик, весь такой маленький, стоял оторванный от мира. Устроившийся на жердочке на самом краю земли.

В ресторане народу оказалось еще больше, чем на террасе, поэтому Питер вернулся на свежий воздух. Он был не против подождать; вечернее солнце освещало проплывающие над домиком облака, обращая их в кружащиеся массы розовой стекловаты. И никто то ли не замечал, то ли не проявлял интереса к одинокому наблюдателю, стоящему у перил, — к тому же было немало и других, кто стоял точно так же.

Ближе к закату начало холодать, но проходившие мимо этого места путники были к этому привычны и подобающе одеты, а все столики на террасе оставались заполнены. Наконец Питер подошел к метрдотелю, чтобы записаться в очередь, и тот указал ему на столик на двоих по правую сторону от перил, почти в самом конце террасы, где уже сидел один мужчина.

— Мне узнать, не возражает ли он, если вы подсядете?

— Конечно, — ответил Питер. — Если он не будет против…

Метрдотель отошел и переговорил с мужчиной, а затем помахал Питеру, чтобы тот подходил.

— Благодарю, — сказал Питер, приблизившись, и сел на стул.

Мужчина напротив него кивнул.

— Не стоит.

Как выяснилось, он потягивал пиво. Затем принесли его блюдо, и он смущенно указал на него рукой.

— Прошу вас, приступайте, — сказал Питер, просматривая меню. Рагу, хлеб, салат. Он кивнул проходящему мимо официанту, указав на меню, и заказал также бокал вина — местный зинфандель[255].

Мужчина не был занят чтением, как и Питер. Они смотрели на проплывающие облака, на распростершийся внизу каньон, на громадную стену напротив, на вытянувшиеся к востоку тени, что подчеркивали глубину каждой впадинки и остроту каждого выступа.

— Вот это текстуры, — начал Питер. Он уже давно ни с кем не болтал просто так.

— Отсюда виден овраг Брайтона, и понимаешь, какой он на самом деле глубокий, — согласился мужчина. — С любого другого места так уже не скажешь.

— Ты туда спускался?

Мужчина кивнул.

— Да, хотя это в основном был пеший поход. А сейчас можно вообще без снаряжения спуститься — там сделали ступеньки, и большинство по ним и ходят.

— Не сомневаюсь, это весело.

Он глянул искоса.

— Если идти в веселой компании — то да.

— Так ты там часто бывал?

Он сглотнул.

— Я гид. — Сглотнул еще раз. — Вожу группы по каньонам. Пеших, скалолазов, на лодках.

— А, вот как. Как интересно.

— Ну да. А ты?

— «Перераспределение нойского водоносного слоя», кооператив в Аргире. Сейчас в отпуске, но скоро вернусь.

Мужчина, с набитым ртом, кивнул и протянул руку. Питер пожал ее.

— Питер Клейборн.

Глаза мужчины округлились, и он сглотнул.

— Роджер Клейборн.

— Ха, милая фамилия! Приятно познакомиться.

— И у тебя. Нечасто мне встречаются Клейборны.

— И мне.

— Имеешь отношение к Энн Клейборн?

— Это моя мама.

— О, не знал, что у нее были дети.

— Я единственный. А ты ее знаешь?

— Нет-нет. Только истории, все такое. Отношения нет вроде бы. Мои родители прибыли во второй волне из Англии.

— А, понятно. Что ж, мы какие-то дальние родственники, уж точно.

— Несомненно. От первого Клейборна.

— Какого-нибудь гончара.

— Может, и так. Ты как пишешь фамилию, через «э» или через «е»?

— «Е».

— Ага, я тоже. А один мой друг через «э».

— Значит, не родственник.

— Или, может, родня из Франции.

— Ну да.

— И на конце «н»?

— Да, конечно.

— И у меня.

Официант принес заказ Питера. Питер принялся есть, а когда Роджер закончил и стал потягивать граппу, Питер попросил собеседника рассказать о себе.

— Я гид, — пожал плечами тот.

Он рассказал, что начал заниматься этим еще в юности, когда планета была настоящей, и с тех пор не бросал своего дела.

— Мне нравилось показывать людям свои любимые места. Показывать им, какими они были красивыми. — Это приводило его в различные группы Красных, хотя он и не воспринимал терраформирование так, как мать Питера. Когда Питер спросил об этом, он пожал плечами. — Становится безопаснее, когда есть атмосфера. И еще вода. Во всяком случае, в некоторых отношениях точно. Скалы обрушиваются на людей. Я старался не позволять затапливать каньоны, потому что вода разрушает стенки и они обваливаются. И мы добились некоторых успехов. Например, дамба в Ганге — наших рук дело. И снос дамбы в Лабиринте Ночи.

— Я не знал, что ее убрали.

— Убрали, да. В общем, это почти все, что я сделал на стороне Красных. Я подумывал заняться этим плотнее, но… так и не дошел до этого. А ты?

Питер отодвинул от себя тарелку с рагу, выпил немного воды.

— Пожалуй, я тот, кого ты назвал бы Зеленым.

Брови Роджера поползли вверх, но ничего говорить он не стал.

— Энн этого не одобряет, разумеется. И из-за этого между нами были проблемы. Но я все детство провел во всяких закрытых помещениях. И теперь, наверное, никогда не надышусь воздухом.

— Удобства тебе не удобны, да?

— Нет, не удобны. А тебе каково со всем этим?

Роджер пожал плечами.

— Мне хотелось бы смириться, — продолжил он. — Хотя то, что сейчас я могу ощущать ветер, мне очень даже нравится. Но первозданный ландшафт… у него был свой дух… — Он покачал головой, пытаясь показать, что это невозможно выразить словами. — Сейчас этого нет.

— Правда? Как по мне, такой же дикий, как был всегда. — Питер указал рукой за перила, где было видно, как в солнечном свете летит к поверхности снег, выпадающий из темного облака.

— Ну, «дикий» — понятие растяжимое. Когда я только начинал работать гидом, тогда действительно было видно, что дикий. Но когда появился воздух, а потом большие озера, я уже этого не чувствовал. Стал просто парк. Вот в чем суть Берроузского протокола, насколько я его понимаю.

— Я об этом ничего не знаю.

— Ну вот это все, про землепользование.

Питер покачал головой.

— Наверное, это давненько уже было.

— Не так уж и давно, — покачал головой Роджер.

— Но Берроуз затапливало, когда…

— Ага. Каждую весну, как по расписанию. Но меня беспокоит, что теперь все это начинается позже и проходит тяжелее. Мне кажется, мы что-то упускаем и в результате имеем эти долгие холодные зимы.

— А я думал, эта зима выдалась довольно теплой.

Затем у их столика расположилась группа музыкантов с инструментами и оборудованием. Пока они устанавливали на небольшой подиум между двумя Клейборнами свои усилители и пюпитры, на террасу начали стекаться люди в масках, словно музыканты готовились провести какой-то необычный парад. Роджер остановил проходившего мимо официанта и спросил:

— Что это?

— О, это Fassnacht, разве вы не знали? Недавно пришел поезд, и сейчас здесь соберется толпа. Сюда придут все, вам повезло, что вы добрались так рано. — Сунув руку в карман, он достал две маленькие белые полумаски из большой стопки и бросил им на стол. — Развлекайтесь.

Питер разлепил их и отдал одну Роджеру. Надев их, они усмехнулись своему странному виду. Как и предсказал официант, терраса и весь комплекс — гостиница, ресторан, прочие строения и кооперативные жилища — стали быстро заполняться людьми. Большинство масок смотрелись куда замысловатее, чем те, которые нацепили Роджер и Питер. Прибывшие, вероятнее всего, были жителями этого региона, в основном швейцарцами, занятыми в туристическом бизнесе и альпинизме. Многие также были арабами из борозды Нектарис, приехавших сюда караванами на ночь. Экваториальный закат проливал свет прямо на огромное ущелье каньона, озаряя весь пейзаж так, что казалось, будто сияние лилось снизу вверх. Терраса представлялась краем земли, а темное небо теперь заполняли похожие на кусочки слюды кружащиеся хлопья снега.

Музыканты принялись играть. Труба, кларнет, тромбон, фортепиано, бас, барабаны. Получалось громко. Они приехали из Мюнхена, что находился на юге в Протва-Валлис. Местные швейцарцы их явно любили и были рады видеть — об этом говорила восторженная реакция публики. Горячий джаз в промозглом сумраке.

Питер и Роджер заказали кувшин темного пива и аплодировали вместе с остальными зрителями. Некоторые люди в масках танцевали, многие сидели, кто-то стоял или слонялся от столика к столику, болтая с сидящими. Кое-кто заказывал граппу музыкантам. Те с удовольствием выпивали между песнями, сколько могли, а потом передавали выпивку в первые ряды — два или три раза целебные напитки попадали к Роджеру и Питеру, и те осушали целые бокалы. Не имея на то специального намерения, Клейборны немного опьянели. Во время частых «kleines pauses»[256] они продолжали беседовать, но шум окружающей толпы не позволял им толком слышать друг друга, и они мало что понимали из сказанного.

Наконец после финальной песни — «Король зулусов»[257] с выдающейся игрой на трубе «нашей звезды — Дитера Лаутербауна!» — группа закончила первое отделение концерта. Клейборны заказали еще по бокалу граппы, которая к тому моменту уже казалась им вкусной, как амброзия. Вечерний холод еще чувствовался, но терраса осталась забитой шумными празднующими в масках, и они были не из тех, кого внутрь мог загнать снег, который шел снаружи. Дул легкий бриз, но обоим Клейборнам чудилось, будто это почти неподвижный воздух падает под собственным весом с обрыва в черную пропасть.

— Мне тут нравится.

— Ага.

— Здорово, наверное, водить людей в такие ночи.

— Ага, если люди приятные.

— С этим, наверно, как повезет.

— О да.

— Но если они очень-очень приятные… понимаешь?

— Ага, вот тогда классно.

— Так иногда ты…

— Ну как… иногда.

— Да-да.

— Тут не как учитель с учеником или адвокат с клиентом.

— Не такая сильная связь.

— Нет. Она такой и не должна быть. Я их вожу — они могут мириться с этим как хотят. Они мне платят. Мы на равных. Если происходит что-то еще…

— Да-да.

— Но…

— Но что?

— Должен признать, в последнее время это редко бывает. Сейчас вдруг пришло в голову. Сам не знаю, почему так.

Они рассмеялись.

— Случайность.

— Или возраст!

Посмеялись еще.

— Да… туристы так быстро стареют!

— Аха-ха, точно. Но…

— Но что?

— Ну, на самом деле суть в том, что от этого больше хлопот, чем радости.

— Ну да, в смысле вернуть их всех домой…

— Да, конечно. Или не вернуться с ними! Я имею в виду, в противном случае…

— Ага, это куда хуже.

— Вот-вот. Помню первый раз, когда так получилось. Я был молодой, и она была молодая…

— Любовь, да?

— Да, любовь! Серьезно. Но что нам было делать? Она была студенткой, я гидом. Я не мог бросить работу, даже если бы захотел. А я не хотел. Не мог уехать из этих мест. И она тоже не могла бросить работу. Поэтому…

— Грустно. Такое сплошь и рядом. Работа разводит людей в разные стороны…

— О да!

— Верно. Они разлучаются, даже когда они… когда чувства между ними…

— Непросто. — Протяжный вздох. — Было непросто. Тогда… не знаю. Непросто, да. С тех пор у меня больше таких сильных чувств не было.

Долгое молчание.

— И ты никогда ее больше не видел?

— Вообще-то видел. Мы как-то наткнулись друг на друга и после этого некоторое время были на связи вроде как. Сейчас видимся раз в несколько лет. И каждый раз все одно и то же. Она классная, честно. Даже сама стала гидом по каньонам, уже давно. И я все еще вижу, за что ее любил тогда, давным-давно. А она будто бы чувствует то же ко мне. Но, понимаешь…

— Нет?

— Ну, один из нас всегда оказывается с кем-то другим! Всегда. Она одна, когда кто-то есть у меня, и наоборот. — Он с досадой покачал головой. — И так все время.

— Знакомая история.

— Правда?

— Ага. Давно это было. Примерно как у тебя, кстати…

— С кем-то встречался?

— Рос кое с кем. В Зиготе. Знаешь Джеки Бун?

— Не особо.

— В общем, в детстве она думала, что я… ну, как бы ее избранник. — Он пожал плечами. — Но она просто была ребенком. И даже когда она чуть подросла, я все еще считал ее ребенком. А потом, через несколько лет я как-то наткнулся на нее, когда… когда у меня долго никого не было.

Понимающий кивок.

— А она была взрослая. Жила в Сабиси и в регионе Дорса Бревиа. Стала такой важной. Имела власть. И все еще проявляла интерес. В общем, я уже оказался готов, и мы сошлись, это было невероятно. Я был… я был влюблен, это точно. Но штука в том, что ей это было уже не так интересно. Не как раньше. Она будто поднимала старое дело. Будто лезла на гору, просто чтобы доказать себе, что может, но без тех чувств, которые испытывала, когда не могла.

— Люди так и делают.

— Постоянно. Так вот, я это пережил. А она все равно сейчас стала какой-то странной. Но мне кажется, окажись мы когда-нибудь в одном месте, в одном настроении, в одно время…

— Вот-вот, как у меня с Айлин. Мне кажется, у нас бы…

— Ага.

Гнетущая тишина, мысли о том, что могло бы быть.

— Потерянные возможности.

— Верно. И дела случая.

— Иногда случай играет решающую роль.

— Точно. Но чаще всего случай — это просто случай. Он просто поднимает тебя и уносит. Кто тебе встречается, что происходит… что ты чувствуешь, независимо от того, что думаешь. И он влияет на все. На все! Абсолютно на все. Люди спорят о политике, а когда пишут учебники истории, то обсуждают причины, почему такие-то поступили так или эдак, — но на самом деле все зависит от всяких личных обстоятельств.

— От тех, о которых никогда не напишут. Тех, о которых никто не сможет написать. Для этого нужно было бы посмотреть на мир глазами тех людей.

— Да, то, что тебя захватывает…

— То, что тебя уносит.

— Это как влюбиться. Что бы это, черт возьми, ни значило.

— Да-да, точно. Влюбиться, быть любимым…

— Или не быть.

— Да, или не быть! И все меняется.

— Все-все.

— И никто не знает, почему! А потом — или откуда-нибудь со стороны — они посмотрят на твою историю и скажут, что в ней нет никакого смысла.

— Если бы ты только знал…

— То у нее был бы и смысл.

— Да. Совершенный смысл.

— И получилась бы история сердца. И так каждый раз.

