ОБЫКНОВЕННАЯ ЖИЗНЬ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Это было в один из жарких августовских дней, неподалёку от Святогорска, над быстрым Донцом, там, где высятся отвесные белые скалы. Четверо юношей и девушка сидели на траве, поглядывая на зеленоватую воду Донца, на желтоватый, местами потемневший известняк, на мохнатые ветви вековых сосен. Они устали, проходив целый день по лесу, и теперь отдыхали перед последним переходом к станции железной дороги.

Кирилл Сидоренко взял камень, размахнулся и швырнул в скалу. Полетели мелкие белые брызги известняка, и камень шлёпнулся в воду, будто у самого берега плеснулась крупная рыба.

— Давненько я не ходил по этой скале! — весело сказал Кирилл, поглядывая то на своих товарищей, то на девушку. — А хочется пройтись.

— Ну и пройдись, если давно не купался, — лениво ответил Михаил Торба, спокойный, на редкость медлительный в движениях парень лет семнадцати.

Чёрные, острые, словно буравчики, глаза Петра Макова вспыхнули любопытством.

— Как это — по скале? — спросил он, впиваясь своими буравчиками в лицо Кирилла.

— Никогда не видел? — удивлённо спросил тот. — Вся Калиновка знает, как же ты отстал?

Бросалось в глаза, что в компании Кирилл самый сильный, и все слушаются его беспрекословно. Он был на два года старше товарищей, и это давало ему право относиться к ним дружелюбно и в то же время снисходительно. Едва заметные, ещё не бритые светлые усики пробивались на его верхней губе и придавали лицу выражение весёлой, дерзкой удали. Разговаривая, он всё время невольно косился в сторону Сани Громенко.

Девушка слушала Кирилла, а думала совсем о другом. Она смотрела на Ивана Железняка и удивлялась, как могла природа создать такое нескладное существо. Иван и в самом деле казался составленным из одних острых углов. Он сидел, опершись подбородком на острые колени, напоминая складной метр, сломанный в нескольких местах. Вытянутое лицо его с прямым носом и упрямым подбородком было умным, но красивым назвать его никто не отважился бы. Запоминались только глаза, широко раскрытые, зеленоватые, цветом похожие на волны Донца. Он сидел неподвижно и, казалось, совсем не слушал Кирилла.

— Эх, пройдусь для развлечения, — сказал Кирилл, — а то так и закиснуть можно.

— Оставь, — лениво запротестовал Торба.

— А чего «оставь»? — воскликнул Маков. — Пускай идёт!

Кирилл поднялся, взглянул на Саню и направился к скале.

В глазах девушки загорелся огонёк. Она уже когда-то видела это и всё-таки не могла сдержать волнения, глядя, как, цепляясь за невидимые выступы и трещинки, Кирилл обходит скалу над водой. Он двигался, прижимаясь всем телом к тёплому, нагретому солнцем известняку, а внизу, метрах в трёх, набегали одна на другую волны Донца. Юноша хорошо слышал, как шумит внизу вода, разбиваясь о камень, знал, что больше никто не решится на такой смелый поступок, и сердце его было полно гордости. Этот путь вокруг скалы был ему хорошо знаком, Кирилл, вероятно, мог бы пройти его с закрытыми глазами — и всё-таки каждый раз чувствовал под сердцем холодок. Но именно это чувство риска, дерзания, опасности больше всего в жизни любил Кирилл.

Чёрными, похожими на сливы глазами следила Саня за каждым движением парня. Сердце её как будто остановилось, руки крепко сжались. Ничего на свете не существовало для неё сейчас, кроме Кирилла, который словно прилип к белому камню. Вот он осторожно переставляет ногу на незаметный выступ, руками нащупывает совсем невидимую трещинку, ещё раз переставляет ногу, делает последний шаг и победоносно оглядывается, будто сам удивляется, что ему удалось пройти такой неимоверно трудный путь.

— Ура! — закричал Маков. — Ура!

Саня опустила крепко сжатые руки. Торба весело захлопал в ладоши. Кирилл развёл руками и театрально поклонился.

— Вот молодец так молодец! — восхищался Маков. — Да тебя в цирке показывать можно.

— Правда, здорово? — спросил Кирилл Саню.

— Здорово! — искренне ответила девушка. — Сколько раз я это видела, а всегда сердце замирает,

— Смертельный номер! — весело сказал Кирилл.—

Если бы посадить кассиршу, можно бы кучу денег собрать.

— Факт! — солидно подтвердил Торба.

— Нет. — Железняк сказал это слово тихим, спокойным голосом, не изменяя своей позы, не отрывая подбородка от колен, но услыхали его все.

Кирилл поморщился:

— Ты что-то обнародовал?

— Да. Тебе не надоело сто раз на одном месте пузом елозить?

— Ты просто завидуешь, — проговорила Саня, надув пухлые губы. — Для этого надо быть смелым.

— А ты покажи что-нибудь другое, — пренебрежительно сказал Торба.

— Пусть попробует! — насмешливо воскликнул Сидоренко. — Только ты сначала домой сбегай, возьми запасные трусы.

— И попробую! — Иван быстро поднялся; оказалось, что он очень высокий.

Саня засмеялась: уж очень нескладным он выглядел.

Юноша глянул на неё исподлобья. Короткая морщинка залегла у него между бровями. Он сказал:

— И попробую. Только не по твоему следу. Выше.

— Мало каши ел! — улыбнулся Торба.

— А пусть лезет, погляжу, как со скалы в воду падают, — подхватил Маков.

Кирилл махнул рукою.

— Пошли на станцию! — сказал он. — Потрепались, и хватит. Уже пора.

— Нет, подожди. — Глаза Железняка сузились, стали злыми.

— Чего ждать?

— Я хочу попробовать.

Если бы Железняка спросили, почему именно сейчас он решился лезть на скалу, он не смог бы ответить. Может, самоуверенная хвастливость Сидоренко толкнула его на это, а может, желание испробовать собственные силы, самому себе доказать, что на смелые поступки способен не только Кирилл.

А впрочем, сейчас обдумывать или отступать было явно поздно — четыре пары глаз неотступно смотрели на него. Одни насмешливо, другие сочувственно, но все заинтересованно.

— Подержи, Санька! — Железняк вытащил из кармана комсомольский билет и протянул девушке.

— Намочить боишься? — с издёвкой спросил Маков.

— Всякое может быть.

— На первый раз я бы штаны и рубашку сбросил, — деловито посоветовал Кирилл.

Иван подозрительно взглянул на него, проверяя, не издевается ли Сидоренко, но насмешливых ноток не почувствовал, сказал: «Правильно» — и через мгновение уже стоял у скалы в одних трусиках.

По краю скалы, хватаясь за колючие кусты, он добрался до обрыва, метра на три выше той линии, где прошёл Сидоренко. Внимательно поглядел, отыскивая первые точки опоры, и осторожно поставил босую ногу на белый известняк.

— Когда будешь падать, оттолкнись от скалы! — крикнула Саня, но Иван Железняк не воспринял её слов. Всё внимание его было сосредоточено на точности движений. Ему и раньше приходилось лазить по кручам, но на такой высоте, да ещё над стремительным течением — впервые. Осторожно, прижимаясь всем телом к тёплому камню, продвигался он вперёд. Ему казалось, что он нашёл уже десятки, а может, и сотни щелей и ямок в ноздреватом известняке, что он преодолел сотни метров, а на самом деле юноша прошёл всего шагов двадцать.

Впереди было самое трудное — изгиб скалы, где придётся повиснуть на руках, а ноги выбросить далеко вперёд и стать на приступочку — там, где прилепился неведомо на чём выросший серебристо-зелёный кустик полыни.

В глубине сознания мелькнуло не воспоминание, а его отголосок: «Когда будешь падать — оттолкнись от скалы!»

Только теперь понял Иван значение этих слов.

— Врёшь, не упаду, — пробормотал он, закусив губу, и почувствовал, что ненавидит эту чересчур бойкую для своих шестнадцати лет Саньку.

На изгибе ему пришлось на ощупь отыскивать опору Внизу Кирилл вдруг быстро снял одёжу и подошёл к самой скале, готовый прыгнуть в воду. Побледнело загорелое, золотисто-розовое личико Сани. Тихо, но крепко ругался про себя Торба. Закрыв ладонями глаза, сквозь щёлки между пальцами смотрел на скалу Маков.

— Прыгай в воду, тут глубоко! — крикнул Кирилл.

Железняк наконец собрал все силы, выбросил далеко вперёд руку, нашёл глубокую ямку, крепко вцепился в неё и подвинул вперёд ноги. В этот миг что-то треснуло под пальцами, раскрошился выветренный известняк, и Иван почувствовал, что теряет опору. Он ещё сохранял равновесие, ещё стоял, прижавшись к скале, но стоило вздохнуть, сделать движение — и он упадёт.

Юноша протянул руку дальше, пытаясь снова уцепиться за камень, и снова известняк раскрошился, и пальцы сорвались. Он пошатнулся и, уже понимая, что больше удержаться не сможет, скользнул вниз, успел повернуться и увидел испуганные лица друзей и наклонившегося, чтобы ринуться в воду, Кирилла.

«Оттолкнись от скалы!» — снова прозвучало у него в ушах.

Иван изо всей силы оттолкнулся ногами о камень и стремглав полетел в зеленоватую прохладную реку.

Он вынырнул и, чувствуя удивительное облегчение во всём теле, поплыл к берегу. Страшное напряжение сразу исчезло, было похоже, что с тела сняли тяжёлые, железные латы.

Он вышел на берег, встретился глазами с товарищами и, предупреждая разговоры и шутки, сказал:

— А я всё-таки пройду.

Кирилл, одеваясь, услыхал последние слова, но промолчал. Зато Маков подпрыгнул от возмущения.

— Видели идиота?! Раз свалился, так ему мало! Ещё захотелось?

— Мало ты каши ел, — уже совсем спокойно повторил Торба.

— Между прочим, Кирилл тебе правильно советовал запастись ещё одними трусиками, — насмешливо добавила Саня.

Девушка сердилась на себя за то, что едва не закричала, когда Иван сорвался.

«Чучело костлявое! — сердито думала она. — Такой нескладный, а тоже лезет…» Она взглянула на Кирилла и улыбнулась. Вот этот парень ей нравился. Вероятно, ни с кем не согласилась бы она ехать гулять на Донец, а вот с ним… Саня перевела взгляд на Ивана и опять улыбнулась. «Ну разве можно их сравнивать! Гадкий утёнок!»

— А всё-таки пройду, — упрямо повторил Иван.

— Пройдёшь, пройдёшь! — как всегда, добродушно и снисходительно сказал Кирилл, и эта снисходительность была для Ивана неприятнее всех упрёков и шуток. Прозвучал далёкий паровозный свисток.

— Пошли, люди! — сказал Торба. — До станции ещё далеко.

Железняк поглядел на скалу, на ямку и уже не сказал, а только подумал:

«А всё-таки пройду!»

ГЛАВА ВТОРАЯ

Семья Железняков жила в двухкомнатной квартире на окраине заводского посёлка, который все звали соцгородом. Дома в этом городке были большие, четырёхэтажные. За домами сразу открывалась степь. В километре от города находился знаменитый на весь Советский Союз Калиновский машиностроительный завод. В центре города был парк имени Пушкина с Домом культуры и новым стадионом. Всюду — и на улицах, и вокруг стадиона, и по обе стороны дороги к заводу — росли молодые осокори, клёны и каштаны, весною и летом город зеленел, как парк.

Железняк возвращался со станции домой поздно вечером, когда большие перламутровые шары фонарей на высоких чугунных столбах уже налились серебристым, мглистым светом. Он поспешил распрощаться с товарищами, потому что слушать шутки по поводу его падения со скалы было нестерпимо.

«Почему я всегда лезу, куда меня не просят?»

Юноша сплюнул от досады, представив, как он был смешон, когда летел со скалы, вытянув руки и нога, словно лягушка.

«А ведь можно было и не сорваться! Неужели там была только одна ямка, один бугорок, а другой дороги нет? Ведь проходит же каждый раз свой путь Кирилл? Потому и проходит, что путь знакомый, проверенный».

Иван рывком открыл дверь своего подъезда и так хлопнул ею, что эхо разнеслось по всему дому. Он быстро взбежал по лестнице на третий этаж. Постучав в дверь, вошёл в переднюю и остановился. Особенная, свойственная только несчастью тишина стояла в квартире. Мать лежала на кровати и встретила появление сына ласковой улыбкой. Обе сестры, Марина и Христина, сидели тут же, на старом, заслуженном клеёнчатом диване, а самый младший член семьи Железняков, Андрейка, стоял около двери, исподлобья поглядывая на старшего брата.

— Что случилось?

— Ничего, сынок, ничего. Я чуточку прихворнула. Уже прошло, — тихо сказала мать. — А ты где гуляш, на Донце?

— Да. на Донце были. — И, неожиданно вспомнив проклятую скалу, Иван густо покраснел, но в вечерних сумерках ли кто этого не заметил.

— Хорошо там сейчас? Вода тёплая?

— Да, ещё совсем тёплая. Только под скалами холодная.

— Потому что там родники, — солидным басом сказал Андрейка.

— Есть хочешь? — спросила мать.

Она говорила необычно тихим голосом, и старшему сыну почудилась в нём сдержанная боль. В последний год мать болела часто. Приходили доктора, прописывали лекарства, делали анализы, говорили, будто это от переутомления и скоро пройдёт, а болезнь не проходила.

— Да, есть я хочу, — стараясь быть весёлым, бодро сказал Иван. — А ну, Христинка, пошли!

Чёрненькая, тоненькая тринадцатилетняя Христина сейчас же встала с дивана и пошла на кухню. Она осторожно и бесшумно ступала тонкими ножками, а взглядом словно умоляла Ивана: «Не говори громко, не смейся, мама больна».

Они вышли в кухню, и, как только закрылась дверь, Иван спросил:

— Что было?

— Плохо было. Видно, очень болело.

— Доктор приходил?

— Да.

— Что сказал?

— Сказал — завтра прийти в поликлинику.

Христина наложила полную тарелку золотистой жареной картошки, рядом появились два огурца и красный надутый помидор. Всё это она сделала быстро и проворно — тут, на кухне, она чувствовала себя хозяйкой.

Иван сел к столу. Вкусная, хорошо поджаренная картошка так и хрустела на крепких зубах. Христина стояла рядом, сложив на груди руки, и глядела. У неё были такие большие глаза, что даже казалось странным, как они умещаются на таком маленьком личике.

Скрипнула дверь, на пороге появилась мать.

— Мама! Зачем ты встала! — крикнула Христина.

— А что же мне лежать? Уже всё прошло, — спокойно и ласково, обычным, чуть скрипучим голосом ответила мать. — Ну, Ваня, чем тебя тут кормят? Эх ты, хозяйка! Помидор и то не нарезала.

— Так вкуснее, — с полным ртом проговорил Иван,

— А ты не заступайся, пусть учится.

За стеною послышался подозрительный шум, восклицания, что-то треснуло, погас свет, а через мгновение в кухню влетела Марина. Её круглое красивое лицо с коротким носиком и весёлыми ямочками на щеках пылало от гнева.

— Этого Андрея надо отлупить! — крикнула она. — Идите, идите поглядите! Он когда-нибудь ещё пожар наделает!

— Не кричи! — чуть раздражённо отмахнулась мать. — Не кричи! Что там случилось?

Все пошли в комнату. Там было темно. Андрейка залез в угол, и сразу обнаружить его не удалось. Иван щёлкнул выключателем. Свет не загорелся.

— Что он сделал?

— Взял ножницы и ткнул в розетку. Ну как вам понравится? — выпалила Марина.

— Короткое замыкание, — с полным знанием дела заявила Христина.

— Сейчас исправим, — весело сказал Иван и полез к пробкам. — Теперь ясно: наш Андрейка станет выдающимся электротехником или строителем электростанций, и ему дадут орден.

— Для начала его хорошенько выдерут, — сказала мать. — Ишь нашёлся электротехник, ножницами в розетки тыкать!

У матери слово с делом никогда не расходилось. Когда через несколько минут в комнате снова засиял свет, она вытащила перепуганного Андрейку из-за шкафа, и сын получил обещанное. Наказание он переносил стоически, без крика и плача, только сопел. Да и в самом деле, с чего бы он стал кричать? Разве мама может сильно побить?

Этот случай сразу поставил всё на старые, привычные места, а в сердце Ивана отодвинул на задний план заботы и волнения, вызванные неожиданной болезнью матери и падением со скалы. Всё стало будничным, обычным и надёжным.

— Ну, теперь давайте проверим, кому что нужно для школы, — сказала мать, когда дело Андрея было окончательно ликвидировано.

— Мне нужен новый воротничок к форме, — сказала Марина.

— Мне — цветные карандаши, — заявил Андрей.

— У меня всё готово, — сказала Христина.

— А у меня ещё двух учебников нет, алгебры и задачника, — объявил Иван, — надо купить. Они когда-нибудь всем пригодятся — и Марине, и Христе, и даже Андрею. Задачники не меняются, это история каждый год меняется.

— Так, — подытожила мама. — Подумаем. Что-то не широко вы размахнулись…

— Я же не говорила о новой форме, — заметила Марина.

— Хорошо, — сказала мать. — Может, и о новой форме подумаем.

Большая семья Железняков жила очень скромно. Отец, Павел Железняк, офицер-танкист, погиб под Варшавой в сорок четвёртом году, и Мария Железняк одна тянула семью, одна выводила детей в люди. Государство платило ей триста рублей пенсии, работа табельщицей в первом механическом цехе давала столько же. Денег всегда было в обрез, и только никем ещё не изученный талант матерей больших семейств позволял Марии учить детей в школе, досыта кормить их и одевать. Она мечтала дать всем им высшее образование, несмотря ни на что. Но пока ещё рано было думать об университете и институтах: Андрейка через два дня пойдёт во второй класс, Христина — в пятый, Марина — в седьмой, Иван — в девятый; всем им нужны учебники и тетради, всем нужна одежда и завтраки, и всем хоть изредка хочется побывать в кино. Содержать семью было нелёгкой задачей, но Мария Железняк, энергичная сорокалетняя женщина, никогда не жаловалась на судьбу. Она воспитывала детей дисциплинированными, учила быть сдержанными и бережливыми, вместе с ними сажала картошку на участке, который отводил ей завод, и каким-то образом сводила концы с концами, — как она это делала, никто не смог бы разгадать.

В этот вечер они легли рано. В комнате, где спали девочки с матерью, стало тихо. В столовой через минуту послышалось глубокое сонное дыхание Андрея. Только Иван никак не мог заснуть в ту тёплую и тёмную, но звёздную августовскую ночь.

Высокая белая скала над Донцом снова выросла перед его глазами, и опять шаг за шагом он прошёл весь свой путь по тёплому камню, до той самой страшной минуты, когда известняк раскрошился под левой рукой… Ему казалось: вот закроет он сейчас глаза, попытается заснуть — и сейчас же полетит в бездонную пропасть, а страшное чувство полёта будет продолжаться нестерпимо долго.

Теперь он знал причину своего падения. Перед ним зримо возникла стена скалы со всеми трещинами и впадинами. Он не рискнул полезть чуть выше, а ведь там, наверно, можно было пройти.

И всё-таки он пройдёт. Ему совершенно всё равно, будет или не будет видеть это Кирилл или кто другой из ребят. Ему нужно доказать это самому себе. Завтра же он снова поедет на Донец, поедет один и пройдёт, непременно пройдёт.

Он заснул с этой мыслью, заснул поздно, когда блёклый свет месяца залил комнату зеленоватым потоком. Спалось Ивану плохо. Руки всё время сжимались, и снилось ему последнее мгновение, когда скала стала неощутимой, мягкой, словно отошла в сторону…

Когда он проснулся, мать уже ушла на работу, и Иван обрадовался этому как хорошему признаку. Значит, в болезни ничего страшного нет. Только бы не повторялись такие случаи!

Он наскоро позавтракал и быстро вышел из дома, сказав на прощание сёстрам:

— После обеда поедем на огород. Чтоб были дома!

— А ты куда? — запищал Андрейка.

— Мал ты всё знать. — И, дав легонько брату подзатыльник, Иван закрыл за собой дверь.

Через час он уже был около Донца, на том самом месте, где вчера стояла Саня, и внимательно оглядывал скалу. Он отметил всё, каждый выступ, каждую трещину. Зашёл с другой стороны и оттуда осмотрел свой будущий путь. Потом вернулся на старое место и не спеша разделся.

В это утро река совсем не была похожа на вчерашнюю. Сильный ветер пробегал по верхушкам сосен, они шумели и волновались, плескались волны, набегая на берег, где-то за ивняком громко смеялись люди.

Иван ещё раз примерился к скале и пошёл. Как и вчера, шаг за шагом, метр за метром лез он вперёд, но теперь всё почему-то казалось проще и легче. Только в одном месте, на самом изгибе скалы, где нужно было повиснуть на руках, а ногами найти опору, юноша остановился. Снова предательский холодок появился в груди.

Это было то самое место, откуда он вчера сорвался. Тогда известняк начал крошиться, почему же теперь он такой крепкий? Юноша не верил этой предательской надёжности. Не спеша нашёл он вчерашнее опасное место, поднял руку выше, сбросил в воду хрупкий известняк, почувствовал твёрдый камень и тогда уже смело ступил на зелёный кустик полыни. Самое страшное осталось позади. Ещё несколько десятков метров — и всё. Скала пройдена. Не удивительно, что Кирилл ходит тут, как по асфальту.

И, желая окончательно убедиться в своей силе, Иван ещё раз, уже увереннее, обошёл скалу. Теперь, когда Кирилл будет показывать свои фокусы, он только улыбнётся. И что у него за странная натура — всё, что сделано, кажется простым… Может быть, он ставит в жизни перед собой слишком лёгкие задачи?

Хорошенько подумать над этим Иван не успел, потому что с другого берега Донца раздались вдруг аплодисменты и высокий, удивительно знакомый голос крикнул:

— Браво, Ваня! Браво! Бис!

Иван вздрогнул, пригляделся внимательно, и на белом, блестящем, почти слепящем песке увидал женскую фигуру в зелёном купальном костюме.

На том берегу стояла Любовь Максимовна Матюшина, их соседка. Когда-то ему казалось, что красивее её нет женщины на свете, и он почти благоговейно называл её «тётя Люба». Это было давно, лет пять назад. Теперь он называет её Любовью Максимовной, но она до сих пор говорит ему «ты».

Вот как неудачно вышло! Теперь мама будет знать о нём решительно всё!

В замешательстве он схватился за свою одежду, но с того берега прозвучало:

— Ваня, подожди, я сейчас к тебе приплыву!

И вслед за тем под песчаным обрывом поднялся каскад брызг — это Любовь Максимовна бросилась в воду и поплыла.

Первой мыслью Ивана было сбежать как можно быстрее. Потом он подумал, что это будет выглядеть невежливо и смешно. Хотел одеться, но не успел. А Любовь Максимовна уже выходила на берег.

Довольно высокая, ещё не располневшая в свои тридцать лет, она была наделена немного грубоватой, даже, может быть, вульгарной привлекательностью. Крупные губы, короткий нос и тяжеловатый подбородок делали её лицо откровенно чувственным. Ровные блестящие зубы, которые она то и дело открывала в улыбке, подчёркивали черноту и блеск волос, расчёсанных на прямой пробор и собранных сзади в тугой узел.

Она стала рядом с Иваном, оглядела скалу и перевела взгляд на юношу.

— Ну, ты молодец! — восхищённо сказала она, взглядом окидывая путь, пройденный Иваном.

— Ничего особенного, те… Любовь Максимовна, — ответил совсем смущённый Иван, стараясь смотреть только на её лицо.

— Нет, молодец! Я видала всякие штуки, но это уж настоящий цирк. И ведь без сетки!

— Только маме не рассказывайте, — через силу выдавил из себя Иван, — она будет сердиться.

— Ах ты, маленький, боишься мамы! — весело воскликнула Матюшина. — А я думала, что ты уже вырос и стал мужчиной. Но это здорово! Сам чёрт не решился бы пройти по этой стене!

Матюшина понимала замешательство Ивана, поэтому говорила намеренно дружеским тоном:

— Право, молодец! Я бы тоже попробовала там пройтись, но, пожалуй, не сумею.

— Мне домой пора, — неожиданно глухо сказал Иван.

— А мы тут целой компанией, — ответила, улыбаясь, Любовь Максимовна. — Передай маме, я зайду к вам вечером! Не бойся, ничего не скажу. Боже, какая высота! — сказала она, ещё раз оглядев скалу, и пошла к реке.

Крепкое тело мелькнуло в воздухе и исчезло в воде. Иван проводил её взглядом и стал быстро одеваться.

— Ваня! Пройдись ещё раз! — закричала Матюшина, выходя на тот берег, но юноша, не оглядываясь, пошёл прочь от Донца.

Лишь в рабочем поезде, под мирный перестук колёс, он окончательно успокоился.

Ему хотелось как можно скорее вернуться домой, войти в размеренную колею ежедневных обязанностей, пойти в школу, встретиться с товарищами.

Ивану было семнадцать лет, но он перешёл только в девятый класс. Война оторвала его от школы, отняла два года ученья, и теперь навёрстывать было трудно. А интересно знать, какие будут учителя у них в этом году?

За окном мелькали мосты и столбы. Поезд часто останавливался на разъездах. В вагоне стало тесно — рабочие ехали на вторую смену. Вдоль колеи потянулись приземистые огромные заводские корпуса. Поезд остановился. Калиновка. Иван быстро выскочил из вагона.

Входя к себе, Иван невольно оглянулся на двери по другую сторону площадки. Там жил Максим Сергеевич Половинка, бригадир знаменитой на заводе бригады сборщиков, и с ним его дочка, Любовь Максимовна. Иван вспомнил Донец и поспешил исчезнуть за дверью.

— Ты где так долго пропадал? — суровым голосом, стараясь походить на мать, спросила Христина.

— Где был, там теперь нет! — весело ответил Иван.

Это изречение нравилось ему, и он часто употреблял его в затруднительных случаях. Сейчас он ни за что на свете не признался бы, где был.

— Очень умный ответ! — Марина сощурила затенённые длинными ресницами глаза. — Удивительно, как ты ещё к обеду пришёл. Опять на Донце болтался?

— Хватит, хватит, — миролюбиво ответил Иван, — собирайте, девочки, на стол, сейчас мама придёт.

— Без тебя догадались, — с гордостью заметила Христина. — Мама сказала, что придёт раньше, на огород пойдём.

— И я пойду, — вставил Андрей.

— А как же! Без Гриця и вода не освятится! — Иван схватил брата, перевернул его вниз головой и снова поставил на ноги. — Ты же у нас самый главный.

В дверь тихо постучали, и все насторожились. Мама так не стучала. Это был кто-то чужой.

— Стучат! — сказал Андрейка.

— Без тебя слышу!

Иван поднялся с дивана, пошёл и открыл дверь. На пороге показалась высокая, немного сутулая, худощавая фигура Максима Сергеевича Половинки. Его седые усы резко выделялись на коричневом лице. Такие лица бывают у рабочих, которые всю жизнь провели около металла, машин и масла. Такие тяжёлые, словно роговицею покрытые руки бывают у людей, которые всю жизнь держат стальные инструменты. Чисто выбритый подбородок слегка раздваивался. Взглянув на него, Иван сразу вспомнил Любовь Максимовну. У неё был такой же раздвоенный, как у отца, подбородок.

— Здравствуйте, — сказал Половинка глухим басом. — Ну, как вы тут живёте?

— Здравствуйте! — за всех ответила Христина. — Благодарю.

Иван стоял около двери, не в силах вымолвить ни слова. Может, успела вернуться домой Любовь Максимовна, рассказала всё отцу, и теперь…

Но беда пришла совсем нежданная и была куда страшнее, чем мог представить Иван.

Максим Половинка присел на краешек стула, взглянул на притихших, встревоженных детей, глухо кашлянул в кулак, подёргал белоснежные усы и сказал:

— Вот что, ребята… Только без паники! Спокойно!.. Мама ваша немножко захворала.

— Где она? — вскочила Христина.

— Прямо с работы в больницу взяли. Ну, да вам беспокоиться не следует, теперь медицина сильная, всё будет хорошо и в полном порядке. — Он говорил медленно, словно задумчиво, и всё время смотрел на свои руки.

— Нам можно к ней? — замирая от страха, спросила Марина.

— Не знаю. Надо докторов спросить.

— Пошли быстрее! — срываясь с места, крикнул Иван.

Они стремглав выскочили за дверь и побежали вниз.

Максим Половинка аккуратно закрыл дверь, посмотрел детям вслед, провёл твёрдой ладонью по щеке и пошёл к себе.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

С кладбища они возвращались к вечеру, когда солнце уже садилось. Золотистые лучи широким потоком вливались в окна, и от этого на всех предметах лежал красноватый отблеск. Они пришли опустошённые, усталые и, не говоря ни слова, сели все рядом на старом диване в столовой. Иван крепко обнял и прижал к себе сестёр. Андрейка притулился рядом. Так сидели они, насторожённые, молчаливые, словно боялись, что кто-нибудь попробует их разъединить.

Руки Ивана всё крепче прижимали сестёр. События последних шести дней проплывали перед его глазами обрывками страшного сна.

…Вот стоят они, все четверо, перед белоснежным доктором. Это он, наверное, он виноват в том, что умерла мама! Это он чего-то не сделал, или забыл сделать, или, может, пожалел каких-то дорогих лекарств… Это он, это, наверное, он виноват, потому что с самого начала боязливо поблёскивали стёкла его больших очков и почему-то дрожала тяжёлая нижняя губа, когда он увидел перед собой четверых детей Марии Железняк. И ведь врал, говоря, что операция прошла очень хорошо и мама скоро вернётся домой. Они тогда поверили, пошли из больницы утешенные и уже строили планы, как будут по очереди дежурить около мамы, когда её выпишут из больницы домой. Они думали: может, даже лучше, что сделали операцию, — теперь мама выздоровеет окончательно. Как давно это было, шесть дней назад…

А потом тот же доктор приказал дать детям белые накрахмаленные халаты. Осторожно, боясь громко ступить, путаясь в чересчур длинных полотняных полах, заходят они в светлую, наполненную нестерпимым солнечным светом палату, где мама лежит одна-одинёшенька. Они становятся перед её постелью, словно стайка белых чаек.

Мама улыбается серыми губами, руки её лежат на простыне, прозрачные, словно восковые. Она спрашивает, что они варят себе на обед, не боятся ли спать одни, без неё. Они отвечают весело, они хотят видеть её скорее дома. Пусть мама не волнуется, у них всё хорошо.

Потом она целует детей, даже не целует, только прикасается горячими, сухими, словно бумажными губами, тихонько шепчет каждому на ушко.

— Подожди немного, — слышит Иван, когда наклоняется к маминым губам.

И вот они наедине с мамой, в белой, такой белой, что режет глаза, палате.

— Береги их, Ваня, и никому не отдавай, — шепчет мать.

Это уже не голос, а шелест. Она устала.

— Ты скоро вернёшься, мама, не волнуйся. Доктор сказал наверное…

— Да, я скоро вернусь. Иди, сынок!..

Она ещё раз целует его на прощание. Он выходит, а мать долго смотрит ему вслед, словно провожает в широкий, неизвестный мир. За Иваном закрывается высокая белая дверь. Мать остаётся одна и утомлённо опускает веки. Она знает то, чего, наверно, не знают ни дети, ни доктор, никто…

Сколько лет прошло с того времени. Всего два дня!

…А сегодня в небе всё время летала большая птица — не то коршун, не то степной орёл, не разберёшь. Он летал над кладбищем на широко распростёртых, неподвижных крыльях, невозможно было оторвать от него взгляд. Мама лежала в гробу, и смотреть на неё Иван не мог. Только в последнее мгновение он подошёл, поцеловал её, взглянул на незнакомое, почти чужое лицо и, чтобы не разрыдаться, снова стал смотреть вверх, где широкими кругами плавал степной орёл. Какие-то люди обращались к нему, что-то говорили — Иван ничего не слыхал. Он жаждал только одного: скорее вернуться домой.

Это было совсем недавно, это было сегодня…

Солнце коснулось горизонта, и в комнате стемнело, а дети всё ещё сидели неподвижно. Вдруг Марина не выдержала тишины и горько заплакала. Сразу в тон ей заревел Андрейка. Он долго крепился, чтобы не плакать, и наконец дал себе волю.

— Перестаньте! — гневно крикнула Христина. — Нельзя нам плакать! Запомните: нельзя!

И такая убеждённость была в голосе этой худенькой тринадцатилетней девочки, что старшая сестра и младший брат сразу умолкли, и снова надолго воцарилась тишина в столовой.

На улице уже совсем стемнело, только на западе ещё светлела узенькая голубовато-розовая полоска неба. Мебель сгрудилась вокруг старого дивана, плотно обступила его, в темноте уродливая и незнакомая. Казалось, пошевелись — и вещи набросятся, задушат. Дети почти не дышали…

В дверь постучали. Они ещё теснее прижались друг к другу. Всего на свете, какой угодно опасности можно было ждать от этого стука. Лучше молчать.

Стук повторился, сильный, настойчивый.

— Может, открыть? — спросил Иван.

— Не смей! — выдохнула Христина.

Но дверь открылась. В комнату вошёл кто-то большой, тяжёлый. Марина чуть не вскрикнула от страха.

— Есть тут кто живой? — раздался мужской голос.

Молчание.

Неизвестный пошарил по стене, щёлкнул выключатель. Иван увидал Алексея Михайловича Ковалёва и вспомнил, что он обещал вечером прийти.

А Ковалёв на мгновение сощурился от чересчур яркого света, потом, увидев четыре измученных детских лица, сказал:

— Добрый вечер! Что же вы сидите в темноте?

— Так… Не хотелось зажигать. Добрый вечер, — ответил Иван.

— Мы не знали, кто идёт, — басом сказал Андрейка.

— Мы испугались, — добавила Христина.

— Чего же пугаться? Просто дверь надо запирать, — спокойно продолжал гость. — А то и в самом деле чужой зайти может.

— Кому мы нужны? — жалобно сказала Марина, через силу сдерживая слёзы — так остро и горько было сознание сиротства.

— Ну, давайте посидим и потолкуем, — продолжал Ковалёв, садясь на диван и беря Андрейку на руки. — Подумаем, как жить дальше.

Из всех жителей Калиновки он больше других имел право говорить об этом. Старый друг Павла Железняка, он был не частым гостем в семье, но его внимание Мария Железняк чувствовала постоянно. Оно проявлялось то в путёвке для кого-нибудь из детей в пионерлагерь, то в бесплатных билетах в театр, то, наконец, в обыкновенном вопросе, не нужно ли чем помочь. И хоть Мария за всю жизнь ничего не попросила у Ковалёва, он был своим в этой семье, как и во многих других обездоленных войною семьях.

Впрочем, этот случай был не совсем обычным. В других семьях остались в живых мать или отец, а тут четверо детей оказались одни на белом, не всегда приветливом свете. Правда, Иван уже не ребёнок, у него есть паспорт и право называться взрослым. Но что из того? Как он будет жить без профессии, без образования? Семья получает пенсию, да что триста рублей для четверых ребят?

Думая о судьбе детей, Алексей Михайлович про себя решил, что Ивана и Маринку надо устроить в ремесленное училище на полный пансион, Христину с Андрейкой поместить в детский дом, а когда подрастут, помочь им учиться дальше. Понимая, что так будет разумнее всего, Ковалёв с болью подумал: «Вот и распадётся, разойдётся по свету крепкая и дружная семья Железняков…»

Мысль была горькой, но другого выхода он не видел. Он пришёл сообщить своим маленьким друзьям об их будущем, но, увидев их, понял, что сегодня говорить об этом не сможет.

— Как жили, так и будем жить, — решительно ответил Иван. — Так и будем, — повторил он уже с вызовом. — Или вы для нас уже места в детских домах приготовили?

— Об этом ещё подумаем, — уклонился от разговора Ковалёв.

Снова послышался стук. Вошёл Максим Половинка, пропуская впереди себя Любовь Максимовну. Она несла на вытянутых руках блюдо с едою, и сейчас её появление не произвело на Ивана никакого впечатления. Всё, что было до маминой смерти, стёрлось из его памяти.

— Добрый вечер, ребята, — прогудел Половинка. — Здравствуйте, Алексей Михайлович. Ставь, Люба, на стол. Надо помянуть покойницу.

Любовь Максимовна поставила на стол, кроме блюда, ещё две бутылки с наливкой и с водкой.

— Прошу к столу, — сказал Иван, стараясь подавить стоящий в горле ком. — Марина, помоги Любови Максимовне.

Он произнёс эти слова солидно и с достоинством, как следует сказать хозяину. Ковалёв отметил это и подумал, что за последние дни Иван возмужал больше, чем за всю свою недолгую жизнь.

Вместо Марины на кухню стрелой метнулась Христя, взяла огурцы и помидоры, быстро и проворно нарезала, принесла к столу, поклонилась: «Прошу» — и сама присела. Из-под густых седых бровей на неё одобрительно поглядел Половинка и покачал головою, отвечая на свои собственные мысли.

Он взял бутылку с водкой, настоянной на калгане, понюхал её и сказал:

— Ну, вот что, други мои! Хорошенько слушайте меня. Помянем мать и отца вашего, Марию и Павла Железняков, помянем, как водится, потому что были они людьми честными и достойными, настоящими советскими людьми. И пожелаем мы вам, дети, быть похожими на них и жить так, как они жили.

Выпив единым духом свой стакан, он поставил его на стол, с хрустом закусил огурцом, и тяжёлая, горькая слеза блеснула в глубине его по-стариковски прозрачных, запавших глаз.

Ковалёв с Матюшиной тоже выпили, выпили и дети.

— Бери закуску, Андрейка, — угощала Любовь Максимовна.

Несколько минут за столом звучали слова, которые говорят, боясь коснуться большого человеческого горя. Потом чуть захмелевший Половинка посоветовал:

— А ты, Иван, запомни: и отец, и дед, и прадед твой, все были рабочими в Донбассе. Как придётся тебе туго, о заводе думай. Он тебе и отец и мать. А теперь ещё выпьем по чарочке и пойдём. А вы ложитесь спать, дети. Тяжёлый был день, да всё на свете проходит.

Они выпили и попрощались.

— Алексей Михайлович, можно мне завтра к вам зайти? — спросил, прощаясь, Иван.

Ковалёв утвердительно кивнул головой. Слова не шли у него с языка.

Любовь Максимовна расцеловала девочек и Андрейку, а Ивану пожала руку крепко, по-дружески. Он не заметил этого. В мозгу у него билась одна-единственная мысль: «Как жить дальше?»

Легли сёстры, затих Андрейка, а Иван подошёл к окну, распахнул его, опёрся локтями на подоконник и застыл.

— Как жить дальше?

Этот вопрос надо было решить немедленно и решить правильно. Мама поручила ему сестёр и брата, мама целиком положилась на него. Что же ему делать?

Подперев щёки ладонями, он сидел возле окна и смотрел прямо перед собою. Величественная панорама заводов открывалась налево и направо. Ночной темноты, собственно говоря, тут не было. Когда около какого-ни-будь из цехов гасли ослепительные, похожие на молнии, вспышки электросварки, налево, на металлургическом заводе, начинали выливать шлак, и тогда весь небосвод окрашивался тёмным, почти зловещим багрянцем. То тут, то там на линиях переговаривались паровозы, в небо взлетали плюмажи белого пара. Тучи дыма, освещённые снизу отблесками растопленного металла, казались нарисованными на чёрном фоне неба. Тысячу раз видел Иван эту картину, и тысячу раз его сердце замирало от волнения.

«О заводе думай, он тебе и отец и мать», — вспомнил он.