— История эмоций. Если такое возможно.

— История сердца.

— Да.

— Да.

— Да.

— Что значит… когда ты пытаешься решить, что делать — здесь и сейчас…

— Да.

И снова долгое задумчивое молчание. Музыканты вернулись, чтобы начать второе отделение, и двое Клейборнов, погруженные каждый в свои мысли, принялись смотреть, как они играют. Наконец они поднялись, чтобы выйти в уборную, а когда стали возвращаться, то разделились в толпе и больше так и не встретились. Музыканты закончили второе отделение, затем отыграли третье, и к тому времени уже почти начало светать. Толпа разбрелась кто куда, и двое растворились среди нее. Один был настроен действовать. А другой нет.

XXIV. Койот вспоминает

Я следовал за ней повсюду, а потом она пропала. Вы и не знаете, что это такое — чувство потери. А может, и знаете. Да, конечно, все знают. Кто не терял кого-то, кого любил? Это неизбежно. Значит, вы знаете, каково мне было.

Вдобавок ведь друзья — это те, кто нас всегда спасает. Майя. Потом мы уже не могли с ней спать, потому что она была с Мишелем, но один раз все же переспали. Она как сестра, а то и лучше — как бывшая любовница, которая всегда тебя поддержит, несмотря ни на что. Так альпинисты на большой высоте видят галлюцинации в виде своих товарищей, которых на самом деле рядом нет, и думают, будто поднимаются в их компании. Она мой брат.

И Ниргал. Так странно смотреть на него и думать, что одна половина генетического материала в нем моя, а вторая — Хироко. Не представляю, как такое может быть или как этим можно что-либо объяснить. Да и кто вообще знает, как там все устроено. Может, гены — это лишь случайные признаки чего-то более глубокого, какого-то морфического резонанса или неявного порядка. Может даже, нам нельзя использовать все эти термины, ведь это просто иной уровень, до сих пор нерасшифрованный. Сакс всегда переживал насчет того, как много еще нужно расшифровать. Но мы — типовые пыльные бури среди всего нерасшифрованного. Летим с непостижимым ветром. Мы с Хироко соединились, как две пыльные бури, — такое случается, — и получившаяся буря оказалась Ниргалом, золотым мальчиком. Какое мне было удовольствие наблюдать, как протекает его жизнь, как он всегда пребывает в хорошем настроении, деятельный, любознательный, заинтересованный, чуткий. Счастливый.

Но лишь пока был молод, пока не свершилась революция. После этого все изменилось. Хотя, может, все и не так просто. Он всегда находился в поиске чего-то. Хироко… огромная дыра, разверзшаяся в наших жизнях. Покинувшая нас. И Джеки ничуть не помогала. Давайте не стесняться в выражениях: она была сукой. И как раз это мне в ней нравилось. Она была не из робких и знала, чего хотела. В этом отношении у них с Ниргалом было много общего, поэтому они должны были быть вместе. Но не получилось, и бедный парень стал скитаться по свету в одиночестве, точно как старик Койот. И у него не было Майи — или была, но она заменяла ему Хироко, а не Джеки. У него была мать, но не было партнерши. Мне было его жаль. Бывает же, когда видите пары, которые росли вместе, как два переплетенных дерева, чьи стволы вовсе кажутся похожими на двойную спираль, и вы думаете: «Да, так и должно быть». Мол, одиночество им не грозит. Но нет. Чтобы найти партнера, недостаточно просто этого хотеть.

В общем, он вернулся к друзьям, к одиночеству. И я наблюдал, как Ниргал живет так, будто его второе «я» отдано воле ветра. Мы все проживаем по одному и тому же сценарию. Ниргал мне как брат.


А Сакс — мой брат в изумлении. Честно сказать, более чистой души во всем мире не найти. Он настолько невинен, что не верится, что он правда такой умный. Весь его интеллект развит только в одном направлении, тогда как в остальных он все равно что новорожденный младенец. Оттого интереснее наблюдать за тем, как такой ум пытается использовать единственный свой талант, чтобы обучиться всему остальному. Чтобы совладать со всем. После своего несчастья — когда те уроды подпалили ему мозг — ему пришлось начинать все с чистого листа. И со второго раза он все сделал правильно. И выдюжил. Ему помог Мишель — черт, да он слепил его, как вазу. И я тоже помог, пожалуй. Обжег эту вазу в печи. И теперь он мой брат по оружию, человек, которого я люблю больше всех на свете, — как и всех тех, понимаете? Здесь нет никаких «больше» или «меньше». Он мой брат.


Что же до Мишеля, пока я не могу о нем говорить. Я скучаю по нему.


И по Хироко, черт ее подери. Если она когда-нибудь это прочитает, если она правда жива и прячется где-то, как говорят, в чем я сомневаюсь, то вот ей мое послание: «Черт тебя подери. Возвращайся».

XXV. Моменты Сакса

В период своей бытности Стивеном Линдхольмом Сакс часто запрашивал с лабораторного компьютера статьи из «Журнала невоспроизводимых результатов», и хотя многие из них были довольно глупы, некоторые его веселили. Он еще с трудом разговаривал, когда пришел в лабораторию Клэр и Беркина, чтобы объяснить им «метод обогащения данных» Генри Льюиса.

— Скажем, вы проводите опыт, чтобы выяснить, можно ли уловить звуки на различных уровнях шума, и вносите получившиеся данные в таблицу. Потом вам хочется получить больше данных, но вы уже не хотите проводить опыты — вы делаете предположение, что если на определенном уровне звук не слышен, то он не будет слышен и на более низких уровнях, и просто вписываете результаты, основываясь на этом.

— Ой-ой.

— А потом, скажем, вы захотите доказать, что если бросать монеты на большой высоте, то чаще будет выпадать орел, и бросаете…

— Что?

— Вот ваша гипотеза, и вы ставите опыты и вписываете данные в таблицу, вот здесь. — Он показал распечатку. — Выглядит, конечно, слегка неоднозначно, но вы просто применяете метод обогащения данных, как в случае с уровнем шума, и каждый раз, когда выпадает орел, вы добавляете результат ко всем остальным опытам и взбираетесь вверх, и вот оно вам: чем выше вы забрались, тем чаще он выпадает! Очень убедительно! — С этим он падает на стул и хихикает. — Точно так же Саймонс показал, что уровень углекислого газа снизится, если снизить давление до двух бар.

Клэр и Беркин сконфуженно уставились на него.

— Стивен любит reductio ad absurdum[258], — заметила Клэр.

— Я тоже, — признался Сакс. — Определенно.

— Это наука, — заключил Беркин. — Наука без прикрас.

И все втроем рассмеялись.


«Никто не может из вещей, в том числе и из книг, узнать больше, чем он уже знает»[259].

Сакс где-то это вычитал и вышел на прогулку, чтобы обдумать.

А вернувшись, продолжил чтение. «Если имеешь характер, то имеешь и свои типичные пережитки, которые постоянно повторяются»[260].

Сакс находил Ницше интересным автором.


Чем больше Сакс занимался изучением памяти, тем сильнее его тревожило, что в итоге окажется, что им нечем ее улучшить. Во время одного из ночных чтений тревога переросла в леденящий страх.

Он изучал классические труды Роуза[261] о памяти кур, у которых промежуточный медиальный вентральный гиперстриатум (ПМВГ) выгорел до или после тренировочных занятий со сладкими или горькими зернами. Куры, получавшие повреждения ПМВГ левого полушария, забывали уроки и вновь съедали горькие зерна, тогда как получавшие повреждения правого полушария запоминали уроки. Это наводило на мысль, что левый ПМВГ был необходим для запоминания. Но если занятия проводились до повреждений, курам не нужны были ни правый, ни левый ПМВГ, чтобы запоминать уроки. Вероятно, предполагал Роуз, память откладывалась в lobus parolfactorius (LPO), левой или правой, поэтому стоило что-либо усвоить, и ПМВГ был не нужен. Дальнейшие повреждения лишь подтверждали гипотезу, в конечном итоге оправдывая маршрутную модель, в котором уроки сначала регистрировались в левом ПМВГ, затем перемещались в правый ПМВГ, а оттуда, наконец, в левую и правую LPO. И если эта модель была верна, то повреждение правого ПМВГ перед обучением, уже показавшее, что не приводит к потере памяти само по себе, нарушит этот маршрут, тогда как повреждение LPO после обучения, хоть и приводит к потере памяти, но не будет более таковым, так как память уже будет отложена в левом ПМВГ. И оказалось, что это действительно так. Это означало, что повреждение правого ПМВГ перед обучением вместе с последующим повреждением левого ПМВГ после обучения также приводили к потере памяти, поскольку, во‑первых, блокировался маршрут передачи памяти, а во‑вторых — разрушалось ее единственное хранилище.

Только на самом деле было не так. Правое повреждение, обучение курицы, сохранение памяти, левое повреждение — и курица по-прежнему помнила урок. Память сохранялась.

Сакс встал из-за стола и решил пройтись по горной дороге, чтобы это обдумать. И еще — чтобы справиться со страхом, вдруг пронзившим его, — страхом, что его никогда не поймут. Темнота, голоса из ресторанчиков, стучащие тарелки, свет звезд на тихой глади моря. Он не мог найти Майю — в обычных для нее местах ее не было.

Он все равно сел на одну из их скамеек. Разум — что за загадка! Воспоминания были всюду и нигде: мозг обладал невероятной эквипотенциальностью и представлял собой невообразимо сложную динамическую систему.

Теоретически это должно было обнадеживать. Имея такую гибкую универсальную систему, они могли бы скреплять распадающееся на части и переносить воспоминания в какое-нибудь другое хранилище. Если об этом правильно было так говорить. Очень может быть, но как им при такой необъятности было научиться — причем довольно быстро, — что им делать? Разве сама сила системы не уводила ее за пределы их понимания? А значит, величие человеческого разума на самом деле добавляло ему необъяснимости, вместо того чтобы ее превозмочь?

Темное небо, темное море. Сакс поднялся со скамьи и двинулся дальше, держась за перила вдоль дороги. Подумав вдруг о Мишеле, он крепко стиснул зубы. Мишель был бы рад этой великой необъяснимости внутри них. Саксу следовало научиться относиться к ней так, как относился Мишель.

Но напряжение мышц не тормозило и не перенаправляло хода мыслей. Он простонал и вновь двинулся искать Майю.


В другой раз, размышляя над этими же вопросами, он спускался по горной дороге и нашел Майю в одном из обычных ее мест. Они пришли к скамейке и, усевшись на нее, стали наблюдать за закатом, держа в руках сумки с едой. Тогда Сакс заявил ей:

— Того, что делает нас людьми, на самом деле не существует.

— Это как?

— Ну, мы просто животные в основном. Но мы обладаем сознанием, которое нас выделяет, потому что у нас есть язык и есть память.

— Которые существуют.

— Верно, но единственное, почему они функционируют, — это наше прошлое. Мы его помним, учимся по нему. Все, что мы знаем, досталось нам из прошлого. А прошлое остается прошлым и, собственно говоря, не существует. Его присутствие внутри нас — всего лишь иллюзия. Вот и получается: того, что делает нас людьми, на самом деле не существует!

— Я всегда говорила то же самое, — сказала Майя. — Только объясняла по-другому.


— «Технология — это умение организовывать мир таким образом, чтобы нам не приходилось его испытывать», — прочитал Сакс в одной из дикарских рапсодий и вышел на прогулку.

Оказавшись на горной дороге, он увидел, что здесь прошел атмосферный фронт. Небо на востоке затянуто было черными облаками. Вечернее солнце пробивалось сквозь них, окрашивая западный край участка бури в тусклое серебро. Над городом же воздух был неподвижным и блеклым — темный воздух между темными гладями моря и облаков. Глядя на отражения города в гавани, он заметил, что поверхность воды кое-где покрывалась рябью, кое-где была ровной, а границы между этими участками были очерчены с удивительной резкостью, хотя ветер, по идее, всюду дул одинаково. Это казалось загадочным, пока он не догадался, что на плоских участках просто могла остаться тонкая пленка масла. Должно быть, у кого-то протек двигатель лодки. Если взять образец из воды и из всех лодок, можно выяснить, кто это был.


Готовясь к своей морской прогулке с Энн, Сакс провел ряд исследований личности ученых. Он выяснил, что Маслоу делил ученых на теплый и холодный типы, которые обозначал зеленым и красным цветами — по его словам, чтобы избежать ассоциаций с нежелательными субъективными оценками, что вызвало у Сакса улыбку. Зеленые ученые были сдержанны и расчетливы, любили четкие доказательства, во всем искали закономерности, объяснения, логичность, простоту. Красные же ученые были несдержанными, теплыми, интуитивными, склонными к мистике и находящимися в поиске пиковых моментов «понимания таковости».

— Ну и ну! — проговорил Сакс.

Он вышел на прогулку. Вверх по проулку над Парадеплацем — там был высажен ряд красных роз, которые сейчас цвели, и он остановился, чтобы рассмотреть идеальные лепестки одной молодой розы, понюхать ее с близкого расстояния. Темно-красный бархат на фоне оштукатуренной стены. «Ну вот, — сказал он себе, — теперь я задумываюсь, почему они красные».


Космология и физика частиц слились в единую науку еще до рождения Сакса, и все последующее время надежда обеих сторон возлагалась на великую единую теорию, которая совместит в себе и квантовую механику, и гравитацию, и даже само время. При этом всю его жизнь физика становилась все более и более сложной: предполагаемые микроизмерения принимались как должное, а симметрии довольно простых, но пугающе малых струн приводились в качестве доказательств даже при том, что они были во много раз меньше, чем минимально различимые, — и саму их ненаблюдаемость можно было доказать математически. Поэтому поиск единой теории, как указывал Линдлей, служил чем-то сродни духовному поиску, мессианскому движению в религии, в которую переросло научное мировоззрение. А потом он встретил Бао Шуйо.


Зимой в Да Винчи Бао мало-помалу рассказала ему о последних новинках в теории суперструн. Идея о дополнительных микроизмерениях казалась довольно простой. Всего их существовало семь, все очень маленькие и выстроенные в так называемую семимерную сферу. Чтобы описать точку в наших обычных четырех измерениях, необходимо добавить координаты во все семь дополнительных измерений, а потом по различным их сочетаниям понять, к какому типу относятся частицы — мюон, топ-кварк и другие. Но эти точки — лишь концы струн, тогда как основная квантовомеханическая единица — это вибрация всей струны. При попытке сделать расчет возникало множество проблем — быстрее, чем со скоростью света, — пока измерений не становилось двадцать шесть. Но на этой стадии теория работала только с бозонами, но не с фермионами. Производная от двадцатишестимерной струны существовала только в десяти измерениях, тогда как остальные шестнадцать сами приобретали свойства струн и становились отчасти суперсимметричны. Но шестнадцать измерений могли сочетаться множеством способов, каждый из которых был одинаково возможен и не имел превосходства над прочими. При этом математический анализ показывал, что из всех возможностей только две, SO(32) и E8xE8, демонстрировали направленность влево вместо зеркальной симметрии. В то время как вселенная вращалась вправо. То, что лишь из всей мириады возможностей оставалось лишь две, казалось удивительным. Но все это оставалось без внимания до этой зимы, когда Бао показала, что E8xE8 более предпочтительно и что если принять все, что из этого следует, то квантовая механика, гравитация и время объединялись в общую теорию, сложную, но четкую и весьма действенную.

— Это так красиво, что не может не подтвердиться, — заключила Бао.

Сакс кивнул.

— Но пока эта красота — единственное доказательство.

— Что ты имеешь в виду?

— Опытным путем это не доказать. Это доказывается только красотой математики.

— Как и совпадением во всех физических наблюдениях, которые можно провести! Это больше, чем просто математика, Сакс. Это вообще все, что мы когда-либо видели. Все подтверждается общей теорией!

— Верно. — Он смущенно кивнул. Это было хорошее замечание, и все же… — Мне кажется, что эта теория должна предсказать что-то, чего мы еще не открыли, что происходит из-за нее и не имеет никакого другого объяснения, кроме единственно верного.

Она покачала головой, огорченная его упрямством.

— Иначе это просто миф, — добавил он.

— На уровне Планка этого нельзя наблюдать, — сказала она.

— Хорошо. Очень красивый мир. И стоящий, поверь мне, я в этом вполне убежден. Может даже, теперь мы имеем право сказать, что достигли предела объяснимой физики. И если так…

— То что?

— Что же дальше?


Впитыванием называется способность зернистых пород впитывать влагу под воздействием капиллярного сцепления при отсутствии какого-либо давления. Сакс пришел к убеждению, что таким же свойством обладает и разум. Он мог бы сказать о человеке: «У нее отличное впитывание», и кто-то бы переспросил: «Упитанность?», а он бы поправил: «Нет, впитывание». — «Воспитанность?» — «Нет, впитывание». После его инсульта люди могли подумать, что у него снова возникли проблемы с речью.


На исходе дня — долгие прогулки в окрестностях Одессы. Без цели, без направления, за исключением разве что его вечерних свиданий с Майей на горной дороге. Просто шатание по улицам и проулкам.


Автоморфизм, идиоморфизм. Сакс считал, что Мишель зря не включил эти качества в свои личностные теории.

— Мы сами делаем себя, — сказал он как-то психологу.


Альтруистическое поведение будет избираться при k > 1/r, где k — отношение выгоды получателя к затратам на альтруизм, а r — коэффициент отношений между альтруистом и получателем, суммарный для всех получателей. В классическом варианте теории r — это доля идентичных генов у двух индивидуумов, являющихся таковыми вследствие их общего происхождения. Но что, если общее происхождение означает принадлежность к одному подцарству или отряду? Что, если r определяется не общим происхождением, а общими интересами? Сакс находил социальные науки крайне любопытными.


Вскоре после того, как он восстановился после инсульта, Сакс прочитал множество материалов об инсультах и повреждениях мозга, чтобы лучше понять, что именно с ним произошло. Один известный в литературе случай произошел с одаренным студентом, учившемся в Политехническом институте в Москве и получившим ранение в голову во время Второй мировой войны. Этот молодой русский, фамилия у него была Засецкий[262], перенес тяжелую травму левой теменно-затылочной доли (как Сакс) и утратил способность воспринимать то, что находилось справа, разучился считать, забыл порядок времен года и прочее. У него появились трудности с восприятием букв и понятий. При этом его лобная доля осталась нетронутой (как и у Сакса), оставив ему его волю, желания, чувствительность к переживаемому. И остаток своих дней он провел, пытаясь писать о своем процессе мышления, чтобы помочь науке и самому не сидеть без дела. Такой стала главная работа его жизни — сначала он назвал ее «История одного ранения», затем изменил название на «Я буду бороться». Он писал дневник каждый день на протяжении двадцати пяти лет.

Сакс читал этот дневник, сильно сопереживая Засецкому, чьи слова порой кололи его в самое сердце, чьи ощущения казались ему такими знакомыми: «Я нахожусь в каком-то тумане, словно в каком-то полусне тяжелом… Все, что осталось в памяти, распылено, раздроблено на отдельные части. Вот почему я так чрезмерно отзываюсь на каждое слово, каждую мысль, каждую попытку понять значение слов… Я был убит в 1943 году, 2 марта, но благодаря особой жизненной силе организма я просто чудом остался в живых».


А та рука на его запястье — как ее описать!


Пока Энн и Сакса сносило бурей, Сакс чувствовал, как их поднимал поток воздуха, и они избежали затопления лишь потому, что их вознесло прямо к небу. Купол кабины наверняка выдержал бы и вакуум космического пространства, но тогда их убил бы холод. Тогда им пришлось слишком тяжело, чтобы хоть что-то запомнить, но ему хотелось сохранить те моменты, чтобы сказать потом Энн: «Мы всю жизнь спрашиваем «почему?» и никогда не заходим дальше, чем «потому что». Затем мы останавливаемся и теряемся. Жаль, что я не провел с тобой больше времени».

XXVI. Марсианский романс

Айлин Мандей стаскивает свой рюкзак со ступенек вагона и затем наблюдает, как поезд плавно спускается по дороге и огибает мыс. Оказавшись на пустой станции, она прошла на улицы Файруотера, что на севере Элизия. Это такой заброшенный и темный город-призрак, где все закрыто и заколочено, чьи жители разъехались кто куда. Единственные признаки жизни заметны в западном доке — небольшом участке, залитом желтым светом уличных фонарей и падающим из окон, бросающим полосы на бухту, простирающуюся между Айлин и доком. Она огибает бухту по пустой дороге над набережной. Начинаются сумерки, над головой у нее — сиреневое небо. Еще четыре дня, и начнется весна, только в этом году ей не бывать.


Она оказывается среди шума гостиничного ресторана. Работники кухни передают посетителям блюда через широкое окно, и те несут их к длинным столам. Среди постояльцев в основном молодежь — это либо моряки с буеров, либо те немногие, кто остановился в этом городе. Несомненно, кое-кто по привычке все еще спускается с холмов. Сборище диковатое на вид. Айлин замечает Ганса и Артура — те похожи на пару крупных марионеток, рассказывающих что-то толпе в конце стола, — двух престарелых Пиноккио, чьи глаза скрылись за морщинами, появившимися от их вранья и смешков, которыми они обменивались друг с другом. Молодые здоровяки передавали по рядам тарелки и, не переставая слушать тех двоих, поедали макароны. Старики в качестве развлечения. Для самих стариков это не так уж хорошо.

Но Роджер бы на такое не согласился, и действительно — когда Айлин осматривается вокруг, она видит, что он стоит в углу возле музыкального автомата и притворяется, что выбирает песню, хотя на самом деле он просто там ест. В этом весь Роджер. Айлин, усмехаясь, направляется сквозь толпу к нему.

— Привет, — здоровается он, замечая ее, и легонько обнимает одной рукой.

Она наклоняется к нему и целует в щеку.

— Ты был прав: найти это место не так уж трудно.

— Ага. — Он смотрит на нее. — Я рад, что ты решила прийти.

— Да работа никуда не денется. Я с удовольствием оттуда сбежала. Спасибо тебе, что это придумал. Остальные уже здесь?

— Да, все, кроме Френсис и Стефана — они только что позвонили и сказали, что скоро будут. Завтра сможем — выйти.

— Прекрасно. Идем туда, я хочу поесть и поздороваться со всеми.

Роджер морщит нос и делает взмах рукой в сторону шумной толпы. Раньше эта его страсть к одиночеству служила причиной долгих разрывов в их отношениях, и сейчас Айлин хватает его за руку и говорит:

— Ну да, ну да, все эти люди. Слишком суетливое место этот Элизий.

Роджер криво усмехается.

— Поэтому мне здесь и нравится.

— Да, разумеется. Вдали от безумной толпы.

— Вижу, еще учишься на английском?

— А ты по-прежнему бродишь по каньонам, — говорит она, смеясь и таща его к людям. Она была рада видеть его снова спустя три месяца, прошедшие с их последней встречи. Они уже много лет были крепкой парой: Роджер возвращался в их комнаты в берроузском кооперативе после каждого своего путешествия, но работал он по-прежнему где-то в глуши, так что довольно много времени они проводили раздельно.

Как только они присоединяются к Гансу и Артуру, которые уже заканчивают свою историю мироздания, в дверь входят Стефан и Френсис, и их радостное воссоединение затягивается. Им есть что наверстывать — многие участники того восхождения на Олимп уже долго не видели друг друга. Спустя несколько часов после того, как другие постояльцы поднялись в свои номера, чтобы лечь спать, или разъехались по домам, кучка стариков сидит на одном краю стола и ведет беседы. «Кучка древних полуночников, — мелькает в голове у Айлин, — не желающих идти спать и готовых просидеть так хоть всю ночь». Она первой поднимается и, потягиваясь, объявляет, что уходит. Остальные следуют ее примеру — только Роджер и Артур остаются. Они много лет провели вместе в горах, и Роджер был известным полуночником даже в молодости, а сейчас спит и того меньше, тогда как Артур готов проговорить столько, сколько его смогут слушать, а то и дольше.

— До завтра, — говорит ей Артур. — Приходи со свежими силами и готовностью пересечь Амазонское море!


На следующее утро на лед выходит буер. Лед преимущественно белый, однако в некоторых местах — чистый и такой прозрачный, что видно неглубокое дно. Остальные участки — цвета кирпича и такой же текстуры, так что лодочникам приходится пробиваться мимо небольших дюн гравия и пыли. Попадая на подтаявшие участки, лодка резко замедляется и поднимает большие снопы воды по бокам от себя. А на другой стороне снова начинает хрустеть, будто коньками по льду, набирая скорость. Буер Роджера называется «скутером», и он объясняет это остальным. Не паукоподобный скелет, как ожидала Айлин, видевшая несколько таких штук в Хрисе. Этот же больше похож на обычную лодку — длинный, широкий, низкий, с несколькими параллельными полозьями, протянутыми во всю длину.

— По грубому льду лучше на таких, — объясняет Роджер. — Если попадем в воду, он поплывет.

Их парус походил на большое птичье крыло, натянутое над ними. Вместе с мачтой он образовывал единое целое — форму, меняющуюся с каждым порывом, чтобы принять на себя как можно больше ветра.

— А что защищает нас от переворачивания? — спрашивает Артур, выглядывая за борт на мелькающий всего лишь в футе под ним лед.

— Ничего. — Палуба здорово наклоняется, и на лице Роджера возникает ухмылка.

— Ничего?

— Законы физики.

— Да ну тебя!

— Когда лодка наклоняется, парус захватывает меньше ветра — потому что наклоняется сам и потому что читает наклон и втягивается. К тому же у нас есть много балласта. И еще на палубе есть грузы, которые с помощью магнита держатся на наветренном борту. Как будто у нас на леере сидит экипаж тяжеловесов.

— Это вовсе не ничего, — возражает Айлин. — Это целых три пункта.

— Верно. Но мы все равно можем перевернуться. Зато, если это случится, мы всегда сможем выбраться и выровнять буер.

Сидя в кабине, они смотрят то на парус, то на лед, простирающийся впереди. Система навигации уводит буер от наиболее слабых участков льда, обнаруживаемых по спутнику, поэтому автопилот меняет их курс довольно часто, а экипажу приходится вмешиваться лишь при необходимости. Больше всего их тормозят сыпучие участки, на которых лодка весьма быстро теряет скорость, отчего, если не быть к этому готовым, можно врезаться в плечо сидящего рядом соседа. Айлин ударилась так о Ганса и Френсис не один раз — те, как и она, никогда еще не катались на буерах, поэтому, когда особенно сильный ветер разгоняет их по гладкому льду, они в страхе округляют глаза. Ганс выдвигает предположение, что песочные участки соответствуют старым гребням давления, которые вздыбились, будто длинные спины стегозавра, а потом ветер их повалил, рассыпав по плоскому льду. Роджер кивает. На самом деле ветер дует над всей поверхностью океана, и все, что из него выступает, рушится быстрее. А поскольку дно океана сейчас заморожено, то и возникают новые гребни давления. Скоро весь океан станет плоским, как столешница.


Первый день выдается ясным, ярко-синее небо мнется под порывистым западным ветром. Под прозрачным куполом кабины тепло, воздух здесь имеет чуть более высокое давление, чем снаружи. На уровне моря оно составляет около трехсот миллибар и падает с каждым годом, будто в преддверии великой бури, которая так никогда и не наступает. Они быстро скользят вокруг величественного мыса полуострова Флегра, отмеченного дорическим храмом с белыми колоннами. Разглядывая его, Айлин слушает Ганса и Френсис, обсуждающих странный феномен гор Флегра, прошивающих северное побережье Элизия, будто длинный-длинный корабль, опрокинувшийся на поверхность. Они были необычайно ровные как для марсианской горной гряды, так и горы Эребус на западе. Будто они не были остатками обода кратера, как все прочие горы на Марсе. Ганс считает, что эти горы представляют собой два концентрических круга очень большого ударного бассейна. Якобы тот образовался при событии, почти равном по масштабу Большому удару, но более раннем, а поэтому в значительной степени разрушен более поздними ударами, так что лишь залив Исиды и часть морей Утопии и Элизия позволяют понять, где этот бассейн находился.

— Позднее хребты могли каким-то образом выровняться при деформации купола Элизия.

Френсис, как всегда, качает головой. Никогда еще Айлин не приходилось видеть, чтобы эти двое нашли согласие. В данном случае Френсис полагает, что хребты могут быть еще более древними, чем указал Ганс, и служить остатками раннего тектонического или прототектонического движения плит. Существуют обширные доказательства существования этой ранней тектонической эры, утверждает она, но Ганс отрицательно качает головой.

— Андезит, свидетельствующий о тектоническом движении, на самом деле моложе. Флегры относятся к ранней нойской эре. К большому удару перед Большим ударом.