Да, он думает и всегда будет думать о заводе, но к чему всё это, если ещё не решено, как дальше жить? Ковалёв сегодня начал говорить об этом и бросил, Иван хорошо это видел. Значит, у парторга есть какие-то планы. Должно быть, посоветует отдать в детский дом… Нет, он никогда на это не согласится. Не о том были последние мамины слова.

Вдруг Иван почувствовал на плечах маленькие худенькие ручки, и над самым ухом послышался горячий шёпот:

— Ваня, Ваня…

— Ты чего не спишь, Христинка? — Иван обнял сестру, посадил на колени. В тоненькой рубашонке она была совсем лёгонькая и на диво худенькая, одни косточки. — Ты чего не спишь?

— Не могу… Я знаю, о чём ты думаешь. Думаешь, как дальше жить? Думай, только никуда нас не отдавай… Мы и на пенсию проживём, мы меньше есть будем… Мы с Мариной всё будем делать: и стирать, и обед варить, и огород… Не отдавай нас никому. Поклянись! Мы все вместе жить будем, здесь» как с мамой.

И тут Иван Железняк, который все эти страшные дни ни разу не проронил ни слезинки, не выдержал и разрыдался.

Да, Христя сказала правду: они будут жить тут, как жили с мамой, они повесят рядом с папиным её портрет, и будет так, как будто старшие уехали только в гости и скоро, очень скоро вернутся…

Слёзы лились, Иван не вытирал их, и вместе с этими слезами кончалось его детство, раньше времени начиналась суровая молодость. Он в последний раз коротко, по-детски, всхлипнул и вытер глаза.

— Мы ещё пять соток огорода попросим, завод даст, — послышалось с кровати, где лежала Марина.

— Ну, вот теперь только не хватает, чтобы Андрейка высказался, чтобы и он не спал! — деланно сердито сказал Иван.

— А я и не сплю, — раздалось из угла, где стояла Андрейкина кровать, — я только не знаю, что сказать.

— Всё! — сердито сказал Иван, подхватил на руки Христину и отнёс к Марине. — Приказываю всем спать! И прежде всего ложусь сам. Не знаю, хорошо ли мы будем жить, но жить будем вместе. А теперь всё! Спите, чёрт возьми, спите!

Он лёг в постель и едва коснулся головой подушки, как степной орёл на широких негнущихся крыльях полетел перед глазами, широкими спиралями забираясь вое выше и выше, пока не пропал в синеве неба.

Утром Иван проснулся от какого-то шороха в комнате, вздрогнул и сел на кровати. Казалось, что сейчас кончится страшный сон, в комнату войдёт мама и всё пойдёт заведённым порядком, как шло долгие годы.

Но в дверь вошла не мама, а Христина с мокрой тряпкой в руках. Из кухни послышался плеск воды — девочки уже принялись убирать квартиру.

Нет, всё это не сон, и не бывает чудес на свете, Иван хмуро поднялся, пошёл умыться и снова вернулся в столовую. Был седьмой час — они всегда вставали рано. Погода изменилась, низкие, серые тучи плыли над Калинов-кой. Вот-вот пойдёт дождь — сентябрь.

Марина принесла варёную картошку, помидоры и чай. Сели к столу. Говорить не хотелось. Ели не поднимая глаз. Иван, отодвинул в сторону пустую тарелку, сказал:

— Сегодня все пойдёте в школу.

— А ты?

— А я пойду к Алексею Михайловичу. Ясно?

— Ясно. — Андрейка вздохнул откровенно и разочарованно. Идти в школу совсем не хотелось.

— А может, мы подождём, пока ты вернёшься? — спросила Марина.

— Нет, уже и так три дня пропустили.

Иван сказал эти слова так уверенно, что никому и з голову не пришло его ослушаться. Говорил старший в семье, глава.

Сразу после завтрака стали собираться.

— Мне тетради в косую линейку надо купить, — тихо, словно виновато, сказал Андрейка.

— Купим, — ответил Иван. — Всё, что надо, купим.

Он не имел представления, на какие деньги они купят, но ответил не задумываясь и так твёрдо, что у детей не осталось никаких сомнений — всё будет хорошо. Ночной разговор ещё звучал в ушах, и хоть вслух о нём никто не вспоминал, все думали одно и то же.

Они вышли втроём, сказав на прощание, как говорили при маме:

— Мы пошли.

Прежде Иван и сам произносил эти слова…

Комната сразу стала удивительно просторной. Иван сел к столу, накрытому старой, хорошо знакомой клеёнкой, и задумался.

Что скажет Ковалёв? Как ему самому нужно говорить с парторгом? Школу придётся бросить, это ясно. Нужно идти работать. Ничего страшного. Многие из ребят начинают работать ещё раньше, а ему через полгода уже восемнадцать. Только обо всём этом нужно посоветоваться с Ковалёвым, хорошенько посоветоваться.

Из задумчивости его вывел сильный стук в дверь. Иван поглядел удивлённо: кто бы это мог так барабанить?

Встал и открыл.

В переднюю вошёл невысокий человек, лет тридцати, в модном сером костюме. Редкие волосы его были старательно зачёсаны на косой пробор. Круглое лицо с небольшими, узко прорезанными глазами улыбалось приветливо и в то же время насторожённо.

— Вы товарищ Железняк? — спросил гость.

— Да, — ответил Иван не очень вежливо. — В чём дело?

— Я директор ателье индивидуального пошива Шаронов, — отрекомендовался гость. — У вас мама умерла, какое горе, какое горе!

Ивана передёрнуло.

— В чём дело? — повторил он.

— Извините, я пришёл посмотреть квартеру… О-о, как давно не делали ремонта! Всё придётся расфасонить заново. Работы много…

— Какой ремонт?

— Извините, — лицо Шаронова неожиданно стало злым и даже не круглым, — я не понимаю вашего тона. Конечно, у вас большое горе, но я бы посоветовал вам разговаривать повежливее. Теперь это уже не ваша квартира, а моя, коммунхоз ещё вчера выдал мне ордер. Пожалуйста!

И он вытащил из карманчика пиджака вчетверо сложенную бумажку и ткнул прямо в нос Ивану.

У парня подломились колени. Показалось, что он опять падает со скалы.

— А мы? — растерянно спросил он.

— Вы — в детский дом и ремесленное училище Это уже решено общественными организациями.

— А меня и не спросили?

— Вас ещё рано спрашивать.

— Выйдите отсюда!

Глаза Ивана стали наливаться кровью, и, чтобы скрыть это, он медленно опустил веки.

— Как это выйти? Это моя квартира. Вот ордер! Я её три года ждал! — высоким фальцетом выкрикивал Шаронов.

— Вон! — не в силах сдерживаться, крикнул Иван.

Шаронов выскочил за дверь.

— Я позову милицию! Ваше место не в ремесленном училище, а в тюрьме! И вы там будете! Будете!

Иван с грохотом закрыл дверь, и голос Шаронова замер. Послышались быстрые шаги по лестнице.

Значит, в те дни, когда мама была ещё в больнице, когда она ещё лежала в гробу, нашлись люди, которые делили квартиру Марии Железняк, думали, куда спровадить её детей? Не слишком ли самоуверенно пообещал он сёстрам, что никогда их не бросит? Не слишком ли большую тяжесть взял на свои плечи? Сможет ли он выполнить свою клятву, если на свете есть такие люди?

Нет, он выдержит. Он найдёт управу и на начальника коммунхоза, и на Шаронова, и на сотни таких, как они. Не на них держится мир!

Юноша встал, взял щётку, внимательно, не спеша почистил штаны и пиджак, вышел и запер за собою дверь.

Взглянув на ключ, спрятал его в карман, спустился в подвал, нашёл кусок мела, вернулся и написал на двери: «Иван Железняк».

В приёмную парторга он вошёл с сильно бьющимся сердцем. Ковалёва ещё не было, пришлось ждать.

— Как же вы теперь будете жить? — сочувственно спросила его секретарша, которая хорошо знала всех на заводе.

Ответить Иван не успел — пришёл парторг.

— О, ты уже тут? Ранняя пташка! — приветливо сказал он. — Заходи.

Они вошли в кабинет. Иван почувствовал всю ответственность минуты, и это неожиданно успокоило его. Даже сердце в груди стало биться ровнее, даже дышать стало легче. Тут, рядом с Ковалёвым, он чувствовал себя уверенным и сильным.

— Ну, рассказывай о своих планах, — предложил Алексей Михайлович.

— Нас уже из квартиры выселяют, — ответил юноша.

— Что?! — Ковалёв сощурился, словно не веря.

Железняк рассказал.

— Та-ак… — сказал Ковалёв и позвонил секретарше. — Попросите-ка начальника коммунхоза. Немедленно! Ну, а всё-таки, как мы будем жить дальше?

— Общественные организации уже всё решили, — зло сказал Иван.

— Жить придётся не общественным организациям, а тебе и твоей семье. Я хочу знать твои планы. Отдать вас в детский дом и училище проще всего.

— План такой — я пойду работать на завод. Первые пять месяцев, пока буду учеником, двести шестьдесят рублей, с вычетами двести тридцать, плюс пенсия триста — пятьсот тридцать. Проживём. Когда получу разряд, будет легче.

— Надо думать не об одних деньгах. Тебе придётся не только кормить ребят, но и воспитывать. Хватит ли у тебя сил?

Он внимательно посмотрел на Железняка и ещё раз отметил про себя, что тот неузнаваемо изменился. Ковалёв понял, что перед ним сидит уже не мальчик.

— Давайте попробуем, Алексей Михайлович, — тихо сказал Иван. — Училище и детский дом от нас не уйдут. А последние мамины слова были: «Не отдавай…»

Он захлебнулся, пересилил себя и уже спокойно добавил:

— Как же я могу не выполнить её последнюю волю?

Ковалёв помолчал, что-то взвесил,

— Хорошо, попробуем. Всякие организационные дела с опекунством, пенсией мы тебе поможем наладить. Куда хочешь идти работать?

— Я бы в первый цех пошёл. Там Половинка…

— Это верно. И это устроим. Что ещё?

— Коммунхоз.

— Не волнуйся. Что ещё?

— Как будто всё.

— Хорошо. Ну, Иван, — Ковалёв вышел из-за стола, подошёл к юноше, — ну, хлопче, иди теперь. От всей души желаю тебе удачи и самого большого счастья.

Он обнял Железняка за плечи и, словно испугавшись этого проявления нежности, легонько оттолкнул:

— Иди!..

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Кирилл Сидоренко пришёл в цех, когда до начала работы оставалось минут десять, и с удивлением заметил около механического пресса, который собирала бригада, высокую тонкую фигуру в новой, ещё не замасленной спецовке.

— Иван! — весело крикнул он, хлопнул по плечу товарища. — Каким тебя ветром сюда занесло? А инженером кто будет?

Он чуть насмешливо выговорил последние слова, потом всё вспомнил, смутился, нахмурился и, не давая Ивану вымолвить ни слова, заговорил подчёркнуто резко:

— Чего ты тут торчишь? В нашу бригаду пришёл? К Половинке? Вот если бы Максим мне тебя поручил, я бы из тебя сделал человека первого сорта, без допусков.

Иван слушал Кирилла и в глубине души завидовал ему. Вероятно, никогда в жизни он не сможет так уверенно чувствовать себя в цехе, вероятно, никогда не сможет покорить эти огромные, похожие на слонов машины.

Мечта о технике, о необыкновенных изобретениях и открытиях всегда жила в душе Ивана. Ему представлялось, как он приедет из Харькова или из Москвы инженером, получит в своё распоряжение целый участок, а со временем, может, и цех, и начнёт создавать могучие и красивые механизмы, которые на весь свет прославят родной завод. Случилось не так, как хотелось. Ну что ж, если не удалось стать инженером, начнём с ученика.

А в первом механическом цехе Калиновского завода было чему поучиться. Огромные машины, клети прокатных станов, ворота шлюзов будущих гидростанций, части турбин, механические прессы — всё это стояло, уже собранное или приготовленное к сборке, на длинных стальных стендах. Тут не было станины легче полусотни тонн, гут не было машины меньше паровоза. Это было царство тяжёлого машиностроения — основы основ всякой индустрии, основы мощи государства, и Иван в своё первое рабочее утро ощутил впечатляющую силу этих машин особенно отчётливо.

Подошёл Половинка, стал рядом, проследил за взглядом Железняка, спросил:

— Хорош у нас цех?

— Хорош, Максим Сергеевич, — взволнованно ответил юноша.

И он опять посмотрел на тяжёлые станки, выстроенные в два ряда вдоль каждого пролёта, на ажурные фермы кранов, с виду такие некрепкие и ненадёжные.

— Да, очень хорош, — ещё раз сказал Половинка.

И ему вспомнился двадцатый год — задымлённые и полуразрушенные цехи Харьковского паровозного, старенькие токарные и фрезерные станки немецких фирм «Брюгель» и «Бенц». Тогда ему, демобилизованному будённовцу, приходилось надевать ремень на шкив трансмиссий длинной палкой с крючком. Уже давно ушла в прошлое такая техника, а тогда она казалась Максиму чем-то невероятным.

С того времени прошло тридцать лет. Неузнаваемо изменился цех, и он сам изменился. Ему уже за шестьдесят. И так же, как когда-то он сам пришёл на смену старым харьковским мастерам, так и ему на смену идёт этот молоденький, взволнованный Железняк.

Максим Сергеевич почувствовал на глазах слёзы,

«Старею, плаксивым становлюсь», — подумал он, а вслух сказал:

— Ну, друзья, все собрались?

Да, они все пришли, слесари и сборщики бригады Половинки, и стали вокруг своего бригадира. Их было девять разных по способностям и квалификации рабочих, и все они с интересом смотрели на Ивана. Михаил Торба и Пётр Маков стояли рядом, и Иван, увидев их, почувствовал себя увереннее.

— Пришло новое пополнение рабочего класса, — громко сказал Половинка. — Зовут этого хлопца Иван Павлович Железняк.

— Сын того Железняка?

— Да, сын танкиста Железняка. Будет у нас учиться, а потом с нами работать. Учить его будет Кирилл Сидоренко. Ясно? Вопросы есть?

— Нет.

Где-то над высокой застеклённой крышей цеха, над подъёмными кранами и толстыми просмолёнными электропроводами раздался мелодичный, протяжный гудок. Казалось, он летит из самого сердца Донбасса, словно дыхание могучей, огромной груди.

— Приступайте, ребята, — сказал Половинка, надел очки в чёрной роговой оправе, развернул перед собой широкий, как простыня, чертёж и неожиданно стал похож на старого, мудрого учёного.

— Что вы стоите, Иван Павлович, как милиционер? — спросил Сидоренко. — Давайте приступать. Первые дни твоя задача — ходить за мною хвостиком и хорошенько приглядываться к тому, что я делаю.

Железняк не ожидал таких слов. Ему хотелось сразу получить самостоятельную работу, хотелось показать, что он тоже кое-что умеет, знает, как обращаться с напильником и зубилом… Он взглянул на Половинку, словно ожидая помощи, но тот уже целиком углубился в чертёж и не обращал больше внимания на своего нового ученика.

— Пошли, пошли! — подгонял Сидоренко. — Вон там маслёнка, бери её и лезь наверх. Вчера ползун немного заедало, сейчас найдём, отчего его перекосило.

Иван пересилил свою гордость, схватил маслёнку и быстро полез по шаткой лесенке на станину. Так начался его первый рабочий день.

В перерыве Максим Сергеевич пальцем поманил его к себе.

— Ну как? Привыкаешь?

— Не скоро я слесарем стану, если так пойдёт…

Половинка всё понял, улыбнулся.

— А ты не горячись, первую неделю просто походи, обомнись, притрись… Кирилл правильно делает, тут одним наскоком не возьмёшь. После работы инженер Новиков с вами теорию будет проходить.

— Я знаю.

— Вот и хорошо. Иди в буфет, поешь.

Иван пошёл. Котлета показалась ему необыкновенно вкусной, а главное — дешёвой. Теперь, когда ему приходилось думать о целом семействе, денежные дела волновали его необычайно. Он часто считал и пересчитывал и никак не мог понять, как это у мамы на всё хватало.

— Сегодня суббота. Часу в восьмом приходи в клуб Пушкина, мы там собираемся, — не то пригласил, не то приказал Сидоренко, и Железняк молча кивнул головой.

Загудел гудок, смена кончилась. Они попрощались, Иван заспешил домой.

Он не переводя дыхания вбежал на третий этаж — ему казалось, что дома без него обязательно что-то должно было случиться, — нетерпеливо постучал, и, когда вошёл, от сердца сразу отлегло.

На столе, застеленном чистой скатертью, уже стояли четыре тарелки, из кухни выглянуло покрасневшее от жары лицо Марины.

— Сейчас будем обедать! — крикнул Андрейка.

— А чего вы меня ждёте? Я же сказал, что могу задержаться, — бросил Иван.

— Нет, обязательно ждать будем, и обедать будем все вместе, — сказала Христина, внося суп.

Это давнишнее правило семьи Железняков, нарушенное на некоторое время, снова входило в силу. Иван взглянул на то место, где обычно стояла мамина тарелка, и не позволил себе даже вздохнуть.

— Люди, к столу! — пригласил он так же, как когда-то делала мать.

— А теперь рассказывай, что на заводе, — сказал Андрейка, когда суп и макароны с сыром исчезли с тарелок.

Иван рассказал, какой это чудесный цех и как мало ещё позволяет ему делать самому Сидоренко, о прессе, который сейчас монтируют.

— Отрицательный тип твой Сидоренко, — заявила Марина, выслушав всё. — Вроде нашей Леокадии Петровны.

С Леокадией Петровной, учительницей математики, у Марины были старые и очень сложные отношения. Иван это знал и ничего не ответил.

— А у тебя что, Христина?

— Ничего. Пятнадцать.

— По каким?

— Русский язык, немецкий и история.

— Покажи дневник.

Три пятёрки шли друг за другом, как косари с косами на плечах.

— А у тебя что?

— Меня не вызывали, — с достоинством ответил Андрейка.

— Хорошо, — сказал Иван. — Отметки каждый раз за столом проверять будем, так и знайте.

— И твои тоже, — бросила Марина.

— Обязательно. Чья очередь мыть посуду?

— Того, кто спрашивает.

— Правильно. Значит, Марина сейчас пойдёт в магазин. Знаешь, что покупать?

— Знаю. Мне ещё пять рублей нужно.

— На что?

— На воротничок для формы.

— До получки не будет.

Марина недовольно поморщилась — у неё и в самом деле совсем порвался воротничок, она говорила правду, но Иван уже прошёл в кухню.

Марина набросила старенькое пальтишко, взяла в руки плетёную сетку и вышла.

— Я на вашем месте уже давно гулял бы в парке, — высовываясь из кухни, сказал старший брат Христине и Андрейке.

— Мы не хотим! — в один голос ответили дети.

— Почему? На улице тепло.

— Не хотим, — снова повторил Андрейка и, нагнувшись, уставился в книжку.

Иван пожал плечами и принялся за грязную посуду. Ох, как он ненавидел эти проклятые жирные тарелки!

Они точно распределили обязанности. Назначили дежурства. Иван должен был быть благодарным — от старки белья девочки его освободили. Он никогда не думал, что по дому так много работы. И когда мама всё это делала? Когда она спала?.. Как мало они её берегли…

Тарелки одна за другой, чистые, вымытые, ложились на стол. Шумела горячая вода в кране. Отвращение к этой работе понемножку исчезало. Работа как работа, ничего особенного.

Когда, наведя полный порядок на кухне, он вошёл в комнату, дети всё ещё сидели над книгами. Из круглой чёрной тарелки радио лилась тихая музыка. Иван подошёл к Христине, взглянул на неё. Большие глаза девочки наполнились слезами и застыли.

— Что ты читаешь? — спросил Иван.

— «Овод». Какие люди были! — тихо ответила Хри-стя. — Какие люди были! Почему теперь таких нет?

— Почему ты думаешь, что нет?

— Не-ет! Я знаю.

Она быстро провела пальчиками по глазам и снова принялась читать.

Иван заглянул в книгу Андрея.

— Не трогай! — сурово сказал мальчик.

На страницах довольно объёмистой брошюрки были какие-то чертежи.

«Как строить модель корабля», — прочитал Иван и улыбнулся.

— Хочешь конструктором быть?

— Кем захочу, тем и буду, — ответил мальчик. — У нас кружок юных моделистов, я тоже…

Пришла Марина.

— Как на дворе тепло! — сказала она. — Ещё совсем лето. Вот если бы у нас были деньги… Такая хорошая шерстяная форма в универмаге продаётся, на два года хватило бы.

Иван сердито фыркнул и отвернулся.

— Ты не сердись, — сказала Марина. — Я знаю и ничего не прошу. Я только мечтаю.

У неё был удивительно высокий, серебристый голосок. День ото дня она становилась красивее.

— Задачи на завтра уже сделала?

— Ещё нет. Сейчас сделаю.

Марина взяла свои тетради и села к столу. Её белокурая головка склонилась над задачником.

Иван тоже сел на диван с карандашом и старым блокнотом. У него задание было гораздо труднее, чем у Марины. Девочка подсчитывала воображаемые километры и гектары, а вот ему приходилось высчитывать и делить совершенно реальные пятьсот тридцать рублей, из которых надо заплатить за квартиру, за свет, за радио, купить новые ботинки Андрейке, дать пять рублей

Марине на воротничок, купить тетради… Надо, надо., надо… Наконец, надо каждый день есть. Ох, как хорошо было бы, если бы человек мог вообще не есть! Как это мама умудрялась иногда давать им деньги на кино? Это уже даже не загадка, это чудо! С голоду они, конечно, не умрул, на будущей неделе выкопают картошку. Её хватит месяца на три, а дальше что? Да и можно ли всё время есть картошку? Он ведь взялся вырастить сестёр и брата, он пообещал это и им, и Ковалёву, а что с ними будет, если придётся есть одну картошку?

Нет, так дело не пойдёт. Тут должен быть какой-то секрет — и Иван его узнает. Он спрятал блокнот в карман, встал, взял в руки кепку.

— Куда ты? — встрепенулась Христина.

— Мы с ребятами договорились…

— Не ходи, — сказал Андрейка, — нам без тебя страшно.

— Нет, я пойду, — сказал Иван. — Пойду, но в десять часов вернусь. С завтрашнего дня вы все по вечерам будете гулять. Свежим воздухом дышать надо. Ясно?

Он вдруг понял, что опять в точности повторяет мамины слова, сердито надвинул на лоб кепку и вышел.

Солнце село, но запад ещё пламенел, и багряные краски меркли на высоких облаках, предвещая на завтра ветреный день. Да, он уже начинался, этот ветер, шелестел в осокорях и клёнах, гнал по сухому асфальту жёлтые, скорченные листочки. Ветер дул из донецкой степи и нёс в город запах душицы, деревея и едва заметный, но явственный запах каменного угля.

Железняк быстро прошёл по бульвару, мимо чугунного богатыря, из-под ног которого бил пенящийся ручей, и через несколько минут остановился около Дома культуры.

Сидоренко уже стоял недалеко от входа. Массивная фигура Торбы возвышалась рядом, а дальше виднелись Маков и Саня Громенко. Странная девушка эта Санька, вечно вертится около парней, всегда окажется там, где её не ждёшь.

— Пришёл, — одобрительно, тоном старшего сказал Кирилл. — Молодец, люблю дисциплину! Ну, ребята, что будем делать?

Он задал этот вопрос по привычке, хорошо зная, что решать его будет сам.

— В клубе что?

— В девять «Тигр Акбар».

— А до этого?

— До этого доклад, — вставил Маков.

— Я думаю так, — серьёзно сказал Сидоренко. — Сейчас мы пойдём в зал, послушаем доклад, потом посмотрим картину, а дальше видно будет. Кто против? — Он взглянул на Саню.

— Пошли!

Саня молча направилась следом за парнями.

Они вошли в круглый зал Дома культуры, тихо, стараясь не стучать стульями, сели. Докладчик стоял на трибуне. Один из работников клуба сидел на сцене за столом. В зале было человек пятьдесят и царила такая зелёная скука, что, казалось, даже великие поэты, композиторы и учёные, бюсты которых стояли вдоль стен, тоже задремали.

Перед докладчиком лежал довольно объёмистый свиток бумаг, уже достаточно потрёпанных. Наверно, когда-то его лекция о космических полётах была очень интересной, но читал он её часто в разных клубах и Домах культуры, и она так надоела ему, что у самого вызывала тоску. Эта тоска, как заразная болезнь, передавалась и сидящим в зале.

Первым не выдержал Железняк. День был для него большим и длинным, юноша устал.

— Я сейчас засну, — сказал он покорно, словно задачей докладчика и было усыпить слушателей.

— Спасайтесь по одному, не все сразу, — скомандовал Кирилл.

Саня вышла первой.

— Без кружки пива не обойтись, — сказал Маков.

— Люблю инициативу снизу, — одобрил Кирилл.

Иван отказался:

— Я не хочу пива.

Сидоренко сразу понял, в чём дело: Иван только начал работать, до получки далеко, да и какой она будет, первая ученическая получка!

Он взял Железняка за руку выше локтя, крепко сжал и сказал на ухо:

— Пойдём. До первой настоящей получки плачу я.

Иван быстро взглянул на него, словно испугался, что Кирилл разгадал его мысли, и молча пошёл вместе с ребятами.

Они остановились около расписанного под древнерусский терем киоска.

— Пять кружек, — заказал Сидоренко.

Саня взяла первую кружку, полюбовалась на свет золотисто-искристой жидкостью, сдула пену и одним духом выпила холодное пиво.

— Хорошее пиво, — сказал Торба, вытирая губы. — Потом ещё выпьем.

— Всенепременно! — подхватил Маков. — Всенепременно и безотменно!

— Перестань чёрт знает что языком молоть! — оборвал его Кирилл. — Пошли, ребята, посидим на скамеечке, пока кино начнётся.

— «Ведёт на лавочку, целует Клавочку!» — завёл Маков.

— Замолкни! — прикрикнул Кирилл.

Они сели рядом на длинной садовой скамье с неудобно изогнутой спинкой. Одной рукой Кирилл обнял Макова, другою Саню и усадил их рядом с собой. Несколько минут они молчали, глядя, как в тёмных, словно перечерченных тенями высоких деревьев, аллеях парка появляются и исчезают люди. Вероятно, ходят там влюблённые, может, и целуются украдкой где-нибудь в глубине парка. У входа на стадион горел яркий свет, и каменные фигуры спортсменов перед воротами были видны особенно чётко.

Тёплый ветер усиливался. Он налетал на парк, и жёлтые сухие листья, не удержавшись на ветках, мчались в его потоках, словно маленькие золотые птицы пролетали под яркими фонарями парка.

— Скучно, ребята, — неожиданно сказал Сидоренко. — Понимаете вы, скучно!

— Выпьем кружечку пивка, выпьем кружечку пивка! — запел Маков.

— Помолчи! Вот я часто думаю: не тогда я родился, — продолжал Кирилл, — мне бы раньше годов на пятьдесят родиться или на пятьдесят позже. Хорошо было бы.

— А сейчас чем тебе плохо? — спросил Торба.

— Ничего ты, Михайло, не понимаешь, — искоса поглядывая на Саню, сказал Кирилл. — А мне такая спокойная жизнь не по характеру. Мне такое хочется сделать, чтобы все люди на земле ахнули. А что в наше время можно сделать? План на сто пять процентов выполнить? В газете портрет поместят, а потом опять сто пять, и опять, и опять… Скучно!.. А родись я раньше, знаешь, кем бы я был?

— Ну, скажи! — отозвался Железняк.

— Родись я раньше, — продолжал Кирилл, — сколько бы у меня было работы! Я бы царя убил, я бы революцию делал, я бы кулаков уничтожал, я б Гитлера живым поймал и на аркане в Москву на Красную площадь привёл. А так что? Родился в тридцатом году, воспитывался в детдоме, кончил ремесленное, и ничего для меня великого в жизни уже не осталось. Всё уже сделано! План сто пять процентов — и квиты! Даже если война будет, то всадят в меня атомную бомбу, бац! — и всё… Пар из Кирилла Сидоренко! А я бы мог Перекоп взять, море вброд перейти, Врангеля в море сбросить, Махно в степи поймать! Всё мог бы!

У Кирилла загорелись глаза. Их блеск словно коснулся и Саниных глаз, да и Иван смотрел в гущу деревьев заворожённо застывшим взглядом.

— А ты знаешь, что Каракозова повесили? — спокойно, не поддаваясь чарам Кирилловой романтики, заметил Торба.

— А мне всё равно, что со мною потом сделали бы. Пусть повесили бы, пусть четвертовали, пусть живьём, как Наливайко, в котле зажарили, всё равно. Я так представляю: стою я с бомбой в руке, а где-то идёт царь, могущественный и страшный, а я его могу убить! За такое мгновение жизнь отдать можно!

— Да-а… — тихо протянул Железняк.

— А теперь что? — говорил Кирилл. — О межпланетных полётах и то так рассказывают, что уснуть можно. А я полетел бы на Марс…

— «Потому, потому что мы пилоты…» — тихо напевал Маков.

Но Кирилл уже не обращал на него внимания. Фантазия понесла его далеко от этого сада, от завода, от товарищей. Вот возвращается он из межпланетного полёта, из первого полёта на Марс, и все на земле говорят только о нём, только о нём, и все оглядываются, когда он идёт по улице, и все шепчут: «Это Кирилл Сидоренко. Он был на Марсе».

— Выпьем пива, — предложил Торба.

— Иди ты к чёрту! — упав вдруг с неба на обыкновенную донецкую землю, рассердился Кирилл. — Ему про такую красоту говорят, а он — пива… Пошли!

Выпили ещё по кружке. Сидоренко неожиданно сорвался с места.

— Ребята, какого чёрта тут этих урн всюду наставили? На природе уж и плюнуть негде! Давайте мы их вверх ногами перевернём! А?

Торба и Железняк не шевельнулись, зато Маков с Кириллом схватили, одним махом опрокинули вверх дном тяжёлую, чугунную с орнаментом урну, которая стояла рядом со скамьёй, и отправились дальше.

И вдруг Саня, которая за целый вечер не сказала ни слова, засмеялась. Сначала она смеялась тихо, про себя, потом смех начал клокотать у неё в груди, усиливался и наконец вырвался, да такой звонкий и громкий, что Кирилл остановился как вкопанный, мгновение постоял, потом повернулся к Сане.

— Ты чего?

— Ой. не могу! — смеялась Саня. — Ой, не могу! Царя убили, на Марс полетели, Махно поймали!

— Замолкни! — задохнулся Кирилл.

Лицо его вдруг стало таким страшным, что Саня захлебнулась смехом, в горле у неё что-то хлюпнуло, и она умолкла. Кирилл сел на скамью хмурый, вне себя от злости. Они долго молчали. Как он ненавидел в эту минуту черноволосую, толстогубую Саньку!

— Хотел бы я знать, — задыхаясь, спросил он, — за каким чёртом ты с нами ходишь? Зачем являешься, когда тебя не зовут, чего ты у нас под ногами крутишься? Чего, я тебя спрашиваю?

Полные губы девушки дрогнули.

— Хочешь знать? С тобой на Марс лететь собиралась…

— Одна теперь можешь на Марс лететь, — включился в бой Маков. — Осточертела ты нам!

— Ты — на Марс? — В груди Сидоренко бушевала злоба. — На Марс?

Он всё мог сделать в эту минуту — непристойно выругаться, ударить Саню, броситься на товарищей…

— А ну, хватит, — сказал Торба. — Это не дело. Где вы видели, чтобы на девчонку так…

Иван взглянул на большие электрические часы над воротами стадиона. Длинная стрелка дрогнула и перескочила на минуту вперёд — до десяти оставалось семь минут. Юноша поднялся.

— Мне пора домой, — просто сказал он, и эти слова, произнесённые обычным, тихим голосом, прозвучали диссонансом горячему, хриплому голосу Кирилла.

— Сиди! — крикнул Сидоренко, перенося теперь свою злобу на Ивана.

— Нет, я пойду, мне пора домой.

Стараясь как-нибудь сгладить впечатление от разговора с Саней, Кирилл раскатисто захохотал.

— Смотри-ка! Время домой! Маленький! Мама его дома ждёт, соской будет кормить!

— Нет, мама меня дома не ждёт.

Сидоренко запнулся, словно с разбегу налетел на большой тяжёлый камень. Саня взглянула на Ивана, она почувствовала, как больно ему сейчас, захотела утешить, но не нашла подходящих слов. Посмотрев на Кирилла, она только сказала:

— Эх ты, цареубийца!

— Молчи, Санька, — уже совсем по-другому ответил Сидоренко. — Ты, Иван, не сердись, я не хотел…

— Я не сержусь, — сказал Иван. — До свидания, хлопцы… До понедельника!

И быстро пошёл вдоль аллеи.

— Скверно получилось, — сказал Кирилл, провожая его взглядом. — Пошли, ребята, выпьем пива…

Словно ничего не произошло, все встали и пошли за Кириллом.

А Иван направился домой. Он постучал в дверь точно в десять, и первое, что увидел, были большие, налитые слезами глаза Андрейки.

— Ты почему до сих пор не лёг спать?

— Мы все тебя ждали. Не надо уходить.

— Давай, давай ложись. Уходить можно, а вот плакать из-за этого не надо, — сказал он, укрывая Андрейку.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Они жили, рассчитывая каждую копейку. Иван сделал только одну большую трату — пошёл к фотографу и заказал мамин портрет. Его увеличили с маленькой карточки, но вышло очень хорошо. С блестящей бумаги, точно живые, смотрели весёлые мамины глаза, и губы складывались в знакомую, чуть насмешливую улыбку.

Ивану нравилось, что на портрете мама весёлая, улыбающаяся, а не грустная. В столовой рядом с портретом отца поместили и мамин. И удивительное дело: когда впервые мама посмотрела своими ясными глазами на стол, за которым обедали её дети, всем в маленькой квартирке стало веселее. Прошла ли пора самой острой печали, притупилось ли горе, или и в самом деле мамина улыбка отразилась на лицах детей, но когда портрет Марии Железняк появился на стене, в столовой впервые за долгое время послышался смех.

И в тот же день Анастасия Петровна, дальняя родственница Железняков, тихонько вошла, словно вплыла, в их маленькую квартирку.

Весьма благообразная, седая, с приветливой улыбкой на сморщенном розовом личике, она напоминала старенькую ласковую монахиню, каких немало ходило когда-то по дорогам Украины, собирая пожертвования на храм. Жила она в Дружковке; у Железняков появлялась очень редко, мама ездила к ней тоже не часто, но дети знали, что у них где-то есть неродная бабушка Анастасия, к которой маме иногда приходилось обращаться.

Бабушка Анастасия пришла как раз к обеду, внимательно оглядела тарелки, покачала головою, дала каждому по маленькой, словно стеклянной, конфетке, поплакала, глядя на мамин портрет, с аппетитом поела супу и пшённой каши со шкварками, потом спросила:

— А пальтецо-то Марусино уже продали?

— Нет, — насторожённо ответила Христина, — Оно через год как раз на Марину придётся, только чуть-чуть ушить.

— А моль его не тронет?

— Нет, мы хорошо бережём, — заверила Марина.

— Так, так, — покачивала головой бабушка Анастасия, — так, так.

Пообедав, бабка пошла по комнатам и всё разглядывала. Расспрашивала, как похоронили Марию, очень жалела, что её не известили. Она сразу приехала бы.

— А про меня Мария не вспоминала? — спросила она так, между прочим.

— Нет.

— Вот ищи правду на свете!

— Вы надолго в Калиновку? — простодушно спросила Христина.

— Нет, доченька, я пришла только на вас взглянуть. Родные всё-таки, — ласково улыбнулась бабушка и хотела погладить девочку по голове, но та отшатнулась, словно из бабушкиных пальцев бил электрический ток.

Старуха взглянула на неё недоуменно, даже перекрестилась.

— Свят, свят, свят… Уж ты не порченая ли?

Наконец бабушка всё оглядела. Сухоньким пальчиком поманила Ивана в кухню, аккуратно прикрыла дверь и сказала:

— А пальтецо-то мамино, сынок, я у тебя заберу.

— Как заберёте?

— Заберу, сыночек, заберу, потому что пропадёт и денежки мои пропадут.

— Какие денежки?

— Триста рублей, сыночек, триста, как одна копеечка, триста. Маруся-покойница, царство ей небесное, у меня заняла.

Иван вспомнил, мать говорила ему когда-то про эти деньги. Она заняла их, когда нужно было купить ему костюм. Бабушка Анастасия говорила правду. Иван Железняк скорее умер бы, чем отказался от маминого долга. Но неужели придётся отдать пальто, синее пальто с таким хорошим каракулевым воротником, ещё отцовский подарок, вещь, которую так любила и берегла мама?!

У Ивана было триста рублей. Сегодня он получил пенсию. С каким удовольствием он бросил бы сейчас эти деньги бабке Анастасии, чтобы только не видеть благостного лица святоши, чтобы не слышать её елейного голоса. Но отдать деньги легко, а что потом есть? Эта мысль удержала руку, которая уже потянулась к карману. Иван сказал:

— Я вам в течение трёх месяцев отдам деньги, бабушка Анастасия. Я уже поступил на завод.

— Э, нет, сыночек, ты куда-нибудь уедешь, малышей в детский дом возьмут, ищи тогда бабушка Анастасия ветра в поле!

— Я их никогда в детский дом не отдам. Мне мама так наказала. Последнее её слово было…

— Отдашь, сыночек, отдашь. Сам не захочешь, так добрые люди помогут. Если захочешь, так и мамино слово забудешь…

— Никогда!

— Забудешь, сыночек, а бабушка Анастасия ищи тогда свои денежки. Лучше заберу я у тебя пальтишко, а как разбогатеешь, принесёшь три длинненьких, я тебе пальтецо и отдам. У меня целее будет.

«Получишь у тебя, старая святоша!» — подумал Железняк, а вслух сказал:

— Подождите, бабушка Анастасия, я с сёстрами посоветуюсь.

— А посоветуйся, сыночек, посоветуйся. Это хорошее дело — с сёстрами посоветоваться. Уважай родню, сыночек, и она тебя будет уважать. А как же! И квартирку вам поменять надо, эта не по вашим доходам.

Иван больше не мог слышать елейно-сладкого голоса, его уже начало тошнить от этой смеси жадности и ханжества… Он быстро вошёл в комнату к сёстрам, крепко закрыв за собою дверь.

— Быть не может! — сказала Марина, когда Иван всё рассказал.

— Нельзя отдавать, это мамино! — сказала Христя.

Андрейка молчал, только так насупился, что лоб совсем наехал ему на глаза.

— Отдай пенсию, пусть уходит, и чтоб мы её никогда, никогда в жизни не видели! — воскликнула Марина.

— А есть что будем?

— Ничего, я жирный, — сказал Андрейка.

— Выгнать легче всего.

— А что ж, мамино пальто отдавать? — высоким голосом спросила Христя.

— Отдай ей деньги, и пусть уходит! Воздух будет чище, ладаном от неё пахнет! — прибавила Марина.

Иван мгновение поколебался.

— Чёрт её возьми! Отдам.

Шелестя длинной юбкой, бабка Анастасия уже вплывала в комнату. На лице её лежало выражение благостности.

— Ну, детки, посоветовались?

Иван опустил руку в карман, отсчитал деньги. Сколько планов было связано с ними! Сколько сытых вечеров должен был он сейчас отдать!

— Возьмите, бабушка Анастасия.

Глаза старухи подёрнулись масленым глянцем.

— Да ты богатенький, сыночек! Мама, видно, наследство оставила. А бабушку Анастасию забыла… Все бабушку вспоминают, когда денежки нужны.

Приговаривая так, она быстро и привычно шевелила пальцами, считая бумажки, и в тишине было только слышно, как шелестят деньги. Посчитала раз — сошлось. Посчитала другой — всё правильно, спрятала деньги в карман широченной юбки и поднялась.