Каким бы ни было объяснение, мыс стоит на месте и край крутого полуострова тянется строго на север, упираясь в лед в четырехстах километрах от Файруотера. Длинный морской утес врезается в море — и с другой стороны то же самое. Паломнический путь вдоль гряды к храму считается одним из известнейших маршрутов на Марсе — Айлин сама прошла по нему сотни раз, с тех пор как Роджер впервые показал его ей сорок лет назад. Позже она ходила здесь и с ним, и без него. Когда они проделали это в первый раз, то увидели голубое море и его увенчанные барашками волны. После того дня им редко удавалось увидеть поверхность воды свободной от льда.

Он также смотрит на мыс с таким выражением, что Айлин сразу думает, что он тоже вспоминает то время. Конечно, он бы вспомнил, стоило только спросить: его невероятная память до сих пор не ослабевает, а с набором препаратов, которые и Айлин помогли многое вспомнить, можно было не сомневаться, что он теперь не забудет ничего из того, что происходило с ним на протяжении всей жизни. Айлин ему завидует, хотя и знает, что он относится к этой своей способности неоднозначно. Зато теперь это одна из тех черт, которые ей в нем нравятся. Он помнит все и по-прежнему стоит на своем, даже вопреки этим годам кризиса. Для нее он — как скала, к которой можно прислониться, когда самой становится тягостно и душит отчаяние. Конечно, памятуя, что он Красный, едва ли можно было утверждать, что ему не от чего впадать в отчаяние. Это было не так. Его отношение к происходящему было сложнее, Айлин это видела, — оно было таким сложным, что даже ей не удается понять его до конца. Это было как-то связано с силой его памяти, с решимостью добиться лучшего, с грустной радостью от окружающей природы — некое смешение всего этого. Она наблюдает за тем, как он задумчиво глядит на выступ, где они когда-то стояли вместе и смотрели на пышущий жизнью мир.


Как много он для нее значил на протяжении этих лет — выразить она не могла. Порой слишком много. Ведь они знали друг друга всю жизнь, помогали в тяжелые времена, это он вытащил ее на природу, изменив весь ее жизненный путь. Все это делало Роджера ключевой фигурой для нее. Но такие фигуры присутствуют и в жизни других, и их много. Все эти годы их отличающиеся интересы неизменно разводили их в разные стороны — они могли и вовсе потерять связь между собой. Но в какой-то момент Роджер приехал к ней в Берроуз, она как раз уже много лет отдалялась от тогдашнего своего партнера, и Роджер сказал:

— Я люблю тебя, Айлин. Я люблю тебя. Помнишь, как нам было хорошо вместе на горе Олимп, когда мы по ней поднимались? Так сейчас для меня весь мир стал таким. Под нами бесконечный уступ, и мы идем по нему и идем, пока не рухнем вниз. И я хочу подниматься по нему вместе с тобой. Мы встречаемся и расходимся, но это все слишком случайно, однажды мы можем не пересечься вновь. Что-то могло произойти. Я хочу большего. Я люблю тебя.

В итоге они устраиваются в квартирке в ее кооперативе в Берроузе. Она продолжила работать в Министерстве окружающей среды, а он был сначала гидом по дикой местности, потом плавал по Северному морю, но всегда возвращался из своих путешествий, а она — из своих командировок и отпусков. Так они жили вместе, когда оба оказывались дома, — и стали настоящей парой. И во все эти годы без лета, в тот небольшой ледниковый период и во время кризиса лишь его стабильное присутствие не позволяло ей впасть в отчаяние. Она содрогается при мысли о том, что случилось бы с ней, будь она все это время одна. Работала бы до изнеможения, пока не упала бы без сил… слишком тяжело. Она видела, что он беспокоится за нее. И сейчас тоже, в этом их новом путешествии.

— Слушай, — сказал он однажды, когда она вернулась домой в слезах после сообщений о вымирании видов в тропических и умеренных зонах, — слушай, мне кажется, тебе нужно отправиться туда и все увидеть. Увидеть, каким мир стал сейчас, посмотреть на лед. Это не так уж плохо. Ледниковые периоды случались и раньше. Это не так уж плохо.

Она уже долго отсиживалась в Берроузе, не в силах посмотреть беде в лицо, и наконец согласилась с тем, что теоретически такая поездка должна принести пользу. И он устроил ей такое путешествие очень скоро. Сейчас она понимает, что он собрал их друзей по экспедиции на Олимп, чтобы убедить ее поехать, а заодно напомнить о том времени. В любом случае приятно было видеть их лица, сияющие и ухмыляющиеся.


«На восток!» — свистит им ветер, и они проносятся вокруг Скрабстера, северо-восточного мыса Элизия, а затем направляются на юг, рассекая просторы белого льда, вдающегося в берег. Это залив Акадии, а крутая возвышенность, начинающаяся сразу за обрывом, называется Акадией — из-за ее предполагаемой схожести с Новой Шотландией и побережьем Мэна. Темные скалы, подмываемые темным Северным морем, — обрывы из крошащегося гранита и огромные буруны. Сейчас, однако, все в белом — измельченный лед присыпал пляж и утесы так, что те походят на ярусы свадебного торта. Ни единого признака жизни во всей Акадии, ни единого зеленого оттенка. Это не ее Элизий.


Роджер сменяет Артура у руля, и, когда они огибают мыс, им вдруг предстает квадратный, с крутыми берегами остров, маячащий впереди своей ярко-зеленой верхушкой. Ах! Корабль-город, затертый во льду у входа во фьорд, — в том месте, без сомнения, проходил глубокий туннель. Теперь все корабли-города стали островами во льду. Зелень на верхушке защищена шатром, который Айлин не замечает в ярком свете солнца.

— Мне только нужно туда заглянуть за остатком экипажа, — объясняет Роджер. — Забрать пару друзей, которые поедут с нами.

— А что это за корабль? — интересуется Стефан.

— «Альтамира».

Роджер направляет буер по изящной кривой, после которой они останавливаются на ветру. Затем он убирает купол кабины.

— Я не собираюсь подниматься, — говорит он. — На это, между прочим, ушел бы целый день, каким бы способом вы ни пытались это сделать. Мои друзья уже должны быть на льду и ждать нас.

Они выходят на лед — в основном грязно-белого цвета, потрескавшийся и немного неровный. Идти по нему кое-где бывает скользко, и Айлин замечает, что коварные участки выделяются, словно выбитые плитки. Роджер говорит что-то себе в запястье, затем ведет их во фьорд, где на одной из крутых сторон показывается симпатичная гранитная лестница с покрытыми морозной коркой ступенями.

Роджер взбирается по ним вверх, осторожно ставя ноги на чьи-то старые следы. Поднявшись на мыс над фьордом, они получили хороший обзор и увидели, что корабль в самом деле очень велик — для созданного человеком объекта. Каждая его сторона достигает километра в длину, а палуба находится лишь немного ниже, чем стоят сейчас они. Внутри он светится зеленым, будто обнесенный стеной сад из эпохи Возрождения, будто зачарованная сказочная страна.

На мысе виднеется небольшое каменное то ли убежище, то ли монастырь, и они проходят к нему по тропе. Айлин чувствует, как ветер обдает холодом ее руки, нос и уши. Просторная белая поверхность, где слышен лишь свист ветра. Элизий нависает над ними — его два вулкана торчат из высокого горизонта на западе. Пока они идут, она держит Роджера за руку. Радость, которую она находит в Марсе, смешивается, как всегда, с радостью, которую она находит в Роджере, и ее, будто дуновением ветра, охватывает любовь. Вот он улыбается, и она следует его взгляду и сквозь открытые стены убежища замечает двоих людей.

— А вот и они.

Роджер и Айлин останавливаются перед каменной обителью, и пара тоже замечает их.

— Всем привет, — произносит Роджер. — Айлин, это Фрея Ахмет и Жан-Клод Бауэр. Они поедут с нами. Фрея, Жан-Клод, это Айлин Мандей.

— Мы о тебе слышали, — говорит Фрея, дружелюбно улыбаясь. И она, и Жан-Клод очень высокие и нависают над ней, словно башни.

— Ганс и Френсис идут за нами, они, как всегда, спорят. Привыкайте.

Вскоре Ганс и Френсис тоже подтягиваются к убежищу, а за ними и Артур со Стефаном. Всех представляют друг другу, и они осматривают пустое убежище. От увиденного у них вырываются восторженные крики. Восточная сторона массива Элизий раньше была областью дождевой тени и сейчас высится такая же пустая и черная, как всегда, будто ничего и не изменилось. Однако огромная белая гладь моря и кажущийся неуместным квадрат «Альтамиры» выглядят чем-то новым и необычным. Айлин никогда не видела ничего подобного. Впечатляющего, просторного, величественного. Но ее взгляд то и дело возвращается к маленькой теплице на корабле — к крошечному островку жизни в мертвой вселенной. Она хочет, чтобы ее мир вернулся.

На обратном спуске по каменным ступеням она смотрит на гранит стены фьорда, и в одной из трещин замечает что-то черное и рассыпающееся. Она останавливается, чтобы изучить это внимательнее.

— Посмотри-ка, — говорит она Роджеру, стирая слой инея, чтобы получше разглядеть находку.

— Это лишайник? Мох? Он живой? Судя по виду, может быть живым.

Роджер подступает поближе, пока его глаза не оказываются в сантиметре от растения.

— Думаю, мох. Мертвый.

Айлин отворачивается, чувствуя, как внутри у нее все падает.

— Я так устала находить мертвые растения, мертвых животных. За последние раз десять я вообще не видела ни одного живого существа. Одно вымерзание за другим, это даже нелепо! Весь мир умирает!

Роджер неопределенно взмахивает рукой и выпрямляется. Он не может опровергнуть ее слов.

— Полагаю, здесь никогда не было достаточно солнечного света, это во‑первых, — произносит он, поднимая глаза на бронзовую пуговицу, слабо светящую над Элизием. — Людям просто этого хотелось, и они это сделали. Но действительности не слишком интересно, чего им хотелось.

Айлин вздыхает.

— Нет. — Она снова указывает на черный предмет. — Ты уверен, что это не лишайник? Он черный, но выглядит так, что еще может быть каким-то образом жив.

Он вновь изучает фрагмент. Маленькие черные слоевища, будто крошечные водоросли, потрепанные и разваливающиеся.

— Фисциевые, может быть — осмеливается предположить Айлин.

— Думаю, мох. Мертвый мох.

Он расчищает еще немного льда со скалы. Где черная, где ржавая порода. И черные пятна. Причем повсюду.

— Хотя я не сомневаюсь, что где-то есть живые лишайники. А Фрея и Жан-Клод говорят, что под снегом еще осталось довольно много живого. Это очень крепкие виды. Они от всего защищены.

Жизнь под вечным снежным покровом.

— Ну да.

— Так это же лучше, чем ничего, верно?

— Верно. Но этот мох не был под снегом.

— Да, поэтому и погиб.

Они продолжают спускаться. Роджер шагает рядом, погруженный в свои мысли.

— У меня чувство дежавю, — улыбается он. — Такое уже случалось, верно? Давным-давно мы уже находили вместе что-то живое, но оказалось, что это не так. Такое уже случалось!

Она с сомнением качает головой.

— Тебе лучше знать. Это же ты у нас все помнишь.

— Но не могу вспомнить до конца. Больше похоже на дежавю. Наверное… наверное, это было в нашем первом походе, когда мы познакомились? — Он показывает на восток, через Амазонское море, догадывается она, — туда, где лежат те каньоны. — Какие-то улитки или вроде того.

— Но как такое могло быть? — удивляется Айлин. — Мне казалось, мы познакомились, когда я еще училась в колледже. А терраформирование тогда только-только начиналось, да?

— Да. — Он хмурится. — Ну, сначала был лишайник, это было первое, что стали распространять.

— Но улитки?

Он пожимает плечами.

— Я так помню. А ты нет?

— Конечно, нет. Как и все, что ты говорил мне с тех пор, сам знаешь.

— Да ну! — Он снова пожимает плечами, уже без улыбки. — Хотя, может, это просто дежавю.

Вновь оказавшись на борту буера, они толпятся вокруг кухонного столика, такого же, как в любой маленькой квартирке. Двое новоприбывших, задевая потолок даже в положении сидя, готовят для всех.

— Нет-нет, прошу вас, мы же здесь как раз для этого, — говорит Жан-Клод, широко улыбаясь. — Я очень люблю готовить что-то серьезное.

На самом деле они ехали на встречу с друзьями на другой стороне Амазонского моря, с теми, с кем Роджер часто работал в последние годы, пытаясь организовать кое-какие исследования на западном склоне Олимпа — в области гляциологии[263] и экологии.

Фрея и Жан-Клод вместе с остальными слушают, как Ганс и Френсис спорят о кризисе. Френсис считает, что его причиной послужило быстрое усиление яркости альбедо планеты, когда Северное море было выкачано и заморожено. Это был первый звонок в целой серии событий, которые привели к негативным последствиям, вылившимся затем в полноценный кризис. Ганс же полагает, это было вызвано тем, что вечномерзлый грунт никогда не протаивал глубже, чем на несколько сантиметров, и получившийся в результате чрезвычайно тонкий слой жизненной зоны казался гораздо более стойким, чем был на самом деле. В действительности же он был достаточно уязвимым и разрушился при появлении мутировавших бактерий — каковыми их считает Ганс, — их мутация была вызвана высоким уровнем поступающего ультрафиолетового излучения…

— Ты не знаешь этого наверняка, — возражает Френсис. — Ты облучаешь такие же организмы у себя в лаборатории и даже отправляешь их в космос, но они не получают таких мутаций, какие мы видим здесь.

— Значит, для этого еще требуется взаимодействие с химическими элементами, присутствующими в грунте, — говорит Ганс. — Иногда мне кажется, что все вокруг просто просаливается до смерти.

Френсис отрицательно качает головой.

— Это две разные проблемы, и нет ни единого признака, что при их сочетании возникает синергический эффект. Ты просто перечисляешь возможности, Ганс, признай это. Бросаешься ими так и сяк, но истины никто не знает. Этиология еще не выяснена.

Так и есть — Айлин работала над этой проблемой в Берроузе десять лет и знает, что Френсис права. На самом деле в планетарной экологии, как и в большинстве других областей, понять конечные причины крайне трудно. Ганс отмахивается, уже почти уступив Френсис.

— Ну, когда у тебя такой длинный список возможностей, синергии между ними и не нужно. Привести к подобному может и простое добавление факторов. Каждый из них производит какой-то свой эффект.

Айлин смотрит на молодых поваров — те готовят, сидя к старикам спиной. Они тоже обсуждают соль, и далее Айлин видит, что один из них насыпает щепотку в рис.


Они работают ложками в приятном аромате басмати[264]. Фрея и Жан-Клод едят, усевшись на полу, и слушают стариков, а сами больше помалкивают. Время от времени они склоняют головы друг к другу и переговариваются, отключаясь от застольной беседы. Айлин видит, как они целуются.

Она улыбается. Она не видела людей настолько молодых уже довольно давно. Затем она видит сквозь их отражения на куполе кабины лед, блестящий снаружи в свете звезд. Этот лед наводит на иные мысли. Но парочка не смотрит в окно. А если и посмотрит, то они еще слишком молоды и еще не верят в смерть по-настоящему. Они еще слишком беспечны.

Роджер замечает, что она смотрит на молодых великанов, и улыбается ей. Она видит, что он любит эту парочку. Они — его друзья. Когда Фрея и Жан-Клод прощаются с ними перед сном и, пригибаясь, уходят в свои крошечные каютки в носовой части судна, Роджер целует свои пальцы и похлопывает их по голове, когда они проходят мимо.

Старики доедают свои порции, а потом сидят, глядя в окно и потягивая горячий шоколад с мятным шнапсом.

— Мы можем перестроиться, — говорит Ганс в продолжение своего спора с Френсис. — Если мы будем так же агрессивно следовать тяжелым промышленным методам, то океан оттает снизу, так мы вернем все на круги своя.

Френсис качает головой, нахмурив брови.

— Подорвать реголит, ты хочешь сказать?

— Подорвать то, что под ним. Тогда мы получим тепло, но не выпустим радиацию. Такое можно проделать этим способом или парой других. С летающей линзой можно собрать часть зеркального света и нагреть им поверхность. Потом привезти азот с Титана. Обрушить несколько комет на незаселенные регионы или подвести их с аэродинамическим торможением, чтобы они сгорели в атмосфере. Все это возымеет действие очень быстро. А со строительством новых галогеноуглеродных фабрик все произойдет совсем уже скоро.

— Звучит очень даже промышленно, — замечает Френсис.

— Конечно, звучит. Терраформирование — это вполне себе промышленный процесс, по крайней мере частично. А мы об этом забыли.

— Ну, не знаю, — вмешивается Роджер. — Может, лучше уже придерживаться биологических методов. Просто перестроиться, выслать новую волну. Да, это дольше, зато менее жестоко по отношению к окружающей среде.

— Экопоэзис не сработает, — возражает Ганс. — Так биосфера не получит достаточно тепла. — Он указывает жестом на пейзаж за окном. — Вот к чему приведет экопоэзис.

— Пока, может, и да, — отвечает Роджер.

— Ну конечно, ты же в этом не заинтересован. Да и ты, наверное, рад всему этому кризису, да? Ты же Красный!

— Да ну тебя, — обижается Роджер. — Чему мне радоваться? Раньше я плавал по морям.

— Но раньше ты хотел, чтобы никакого терраформирования не было.

Роджер отмахивается от него и со смущенной улыбкой глядит на Айлин.

— Это было давно. К тому же терраформирование никуда не делось. — Он указал на лед. — Просто спит.

— Вот видишь, — не унимается Артур, — все-таки ты его не хочешь.

— Неправда, говорю же.

— Тогда почему ты в последнее время весь такой довольный?

— Не такой уж и довольный, — отвечает Роджер, радостно ухмыляясь. — Просто не грущу. Мне не кажется, что это тот случай, когда нужно грустить.

Артур закатывает глаза, будто призывая остальных вступиться.

— Весь мир замерзает, но это не повод грустить. Страшно подумать, что должно случиться, когда ты посчитаешь, что пора!

— Что-то грустное, конечно!

— И все-таки ты не Красный, конечно, нет.

— Нет! — протестует Роджер, ухмыляясь в ответ на смех остальных, но при этом говоря со всей серьезностью. — Я плавал по морям, говорю же. Слушай, если бы все было настолько плохо, как ты говоришь, Фрея и Жан-Клод тоже бы забеспокоились, верно? Но они не переживают. Спроси их сам, и увидишь.

— Они просто еще молоды, — говорит Ганс, эхом повторяя мысли Айлин. Остальные согласно кивают.

— Верно, — говорит Роджер. — А эта проблема — кратковременная.

Это заставляет всех ненадолго задуматься.

Вскоре молчание нарушает Стефан.

— А ты сам как, Артур? Что бы ты сделал?

— Что? Понятия не имею. Все равно тут не мне решать. Вы же меня знаете. Я не из тех, кто любит говорить другим, что делать.

Все молча ждут, потягивая горячий шоколад.

— Но, знаете ли, если просто направить пару небольших комет в океан…

Старые друзья посмеиваются. Айлин прижимается к Роджеру и уже чувствует себя лучше.


На следующее утро они вновь со свистом уносятся на восток, и уже через несколько часов оказываются окружены льдом со всех сторон, берега отсюда не видно. Они скользят полозьями на ветру, то стуча, то скрипя, то свистя в зависимости от силы ветра и характера льда. Так проходит весь день, и вскоре начинает казаться, будто они очутились в ледяном мире вроде Каллисто или Европы. В конце дня они останавливаются, выходят и вонзают в лед несколько ледобуров, чтобы закрепить лодку. К закату они уже стоят на привязи, и Роджер с Айлин выходят прогуляться по льду.

— Классно сегодня поплавали, а? — спрашивает Роджер.

— Да, классно, — соглашается Айлин. Но сама не может не думать о том, что они ходят буквально по поверхности океана. — Что ты думаешь по поводу того, что Ганс говорил вчера вечером? Насчет того, чтобы еще раз его бомбануть?

— Ты же слышала, многие об этом говорят.

— А ты?

— Ну не знаю. Мне не нравятся многие из методов, которые сейчас обсуждают. Но… — Он пожимает плечами. — Что мне нравится или что не нравится — это не имеет никакого значения.

— Хм.

Лед под ногами у них белый, с крошечными лопнувшими пузырьками воздуха, похожими на кольца мини-кратеров.

— Так ты говоришь, молодежи это тоже не сильно интересно. Только я не понимаю, почему. Я бы скорее подумала, что им-то терраформирование нужно больше, чем кому-либо.

— Они считают, что у них еще полно времени.

Айлин улыбается.

— Может, они и правы.

— Да, может быть. Но у нас его нет. Я иногда думаю, нас печалит не столько этот кризис, сколько приближающийся резкий спад. — Он переводит взгляд на нее, затем снова глядит на лед. — Нам по двести пятьдесят лет, Айлин.

— Двести сорок.

— Ну да, ну да. Но пока еще никто не прожил дольше двухсот шестидесяти.

— Знаю.

Айлин вспоминает времена, когда компания стариков сидела за большим столом в гостиничном ресторане и строила карточный домик, потому что других игр никто из них не знал. Вместе они построили домик в четыре этажа, и, когда стало казаться, что он вот-вот рухнет, кто-то заметил: «Он прямо как моя антивозрастная терапия». И хотя все над этим посмеялись, ни у кого не поднялась рука добавить еще одну карту.

— Что ж. Так и есть. Будь мне двадцать лет, я бы тоже не беспокоилась из-за кризиса. Но для нас, судя по всему, это уже последний Марс, какой мы увидим. Хотя знаешь… В конце концов, не так важно, каким ты любишь его больше всего. Они все лучше, чем ничего.

Он криво усмехается ей, обнимает за плечи и прижимает к себе.

На следующее утро они просыпаются окутанные туманом. Однако ветер на месте — он дует спокойно и размеренно, так что после завтрака они открепляются от ледобура и начинают тихонько скользить на восток. Ледяная пыль, измельченный снег, застывшая мгла — все проносится мимо них.

Почти сразу после того, как они сдвинулись с места, радиофон начинает звонить. Роджер поднимает трубку и слышит голос Фреи.

— Вы нас забыли!

— Что? Черт! Какого рожна вы сошли с лодки?

— Гуляли на льду, делать было нечего.

— Да чтоб вас обоих! — Роджер не сдерживает ухмылки. — А сейчас что, догуляли уже?

— Не твое дело, — вмешивается довольный Жан-Клод откуда-то издалека.

— Но вы готовы, чтобы мы вас подобрали? — говорит Роджер.

— Да, готовы.

— Ладно, черт с вами. Только держитесь. Нужно немного времени, чтобы вернуться обратно при таком ветре.

— Хорошо. Мы тепло оделись, и у нас есть коврик. Будем вас ждать.

— Как будто у вас есть какой-то выбор! — восклицает Роджер и кладет трубку.

Он начинает возвращаться. Сначала поворачивается против ветра, затем подстраивается под него, и лодка кричит, как банши. Парус резко выгибается. Роджер изумленно качает головой. Теперь, чтобы что-то сказать поверх ветра, нужно кричать, но никто не пытается ничего говорить: они дают Роджеру возможность сосредоточиться на управлении судном. Белизна, через которую они проносятся, везде освещена одинаково, и они не видят ничего, кроме льда под самой кабиной. Из-за ветра и льда это не самая чистая белая тьма, в какую приходилось попадать Айлин. А спустя некоторое время даже нос и корма буера, даже лед под ним исчезли, затянутые пеленой. Так они летят, вибрируя, сквозь ревущую белую пустоту. Испытывая странное кинетическое чувство, Айлин замечает, что пытается шире раскрыть глаза, будто внутри нее могло таиться некое иное зрение, ожидавшее подобного момента, чтобы включиться в действие.

Ничего не выходит. Они находятся в движущейся мгле, вот и все. Роджер недоволен. Вглядывается в радар, смотрит на остальные приборы. В прежние времена из-за гребней давления плавать таким образом было бы крайне опасно. Сейчас же наткнуться здесь не на что.

Внезапно их толкает вперед, рев становится громче, под ними протягивается тьма. Они скользят по участку, покрытому песком. Потом минуют его и попадают в яркую белизну.

— Будем поворачивать, — говорит Роджер.

Айлин готовится к новым ударам, но Роджер предупреждает:

— Идем сквозь ветер, ребята.

Он подтягивает румпель к коленям, и они мчат под ветром, затем поворачивают, затем еще раз, ловят ветер противоположной стороной судна, корпус тревожно наклоняется на один бок. Внизу раздаются удары, когда балласт перемещается на наветренную сторону, и снова слышатся завывания, но уже оттуда. Все происходящее не столько видно, сколько слышно и ощутимо: Роджер даже закрывает глаза. Затем наступает момент относительного покоя — до следующего прохода сквозь ветер. В конце каждого поворота они выполняют обратную петлю.

Роджер указывает на экран радара.

— Вон они где, видишь?

Артур вглядывается в экран.

— Сидят, что ли?

Роджер качает головой.

— Они еще за горизонтом. Только головы видно.

— Надейся.

Роджер смотрит на экран APS и хмурит брови.

— Подойдем к ним помедленнее. Радар видим только до горизонта, и, даже если они встанут, он не заметит их дальше чем в шести километрах, а мы идем сто пятьдесят в час. Так что будем искать их по APS.

Артур присвистывает. Спутниковая навигация в белой мгле…

— Мы же всегда можем… — начинает Артур, но тут же закрывает рот ладонью.

Роджер усмехается.

— Это должно быть реально.

Далекому от мореходства человеку вроде Айлин трудно поверить в происходящее. К тому же все эти слепые вибрации и качания из стороны в сторону немного кружат голову, отчего Ганс, Стефан и Френсис выглядят так, будто их вот-вот стошнит. Все пятеро наблюдают за Роджером, который смотрит на экран APS и ежеминутно поворачивает румпель, пока, наконец, вдруг не подтягивает его к коленям. На радаре возникает два светящихся зеленых столбика — Фрея и Жан-Клод.

— Эй, ребята! — говорит Роджер по радио. — Я приближаюсь, подойду с подветренной стороны, так что машите руками и смотрите в оба. Я постараюсь подойти слева от вас насколько смогу медленно.

Он мягко поворачивает румпель, напряженно всматривается в экран. Он заходит по ветру так далеко, что парус превращается в тугую кривую, и столбики исчезают. Роджер смотрит вперед по курсу, но ничего не видит — только белую пустоту. Затем недовольно щурится и подтягивает румпель еще на сантиметр ближе к себе. Парус растягивается и почти теряет свою кривизну; Айлин кажется, что они движутся вперед еле-еле и скоро заглохнут, и их отбросит назад. Но вокруг по-прежнему никого не видно.

А потом они появляются ровно на левый крамбол — два ангелочка, движущиеся среди белизны. Они запрыгивают через борт на бак[265], и Роджер использует остаток инерции буера, чтобы выполнить новый поворот, и уже через несколько секунд они снова летят на восток под ветром и почти не слышат никаких завываний.


К закату их окружает лишь легкая мгла. На следующее утро она совершенно рассеивается, и окружающий мир возвращается на место. Буер стоит на привязи к длинной тени горы Олимп, наклонившись к горизонту с востока. На север и на юг тянется гора-континент, далеко, насколько хватает глаз. Другой мир, другая жизнь.

Они приближаются к восточному побережью Амазонского моря, известного изрезанностью своей линии еще до кризиса. Теперь он весь белый и пустой, как в зимней сказке. Водопад Гордий, тянувшийся на километр с берегового плато к самому морю, превратился в огромную ледяную колонну с гигантской кучей дробленого льда в основании.

Миновав этот ориентир, они въезжают в бухту Ликус-Сульчи, к югу от Ахерона, где поверхность вздымается менее резко, а за низкими обрывами начинаются покатые холмы с видом на ледяную бухту. Здесь они медленно прибиваются к утреннему бризу, дующему с берега, пока не останавливаются у плавучего дока, теперь покосившегося во льду у самого пляжа. Роджер привязывает к нему буер, и они собирают снаряжение, чтобы выйти на сушу. Фрея и Жан-Клод тоже берут свои рюкзаки.

Из лодки на лед. Хрусть-хрусть к берегу, когда вокруг удивительно тихо. Затем поперек морозного пляжа и вверх по тропинке, ведущей к вершине обрыва. Затем начинается другая тропинка, более ровная, — к наклонившемуся простору берегового плато. Здесь те, кто ее построил, выложили плитку — штук по десять в ряд на каждой низкой ступеньке. На более крутых участках тропа больше напоминает лестницу — огромную, бесконечную лестницу, каждый камешек которой идеально помещается на нижележащем. Даже несмотря на слой инея, Айлин замечает, что лестница вырезана невероятно красиво. Кварцитовые плитки тесно примыкают друг к другу и пестрят своими красками — то смесью бледно-желтого и красного, то серебряного и золотого, в разных пропорциях у каждой плитки. Проще говоря — настоящий шедевр.

Айлин смотрит под ноги и шагает вверх, вверх, вверх. Вдалеке впереди над ними виднеется белый склон, за которым высится черный Олимп, будто огромный мир, обособленный от всего прочего.