— Вот так, сыночек, всегда живи по-честному, родных помни, уважай старость, — снова заговорила Анастасия Петровна. — А теперь, детки, благослови вас господь, я уж пойду. Я уж пойду, детки мои.

Марина коротко, зло вздохнула и отвернулась.

Христина давно смотрела в окно. Бабка взглянула на девочек, покачала головой, потёрла ладонью о ладонь — словно змеиная чешуя зашуршала, — повернулась к дверям и вышла.

— До чего я этих святош не люблю! — сказала Христя.

— Хватит о ней!.. Беритесь за уроки, — ответил Иван и первым развернул книгу под названием «Измерительный инструмент».

Все послушно сели к столу. Несколько минут думали каждый о своём. А тут в дверь снова постучали, и директор ателье Шаронов собственной персоной явился на пороге.

Увидев его кругленькую аккуратную фигуру, Иван насупился, наклонил голову и прижал к груди сжатые кулаки, как боксёр, готовый к бою. Директор ателье не обратил никакого внимания на его настроение. Он быстро взглянул на детей, на Марину, потом обратился к Ивану:

— Извините, что я непрошеный вторгаюсь в ваше жизненное пространство, — сказал он, — но мне непременно хотелось иметь с вами небольшой и, я надеюсь, приятный для нас обоих разговор.

— Говорите, — не очень вежливо бросил Иван.

— Извините, но я хочу поговорить с вами как мужчина со взрослым мужчиной.

Шаронов особенно подчеркнул слово «взрослым» и опять взглянул на Марину — красота девушки поразила его.

— Ну что ж! — сказал Иван.

Они прошли в другую комнату. Взгляд Шаронова оценивающе прошёлся по стенам.

«Опять про квартиру заговорит», — подумал Железняк и не ошибся.

— В прошлый раз произошло роковое недоразумение, — начал Шаронов. — Начальник коммунхоза ввёл меня в обман и чуть не поссорил нас. Но с того времени обстоятельства изменились, и я думаю, мы с вами прекрасно можем договориться без вмешательства начальства.

— О чём?

— О том же самом — о квартире.

— Не понимаю.

— Сейчас поймёте. Я предлагаю вам поменяться. У меня одна комната в большой квартире, и никто не может помешать нам произвести обмен на взаимно выгодных условиях.

— Я меняться не буду.

— Вы уже взрослый, но, безусловно, ещё очень неопытный молодой человек, — мягко улыбнулся Шаронов. — Так или иначе, ваша семья всё равно рассыплется, в ней нет стержня. Ваша красавица сестра скоро выйдет замуж, другая тоже не замедлит. Остаётся мальчик. Он тоже будет искать свой путь, и вы его не удержите, потому что вы не отец, не мать, а только брат.

— Брехня! — ответил Железняк.

— И квартира всё равно кому-нибудь достанется, — не обратил внимания на резкое слово Шаронов, — так уж лучше, если она достанется мне, а не кому-нибудь другому. Согласитесь, что в моих словах есть логика.

— Нет, — упрямо ответил Железняк.

— Нет есть, и вы это прекрасно знаете. Только не хотите согласиться. Я предлагаю вам добровольно обменяться на совершенно законных основаниях, а чтоб меняться было легче, выкладываю на стол три тысячи полноценных советских рублей. Вы можете сейчас не решать, но, когда вам будет трудно с деньгами, вы вспомните о моём предложении. А я время от времени буду заходить и узнавать, не изменилась ли ваша позиция.

— Если б все люди на свете были такими, как вы, Шаронов, — сказал Иван, — то моя позиция непременно изменилась бы. Но, на наше счастье, таких… — он на мгновение остановился, подбирая слово, и не нашёл подходящего, — таких немного.

— Все люди такие, — почему-то печально заметил Шаронов.

— Об этом я уже сам буду судить. А вы можете не заходить к нам.

— Хорошо, — сказал Шаронов, — я не настаиваю, но уверен, что в конце концов вы возьмёте деньги.

— Будьте здоровы! — сказал Железняк.

— Всего лучшего, — пожелал на прощание Шаронов, не отваживаясь подать Железняку руку.

Они вышли в коридор, где стояла Марина, ожидая конца разговора, и Шаронов повторил:

— Так я, с вашего позволения, как-нибудь зайду?

— Напрасный труд! Запри дверь, Марина, — ответил Иван и пошёл в кухню.

В коридоре остались Марина и Шаронов.

— Вы напоминаете мне полураскрытый бутон, который скоро превратится в чудесную розу, — высокопарно сказал директор ателье, складывая на груди короткие руки и словно молясь на Марину.

— Вы пришли сюда, чтобы сказать мне это?

— Нет. Я предложил вашему брату три тысячи за обмен квартиры. Они бы очень вам пригодились в это тяжёлое для вашей семьи время.

— И не мечтайте!

— Но поймите же меня — это неразумно. Я глубоко уважаю мужество вашего брата. Не всякий бы взялся содержать и воспитывать целую семью… Но это же странно… в конце концов семья ваша всё равно рассыплется…

— А вот и не рассыплется. Мы Железняки, поняли вы? Железняки!

— Но Железнякам сейчас приходится подтягивать пояски? Ваша красота может померкнуть.

— Это не ваша печаль, — резко сказала Марина.

— Я зайду через некоторое время, — ответил Шаронов.

Он направился к дверям и ещё раз остановился на пороге, взглянул на Марину, потом осторожно опустил руку в карман, пошуршал там какими-то бумажками, вытащил сложенную вчетверо сторублёвку и протянул Марине:

— Возьмите.

— Что это такое?

— Сто рублей. Взаймы. Они вам пригодятся в это тяжёлое время.

Кровь бросилась Марине в лицо. От гнева и возмущения она не могла вымолвить ни слова. В золотистокарих глазах вдруг промелькнул такой огонь ненависти, что Матвей Шаронов невольно попятился к двери. Ему показалось, что этот хорошенький котёнок сейчас выцарапает ему глаза. И чтобы как-нибудь уладить дело, он повторил:

— Это же от чистого сердца. Взаймы.

Марина хотела что-то сказать и не смогла. Тяжёлый, твёрдый ком стоял у неё в горле.

— Взаймы! — оправдывался Шаронов. Он в глубине души далее обиделся: ведь он и в самом деле совершенно искренне хотел помочь.

Марина сделала два шага вперёд, директор ателье замахал на неё руками и быстро выскочил за дверь. Дверь грохнула как пушечный выстрел. На площадке Шаронов остановился, испуганно оглянулся, покачал головой.

— Ну и темперамент! — сказал он.

Ещё раз взглянул на дверь и медленно пошёл вниз.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Кирилла, когда он пришёл с Иваном к Железнякам, дети встретили приветливо, но насторожённо. Они уже много слышали о нём, и в их воображении учитель брата выглядел здоровенным парнем, грубым и самовлюблённым.

А тут в комнату вошёл высокий двадцатилетний юноша с очень приятным открытым лицом и тонкими усиками, весело со всеми поздоровался, легко поднял и снова поставил на место Андрейку, может быть, только на одно мгновение больше, чем следует, задержался взглядом на лице Марины, крепко и уважительно пожал руку серьёзной Христине и сел на заслуженный диван семейства Железняков. И странное дело, — несмотря на предубеждение, все сразу почувствовали себя с ним просто и непринуждённо, словно Кирилл всегда жил тут.

На столе стояли четыре тарелки: дети, как всегда, ждали к обеду Ивана. Но обед был из картофельного супа и варенной в мундире картошки, и это обеспокоило Марину.

«Ну, будет он рассказывать, как в гости ходил!» — думала девушка, идя на кухню и моргая брату.

Иван, хорошо всё понимая, вышел на кухню, и вскоре Кирилл услыхал его негромкий смех.

— Что это вы там смеялись? — спросил он, когда Железняк вернулся из кухни, ведя за собой встревоженную сестру.

— А это Марина просила тебе передать, что на обед будет картофельный суп и варёная картошка, — весело ответил Иван.

Марина вспыхнула, сердито поглядела на брата.

— Христя. неси ещё одну тарелку, — уже командовал Иван. — Ты понимаешь, — сказал он Кириллу, — мы до получки на мели сидим.

Он, смеясь и ничуть не стесняясь, рассказал о посещении бабки, но на Кирилла эта история произвела неожиданное впечатление.

— Вот стерва баба! — сказал он с потемневшим лицом. — Да из неё не только триста рублей, а душу надо вынуть.

Он сказал это тихо, удивительно спокойно, словно примерялся, как вынет из бабки Анастасии душу.

«Такой и в самом деле может вынуть душу», — подумала Марина, и сердце её замерло — слишком уж много неожиданностей таилось под ослепительной, только чуть-чуть прикрытой золотистыми усиками улыбкой.

Они ели суп, затем картофель, но лицо Кирилла не светлело. Иногда он посматривал на ходики, словно куда-то спешил. Он долго молчал, что-то детально обдумывал, наконец встал из-за стола.

— Благодарю, хозяюшка, — сказал он, обращаясь к Марине, — думал я у вас в гостях подольше посидеть, да, понимаете, одно дело вспомнил.

— Посидите, — солидно предложил Андрейка. Кирилл ему очень понравился.

— Мы уроки учить пойдём в другую комнату, — вставила Христя, которая решила ни за что на свете не отступать от железного распорядка: гости не гости, а уроки должны быть выучены.

— Останьтесь, — любезно предложила Марина.

Кирилл взглянул на неё, улыбнулся: ну и чертёнок!

А золотисто-карие глаза такие, что смотреть страшно…

— Нет, надо идти, — лукаво сощурившись, сказал он, отвечая на свои мысли. — Надо идти. До завтра!

Двери за Сидоренко закрылись. В столовой стало тихо, только было слышно, как под руками дежурной Христи хлюпает вода.

— Боюсь я твоего Сидоренко, — сказала наконец Марина. — Страшно с ним: сидишь рядом и не знаешь, улыбнётся он тебе или ударит. Такой и убить может.

— Нет, он на Героя Советского Союза похож, — безапелляционно заявил Андрейка. — Все герои такие, как он.

Иван, слушая и улыбаясь, поглядывал то на брата, то на сестру.

А в это время Кирилл в тамбуре товарного поезда ехал в Дружковку. Промелькнули налево высокие домны Куйбышевского завода, потом широкий простор кое-где заснеженных полей. Холодный ветер посвистывал в мелодичных, словно на разные тона настроенных телеграфных проводах. В тёмно-синем небе висела луна, похожая на аккуратно отрезанный ломтик лимона. «Таки-так, таки-так», — выстукивали колёса.

Ещё несколько минут езды — и Кирилл спрыгнул на землю.

— Ну подожди же, чёртова баба! — тихо сказал он.

Безошибочно, по запаху, нашёл платформу с каменным углём, захватил полную горсть, потёр лицо и сразу стал похож на гоголевского чёрта. Блестели только белки глаз да зубы.

Потом он не спеша отправился на окраину, где жила бабка Анастасия. Он шёл, и ему очень нравилась эта ночная экспедиция. Было в ней что-то дерзкое, опасное и одновременно благородное. Он должен был наказать подлость, ему хотелось это сделать весело и остроумно, чтобы люди рассказывали потом друг другу, какую штуку выкинул Кирилл Сидоренко.

Он подошёл к маленькому домику. У бабки Анастасии ещё горел свет. Она жила одна, но, чтобы не нарваться на какого-нибудь гостя, Кирилл прислушался у ставен. Потом постучал и сейчас же услыхал старческие шаги.

— Кто там? — послышался тихий голос.

— Откройте, бабушка Анастасия, это я. Это я, Иван Железняк.

— А, это ты, Ваня?!

Задвижка соскочила.

— Что, пальтишко принёс? Я же говорила…

Дверь открылась, и Кирилл вошёл в тихую, тёплую, пропахшую ромашкой комнату бабки Анастасии. Здесь был мягкий, уютный свет. Перед иконой Николая-чудотворца горела лампадка.

— Свят, свят, рассыпься, рассыпься! — шептала бабка. — Нет у меня ничего, миленький, ни богатства, ни денег…

Бабка сразу увидела, что это совсем не Иван Железняк. Кирилл был намного выше и массивнее. Она вглядывалась в чёрное лицо и видела только сияющие зубы да белки. Кирилл щёлкнул выключателем, и в комнате наступила полутьма, только едва заметно колебался огонёк лампадки, освещая стены и потолок неясным светом.

— Чего тебе надо? — завизжала Анастасия Петровна.

— Сядь, бабка, сядь и слушай. Пора тебе думать про загробную жизнь. А ты, старая грешница, что делаешь?

Кирилл обличал, и сердце его колотилось от радостного возбуждения.

— Ты что с Иваном Железняком сделала? Последние деньги у сирот взяла? Повесить тебя вверх ногами за этот грех мало!

— Ой, сыночек! Чёрт попутал, чёрт попутал… Завтра же пойду и все деньги отдам…

— Не отдашь, а снова дашь им взаймы триста рублей, без заклада дашь! Потому что я тебя, бабку Галчиху, знаю: ты Гавриленко золотые часы так и не вернула? Я и ещё кое-какие твои махинации знаю.

Тут бабка вконец перепугалась:

— Поеду, сыночек, поеду! И дам им взаймы, не быть мне в раю, век гореть в геенне огненной!

— В раю ты, бабка, и так не будешь, это я могу тебе гарантировать. Ясно?

— Ясно, сыночек. Это меня нечистый искусил…

— Нужна ты нечистому, искушать тебя!

И Кирилл, очень довольный собой, вышел из комнаты. Чисто сделано, ничего не скажешь! Насвистывая песню, он направился к вокзалу. Вспоминая противную старуху, он презрительно сплёвывал сквозь зубы: водится же на свете такая нечисть!

А бабка Анастасия, едва закрылась за незваным гостем дверь, забегала по комнате.

Её тень металась по стене, и казалось, что это огромная хищная птица клюёт-клюёт и никак не может достать клювом до земли.

Утром Иван явился в цех, как всегда, точно. Давно уже он не видел Сидоренко в таком хорошем настроении,

— Ну, как спалось? — спросил Кирилл.

— Отлично!

— Мне тоже, как никогда, весёлые сны снились. — Он расхохотался, потом уже серьёзно сказал: — Сегодня будем подшипники шабрить.

Иван молча кивнул головой.

— Смотри, — продолжал Кирилл, — тут главное не видеть, а чувствовать, где надо металл снимать. Хоть краска тебе и точно покажет, а всё-таки руки сами должны знать, что к чему. Смотри, как это делается.

Иван попробовал. Он старался точно следовать движениям Кирилла, и дело сразу пошло на лад. С некоторого времени у Ивана пропало чувство неуверенности, он уже «обтёрся», как говорил Максим Половинка, и всё в цехе стало казаться ему значительно легче и проще. Появлялся навык, уже не приходилось напряжённо следить за каждым движением рук, держащих напильник или зубило.

Прогудел гудок на перерыв, и все направились в столовую, но Иван остался около верстака. Из бумажного кулька он вытащил две печёные картофелины, кусочек хлеба, щепотку соли и с аппетитом принялся за еду.

И как раз во время этого скромного завтрака подошёл Саша Бакай, секретарь комсомольской организации первого цеха. Саша недавно вернулся из армии, из-под обычного ватника, какие зимой носили все рабочие Калиновки, у него выглядывал воротничок гимнастёрки с белой полосочкой крахмального подворотничка. В этом цехе он работал и до призыва, а отслужив три года, встал на своё место у большого строгального станка словно из отпуска вернулся.

Саша Бакай был невысокий, очень подвижной, из-под кепки на широкий, умный лоб, по традиции старых комсомольцев, всегда выбивалась небрежная прядь светлых волос. Он знал в цехе решительно всё. Для него здесь не было ни загадок, ни секретов.

Увидев, как Железняк одиноко сидит у станка и ест сухую картошку, вместо того чтобы идти в столовую, Бакай остановился. Светлые, почти белые ресницы его дрогнули — он взглянул на две картофелины, лежащие перед Иваном, и, ничего не сказав, направился в комнату, где помещалось комсомольское бюро.

Через несколько минут комсомольцы Михаил Торба и Пётр Маков уже стояли перед своим секретарём.

— Садитесь, голубчики, — попросил Саша.

Начало разговора не предвещало ничего доброго. Ребята неуверенно переглянулись и сели.

— Вы с Железняком в одной бригаде работаете?

Вопрос не требовал ответа.

— А как он живёт, вы знаете? Почему он на обед сухую картошку рубает? Ну?

Маленький Саша как будто вдруг вырос и стал выше Торбы.

— Знаем, — сказал Торба.

— Плохо ему живётся, — сказал Маков. — Он один целую семью тянет. А денег — пенсия и две ученические сотни. Да тут ещё одна старая чертовка впуталась.

И он передал Саше историю с бабкой Анастасией, которую Сидоренко с удовольствием рассказал своей бригаде.

— Ну народ! — разводя руками, воскликнул Саша. — Я не о бабке говорю, пропади она пропадом, я о вас говорю. Комсомольцы! Да где это в Советском Союзе видано, чтобы человеку так плохо жилось, а комсомольцы молчали?!

— А что мы можем сделать? Он гордый как чёрт!

— Гордый? И хорошо, что гордый! А вы не имеете права молчать, если человеку скверно живётся! Что мы, не Советская власть?

— А ты сам где был? — сказал Торба.

— И я виноват. Только я его редко вижу, а вы каждый день, каждую минуту. Понятна разница? Поставил бы я вас на бюро, чтобы протереть с песочком, но, должно быть, воздержусь… Сами подумайте.

— Подумаем, — прогудел Торба.

Сейчас им обоим было неловко. Как они действительно сами не догадались! Ведь ясно видели, что Железняку живётся трудно…

— Как же ему помочь? — спросил Маков. — Денег дать в долг? Он не возьмёт, я уж знаю.

— У тебя не возьмёт, у меня не возьмёт, а в профсоюзе возьмёт, — ответил Бакай.

Через минуту он уже стоял перед председателем цехкома профсоюза Замковым.

— Слушай, твоя мощная организация может одному парню дать рублей двести?

Замковой сидел за столом, важный, седой, со шрамом возле глаза. Бакай рядом с ним казался маленьким воробьём.

— Кому это? — Толстые губы Замкового даже не шевельнулись. звук вылетел словно из репродуктора.

— Ивану Железняку.

— Я уже думал об этом.

— Думал, думал! — снова вспыхнул Бакай. — Пока ты тут думаешь — парень сухую картошку рубает.

Потом его маленькая фигурка появилась снова у станка Железняка.

— Пообедал?

— Пообедал.

— Бери бумагу и пиши заявление.

— Куда?

— В школу коммунизма.

— В какую школу?

— В профсоюз. Сказано ведь, что он — школа коммунизма.

— Я уже давно член профсоюза.

— Поэтому и пиши. Заявление на двести рублей.

— Мне не нужно.

— Слушай, — сказал Бакай, садясь рядом с Железняком. — Я твою гордость понимаю и уважаю. А профсоюз на то и создан, чтобы рабочему в трудную минуту помочь. Правда, не всегда он это вовремя делает. Тут и наша вина есть. Не все мы знали…

— А что вы знаете?

— Всё знаем. И про бабку Анастасию знаем, и про всё другое.

Иван хотел было запротестовать, потом взглянул на внимательное и серьёзное лицо Саши и передумал.

И вышло так, что Иван ушёл с завода, сжимая в кармане двести рублей. Воображение рисовало ему сегодняшний обед, и на душе становилось весело. Он зашёл в «Гастроном», где колбасы лежали, как штабеля шпал, маринованные огурцы просвечивали в стеклянных банках, а сосиски висели длинными гирляндами на гвоздиках, напоминая ёлочные украшения. По всему помещению плыл острый, щекочущий запах копчёной грудинки, селёдки, и от одного запаха у Ивана потекли слюнки. Сколько раз проходил он мимо этого «Гастронома», не решаясь даже взглянуть на витрину… Он купил сала, четыреста граммов колбасы и нежных, мягких сосисок — самых дешёвых.

По дороге не выдержал — приоткрыл свёрток, вытащил кусочек колбасы и положил в рот.

— Люди, кричите «ура»! — воскликнул он, входя в дом и выкладывая на стол покупки.

Давно в этой квартире не звучало «Ура» так громко.

— А мне это ни к чему, — вдруг гордо заявил Андрейка, — я и так здоровый.

— Вот сейчас посмотрим, что ты за человек, — сказал Иван, тормоша Андрейку. — В общем ничего, кое-какой мускул есть.

— Что ты меня жмёшь? — запищал мальчик. — Навалился и радуется, что большой… Это нечестно. Драться давай, посмотрим, кто кого.

— Давай, — весело согласился Иван, выставляя вперёд кулак.

Бой начался. Как ни пыжился, как ни старался Андрейка достать кулаками до груди брата, ничего из этого не выходило. То натыкался он на далеко вытянутый кулак, то руки оказывались слишком короткими. Мальчик уже начал горячиться, лицо его покраснело, кулаки быстрее замелькали в воздухе.

— Стоп! — сказал Иван. — Ты что руками, как мельница, размахиваешь? Бокс — это дело умственное, тут, брат, техникой владеть надо, наскоком не возьмёшь.

— Ну, тоже нашли занятие! — пренебрежительно сказала Христина.

— Тарас Бульба встречает своего сына Остапа, — весело засмеялась Марина. — Хватит бокса, садитесь к столу, у меня под ложечкой сосёт.

Когда все принялись за еду, раздался тихий стук в дверь, словно по дереву стучали маленькой сухой косточкой.

Андрейка с сожалением взглянул на сочную, розовую сосиску, вскочил и торопливо побежал открывать. Это теперь было его обязанностью. Он сейчас же влетел обратно в столовую, стал на пороге и прошептал: «Бабка Анастасия».

— Что-то зачастила, — вставая из-за стола, сказал Иван.

Бабушка Анастасия под шорох своей чёрной юбки уже вплывала в столовую. Острыми глазками она взглянула на детей, на стол, на душистые сосиски, перекрестилась.

— На доброе здоровьице! Здравствуйте, деточки! — проговорила она.

— Здравствуйте, — не приглашая сесть, за всех ответил Иван.

— А я решила зайти проведать, — сказала бабка и села к столу. Она проворно схватила сосиску, положила её на кусок хлеба и принялась есть, причмокивая.

Андрейка не выдержал и выбежал из комнаты.

— А я проведать решила, — повторила бабка. — Думаю, трудно, должно быть, деточкам живётся, а я долг мамин взяла — это нечистый меня попутал, нечистый…

— А сейчас зачем вы пришли? — спросил Иван.

Ох, как ненавидел он в эту минуту непрошеную гостью!

— Пришла спросить, не надо ли вам помочь. Вот и денег немножко взяла с собой, а то, думаю, может, голодно им… Они же мне не чужие… Вот деньги, возьми, сынок.

От удивления у Ивана чуть глаза на лоб не вылезли. Он никак не мог разгадать причины такой доброты.

— Деньги у нас есть, ваших денег нам не надо.

Бабка быстро спрятала руку с деньгами в свой широченный карман.

— Гляди, сыночек, гляди, тебе виднее. Ты в этом доме хозяин, и тебе лучше знать, что нужно и что не нужно. Только ты этому чёрту скажи, чтоб больше он мне не являлся.

— Какому чёрту? — Иван подумал, что бабка рехнулась.

— А тому, что вчера приходил.

— Не знаю я никакого чёрта.

— Знаешь, сыночек, знаешь.

Старуха поднялась и направилась к двери.

Замок щёлкнул так, словно бабка перекусила сухую кость.

Медленно сошла бабка вниз, постояла на тротуаре, поглядела направо, налево и направилась в центр города. Не сделала она и десяти шагов, как перед нею очутился выбежавший из переулка Андрейка.

— Поди сюда, сынок, поди, Андрюшенька, — ласково сказала бабка.

Мальчику больше всего хотелось сейчас бежать, но это было бы явно невежливо, и потому он, потупив глаза в землю, стоял перед бабкой и ждал, что будет дальше.

— Нет у тебя матери, некому о тебе позаботиться, — приговаривала бабка. — Я бы за тобою приглядела, да далеко мне ездить из Дружковки. На вот, сыночек, возьми, а то небось дома-то немного дают.

— Не надо, — стоически ответил Андрейка, стараясь не смотреть на протянутые ему деньги, — у нас всё есть.

— Знаю, сыночек, знаю, да ведь то братнины деньги, а это будут твои собственные. — И она сунула в Андрейкин карман пятёрку.

— Не надо, — всё ещё сопротивлялся мальчик, хоть ему и очень хотелось взять деньги.

— Нет, надо, сыночек, надо, — повторяла старуха, отходя от мальчика.

Андрейка хотел вернуть деньги, но как-то так случилось, что бабка Анастасия куда-то исчезла, как сквозь землю провалилась.

Что делать с деньгами? В том, что их нужно отдать, сомнений не было. Но как это сделать? Не надо, не надо было их брать.

Андрейка вытащил из кармана пятёрку. Да, она была тут, в руке, это не приснилось.

— Ого, сколько денег! — неожиданно послышалось сзади, и Петя Ковалёв, ближайший друг Андрейки, стал рядом. — Что тебе велели купить?

Неожиданно для самого себя Андрейка ответил:

— Ничего не надо покупать. Это мои деньги.

— Ну? — не верилось Петру. — И мороженого можно?

Пути отступления Андрейке были отрезаны.

— И мороженого можно купить, — ответил он.

Они подошли к будке, на которой были нарисованы голубой медведь и зеленовато-серый пингвин, и вскоре от пятёрки осталось только воспоминание да холодок во рту.

«Так даже лучше, — подумал Андрейка, — пусть и следа от этих проклятых денег не останется… Ох, и выругал бы меня Иван, если бы узнал, откуда они!»

Идя с приятелем, довольный, но всё-таки неспокойный, он встретил около молочной Марину.

— Андрейка, возьми бидон и стань в очередь за молоком, а я за хлебом пойду, — сказала Марина.

Андрейка беспрекословно послушался — сейчас ему очень хотелось быть хорошим.

Марина заторопилась в булочную и тут увидела Кирилла Сидоренко. Он стоял вместе с Маковым перед афишей кинотеатра.

— Марина! — крикнул Сидоренко. — Ну, как дела? Бабка Анастасия больше не приходила?

— Приходила, — ответила Марина, и в это мгновение её осенило: конечно, это он, Кирилл, был у бабки. — Приходила, привет тебе передавала и просила больше не являться.

Кирилл засмеялся весело и громко.

— Нашёл себе работу, старух по ночам пугать, — тихо сказала Марина. — Эх ты, а я думала, ты настоящий человек.

И она отвернулась, не обращая больше внимания на очень довольного собою Кирилла.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Лейтенанту милиции Савочкину довольно долго пришлось ждать в приёмной парторга Калиновского завода Алексея Михайловича Ковалёва. Там, в кабинете, уже давно шло заседание парткома, оно должно было кончиться час назад, но затянулось.

Дело, ради которого он явился в партком, было заведомо неприятным, и у лейтенанта несколько раз появлялось желание встать и уйти, но каждый раз он пересиливал себя и оставался, только закуривал новую папиросу. Секретарша поглядывала на него сочувственно. Она даже спросила, по какому делу пришёл лейтенант. Савочкин от ответа уклонился.

Но когда начальник коммунхоза, красный и взъерошенный, наконец выбежал из кабинета, лейтенант Савочкин понял, что ожиданию его пришёл конец. Он посидел ещё минуту, пока разошлись члены парткома, и вошёл.

В кабинете ещё плавала дымная мгла. Красная скатерть чуть сползла вниз, в пепельницах торчали горы окурков. Ковалёв пытался открыть окно. Рама подавалась туго, парторг дёрнул сильнее, окно раскрылось, и потянуло холодным, свежим ветром.

— Садитесь, пожалуйста, товарищ Савочкин, — приветливо сказал Ковалёв, указывая на глубокое кресло и сам садясь к столу. — Извините, заставил вас ждать. Тут бились, бились с этим коммунхозовцем, насилу разобрались. Слушаю вас!

Он выжидательно и спокойно взглянул на лейтенанта Савочкина.

— Я пришёл к вам, товарищ Ковалёв, — тихо начал Савочкин, и этот сдержанный голос как-то не подходил к его большому, мясистому лицу, — я пришёл по делу, которое касается вас.

— Слушаю, — повторил Ковалёв.

— Это дело должно волновать больше вас, чем меня, — сказал, запинаясь, Савочкин, словно подыскивая каждою следующее слово и не зная, каким оно должно быть. — У вас есть сын Петро, сорокового года рождения…

— Да, есть, — улыбнулся парторг.

— Я знаю, — не ответил на улыбку Савочкин. — Так вот, я пришёл сказать вам, что Петра Ковалёва вместе с другими мальчиками его возраста в последнее время наши сотрудники довольно часто видят на улице около ресторана, около магазинов и вообще всюду, где собираются не слишком… — лейтенант помолчал, подбирая слово, — не слишком надёжные люди. И мы побаиваемся, что ребята принимают участие в тёмных делах.

— Не слишком ли они малы для этого?

— Нет, не малы. Мы знаем случаи…

— Случаи, случаи! — перебил лейтенанта Ковалёв. — У вас есть какие-нибудь факты или весь этот разговор опирается на хиромантию?

— Вчера на шестнадцатом участке обокрали табачный киоск.

— И это сделал Пётр Ковалёв?

— Нет. Я этого не думаю. Кто это сделал, мы ещё не знаем, но вся компания ребят вчерашний вечер провела в этом районе, и, мне кажется, это не случайно. Тут всяко может быть…

Ковалёв встал из-за стола.

— Слушайте, товарищ лейтенант, у нас сейчас поветрие такое, что-то вроде моды: считать, что у ответственных работников должны быть неудачные дети. Даже преступников среди них ищут, часто не имея никаких к тому оснований. Я вас очень попрошу: следующий раз, когда вы соберётесь ко мне, вооружиться фактами, а не предположениями… Это сохранит и ваше и моё время. Кроме того, прошу воспитание моих детей доверить мне. Думаю, что так будет лучше.

Савочкин тоже поднялся, лицо его покраснело.

— Извините, — запинаясь, сказал он. — Я только хотел… конечно… фактов нет… но когда будут, то будет поздно… надо заблаговременно…

— Об этом уж позвольте думать мне. Всего лучшего, товарищ Савочкин.

— Всего лучшего, — пробормотал вконец смущённый лейтенант и вышел.

Он жалел, что решился пойти к Ковалёву. Не надо было идти, не имея уличающих фактов. Тысячу раз не надо! Вот и оказался в каком-то дурацком, неприглядном положении не то клеветника, не то подхалима.

Поздно вечером, вернувшись домой, Ковалёв застал сына ещё за столом, взглянул на его весёлое курносое личико и опять вспомнил Савочкина. Не может ничего плохого сделать такой хороший мальчуган! Но всё-таки, чтобы развеять сомнение, Ковалёв спросил:

— Где это ты бегаешь по вечерам? Что у тебя там за компания такая?

Мальчик вскинул глаза на отца:

— А ты откуда знаешь?

— Я, брат, всё знаю. Так что же это за компания?

— Дай честное слово, что будешь молчать!

— Честное слово.

— Ох, у нас весёлая игра! Мы играем в партизан и подпольщиков. У нас всё как у настоящих. У нас клятва вечного молчания, а кто изменит, раз и навсегда выбывает из игры, и его никогда уже не примут.

— Я знаю про эту игру, — сказала мать, войдя в комнату. — Пусть себе играют.

Ковалёв засмеялся. Каким несерьёзным показался ему в этот момент лейтенант. Вот уж действительно, ничего не скажешь, нашёл где ловить преступников!

А на другой день Митька Кравчук, парень лет пятнадцати, верховод в этой партизанской игре, подошёл на улице к Андрейке и сказал:

— Здравствуй, друг. У меня к тебе дело.

— Какое?

— Ты бабку Галчиху знаешь?

— Галчиху? Нет.

— Эх ты! Как пятак брать, так знаешь, а как до дела дойдёт…

— Какой пятак?

— Пять рублей, что она тебе дала, проел?

— Бабка Анастасия?

— А кто же ещё! Слушай, я тебе свёрточек дам, он не тяжёлый, отвезёшь его в Дружковку. Денег на билет тоже дам. И скажи бабке, пусть мне обещанное приготовит.

— Я не поеду.

— Не поедешь? Деньги берёшь, а ехать не хочешь? Ладно, расскажу Ивану, как ты мороженое покупал!

Холодок пробежал по спине Андрейки. Знал же он, ведь знал, что будет беда из-за этих денег, — вот она и пришла!

— Пойдём, возьмёшь свёрток, — уже командовал Кравчук, и Андрейка послушался.

Они вошли в высокий серый дом. Митька вынес довольно большой, но очень лёгкий свёрток.

— Что тут? — спросил Андрей.

— Много будешь знать — скоро состаришься.

Андрейке стало не по себе. Что-то подозрительное было в этом деле. И зачем он взял деньги! А здорово её прозвали: «Бабка Галчиха!» Здорово! Скорее отвезти свёрток и забыть про всё.

Андрейка поехал. Бабка Анастасия встретила его как самого близкого человека. Только когда мальчик напомнил про «обещанное», чуть нахмурилась, но ничего не сказала.

— Спасибо тебе, Андрюшенька, спасибо, моё родное дитятко, — приговаривала старуха. — А Дмитрию скажи: всё у меня есть, ничего больше посылать не надо, а то люди завистливы, могут его подаркам позавидовать. Спасибо, сыночек, спасибо.

Андрейка помчался догмой с чувством огромного облегчения. Он отработал свою пятёрку, и бабка Галчиха не вправе больше от него чего-нибудь требовать.

Он прибежал домой, открыл дверь и замер от ужаса — на диване в столовой сидел старшина милиции и о чём-то разговаривал с Иваном и сёстрами. На лбу у Андрейки выступил пот. Зачем здесь милиционер? Может, что-нибудь случилось дома? Нет, не похоже!

И его снова охватила тревога.

Старшина сидел, разглядывал юных Железняков и думал, как тяжело старшему содержать и воспитывать такую семью. Он знал Павла Железняка, знал покойную Железнячиху и в глубине души восхищался решительностью и самостоятельностью Ивана. Андрея он встретил так, как будто они были приятелями.

— Так вот, друг, — обратился он к мальчику, — расскажи мне как корешок корешку, что вы вчера вечером около табачного киоска делали, кого вы там видели и куда все папиросы из киоска убежали?

Андрейка испуганно взглянул на старшего брата, потом на милиционера и насилу выговорил:

— Не знаю. Я там никого не видел.

— А что ж вы там целый вечер крутились?

— Мы играли.

— Я знаю, что играли, а ты мне расскажи, что за игра у вас была.

— Мы в партизан играли, в разведчиков.

— Подождите, товарищ старшина, — вмешался в разговор Иван. — Может, вы объясните, что вы хотите? А иначе разговор не получится.

— Вчера на улице Марата обокрали табачный киоск. А вот эти мальцы — их тут большая компания собралась — весь вечер словно патрульную службу несли около киоска.

Теперь уж и Иван смотрел на Андрейку вопросительно.

Будь мальчик наедине с братом, он бы немедленно во всём признался. Но милиционер и неожиданность домашнего допроса были так страшны, что Андрейка, не отдавая себе ясного отчёта, имеет ли бабка Галчиха отношение к тому, о чём его спрашивают, но смутно догадываясь об этом, начал оправдываться.

— Мы там играли, — чуть дрожащим голосом произнёс он. — А чтоб кто в киоск лез — я не видел. Да если б мы такое видели — убили бы этих воров! Мы не только около киоска играли, у нас одна застава около памятника была, вторая — около кафе, а третья — около большого серого дома. И нигде наши враги не могли нас поймать. А штаб около киоска был.

— А кто же ваши враги?

— А такие же ребята. Мы каждый раз жребий тянем, кому быть партизаном, а кому фашистом. Товарищ старшина, только вы никому не говорите, о чём я вам рассказал. Мы партизанскую клятву молчания дали.

— Я непременно буду молчать, — впервые за всё время улыбнулся милиционер. И его усталое лицо стало удивительно добрым. — Ну, извините, граждане, за беспокойство. Ничего не поделаешь, служба.

С этими словами он вышел из квартиры Железняков. На лестнице послышались его тяжёлые шаги, потом всё стихло.

— А теперь, — воскликнула Христина, за весь вечер не проронившая ни словечка, — рассказывай всё начистоту, нам рассказывай. Чистую правду!

— Я правду и говорил, — неожиданно для себя обиделся мальчик. — Ты что думаешь, я вор? Да? Думаешь — вор? — Голос звучал уже на самых высоких нотах.

— Подождите, люди добрые, — миролюбиво сказал Иван. — Никто тебя за вора не считает, а мы хотим знать, как вы там играете. Не может быть у вас тайн. Ясно? А обвинять Тебя в чем-нибудь мы не собираемся. Рассказывай.

— Я уже всё рассказал, — упрямо повторял мальчик. — Я ему всё рассказал. Мы вчера подпольщиками были, партизанам оружие транспортировали — три пакета гранат, патронов, толу…

Сердце Андрейки билось сильно-сильно. Он теперь уже всё понял — и какое оружие они вчера переносили, и что он возил бабке Галчихе. Теперь он врал, врал вдохновенно, убеждённый, что только это враньё может его спасти. О поездке к бабке Галчихе не знает никто и никогда не узнает, а сама бабка не осмелится больше к нему приставать.

Всё это было так страшно, словно он падал в пропасть и никак не мог достичь дна. И зачем он взял эти пять рублей?!

— Ну хорошо, постараемся разобраться что к чему, — сказал обеспокоенный Иван. — Очень мне эта история не нравится. А теперь садитесь за уроки.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

У каждого из нас бывали дни больших испытаний, когда решалась судьба будущего, когда от какого-нибудь неудачного движения или неправильно сказанного слова зависело, как сложится жизнь на ближайшие годы, а может быть, и навсегда. Наступил такой день и для Ивана Железняка.

В это утро все они встали раньше и завтракали вместе. Обычно Иван поднимался первым, умывался, кипятил чай, разогревал завтрак — они все вместе готовили его ещё вечером, — завтракал, а потом, уже в спецовке и шапке, весело и громко кричал:

— Люди, вставайте!

Затем он выходил и крепко, словно ставя точку, закрывал дверь, а в квартире начиналась своя жизнь, когда в оставшиеся полчаса надо ещё переписать последние примеры, и позавтракать, и пришить Андрейке пуговицы, и заглянуть в книжку, и собраться в школу.

Но в это утро все встали вместе с Иваном. Никаких признаков рассвета ещё не обозначалось на востоке. Стояла глубокая январская темень, сухие, как крупа, снежинки бились в окно, и крепкий мороз синим сиянием светился вокруг фонарей.

Завтракали молча. О пробе, которую предстояло сегодня сдавать Ивану, не говорили ни слова, словно боясь сглазить. Уходя, Иван подхватил на руки Андрейку, крепко прижал к себе и снова поставил на пол. Что это было — проявление нежности или волнение?

— Счастливо! — сказала Марина.

— Ни пуха ни пера! — подхватила Христина.

— Не сиди там после работы, — наказал Андрейка.

— Есть не сидеть! Спокойно, люди!

Скрывая волнение, Иван шутливо отдал честь и вышел на лестницу. Как раз в этот момент открылась другая дверь, выходящая на площадку, и показалась Любовь Максимовна, держа в руках жёлтую сумку.

— Доброе утро! — весело поздоровалась она. — На работу?

— Да.

— Отец уже ушёл. Что это вы, Иван Павлович, сегодня такой важный?

Иван сердито поглядел на Матюшину.

— Пробу сдаю.

— На слесаря? Или на настоящего мужчину?

Щёки Ивана вспыхнули. Он терпеть не мог, когда

Любовь Максимовна начинала говорить в таком тоне.

— На слесаря четвёртого разряда, — ответил Иван.

— Я так и думала. Ну что ж, ни пуха ни пера! — весело засмеялась Любовь Максимовна.