Над вулканом появляется солнце, свет начинает играть на снегу. Продолжая взбираться по кварцитовой тропе, они вступают в лес. Или, точнее сказать, в оставшийся от него скелет. Айлин ускоряет шаг, чтобы догнать Роджера, она подавлена и даже немного испугана. Фрея и Жан-Клод ушли далеко вперед, остальные сильно отстали.

Роджер уводит ее с тропы, они идут к деревьям. Но те все давно мертвы. Когда-то это был лес из сосен Бальфура и остистых сосен, но на этой широте его граница опустилась к уровню моря и все большие скрюченные деревья погибли. После того как это случилось, прошла песчаная буря, а то и серия песчаных бурь, которая обтерла песком все иголки, ветки и саму кору, оставив лишь обесцвеченные стволы и крупнейшие из нижних веток, искривленные и свисающие, будто сломанные руки вдоль измученных тел. Стволы же отшлифованы ветром так, что блестят в утреннем свете. Трещины в древесине затянуты льдом.

Деревья растут негусто, и они бредут между ними, присматриваясь к некоторым внимательнее и снова продолжая путь. То тут, то там они натыкаются на застывшие пруды и озерца. Айлин все это кажется огромным скульптурным садом или какой-то мастерской, где некий могучий Роден оставил тысячи проб одной и той же идеи — прекрасных и вместе образующих целый парк сюрреалистичной величественности. И в то же время отвратительных — Айлин чувствует укол в груди при мысли о том, как все это напоминает кладбище. Мертвые деревья, освежеванные песчаным ветром. Мертвый Марс, чьи надежды уничтожил холод. Красный Марс, Марс — бог войны, отвоевывающий свою землю жестким морозным ударом. На ледяной поверхности сверкает солнце, планету заливает вязкий свет. Голая древесина сияет оранжевым.

— Красиво, не правда ли? — говорит Роджер.

Айлин качает головой, опускает взгляд. Она вся продрогла, а ветер просвистывает между сломанными ветвями.

— Оно мертвое, Роджер.

— Что?

— «Темнота быстро надвигалась, — проговаривает она, не смотря на него. — Холодными порывами задул восточный ветер…»[266]

— Что ты сказала?

— «Машина времени», — объясняет она. — Конец света. «Нет, невозможно описать это жуткое безмолвие».

— А-а, — говорит Роджер и обнимает ее за плечи. — Английский факультет. — Он улыбается. — Столько лет прошло, а ничего не изменилось. Все такая же студентка с английского факультета в Марсианском.

— Да. — Порыв ветра будто пронизывает ее грудь, словно бы подув с какой-то неожиданной стороны. — Но теперь все кончено, разве ты сам не видишь? Все мертво. — Она обводит деревья рукой. — Все, что мы пытались здесь создать!

Изолированное плато над ледяным морем, лес погибших деревьев — все их старания пошли насмарку.

— Вовсе нет, — возражает Роджер и указывает на вершину холма. Фрея и Жан-Клод бредут по мертвому лесу, останавливаясь, чтобы изучить отдельные деревья, проводя руками по их спиральным волокнам и затем переходя к следующим прекрасным трупам.

Роджер подзывает их, и они поворачивают к ним.

— А сейчас послушай, Айлин, что они скажут, — шепчет он ей. — Просто посмотри на них и послушай.

Молодые, подходя, покачивают головами и лепечут что-то при виде сломанных деревьев.

— Какие они все красивые! — восклицает Фрея. — Такие чистые!

— Слушайте, — перебивает Роджер, — а вас не волнует, что все вокруг исчезнет, как этот лес? Что Марс станет непригодным для жизни? Вы не верите в кризис?

Они удивленно смотрят на него. Фрея качает головой, будто собака, стряхивающая воду. Жан-Клод показывает на запад, где под ними простирается огромное ледяное море.

— Того, что раньше, не будет никогда, — говорит он. — Вы же видите всю эту воду, видите солнце в небе. Видите Марс — самую красивую планету в мире.

— А как же кризис, Жан-Клод? Кризис.

— Мы его так не называем. Просто долгая зима. Все живое остается под снегом, ждет следующей весны.

— Но весны не было уже тридцать лет! Ты не видел ни одной весны за всю свою жизнь!

— Весна это Ls=0°, да? Она бывает каждый год.

— И с каждым годом все холоднее.

— Мы еще отогреемся.

— Но это может занять тысячи лет! — восклицает Роджер, довольный своей провокацией. Он говорит, как все те люди в Берроузе, думает Айлин, — как и сама Айлин, когда впадает в отчаяние из-за кризиса.

— Мне все равно, — заявляет Фрея.

— Но это означает, что вы никогда не увидите изменений. Даже если проживете очень-очень долгие жизни.

Жан-Клод пожимает плечами.

— Главное — сама работа, а не ее результат. Зачем нам так на этом сосредотачиваться? Ведь результат означает только то, что ты уже все сделал. Лучше быть в середине или в начале, когда еще многое предстоит сделать и когда все может повернуться куда угодно.

— В том числе провалиться, — не унимается Роджер. — Может стать еще холоднее, атмосфера может замерзнуть, все живое на планете может погибнуть, как эти деревья. И вообще ничего не останется.

Фрея недовольно отворачивается. Жан-Клод замечает это и, кажется, впервые приходит в раздражение. Они не понимают, о чем говорит Роджер, и это их просто утомляет. Жан-Клод кивает, указывая на безжизненный пейзаж.

— Говори что хочешь, — произносит он. — Говори про свой кризис, что все погибнет, что планета замерзнет на тысячу лет… говори хоть, что звезды упадут с неба! Но жизнь на Марсе будет все равно.

XXVII. «Если бы Ван Вэй жил на Марсе» и другие стихи

Проездом

Каждый на Марсе лишь гость:

Ночи в мотелях, а дни — на дорогах.

Друзья вдали, с большинством

Не увидимся — помним,

У жизни краткие сроки.

Если, за годом год,

Сеть привычек плести,

Делая то же впредь:

В номер — обед, друзья, пути, —

Можно решить, нас не ждет

Смерть.

Чуть тронувшись

Однажды, как сомнамбула в ночи,

Брел к ванной: шкаф, изножие кровати

Оставил за спиной, и за порогом

Хотел стены коснуться — ее нет.

Вневременная жуть. В дыре я, в черной.

Меж звездами зияет пустота.

Ах, в спальню я попал чудную вдруг:

Стены там нет и без шкафов — пустоты.

Вот коридор, ведущий к новой ванной,

И полностью квартира вся — другая.

Я осознал, где я теперь ночую,

Исчез тот сонм ужасных наваждений.

Цвета каньона

В каньон Лазули, вместе в лодке,

И, меж тенями, звучит

Лед под веслами, тонкий.

Вширь — ручей: змеем в лучах,

Впадина древний камень язвит.

Каждый вздох в иней оделся.

Тянется вдаль красный каньон,

Следом другие — конца им нет.

Ржав песчаник, ветер поет,

Мрак из трещин льется на нас.

Где алый пляж размыт —

Зелень — мох и камыш.

Природа? Культура? Нет. Марс.

В темно-лиловом небе

Две звезды — синь с серебром —

Земля и Венера.

Vasitas Borealis

Красные камни, пески — скрыты в воде:

Пришлось ее из почвы откачать,

Чтоб уничтожить ту малость, что знал

Каждый о месте, где в воздухе след

Остался, будто угарный газ.

И день перед нами дрожит в огнях —

Рыжее пламя прыгнуло вверх,

Его здесь не было, когда

Мы сделали первый шаг

В мир, написанный на воде.

Ночная песня

Заплакал ребенок —

Встаю посмотреть.

Он все еще спит,

Возвращаюсь в постель.

Как же много

Часов таких:

На страже ночью,

Пока семья спит.

Жена пинает меня во сне,

Дует сквозь щели в южном окне,

Поезд вдали гремит.

Звон цикад бьет по нервам мне,

Мысли, как метеоры.

Только быт на уме,

Снова и снова.

Пустошь

Над перевалом — бег облаков,

Край неба ал от зари.

Белый гранит, ржавый гранит.

Озеро. Тает снег.

А под скалой —

Сосны и тени,

В водах дрожит

Лед отражений.

Рыба играет — лед

Вмиг кругами идет,

Тот, что на сердце — нет.

Имена каналов

Тут Лестригон и Гибла тут,

Киммерия, Антей,

Скамандр, Пандора и Фретум,

А также Хиддекель,

Фисон, Питон, Протоний здесь,

Конечно, и Аргей.

Тут имена и впадин, и вершин,

Попавших в первый телескоп земной,

Вулканов сон, Эллада и Аргил,

Глубокие каньоны, темный Сирт

И льдов полярных дрожь.

Идалий, Гидроат, Окс, Геликон.

Здесь линии ландшафты создают,

Ведь, иллюзорные, давным-давно

Мир темных пятен оплели собой:

Любая, различимая с Земли,

Простерлась сотней километров вширь.

И снова имена, что жизни ждут:

Кадм, Эригона, Гебр и Илисс.

Так глупо — я уже влюблен в простор

Пирфлегетона, Ортиги, Мемнонии, Эвменид.

Живу в долине, ровной, как стол,

Окруженной горами, где нет дождей.

К западу встал Малый Хребет,

Большой — на востоке. Вдаль посмотрю —

С юга на север тянется путь,

Да, марсианский канал велик.

Еще одна ночная песня

В смятых простынях дрожишь.

Взмок. Замерз. В тебе

Тлеет боль во тьме.

Жернов ума заскрипел —

Скорлупки годов в пыль растерты:

Вина, ностальгия, скорбь о чем-то,

Грусть ни о чем, в мыслях — тысяча дел,

Прошлое: помнишь, помнишь?

Яркий витраж, что разбит,

Ты не сложишь,

Не поймешь минувшего речь.

А что теперь — известно вполне:

Боль в колене и скрытый гнев,

Всхлип жены,

В детской — вздохи и шутки,

Вновь твердишь: спи-усни.

Шесть мыслей об использовании искусства

1. Что у меня в кармане

Вспоминаю, как в бостонский год мой

На закате, один, я вдоль Чарльза гулял:

Город снежной укрыт пеленою,

Копья деревьев чернеют в ряд,

Лед на реке серебром блестит.

Лезу в карман замерзшей рукою —

Под пальцами книга, что потерял,

Любая, забытая, хоть о чем —

Нежданный подарок в моих глазах.

2. Финал Девятой симфонии Бетховена

Миг смены партий в хоре уловив,

Слушаю пенье — оркестр вторит эхом

Его голосам, добавляя свои

В фугу, словно бы море плещет.

Сплетенье мелодий в один момент

Не разорвать, то — раскаты грома.

Я знаю, создал Бетховен

Дивную оду совсем глухим.

Там, где только знаки чернели

На листе, он видел слияние

Голосов, поющих в его голове.

Рожден быть писателем.

3. Читая журнал Эмерсона

«Тоска стекает с нас,

Как с селезня — вода».

Ах, Уолдо, Уолдо,

Была бы то правда,

Но, напротив,

Тоска вопьется в нас —

Так тушь чернит листы.

4. Прохожий

На пути в Сатьяграху

Я видел парящего сокола,

И каждый взмах, каждый крен его крыл был

Песней в солнечном воздухе.

5. Сны реальны

Меркнет день — лишь книгу открой,

Нас с тобой уже не догнать,

В океан на лодке уйдем.

Пляшут волны, рождаясь, где?

Утопая в море чернил,

Шеклтон пред волной застыл —

За тучу принял ее.

Лодка — под воду, всплыли с ней

В новом мире и провели

В Южной Джорджии ночь.

В пещере Шеклтон вскочил,

Вопя, и голову разбил,

На камень налетев во тьме,

Чуть не убился в полусне,

Грезя о той волне.

6. Видел во время пробежки

Четыре птицы: в небе — драка.

Пустельга

И сорока,

Ворон,

Сокол,

Кружат над головою

В краткой, злой перебранке.

Пересекая Матер Пасс

Когда жизнь трещала по швам,

Я отправился к Матер Пасс,

С каждым шагом в небе сгущалась мгла,

Пока мир не посерел.

С запада на восток катил

По небу бочкой пустой гром,

Лишь пересек я Верхний Бассейн,

Сразу же снег пошел.

Белые хлопья вокруг меня,

Камни скользят под ногой,

В парке, в штанах — сух и согрет,

Я прежнюю жизнь отверг:

Прошлого нет. Самый след

В ветре, в шуге растай!

Я не вернусь! Никогда!

Прочь уводил каждый шаг вверх.

Горбат и выщерблен, утес

Вставал в тумане, и хребтом

Тропа вилась незримо. Нет

Теперь возврата — до небес

Джон Мьюри прорубил ее

С командой — смерть им принесла

Дорога в горы: имена

Прочел, меж них — мое.

После был перевал,

Где вскипала метель

По сторонам, в скалах я

Вздумал поесть, но продрог

И налегке миновал

Белую свастику — северный склон,

Чтоб разглядеть Палисад Лейкс,

У самых ног: кружевом пал

Иней на золото камней,

Под солнцем новый день сиял,

Рождался мир, отныне — мой!

К костру туристов я подсел.

— Ты в бурю Матер пересек?

— Да, я былое бросил там,

И больше страха нет во мне.

Ночь в горах

Теперь могу ответить сам себе,

Как странник — люду, что хотел узнать,

Где тот бродил: есть горная гряда —

Увидишь раз и влюбишься навек.

— Томас Хорнсби Феррил

1. Лагерь

Водопад со скалы —

Песня. Свечка и ночь.

Полжизни — года

Прошли будто миг.

Перевал, горный пик

Также манят в поход.

Мох, луга и ручьи

Простерлись у ног.

Далека, как беды мои,

Над палаткою россыпь звезд.

2. Почва

Миг — отблеск свеч,

Месяц — хвоя,

Годы — ветвь,

Песок — век,

Галька — тысяча лет,

Кремень — эоны.

Спички мои сломаны.

3. Написано звездным светом

Не вижу слов.

Водопад как струна

В ветре звенит, рушится с круч.

Сумрачный лес освещает луна,

Чистый белеет лист.

Я пишу, различая лишь,

Как чистый белеет лист, —

Вот она, жизнь моя:

Лагерь у скал, можжевельник, тьма.

Сердцу легко. Ветер устал,

Смолк к пятничным снам.

Большая Медведица льнет к хребту,

Друзья давно в палатки ушли,

На белом камне один в свете звезд,

Над головою кружат миры,

Прочь уплываю, ритм уловив.