Они уже успели спуститься.

— Зайди вечером, расскажи, чем кончилось, — сказала Матюшина, поворачивая к магазину.

— Хорошо.

Над донецкой степью и соцгородом разгулялась январская вьюга. В утренней темноте не видно было ни завода, ни высоких домов, только сильные фонари лучами света, словно ножами, резали сплошные снежные, раскачиваемые ветром потоки. Люди спешили к проходной, прикрывая лица руками, а Иван шёл, не ощущая ни холода, ни ветра.

Чувство, чуть похожее на то, когда он впервые решился пройти по скале, сейчас наполняло его душу. Только там, на Донце, он мог отступить и вернуться назад, а тут возврата не было.

На рабочем месте его ждал Максим Сергеевич. И хоть было ясно, что Иван Железняк стал уже слесарем, все в бригаде интересовались, как пройдёт испытание. Товарищи, и в первую очередь Сидоренко с Торбою и Маковым, встретили Ивана ободряющими взглядами. Кирилл даже чувствовал что-то похожее на волнение: ведь это его ученик выходил сегодня на пробу.

Загудел гудок. Низко, басисто.

— Ребята, сейчас эту клеть будем кончать, а пробу Ивану принесут позднее, — сказал Максим Сергеевич, и его будничный, обычный тон подействовал на Железняка лучше всяких успокоений.

— Какая будет проба, Максим Сергеевич? — срывающимся голосом спросил Иван.

— Ещё не знаю, сейчас принесут, — отмахнулся Половинка, — лезь наверх, подтяни там болты.

Наверху почти уже собранной клети прокатного стана Ивану пришлось работать около часу. За это время взошло солнце, и лучи его, розовые и яркие, заиграли на снежинках, залепивших окна.

— Иван, слезай! Пробу сдавать будешь! — позвал Половинка.

Он нарочно держал Ивана там, наверху, пока не взошло солнце и цех не наполнился светом. Бригадир хорошо знал, какую пробу приготовили ученику, знал, что при дневном свете сделать её легче, и потому все эти проволочки имели свой смысл. Кирилл понял это сразу, сказал что-то ребятам, они с улыбкой переглянулись. На верстаке, рядом с параллельными тисками, около которых обычно работал Иван, уже стояла заготовка для пробы — здоровенный, как хорошее ведро, бронзовый цилиндр, разрезанный на две половинки — вкладыши подшипника.

Иван с первого взгляда понял задание. Надо пришабрить, припасовать обе половинки цилиндра, с максимальной точностью подогнать одну к другой так плотно, чтобы даже масло не могло просочиться. Надо иметь немалый опыт, чтобы выполнить задание в отведённое время.

И всё-таки, несмотря на сложность задачи, Иван вздохнул с облегчением. Он боялся какой-то совсем новой, незнакомой ему работы, а тут хоть и сложно, зато уже испробовано.

— Сколько? — спросил он.

— На эту работу тебе даётся три часа, — сказал мастер сборки, который вместе с представителем отдела техобучения тоже оказался около верстака.

Подошёл Сидоренко, взял половинку вкладыша, положил строганой стороной на плиту, потрогал пальцами: не качается, — значит, прострогано хорошо. Попробовал другую половинку, — тоже хорошо. Ничего не сказал и отошёл.

— Можешь начинать, Железняк!

— Одну минуточку. — Иван вынул и разложил на верстаке все нужные инструменты, взглянул, достаточно ли в коробочке синей краски, провёл рукой по ровной, как лёд катка, шабровальной плите и сказал: — Засекайте время. Начал.

Он работал упоено, никого и ничего не видя вокруг; всё внимание его сосредоточилось на маленьких синих пятнышках краски. Иван старался заставить себя быть спокойным, запрещая смотреть на часы, которые висели над пролётом цеха, приказывая думать только о работе.

И всё-таки время от времени, словно случайно, взгляд его падал на часы, и тогда он вздрагивал от неожиданности: стрелки двигались не медленно, как всегда, а прыгали сразу на десять, пятнадцать, а то и двадцать минут. Не успеешь пройтись шабёром, поставить вкладыш на плиту и снова пройтись, как уже четверть часа прошло. Ничего, ничего, времени ещё остаётся немало. Спокойно. Главное, спокойно!

Ивану казалось, что он работает в полной тишине, что все на заводе о нём забыли.

Но Половинка, проходя мимо верстака, опытным взглядом определял, как идёт работа, и удовлетворённо хмыкал в белоснежные усы. Сидоренко всё время косил глазом на верстак и заговорщицки подмигивал другим ребятам. Ковалёв неожиданно позвонил и спросил, как там проба у Железняка.

Между тем стрелка часов уже дважды прошлась по циферблату, начала третий круг, а Железняк всё ещё работал шабёром, и на лице его было такое выражение, словно всё пропало. Наконец Сидоренко не выдержал.

— Максим Сергеевич, — тихо сказал он бригадиру, — скажите вы этому психу, что он уже давно всё сделал. Я же вижу, всё точно… Он может ещё два часа там копаться. Всё будет бояться на контроль отдать… Я его знаю.

Максим Сергеевич подул в усы, мгновение подумал и сказал:

— Пусть сам решит, когда будет готово.

Кирилл зло взглянул на бригадира, отошёл, но через несколько минут появился около Железняка, поглядел на пробу, выругался сквозь зубы и сказал:

— Олух царя небесного, сдавай! Всё уже готово!

Иван взглянул на него непонимающим, туманным взглядом.

— Что ты сказал?

— Сдавай пробу. Уже готово.

— А это?

Иван показал на два места, где бронза была меньше покрыта синими пятнышками.

— Говорю тебе — готово. Сдавай.

— Я ещё раз пройдусь.

Он ещё дважды прошёлся шабёром по бронзе. Потом с отчаянием взглянул на Половинку:

— Максим Сергеевич, кажется, — всё. Зовите мастера.

Половинка взглянул на пришабренные плоскости вкладыша, понял, что Сидоренко был прав, проба уже готова полчаса назад. Технические условия говорили, что на квадратном дюйме прошабренной плоскости должно быть восемь — десять пятнышек краски, а этот Железняк насажал их десятка два, словно бронза сыпняком заболела. Чего же ещё ждать?

Максим Сергеевич позвал мастера и контролёра.

— Два часа двадцать минут, — записал мастер.

— Сейчас увидим, что это за новоявленный слесарь, — деланно сурово сказал контролёр, взглянув на Железняка.

Пробу взяли и унесли. Иван проводил её взглядом и опустился на скамью, которая стояла недалеко от верстака.

Прогудел гудок на перерыв, Все пошли в столовую, а Иван всё сидел неподвижно и немилосердно упрекал себя за поспешность: надо было ещё несколько разочков пройтись, тогда уже всё было бы как следует. А так — дадут третий разряд вместо четвёртого, а то и совсем, чего доброго, зарежут.

— Обедать не будешь? — прозвучал над ухом голос Сидоренко. — Переживания, значит, в разгаре?

— Пошёл ты к чёрту, — устало сказал Железняк.

— Ну и дурак, — в тон ему ответил Кирилл. — Сделал пробу, как бог, а переживает, как барышня.

И, вложив в свой взгляд самое глубокое презрение, Кирилл отошёл от своего бывшего ученика.

Первое известие о результатах пробы принёс Саша Бакай. Он пришёл, подсел к Железняку, заправил под кепку светлую прядь и сказал:

— Проба на четвёртый разряд. Молодец! Комсомолец так и должен работать.

— Откуда ты знаешь?

— Раз Саша Бакай сказал, — значит, факт, — гордо ответил секретарь комсомола. — Ты только сдай теорию, поддержи звание комсомола, а то у нас часто бывает: руки золотые, а голова дырявая. Подумаем на бюро, какую тебе нагрузку дать. А о разряде не беспокойся — четвёртый. Саша Бакай сказал, — значит, факт.

И отошёл, маленький и очень солидный в своём чёрном ватнике с замасленными рукавами.

И вышло так, как сказал Саша Бакай. Пришёл мастер и сообщил, что пробу оценили на «отлично» и что если он сдаст теорию, то четвёртый разряд обеспечен.

Итак, проба сдана… И сразу стало стыдно за свои переживания, волнения и разговор с Кириллом.

— Максим Сергеевич, — тихо спросил он, когда бригадир вернулся из столовой, — это была у меня самая лёгкая проба для четвёртого разряда? Да?

— Ты что, рехнулся? — сердито глянул бригадир. — Да сделай ты вкладыш на двести миллиметров больше — шестой разряд будет. Ясно? Марш — масляные канавки вырубать. Живо.

И парень бросился вырубать масляные канавки.

Через два часа после гудка квалификационная комиссия дала Ивану Павловичу Железняку четвёртый разряд.

Домой юноша не шёл, а бежал. Ему дали четвёртый разряд, четвёртый, четвёртый, четвёртый! Теперь он будет хорошо зарабатывать! И у Марины появится новая форма, у Христины — цветные карандаши, а у Андрейки — коньки. Но самое главное — то, что он теперь сам будет делать те самые машины, на которых держится мощь и сила Советского Союза. Настоящий рабочий — вот кто он такой!

Жаль, что нельзя рассказать маме о своём торжестве. Юноша внезапно остановился и свернул на боковую дорожку. Заходило солнце, мороз пощипывал всё сильнее, снег под заплатанными сапогами скрипел всё звонче, но Иван этого не замечал. Ещё несколько минут быстрой ходьбы — и он очутился на кладбище.

Длинные ряды могилок, украшенных крестами или обелисками с красными звёздами, тянулись по склону заросшего диким тёрном откоса. Тут лежала мама, и к её могилке он мог бы прийти с завязанными глазами. Совсем недавно маленький заснеженный холмик был крайним в ряду могил — теперь появились новые, а в конце ряда стоял сбитый из тяжёлых горбылей крест. Иван остановился около могилы матери и оглядел кладбище. За крутыми донецкими кряжами садилось солнце. Снег стал розовым. Юноша взглянул вверх и вспомнил, как в день похорон над кладбищем летал могучий степной орёл. Сейчас он ничего не увидел, кроме застывшего неба. Он заботливо стряхнул снег с обелиска, постоял несколько минут, улыбнулся, словно поверяя матери свою большую радость, потом не спеша, тяжело ступая, пошёл домой.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Весна пришла в Донбасс ранняя, буйная. Мутные ручьи потекли по красной глине донецких кряжей, чёрный, покрытый угольной копотью снег осел, притаился на дне глубоких оврагов. Небо стало синим, высоким, и в синеве его, словно чётко выписанные иероглифы, потянулись на далёкие ледовитые просторы кривые косяки гусей и острые треугольники журавлей. И хоть лужи ещё покрывались ночью тоненьким, хрустящим льдом, а северный ветер ещё веял свежим, сухим холодком, солнце днём грело уже сильно, уверенное в своей победе.

Иван Железняк крепко дёрнул ручку балконной двери, она не подалась, тогда он рванул сильнее, отлетела сухая, прошлогодняя замазка, ещё рывок — и дверь открылась. Комната сразу наполнилась запахом свежей воды и талого снега. Иван вышел на балкон.

Он смотрел с балкона вниз и удивлялся, какой некрасивой кажется сейчас не украшенная зеленью, голая земля. Снег растаял, обнажив на ней кучи рыжего мусора, а талая вода словно морщинами изрезала жёлтые аллеи проспекта. Скорее бы зазеленели кусты и деревья, скорей бы оделись листьями их тонкие, оголённые осенними ветрами молодые ветви!

Внизу, около тротуара, бежал бурный поток, в котором мальчишки наперегонки пускали бумажные кораблики, один притащил даже заводной мотобот, от которого не было никакой радости, — мотобот всё время садился красным килем на мель, а бумажные кораблики быстро мчались вперёд. Когда-то Иван сам бегал тут, но как давно это было, и не вспомнить!

Рядом что-то треснуло, дверь соседней квартиры открылась. Любовь Максимовна с тряпкой в руке вышла на балкон.

— Совсем весна уже, батя, — сказала она, обращаясь к Максиму Сергеевичу, находившемуся в комнате. — Греешься на солнышке, сосед? — Это относилось уже к Ивану.

— Только что дверь открыл, — весело, сам не понимая своей радости, ответил юноша.

Они несколько минут помолчали, глядя вниз на улицу. По тротуару шли люди, нагруженные свёртками и пакетами, везли детские коляски, несли стульчики и кроватки. Все дела, которые набирались за целую неделю, делались сегодня, в воскресенье.

— Ранняя весна в этом году, — ни к кому не обращаясь, словно разговаривая сама с собой, сказала Матюшина.

— Да, — ответил Иван. — Ранняя.

Сердце в его груди пело и радовалось. Он весь был полон каким-то весенним, светлым восторгом и не мог понять, чем было вызвано это чувство. Оно возникало от всего сразу. От того что солнце ослепительно играет на талой воде, и молодая, уже ясно ощутимая сила наполняет мускулы, и весенний ветер щекочет и дразнит обоняние, и наконец, а может быть, главным образом потому, что Любовь Максимовна стоит рядом и смотрит на него тёмными глазами. Удивительные у неё глаза, и смотрит она всегда из-под полуопущенных ресниц, словно боится показать свой настоящий взгляд. А если всё-таки удаётся уловить этот взгляд, то видно, какой он спокойный, всезнающий, словно всё на свете уже видела Любовь Максимовна и удивить её ничем невозможно.

С некоторых пор Иван думает о Любови Максимовне слишком часто. Это невыразимо хорошо и немного стыдно, а ещё более страшно, как бы кто не заметил, не узнал чувств и мыслей Ивана.

И чтобы спрятаться, защититься от чересчур любопытных людских взглядов, юноша научился надевать на себя броню чуть грубоватой дерзости. Ему казалось, что за нею можно спрятать всё — и горе, и любовь, и радость.

— А ты сильно возмужал за эту зиму, — отрываясь взглядом от ясной небесной синевы, сказала Матюшина.

Это была правда. Железняк уже перешёл границу между юностью и молодостью, раздался в плечах, он уже брил тёмные усики. Ему только что исполнилось восемнадцать лет — полное совершеннолетие.

Снисходительный, чуть насмешливый тон Матюшиной не погасил радости в сердце, но заставил спрятаться за броню.

— Да, — сказал он, — и вы за эту зиму тоже очень…

— Что — очень?

— Ничего…

Матюшина засмеялась, пожала плечами. Ей нравилось смущение этого славного молоденького Железняка, и, чтобы поддразнить его, она спросила:

— С девчатами уже целовался?

Иван покраснел так, что казалось, сейчас кровь выступит на нежных, едва покрытых пушком щеках. Чувствуя, что краснеет, он вдруг возненавидел всё на свете: и себя, и своё дурацкое смущение, и Любовь Максимовну — всех и всё!

— Во всяком случае, столько, сколько вы, я ещё не целовался, — сказал он грубо, чтобы как-нибудь скрыть охватившую его бурю чувств.

Матюшина весело засмеялась. Давно она уже не испытывала такого удовольствия!

— Что правда, то правда, — едва переводя дух от смеха, сказала она. — Ну, дай бог тебе целоваться ровно столько.

— Слишком много будет!

Железняк зло взглянул на полные губы соседки, резко повернулся и пошёл в комнату, закрыв за собой дверь. Всё! Не будет он с нею больше разговаривать!

— Что это ты тут заливаешься? — Максим Сергеевич вышел на балкон, взглянул на чистое небо, прислушался к журчанию воды — весна! — С кем ты тут?

— С Иваном Павловичем Железняком, твоим подшефным, — весело ответила Любовь Максимовна.

— Где он?

— Убежал.

— Должно, не сам убежал, а ты довела? Вот дал бог бабе язык!

— Да нет, ничего особенного.

— Смотри мне, Любка, он малый хороший…

— Даже слишком хороший.

— …и ты его не трогай.

— Очень уж он смешно краснеет.

— А тебя хлебом не корми, дай человека в краску вогнать…

— Подумаешь!

Она быстро повернулась, описав юбкой широкий круг, и ушла в комнату.

Максим Сергеевич посмотрел ей вслед и тихонько вздохнул. Это самая большая его радость и самое жгучее горе — дочка Люба. Нескладно проходит её жизнь. Незадолго до войны вышла она замуж за капитана Матюшина. Он погиб на берегах Волги. Хороший был человек, Люба, должно быть, и до сих пор его не забыла. Потом был мастер фасонолитейного цеха. От этого она просто убежала — скучно, говорит, стало. Потом ещё был лейтенант Старцев — этого перевели на Дальний Восток, а Люба сказала: «Никуда из Калиновки не поеду и тебя, моего старенького батю, не покину…»

Старик задумался. Горько, что жизнь дочери сложилась совсем не так, как хотелось бы отцу. Кто виноват в этом? Война ли, отнявшая у Любы любимого мужа, он ли, отец, не сумевший передать дочери силу и стойкость своего характера, или уж уродилась такой… Но жизнь её пустая и путаная. Пытался он вмешаться, помочь дочери, но ничего из этого не вышло: Любовь Максимовна замыкалась, становилась колючей и дерзкой, и отец махнул рукой. Он делал вид, что не замечает, как появляются и исчезают в его квартире мужчины. Он перестал просить её уйти из кафе, устроиться на другую работу, — ведь каждый раз в ответ он слышал одно и то же: «Оставь, батя, это ничего не изменит, а там, на людях, мне веселее».

Половинка заглянул к дочери. Она сидела около стола и решала кроссворд. Новое увлечение у неё — кроссворды! Только и делает что старые и новые журналы с кроссвордами разыскивает. Лицо молодой женщины в это мгновение было спокойным, сосредоточенным, словно слетело с него всё наносное, деланное, и стало оно добрым и удивительно скромным.

«Жаль, нет у меня внуков», — подумал Половинка, глядя на улицу.

Там, около потока, толпились дети — от трёхлетних солидных пузырей до длинноногих, как аистята, второклассников. Жёлтый поток подхватывал кораблики, они быстро размокали, тонули, но на смену им приходили всё новые и новые, и не было конца-края восклицаниям и смеху.

Скрипнула соседняя дверь, Иван снова вышел на балкон. Сурово, с неприступным видом глянул туда, где должна была стоять Матюшина, но там был один Максим Сергеевич, и лицо Ивана сразу посветлело.

— Весна, Максим Сергеевич, — сказал он громко, чтобы и Любовь Максимовна, если она в комнате, услыхала: он тут, он ничего не боится и никакими разговорами его не проймёшь!

— Весна, — обычным движением поправляя усы, подтвердил Половинка. — Весна!

Они замолчали и долго стояли рядом, почти забыв друг о друге.

В комнате зашуршало. Любовь Максимовна, уже одетая в тёмно-красное пальто и резиновые боты, появилась в дверях.

— Я пошла на работу, батя, — сказала она. — Вернусь поздно, ты меня не жди. Приходите ко мне пиво пить, Иван Павлович, — блеснула она на Железняка глазами.

— Благодарю, — вежливо, но холодно — так, во всяком случае, казалось ему самому — ответил Иван.

— Иди уж, иди, — замахал рукой Половинка.

— Иду, — вздохнула Любовь Максимовна. — Пойду, — ещё раз сказала она, словно надеялась, что её кто-то удержит.

Половинка и Железняк видели, как она вышла из подъезда, посмотрела на солнце, словно с земли его было лучше видно, оглянулась на балкон, махнула на прощание рукою и быстро пошла по высохшему тротуару.

Они смотрели вслед Матюшиной, пока не исчезло из глаз её тёмно-красное пальто. Иван вошёл в комнату, сел на диван. О разном думалось ему в эту минуту, но всё-таки все мысли, словно обходя большой круг, сами собой возвращались к Матюшиной. Иногда они бывали враждебными, нехорошими, словно зло причинила ему Любовь Максимовна. Но хотелось вспоминать её лицо, и весёлый, заливчатый смех, и даже слова её, дерзкие, задорные.

Иван гнал эти мысли, а они возвращались снова.

— Я к Половинке зайду, скоро вернусь, — сказал он сёстрам и вышел на площадку.

Максим Сергеевич открыл ему дверь, приветливо улыбнулся. Парень вошёл в небольшую комнату, где стояли железная узкая, очень похожая на солдатскую, кровать, простой стол с привинченными к нему слесарными тисками, шкаф со всяческим инструментом и другой — с книгами. Одежда висела на гвоздях, вбитых прямо в стену. Комната напоминала мастерскую кустаря. Стены — на них не было ни картин, ни портретов — сияли свежею побелкой. Очевидно, за чистотою в этой комнате следил сам хозяин, и следил строго.

— Садись, Иван, — пригласил Половинка, подставляя гостю обыкновенный жёсткий стул. — Дело какое есть или так, в гости пришёл?

— Нет, дела нет, — ответил Железняк. Все дела, ещё несколько минут назад такие важные и неотложные, теперь отодвинулись куда-то очень далеко.

— Вот и хорошо. Это лучше, когда человек к человеку просто так, от доброго сердца приходит.

Иван промолчал. Взгляд его блуждал по столу, по книжкам в шкафу, по инструментам, аккуратно разложенным на полках. На столе стояла модель клети прокатного стана, недавно выпущенного с завода.

— Смотришь? — уловил взгляд Ивана хозяин. — Смотри — может, когда пригодится. Бывает, придёт в голову человеку идея, и кажется, что никто раньше не мог додуматься до такой техники» Так не верь этому, подумай ещё. А бывает — вдруг покажется твоя мысль ненужной, не стоящей выеденного яйца. И тоже не верь. Подумай, друзьям расскажи, а лучше всего сядь к тискам, модельку сделай и попробуй. И за это время мысль станет ясной, и ты сам поймёшь, стоит чего-нибудь машина или это пустое дело.

И он любовно потрогал блестящие, хорошо смазанные валки игрушечной рабочей клети прокатного стана. Пальцы у него были сухие, длинные, и казалось, старый бригадир видит и чувствует ими лучше, чем глазами.

Иван смотрел, широко раскрыв глаза. Ему никогда не приходило в голову, чтобы молчаливый, всегда суровый Максим Половинка мог так нежно, почти мечтательно говорить о машинах.

— Ты, я вижу, и завод и работу любишь, — продолжал Половинка, — а вот что из тебя получится, ещё не знаю. Думается мне, не может быть, чтобы из тебя мастер не вышел.

Ивану очень хотелось сказать, что он приложит все силы, чтобы стать настоящим мастером, что он даже наверное станет им, но подумал, не будет ли это выглядеть похвальбой, и сдержался.

Он заговорил о весне, которая пришла так неожиданно быстро. Надо было думать о будущих огородах. Зарплата слесаря четвёртого разряда — это немало, но если к ней ещё прибавить несколько мешков рассыпчатой, вкусной картошки, то станет совсем спокойно жить на свете.

Услыхав этот хозяйственный разговор, Половинка усмехнулся, — видно, полгода, прожитые Железняком на ученической зарплате и пенсии, не пропали зря.

Они договорились взять участки по соседству — так будет удобнее… Темы для разговора как будто исчерпались, Иван встал. Ему хотелось поговорить о Любови Максимовне, о её жизни, но как свести к этому разговор, он не знал. Ещё несколько минут потоптался около стола, любуясь моделью, потом попрощался и ушёл. Максим Сергеевич закрыл за ним дверь, вернулся в комнату, сел к станку, но работать не стал. Долго сидел он, задумавшись, положив на колени свои словно выточенные из старого морёного дуба руки.

Он думал о соседе, об Иване Железняке, о его жизни и работе. Спокойно, неспешно, как делал всё в жизни. присматривался к парню старый бригадир, словно переворачивал его с боку на бок, стараясь оценить и понять. Выходило как будто неплохо.

А в это время Иван вышел на улицу и отправился вдоль проспекта, потом повернул в центр соцгорода. Ноги сами несли его к кафе, где работала Любовь Максимовна, не он не признавался в этом себе. Он просто гулял по улицам, и совсем не его вина, что кафе стоит в центре и миновать его невозможно.

Иван подошёл к кафе, прочитал вывеску, узнал о том, что здесь можно заказать холодные и горячие закуски, и мужественно прошёл дальше, хотя ноги, утратив послушность, сами поворачивали направо. Но он справился с собой и медленно прошёл на окраину города, туда, где кончался асфальт и вдруг начиналась размокшая, голая, буро-красная донецкая степь.

Уже завечерело. Солнце коснулось дальних холмов, послало последний багряно-золотистый луч и исчезло. Высокие облака над степью задержали его и от этого несколько минут светились ярким розовым светом, потом и они погасли. Из степи потянул холодный, влажный ветер; Железняк поёжился, — он выскочил из дому в одном пиджачке, легковатом для марта.

Теперь он возвращался обратно по темнеющим улицам и удивлялся тому, как изменился город. Осветились длинные ряды окон в высоких домах, улицы казались ущельями в горах, а на дне этих ущелий сновали люди, хлопали двери магазинов, пробегали машины.

Неожиданно кто-то невидимый включил фонари. И опять изменился город, словно сменились декорации на огромной сцене. Стали невидимы крыши домов, исчезла таинственность сумерек, — обычные озабоченные люди входили в магазины или просто гуляли весенним вечером.

Иван дошёл до кафе, остановился, взглянул на вывески и удивился: что ему тут нужно? Ага, он просто немного озяб и хочет зайти на несколько минут погреться, может, даже выпьет кружку пива и сейчас же пойдёт домой.

Войдя в кафе, Иван сразу увидел Матюшину.

Стоя около огромной пузатой бочки, она качала пиво блестящей медной помпой, желтоватая пена падала на мраморную стойку, тяжёлые кружки из толстого зелёного стекла наполнялись светлой жидкостью. Вокруг стойки толпилось довольно много весёлых, уже слегка захмелевших мужчин. Почти всех их Иван хорошо знал, они вместе работали. Седой табачный дым висел в кафе, как мутноватое облако, и свет ламп большой люстры едва пробивался сквозь него.

Любовь Максимовна была центром этого небольшого мира — она наливала, шутила, считала деньги, и, если бы её вдруг тут не стало, кафе, наверное, показалось бы пустым.

Иван тоже подошёл к стойке. Матюшина взглянула на него, словно вспоминая, где она видела этого парня, потом улыбнулась.

— Ваня! — громко сказала она. — И тебе пивка захотелось? А оно тебе к ночи не повредит?

В толпе весело засмеялись, но Иван на этот раз не смутился.

— Вырос, не повредит! — в тон Матюшиной ответил он, взял свою кружку, заплатил деньги, отошёл к стене и сел за столик.

Теперь кафе казалось ему душным и неприветливым, а Любовь Максимовна, стоявшая у стойки, вызывала чувство раздражения. Как грубо-весело разговаривает она с этими подвыпившими мужчинами! Как может она отвечать на такие шутки?!

А Матюшина уже забыла о существовании Ивана. Он допил пиво и вышел из кафе. Любовь Максимовна даже не заметила его ухода.

За время, пока он пил пиво, облик города опять изменился. Вечер перешёл в бархатисто-чёрную ночь, свет фонарей стал резче. Холодный ветер становился сильнее, и Железняк, запахнув свой пиджачок, заспешил домой.

Придя домой, он услыхал в столовой голосок Христины. Девочка громко читала сказку про золотого петушка, царя Додана и Шемаханскую царицу. Андрейка слушал, насупившись, внимательно, и щёки его пылали огнём, но ни он сам, ни его сёстры этого не замечали, Марина смотрела в окно и мечтала. Она давно уже знала эту сказку, но слушать певучие пушкинские стихи было с каждым разом приятнее.

Иван, тоже молча, присел на диван, долго слушал, думая о Любови Максимовне, и ему казалось, что это. она Шемаханская царица, что это о ней говорят стихи.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Кончался март, и ветер уже доносил с полей запах влажной, вспаханной земли. В парке между заводом и соцгородом на клёнах и каштанах стали тугими почки; вот ещё немного пригреет солнышко — и вырвется из них на свет безудержная, крепко скованная зимними морозами листва.

Иван Железняк в эту весну очень изменился. Вчера ещё неловкий мальчик стал крепким и гибким юношей. Ему весело идти домой, он хорошо сегодня поработал. Ему легко прыгать через широкие лужи, он может перескочить и не через такие!

— Хорошо прыгаешь! — раздался знакомый голос, когда Железняк легко преодолел наполненный водой кювет у шоссе и очутился в парке.

Иван стал как вкопанный.

— Здравствуйте, Любовь Максимовна, — сказал он Матюшиной, которая шла за ним следом от ворот завода и с улыбкой наблюдала, как забавляется, прыгая через лужи, Иван Железняк.

— Здравствуй, Иван. — Она подошла ближе, протянула руку, взглянула снизу вверх. — Ну и вырос же ты! Если и дальше так пойдёт, первым парубком на заводе станешь. Девчата уже подмигивают? А?

— Давайте я вам сумку помогу нести, — не ответил на вопрос Иван.

— Гляди, какой кавалер! — засмеялась Матюшина, милостиво отдавая Ивану тяжёлую сумку с покупками. — Ты, случайно, в команде тимуровцев не состоишь?

— Нет, не состою, — буркнул Железняк.

— А тебе бы в самый раз в тимуровцах ходить. Ты у нас ещё маленький… Тебе расти и расти нужно…

Глаза Любови Максимовны смеялись, лучились от удовольствия. Она и сама не могла понять, почему так любит дразнить его.

Юноша не нашёлся, что ответить на слова Матюшиной. Несколько минут они молча шагали рядом, не глядя друг на друга.

Немного погодя Матюшина спросила:

— Дома всё в порядке?

— Да, — кивнул Железняк.

— Андрейка не балуется?

— Нет.

— Маринка, верно, скоро замуж выскочит?

— Не знаю.

— А тебе не трудно с ними?

— Нет.

Вот воистину разговорчивого компаньона бог послал!

— А я вам и не навязываюсь в компаньоны.

— Ну, не злись, не злись, я совсем не хотела тебя

обидеть.

— А вы мне ничего особенного не сказали. Одну чистую правду, что мне ещё расти нужно…

— Это, дорогой мой Иван Павлович, могу вам гарантировать, — насмешливо сказала Матюшина. — И не спеши, успеешь. Годы — это единственное, что от тебя наверняка не убежит, даже если бы ты этого захотел. И ты любить будешь, и тебя будут. Всё успеешь!

Голос её вдруг изменился, пропали вызывающая дерзость и резкость, вместо них появились нотки непривычной грусти. Не Железняка, а самоё себя старалась утешить Любовь Максимовна.

И сразу же, словно хорошо настроенная струна, отозвался на эту перемену Иван. Утих поток злости, и в глубине сердца снова ожило чувство, ясное, нежное, прозрачное. Юноша несмело взглянул на Матюшину, и она показалась ему в этот момент такой красивой, такой хорошей, что захотелось остановить её и тут же, сейчас, сказать: «Я люблю тебя всем сердцем и готов умереть за тебя! Я никого в жизни не буду больше любить!»

Но он сдержал себя, не остановил её и ничего не сказал, только пошёл немного быстрее и чуть впереди Матюшиной, чтобы она не могла видеть его лицо. Через несколько минут они уже стояли на площадке третьего этажа, перед своими дверьми. Железняк хотел отдать сумку, но Любовь Максимовна скомандовала:

— Неси сюда! — и открыла дверь.

Иван вошёл в хорошо знакомый коридор.

— Сюда отнеси, Ваня! — попросила Матюшина.

Он отнёс на кухню тяжёлую ношу и уже хотел идти домой, когда хозяйка пригласила:

— Зайди ко мне, посиди минуточку!

— Мне домой нужно, — ответил Иван, хотя ему очень хотелось зайти в комнату Матюшиной. У Половинки он бывал часто, а у неё никогда.

— Ну, зайди, зайди, — уговаривала Любовь Максимовна. — Так не годится, принёс сумку и бежать!

Иван вошёл в небольшую комнату с квадратным окном и дверью на балкон. Большой гардероб, двуспальная кропать, туалетный столик и несколько стульев составляли всю мебель. Стены завешаны цветными вышивками и фотографиями бравых офицеров. Оранжевый абажур с чёрным негритёнком, висевшим, словно парашютист, на стропах, — неотъемлемой принадлежностью всех полурабочих, полумещанских квартир, — прикрывал лампу. На туалетном столике, перед овальным, старым, ещё, должно быть, бабушкиным, зеркалом стояло несколько флаконов и коробок пудры. В сторонке, но так, чтобы всем было видно, краснела атласная коробка набора «Красная Москва», и по комнате плыл запах одеколона.

— Садись! — Матюшина подставила стул.

Железняк поблагодарил и сел. Взгляд его всё время скользил по стене, где были развешаны фотографии. Парень довольно смело разглядывал портреты друзей хозяйки, но, когда дошло дело до большой фотографии в центре стены, он почувствовал неловкость.

На этом фото, снятом лет пять назад, Любовь Максимовна стояла на берегу моря в купальном костюме.

— А это я, — сказала Любовь Максимовна, уловив его взгляд. — Правда, красивая?

— Красивая, — ответил Иван, невольно опуская глаза, И тихо повторил: — Очень красивая.

— Да ты и не смотришь! — воскликнула Матюшина. — Да погляди, не бойся! Мне этот портрет фотограф в Симеизе бесплатно сделал, а копию для витрины оставил, чтобы весь свет любовался.

— Правильно сделал, что оставил, — ответил Железняк. — Я б такое фото не только на витрину, а даже на обложке «Огонька» напечатал!

Матюшина не поняла, насмехается он или восхищается, но задумываться над этим не стала. Она вспомнила про «Огонёк», кроссворд, и весь разговор с Иваном вдруг показался ей совсем неинтересным,

— Ну, Ваня, благодарю тебя за помощь, — вставая, сказала она. — Заходи, когда будешь свободен. Мне всегда приятно с тобой поговорить.

Эти вежливые слова были сказаны холодным тоном, и Иван подумал, что не нужно было сюда приходить. Теперь стена, где висит большое фото, окружённое фотографиями настоящих и бывших друзей Любови Максимовны, всегда будет стоять у него перед глазами. Надо бежать, скорее бежать отсюда, потому что снова хочется говорить резкие и дерзкие слова, хочется дорвать со стены фотографии хорошо выбритых офицеров, которые наверняка бывали тут, в этой комнате, и на мелкие клочки разорвать твёрдую блестящую бумагу.

Иван встал, следя за каждым своим шагом и движением, сдержанно попрощался и вышел. Дверь закрылась, щёлкнул замок. Юноша несколько минут постоял неподвижно, опершись спиною на влажную холодную стену. Сейчас он придёт домой, закроет за собою дверь и навсегда забудет Любовь Максимовну.

Внизу скрипнула дверь. Кто-то поднимался. Иван постоял, потом, когда шаги стали приближаться, постучал к себе. В это мгновение из-за поворота лестницы вышел знакомый доктор, взглянул на Железняка и сказал:

— О, вы меня ждёте!

— Вас? Почему? — удивился Железняк.

— Как почему? — Доктор остановился, не дойдя несколько ступенек до площадки, и обеспокоенно снизу вверх посмотрел на юношу. — Меня вызывали, учительница из школы звонила. Кто из ваших родных болен?

— Не знаю. Утром все были здоровы.

В это время дверь открылась, и выглянуло взволнованное, побледневшее личико Христины.

— Ой, товарищ доктор, как хорошо, что вы пришли! Скорее, пожалуйста, он совсем задыхается!

— Кто?! — вскрикнул Иван.

— Андрейка!

— Что с ним?

— Не знаю.

Иван стремительно вбежал в комнату и остановился около кровати Андрейки. Мальчик лежал навзничь, ярко-синие глаза его подкатились под лоб, а маленькое посиневшее личико выражало такую муку, такую напряжённую борьбу за жизнь, что страшно было смотреть»

В комнату, уже вымыв руки, вошёл доктор. Молчаливый, спокойный, даже слишком спокойный, как показалось Ивану. Это тот самый доктор, который не мог спасти маму, должно быть, не смог или забыл что-нибудь сделать, а может быть, не дал каких-то дорогах или редких лекарств… Нельзя верить такому доктору, нельзя!

Иван хотел крикнуть, выгнать его вон, попросить, чтобы прислали другого, но, глядя, как уверенно подошёл доктор к маленькому больному, опомнился, только сжал кулаки и стал около стены.

— Когда это с ним случилось? — спросил доктор.

— Утром пошёл в школу, — дрожащим голосом ответила Марина, — только небольшой жар был, а оттуда его уже привезли.

— Он задыхается, — пояснила Христина.

— Дайте чайную ложечку, — попросил доктор.

Быстро и умело он разжал Андрейке щербатые зубёнки, заглянул в горло, покачал головой,

— У него тяжёлая форма дифтерии. Сейчас мы ему немножко поможем, позже я пришлю сестру, она введёт сыворотку и возьмёт мазок на анализ, а завтра отвезём его в больницу. Сегодня, к сожалению, это невозможно.

Говоря это, доктор взял из своего чемоданчика какие-то пакетики, разорвал один из них, вынул небольшую согнутую блестящую трубочку, примерился, словно обдумывая, с какой стороны лучше подойти, снова открыл Андрейке ротик и быстрым движением ввёл трубку ему в горло. Послышался тихий свист, и вдруг всё тело мальчика, сведённое судорогами, обмякло, будто освободилось от непосильной тяжести, он дышал всё глубже, всё быстрее, словно боялся снова лишиться животворного воздуха. Через минуту он открыл глаза и испуганно взглянул на доктора, на Ивана, на сестёр.

— Я не хочу в больницу, — сказал он глухим, сиплым голоском. — Я никуда не поеду,

— Глупости! — сказал доктор. — Мы там тебя вылечим очень быстро, а тут от тебя могут все заразиться. Через две недели, а может, и раньше, снова будешь то лужам бегать. Признавайся: ведь бегал по лужам?

— Бегал, — ответил за брата Иван.

— Шестой случай сегодня, — озабоченно сказал доктор. — Это уже на эпидемию похоже. Вот что, товарищ Железняк, сёстры ваши в эту комнату заходить не должны. Завтра мы возьмём вашего братика в больницу. Сделаем дезинфекцию, тогда и ходите по всей квартере,

— Я не отдам его в больницу, — сжимая кулаки, оказал Иван.

— Это не зависит от вашего желания. Дифтерия — болезнь опасная и очень заразная.

— Там умерла мама! — сказал Иван.

— И вы, вероятно, считаете, что в этом виноваты я и наша больница?

— Да! — выкрикнула Христя. — И мы не дадим вам Андрейку!

— Не дадим! — тихо подтвердила Марина.

— Садитесь, дети, — сказал доктор и сам присел к столу, очень большой в своём белом халате.

Девочки сели. Иван по-прежнему стоял у стены.

Доктор внимательно взглянул на их возбуждённые лица, потом на испуганные ярко-синие глаза Андрейки.

— Послушайте меня, дети, — сказал доктор, — и поверьте, что я говорю вам чистую правду. Мы сделали для вашей мамы всё возможное и даже невозможное. Но бывают случаи, когда помочь уже ничем нельзя. А мальчика, чтобы предотвратить все случайности, обязательно надо отправить в больницу. Болезнь тяжёлая, и вы ведь не хотите, чтобы ему стало хуже?

— Ему будут делать операцию?

— Нет, но если ему станет плохо, то вы не сможете помочь, а я могу не успеть приехать. Подумайте об этом. Сестра придёт к вам вечером, а завтра утром Андрейку возьмут в больницу. И не волнуйтесь. Всё будет хорошо.

Он встал, ещё раз подошёл к маленькому больному, взял его тоненькую ручку, пощупал пульс. Сердце билось ровно и чётко, удушья можно не бояться.

Доктор простился и ушёл.

— Не отдадим его, — решительно сказала Христя.

— Увидим — может, к завтрашнему утру он выздоровеет и вообще не придётся никуда ехать, — с надеждой в голосе сказала Марина.

Такой возможности никто не поверил, но все ухватились за эти слова, словно в них было скрыто спасение.

— Я не поеду в больницу, я там умру, — прохрипел через трубочку Андрейка.

— Не поедешь, мы тебя не отдадим, — успокоил мальчика Иван.

И все взялись за свои дела, стараясь делать вид, что ничего особенного не случилось, что над их дружной семьёй не нависло новое большое горе. Только один докторский приказ строго выполнял Иван, — он не пускал сестёр в комнату, где лежал Андрейка. Марина и Христя лишь с порога глядели на брата.

Через два часа пришла медсестра, взяла мазок, сделала укол и ушла, сказав, что так много работы, как в эти мартовские дни, ещё никогда не бывало. Слова успокоения, брошенные на прощание сестрой, не принесли детям утешения.

Был поздний вечер. Над заводом и над проспектом уже давно зажглись огни. Тонкий, словно выкованный из стали, серпик месяца светил прямо в окно. В комнате царила полутьма — настольную лампу прикрыли газетой, чтобы свет не резал Андрейке глаза. Иван сидел на диване, слушая хриплое дыхание брата.

В дверь постучали. Христя открыла, послышался знакомый голос, осторожные шаги — Любовь Максимовна стала на пороге.

— Ну что, плохо ему? — тихо спросила она.

— Спит, — так же тихо ответил Иван. — Вам лучше уйти: болезнь заразная.

— Ничего, я взрослая, — осторожно садясь на краешек стула, сказала Матюшина. — В больницу почему не взяли?

Всю войну Любовь Максимовна работала в госпитале. На её руках выздоравливали и умирали люди. Дыхание Андрейки напомнило ей те страшные времена. Сейчас, когда прошло уже больше пяти лет, они представляются даже хорошими, те далёкие военные годы. Там она спасала людей, и хоть иногда приходилось делать грязную работу, она не казалась противною. А вот сейчас и работа чистая, и заработки хорошие, а иногда так противно бывает, что сил нет.

— Шли бы вы домой, — шёпотом сказал Иван, не глядя на неожиданную гостью.

— Я тебе мешаю?

— Нет, не мешаете, но нехорошо, когда в комнате, где лежит больной, много народу.

Это была правильная медицинская мысль, и никаких возражений Матюшина не придумала. Правда, ей хотелось сказать, что не слишком вежливо выпроваживать людей, которые пришли к тебе с лучшими намерениями, с желанием помочь, но Матюшина только коротко вздохнула, словно обиженно всхлипнула, и поднялась.

— Хорошо, я пойду, — задумчиво ответила она. — Если будет что нужно, постучи в стенку, я услышу. Моя кровать как раз тут стоит…

— Благодарю, — ответил Иван. — Думаю, обойдёмся.

— Хорошо, — сказала Матюшина. Ей почему-то вдруг стало грустно и жаль себя, словно её незаслуженно обидели.

«И правда, чего я хожу к этим Железнякам, когда от них слова приветливого не услышишь? Пусть себе живут как хотят», — думала Матюшина, выходя из комнаты.

Снова в комнате воцарилась полутьма и тишина.

Иван взял платок, намочил под краном, положил на горячий лоб Андрейки…

— Я не хочу в больницу, — хрипло, но более отчётливо сказал мальчик.

— Не отдадим мы тебя в больницу, — успокоил мальчика Иван. — Лежи спокойно, никому я тебя не отдам.

— Я не пойду… — снова повторил Андрейка. — Это бабка Галчиха всё, а я не хочу… Выгони её…

— О чём ты говоришь? Какая Галчиха?

Андрейка не ответил, продолжая что-то быстро и неразборчиво говорить. Иван понял, что мальчик бредит.

Он вышел к сёстрам, сказал, чтобы ложились спать.

— Как же ты после бессонной ночи завтра на работу пойдёшь? — спросила Христя.

— Ничего мне не сделается. Пойду.

— Это так страшно, когда он бредит, — прибавила Марина. — Может, и вправду лучше отдать его в больницу?

— Завтра посмотрим. Ложитесь сейчас же! — сердито буркнул Иван, и через несколько минут в квартире Железняков наступила полная тишина.

Иван сидел на старом клеёнчатом диване, спать совсем не хотелось. Слишком взволновали его события сегодняшнего бесконечного дня. О разном думалось в эта бессонные часы Ивану.

Вспомнился приход милиционера, — ведь так и не удалось тогда узнать, почему заподозрили брата в причастности к краже. Андрейка вёл себя очень странно… И кто такая бабка Галчиха? Неужели у мальчика имеется какая-то другая, тайная, глубоко запрятанная жизнь, о которой не догадываются ни он, старший брат, ни сёстры?

Он, Иван, честно заботился, чтобы семья не голодала, чтобы у всех была тёплая одежда, а вот о том, чем живут, чем интересуются младшие, не часто задумывался. Надо бы теперь и за воспитание взяться, только как за него браться — неизвестно…

Мысли плыли одна за другой, становились всё более замедленными, словно расплывчатыми или затенёнными лёгкой сеткой, которая понемногу всё густела и густела, делалась непрозрачной, почти сплошной. И вот уже не мысли, а словно их тени плывут перед глазами, лёгкие и неуловимые, и уже нельзя понять, несут они с собой счастье или горе.

— Пить! Пить хочу! — сказал Андрейка.

Иван взглянул на личико брата и увидел широко открытые и совсем не мутные, живые, блестящие глазёнки. Это значит — кончился бред. Андрейка пришёл в себя. Может, помогла прививка и завтра уже никто не вспомнит про больницу?

— Горло болит, Андрейка?

— Очень. Дай пить.

Андрейка с наслаждением глотнул поданный ему тёплый чай, и вдруг страшный приступ кашля потряс его маленькую грудь, и блестящая трубочка, так ловко вставленная в горло, упала на старое буро-зелёное солдатское одеяло. Кашель оборвался.

Сначала Ивану показалось, что это к лучшему: кашель прекратился, и Андрейке как будто стало легче. Но в следующее мгновение он понял — случилась беда. Резко поднимается и опускается грудь мальчика, стараясь набрать в лёгкие хоть чуточку воздуха, вот уже закрываются и мутнеют глаза, подкатываясь под лоб…

Что делать? Будить сестёр? Но они и сами проснулись и, испуганные, стоят на пороге комнаты в длинных белых рубашках.

Что делать?

Может, самому попробовать вставить в горло спасительную трубку? Нет, об этом и подумать страшно.

Словно держа себя на тугих вожжах, он сказал:

— Христина, Марина, живо одевайтесь, бегите к автомату, вызовите врача. Если нет — летом летите в больницу, но без доктора не возвращайтесь. Ясно?

Девочки исчезли, словно их ветром сдуло с порога, только мелькнули подолы длинных ночных рубашонок, послышалось торопливое шуршание одежды, топот ног, стук двери… Иван остался наедине с братом. Он подошёл к кровати, взглянул на исхудавшее личико, и ему показалось, что оно уже неподвижно, что не дышит усталая, слабенькая грудь. Он сорвал с лампы газету — нет, грудь ещё поднималась, быстро-быстро, но почти незаметно.

Больше всего угнетало чувство собственного бессилия, полная невозможность чем-нибудь помочь. Зачем он послал за доктором девочек? Надо было бежать самому, вытащить этого проклятого доктора, где бы он ни был, и скорее привести сюда.

А кто остался бы здесь?

В это мгновение Андрейка коротко всхлипнул, словно хотел что-то сказать, пошевелился и снова замолк. Губы его побелели.

Иван наклонился над кроваткой, схватил брата за костлявые плечики и чуть приподнял. Головка Андрейки запрокинулась назад. Глаза были неподвижны.

Иван огляделся. Ему показалось, что кто-то вошёл и встал у двери.

Нет, никого нет. Только стены заливает ослепительно белый, невероятно яркий электрический свет, и комната, и даже чёрное окно — всё побелело.

И тут, не в силах сдержать ужаса и отчаяния, Иван подскочил к стене, за которой спала Любовь Максимовна, и заколотил кулаком. Он не знал, чем сможет помочь Матюшина, он просто не мог оставаться один.

На площадке послышался шорох — в тишине глубокой ночи каждый звук был слышен необыкновенно отчётливо. В дверь стукнули. Иван бросился открывать.

Матюшина, тёплая, ещё немного сонная, в цветастом красном халате, вошла в комнату, взглянула на лицо Ивана и отшатнулась. На неё смотрели почти безумные глаза.

— Что?

— Он умирает…

Иван был уверен, что Андрейка уже умер, но не решался произнести это слово.

— Он трубочку выплюнул… Я ему чаю дал, он закашлялся и выплюнул…

Иван показал на маленькую трубочку, лежавшую на стуле, около кровати Андрейки.

Матюшина схватила трубочку, лицо её, ещё розовое от сна, вдруг покраснело. Она взглянула на Ивана зло, почти презрительно и сказала:

— Дурак! Не мог раньше позвать! Дай ложку! Скорее!

И, почти точно воспроизводя движения доктора, она разжала щербатые зубки, ввела трубочку и потом несколько раз подняла и опустила Андрейкины руки, помогая ему дышать.

— Ещё немного, — сказала Матюшина, успокоившись, — и никто уж не помог бы — ни доктор, ни бог. А я во время войны в госпитале работала, тысячи раз приходилось такие интубаторы вставлять.

Важно произнеся это учёное слово, она осторожно положила руку на лоб мальчика.

— Горячий, очень горячий. Ну и доктора! Как можно такого дома оставлять!

— Не хочет он в больницу.

— А его и спрашивать нечего. Вот так, когда ни тебя, ни меня тут не будет, выкашлянет он интубатор — только мы и видели Андрейку.

Она провела рукою по глазам, словно отгоняя сон, и пошла к двери.

— Подождите, Любовь Максимовна. Пожалуйста, не уходите. Скоро доктор придёт…

— А если не придёт? Ночевать мне тут, что ли?

— Подождите, — ещё раз попросил Иван.

— Ладно. — Матюшина присела на диван. — Ну, наш Андрейка совсем герой.

Дыхание мальчика опять стало ровным и глубоким. Иван не отрываясь смотрел на лицо брата. Вот уже видно, как появляются проблески жизни, как понемногу розовеют посиневшие губки, как раздуваются ноздри. Это было похоже на чудо. Один раз чудо сделал доктор, второй — руки Любови Максимовны. Он взглянул на её руки, представил, как разливает она пиво, как копает землю на огороде, моет пол. Чувство глубокой благодарности и любви к этой грубоватой женщине снова залило его сердце, словно широкое весеннее половодье. Охваченный безудержным порывом, он склонился к коленям Любови Максимовны, схватил её руку и поцеловал, прошептав:

— Если бы вы знали, как я вас люблю…

Любовь Максимовна засмеялась негромко, ласково, как когда-то смеялась мама, и левой рукой, словно играя, растрепала буйные волосы юноши.

Внизу, на лестнице, хлопнула дверь, послышался топот ног — это бежали сёстры, а за ними медленно шёл врач Скорой помощи.

Иван порывисто поднял голову, взглянул на Любовь Максимовну, и во взгляде его женщина увидела такую любовь, что даже ей, опытной и всезнающей, стало страшно.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

В последние дни каждого месяца работа в механических цехах завода сбивалась со своего обычного ритма и напоминала коня, который брёл себе не спеша, а потом вдруг рванулся и перешёл на галоп. И сколько ни говорили на заводе о вреде штурмовщины, всё равно эти дну всегда были полны самого напряжённого труда.

Так было тридцать первого марта 1951 года, в день, когда бригада Максима Половинки должна была сдать горизонтальную ковочную машину. Работа над этой машиной составляла большую часть производственного плана, и от того, успеют или не успеют сдать её сегодня отделу технического контроля в лице главного контролёра Гарбузника, зависело получение бригадой премии.

После перерыва придёт Гарбузник со своими младшими контролёрами, они пустят в ход мощный мотор — и пойдут крутиться зубастые шестерни, тронется с места тяжёлый, смазанный маслом ползун, и три часа машина не остановится ни на мгновение. Только после этой пробы, если нигде не заест, котролеры остановят моторы и начнут проверять машину. Это будет после обеда, а сейчас нужно как можно скорее поставить на свои места и хорошенько проверить все маслёнки и длинные медные трубки смазочной системы.

Сегодня эта работа выпала на долю Железняка, и он принялся за неё с большой охотой. На душе у него было спокойно. В больнице сказали, что температура у Андрейки почти нормальная. Мальчика обещали выписать дней через десять.

Рядом с Иваном, облепив машину со всех сторон, работали его товарищи, затягивая последние болты, проверяя движущиеся части, пригоняя последние детали. Ковочную машину уже освободили от всяких подставок, домкратов и стеллажей, которыми пользуются при сборке, она словно выкристаллизовалась, и контуры её вырисовывались всё яснее.

— Хорошая будет машина, — сказал Маков, поглядывая на крепкую станину.

— Да, очень хорошая, — ответил Железняк. — Я такой ещё никогда не видел.

— Ты ещё сосунок и много чего не видел, — заявил Сидоренко, проверяя, хорошо ли встали на свои места вкладыши подшипников.

И, совсем неожиданно и неизвестно почему, он длинно и скверно выругался.

— Что ты, с ума сошёл? — удивлённо взглянул на него солидный Торба, который очень не любил ругани. — Что ещё за мода?

Кирилл не обратил на его слова ни малейшего внимания, отвернулся от товарищей, пробормотал ещё ругательство, только теперь уже сквозь зубы, несколько минут повозился около подшипника, потом пошёл в дальний угол цеха, где работали маляры, и через несколько минут вернулся с маленьким ведёрочком серовато-синей краски. Поставил ведёрко около себя и снова принялся за работу.

— Зачем тебе краска? — спросил Маков.

— Не суй носа в чужое просо! — оборвал его Кирилл — он был явно в скверном настроении.

Стрелки часов приблизились к одиннадцати, когда Половинка сложил чертёж и сказал:

— Ну, ребята, последний проход каждого по всей работе — и пойдём обедать, а потом позовём Г арбузника.

Так уж повелось в бригаде — перед сдачей машины каждый делал молчаливый осмотр, как бы последнюю проверку перед испытанием.

Иван обошёл машину. Эта проверка казалась ему совсем лишнею. Щепетильно честный и требовательный к себе, он был убеждён в честности своих товарищей. И только для того, чтобы не сидеть без дела, он влез наверх станины и поглядел, не нагрелся ли подшипник редуктора. Нет, машина уже совсем готова, ничего не скажешь.

Но вдруг он заметил внизу станины, на внутренней её части, тёмное пятно свежей краски. Не понимая, откуда оно взялось, он хотел спуститься ниже, к эксцентрику, и разглядеть получше, но Сидоренко крикнул:

— Чего ты там лазаешь внутри? Посмотри сюда! Вон масло из твоей системы течёт!

— Где?! — спросил Иван.

— Вон, гляди!

Иван быстро провёл мягкими концами по трубке. Капля масла исчезла, а трубочка засияла, как под солнцем.

— Это я смазал, чтоб не темнела.

— А я подумал, что протекает, — сказал Сидоренко. — Ну, тем лучше, если ошибся.

Он скова скрылся за машиной. Половинка так и не понял, что таилось за этим разговором, шутка или что-нибудь серьёзное. Взглянул вслед Сидоренко, но ничего не сказал.

Прогудел гудок.

— Обедать, хлопчики! — приказал бригадир. — Всё будет хорошо, я уже вижу.

Иван сидел в столовой, уплетая котлету с макаронами, а из головы у него не выходил последний разговор с Сидоренко. Для чего Кириллу надо было его звать, заставлять сойти со станины? Ведь он наверняка знал, что магистральная трубка не течёт? В чём же дело?

Он доел котлету и вернулся в цех. Торопливо, изредка оглядываясь, словно его могли задержать или не пустить, он подошёл к машине. Ещё никто не успел пообедать, и в пролёте было пусто.

Юноша быстро влез на станину, спустился вниз, пригляделся к свежему пятну и тихо свистнул.

— Что ты там делаешь? — раздался вдруг сверху злой голос Сидоренко.

Иван взглянул вверх. Лицо его бывшего учителя было темнее грозовой тучи.

— Что ты там делаешь? — На этот раз вопрос прозвучал уже как угроза.

— Гляжу.

— Вылазь оттуда!

— А что, разве смотреть запрещено?

— Тебе запрещено. Вылазь!

— Вылезу. Я уже всё видел.

— Что ты видел?

— Трещину.

— Нет там трещины!

— Нет, есть! Кто её закрасил?

— Я! Понял ты? Я!

Железняк спрыгнул вниз. То, что он увидал на станине, не было чем-нибудь необыкновенным или вызывающим тревогу. Когда отливали станину, то в нескольких местах на поверхности получились небольшие раковины. Их вырубили, глубоко добираясь до здорового металла, а пустые места аккуратно заварили. Так делают всегда, и заваренные места оказываются даже более крепкими, чем здоровые.

Возможно, что во время заваривания плохо прогрели металл, либо сварщики поспешили с охлаждением, или была какая другая причина, но наваренный металл не выдержал внутреннего неравномерного напряжения, треснул, и эту трещину на месте сварки старательно закрасил Сидоренко.

Теперь надо снова вырубить металл вместе с трещиной, заварить, всё заново закрасить. Ничего особенного, так всегда делалось, сделается и теперь.

Иван знал, что, будь это не тридцать первое марта, Кирилл не стал бы скрывать трещину. Пришёл бы сварщик, вырубил сколько нужно до живой стали и аккуратно, слой за слоем, залил бы новым металлом. Три-четыре часа работы, не больше.

Но если теперь вырубать и заваривать трещину, Гарбузник не успеет подписать акт, и машину сдать в марте не удастся, значит, план не будет выполнен и прощай премия!

Эти мысли молниеносно пронеслись в голове Ивана. Он взглянул на Кирилла. Тот стоял, дерзко и вызывающе глядя на товарища.

— Я закрасил трещину! Я! Понял ты?

— Но ведь это преступление! — выдохнул Железняк.

— Преступление? — Кирилл пренебрежительно рассмеялся. — Нет тут преступления. Завтра заметим, вырубим, заварим, и дело с концом!

— Завтра заметим?

— Конечно, завтра! Гарбузник туда не полезет. А ты что, хочешь всю бригаду без премии оставить?

— Это же позор…

— Никакого позора! Сколько раз так делали к теперь сделаем.

— Врёшь!

— Мал ты ещё на меня кричать! Не забывай, кто тебя учил!

— Ты меня учил. Я машины учился делать, а не мошенничать.

Кирилл понял, что, идя напролом, ничего не добьёшься.

— Садись, — сказал он, почти силой посадив Ивана рядом с собой на скамью. — Садись, и поговорим спокойно. А то ты только прыгаешь, как петух, на одном месте, а чего хочешь — неизвестно. Ну вот, расскажи мне: чего ты хочешь?

— Я хочу, чтобы о нашей бригаде никто не имел права сказать, что в ней работают мошенники.

— Никто и не скажет. Машины мы сделали? Сделали. Эта самая трещинка — мелочь? Мелочь. Зачем же кричать?

— А если это мелочь, то нечего её краской замазывать. Нечестно это, подло. Понимаешь, подло!

— Ох, долго ещё придётся тебя учить! — вздохнул Кирилл. — Давай подымай крик. Машину сегодня не сдадим — план не выполним. Премии не получим. Увидим тогда, как ребята тебя поблагодарят.

Железняк на мгновение задумался. Неужели вся бригада думает, как Сидоренко? Неужели и Максим Сергеевич встанет на его сторону? Ведь, правда, трещина — мелочь. Случись это не в конце месяца, о ней и разговора не было бы. А если взяться сейчас вырубать и заваривать, то машину наверняка не удастся сдать. И премия пропала. А ему и самому эти сто пятьдесят или двести рублей очень нужны. Имеет ли он право из-за такой мелочи лишать премии всю бригаду?

Юноша взглянул на Кирилла растерянно. Тот заметил перемену настроения, эту маленькую трещинку в мыслях Железняка, и поспешил её углубить.

— Тебе же самому двести пятьдесят рублей премии перепадёт, — сказал он. — А у Хоменко жена заболела, на курорт отправлять надо. Так ты и его без премии оставишь?

Сидоренко говорил правду, Железняк знал это наверное. Ему всё больше хотелось промолчать, ведь мог он не заметить этого свежего пятна тёмно-серой краски.

Но рядом с этими трусливыми мыслями появились другие.

А что, если в машине не одна эта трещина? Что, если Кирилл скрыл ещё какой-нибудь изъян и отложил его исправление «на потом», а там забудет о нём? Что бы сказала мама, узнав о его колебаниях? Ведь она учила его быть во всём честным. И он будет!

Все сомнения развеялись, как тяжёлый туман под порывом весеннего ветра. Иван принял решение: пусть ему не дадут премии, пусть вся бригада проклянёт его, но он не отступит.

— Тебе самому две сотенки с хвостиком вот как пригодятся! — уже торжествуя победу, повторил Сидоренко.

Эти слова резнули Железняка, он исподлобья взглянул на Кирилла и медленно сказал:

— Хочешь, чтобы я за двести пятьдесят рублей продал свою совесть?

— Ну, нашёл словечко! — засмеялся Сидоренко. — Где ты его выкопал, не в Евангелии?

— Где ни взял, но слово это знаю. А ты его, видно, забыл.

Кирилл рассердился.

— Ты лучше помолчи, недоросль! — сказал он. — Мало каши ел так со мной разговаривать.

— А я молчать не буду!

— О чём это ты молчать не хочешь? — раздался голос Половинки.

Железняк не ответил.

Это мгновение должно было всё решить, и пережить его было нелегко. Юноша словно смотрел на себя со стороны: «Хватит или не хватит у меня силы всё сказать Половинке?»

— Зовите Гарбузника, ребята, — не ожидая ответа, велел бригадир, — будем сдавать машину.

Он взглянул на станину и удовлетворённо потёр руки.

— Максим Сергеевич… — начал Железняк.

— Молчи, — сказал Сидоренко.

— Ты что ему рот затыкаешь? — с любопытством поглядывая на обоих, сказал Половинка. — Что случилось?

— В станине трещина, а Кирилл её краской замазал, говорит: «Завтра заметим, вырубим и заварим», — одним духом, уже не боясь и не колеблясь, выпалил Железняк.

Сказал — и сразу словно с сердца спала большая тяжесть. Будь что будет, пусть ругают его ребята, пусть выгонят его из бригады, пусть падёт на его голову гнев самого бригадира, он от своих слов не отступится! Раскаиваться уже некогда и… не надо.

Половинка недовольно взглянул на Железняка. Иван почувствовал недоверие и повторил:

— Трещина, с внутренней стороны трещина.

— Где? — спросил Половинка.

— Вот тут.

— Эх ты, вышкварок! — зло сплюнул Сидоренко, резко повернулся и пошёл от машины.

Максим Сергеевич, подставив лесенку, кряхтя полез на машину. Ивану сейчас были видны только его тяжёлые с коваными подкопками сапоги. Послышался металлический стук — это бригадир молоточком, как доктор грудь больного, выстукивая металл около трещины.

Потом над станиною появилось покрасневшее от напряжения лицо Максима Сергеевича. Всегда смуглое, оно сейчас казалось тёмно-бронзовым.

Бригадир осторожно слез, отдышался, убрал лестницу и, ничего не сказав, сел на скамью.

Эти несколько минут были для Железняка нестерпимыми. Неужели бригадир его не поддержит, неужели для него премия дороже чести бригады?

— Сейчас же после гудка пойдёшь к сварщикам, пусть немедленно летят сюда, — наконец сказал Половинка.

Иван почувствовал себя так, будто после долгого пребывания под водою он наконец вынырнул.

— Есть позвать сварщиков! — по-военному ответил он, взглянув на часы, стрелки которых приближались уже к двенадцати, и побежал в дальний угол цеха.

Бригадир посмотрел ему вслед и опять задумался. С этим парнем всё ясно, а вот как поступить с Сидоренко? Неужели простить эту замазанную трещину, словно ничего не произошло? Нет, не имеет права так поступить старый бригадир, ведь он не только за машины, но и за людей отвечает.

Решения Максим Сергеевич принять не успел, прозвучал гудок, и вся бригада собралась около машины. Железняк уже вёл сварщика.

— Вот тебе и на, сдали машину! — прогудел Степан Хоменко, самый старший в бригаде после бригадира.

— Это всё наш Железняк постарался, — бросил едкое словцо Сидоренко.

— А ну, помолчи! — скомандовал Половинка. — Помоги там болты снимать.

Рабочие стали неразговорчивыми, сердитыми. Иван ясно чувствовал всеобщую неприязнь, она невольно прорывалась, хотя все хорошо понимали, что в появлении трещины на станине Железняк уж никак не виноват.

А Кирилл нет-нет да и подбросит словечко в адрес Железняка. И товарищи всё более недружелюбно поглядывали на Ивана. Но сам Сидоренко чувствовал себя неуверенно. Молчание Максима Сергеевича волновало его.

Может, этот Железняк и ему стал поперёк горла со своей трещиной и он одобряет Сидоренко? Нет, это, наверно. не так. В глубине души Кирилл и сам считал свой поступок недостойным и оправдывал себя только концом месяца, только тридцать первым числом.

Но неужели бригадир так ничего и не скажет? Хоть бы выругался, накричал. А то молчит как проклятый!

Немного погодя, когда сварщик уже принялся за работу. Половинка отправился к Гарбузнику в отдел техконтроля и обо всём рассказал. Контролёр возмутился:

— Это, видно, мои ребята прозевали, когда станину принимали. Вот я им всыплю перцу!

— Нет, — не стал перекладывать вину на других Максим Сергеевич, — там трещины не было, она после заварки раковин появилась. Я осмотрел.

— А ко мне зачем пришёл?

— До половины четвёртого ребята всю эту возню закончат, — сказал Половинка. — А у меня просьба — примите машину после работы, во вторую смену.

— Премии хочется?

— И премии, и цеху с планом туго придётся, если не сдадим.

— Это правда. Чёрт с вами, кончайте! Оставлю ребят. Только смотри мне, Половинка, чтоб больше там никаких штучек-мучек не было!

— Хватит с нас и одной, — хмуро ответил бригадир.

— Хорошо, — кончил разговор Гарбузник. — Можешь быть спокоен. Сегодня тридцать первое, конец месяца, всё равно раньше полночи из цеха не уйдёшь… И когда мы с этой штурмовщиной покончим?

— Должно быть, никогда, — сказал Половинка, уходя.

В половине четвёртого ковочная машина стояла уже собранная и готовая к сдаче. Гудок возвестил конец смены, когда бригадир приказал позвать контролёров.

Гарбузник пришёл, наскоро оглядел машину, запустил мотор, несколько минут послушал и исчез.

Ещё никогда не следил так за работой машины Иван. Как хотелось ему, чтобы всё было хорошо, чтобы исчезла эта неприязнь, которая его окружала!

— Наделал делов, а теперь стараешься? — бросил Кирилл, глядя, как Железняк следит за работой гидравлической помпы.

Эти слова слышали несколько рабочих, в том числе и сердитый Хоменко, но сейчас никто на них не откликнулся. Сидоренко это сразу почувствовал, и на сердце у него стало ещё тяжелее.

Гарбузник приходил несколько раз, стоял минуту, другую, прислушивался к каким-то только ему понятным звукам и уходил. Ничего нельзя было прочитать на его лице. Но Половинка знал — машина собрана безупречно, и потому сейчас больше думал не о ней, а о Сидоренко. Что с ним делать?

— Стоп! — наконец скомандовал Гарбузник. — Хорошо.

Ещё несколько минут работы контролёров — и всё. Акт подписан. У Железняка отлегло от сердца.

— Не спешите домой, ребята, поговорить нужно, — сказал негромко бригадир, но услыхали его все.

Сборщики сошлись и сели, кто на скамье, кто на верстаке, кто на станине уже сданной машины. В центре всей группы на скамье сидел бригадир и медленно, словно оценивая каждого, оглядывал своих слесарей.

— Так вот, ребята, — не спеша, думая над каждым словом, заговорил Максим Сергеевич, — получилось у нас одно дело, и через него мы сидим сегодня до ночи в цехе. Вы знаете, о чём я говорю. Кирилл Сидоренко хотел замазать краской трещину в станине, не подумав о том, что может запятнать честь нашей бригады.

— Позвольте сказать! — выкрикнул Кирилл.

— Подожди, будет и твоё время, — продолжал Половинка. — Я знаю, ты хочешь сказать, что это мелочь. Правильно, мелочь. И заварить такую трещину времени надо немного. Мы это сегодня видели. А честь, если она треснет, ничем не заклеишь и не заваришь.

— Позвольте сказать! — Кирилл встал.

— Говори.

— Да разве я хотел что-нибудь для себя сделать? — неестественно высоким голосом даже не закричал, а завопил Сидоренко. — Я же для бригады хотел! План срывался! Все так делают. Мы бы завтра всё аккуратно вырубили и заварили, никакой мороки не было бы. А так и бригаду ославили, и меня ославили, а всё через кого? — Он показал на Железняка. — Вот через кого! Я его на слесаря учил, болел за него, как за своего напарника, а он теперь перед начальством выслуживается. Гнать таких из нашей бригады! Гнать!

На Ивана эти слова подействовали, как удар. Он смутился. втянул голову в плечи, словно и вправду был в чём-то виноват. Он не отваживался поднять глаза. Должно быть, вся бригада с осуждением смотрит на него. Может, его даже выгонят? Ну и пускай выгоняют. Работу он всегда найдёт.

— Замолчи ты, дурак, — глухо сказал Хоменко. — Чего ты голосишь, как баба по покойнику? По-человечески говорить не можешь?

Кирилл осёкся. Хоменко, тот самый Степан Хоменко, который больше всего ругал Железняка днём, теперь уже не хотел поддерживать Сидоренко.

— А что бы ты запел, если бы не успели сдать машину, если бы премия собаке под хвост полетела?

— То же самое, — процедил Хоменко. — Я ни за какие деньги, ни за какую премию совести продавать не согласен. А Железняк молодец! Тебя, а не его гнать нужно. Всё!

— Железняк нас выручил, — медленно, как всегда, сказал Торба. — Большой скандал мог бы получиться для всех.

— Да ведь вырубили и заварили бы завтра! — снова крикнул Сидоренко. — Что я, несознательный какой, что ли? Что я, первый день на заводе?

— Не кричи, а думай, — сказал Маков.

Кирилл остолбенел. Маков, ласковый и послушный Пётр Маков, который ловит каждое его слово, смотрит ему в рот, и тот сейчас берётся его учить! Да что же это делается на белом свете?

— Ты уж молчи! — в отчаянии крикнул Сидоренко, ударив руками о полы ватника.

— Ты ему рта не затыкай, — тихо, но от этого не менее грозно остановил его бригадир. — Говори, Пётр.

— Тут не только ему, тут нам всем хорошенько подумать надо, — горячо заговорил Маков. — Ведь утром все на Железняка волками смотрели, всем казалось, что он зло бригаде причинил. Стыда бы на весь свет было! А что на это уралмашевцы нам сказали бы? Ты об этом подумал?

Сидоренко не мог сообразить, что произошло. Он ещё и сейчас считал себя целиком правым, больше того — пострадавшим за правду. Ему казалось, что во всём виноват только Железняк, что он «обвёл» всех. Вот плата за добро! А ведь Кирилл учил его, помогал ему изо всех сил. Он искоса взглянул на Железняка. Тот сидел хмурый, сосредоточенный.

— Уралмашевцев ты сюда не приплетай, — уже спокойно, переходя на нормальный тон, ответил Сидоренко. — Можно подумать, что они сами этого не делают.

— Я думаю так, — задумчиво сказал Половинка. — Никакого выговора Сидоренко выносить не будем. Ему и разговор — хорошая наука, а ты, Кирилл, на Железняка не косись, а думай. Ты рабочий, да ещё и хороший рабочий, с тебя ребята пример берут. Ясно? Ничего мы тебе больше не скажем. Сам поймёшь, если захочешь подумать, а не захочешь… упрашивать не будем. Думай и делай выводы.

Половинка не стал объяснять, что будет, если Сидоренко не захочет понять всего сказанного.

— Ну, на сегодня хватит, а когда-нибудь мы ещё об этом деле поговорим, — встал со скамьи бригадир. — Пошли домой, ребята!

И улыбнулся так, как мог улыбаться только он, одновременно и ласково и немного насмешливо.

Они вместе вышли из цеха, и прохладная, влажная апрельская ночь высыпала на них холодные искры звёзд. Кирилл вышел со всеми, потом выругался, плюнул, свернул направо и отправился своей дорогой.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

В этот вечер Саня Громенко долго не могла дождаться Кирилла. Всегда с ним так: условились, кажется, точно, но уже идёт девятый час, а он не появляется у Пушкинского парка. Стоять около ворот, где такое множество людей, неудобно, и потому Саня всё время ходит.

Далеко за Красногоркой, за меловым обрывом, уже давно зашло солнце. Блеснул и пропал последний луч, словно тяжёлая растопленная капля чугуна поплыла за горизонт. Стало быстро смеркаться, с востока и севера из широкой степи на соцгород и заводы широким фронтом надвигалась ночь. Вместе с нею в наступление пошёл весенний морозец.

Саня почувствовала, что замерзает, и рассердилась. Она резко повернулась, взглянула на часы — половина десятого, сердито топнула и решительно пошла прочь от Пушкинского парка.

В дверь она постучала громко и настойчиво.

Мать торопливо открыла:

— Ты что барабанишь?

— Полчаса не открываете! — сказала Саня, быстро проходя в комнату.

Мать только плечами пожала и вошла следом за девушкой. Она стала у двери, глядя, как дочка сердито расправляется со всем, что попадается под руку. Это случалось уже не раз, и мать давно научилась понимать Санино настроение.

— Какая-нибудь неудача? — тихо спросила мать, когда бурная деятельность по перекладыванию и рассовыванию вещей немножко утихла.

— У меня? — удивлённо взглянула Саня своими тёмными, почти чёрными глазами. — Какая у меня может быть неудача?

Мать промолчала. Она смотрела, как, злясь на всё — на горячую чашку чая, на сахар, растворяющийся слишком медленно, на ложку, обжигающую пальцы, — Саня пьёт чай, и про себя улыбалась: как они прозрачны, эти девичьи секреты!

В дверь тихо постучали. Мать и дочь удивлённо переглянулись. Уже десять. Кто мог прийти к ним в такое позднее время?

— Я открою, — вскочила Саня.

— Подожди, — отстранила её мать и вышла в коридор.

Стоя посреди комнаты, Саня внимательно слушала, как щёлкнул замок, заскрипела дверь, потом послышался голос Кирилла:

— Саня дома?

Мать что-то ответила, но девушка уже не слушала, она торжествовала: «Ага, пришёл всё-таки! Ну, я же тебе сейчас покажу, как меня два часа держать на морозе!»

Через мгновение Кирилл стоял перед Саней. Он пришёл прямо из цеха, в рабочем ватнике, в руках мял кепку; вид у него был не очень геройский, а настроение, вероятно, во сто крат хуже. Саня поняла это с первого взгляда.

— Я зашёл… — сказал Кирилл и остановился, словно у него перехватило дыхание.

— Может, чаю хотите? — заметив замешательство гостя, предложила мать.

— Спасибо, не хочу, — ответил Кирилл, не глядя ни на мать, ни на дочь. — Пойдём погуляем, Саня, ты нас, наверно, ждала?..

— С чего бы я вас ждала? — гордо пожала плечами девушка. — Пришла в парк, вижу — вас нет, встретились знакомые ребята, я и пошла в кино.

— Так, — сказал Кирилл. — А я думал, мы немножко погуляем.

— Что с тобой? — спросила Саня, когда Кирилл взялся за ручку двери. — Говори!

— Ничего, — ответил тот, — ничего. Извините, пожалуйста, за позднее посещение.

Изысканно вежливым Кирилл становился только тогда, когда чувствовал, что может сорваться и наговорить лишнего.

— Подожди, — неожиданно для себя самой сказала Саня. — Сейчас я оденусь.

Они вышли на улицу и быстро, словно торопясь куда-то, пошли по проспекту. Они дошли до парка Пушкина, где столько времени ходила сегодня Саня, и раздражение против Кирилла снова вспыхнуло в её сердце.

— Стой! — сказала она. — Что мы бежим как на пожар? Ведь нигде не горит.

— Что ты сказала? — Кирилл словно только сейчас заметил присутствие девушки. — Да, правда, куда это мы бежим? Пойдём в парк, сядем.

— Холодно сидеть, — ответила Саня, но повернула в парк.

В голых ещё аллеях стоял удивительный запах свежего морозца и почти незаметный запах смолистых каштановых почек. Тихий ветер пролетал вверху, деревья шумели безлистыми ветками, и весь парк был наполнен тревожным шуршанием.

Сели на скамью, помолчали.

— Нет теперь настоящих людей на свете, — вдруг заявил Сидоренко. — Ни настоящих друзей, ни просто надёжных людей. Все подлецы, только делают вид, что честные.

— А честный? — насмешливо отозвалась Саня.

Сейчас она может хорошо отплатить за два часа ожидания, эго уже ясно.

— Да, честный, потому что я не о себе, обо всей бригаде всегда думаю, а они… сволочи…

Кирилл больше не мог сдерживать бури чувств, бушевавшей в груди. Слово за словом, захлёбываясь от возмущения, он рассказал Сане всё, от первой стычки с Иваном до собрания бригады, до упрёков бригадира.

Саня слушала, и злоба, накопившаяся за два часа хождения перед воротами парка, медленно таяла. Так проходит гроза, исчезает на горизонте нависшая чёрная туча, и огненные молнии понемногу превращаются в милые, ласковые зарницы. Девушке от всего сердца было жаль Кирилла, она понимала его чувства обиды и боли. В эту минуту Саня целиком стала на его сторону.

— Они просто завидуют тебе, — сказала девушка, когда Кирилл закончил свой рассказ, — потому что ты работаешь лучше их и зарабатываешь больше, потому что ты будешь знаменитым на всю страну, а они — никогда!

Этот разговор для Кирилла был сладчайшим в жизни. Он пришёл к девушке, чтобы услыхать слова утешения: «Да, ты прав, а тебе причинили зло подлые люди…» Он услыхал эти слова и теперь был благодарен Сане.

В нём заговорила нежность к девушке, он медленно склонил голову ей на плечо.

Сначала Саня растерялась, даже испугалась этого проявления нежности, а потом удивилась. Кирилл Сидоренко сидит, уткнувшись ей в плечо, и хочет, чтобы его пожалели, — такое зрелище не каждый день увидишь в Калиновке!

Саня почувствовала себя сильнее Кирилла, и лукавый бесёнок, который всегда толкал её на неожиданные поступки, ожил, шевельнулся, выставил свои рожки и насмешливыми блестящими глазами взглянул на всю эту сцену. Девушка гнала его, но бесёнок не склонен был уходить. Наоборот, он забегал то с одной, то с другой стороны, показывая Сане, как всё это смешно выглядит… Больше того — он уже осмелился нашёптывать девушке, что Кирилл совсем не прав и нечего его жалеть, а сказанное на собрании бригады было не так уж несправедливо. И голова, опущенная на её плечо, вдруг показалась тяжёлой…

— Ты что замолчала, Саня? — спросил Кирилл.

— Пойдём домой, в парке холодно.

Кирилл выпрямился и неприязненно взглянул на девушку. Он вверил ей своё сердце, свои тайны, а она думает, как бы не простудиться… Нет, никогда в жизни не смогут понять его девчонки!

— Ну что ж, если не хочешь быть со мной, — высокомерно сказал юноша, — пойдём, — и, словно делая великое одолжение, взял Саню под руку, — провожу до дома.

Девушка едва заметно усмехнулась, услыхав этот милостивый тон, но промолчала.

За весь долгий путь они ни слова не сказали друг другу. Кирилл почувствовал происшедшую в Сане перемену, но объяснить её не мог и злился.

«Вот так, — думал парень, — говорила тут всякие хорошие слова, а попробуй выпустить её на собрании — наверно, за Ивана руку подымет!»