Сколько зажглось — не сосчитать,

Этих неверных, маленьких искр,

Прежде чем мрак, отступив,

Млечный Путь взору явил.

Цвели б небеса белым огнем,

Но облако сажи гасит волну,

Так же и мы небо коптим —

Прах, на ветру пыль.

Звездный свет обнажает суть.

Камни спят. Деревья живут.

Водопад шумит,

Прочий мир

Тих, как сердце мое.

Незримые совы

Помню, в горах ночевали мы:

Тот уголок приметив давно —

Крупный песок, валуны и кусты

Возле вершины, — решил отыскать я,

И ничего не боялась ты.

Лишь под вечер отправились в путь.

Воду несли в рюкзаках.

Выше — Хрустальной Цепью во мрак,

Выше — щебенкой, усеянной травами,

Пока вновь не увидели свет.

Лагерь поставили, где желал, —

Меж можжевельников старых, а там

День в колодец ущелья упал,

Небосвод потускнел.

Ужин готовили, к камню прижавшись.

В пронзительно-синий миг — не солгу:

Цвет этот глубже других цветов —

Мы вздрогнули — в ветре мелькнула тень,

И снова в дрожь — сорвалась с небес

Лавина тьмы: они настигли нас,

А их не видно — не взошла луна,

Пронзают воздух в тишине ночной.

Нетопыри? Нет. Больше. Стаю скоп

Услышал бы. Мы, жертвы пары сов,

Пригнулись — нападенья избежать.

Безмолвная атака — чувств разлад:

В строенье крыл секрет — нем их полет,

Внизу трещат дрова, а надо мной

Кружится тьма, как черный стробоскоп,

Его лучи над головой скользят.

Одна внезапно задела меня,

Я поднял горелку, и «Василек»

В небе расцвел, разгоняя тьму,

Синей звездой, вспышкой огня,

И та унеслась на черных крылах.

Мы хохотали, немного нервно —

Нас приняли, видимо, за еду.

Стал Млечный Путь паутиной белой,

Где светлячки горят,

И синий блик, чуть сомкнешь глаза,

В палатке синей уснуть мешал.

Вышла луна из-за синих туч —

Их синева во мне,

В тебе — всегда и везде,

Взгляд мглы и небес,

Где бы мы ни были.

Сколько бы ни прошло лет,

Засыпая, я вижу, как совы кружат,

Мы лежим вместе, там, на камнях,

Или парим в немой синеве.

Тензин

Тензин — не дока в английском.

Редкий сон, жидкий суп —

Вот что важно в его краю.

От чайной к чайной вел нас

Землей, что иссекли

Горные реки — как много их тут!

Он заботился о еде,

Постели стелил,

Указывал путь.

Вверх по ущелью Дудх-Коси:

Свежие листья к ногам пристают,

Мокро — над нами тучи висят,

Под вечер рассеялись, и вдруг

Выше гор в поднебесье встал

Новый хребет над головой.

Мы шли к нему.

Намче-Базар влез на скалу,

Тенгбоче, Пангбоче, Периче —

Стены каньона круты — ползем

До Горакшеп, по камню, в снегу.

В «Мертвой вороне» — последний чай,

Там громоздится Кала-Патар —

Тихо сидим, лица подняв

К Эвересту, чтобы взглянуть,

Как блестит в небесах она —

Сагарматха Джомолунгма,

Матерь Мира и богов.

Путь завершен под Южным Седлом:

(— Последний лагерь, — сказал Тензин.)

Мусор, легенды про мертвецов —

Четыре раза он там бывал,

Скарб альпинистов с шерпами нес

Над бездной, где Кхумбу ледник,

Где мир готов рухнуть во тьму,

В любой момент — как и в любом

Месте планеты, куда ни ступлю:

Тогда лишь Тензин ведал о том,

Что жизнь — прогулка по тонкому льду.

Его древний лик — Гималаев гряда.

Правда морщин в рассветных лучах:

— Над Южным Седлом ветры злы.

Ему пятьдесят пятый год.

Утром тем захворала Лиз,

Он свел ее за руку с горных круч,

Поил водой, как ребенка,

Нас в Периче вернул,

Работал в чайной, пока Лиз с гриппом боролась,

С шерпами готовил весь день,

После к древнему храму отвел нас —

Маски демонов на вратах,

Взял с собой в Тенгбоче по дождю,

Чтобы мандалу показать:

Пять мужчин сидели, смеясь,

Тек песок разноцветный в круг

Из чакпу в пальцах их —

Алый, синий, зеленый и желтый.

Шутки звучали, и всем троим,

В грозу у монахов нашедшим приют,

Казалось, открылся в Шамбалу путь.

Тензин возвратил нас домой,

Вниз к Намче, еще ниже к Лукла,

Где ножи взлетных полос

Режут ущелье — границу границ.

В лавке шерп, на закате дня,

Народ к экрану прилип:

(Гудит генератор — Хонда — в углу),

Концерт «Живой помощи» — кадры бегут

Снова по кругу, но, увидав

Буйство Осборна, все замрут,

А Тензин, что привел нас сюда,

Берег и учил в снежных горах,

Отставил тарелку, приблизился к нам,

Рядом присел и, спросив:

— США? — в Оззи ткнул.

— Нет. Это Англия, — говорю.

Саундтрек

По утрам, до работы — эспрессо и Стив Хау,

«Турбулентность», и сна как не бывало!

«Красный Марс» с «Сатьяграхой» Гласса, «Зеленый»

под «Эхнатона»,

«Голубой» под «Screens» и Мисиму.

С Майей — Астор Пьяццолла, «Полночное танго».

С Энн — Гурецкий, Третья симфония, Пол Винтер,

«Sun singer»

И японская песня Сакура.

С Саксом — струнные квартеты Бетховена и сонаты

для фортепиано.

С Надей — Армстронг пятидесятых, Клиффорд

Браун, им вслед…

Чарльз Мингус.

С Мишелем — Кит Джаррет, «Концерт в Кельне».

С Ниргалом — Наджма.

Вечные Ван Моррисон, Пит Таунсенд и «Yes».

Ван, если я счастлив,

Пит, если я злюсь,

Стив, если в ударе,

Астор, если сдаюсь.

Отчет о первом зафиксированном случае ареофагии Для Терри Биссона

В сорок три я почти бросил Марс,

Наброски листая, медлил —

Прелесть романа и дел любых

Возникает не сразу, ждет момента,

Среди занятий придет, а до —

Хаос и мука, но, помня о том,

Я ощущал, что могу связать их,

Сделать одним — завершатся труды

Чудом, исполненьем желаний.

Странных реликвий настало время —

Марса осколков — архонит

Упал в октябре возле Нигерии,

В шестьдесят втором — миллионы лет

Пробыл в космосе, а потом

В ожерелье жены мерцал.

Сломав оправу, я камешек взял,

На крышу влез на закате:

Вороны к гнездам летят с полей,

В сумерках черен прибрежный кряж,

С запада златорунной отарой

Льнут к нему тучи в сини небес.

Ветер в дельте свеж: я замерз —

Мужик в годах, на балке верхом,

Не фальшивку из Джерси разгрызть готов,

Но, истинно, дольку Нового Света —

Странно даже представить это —

С соседней планеты камень.

Объяснить невозможно, но мне,

Мечтавшем о Марсе, на земле

Открылся, полный трепета мир,

Лучше, чем прежде, я видел его:

Вечер вокруг красотою дышал,

Ночь опускалась, как занавес в театре,

Плыла на восток черных птиц череда,

Мой дом — под ногами. В солнца лучах

Утес купался — и я положил

Камень в рот. Увы! Ничего —

Ни тока по венам, ни языков

Новых в копилку — не разжевать мне,

Не раскусить создание Марса.

Вкуса у камня, видимо, нет,

Скрипит на зубах, как песок,

Коль проглочу — окажется смыт,

Но желудочный сок, касаясь,

Сгладит контуры, унесет

Пару атомов — ведь графит

Остается в костях — у него

Семь лет цикл распада, даже год —

Уже хорошо — так я сидел,

Переваривал Марс, солнце в глаза

Било сквозь Бериессы щель.

Дует ветер — как листья осенью,

Жизни кружит, но невозможные

Эйфория и скорбь — одно:

Пыльный вихрь, игра настроения.

Плыть ли ястребом в небесах,

Виться змеем в прахе земном —

Все — гармония и сплетение

Неких тайн. Чтоб закат такой

Увидать, нужно много лет

Тренировки воли и взгляда:

Чудный день, когда мир пришел

В равновесье с моей душой.

Я глотаю Марс — предо мной

Миражи цветут, притворяясь

Калифорнией.

Красный плач

Этого не понять

Никогда, никому, поверь:

Ни через призму минувшей жизни,

Ни заселяя Марс теперь,

Они не узнают, как здесь было,

Прежде, чем мы изменили мир.

Как небо алело в закатный час,

Как просыпались в солнца лучах,

С бодростью в теле — камни у ног

Всегда на две трети легче земных,

Даже в снах, заветом сочли мы

Этот факт, и путь был открыт

В суматохе дел и событий:

Нить Ариадны, скользя змеей,

Иногда исчезала, чтобы вновь

Появиться и вести за собой,

Мостками над бездной лечь.

Как зависели в эти дни

От скафандров, в которых шли, —

Не добыча пыльных ветров,

Но пилигримы, пьяны

От страсти: смотрели вдаль,

Сгорая в марсианском огне.

В венах, в уме он пульсировал —

Мысль рождалась из тьмы:

«Человек подобен планете,

Поверхность ее и душа —

Близнецы — им не жить

Друг без друга», — с нее

Начались перемены.

Правду — прошлого больше нет —

Мы принять не хотели.

Не узнавали знакомых мест,

Видов памятных и каменьев,

Все былое в минуту одну,

Растаяло как туман,

Марс без покровов пред нами лег,

Расчерчен ветрами, наверное.

Мог бы Маленький Принц здесь мечтать:

В маленьком мире думать о том,

Почему зажигают звезду,

На склоне вулкана грезить,

За небесами искать ответ —

Прочь улетели и мы, и, в песке

Красном простершись, поняли вдруг:

Мы чужие на этой земле,

И всегда знали: Марс нам — не дом.

«Мы лишь гости на этой планете», —

Сказал Далай-лама очень давно.

Столетье всего тут живем,

И, может быть, пробил час,

Забыв про эго, служить добру,

Как Будда всем помогать.

Мы знали, с чем встретимся, говорю,

В морщинах Марса любой мог прочесть,

Рельеф нашей жизни — средь впадин и гор,

Оврагов и звезд — и она

Бесплодна, как земли эти:

Красная пыль, скалы, рассвет —

Красный янтарь нового дня —

В нем застынем навеки.

Два года

Мы были братьями тогда — ты и я,

А мама на работе целый день,

Без бабушки, друзей, большой семьи,

Вдвоем ходили — вместе веселей —

В ближайший парк, средь улиц городских:

С Ямайки няньки нам смотрели вслед,

Качая мелких, от жары больны.

Вокруг — детишки, мама вслед за дочкой,

Я — за тобой, дыханье затаив:

Ты на качелях — я сожму ладони,

Волнуюсь — надувным мостом бежишь

И, запрокинув голову, хохочешь.

Застыл у края — спрыгнуть не спешишь,

Взглянул назад — путь без падений пройден.

С едой играешь — смех взлетает звонкий.

Сок яблочный тебе не по нутру

(Хоть это — ложь), нечаянно прольется,

Смеешься — луже рад и воробью.

В развалы книжные — по пыльным полкам

Тома расставим, бомбы ли — не суть:

Швырял их на пол, потешая взрослых,

Я запретил, а ты пустил слезу.

Так прочь отсюда: нас зовет дорога,

Уткнешься в шею мне, в пути уснув.

Идем домой. Лед-молоко кипит —

Привет от мамы — очень хочешь пить,

Лоб трону языком — ты весь горишь,

Тебя качаю, не спуская с рук:

Все высосал — бутылочка скрипит.

Едва задремлешь — книгу я пишу,

На Марсе отдыхаю целый час,

Иль размышляю и в окно гляжу,

В поток машин. Твой плач пробудит нас

От снов пустых — назад вернемся мы.

Движенья звезд, орбиты, зодиак

Рассчитаны, как наш с тобою быт,

Беда и мука: вновь менять пеленки,

И «ложечка за маму», вечный крик,

Дни черные, когда проходит дворник,

Когда из кубиков возводим дом:

Я строю, ты крушишь. Чего же больше?

Все это время говоришь — жуешь

Глоссолалии с именами смесь:

Приказы, утвержденья — г’лять идем!

Игра «Что папе сделать?» — всех смешней.

Еще ты понял принцип аналогий,

Как сходство разных вроде бы вещей:

Синь грузовик, синь неба — ты в восторге,

Лицо сияет, и слова текут,

И описанье речью обернется:

Сильно. Плюю. Небо. Я. Солнце. Грусть.

В той же гостиной сидим с тобою,

Каждый сам по себе — я дивлюсь,

Сколько разлукой долгою стерто.

Были — сиамские близнецы,

Теперь держит дома лишь непогода.

Смотрю волейбол, спортканал подключив,

В колонках — Бетховен, читаю Пост —

Играешь с машинками и бурчишь

Что-то себе под нос,

В собственном мире — пока я гляжу

Все мои «я» сменяет одно,

Радо концу. Спрошу: «Милый мой,

Давид, расскажи, ты помнишь Бетесду?»

Мать, с жаром тем же, спросила б меня про Сион.

Давид удивился: «Нет, папа, я знаю наш дом,

Где что стояло, как выглядел он,

По фотографиям и открыткам — видел мамин

альбом».

В моей памяти вместо Сиона

Калифорния — велик трехлетки,

Что с отцом собирали у елки,

Шоколадный. «Я взял его целым», —

Он сказал. Все минувшее — ложно.

Давид, за тебя болит сердце,

Ты понял: мир — жесток и неверен,

Говоришь, «не помню Бетесды».

Ты познал отчаянье, гнев,

Муки и смерть.

Зальешься ли смехом, как в детстве,

Увидев, что лебедь к причалу плывет?

Ты ликовал, лишь поймает он хлеб.

Был вне себя и больше, чем

Воспоминания и надежды, —

Вмиг такой страх сходит на нет.

Брат мой, мальчик потерянный,

За двоих мне помнить позволь,

Наше счастливое время.

Прощаюсь с Марсом

Я бродил по Сьерра-Неваде —

В Драконьем Бассейне вечер застиг,

Возле деревьев, где ручейки

Падают вниз — расколот гранит,

А по кромке трещины той

Вьется пышный зеленый мох.