Так, молча, они дошли до дома, где жила Саня. Став на ступеньке крыльца, Саня протянула руку.

— Ну, будь здоров! — сказала она весело. — И перестань переживать, а то на улице скользко ходить будет. А в другой раз трещины не замазывай, потому что с завода в два счёта выгонят. Спокойной ночи!

Нет, не Саня Громенко, а черноглазый бесёнок выговорил эти снисходительные, ласково-насмешливые слова. Кирилл от неожиданности остолбенел.

— Что? — только и смог он выговорить.

Но Саня уже скрылась в глубине подъезда, раздался стук, хлопнула дверь, и всё затихло.

Кирилл провёл рукой по щеке и выругался. «Ну, подожди же, Санька, мы с тобою ещё поговорим!»

Юноша надвинул кепку на лоб и пошёл в общежитие.

С каждым шагом в голову приходили всё более злые и нелепые мысли.

Значит, никому на свете нельзя верить, значит, даже Санька смеялась над ним, да ещё в такую минуту, когда он открыл ей всю душу…

В цех он больше не вернётся. Завтра утром пойдёт к начальнику и возьмёт расчёт. Работа для него найдётся всюду, можно не волноваться. Пусть они поработают без Кирилла Сидоренко! Пусть поработают!

А Саня в этот вечер долго не спала. Всё вспоминался разговор с Кириллом, и она без конца перебирала сказанные слова, словно разноцветные камешки. У каждого из этих камешков свой оттенок и рисунок, интересно в них разобраться. И чем дольше думала девушка, тем яснее становилось, почему пришёл к ней таким несчастным Кирилл. И чем дальше, тем больше приходил на память человек, который так мало места занял в этом разговоре. — Иван Железняк.


На следующее утро Сидоренко пришёл на завод и, не заходя в бригаду, прошёл в кабинет начальника цеха.

— Тая, дай мне лист бумаги, — попросил он у секретарши.

Тая взглянула на него, и на хорошеньком, полненьком личике её отразилась тревога — трагическая гримаса сводила губы Сидоренко.

Не спрашивая, она протянула юноше бумагу; тот что-то быстро написал, спросил:

— Можно зайти к начальнику цеха?

— Можно.

Начальник цеха уже знал о том, что случилось в бригаде сборщиков, и не очень удивился появлению Сидоренко. Наоборот, он был уверен, что парень придёт.

Кирилл резко бросил на стол свою бумагу.

— Вот заявление. Подпишите расчёт. Ноги моей в вашем цехе больше не будет.

— А что случилось?

— В вашем цехе я работать не буду. Издеваться над собой не позволю!

— Никто над вами и не издевался. Товарищи ваши поступили правильно — не будете впредь замазывать трещин.

— Можно ли мне после того, что было, в цех заходить?

— Можно.

— Вам, может, и можно, а Кирилл Сидоренко не позволит, чтобы из него дурака или мошенника делали. Железняк или я — выбирайте!

Это была последняя ставка. Где-то в глубине души Кирилл был убеждён, что начальник не захочет потерять одного из лучших слесарей-сборщиков.

Но начальник взглянул на Сидоренко и не колеблясь взял ручку.

— Прошу, — сказал он, отдавая заявление. — Когда поумнеете и захотите вернуться, возьму и этого случая вспоминать не буду.

— Не дождётесь, чтобы я к вам на поклон пришёл. Были бы руки, работа найдётся.

— Это правда, — сказал начальник. — А всё-таки, если соскучитесь по нашему цеху, приходите. Всё.

И Кирилл вышел, не отважившись хлопнуть дверью, а осторожно прикрыв её за собой. Он зашёл в цех, взглянул на машины, которые так любил, и стало нестерпимо больно расставаться с этим дорогим и привычным миром.

Впрочем, отступать уже поздно. Кирилл взглянул на резолюцию начальника: и не дрогнула ведь рука написать слова об увольнении! Возврата уже нет и быть не может. Надо идти.

И с этого дня Сидоренко исчез с Калиновского завода. Поговорили-поговорили об этом случае в первом механическом, но Кирилл не появлялся, и о нём стали забывать, как обычно и бывает на свете.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Андрейка вернулся из больницы домой бледный, слабый и почему-то чуть виноватый. За ним ездили всем семейством, и, когда мальчик, ещё в больничной пижаме, вышел в приёмный покой, все удивились — так вытянулся он за время болезни. Почему-то особенно худой и длинной стала шея, взглянешь на неё — и страшно становится: как бы не сломалась…

Выйдя на улицу, мальчик засмеялся счастливо и весело, сам не понимая почему. Когда его отвозили в больницу, был неприветливый март, а теперь всё вокруг стало нежно-зелёным. В весенний убор оделись кусты и деревья, посаженные в палисаднике около больницы, и нежные ветки их тянулись к Андрейке, словно поздравляя его с выздоровлением.

Мальчик набрал полную грудь воздуха, но перед глазами пошли тёмные круги; он пошатнулся и упал бы, если бы не поддержали сёстры.

— Держись, за землю держись! — крикнул Иван, и все весело засмеялись.

Машина домчала их домой за пять минут. Андрейка самостоятельно поднялся на третий этаж, снял пальто, вошёл в комнату, прилёг на старый, милый, знакомый диван и только тогда поверил, что болезнь прошла. Там, в больнице, ему казалось, что никогда не кончатся все эти измерения температуры, осмотры горла и бесконечные уколы. Ему нечего стыдиться, он прошёл через все эти испытания мужественно — ни разу не заплакал и не всхлипнул, только изредка сжимал зубы от боли. «Ты настоящий Железняк», — иногда говорил ему доктор.

Да, всё время он был настоящим Железняком, а тут, вернувшись домой, когда всё страшное осталось позади, размяк от нежности и любви и тихо заплакал, положив голову на круглый, сильно потёртый валик дивана.

— Ну, теперь уже плакать поздно! — крикнула Марина.

— Во-первых, поздно, а во-вторых, не из-за чего, — добавил Иван, хорошо понимая чувства брата.

— Сейчас будем обедать, — торжественно возвестила Христя и быстро побежала в кухню.

— Давай, давай! — стараясь скрыть собственное волнение, поддержал Иван.

Через несколько минут обед уже был на столе. Андрейка заглянул каждому в тарелку, словно проверяя, не стала ли семья питаться хуже за время его болезни. Наверно, на яблоки и мандарины, которые ему приносили в больницу, ушла уйма денег.

Заметив эти взгляды, Христина весело рассмеялась, следом за ней захохотали и все остальные. Андрейка покраснел и сказал:

— Не надо было мандаринов в больницу носить. Что я, маленький? Там всё давали.

Иван взглянул на него и весело сказал:

— Ну, хорошо, больше мандаринов не получишь! — И, встав из-за стола, стал собираться. — Вы отдыхайте, а я на часок выйду.

— Куда?

— Надо мне.

— Что ещё за секреты? — воскликнула Христина.

— Да какие тут секреты! Понимаешь, мне хочется узнать, где сейчас живёт Кирилл, как ему живётся-можется.

— А где же ты узнаешь? — спросила Марина.

— Я думаю к Сане зайти.

— А она знает?

— Может, и знает.

— Это его любовь?

Марина так произнесла эти слова, что Иван ясно понял — совсем не безразлично относится сестра к Кириллу.

Он взглянул на Марину и не спеша ответил:

— Любовь? Не думаю. Гуляли мы все когда-то вместе, в одной компании. Так, может, Саня знает…

— Иди и возвращайся скорее. Но я на твоём месте о нём не вспоминала бы.

— А я буду вспоминать, — ответил Иван, надел кепку и вышел на улицу.

Тёплый апрельский вечер дохнул ему в лицо душистым ветром. Степи вокруг Калиновки уже покрылись ковром зелёных трав, бледно-лиловыми цветами мохнатой сон-травы и вырезными листочками фиалок. Скоро зацветут в степях травы, и запахнет тогда чабрецом и мятой, горькой серебристой полынью и приторно-сладковатыми лилово-красными цветами колючего чертополоха. А пройдёт ещё месяц — и солнце выжжет степь, она станет коричневато-красной, и только чертополох с полынью удержатся на просторах отлогих, словно застывшие волны, донецких холмов.

Это будет через месяц-полтора — тогда степной ветер будет приносить пыль, запах каменного угля и дым заводских труб. А сейчас ещё апрель, и хочется дышать полной грудью — так свеж и животворен воздух на улицах, в парке, во всём мире.

Минут через пять Иван уже стоял у квартиры Громенко.

— Ты?! — удивилась Саня.

Она ожидала увидеть кого угодно, только не Железняка.

— Я, — спокойно ответил юноша. — Разве это такое диво?

— Откровенно говоря, диво, — сказала девушка. — Заходи.

Иван вошёл в комнату, освещённую яркой лампой. Саня стояла перед ним в синеньком домашнем халатике и тапочках на босу ногу. Чёрные большие глаза её смотрели на юношу немного насторожённо. У неё было круглое лицо, чуточку курносый носик и антрацитовочерные, пышные, как дагестанская шапка, волосы. Прадед Сани был грек, и своеобразной красотой девушка была обязана смеси греческой и украинской крови. Правда, о красоте Сани можно было судить по-разному, но пройти мимо неё, не оглянувшись, никто не мог.

Впрочем, на Ивана ничья красота не могла произвести впечатления. Женщины и девушки всего мира вообще для него не существовали, всех их вместе навсегда затмила Любовь Максимовна.

— Я к тебе по делу пришёл.

— Интересно. Говори.

— Тебе, случайно, не известно, где Кирилл?

— А почему это должно быть известно мне? Что я ему, жена или родственница?

— Ни то, ни другое, — сказал Железняк. — Я думал» может, он заходил к тебе.

— Нет, не заходил. А тебя что, совесть мучает?

— Не знаю. Совести вроде мучить не за что. Я уж себя сто раз проверял — всё так, всё правда. А сердце словно червячок точит: может, я чего-то недодумал, может, по-другому надо было? Ведь знал я, какой он горячий. Может, я правильного подхода к нему не нашёл? Вот и потеряли такого парня. Я уже с Сашкой Бакаем об этом говорил. Он тоже думает — всё как следует сделали, а у самого на душе скверно.

— Ты что, перед ним извиниться хочешь?

— Нет.

— Зачем же он тебе?

— Я его в цех вернуть хочу.

Железняк говорил медленно, словно проверял самого себя. Таким Саня никогда его не видела. Чувствовалась в Иване крепкая сила, а откуда она взялась, девушка понять не могла. Совсем недавно этот костлявый парень казался таким неинтересным рядом с Кириллом — и вот на тебе, уже думает, как вернуть Сидоренко в цех, уже вмешивается в его судьбу, уже чувствует себя более сильным. Когда же произошла эта перемена?

— Вот ты какой, — произнесла тихо Саня, и трудно было понять, что она хотела этим сказать. — А Кирилла в цех ты едва ли вернёшь.

Они помолчали.

— Так не знаешь, где мне этого проклятого чёрта найти?

— Не знаю. Но если придёт — скажу…

Ещё помолчали.

— Ну хорошо, — проговорил Иван, — скажи ему, если придёт. Всё скажи. Мне его надо видеть. Он для меня не просто знакомый, он мой товарищ. Поняла?

— Всё поняла, — серьёзно ответила Саня. — Ты уже уходишь?

— Ухожу. А ты знаешь… не говори никому, что я был… и вообще не говори…

— Не скажу.

Она произнесла это сдержанно и покорно, понимая, сколько колебаний, переживаний и глубоко спрятанных чувств таится в словах Железняка.

Иван крепко пожал ей руку и вышел. Неспокойно было у него на сердце. Чем ближе подходил он к дому, тем больше овладевала им тревога. Всё чаще появлялось чувство, что Андрейка что-то скрывает, не договаривает. Что происходит с мальчиком? Не проглядел ли чего Иван?

Когда Иван вернулся домой, Андрейка, сидевший один в комнате, радостно бросился к нему — в больнице он соскучился по родным. Они сели рядом на диван, поговорили о школе, о том, как отставшему Андрею догнать своих одноклассников. Это был хороший разговор, в котором всё было так ясно. Потом, помолчав, Иван сказал:

— Послушай, Андрейка, ты уже не маленький, и с тобой можно говорить как с настоящим взрослым мужчиной. Что-то у тебя всё-таки неладно. То к нам милиция приходила, то ты какую-то бабку Галчиху в бреду поминал, то на простые вопросы отвечаешь так, словно бы оправдываешься. Скажи мне по совести, что с тобой? Я обещаю — никто тебя наказывать не будет, даю честное слово.

Мальчик сразу насторожился, снова виновато — а может быть, это только показалось? — забегали его глазёнки, снова горячо зазвучал голос:

— Как тебе не стыдно! Никакой я бабки Галчихи не знаю, и оправдываться мне не в чём… И чего вы все от меня хотите?!

«Не доверяет мне», — подумал Иван, а вслух сказал:

— Дай честное пионерское слово, что не знаешь.

— Честное пионерское! — выпалил, будто прыгнул с большой высоты, Андрей.

— Хорошо, я тебе верю, — сказал Иван.

Он и в самом деле в эту минуту верил младшему брату, однако спокойствия на сердце всё-таки не было. Вскоре вернулись сёстры. Поужинали и легли спать.

Долго не мог заснуть в эту ночь Андрейка. Его охва-тало отчаяние. Как жить теперь, как смотреть в глаза людям, если он, давая честное пионерское слово, так подло обманул брата? Может, разбудить сейчас Ивана и рассказать ему всю правду? Нет, об этом страшно даже подумать.

И, чувствуя, что у него не хватит смелости признаться. не зная, как быть дальше, Андрейка уткнулся в подушку и горько заплакал.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Солнце уходило за дальние Красногорские холмы, и на стенах комнаты горели яркие краски заката. Дома были только Христина и Иван. Стукнули в дверь. Иван пошёл открыть. Послышался тихий голос. Христина прислушалась и поморщилась — бабка Анастасия пришла!

А бабка уже вплыла в комнату, прошуршала шёлковой чёрной юбкой, села на стул посреди комнаты, улыбнулась так ласково, словно они вчера только расстались.

— А я вот в Калиновке была, — сладенько завела старуха. — Дай, думаю, зайду, гляну, как деточки поживают, как растут да добра наживают. Вы ведь у меня одна на земле родная кровь.

Иван сидел, слушал бабкин голос и удивлялся: «Как этой старой притворщице не стыдно показывать свои хитрые глаза?!»

Как только пришла бабка, Христина сжалась, ушла в себя. У неё всегда при бабке возникало предчувствие какого-то несчастья. Скорее бы уж уехала к себе домой, в свою Дружковку…

— Как же вы живёте, деточки, как поживаете, как здоровьичко, почему не все дома?

— Марина в школе, Андрейка в садике играет.

— А учитесь как?

— Все хорошо учатся.

— А Марина уже седьмой кончает?

— Да, осенью в техникум пойдёт.

— Андрюшечка, говорили мне, болел? Как теперь его здоровьичко?

— Болел, это правда. Скоро в пионерский лагерь поедет на лето. Там совсем поправится.

— А как он, мальчик хороший, почтительный, не балуется?

— Мальчик хороший.

— Прислал бы ты его ко мне пожить, а то скучно одной. Отдашь богу душу — некому будет и глаза закрыть! А для вас одним ртом меньше.

— Нет, мы вместе будем жить.

— А может, он захочет? Может, его самого спросить?

— Нет, — резко сказал Иван, — захочет он или не захочет, я этого не разрешу.

— А, конечно, конечно, ты ведь у них опекун законный. Только детей, Ваня, вырастить — не улицу перейти.

Она помолчала, дожидаясь, что скажет Иван, но тот не вымолвил ни слова. Больше всего ему хотелось, чтобы Анастасия поскорей ушла. Но бабка, как видно, совсем не собиралась так быстро оставлять свои позиции.

— А чайком вы меня, деточки, напоите или так, не угостивши, домой отпустите?

Иван сдержанно сказал:

— Христинка, поставь чай.

Христя встрепенулась, молча вышла на кухню.

— Какая она хмурая у тебя да неприветливая! — проводила её глазами бабка. — С чего это она такая? Нет ли горя какого или неприятностей в вашем семействе?

Христя принесла чай, поставила на стол хлеб, масло, банку с джемом, а бабка Анастасия продолжала, оглядывая стол:

— О, не бедно, не бедно живёте! Видно, хорошо зарабатываешь? Сколько в получку приносишь?

— Заработать всегда можно, были бы руки, — уклонился Иван от точного ответа.

— А всё-таки сколько? Да ты, сыночек, не бойся, говори по правде. Мы ведь не чужие.

Иван с удовольствием выставил бы дорогую родственницу за дверь, но заставил себя сдержаться.

— Слесарь четвёртого разряда зарабатывает четыреста пятьдесят рублей в месяц.

Бабка задумалась, погрела, охватив стакан горячего чаю, похожие на птичьи лапки руки и сказала:

— Из всей родни у нас на грешной земле только ваша семья да я остались. Живём далеко друг от друга, не по-родственному. Перееду я, деточки, к вам. Кроватку мне в кухоньке поставьте, и буду я доживать свой век с родными, борщок вам варить, а вы — за моей старостью приглядывать. А как помру, может, и наследство вам какое оставлю, кто знает, кто ведает!..

Иван представил себе в их солнечной квартире бабку Анастасию, её скучные нотации, ссылки на Священное писание, даже почувствовал запах ладана, которым пропахнут комнаты, и твёрдо сказал:

— Пейте чай, бабушка Анастасия. Мы мамино пальто хорошо помним.

— А это грех, грех старое вспоминать. Так когда же мне, сыночек, можно переезжать? На неделе или в воскресенье?

Иван на мгновение задумался: дразнит его бабка или в самом деле задумала переезжать? А с другой стороны, почему бы ей и вправду не захотеть сюда переселиться? Села бы на шею, да ещё и кнутиком погоняла. И, понимая, как много решает эта минута, Иван сказал:

— Вот что, бабушка Анастасия: если вы попробуете явиться сюда с вещами, вас никто в дом не пустит. Нам и без вас хорошо.

— Правильно, — сказала Христина. Она очень боялась, как бы брат не размяк, не поделикатничал, не уступил нахальной старухе.

Но, видно, опасения её были напрасны, Иван говорил уверенно. Теперь он отобьёт любую атаку, это ясно.

Бабка тоже хорошо это поняла.

— Сильный ты, сыночек, вырос, сильный, — криво усмехаясь, сказала она. — Только напрасно ты старую бабку обидел. Я и не собиралась к вам, только испытать хотела, чтобы узнать, как ты своей родне сердце раскрываешь, как своих ближних любишь. Бог с тобой, сыночек!

— Бросьте вы про бога! Надоело! — сказал Железняк.

Анастасия осторожно поставила на блюдечко допитый стакан, внимательно оглядела и положила в рот намазанный маслом и джемом кусочек хлеба и встала.

— Ну, будьте здоровы, любоньки мои, будьте здоровы. Я наведаюсь ещё к вам как-нибудь, наведаюсь.

Она помахала рукой, сложив пальцы щепотью, как будто борщ солила.

Иван не сразу сообразил, что Анастасия перекрестила всех на прощанье. Опять зашуршала чёрная юбка, и гостья медленно, словно ожидая, что её попросят остаться, направилась к выходу. Но никто не попросил, Христя, громко стукнув дверью, заперла её на ключ.

Иван засмеялся.

— Не бойся, не вернётся.

— Я не боюсь. А так всё-таки вернее. Не знаю, как могут быть люди такими нахальными? Жить с нею вместе… Да я куда глаза глядят убежала бы…

Христя произнесла эти слова, гневно сжимая кулаки, возмущаясь всем своим маленьким сердцем. Ей уже скоро будет четырнадцать, она выросла, стала высокая и тоненькая, как тростинка. Руки у неё большие и красные, привычные к мытью пола, ко всякой работе. И когда Христя стискивала кулак, то это был настоящий кулак, крепкий, как чугунная гирька. Наступало время, когда из девочки вырастает девушка. Лицо её становилось тоньше, выразительнее. Очень высокий лоб и большие — наверно, ещё больше, чем у Сани Громенко, — живые, блестящие глаза надолго запоминались.

— У тебя глаза, как у кошки, — сказал Иван. — Не свети ими так сильно, а то пожар наделаешь.

Христя не улыбнулась, только опустила ресницы. Пауза длилась недолго.

— Скажи, зачем она приходила? — вдруг заинтересовалась девушка.

— Во всяком случае, не для того, чтобы к нам переселяться, — ответил брат. — Это она на зуб нас хотела попробовать, узнать — решимся отказать или нет. Подразнить хотела.

— Только за этим и приходила?

— Конечно, не только за этим… ты понимаешь, Христинка, — закручивая пальцами несколько волосинок на густой брови, ответил Иван, — и я вот не могу догадаться, зачем она приходила. Вертелась она, как овца перед обухом, ходила вокруг нас и кругами и спиралями, а до самого главного так и не дошла. Это была разведка. Но что ей тут разведывать?

Распахнулась дверь, и в комнату вбежал Андрейка. Он уже совсем забыл о своей болезни, и, если бы можно было забыть о разговоре с Иваном, жизнь была бы прекрасной.

— Выиграли два — один, только что по радио передавали. Теперь наш «Шахтёр» на восьмом месте, — торжественно объявил он. — Кто это у нас был?

— Бабка Анастасия, — ответила Христина. — Хотела тебя к себе в Дружковку на постоянное жительство взять.

— Что? — Андрей вдруг побледнел и стал хватать воздух ртом, как выброшенная на берег рыба. — Меня?!

— Да, тебя, — улыбнулся Иван. — Но не бойся, мы не отдадим.

И тут же неожиданно мелькнуло подозрение, волновавшее его.

— Слушай, Андрейка, — сказал он, — а бабка Галчиха — это не она, не Анастасия?

На младшего Железняка эти слова подействовали как удар. Он съёжился, притих и вдруг разрыдался.

— Что ты? Что ты? — испугался Иван.

— Если ты мне ещё раз скажешь про бабку Галчиху, я убегу из дома! Убегу! — рыдая, проговорил мальчик.

— Ладно, ладно, перестань, — успокаивал его не на шутку взволнованный Иван.

— Успокойся, — обняла брата Христя, — и хватит говорить про эту святошу.

А «святоша» в это время ехала в автобусе в Дружковку. Двадцать километров промелькнули быстро, вот уже и улочка, где стоит домик Анастасии Петровны. Шофёр любезно остановил машину — старость надо уважать. Бабка быстро сошла, крикнула шофёру: «Благослови тебя господь», — и зашагала домой.

На улице уже совсем стемнело, окна в домике Анастасии Петровны ярко светились, словно висели врезанные в густую, непроницаемую темноту донбасской ночи.

— Опять ставни не закрыл, — сердито сказала старуха, подошла к окнам, навела порядок и только тогда вошла в сени.

— Ну? — послышалось навстречу, когда Анастасия открыла дверь.

Кирилл Сидоренко лежал, растянувшись во весь рост, на бабкиной постели. В комнате вместо благостного запаха ладана и сушёных трав стоял запах крепкого табаку.

— Ты меня ещё не запряг, так и не понукай! — огрызнулась бабка Анастасия. — Опять в комнате курил? Во двор ему лень выйти. И ставни не закрыл. Лежебока!

— Хватит! — сказал Кирилл. — Рассказывайте, что там?

— А чего рассказывать, голубчик? Нечего рассказывать, все на своих местах в Калиновке, завод дымит, магазины торгуют, Железняк смеётся, а ты, как дурак, на кровати вверх животом валяешься и ждёшь, пока тебя позовут. Не надейся. Не остановился без тебя завод. Крутится.

— У Железняков были? Марину видели?

— Была у родственничков моих дражайших, — снова сбиваясь на елейный тон, заговорила бабка. — Была и чаёк попивала. Марины не видела, в школе она. Зато другая сестричка у них — ну чисто тебе кошка! Глаза светятся, только когти прицепи — и кошка кошкой, прости, господи, меня, грешную!

— Значит, никаких новостей на заводе нет и меня никто не вспоминает? — не слушая бабкиных присказок, опять спросил Кирилл.

Ему казалось невозможным, чтобы Калиновка так быстро его забыла. То хвалили, восхищались, на доску Почёта заносили, а потом — раз, и выбросили, словно мусор. Вот и лежи теперь в этой осточертевшей комнате, думай, как дальше жить.

На первый взгляд было трудно понять, каким путём очутился в этом доме Сидоренко. Попрощавшись с начальником цеха, получив расчёт и прочитав в справке, что он увольняется с КМЗ по собственному желанию, Кирилл на другой же день договорился стать через месяц на работу в Дружковскую авторемонтную мастерскую. Месяц он хотел отдохнуть, погулять, пока ещё водились в кармане заработанные на заводе денежки.

А жить где? Кирилл подумал об этом и засмеялся: у старых знакомых.

В тот же вечер, уже не пачкая лица углём, он появился в доме Анастасии Петровны и неожиданно договорился, что будет жить у неё месяц, а может, и полгода, и основательно устроился на бабкиной постели.

Анастасия Петровна сначала перепугалась, а потом заломила за постой сумасшедшую цену. Кирилл согласился, не моргнув глазом заплатил за месяц вперёд, и старуха успокоилась.

А для Сидоренко начались дни безделья. Каждый из них казался длиннее недели. Однообразные и бесцветные, они тянулись бесконечно, и чем их заполнить, Кирилл не знал.

Он несколько раз ходил на автобазу, смотрел, как там работают, и станки ремонтных мастерских казались ему жалкими, когда он вспоминал первый механический цех.

Временами ему становилось нестерпимо тоскливо, и он напивался, собирая вокруг себя компанию незнакомых подлипал. Утром после таких подвигов болела голова, и было до тошноты противно вспоминать пьяные, опухшие лица новых «друзей».

В такие дни злоба на Ивана разгоралась в сердце Кирилла с особенною силой. Ведь это он, Иван Железняк, был причиной всех несчастий Сидоренко… Нет, не стоит делать людям добро, коли за него платят злом.

Но о Марине он думал без вражды, почти с нежностью. Хорошая девушка и, уж наверно, не похожа на своего братца.

День проходил за днём, и, не в силах больше терпеть, Сидоренко послал на разведку в Калиновку бабку Анастасию. Хитрая старуха, хорошо всё понимая, ринулась исполнять поручение.

В душе Кирилла ещё тлела надежда на достойное возвращение в цех. Вот приходит срочный заказ на очень сложную, ещё невиданную в Калиновке машину, все бьются-бьются над нею и никак не могут заставить её работать, всё что-то не так, тут заело, там перекосило. А срок на носу. Уже звонят из Москвы, справляются о машине, директор волнуется, сам не выходит из цеха, а сделать ничего не могут.

И вот тогда вспоминают о нём, о Сидоренко, приходят к нему, просят собрать машину. Он идёт в цех и первым делом выгоняет из бригады Железняка… Нет, нет, он выгонит его не сразу, он сначала покажет, как должны работать настоящие слесари, а выгонит потом, когда акт на машину уже подпишут.

Итак, он берётся за работу, и все вокруг удивлены: как это не сумели собрать машину, а Сидоренко сразу всё сообразил…

Так мечтал парень, лёжа на постели, прикуривая папиросу от папиросы. Но появилась Анастасия Петровна и развеяла честолюбивые мечты Кирилла. О них даже стыдно было вспоминать.

Нарисовал, дурак, себе картину, хоть в кино снимай. Не только не зовут в первый механический, а никто и не вспоминает о нём в Калиновке.

Он не знал, что ему делать, но ненависть к Железняку отстаивалась, становилась всё тяжелее, ощутимее, твёрдою корою обрастала вокруг сердца и беспрерывно о себе напоминала.

Сидоренко закурил новую папиросу. Она показалась горькой, как полынь. Бросил её в печь, посмотрел, как старуха, чавкая, ест жирный, наваристый борщ, и повернулся лицом к стене, чувствуя себя самым несчастным человеком на свете.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

В Святогорском лесу стояла душная июльская жара. Прозрачные капли смолы медленно, словно ленясь, выплывали из-под серо-красной коры старых, высоченных сосен. Изогнутые, сведённые корчами корни впились в белый, перемешанный с прошлогодней хвоей песок. Томящий, густой запах смолы и тёплой хвои заполнял всё, даже дышать трудно — такой он настоянный и крепкий.

В белых домиках пионерского лагеря было тихо, как бывает во время послеобеденного отдыха. На волейбольных и баскетбольных площадках пусто. Только на крылечке штаба пионерского лагеря сидел дежурный вожатый. Зоркие, внимательные глаза его боролись с дремотой — жара и тишина навевали сладкий сон.

Как раз в это время Иван с Мариною вышли из лагеря. Иван приезжал сюда каждое воскресенье полюбоваться на загорелые, почти чёрные лица Христины и Андрейки, на золотистый загар Марины. Он и сам успел загореть во время этих поездок и в глубине души чуть завидовал сёстрам и брату — так хорошо было в Святогорском бору в эти горячие солнечные дни.

Прежде, когда была ещё жива мать, он тоже жил в таком лагере, и воспоминание об этих шести неделях осталось на всю жизнь. Тогда он был ещё совсем маленьким, но не пропустил ни одного похода, а песни, которые они пели у больших костров, ещё и сейчас звучат в ушах.

Марина с Иваном быстро шли к Донцу. По ту сторону реки высились хорошо знакомые меловые обрывы.

— Тут будем купаться?

— Можно и тут. Место хорошее, только под берегом глубоко, — тоном человека, отлично изучившего реку, ответила Марина.

Она сбросила с себя белое в мелких синих цветочках платье и в одном купальнике как подкошенная упала на белый песок, всем телом ощущая его приятное тепло. Иван гоже разделся и лёг рядом с сестрой. Тут, у реки, жара была не такою томящей, от берега тянуло свежим, сладким запахом ивняка.

— Давай купаться, — сказал Иван, предвкушая ощущение прохладной воды.

— Ещё не хочется, — лениво ответила Марина.

— Здравствуйте! — вдруг послышался из-за кустов приветливый голос. — Вот кого не думал увидеть! Боже мой, какой вы стали красавицей, Марина!

Матвей Шаронов вышел из-за кустов и стал недалеко от девушки, разглядывая её, как манекен на витрине. Он был в длинных, почти до колен, чёрных трусах, на голове белый платочек. Уголки платка, завязанные узелками, торчали, как рожки, и придавали лицу директора ателье залихватский вид. Он был навеселе. Объёмистый животик и необычный костюм делали Шаронова таким смешным, что Марина не выдержала и расхохоталась. Даже Иван, встретивший появление Шаронова враждебно, невольно улыбнулся.

— А мы тут неподалёку сидим и по маленькой выпиваем, — сообщил Шаронов.

Он всё ещё смотрел на Марину, и девушке было неловко и неприятно от его взгляда.

— Боже, боже! — приговаривал Шаронов. — Даже лучшие манекены в московских ателье не могут передать красоты женского тела, а что уж говорить обо всяких скульптурах… Вас, Марина, нужно снимать в кино, надо высекать из мрамора, надо показывать на конкурсах красоты, чтобы весь мир знал, какие есть девушки у нас в Советском Союзе.

— Пошли в воду, Иван, — не выдержала Марина, быстро вскочила, побежала к берегу, и прохладная вода Донца шумно расступилась перед ней.

Девушка нырнула и выплыла на середине реки.

— Браво! — захлопал в ладоши Шаронов. — Браво! Я тоже так могу. Я могу вынырнуть даже на той стороне!

Иван подошёл к берегу и стал на песке. Лёгонькие волны набегали на берег и мягко, ласково касались пальцев ног. Высокий и тонкий, Иван казался отлитым из металла.

— Плыви сюда! — крикнула Марина. — Тут, на быстрине, наверно, ключи бьют.

Шаронов решил, что этот призыв может относиться только к нему.

— Иду-у! — во всё горло крикнул он, пробежал мимо Ивана и с разгону плюхнулся в воду, подняв фонтан брызг и пены.

Улыбаясь, Иван смотрел, как разошлись и исчезли круги на воде, как лопались пузыри…

Прошло, должно быть, с минуту, а может, это только показалось? Голова Шаронова не появлялась на поверхности реки. Иван стал беспокоиться.

— Марина! — крикнул он. — Знаешь, этот директор, кажется, утонул.

— Такой не утоне-ет! — послышалось с середины реки.

— Честное слово, утонул! Плыви сюда! — уже по-настоящему испугался Иван.

В это мгновение метрах в пяти от берега появилось перекошенное лицо Шаронова, высунулась рука с растопыренными пальцами, послышался не то голос, не то хрип, и снова всё исчезло.

— Тонет! Марина, сюда! — звал Иван.

Он бросился в воду, но в зеленоватой, илистой глубине невозможно было разобрать, где барахтается директор ателье. Иван вынырнул, набрал полную грудь воздуха и снова пошёл вниз. Вот мелькнуло белое пятно. Иван повернул в ту сторону, схватил жирное мягкое тело, вытолкнул его на поверхность и вынырнул сам. Они были недалеко от берега, но Шаронов конвульсивно, боясь потерять опору, вцепился в Ивана, как клещ. Плыть было невозможно, они оба пошли на дно, но гут же выплыли снова.

— Держись, Иван! — услыхал он голос Марины. — Я сейчас!

Иван понял, что если он снова нырнёт, тяжёлое тело Шаронова затянет его в зелёную муть донецкой воды. Надо было высвободить во что бы то ни стало руки. Прямо перед собой Иван видел искажённое лицо, обезумевшие глаза, круглый подбородок…

И, не раздумывая, он коротко и крепко ударил в этот подбородок.

Голова Шаронова запрокинулась, как будто сломалась шея. Глаза закрылись. Тело обмякло, и руки выпустили Железняка.

Иван подхватил потерявшего сознание директора, лёг на спину и через мгновение очутился у берега. Осторожно вытащил он Шаронова на берег и положил на песок.

Из воды выскочила Марина.

— Жив? Как я испугалась! Ему надо искусственное дыхание сделать.

Но искусственное дыхание оказалось ненужным. Шаронов чмокнул, раскрыл глаза, сел на песке, сердито взглянул на Марину, затем на Ивана и с трудом поднялся на дрожащих ногах.

— Какое вы имели право бить меня?! — крикнул он высоким фальцетом. — Хулиган! Вы нанесли мне оскорбление действием! За что вы на меня набросились?

Столь неожиданный поворот дела ошеломил Ивана. Вытащил человека из воды, спас от смерти — и на тебе! Это было даже смешно. Иван расхохотался, Марина тоже.

Этого уж Шаронов вынести не мог. Слабые ноги изменили, подогнулись, и директор медленно осел на песок. Не желая признавать своё поражение, он сказал:

— А всё-таки, если бы вы мне не помешали, я переплыл бы реку!

— Попробуйте это сделать ещё раз, я больше не буду мешать, — вежливо предложил Иван.

Шаронов взглянул на ту сторону. Он окончательно протрезвел, но соображал всё ещё медленно.

— Боже мой! — вдруг схватился он за голову. — Боже мой! — Он только сейчас всё понял. — Да, конечно, сам бог мне вас послал! Вы не думайте, что я настолько пьян и что я подлец. Вы хорошие люди, а я…

Иван поморщился:

— Бери платьишко, Марина, пойдём купаться в другое место.

— Куда вы? — спросил Шаронов. — Давайте лучше выпьем с нами…

— Благодарю, — ответил Железняк. — Не подходите только близко к воде, а то бульк — и каюк на веки вечные!

И быстро пошёл за Мариной.

— Что-то мне его даже жалко стало, — сказала Марина. — И жалкий, и подлый, и смешной — все вместе.

— Скажи спасибо, если в милицию на меня не заявит. — улыбнулся Иван. — От такого всего ожидать можно.

Больше о директоре ателье между ними не было сказано ни слова. Они пошли вниз по течению, нашли уютное местечко, искупались, поплавали, потом вернулись в лагерь, но никому не рассказали про случай на реке.

Вечером Иван поехал домой. В вагоне, где люди стояли плотно набившись, было весело. Рыбаки хвалились трофеями, показывали из мешков здоровенные щучьи головы с мёртвыми, запавшими глазами. Какой-то паренёк с обожжённым солнцем лицом тихо наигрывал на баяне. Девичий голос подпевал. Вагон постукивал на стыках рельсов. Иван сидел в уголке около окна и думал о Любови Максимовне.

Стемнело. Солнце уже закатилось за дальний лес. Под колёсами один за другим прогромыхали два моста, скоро Калиновка, пора выбираться из вагона. Чудесный сегодня был день!

Музыка вагонных колёс замедлилась, две высоченные домны проплыли совсем близко за окнами вагона. Надо выходить — Калиновка. Иван спрыгнул на перрон, стараясь как можно быстрее выбраться из толпы, пошёл к выходу и вдруг остановился. У вокзальных дверей стоял Максим Сергеевич Половинка с чемоданом в руке, а рядом с ним Любовь Максимовна.

«Максим Сергеевич уезжает лечиться в Кисловодск, — вспомнил Иван. — Вот удачно встретились на прощанье!»

Иван подошёл, поздоровался.

— Еду на ремонт, мотор что-то сдаёт, — протягивая Железняку руку, сказал Половинка. — Говорят, высокое давление и шум какой-то. Пусть переберут всё наново, чтобы всё звенело.

Он шутил, поглядывая на грустное лицо дочери, а думал о шестидесяти прожитых годах, о том, что у каждого, даже самого совершенного мотора есть отведённая норма часов, которым рано или поздно наступает конец.

Эти мысли начали приходить совсем недавно, когда стало сдавать сердце.

— Я тебя знаю, — сказала Любовь Максимовна, — ты там докторов слушаться не будешь. Скажешь: «Я сам себе доктор». А ты хоть раз послушайся. Его уже несколько раз на курорт посылали, так разве он лечится? — Матюшина обращалась уже к Ивану: — Разве ж он лечится?

Ходит рыбу ловить или, ещё хуже, найдёт себе работу, а тогда уж всё…

И Любовь Максимовна безнадёжно махнула рукой.

— Не знаешь ты академика Павлова, — серьёзно, как маленькому ребёнку, разъяснял Половинка. — Он говорил, что перемена работы — это лучший отдых…

— Не знаю я твоего академика и знать не хочу, — резко ответила дочь. — А в санаторий письмо напишу, чтоб следили за тобой.

— Я тебе! — погрозил пальцем Половинка.

— Напишу!

— Больше всего на свете бойся, Иван, женщин, — сказал Половинка. — Как возьмут тебя в шоры, не выкрутишься.

Поезда долго ждать не пришлось. Сначала на перрон долетело тихое гудение рельсов, потом резнул уши совсем близко оглушительный свисток, и вот уже вылетел на станцию красавец паровоз, за которым мчались, как будто стараясь не отстать от него, зелёные запылённые вагоны скорого поезда.

Половинка торопливо поцеловал дочь в обе щеки, обнял её, прижал к груди, пожал руку Ивану, сказал:

— Смотрите мне, чтобы полный порядок на нашем этаже был! Ты, Иван, помогай. Будьте здоровы, дети! — И быстро пошёл к вагону, свободно неся объёмистый чемодан.

Поднялся на приступки вагона, выглянул в раскрытое окно, помахал рукой, глядя на Любовь Максимовну, и во взгляде старика Иван увидел глубокую и нежную любовь.

Свистнул паровоз, прошли мимо станции зелёные вагоны, а Матюшина всё ещё стояла, глядя вслед трём красным огонькам, которые медленно уходили в темноту ночи, и всё махала платочком, как будто отец мог её видеть. На глазах Любови Максимовны дрожали слёзы, и, чтоб не видеть их, Иван тоже неотрывно смотрел вслед поезду.

Исчезли красные огоньки, затихло гудение рельсов. Матюшина опустила руку с платочком и сказала, словно поверяя большую тайну:

— Уехал. Пойдём домой.

Они шли вдоль длинной улицы к соцгороду. Высохшая, изжаждавшаяся земля была пыльной. Далеко на горизонте вспыхивали молнии, но грома слышно не было.

Вечер не принёс прохлады. Вместе с темнотою на землю легла тяжёлая, безветренная духота, и всё замерло в ожидании грозы. Спрятались ночные птицы, исчезли ночные бабочки у фонарей, даже степные кузнечики и те притихли. А гроза всё не шла и не шла, точно выбирая, где посильнее ударить, и звёзды мёртво, словно сквозь дымовую завесу, сияли вверху.

— Идём быстрее, — отрывисто сказала Любовь Максимовна, вытирая рукой вспотевший лоб.

Иван ничего не ответил, ему тоже нечем было дышать в этот предгрозовой час. Но он не думал о грозе. Любовь Максимовна шла рядом с ним, а это было уже счастье.

Они почти бежали по улице, ярко освещённой круглыми шарами фонарей, а вокруг царили полная неподвижность, духота и тишина.

Когда они оказались около своего подъезда, гроза ещё не началась. Только на западе ярче сверкали молнии.

— Успели! — удовлетворённо сказала Любовь Максимовна. — Господи, какая гроза сейчас ударит, даже страшно.

Они медленно, уже не спеша, стали подниматься по лестнице. Добрались до своей площадки.

— Доброй ночи!

Иван вошёл в знакомый коридор и остановился. Находясь под впечатлением сцены прощания на вокзале, он думал о Любови Максимовне, и мысли его были полны нежности.

Потом опомнился, вошёл в ванну, сорвал с себя одежду, встал под душ. Вода в кране была тёплая, и длинные, сильные струи не освежали тело. Одевшись, в комнате он порылся в шкафу, разыскал еду и сел к столу. Есть не хотелось, он выпил утреннего невкусного чаю с хлебом и джемом и остался сидеть около стола, разомлев от жары.

На балконе стукнула дверь, юноша не шевельнулся, словно не слыхал. А гроза всё не начиналась. Её словно что-то не пускало в истомлённую Калиновку. В комнате было жарко, как в духовке. Иван пересилил себя, встал, вышел на балкон… Подошёл к перилам, поглядел вниз, потом направо.

Любовь Максимовна стояла на балконе с большим гребнем в руке.

— Смотри, — сказала она, проводя гребнем по распущенным волосам. Из-под зубцов гребня полетели ясно видимые синеватые искры. Всё вокруг было до изнеможения насыщено электричеством. — Точнёхонько ведьма! — улыбнулась Матюшина. — В такую ночь только на Лысую гору летать.

— Нет, вы не такая, — сказал Иван.

— А какая же?

— Вы совсем не такая, — сказал он, запинаясь. — Когда вы проходите по улице, все на вас только и смотрят, потому что никого нет красивее не только в Калиновке, но и во всём Донбассе. Жаль, не стал я мореплавателем, я б неведомый остров открыл и назвал бы вашим именем.

— Остров любви? — спросила Матюшина. — Ну, эти острова уже давно известны. Не так уж и хорошо на них.

Иван не обратил внимания на её слова.

— Нет, это чудесные острова, и птицы там должны жить райские, и деревья круглый год в цвету, и люди должны быть всегда весёлыми…

Иван чувствовал, что говорит вещи совсем ненужные и непривычные для себя. Со стороны это должно выглядеть очень смешно — этакий здоровенный слесарь, из первого механического, вдруг заговорил про острова любви. Но сдержать себя уже не мог — волна чувств несла его всё сильнее, она поднимала его всё выше, становилось страшно — не упасть бы, не сорваться бы с её высокого пенного гребня.

Любовь Максимовна тихо и удивлённо засмеялась, потом подошла ближе, протянула руку через перила, взъерошила пышные волосы Ивана. А он прижался щекой к мягкой ладони.

— Пусти, — сказала Матюшина, не отнимая руки. — И когда уж эта гроза начнётся!

Иван не слыхал её голоса. Любовь Максимовна отняла руку, коротко вздохнула.

— Иди спать, Ваня, хоть едва ли уснёшь в такую ночь. Иди спать, — повторила она.

— А вы?

— Что я? — улыбнулась женщина. — Я ещё кроссворд порешаю и тоже лягу. Какие у нас знаменитые лётчики были, не помнишь?

— Чкалов, Покрышкин, Громов, Кожедуб, — одним духом выпалил Железняк.

— Ну вот, кто-нибудь мне и пригодится. Спокойной ночи. Только дверь на балкон закрой.

Она повернулась и исчезла в тёмном четырёхугольнике, прикрыв за собою дверь. Железняк видел, как за дверью загорелся свет ночника, — это, должно быть, Любовь Максимовна уже лежит в постели и маленьким карандашиком водит по журналу, подыскивая фамилии знаменитых лётчиков или столицы европейских государств… Сколько времени так прошло? Пять минут? Час? Свег за балконной дверью погас — теперь она заснула.

Иван пошёл к себе, навзничь лёг на постель. Вспомнил, как говорил про острова, где будут стоять круглый год в цвету деревья, и ему стало неловко.

Вдруг где-то совсем близко раздался лёгкий стук. Трудно было понять, где стучат, кто стучит. Может, это сердце колотится в груди, а Ивану кажется, что это кто-то стучит в стену три раза подряд, а потом отдельно ещё один раз. Он прислушался, замер — вот он снова повторился, этот стук: трижды и ещё один раз.

Ивану казалось, что он сходит с ума. Он сорвался с кровати и стал метаться по комнате, не зная, что делать. Вот снова повторился этот стук, трижды и ещё раз. Кровать Любови Максимовны стоит около самой стены, это только она может стучать.

И, уже совсем обессиленный, он постучал: трижды и ещё один раз.

Потом наступила полная тишина. Неужели стук больше не повторится?

Он повторился. Но теперь постучали в дверь: трижды и ещё один раз. Может, он ошибся? Может, это только послышалось?

Иван открыл дверь. Любовь Максимовна в цветастом халатике стояла на пороге.

— Боюсь грозы, — нервно усмехаясь, сказала она. — И тебе ещё рано спать. Давай посидим немного вместе, поможешь мне кроссворд решить. У меня всё перепуталось. — И, видя, что у Ивана захватило дыхание, добавила: — Ты не бойся, я скоро уйду.

От уличных фонарей через окно в комнату лилось неясное сияние. Железняк хотел зажечь лампу. Матюшина остановила его:

— Не надо.

Она села на диван и не то приказала, не то попросила:

— Садись вот тут.

Осторожно, словно боясь упасть, Иван подошёл к дивану и сел, Матюшина положила ему руку на голову, растрепала волосы и засмеялась.

Ударил гром. Набравшись силы за весь вечер, он гремел, как батарея самых тяжёлых пушек, и ослепительно белые молнии перечёркивали небо. Они вспыхивали, словно яркие отсветы, в глубине тёмных, зловещих туч, пробивали их острыми, как копья, зигзагами, обвивали длинными, закрученными, яркими лентами.

Налетел ветер. Где-то застучало сорванное железо. Дверь на балкон раскрылась настежь. Матюшина вскочила с дивана, подбежала к двери. Железняк поспешил за нею.

Величавая картина ночной грозы открылась перед ними. Уже не белые, а зеленовато-синие молнии били в землю, словно небо осатанело, словно оно решило вконец испепелить землю. Гром бахнул над самой крышей, как будто пополам разорвалось огромное полотнище, и сразу хлынул сильный ливень.

Матюшина закрыла дверь на балкон и всем телом прижалась к Ивану, — она дрожала, как в лихорадке.

— Боюсь.

Иван обнял её, и она показалась ему удивительно маленькой, беззащитной и близкой. Вот так бы и стоять всю жизнь, защищая любимую от молний, от грома, от бури.

Любовь Максимовна притихла в его крепких объятиях. Она подняла лицо, и в свете молний оно показалось юноше не испуганным, а печальным. Потом неспешным и каким-то очень привычным движением она обняла Ивана обеими руками за шею и крепко поцеловала в губы.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Утром Иван проснулся от обычного басистого гудка. За окном сияло яркое июльское солнце. Любови Максимовны в комнате уже не было.

Чувствуя себя как никогда свежим и сильным, он соскочил на пол, одним рывком распахнул дверь на балкон, выглянул. Дверь соседнего балкона была плотно закрыта.

«Ещё спит», — с нежностью подумал Железняк.

Он поглядел на парк, омытый грозой, на ясное, голубое небо, на солнце, ещё не горячее, ласковое, и ему захотелось крикнуть от счастья, чтоб вся Калиновка узнала о существовании Ивана Железняка. Вот стоит он на балконе, и жизнь его полна, и Любовь Максимовна любит его, и впереди столько счастья!

Он быстро умылся и оделся. Чтобы успеть позавтракать, нужно было прийти минут за пятнадцать до работы. Иван знал, что не опоздает, у него всё было рассчитано до минуты. Выходя в коридор, он на мгновение остановился, припоминая, не забыл ли чего, но ничего вспомнить не мог. Проверил, заперт ли замок, потом взглянул на противоположную дверь, подошёл и осторожно погладил обыкновенную железную ручку — ведь её совсем недавно касалась рука Любови Максимовны… Иван быстро спустился на улицу, выбивая по лестнице весёлую чечётку, радостная энергия бушевала в его теле.

Капли прошедшего дождя притаились в венчиках цветов под лапчатыми листьями каштанов. Они падали, а Иван, стараясь подставить каплям лицо, смеялся, не зная отчего.

До своего цеха он добрался необыкновенно быстро, словно сама земля несла его в это утро. Теперь позавтракать — и к работе. Тут Иван вспомнил про отъезд Максима Сергеевича и забеспокоился. Хоменко хороший слесарь, но каким он окажется бригадиром, неизвестно.

За пять минут до гудка юноша уже был около станины небольшого пресса, который им поручили смонтировать. Маков стоял тут же, докуривая папиросу и готовясь приступить к работе. Появление Железняка он встретил вопросительным взглядом.

— Что это у тебя глаза как фары? Ты, Случайно, не выпил вчера?

— Нет, не выпил, — весело ответил Железняк.

Его весёлость была непонятной. Пётр Маков поморщился, бросил окурок и сплюнул.

— Дело ясное, влюбился, — спокойно, словно речь шла о чём-то самом обыкновенном, определил Михаил Торба.

Железняк покраснел. Нет, он никому не позволит касаться своей любви! Пусть о чём угодно говорят, а его не трогают… Он уже собрался ответить Михаилу что-то резкое и обидное, чтобы раз и навсегда отбить охоту к таким разговорам, но около станины появился озабоченный Хоменко, и разговор прервался.

— Начинайте, ребята, — сказал заместитель бригадира.

Рабочие разошлись по местам. Пресс был небольшой. Такую машину они монтировали уже не впервые, а главное — работа была начата ещё под руководством Половинки и теперь шла как по хорошо смазанным рельсам.

В этот день всё удавалось Железняку. Детали словно сами собой припасовывались одна к другой, нигде не появлялось никаких перекосов.

«Потому что я сегодня счастлив», — думал юноша.

Степан Хоменко был человеком тихим, склонным к долгим, глубоким раздумьям. Он много читал, увлекался астрономией; ему хотелось знать, как устроен мир и что делается на далёких планетах. Дома у него был самодельный телескоп и множество популярных книжек по астрономии, но он очень не любил, когда его об этом расспрашивали. Слесарь он был чуть ли не самый лучший в цехе; от других рабочих его отличала особенная, почти скрупулёзная точность работы. Если сделал Хоменко, можно было не проверять, это знали все в цехе.

Обязанности бригадира Хоменко принял без всякого энтузиазма; командовать людьми он не любил и не умел, для него самой интересной была его собственная работа.

И в первые же несколько часов окрылённый своим счастьем Железняк стал сначала незаметно, а потом всё отчётливее отдавать приказы, которые мог давать только бригадир. Он всё ещё мчался на гребне высокой волны.

Его команду рабочие сначала слушали только потому, что кто-то должен же сказать, когда поднять ползун или опустить эксцентрик на подшипники. Конечно, это право бригадира, но, в конце концов, какая разница, кто скажет — Хоменко или Железняк?

И сам Хоменко сразу заметил, что Иван принял на себя много его обязанностей, но не протестовал, а, наоборот, поощрял парня. Правда, когда дело дошло до сложного регулирования всех подвижных частей пресса, Хоменко всё взял в свои руки — и не потому, что жаждал восстановить свой бригадирский авторитет, а потому, что во всей бригаде только он мог хорошо направить эту работу.

Подвижные части пресса отрегулированы, проверены, и снова Хоменко ушёл в тень, взялся проверять и окончательно подгонять эксцентрик. Но теперь уже Иван командовать не осмеливался.

Ещё много времени должно пройти, пока он станет настоящим сборщиком. А то, как молодой петушок, взлетел на плетень, захлопал крыльями, закукарекал тонким голосом и сам о себе подумал: «Я уже настоящий петух». А когда дошло до дела, его осторожно, почти незаметно отстранили, отодвинули в сторону: мал ты ещё кукарекать!

Были эти мысли немного горькими, но Железняк признавал правильность решения Хоменко. Бригадир рассудил верно: если идёт обычная работа, пусть кто хочет командует, но когда доходит до ответственного момента, доверять молодым слесарям нельзя, надо браться самому. Поняв это, Железняк уже не решался снова указывать, кому что делать. Есть в бригаде старшие рабочие, пусть они командуют. Но долго идти без организатора работа не может, должен быть хозяин, без этого слаженно работать невозможно.

Хоменко понял это, возясь над тяжёлым эксцентриком. Он сказал:

— Ну, Иван, чего ты стушевался? Давай командуй! А то, гляди, ребята ждут.

Железняк неуверенно взглянул на бригадира: не смеётся ли тот? Но даже намёка на насмешку не было в глазах Хоменко.

— Кран давайте! — крикнул сверху пресса Торба. — Что вы там, заснули?

И снова на время обязанности бригадира легли на плечи Железняка. Он выполнял их с удовольствием, только теперь уже не захлёбывался от счастья, а крепко, обеими ногами стоял на земле и покрикивать себе не разрешал. Работа шла уверенно и быстро, и Хоменко уже несколько раз одобрительно кивал головою, слушая Железняка.

Но вот дошло до прокрутки пресса — и снова всё оказалось в руках бригадира. Как это получилось, Иван не успел даже заметить. Просто в какой-то ответственный момент все обратились к Хоменко, и он повёл работу так, словно не было никакого перерыва, словно всё время командовал он один. Железняку теперь это не казалось ни горьким, ни обидным.

Они приготовили пресс для прокрутки, и в это время загудел гудок на обед. В столовой Хоменко намеренно сел рядом с Железняком и, съев свой гуляш с макаронами. сказал:

— Ты не тушуйся, командуй, когда я занят. И не бойся: когда понадобится, я никуда не денусь. Только, когда командуешь, думай, дело приказывай, потому что, если хоть раз ребята над тобой посмеются, никто тебя в другой раз не послушает. Если что трудно, спроси, не конфузься. Если не знаешь и спрашиваешь, тебе простят, а если не знаешь и суёшься приказывать — никогда не простят.

Это была самая длинная речь, какую Иван слышал от молчаливого Степана. Он сообразил, что Хоменко и вся бригада всё время следили за ним, оценивая каждое слово; ему стало неловко и одновременно легко, но он тут же решил отказаться от этой роли.

— Степан Иванович, — сказал он, — поручите кому-нибудь другому это дело. Смешно выглядит: я в бригаде только один четвёртого разряда, всё выше. Пусть кто поопытнее берётся.

— Было бы смешно, так смеялись бы, — ответил Хоменко. — Четвёртый разряд — не беда. Будет у тебя и пятый и седьмой. А мне легче работать, когда такой, как ты, есть в бригаде.

И принялся пить чай, уже не обращая на Ивана никакого внимания.

«Ну, чёрта с два, — думал Иван, подходя к своему рабочему месту, — услышите вы от меня хоть слово! Что угодно, но чтоб смеяться надо мной — не позволю».

Он подозрительно оглядел товарищей, но все, занятые своим делом, были совершенно равнодушны к душевным переживаниям Железняка. Сначала он сдерживался, поглядывая на бригадира, ожидая его распоряжений. Но Хоменко молчал, погружённый в свою работу, и Железняку пришлось браться за дело.

Он вдруг подумал, что началось это совсем не сегодня. Половинка тоже часто поручал ему какую-нибудь работу, но Максим Сергеевич давал такие поручения всем, не выделяя кого-нибудь, и потому было незаметно, кто командует — Железняк или Торба. Хоменко ко всем этим тактическим тонкостям относился безразлично, он просто решил положиться на Железняка, чтобы освободиться от множества организационных дел, и не ошибся.

Но что бы ни делал в этот день Иван, образ Любови Максимовны всё время был с ним, она неотступно стояла рядом, улыбалась ему, словно из зеркала, из блестящих частей пресса, голос её слышался Ивану в каждом шуме машины, — всюду жила Матюшина, она давала ему уверенность в своих силах, делала его руки сильными и ловкими.

Это был счастливый день для всех, не только для Железняка. Пресс сдали до конца смены, и даже у Гарбузника не нашлось никаких замечаний. Кстати, в этот день давали получку, все повеселели, и начальник цеха, обходя пролёты, никого не выругал, что случалось очень редко.

Иван получил порядочную сумму — осенью он и мечтать не мог о такой — и вышел из цеха. Маков оказался рядом.

— Давай встретимся вечерком в садочке? — предложил он.

— Не хочу, — ответил Железняк, прекрасно понимая, что это намёк на выпивку.

— Не выйдет из тебя настоящего сборщика, — махнул рукой Маков и отошёл.

Железняк не обратил внимания на эти слова, он стремился домой, к Любови Максимовне.

Ивану хотелось сделать ей какой-нибудь необычайный подарок, такой, чтобы напоминал о любви, о счастье. Но какой это должен быть подарок?

Цветы! Это, вероятно, единственный подарок, который может сказать о любви сдержанно, нежно, красноречиво. Да, он пойдёт в магазин и купит цветов — пионов, роз и ещё каких-нибудь, самых прекрасных, с неизвестными экзотическими названиями, придёт к Матюшиной, поставит в красный кувшинчик, чтобы они всегда были перед глазами, чтобы пели о любви. А когда эти цветы завянут, он купит другие. И так будет всегда, всегда!

Сплошной поток рабочих за проходной разбивался на сотни ручейков, которые доплывали до столовых, до трамвайных остановок, до соцгорода и там исчезали. В аллее парка, которая вела к дому Железняка, играло множество шумливых ребятишек. По обе стороны аллей росли на клумбах цветы, на них-то и обратил Иван своё внимание. Почему он раньше никогда не приглядывался к ним, не умел оценить скромную красоту маргариток или яркую, небесную голубизну незабудок, не привлекали его и красно-жёлтые циннии, и багряные бархатцы? А сколько в них красоты!

Он ясно представил себе Любовь Максимовну с цветами и ничуть не удивился, увидав её перед собою в аллее. Она шла навстречу с каким-то мужчиной в сапогах и гимнастёрке — Иван где-то его видел раньше, кажется, в управлении Калиновторга. Сейчас этот человек не вызывал у Железняка никаких чувств, он просто не существовал для него. Всё исчезло — парк, шумливая детвора, цветы и кусты, осталось только лицо Любови Максимовны.

— Здравствуйте, — сказал он, останавливаясь шага за три до Матюшиной.

Любовь Максимовна оторвалась от разговора с мужчиной в гимнастёрке, увидела глаза Железняка, словно споткнулась о них, и раздражённо сказала:

— Здравствуй.

Потом она чуть отклонилась в сторону, обошла Ивана, как будто боялась за него зацепиться, и опять начала что-то горячо доказывать своему спутнику. Слышались слова: «накладные», «проценты», «тара»…

Железняк стоял ошеломлённый. Он не мог сообразить, что случилось. Почему она такая? Может, Матюшина не узнала его, может, надо догнать её, ещё раз поздороваться?

Он поглядел ей вслед. Теперь, очевидно, разговор стал ещё горячее. Человек в гимнастёрке размахивал руками… Нет, сейчас, должно быть, лучше не подходить. И нечего сердиться на Любовь Максимовну — она занята, ей не до разговоров с ним. Если бы к нему на работе кто-нибудь подошёл, стал бы он любезно разговаривать? Вечером всё будет по-другому…

Счастье было слишком большим и полным, чтобы его могло что-либо нарушить. Иван ещё раз оглянулся — голубое платье Любови Максимовны уже исчезло за поворотом. Он постоял и пошёл домой.

Дома он умылся, переоделся, поел и пошёл за цветами. Но магазин в разгаре лета, когда сады были полны цветов, мог предложить только похоронные венки из искусственных роз и тюльпанов. Девушка-продавщица ещё показала довольно большую пальму. От всего этого Железняк торопливо отказался:

— Мне цветы нужны, понимаете, цветы…

Девушка понимала. Даже слепой, услыхав его голос, догадался бы, для чего ему нужны цветы…

— Коммунхоз очень плохо нас снабжает, — извиняясь, сказала она, и Железняк вышел из магазина.

Солнце уже клонилось к домам. Нужно было спешить. Иван постоял ещё у магазина, на витрине которого лежал огромный похоронный венок, засмеялся и быстро пошёл к Михаилу Торбе.

Родители Михаила жили на Красногорке с давних времён. Довольно большой дом вмещал целых четыре поколения Торб. Прадед Михаила, девяностолетний старик, бывший матрос, всегда находился в садике — и в дождь и в жару. Только лютый мороз мог загнать его в дом, да и то ненадолго. Сад он развёл необыкновенный. Один сосед Сахно со своими знаменитыми яблоками мог соперничать с садом прадеда. А что касается цветов, то равных им не было не только в Калиновке, но во всём Донбассе.

Об этом и вспомнил Иван, когда взял курс на усадьбу Торбы. Он бывал тут уже не раз, и потому его появление никого не удивило. Сегодня, в день получки, вся большая семья собралась вместе, в такие дни всегда бывал весёлый ужин, и Железняка встретили с радостью.

Он несколько минут посидел и поговорил с отцом Михаила, потом с дедом, потом с прадедом и на этом древнем старце сосредоточил самое пристальное внимание. Старик с удовольствием повёл гостя в сад показать свои цветы. А в саду и вправду было на что посмотреть. Там цвели розы всех оттенков, от мраморно-белого до красно-чёрного, и ими старик Торба гордился больше всего. Он долго и подробно рассказывал, и Железняк терпеливо выслушивал родословную каждой розы.

Старик стоял перед юношей, приземистый, крепкий, как дуб, в клетчатой ковбойке, которыми недавно наводнили всю Калиновку, в штанах из чёртовой кожи. Его грубые руки с большими, как тарелки, ладонями, привыкшие к тросам и канатам, теперь с удивительной нежностью касались роз. Белая подстриженная борода прямоугольником выделялась на фоне красной ковбойки.

— Дедушка, — сказал Иван, когда они углубились в сад. — я хочу попросить у вас несколько роз — они такие красивые.

Старик Торба остановился, словно вцепился в тёплую землю босыми ногами с сухими, искривлёнными пальцами. и лукаво спросил:

— Девке?

— Да. — признался Иван, и отсвет ярко-красной розы лёг на его щёки.

— А разве им и теперь цветы дарят? — насмешливо спросил старик.

— Дарят.

— А она красивая? — продолжал допрашивать дед Торба. — А то подаришь, а люди начнут говорить: «Вон какому чучелу Торбины розы достались!»

— Она лучше всех на свете! — вырвалось у Железняка.

— Ну, если лучше всех на свете, тогда уж ничего не поделаешь, придётся дать, — засмеялся старик, показывая жёлтые от табака и времени, но ещё целые зубы. — Надо дать. Жениться собираешься?

— Не знаю… — растерялся Железняк. Этот вопрос он как-то не ставил перед собой.

— Ага, значит, только улещаешь? — многозначительно сказал дед. — Ну, против моих роз ни одна не устоит. Потом мне магарыч принесёшь. — Он вытащил из кармана кривой садовый нож с острым, как бритва, лезвием и быстро, выбирая самые красивые цветы, нарезал огромный букет.

— Хоть в Москву на выставку! — сказал он, любуясь творением своих рук. — Пойдём нашим девчатам покажем, понравится ли?

— Не надо, дедушка! — воскликнул Железняк. Он представил себе вопросы и шутки, когда он появится около крыльца, где собралось всё семейство Торб.

— Боишься предстать перед судом общественности? — опять засмеялся старик. — Ну, тогда прыгай прямо через забор и лети к своей крале. А я скажу, что тебя Пуанкаре вызвал, и передам им от тебя привет. И смотри мне, чтобы эта девица долго не прыгала, раз-два — и в дамки!

Дед заговорщицки подмигнул Ивану и весело засмеялся. Иван перелез через забор, а Торба подал ему букет.

— Спасибо, дедушка! — только крикнул Железняк и заспешил домой.

А дед Торба, весьма довольный собой, пошёл к многочисленным родственникам — рассказывать, как влюбился Иван Железняк, цветы девчатам носит… Вот раньше, когда дед ещё парнем был, никаких цветов не носили. Раз глянул — и готово!..

В это время Иван уже подходил к своему дому. Наступал вечер, аромат роз усилился, и все встречные невольно оглядывались на юношу с чудесным букетом.

— Жених! — послышался сзади чей-то весёлый знакомый голос. — Совсем жених!

Железняк остановился. Саня Громенко, улыбаясь, смотрела на него.

— Кому такой букет несёшь? Не на свадьбу ли?

— Нет, не на свадьбу.

— А кому?

— К сожалению, не тебе, Санька.

— Это я знаю, даже очень хорошо знаю, — сказала девушка уже серьёзно. — Дай мне одну.

— Выбирай. — Он протянул девушке весь букет.

— Нет, мне не надо, — неожиданно изменила намерение Саня. — Неси уж своей наречённой.

Она повернулась и быстро пошла, стуча высокими каблучками. Железняк недоуменно пожал плечами: вот уж действительно семь пятниц на неделе…

А через минуту, взбегая по лестнице, он уже совсем забыл о Сане. Провёл рукой, приглаживая непослушные волосы, и несмело постучал в дверь Матюшиной. Она уже должна быть дома.

Послышалось шлёпанье старых тапочек, дверь раскрылась, и Любовь Максимовна появилась на пороге. Она взглянула на Железняка, на чудесный букет роз, и лицо её сразу стало замкнутым, отчуждённым.

— Здравствуйте, — растерявшись, сказал Железняк.

— Здравствуйте, — холодно ответила Матюшина.

— Я хотел вам подарить… — Иван совсем потерялся, глядя на это чужое, почти враждебное лицо. — Я хотел это вам…

Он протянул ей свои чудесные розы. Любовь Максимовна внимательно взглянула на него и ответила:

— Подари их лучше своей девушке, а мне не надо.

Железняк ничего не мог понять. Словно вот тут, на его глазах, подменили Любовь Максимовну.

— Но вчера… — прошептал он.

— Вчера ничего не было. Запомни: ничего! — жёстко сказала Матюшина. — Ничего не было и никогда больше не будет. Ясно?

Ивану не было ясно. Он сделал шаг вперёд, но дверь закрылась. Иван остался на площадке с букетом в руках. Долго стоял он так, ничего не понимая. Потом вошёл к себе, бросил букет на стол, лёг на диван.

Что случилось? Почему такая перемена? Может, кто оговорил его, оклеветал и потому так рассердилась его любимая? Он сейчас же пойдёт к ней, всё выяснит, скажет, как любит её… Нет, она не рассердилась, ни тени гнева не было на её лице. Ей просто нет дела до него, никакого дела! Но ведь был же вчерашний вечер? Он был, он был, что бы она ни говорила! Нет, наверное, никогда не сможет он понять, какими путями идут желания женщин.

Иван встал с дивана, взглянул на букет и горько рассмеялся. Дурак, на Красногорку ходил, столько шуму наделал! Он вышел на балкон и бросил букет на соседскую половину: раз он предназначался для Матюшиной, пусть там и лежит. Потом крепко закрыл дверь и принялся наводить порядок в комнате… Он забудет Любовь Максимовну, забудет навсегда, он выбросит из сердца эту любовь, как выбросил сейчас букет. Силы на это хватит.

Но сделать это оказалось значительно труднее, чем решить. Он не спал всю ночь: вчерашний вечер минута за минутой проходил в его памяти, и сердце болело от чувства незаслуженной обиды.

На работу он пришёл бледный после бессонной ночи, но сосредоточенный и подтянутый. Что бы там ни творилось на белом свете, какие бы измены и подлости ни существовали, а Железняк не позволил себе раскиснуть. Он работал, весь отдаваясь работе, как будто забываясь в ней.

Но прошли восемь часов работы. Отгудели гудки, пришлось идти домой. Иван мужественно пошёл. Он заранее решил, как будет вести себя, если встретит Матюшину: сдержанно поклонится — и всё. Но, к счастью, в следующие несколько дней им не пришлось встретиться.

Железняку нестерпимо хотелось пойти в кафе, хоть одним глазком взглянуть на свою любимую, но он не мог себе этого позволить и не позволил. Он выходил на балкон, смотрел направо — двери всегда были закрыты, и увядший букет роз лежал всё на том же месте, словно его никто не заметил.

Однажды утром они столкнулись на площадке, и, встретив вопрошающий, молящий взгляд Железняка, Матюшина резко сказала:

— Я запрещаю тебе, понимаешь, даже думать запрещаю о встрече со мной. Мы останемся друзьями, знакомыми или навсегда поссоримся, как хочешь. Но это больше никогда не повторится.

Матюшина круто повернулась и сбежала вниз по лестнице, не дав сказать Железняку ни слова, и снизу крикнула:

— Запомни это навсегда!

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

У входа в парк Пушкина появилась огромная афиша: «Бокс — первенство добровольного спортивного общества «Авангард». Соревнования продлятся пять дней. Финал в субботу, 24 июля. Начало в 7 часов».

Железняк прочитал и отвернулся. Раньше эти соревнования наверняка заинтересовали бы его, а сейчас он остался равнодушным. Сердце его болело, и невозможно было успокоить эту боль. Только работа помогала ему забыться. Иван даже жалел, что смена коротка, что она не заполняет его дня целиком. Тогда он, приходя домой, сразу падал бы на кровать, засыпал мёртвым сном и не думал бы о Любови Максимовне, не вспоминал холодного, равнодушного взгляда, каким окидывает она его при случайных встречах.

В эти душные июльские вечера его невольно тянуло к книгам. Он читал о Чапаеве и Зое, об Оводе и Маресьеве, о Фоме Гордееве и Печорине, читал без системы и порядка, но восхищаясь от всего сердца. Часто Иван откладывал книгу в сторону, раздумывая над извилистыми линиями человеческих судеб. Писателю, очевидно, всё понятно, а вот в жизни всё бывает куда сложнее…

Маков постучал в дверь, но Иван не сразу понял, где это стучат. Все помыслы его были настроены только на одну волну: «Трижды и ещё раз», — а остальные звуки доходили до сознания с большим запозданием. Наконец он понял, что кто-то хочет войти, сорвался с дивана, открыл дверь.

— Привет и лучшие пожелания! — объявил с порога Маков. — Чего загрустил, добрый молодец? Почему дома сидишь?

— А что мне ещё делать? Садись.

Пётр сел, оглядел комнату. Всё кругом было натёрто и начищено так, словно хозяйничала здесь опытная женская рука.

— А сёстры твои где?

— В пионерлагере.

— Книжки читаешь?

— Читаю.

Пётр взял книжку, взглянул на обложку и бросил на диван.

— Это нами ещё в глубокой юности читано.

— А я вот сейчас читаю.

— Ясно! Культурно растёшь? — засмеялся Маков. — Я за тобой пришёл. Чего ты сидишь дома, как монашка в келье? Пойдём на стадион, там сегодня бокс, финальная встреча! Первенство области! Одевайся! Пошли! — командовал Пётр.

Иван послушался.

Да, он пойдёт на стадион. Ничего не случилось в его жизни, ничто не сломает его.

— Сейчас оденусь, — сказал он, направляясь в другую комнату.

Пётр подошёл к окну и оглядел широкую панораму завода. Солнце клонилось к горизонту. Скоро семь.

— Ты про Кирилла Сидоренко ничего не знаешь? — крикнул он Ивану.

— А где он?

— В Дружковке. Бить тебя похвалялся, ребята слышали.

— Ты пришёл предупредить меня?

— Я пришёл, чтоб с тобой вместе на бокс идти, — оторвался от окна Маков, — вот и всё. Понял?

— Понял.

— А с Кириллом что-то мы не так сделали. — Маков стал серьёзным. — Я уже думал, думал. Будто всё сделано правильно, а на сердце кошки скребут.

— Вот и я тоже думал, — сказал Железняк. — Озлобили мы парня, а объяснить, видно, не сумели…

И потеряли человека… — И, как бы испугавшись чересчур серьёзного тона, Маков запел: — «Полюбить ты меня полюбила, удержать ты меня не смогла…»

— А зачем ты поешь, когда тебе петь не хочется?

— Кто это тебе сказал?

— Сам вижу.

— Ничего ты не видишь. Ясновидец! — снова скорчил гримасу Пётр. — Я — как соловей, когда захочу, тогда и пою. Пошли на бокс!

…Белый квадрат ринга был установлен на стадионе в центре сектора, который полукругом охватывает беговая дорожка. Тут обычно отводятся места для прыжков и толкания ядра, а теперь вырос небольшой квадратный помост, и на нём на столбиках были туго натянуты, словно нарисованные, белые линии канатов. На помосте, застланном упругим войлоком и покрытом брезентом, ещё никого не было, но вокруг ринга ходили люди в халатах или тренировочных костюмах.

А на другой дуге трибуны шумел народ. Иван заметил тут людей, которых никак не ожидал встретить на стадионе. Что уж говорить обо всех калиновских ребятах, когда даже прадед Михаила Торбы и тот сидел в шестом ряду, и глаза его, красноватые, воспалённые, горели от азарта.

Алексей Михайлович сидел чуть выше, он приветливо помахал рукой, увидя Железняка.

— О, ты тоже тут? А я думала, что тебя бокс не интересует, — услыхал Иван около самого уха шёпот Сани Громенко.

Она всегда появится там, где её не ожидают!

— А ты, должно быть, уже в какого-нибудь чемпиона влюбилась? — вместо него ответил Маков. — Идём, Санька, сядем где-нибудь с нами.

— Нет, не пойду. Железняк что-то очень сердитый, Боюсь, укусит. — Она засмеялась и исчезла в толпе.

Они нашли места чуть повыше помоста ринга.

— Смотри, смотри! — толкал Ивана локтем в бок Пётр. — Смотри, вон там в зелёном халате Семён Климко.

— Кто такой?

— Ты не знаешь, кто такой Климко? Вечный позор на твою голову!

— Ну, скажи, чтобы я знал.

— Семён Климко уже месяц чемпион Луганской области. Он бьётся в среднем весе, а побеждает тяжеловесов.

Из громкоговорителя раздался голос:

— Финальная встреча боксёров лёгкого веса! Мосолов — Горловка, Перепелица — Енакиево. Судья на ринге — Богушевич. Три раунда по три минуты.

На помост быстро выскочил невысокий юноша в чёрных трусиках и белой майке. Высоко подстриженные волосы с коротким чубчиком делали лицо боксёра воинственно-задорным.

— Перепелица! — послышалось на трибунах.

Боксёр наступил ногой на канат, подтянул рукой второй и помог пролезть в это отверстие судье и своему противнику. На ринг кто-то положил две пары коричневых боксёрских перчаток. Около столбиков появились секунданты. Судьи уселись на стульях с трёх сторон ринга.

Боксёры стояли в углах, исподлобья поглядывая друг на друга.

Вдруг прозвучал низкий мелодичный звук, чуть похожий на церковный звон.

— Гонг! Начали! — нетерпеливо крикнул Пётр. — Мосолов! Вперёд!

Что-то скомандовал судья — в шуме слова разобрать было невозможно. Боксёры сошлись, неуклюже, обеими руками пожали друг другу перчатки, сделали круг, словно в вальсе, и сразу повернулись друг к другу, сжавши кулаки, уже готовые к бою.

Они начали разведку, ловко уклоняясь от ударов, подставляя перчатки под кулак противника; они танцевали по рингу, передвигаясь упругими и плавными шагами; они старались найти слабое место соперника, чтобы сразу бросить туда всю силу хорошо натренированных мускулов.

Иван не успевал следить за молниеносными сериями ударов, непривычный глаз его не всегда замечал быстрые движения спортсменов. А они всё танцевали и танцевали, иногда позволяя себе пустить в ход кулаки, иногда подходя друг к другу совсем близко — и тогда короткие удары становились почти невидимыми, — а потом снова отскакивали и снова танцевали, выбирая подходящее мгновение и место для удара.

На скамье, в стороне от ринга, сидел пожилой, лет за пятьдесят человек. Голова его была побрита, из-под седых бровей глядели тёмные, живые, очень внимательные глаза. Большой нос казался приплюснутым, смятым.

Человек сидел свободно, положив ногу на ногу, и, казалось, очень мало обращал внимания на боксёров. А к нему всё время подбегали то спортсмены, то секунданты калиновской команды. Он что-то с усмешкой говорил им, и они, озабоченные, уходили на свои места.

— Кто это такой? — спросил Железняк своего соседа.

— Я тебе уже сказал — Семён Климко.

— Нет, я не о нём. Вон там, на скамье сидит.

Пётр взглянул внимательнее.

— Это Гурьянов, тренер нашей команды. Когда-то был знаменитый боец, чемпион мира… Гляди! Начинают!

Минута перерыва прошла, снова прозвучал гонг, снова начался бой. Опять затанцевали на упругом войлоке ринга лёгкие фигуры спортсменов. Вдруг Перепелица дрогнул, ноги его подкосились, и он упал.

— Ура! — закричал Маков. — Ура!

Мосолов быстро отбежал в угол. Судья стоял над Перепелицей и взмахивал рукой вверх и вниз, отсчитывая секунды. Он взмахнул семь раз, и Перепелица снова вскочил на ноги.

А Иван даже не заметил этого. Совсем близко от себя он увидел Любовь Максимовну и сразу забыл обо всём. Такой он её никогда не видел. Возбуждённое и покрасневшее её лицо, с пылающими чёрными глазами, показалось Железняку прекрасным. Матюшина что-то кричала, но голос её смешивался с сотнями голосов, и никто, кроме Ивана, её не слышал.

Снова ударил гонг. Боксёры сели на подставленные табуретки, широко раскинули на канаты усталые руки.

— А, Ваня, ты тоже тут? — вдруг заметила Ивана Любовь Максимовна. — Видел, как он этого Перепела уложил?

Глаза её сияли от азарта.

— Ты до конца будешь? — кричала Матюшина.

Что-то похожее на обещание прозвучало в её голосе, и для Ивана этого было вполне достаточно. Он смотрел на ринг, где заканчивалась первая встреча, и скоро почувствовал, как спортивный азарт охватывает и его. Ему уже хотелось, чтобы Мосолов снова сбил Перепелицу; ему хотелось видеть сильные и красивые удары, хотелось кричать, приветствуя победителя.

Но на ринге ничего необыкновенного не случилось. Боксёры обменялись ещё несколькими сериями ударов. Теперь Мосолов наступал слабее — ему надо было лишь удержать перевес, одержанный в первом раунде. Снова прозвучал гонг. Боксёры остановились. Судья поднял вверх руку Мосолова в кожаной перчатке и. провозгласил:

— Бой и звание чемпиона общества в легчайшем весе по очкам выиграл Александр Мосолов — Горловка!

Трибуны наградили победителя громкими аплодисментами, будто взлетела над ними, хлопая крыльями, огромная стая сильных птиц.