На берегу — роща бонсаи,

У водопадов — черный поток

Глянцем блестит, тронут лучом.

Я стоял и смотрел в глубину —

Чаша бассейна или кулак

Серый, лишайником оплетен,

Убран ковром из трав?

Щебень и камнеломки цвет,

Из осоки на самом дне,

Поднимаются иглы скал.

Лагерь разбил у воды — из вещей

Спальный мешок, мат, походная печь,

Полотнище на землю. Ужин кипит

Прямо у ног. Свет становится синим.

Пенье ручья. В небесах

Звезды глаза открыли.

На вершине горной застыл

Розовый блик, а сам пик — индиго,

Но, границу цветов размывая,

Мрак превращает их в тени. Мерцают

Сотни светил в вышине и разлит

Млечный Путь над ложем моим:

Он никогда не устанет

Видеть все те же сны,

Слушать в горах обвалы,

Голос живого камня.

…Подскочив, тянусь за очками,

Вверх смотрю на рой Персеид:

Звезды падают в темноте,

Вниз летят с каждым стуком сердца,

Быстро, медленно, близко, вдали,

Красноватых много и белых.

Распадаются. С треском жар

Рассыпают по сторонам —

Их следы на граните горели,

А мой взор приковал,

Алый пламень, но на местах,

Звезды остались, светом

Полня каменный кубок резной

Бассейна драконов: мы в страхе глядели

Как фейерверк небо рвал,

Пронзая воздух у самых вершин,

Засыпав искрами Фин Дом.

Надо мной метеор пролетел.

Уау, я вскрикнул, но жуткий шум

Ввергнул во тьму, в огненный ад,

Боже, они горят!

Боже мой! Я кричал,

Пока лез из мешка, шарил вокруг,

Искал ботинки, а воздух тлел,

Пах, как листва в ноябрьских кострах.

Из фляжки глотнув, я любовался

Огнями, что гасли и вновь пылали,

Еще раз бога призвав

В свидетели, побежал

К ручью и расстался с мыслью,

Что видел все, звездный дождь увидав.

Ведь бассейн изрыгал огонь,

Пред глазами кружили искры,

Зелень молний гвоздила дно

Каждый миг, пока наконец-то

Не сгустился мрак. Уяснивший,

Теперь не время для спешки,

Зачарован оранжевым метеором,

Камнем, оставшимся на плите,

Дикой звездой, пышущей светом,

Я уселся поодаль.

Дыханье унял, примостившись

В позе лотоса, за агонией,

Угасаньем огня следил,

Жар ловил ладонью открытой —

Уплывающий вверх туман,

Поднимавшийся к небосводу,

От раскаленного добела

Камня, подчеркивал глянец мертвый —

Черным зеркалом стал бассейн,

Отражая ночную тишь.

Запах дыма еще не исчез.

На местах своих все светила,

Звездопад прошел, и журчит,

Устремляясь дальше, поток —

Тоже некий свидетель тайн

Неотмирных. На визитера

Я глядел — он делился теплом

Со мной, истекая мглою:

Оранжевый гас отблеск,

Сменяясь ржавым и черным.

В лагерь, спальный мешок захватить,

Вернулся я, чтоб не простыть,

Как тут уснешь? Томила меня

Бессонница прежде, но оправдал

Ночь эту гость мой. Нездешний цвет

Сажи покрыли хлопья —

Ржавый блик в сиянье луны,

Что висит над пиком кривым,

В бассейн опуская холодный взгляд,

Воду в ручье рябит.

Бледный огонь меркнет впотьмах,

Метеорит сливается с ночью,

Все еще теплый в глубине

Каменной чаши, среди теней

Тусклых гранитных плит.

На рассвете он почернел.

Я его с собой захватил:

Над камином лежит теперь

Напоминает о чуде в горах,

О месте людей и других мирах.

Я не забуду, как в звездном дожде

Он прожег небеса,

Как оранжевый свет дарил,

Маленьким солнцем согревал.

XXVIII. Сиреневый Марс

Он вырывается из беспокойного сна и жаждет кофе. Выходит на кухню к семье, садится за стол. Завтрак — будто сцена картины Мэри Кэссетт, если бы ее писал Боннар или Хогарт.

— Сегодня собираюсь закончить книгу.

— Хорошо.

— Дэвид, одевайся скорее, тебе уже пора в школу.

Дэвид отрывается от книги.

— Что?

— Одевайся, уже пора. Тим, хочешь хлопьев?

— Не.

— Ладно. — Он усаживает Тима на стул перед миской. — А так?

— Не. — Копает ложкой в миске.

Начало занятий все ближе, и Дэвид начинает свое ежедневное воссоздание парадокса Зенона — той самой загадки об Ахиллесе и черепахе, в данном случае — успеет ли Ахиллес в школу, если выйдет из дому в последнюю минуту? «Ахиллес» шевелится все медленнее и все меньше обращает внимание на окружающий мир, пока в итоге не оказывается в совершенно ином пространственно-временном континууме, очень слабо взаимодействующем с этим. Удивляясь, как этот «мальчик-нейтрино» вообще может быть настолько рассеянным, его отец перемалывает зерна для своего утреннего кофе по-гречески. Раньше он пил эспрессо, но в последнее время пристрастился к мутному кофе по-гречески, который готовил себе сам, наслаждаясь его запахом. На Марсе более разреженная атмосфера не позволила бы ему так хорошо ощущать этот запах, а значит, ничто там не сравнится со вкусом утреннего кофе. И вообще Марс может оказаться настоящим кулинарным кошмаром, где все на вкус будет казаться пылью, отчасти потому, что там действительно пыльно. Но они по возможности приспособятся и к этому.

— Ты готов?

— Что?

Он усаживает Тима вместе с миской хлопьев в велосипедную тележку и начинает крутить педали вслед за Дэвидом. Они едут в школу через всю деревню. Идет конец лета на тридцать седьмой северной широте, и по обе стороны от велосипедной дорожки виднеются цветы. В небе проплывают пухлые облака.

— Если на Марсе мы тоже будем ездить в школу на велике, крутить педали будет легче, но будет холоднее.

— А на Венере еще холоднее.

В школьном дворе полно детей.

— Хорошо себя веди. Слушай учителя.

— Что?

Он подъезжает к садику Тима, оставляет его там и торопливо возвращается домой. Затем сочиняет себе список дел, благодаря которому сразу чувствует себя молодцом и который помогает ему справиться с зарождающимся чувством, будто у него слишком много работы. Это действительно помогает взбодриться и приводит к мысли, что на самом деле все не так плохо, как он думал. Ощущая душевный подъем, он делает из списка самолетик и запускает его в мусорное ведро. Не потому, что во всей этой последовательности нельзя найти причинно-следственные связи. Просто все получится само собой. Или нет.

Он решает покосить лужайку, перед тем как приниматься за работу. Нужно сделать это, пока трава еще не выросла по колено, особенно если пользуешься несамоходной газонокосилкой, как он, — по экологическим, эстетическим, атлетическим и психопатологическим причинам. Сосед, приветствуя его, машет рукой, а он вдруг в изумлении останавливается и сообщает:

— На Марсе трава разлетится во все стороны! Нужно будет прилепить какую-нибудь корзинку! Да и трава эта не будет такой же зеленой.

— Думаешь? — спрашивает сосед.

Вернувшись в дом, он достает список из корзины и вычеркивает покос лужайки. Затем устремляется к столу, готовый писать. Он достигает предельной концентрации в одно мгновение — или, по крайней мере, как только очередная чашка черной гущи доходит до системы кровообращения. Первое слово этого дня приходит быстро:

The.

Конечно, может, это и не самое точное слово. Он задумывается. Время течет по двойной спирали вечного безвременья, пока он передумывает, переписывает, перестраивает. Строка разрастается, сужается, разрастается, меняет цвет. Он перекраивает ее под вольный стих, математическое уравнение, глоссолалию. Затем, наконец, возвращается к исходному варианту, довершая последним маленьким штрихом:

The End[267].

В этом умещается все, что нужно сказать, к тому же это вдвое больше его обычной дневной нормы. Пора праздновать.

Пока он едет забирать Тима из садика, принтер печатает рукопись романа. Вернувшись домой, он меняет мальчику подгузник. Протесты ребенка и шум принтера привносят контрапункт в теплый летний воздух. Теплый летний воздух Дейвиса[268], сто девять градусов[269] — по крайней мере, по устаревшей шкале Фаренгейта, к которой некогда были привычны американские читатели из двадцатого века, не принимавшие шкалу Цельсия, не говоря уже о чрезвычайно практичной и крайне интересной шкале Кельвина, начинавшейся с абсолютного нуля там, где и должно было начинаться. Сейчас, например, если он не ошибался в расчетах, было свыше трехсот градусов Кельвина.

— Ох парень, вот это запашок.

Если так подумать, это довольно поразительно: подгузники воняют из-за того, что из какашек выделяются летучие газы, состоящие из органических молекул, не существовавших в более ранние космические эпохи, во времена первого поколения звезд. То есть появление этих запахов стало возможным лишь после того, как достаточное количество звезд взорвалось, чтобы насытить галактику сложными атомами. Поэтому каждая молекула этого запаха служит свидетельством невероятной древности вселенной и вероятной вездесущности жизни как эмерджентного феномена, а если рассматривать запах как космологическую тайну, то можно утверждать, что она указывает на возрастание порядка в энтропической системе, то есть этот запах — настоящее чудо. Поразительно!

Звонит телефон. В электронах, проносящихся сквозь сложные металлические пути, к нему поступает оцифрованный голос любимой, воссозданный у него в ухе с помощью колебаний мелких конусиков из усиленного картона.

— О, привет, милая!

— Привет. — Они быстро обмениваются информацией и еще парой нежностей, и она заканчивает словами: — Не забудь поставить картошку в духовку.

— Ага, хорошо. Какую там температуру выставлять?

— Где-то триста семьдесят пять.

— По Фаренгейту?

— Да.

— Знаешь, что мне это напоминает? Прозрение, которое мне явилось, когда я менял Тиму подгузник!

— Да ну? И что же это было?

— Мм… э-э… Уже забыл.

— Ладно. Картошку не забудь.

— Не забуду.

— Я люблю тебя.

— И я тебя.

Когда принтер останавливается, стопка бумаги достает до пояса.

— Три! Три! Три! — восклицает Тим.

— Много раз по три, — соглашается он, ощущая некоторую тревогу от того, насколько длинной получилась его работа, а заодно и вину за те деревья, что пришлось вырубить, чтобы ее опубликовать. Но сомнение — это лишь периферийное зрение предстоящей смелости.

Тим пытается помочь, вытаскивая страницы и пихая их себе в рот.

— Нет, погоди. Здесь и так проблемы с последовательностью, прекрати.

— Не.

Он укладывает рукопись в три коробки, отбиваясь при этом от голодного ребенка.

— Вот, съешь печеньку.

Он дает Тиму печенье, при этом записывая адрес и наклеивая марки на коробки, демонстрируя амбидекстральную способность[270], характерную для современных американских родителей. Тех родителей, которые кичатся своим, несомненно, гипертрофированным corpora callosa[271], которое разве что наружу не выпирает.

— Ладно, давай отнесем это к почтовому ящику. Если успеем, как раз придем перед почтальоном. Я понесу их в руках, а ты полезай в рюкзачок для малышей, хорошо?

— Не.

— Хорошо, тогда в рюкзачок для больших мальчиков. Да.

Десять минут тяжелой борьбы, и Тим оказывается в рюкзачке у него за спиной. Победа по очкам ценой лишь рассеченной губы. Еще и уязвимости ушей в ближайшие несколько минут.

— Ай! А ну-ка прекрати!

— Не.

Он приседает, чтобы поднять три коробки, и его хватают за уши. Рывок — и он выпрямляется, а малыш уравновешивает коробки, которые он прижимает к груди.

— Уф-ф! На Марсе-то будет на шестьдесят два процента легче! Так, посмотрим, сможем ли мы идти? Легко! Так, а дверь-то закрыта. Хм. Тим, ты можешь ее открыть? Поверни-ка ручку, пожалуйста! Так, сейчас я немного наклонюсь… Ой! Ничего, я сам. Так, давай-ка. Я сейчас.

— Не.

— Так, опять встаем. Идем дальше. Ой, а картошка! Не забудем, когда вернемся?

— Не.

— Не забудем. Знаешь что, я оставлю дверь открытой и, когда мы ее увидим, то скажем: «Ой, дверь открылась, картошка не забылась». Все, идем-идем.

Вышли на улицу, на извилистую деревенскую дорожку, обсаженную цветами и деревьями. Терраформирование во всей красе — это была плоская пустынная долина, в которой теперь цвели растения, привезенные со всей планеты. Все на виду, пока шагаешь с сорока килограммами бумаги и извивающимся ребенком.

— Ай! Ой! Ой!

Потея от жары, дрожа от напряжения, он достигает почтового ящика и ставит на него свой груз.

— Принесли. Наконец-то. Можешь в это поверить?

— Не.

Коробки с рукописью еле пролезают в отверстие. Приходится их заталкивать. Лежащая рядом палка помогает справиться, пропихнуть один за другим.

— Жаль, что ты не съел еще немного страничек. Я даже знаю, какие стоило бы тебе отдать.

— Не.

Последняя пролезла. Миссия выполнена.

На несколько мгновений он останавливается, пока пот сводит на нет эволюционное назначение его бровей и словно затекает даже в его душу.

— Пошли домой.

— Не.

Они выдвигаются обратно по дорожке. Солнце садится в конце улицы, облака на западе окрашиваются золотым, оранжевым, бронзовым, бордовым, оловянным и даже фисташковым. Вперед, друзья мои, вперед. Даже если потомки будут смеяться над глупой жизнью в коробках, которую мы ведем в конце двадцатого века; даже если мы заслуживаем того, чтобы над нами смеялись, а мы этого заслуживаем, — все равно у нас останутся мгновения свободы, которую мы предоставляем сами себе, когда бредем по дорожке навстречу закату с ребенком, лепечущим за спиной.

— Ой, мы же оставили дверь открытой!

Будто дзен-мастер, ребенок стучит ему по голове, и в этот момент он достигает просветления, или сатори[272]: планета кружится у него под ногами. Знак «открытая дверь» несет великий смысл. И картошка отправляется в духовку. От радости он чувствует себя легким-легким, настолько, что, кажется, парит в воздухе, — настолько, что если попробовать оценить это качество, если нанести его на шкалу человеческих чувств и взвесить (в земных килограммах), то стрелка замрет, показав ровно 3,141592653589793238462643383279502884197…

Загрузка...