Темнота над стадионом сгустилась. Резкий свет прожекторов стал ярче. Иван был доволен, что пришёл на стадион. Для него всегда было что-то непонятно-привлекательное в сухом шелесте ударов перчаток, в командах судьи, в шуме трибун. Он поймал себя на желании самому выйти на ринг, попробовать свои силы. Но тут же, улыбнувшись, отбросил эту мысль. Полетел бы он, должно быть, через канат на землю от одного удара настоящего боксёра… Он поглядывал туда, где сидела Любовь Максимовна, и тогда желание выйти на ринг появлялось снова. Он представил себе, как судья поднимает вверх его руку, руку победителя, а Матюшина на трибуне хлопает в ладоши и кричит что-то неразборчивое, но предназначенное только для него, для Ивана Железняка. Он представил себе это так ясно, будто увидел на экране. Потом опомнился, оглянулся и, презирая себя за глупые фантазии, вслух сказал:

— Дурак!

— А конечно, дурак! — в тон ему ответил Маков. — Этот Горбулин тяжелее его килограммов на восемнадцать. А впрочем, бабушка ещё надвое гадала — знаешь, какой удар левой у этого Климко!

— О чём ты говоришь? — спросил Иван.

— Эх, деревня! И где ты рос, такой неспортивный?

— В Калиновке, — улыбнулся Железняк. — Ну, веди разъяснительную работу.

— Придётся, — вздохнул Маков. — Этот Климко хочет стать абсолютным чемпионом области, а весит он семьдесят два килограмма. Горбулин же весит все девяносто. Чтобы Климко стать абсолютным чемпионом, ему надо побить Горбулина, а девяносто килограммов — это тебе не фунт изюма!

— Отчаянный человек этот Климко, — сказал Иван, уже с нетерпением ожидая появления его на ринге.

Само намерение боксёра очень пришлось ему по душе, и он уже заранее стал на сторону смелого спортсмена.

Судья вызвал противников на ринг. Семён Климко встал в свой угол. Высокий, пропорционально сложённый, он стоял свободно, опершись руками о канаты. Крепкие мускулы его словно переливались под кожей. Его умное лицо в эту минуту казалось сосредоточенным. И лицо Климко, и его манера держаться на ринге очень понравились Железняку. Он желал ему победы от всего сердца.

Противник Климко Павел Горбулин тоже стоял на своём месте. Вероятно, потому, что симпатии Железняка уже определились, Горбулин сразу ему не понравился, хотя ничего неприятного в нём не было. Он казался крупнее Климко, и мускулы у него были рельефнее, и силы, вероятно, намного больше.

— Несправедливый бой, — сказал Иван, уже желая на случай поражения найти оправдание для Климко.

— Пусть не лезет, если несправедливый. — Маков не хотел делать никаких снисхождений. — Но тут никакая хиромантия не скажет, кто выиграет. У Климко второй всесоюзный разряд, скоро, должно быть, первый будет, а этот Горбулин едва во второй перелез.

— Второй разряд — и чемпион? — спросил Иван.

— А как ты думал? Второй всесоюзный разряд — это высокая квалификация. Всесоюзный! Понял?

Начался бой. Крупный Горбулин сразу пошёл вперёд, стараясь всю тяжесть своего большого тела обрушить в одном уничтожающем ударе, он шёл вперёд, и только вперёд, не давая Климко ни секунды передышки, намереваясь прижать его в угол или к канатам, сбить с ног.

Если бы хоть один из этих ударов достиг цели, Климко уже лежал бы на полу. Но сколько ни бил Горбулин, кулак его неизменно пролетал мимо противника, или натыкался на ловко подставленную перчатку, или попадал в плечо, где самый сильный удар не причинял большого вреда.

На этот раз Железняк не пропустил ни одного движения. Он хорошо видел, как Горбулин бросился в атаку, полностью убедившись в безнаказанности своих промахов, не думая о силе противника, стремясь только достать кулаком проклятый неуловимый подбородок. Климко уклонился и от этого удара, но в то самое мгновение, когда перчатка Горбулина пролетела над его головой, он резко послал левую руку вперёд, прямо в грудь противника, и почти одновременно правой ударил его в подбородок. Горбулин пошатнулся. Руки его сразу опустились, ноги стали подгибаться. Он осел и вытянулся во весь рост на помосте.

— В угол! — скомандовал судья Климко и, взмахивая рукой, стал считать: — Раз, два, три…

На трибунах стоял уже не шум, а рёв. Зрители поднялись вместе с судьёю, отсчитывая секунды. Случай, когда противник послабее бьёт более сильного, всегда вызывает азарт у зрителей.

— Десять! — выкрикнул судья.

Это слово дошло до сознания Горбулина, он попробовал встать, но колени стали чугунными, в голове стоял звон, и боксёр опять бессильно опустился на помост.

Судья объявил о победе Семёна Климко, подняв вверх его руку, зашнурованную в тугую боевую перчатку, и провозгласил его абсолютным чемпионом спортивного общества «Авангард».

Как аплодировали, как бушевали от восторга трибуны! Такой картины Железняк ещё никогда не видел. Он и сам азартно кричал и аплодировал.

Уже пробираясь к выходу, он искал глазами Любовь Максимовну, но та, так же как и Маков, затерялась в толпе. Иван постоял около выхода, решив подождать Матюшину. Он здоровался со знакомыми, ища взглядом в толпе, но Любови Максимовны не было. Вот уже ушла с трибун вся публика, погасли прожекторы, около судейского столика некоторое время ещё светилась небольшая лампочка, потом погасла и она. Рабочие начали разбирать помост ринга, а Иван всё ещё стоял в ожидании. Потом, медленно таща отяжелевшие ноги, пошёл домой.

Он не замечал ничего по дороге. Перед глазами всё время маячили белый квадрат ринга и восхищённые, горящие глаза Любови Максимовны. Ноги сами машинально привели его домой, на третий этаж, к знакомым дверям.

Только тут Железняк опомнился. Ему показалось, что дверь в квартиру Любови Максимовны чуточку приоткрыта. Значит, она дома, и он может зайти и спросить, почему она не подождала его на стадионе. Он вошёл в коридор, увидел свет в комнате Любови Максимовны и, толкнув дверь, стал на пороге.

В самом ужасном кошмаре не могло бы ему привидеться что-нибудь подобное. Он провёл рукою по глазам. как бы отгоняя страшный сон. Сквозь красную пелену он увидел Любовь Максимовну на коленях у Семёна Климко.

Он не вскрикнул, не выругался, не застонал, он молча, сжав зубы, бросился вперёд. Он должен убить этого Климко, убить!..

А боксёр, услыхав скрип двери, чуть отстранил Любовь Максимовну и удивлённо взглянул на бледного юношу, который неожиданно появился в комнате.

Ничего не понимая, но почувствовав опасность, Климко, всё ещё сидя на стуле, резко выбросил кулак вперёд, навстречу юноше. Он даже не думал драться. Но слабо бить он не умел. Притом же слишком много неизрасходованной энергии оставалось после короткого боя с Горбулиным.

Железняк как подкошенный упал на колени. Красная пелена в глазах стала тёмной, он хотел подняться и не смог. Словно откуда-то издалека он услыхал весёлый смех Матюшиной.

Собрав всю силу, всю волю, он поднялся и снова бросился на Климко, но снова упал, поражённый коротким ударом, теряя сознание.

Он пришёл в себя на площадке около двери своей квартиры. Кто вытащил его сюда, как он тут очутился? Что вообще случилось?

Ни на один из этих вопросов Иван ответить себе не мог. Превозмогая слабость, он сел, опершись спиной о дверь. И ясно понял в это мгновение, что жить больше не будет. Если на свете возможна такая подлость, не стоит дальше жить. Он сегодня же покончит с этой жизнью, сложившейся столь несчастливо.

Смех Любови Максимовны всё ещё звучал у него в ушах. Она смеялась, смеялась тогда, когда он барахтался на полу, не в силах встать, беспомощный и слабый. Нет, больше жить незачем…

Иван решил не раздумывать больше ни одной минуты. Он, правда, плохо представлял, как осуществит своё намерение, но другого выхода у него нет, он хочет умереть и умрёт.

Он вышел из лома. Не зная, куда пойти, он на секунду растерялся, остановился, затем побежал к станции.

Гудок паровоза послышался, когда до вокзала оставалось метров сто. Выскочив на перрон, Железняк увидел только красные огни.

— Опоздал на Дружковку, товарищ! — сочувственно сказал какой-то железнодорожник. — Ничего, через десять минут товарный пойдёт, доедешь!

Железнодорожник ушёл, и на широком, ярко освещённом перроне стало пусто. Иван подошёл к самым рельсам и остановился, прислушиваясь. Вдали уже гремел подходивший к Калиновке товарный поезд.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

В тот день всё не ладилось у Кирилла Сидоренко. Директор авторемонтной базы сказал, что приступить к работе можно только с первого числа. Слоняться без работы уже надоело. Отпуск, данный самому себе, осточертел.

В последнее время даже Анастасия Петровна совсем неуважительно разговаривала со своим постояльцем, взяла моду насмехаться над ним. По мере того как денег у Кирилла становилось меньше, она требовала их всё больше.

Но на этот раз старуха пришла домой, не имея намерения ссориться. Наоборот, было в её улыбке что-то льстивое, хотя одновременно и ехидное. Она вошла в дом, перекрестилась на образа, села к столу.

— А я сегодня опять в Калиновке была, прости, господи, меня, грешную… — объявила она.

Кирилл насторожился, но не сказал ни слова.

— Там такое про Ивана Железняка, про моего дорогого родственничка, люди рассказывают — прямо сердце радуется. Половинка в отпуск поехал, а Иван, мой родненький, теперь всей бригадой командует.

— Враньё! — спокойно отозвался Кирилл. — Зелен он ещё бригадиром быть.

— А он и не бригадир, — проговорила Анастасия Петровна. — За бригадира там Хоменко поставлен — такая шляпа, такая раззява, не приведи господи! Так Ванюша, рассказывают, всю бригаду в руки взял и командует. Ну чисто тебе инженер!

Кирилл недовольно повернулся на кровати. Разговоры об успехах Железняка были ему как острый нож в сердце. Но Анастасия Петровна, словно нарочно, принялась восхвалять его бывшего ученика. Она рассказывала, как все в Калиновке хорошо говорят о семье Железняка, как уважают Ивана, какие красивые у него сёстры. Она говорила и говорила, но каждое её слово отзывалось в сознании Кирилла совсем по-иному.

«А ты не такой, — словно повторяла бабка. — А про тебя люди никогда ничего хорошего не скажут. А Марина никогда и не взглянет на тебя».

Он долго терпел бабкину болтовню, а потом, чувствуя, как в груди закипает старая ненависть к Железняку, грубо сказал:

— Ну, хватит болтать вздор! Вы мне лучше скажите, зачем вы в Калиновку ездили.

— В Калиновку я к своим старым подружкам ездила, — ничуть не растерялась Анастасия Петровна. — Они гам сроду-веку живут, все знают.

Старуха вытащила откуда-то из глубины своих бездонных карманов бутылку. Они выпили вдвоём по чарочке. Дальше Кирилл пил уже один, дивясь бабкиной доброте. Что с ней случилось — понять невозможно!

— Он тебя, сыночек, выжил из бригады, — приговаривала хитрая старуха, — должно быть, скоро и Половинку выживет. Это такой человек, что всего на свете добьётся. Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его! А я бы на твоём месте не смолчала, не смолчала бы на твоём месте. А то уехал ты из Калиновки, он там и распоясался, как фараон.

Слова Анастасии Петровны падали на подготовленную почву. Да, Железняк причина всех несчастий Кирилла. Если бы не он, никогда не оказался. бы Кирилл в этой постылой комнате, никогда бы не валялся на скрипучей бабкиной кровати. Но не удастся Железняку праздновать победу, рано!

Бабка Анастасия продолжала говорить, словно сверлила затуманенный мозг Кирилла, добираясь до самого больного места.

— Поеду в Калиновку, — сказал Кирилл, — посмотрю, как там дружок мой Иван Павлович Железняк поживает. А может, и поговорю с ним.

— Что ж. поезжай, поезжай, сыночек! — наливая ещё стаканчик, приговаривала Анастасия Петровна.

Кирилл выпил, закусил огурцом, встал из-за стола, взял кепку и вышел из дома, сказав на прощание:

— Поздно вернусь, не ждите.

Он не совсем точно представлял, зачем едет в Калиновку, но ему нужно увидать Железняка, схватить его за грудь, вытряхнуть из него подлую душу. Даже удивительно, почему он раньше этого не сделал! Слова бабки Анастасии непрерывно гудели в ушах.

В Калиновку он приехал около семи часов, солнце уже клонилось к обрывам Красногорки. Кирилл быстро спрыгнул с подножки вагона на перрон. У него появилось такое чувство, будто он возвращается домой после долгого, утомительного путешествия. Но он подумал о Железняке, и чувство это исчезло. Сегодня он ему покажет!

Кирилл стремительно поднялся на третий этаж и постучал, уже готовый к драке, к мести. Тишина. Никто не шевельнулся в запертой квартире. Кирилл забарабанил ногами и поднял такой шум, что соседка с четвёртого этажа вышла на площадку, взглянула вниз и сказала:

— Нет там никого. Младшие все в Святогорске, в пионерлагере, а Иван, наверно, к ним поехал.

Кирилл сплюнул, выругался. И тут ему не везёт — не ехать же в Святогорск!

Он вышел на тёплый асфальт и минуту поколебался, не зная, куда идти. Вспомнилась Саня Громенко, и парень поморщился: не слишком хорошо они расстались в последнюю встречу. Но всё-таки при мысли о девушке что-то хорошее шевельнулось у него в сердце: это было воспоминание о том времени, когда он работал в первом механическом.

Он быстро прошёл на восемнадцатый участок, постучал в Санину дверь. Открыла мать, удивлённо взглянула на Кирилла, но, узнав, поздоровалась и сказала, что Саня пошла на стадион, — там сегодня бокс.

Опять неудача! Он направился на стадион, хоть никогда не интересовался боксом. Надежды на встречу с Саней почти не было: попробуй найди девушку, если на этом стадионе тысячи народу.

Он купил билет, прошёл на трибуну. Он уже не вспоминал о Сане, он думал, что тут, наверное, немало бывших приятелей, которые за этот месяц успели забыть его. Нет, он ещё напомнит о себе Калиновке, должен напомнить! Раздражение накипало в его душе, и неизвестно. в какой скандал оно вылилось бы, если бы навстречу не попалась Саня.

Чёрные глаза девушки на мгновение застыли, когда перед нею вырос Сидоренко. Потом она приветливо улыбнулась и протянула руку. Это была первая приветливая улыбка, адресованная Кириллу за последнее время, и он обрадовался ей, настроение его изменилось.

— Ох, какая же ты стала, Санька! — воскликнул он.

— Какая?

— Красивая, большая. Хоть в кино тебя снимай.

— Ну, Дины Дурбин из меня не выйдет! — засмеялась Саня и сразу переменила разговор: — Где ты пропал? Что с тобою делается? Почему не показываешься?

— А ты думала — я извинения приду просить? Не дождутся! Пусть они у меня просят!

— Но друзьям-то весточку подать можно было?

— Друзьям? Нет у меня друзей, все подлецы.

— Ох, и глуп же ты, Кирилл! — вздохнула Саня. — Пойдём сядем, бокс посмотрим. Очень интересное соревнование.

Хотя Кирилл и относился к спорту скептически, соревнование захватило его. Он кричал «ура!», когда сбитый боксёр падал, свистел в четыре пальца и хлопал в ладоши, причём невозможно было понять, когда он одобряет и когда осуждает. Два часа соревнований промелькнули быстро. Последний удар Семёна Климко Сидоренко встретил таким свистом, что соседи заткнули уши, но Кириллу до этого не было никакого дела.

А когда на стадионе погасли прожекторы, к нему снова вернулись все переживания и сомнения. Саня была единственным человеком, которому можно всё рассказать. Но он уже попробовал ей пожаловаться и запомнил это на всю жизнь. Ничего он ей не скажет, не откроет, как тяжело ему сейчас живётся.

Он начал расспрашивать о жизни в Калиновке, стараясь незаметно выведать, вспоминают ли здесь о нём. Но Саня не понимала или не хотела понять его намёков. Она рассказывала столько интересного о знакомых людях и о работе на заводе, что Кирилл снова ясно почувствовал, чего он лишился, покинув Калиновский завод. Они ходили по неярко освещённой аллее парка. Густые кусты казались непроходимыми джунглями. Ветви каштанов вверху сплетались, образуя шатёр, полный полутьмы и шума зелёных листьев.

Разговаривая, Кирилл попробовал обнять девушку за плечо, но Саня решительно отстранилась. Парень горько улыбнулся.

— Проводи меня на вокзал, Саня. Должно быть, уже время домой возвращаться, поздно.

— Пойдём, — просто ответила Саня.

Они вышли из парка и пошли к вокзалу. Было тепло, но не душно; где-то прошёл дождь, и ветер приносил прохладную свежесть.

Теперь разговор не клеился. Кирилл в глубине души снова стал злиться на Железняка. Сейчас завод, и общежитие, и компания весёлых друзей из первого механического казались ему недосягаемым раем. Всего этого лишился он из-за Железняка. И глухая злоба, на время заглушённая, снова забурлила, а невозможность найти Ивана и отплатить только усиливала это чувство. Его злость была такой яростной, что Саня почувствовала её — чересчур порывистыми стали шаги Кирилла, слишком раздражённо оттолкнул он ногой спичечную коробку, резко дёрнул Саню за руку, когда она сбилась с ноги.

— Чего ты злишься? — спросила девушка.

— На кого я злюсь?

— Не знаю.

— Глупости болтаешь! Семнадцать лет прожила, а не поумнела.

Саня пожала плечами и смолчала. Они уже подходили к вокзалу. Навстречу никто не попадался. Поздно, уже давно спят рабочие Калиновского завода.

— Санька! — неожиданно сказал Кирилл. — Едем со мною в Дружковку!

— Зачем? — удивилась Саня.

— Будем вместе жить, поженимся. — горячо заговорил Кирилл.

Он был уверен — Саня не откажет. Ни одна девушка в Калиновке не отклонит такого предложения. А если она согласится, Кирилл посмеётся, скажет, что пошутил. А может, не скажет и в самом деле женится. Такую девушку, как Саня Громенко, поискать.

— Ты сам не знаешь, что говоришь, — точно определяя состояние своего спутника, сказала Саня. — Ты меня не любишь, я тебя не люблю — зачем же мы будем жениться? Для смеху?

— Та-ак! — Значит, и Санька Громенко позволяет себе насмехаться над ним. — Смотри, какие все гордые стали! Ничего, ничего, вы ещё услышите про Кирилла Сидоренко!

— Пока ничего хорошего мы не слышали.

— Кому это ты говоришь? Мне?

— Да, тебе. И не таращь на меня глаза, я тебя не боюсь, — сказала Саня.

Кирилл резко отбросил её руку.

— Хватит ко мне приставать! — задыхаясь, сказал он. — Ишь ведь, на вокзал пошла провожать, прилипла, как пиявка! Не заарканишь Кирилла Сидоренко, не удастся! Иди.

Саня взглянула на него без удивления, она как будто ждала именно этих слов.

— Когда научишься быть вежливым, тогда и приходи в гости, — сказала она, — а до этого в Калиновке не появляйся.

Саня повернулась и не спеша пошла от вокзала.

Ему захотелось броситься за девушкой, выругать её, но тут прозвучал свисток паровоза — на Дружковку отходил поезд. Кирилл плюнул вслед Сане, послал вдогонку длиннейшее ругательство и кинулся к поезду, но опоздал. Когда он выскочил на пустой освещённый перрон, грохот колёс уже затихал за семафором. А в конце перрона, одинокий и неподвижный, как столб, стоял Иван Железняк. Узнав его, Кирилл вздрогнул от неожиданной и злой радости: сейчас он расквитается за все свои несчастья, сейчас он отплатит за все издевательства!

— Вот где ты, голубчик! — прошипел он. подходя к Железняку со стиснутыми кулаками.

Иван взглянул на него мутными глазами и не узнал.

— Пойдём, — дёрнул его за рукав Сидоренко. — Я тебе сейчас покажу…

— Пошёл ты! — Слова Кирилла не доходили до сознания Ивана.

— Мы вместе пойдём, дорогой товарищ Железняк, — вежливо, как всегда в минуты ярости, сказал Сидоренко. — Прошу вас сойти с перрона, тут слишком светло.

И сильно толкнул Железняка с приступочки перрона в темноту, куда не достигал свет фонарей. И ещё раз толкнул, отгоняя дальше от вокзала. И в темноте ударил в лицо, и ещё, и ещё, становясь всё злее от сладкого чувства мести.

Иван не защищался — он даже не успел понять, почему его бьют. Но инстинкт самозащиты проснулся. Иван пронзительно вскрикнул от боли и тяжело ударил Сидоренко кулаком в грудь.

— А-а! Так? — заревел Кирилл и принялся изо всей силы молотить Ивана.

Саня не успела отойти от станции, как из темноты до неё донеслись крики.

Она нерешительно повернула к вокзалу, а затем, уже предчувствуя несчастье, побежала туда, в темноту, откуда послышался ей чей-то знакомый голос.

Она бежала, слыша, как на Калиновку надвигается гром колёс поезда.

Недалеко от вокзала, за резкой гранью света, в густом мраке, она увидала две еле различимые фигуры.

— А-а-а! — закричала Саня, но крик её потонул в гудении, шипении и свисте паровоза, который влетел на станцию, таща за собою длинную цепь вагонов, гружённых углём.

Кирилл стрелой метнулся к насыпи и вскочил на подножку одного из вагонов.

Саня подбежала к распростёртому на земле телу и с ужасом узнала Железняка. Он лежал с окровавленным лицом, без сознания. Девушка упала перед ним на колени и приложила ухо к груди — едва слышно, словно далеко-далеко, билось сердце. Она попробовала поднять Ивана, но не смогла и быстро побежала к станции, влетела к дежурному милиционеру с криком:

— Там убитый человек лежит! За перроном!

Сержант милиции не спеша, привычным служебным шагом, подошёл к двери.

— Он ещё жив. Надо «Скорую помощь»! — взывала Саня.

— Спокойно, гражданочка! — ответил милиционер. — Сейчас увидим, в чём там дело.

Он вышел следом за Саней, а через несколько минут вернулся и вызвал «Скорую помощь». Вскоре загудела сирена, санитары подхватили бесчувственного Железняка и увезли в больницу.

— Кто его бил, гражданка Громенко? — спросил милиционер, садясь писать протокол.

— Не знаю, — ответила Саня.

Подписав протокол, она пошла в больницу.

— Он в перевязочной, — ответили ей. — Вы его жена?

— Нет, — Саня покраснела, — просто знакомая.

Когда она выходила из больницы, уже рассветало, ясно чувствовался холодок утра. Девушка поёжилась то ли от холода, то ли от переживаний этой ночи и быстро пошла по безлюдным улицам домой.

А в это время забинтованный и заклеенный пластырями Иван Железняк пришёл в себя. Он взглянул на сине-зелёное небо, на первые золотые лучи солнца и, ещё не понимая, где он и что с ним случилось, улыбнулся разбитыми губами.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Максим Сергеевич Половинка вернулся после лечения, но к работе приступил не сразу. У него оставались ещё два свободных дня, когда можно отдохнуть после дороги, поехать на Донец половить рыбу, наконец, сделать все домашние дела. А впрочем, старик всё-таки не выдержал и в цех пошёл. Правда, не к началу смены, а значительно позже, часу во втором.

Он ходил по цеху, незаметно из-за колонн наблюдая за работой бригады.

Собирали большие ножницы, часть прокатного стана. Тяжёлые, закалённые ножи будут резать раскалённую сталь легко, как густое тесто. Максим Сергеевич ясно представил себе эту картину и улыбнулся от удовольствия.

Он простоял за колонной, наверное, с полчаса и отметил про себя, что всё это время руководил бригадой Железняк. Степан Хоменко работал в стороне, регулируя ножи, а командовал Иван, и бригада слушалась его. К этому стоило приглядеться, и Максим Сергеевич не спешил выходить из своего убежища.

Хоменко начал командовать, лишь когда дело дошло до проверки взаимодействия всех узлов сложной машины. Эта работа требует самой высокой квалификации, большого опыта, и Степан организовал её быстро и ловко. Но как только начался обычный текущий монтаж, когда нужно расставить второстепенные детали по местам, подтянуть болты, зашплинтовать гайки, он снова отстранился от командования, и снова в цехе зазвучал уже по-мужски устойчивый баритон Ивана.

«Ловко! — восхищённо отмечал Половинка, — Смотри ты. какой бригадир растёт! Как же я этого раньше не замечал?»

Он вышел из-за колонны и поздоровался с друзьями, которые сразу обступили его. Радость была искренней, непринуждённой — все любили старого бригадира. Половинка хорошо почувствовал это, и на глаза его навернулись слёзы.

— Вот хорошо, — говорил Хоменко, — приступайте, Максим Сергеевич, а то у меня это бригадирство уже в печёнках сидит.

— А дела вроде неплохо шли, — сказал Половинка. — Тебе сам бог велел бригадиром быть.

Хоменко замахал руками.

— Моё дело — точная механика, пусть кто помоложе выдвигается. — заявил он, посмотрев на Железняка.

Максим Сергеевич перехватил этот взгляд, тоже взглянул на Ивана и ужаснулся. То, что издали он принял за обыкновенные масляно-грязные пятна на лице, вблизи оказались большими синяками.

— Что с тобой? — спросил Максим Сергеевич. — Кто это так размалевал твою фотографию?

— С поезда упал, — опустив глаза, глухо ответил Иван. — Неудачно спрыгнул… Из Святогорска ехал…

— Давно ли это случилось?

— В субботу.

— Они с этим поездом, должно быть, дивчину не поделили, — весело поглядывая на Железняка, заметил Маков.

— Иди ты знаешь куда!.. — отмахнулся Иван. — У тебя одни девчата в голове.

Максим Сергеевич переменил разговор. Объяснение насчёт падения с поезда было явно выдумано, но доискиваться истины старый бригадир сейчас не хотел — со временем всё само всплывёт.

Он пришёл домой задумчивый, но весёлый. Вошёл в комнату Любови Максимовны, нежно поцеловал дочку в щёку и стал рассказывать о своей бригаде, а больше об Иване, не замечая, как это раздражает дочь. Особенно вскипела она, когда отец восхищённо объяснял, как руководит бригадой молодой слесарь, как слушаются его рабочие.

— Все они такие, Железняки, — сверкнув глазами, сказала она. — Только отпусти вожжи, так и понесут. А не доглядишь — и на шею сядут.

Максим Сергеевич, стараясь понять настроение дочери, внимательно взглянул на неё, но не смог ничего отгадать.

— Давай обедать, — сказала дочь и, не ожидая ответа, пошла на кухню, загремела там посудой.

Максим Сергеевич только пожал плечами и сел за стол. Не мог же он знать, что произошло в тот субботний вечер.


Семён Климко, идя к Матюшиной, не думал о святой и чистой любви. Наоборот, он точно знал, зачем идёт к этой грубовато красивой и откровенной в своих желаниях женщине. Но появление смешного, наивно влюблённого юноши всё осветило новым светом. В этом свете Климко увидал и себя и Любовь Максимовну, и картина показалась ему отвратительной. Он молча посмотрел на Матюшину, которая всё ещё смеялась, потом подхватил на руки бесчувственного Ивана и пошёл к выходу.

Боксёр вынес отяжелевшее тело Ивана на площадку и осторожно опустил на прохладный бетон. Потом взглянул на Любовь Максимовну и так же молча, боясь сорваться, быстро, не оглядываясь, пошёл по лестнице вниз.

Сначала Матюшина растерялась. Куда пошёл Климко и почему он не возвращается? Может, за доктором?

Но эти мысли сразу исчезли, и Любовь Максимовна поняла всё. Она подбежала к перилам площадки, взглянула вниз, где ещё виднелась стройная фигура Климко, и крикнула:

— Семён!

Всё вылилось в этом крике — и раздражение против Ивана, и злоба на пренебрёгшего ею человека, и непрощаемая женская обида. Лучше бы избил её Климко, чем вот так, молча, даже не взглянув на прощание, ушёл.

— Подлец! — прошептала Матюшина, услышав внизу стук хлопнувшей двери.

Наконец Любовь Максимовна отняла руки от перил. На мгновение её взгляд задержался на лежавшем Иване, потом она пошла к себе, крепко, на все задвижки, закрыла дверь, упала на кровать, накрыла голову подушкой и заплакала злыми, бессильными слезами.

Обо всём этом не знали, да и не могли знать ни Железняк, ни Половинка. Максим Сергеевич не знал и того, что вчера его дочка, встретив Ивана в подъезде, улыбаясь, словно не замечая ни синяков, ни пластырей, сказала так, будто между ними ничего не произошло:

— Скоро, Ваня, твои из пионерлагеря вернутся?

Иван взглянул на неё тёмными, измученными глазами, и во взгляде его не отразилось никаких чувств, будто он смотрел на пустое место.

— Я вас очень прошу, — произнёс он, очевидно, продуманный и заранее приготовленный ответ, — я вас очень прошу никогда ко мне не обращаться, потому что я не стану отвечать, и вам будет неловко.

Даже тени колебания или сомнения не почувствовала за этими словами Любовь Максимовна. Вот так, просто и спокойно, взял и вычеркнул её из своей жизни Иван. Это было обидно.

Ей также хотелось ответить чем-нибудь вежливооскорбительным, но на языке закипала одна брань. Любовь Максимовна знала — Железняк лишь улыбнётся, если она выругается… и сдержалась.


Вечером того же дня Иван появился на стадионе. Тут шла обычная кропотливая работа. Спортсмены Калиновки тренировались для будущих соревнований.

Иван несколько минут посидел на скамье около зелёного поля, глядя, как футболисты обстреливают ворота или, играя мячом, сотни раз подбрасывают его то правой, то левой ногой. Он наблюдал, как, свободно и легко побеждая простор, бежит в группе легкоатлетов чемпион Калиновки Борис Криницкий. В дальнем секторе стадиона группа спортсменов разучивала первые приёмы прыжков с шестом. Стадион жил напряжённой рабочей жизнью, и в работе каждого спортсмена Иван чувствовал целеустремлённую мысль, ясно обозначенную цель.

Его избитое лицо и лоскутки пластыря на скулах привлекали внимание всех. Иван ловил на себе немало весёлых взглядов, иногда вопросительных, иногда насмешливых, но не обращал на них внимания: пожалуй, он и сам посмеялся бы, увидев размалёванную физиономию.

Он вошёл в спортивный зал и спросил, где можно найти Григория Ивановича Гурьянова. Ему ответили, что тренер сейчас работает с группой боксёров, но если Железняк хочет подождать, то может войти в зал, на трибуну. К Гурьянову можно подойти только после занятий.

Железняк поблагодарил, осторожно вошёл в двусветный зал с очень высокими, затянутыми стальной сеткой окнами и, стараясь остаться незамеченным, сел на невысокой трибуне.

На ринге боксировали двое парней в защитных шлемах, за их боем внимательно следил, иногда вставляя замечания, Гурьянов. В зале тренировались спортсмены. Одни, как будто играя, прыгали через детскую скакалочку — то на обеих ногах, то на одной, то скрещивая их. Другие упрямо и методично, как злейших врагов, колотили тяжёлые мешки, набитые чем-то крепким и упругим. Третьи с невероятной быстротой наносили удары по туго надутым пневматическим грушам. Некоторые, на этот раз уже в паре, по очереди повторяли удары и защищались от них. В занятиях была видна хорошо продуманная система, и Железняку очень нравилось здесь. Да, он правильно сделал, когда решил прийти сюда.

Он должен стать таким сильным, чтобы никто не мог безнаказанно поднять на него руку. Для этого нужно много работать. Он не боится работы. Для тренировок он найдёт время. И когда-нибудь он встретится с Климко, выйдет на честный, равный бой — и тогда посмотрим, кто окажется сильнейшим.

Появление Железняка в спортивном зале не прошло незамеченным. Боксёры время от времени поглядывали на него, даже Григорий Иванович взглянул один раз удивлённо, кивнул головой и, ничего не сказав, продолжал работу.

Железняку пришлось ждать долго. За это время почти все боксёры побывали на ринге, поработали со снарядами, поколотили мешки, пройдя большой замкнутый круг обычной тренировки. В конце концов Григорий Иванович разделил учеников на две группы, поставил в две шеренги и каждой дал по тяжёлому, набитому волосом мячу.

— Эстафета! — провозгласил он. — Держать мяч между колен, прыгать к стене и обратно!

Это была невероятно смешная и азартная эстафета. Ребята с мячами, зажатыми между коленями, прыгали, как спутанные кони; мячи падали, приходилось возвращаться обратно — всё это требовало очень большой ловкости. Шум и весёлый смех наполняли высокий зал. Иван хохотал вместе со всеми.

— Ура! — закричали вдруг в одной шеренге.

Последний боксёр принёс между коленями мяч, а вместе с ним и победу.

— Победила правая шеренга! — весело провозгласил Гурьянов. — Положить мячи и построиться!

Боксёры встали в ряд.

— Смирно! — скомандовал тренер. — Урок окончен. Разойдись!

Иван не спешил подходить к Гурьянову.

— Разрешите обратиться? — спросил он тренера, когда тот проходил мимо трибуны.

— Прошу!

— Мне очень хочется научиться боксу.

— Это хорошо, если хочется. Давайте сядем и поговорим.

Они сели рядом на трибуне.

— Познакомимся, — сказал Гурьянов и назвал своё имя.

Железняк тоже отрекомендовался.

— Где вы работаете?

— В первом механическом.

— Очень хорошо, там мало спортсменов. Скажите, товарищ Железняк, почему вам захотелось заняться боксом?

Иван промолчал.

— Это имеет какое-нибудь отношение к синякам на вашем лице?

— Я упал с поезда.

— Я не спрашиваю, откуда они взялись, однако должен вам сказать, что такой синяк может появиться только от прямого удара правой рукой. Я задал этот вопрос потому, что, когда в спортивный зал кто-то приходит, мне всегда хочется знать: почему этот человек тут появился?

Честно ответить Иван явно не мог, а врать не хотелось.

— Признайтесь откровенно, — продолжал спрашивать тренер, — хочется отомстить обидчику? Это привело вас сюда?

— Нет, — чистосердечно ответил Иван, не имея никакого желания мстить Кириллу. — Но я должен стать человеком, которого безнаказанно бить нельзя. Если вы не согласитесь принять меня к себе, я найду другую возможность, а своего добьюсь.

— Об этом разговор впереди, — сказал Гурьянов. Ему понравились и горячность Ивана, и манера говорить. — Конечно, я буду с вами работать, но о том, как мы это сделаем, нужно хорошенько подумать, — добавил он.

— О чём же ещё думать?

— Надо сделать так: встретимся завтра у вас в цехе, договоримся с вашими комсомольцами, организуем новую группу.

О будущей работе говорилось уже как о чём-то решённом. Иногда собеседники окидывали друг друга быстрыми, внимательными взглядами. Гурьянова интересовало, кто и почему так разукрасил его будущего ученика, но он не разрешил себе больше задать ни одного вопроса.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Несколько дней и ночей с того проклятого вечера Сидоренко не находил ни минуты покоя: как он полагал, должна была прийти милиция и арестовать его. Но никто не приходил, и ожидание страшных событий, тяжкой расплаты изводило его. Этот ужас, наверное, можно было бы утопить в водке, но даже пить теперь Кирилл боялся.

В тот вечер, когда он со следами крови вернулся из Калиновки, бабка Анастасия всплеснула руками и чуть не заголосила от страха, а потом вдруг стала доброй и ласковой. Она быстро нагрела воды, дала Кириллу помыться, тщательно, словно всю жизнь прятала следы преступлений, выстирала его сорочку и успокоилась только тогда, когда не осталось ни одного пятнышка крови. Кирилл в это время уже спал чугунным сном, а бабка ходила по дому легко, бесшумно, глаза её светились, отражая огонёк тихой лампады, а лицо было таким довольным, будто случилось что-то очень приятное. И в следующие дни, когда Кирилл в смятении и тревоге метался по тесной комнате, она ни о чём не спрашивала, только удовлетворённо, по-кошачьи щурилась, поглядывая на своего постояльца.

А дни тянулись, как годы. Маятник на ходиках бабки Анастасии совсем разленился и качался так медленно. словно вот-вот должен навсегда замереть. Но не медленное течение времени мучило Сидоренко, страшнее была неизвестность. Что случилось после того, как товарный поезд унёс его из Калиновки?

Однажды вечером, ничего не говоря старухе, Сидоренко побрился, оделся и вышел из дома. Бабка проводила его хитрым взглядом, ничего не спросив.

Кирилл отошёл от дома и остановился. Ну зачем он поедет в Калиновку? Узнать, жив или уже похоронен Железняк? Проверить, стал ли убийцей он, Сидоренко? Если стал, то рано или поздно он предстанет перед судом, никуда не уйдёт. А ехать в Калиновку — значит лезть прямо на рожон…

Кирилл медленно повернулся и пошёл обратно. Но когда дом был уже перед глазами, весь ужас бессонных ночей снова предстал перед Кириллом, и он опять остановился, боясь войти. Нет, что угодно, только не долгие бессонные ночи, когда даже звёзды застывают на небосводе, словно прибитые гвоздями, когда со свистом храпит бабка Анастасия и тошно так, что возникает желание схватить её за горло.

Нет, так дальше продолжаться не может. Надо ехать в Калиновку и узнать всё, пусть самое страшное, но узнать. Только надо подождать, пока стемнеет… Что же это? Он старается оттянуть время, боится сделать решительный шаг? Кирилл раздражённо выругался, плюнул и пошёл к вокзалу.

Этот день, как нарочно, приносил всё новые и новые испытания. Поезд на Калиновку должен был отойти только через двадцать минут, и все эти долгие минуты Кирилл ходил по перрону. Милиционер сидел на скамье, под ярко начищенным медным колоколом. Увидев его, Кирилл споткнулся, хотел повернуться и уйти, но пересилил себя и прошёл перрон до конца не спеша, отмеряя шаг за шагом.

Когда Кирилл сошёл с поезда в Калиновке, солнце уже село и небо потемнело, но он не решился сразу идти в город, а с полчаса бродил вокруг вокзала, пока не стемнело окончательно. Твёрдого плана действий у него не было, он только теперь стал обдумывать, как быть дальше.

Конечно, можно зайти к Сане или к кому-нибудь из старых знакомых и расспросить про Железняка, но это может вызвать подозрение. Нет, он сделает иначе. Он пойдёт на квартиру к Ивану и сразу всё узнает.

Он не колеблясь вошёл в подъезд, поднялся на третий этаж и хотел стукнуть крепко и уверенно, но рука дрогнула, и стук прозвучал несмело, слабо, почти умоляюще.

— Заходи. Дверь открыта, — послышалось изнутри.

Сидоренко вошёл.

Иван, живой, только разукрашенный синяками, лежал на диване, положив на живот толстую книгу. Появление Кирилла он встретил так, как будто давно его ждал.

— Садись, — предложил он.

Кирилл не шевельнулся. Теперь, когда стало ясно, что он не убийца, старая злость заговорила снова.

— Здорово я тебя отделал! — дерзко сказал Сидоренко, глядя в лицо Ивана.

— Здорово, — согласился Иван.

— В милицию заявил?

— Боишься?

— Нет, не боюсь. Интересуюсь.

— Нет, не заявил.

— Почему?

— А тебе какое дело? Живи пока на воле.

Кирилл молчал. Значит, намеренно, как рыбу на длинной леске, водил его Иван, принуждая мучиться в бессонные длинные ночи, прислушиваться к каждому шагу, к каждому шуму на улице.

— Когда собираешься заявить?

— Это уж моё дело.

— Заявляй скорее!

Эти слова Кирилл выговорил глухо, как будто из сердца вырвал. Иван всё ещё смотрел ему в лицо, но теперь взгляд изменился, словно проник в глубину и напал там на что-то новое, до сих пор незнакомое.

— Дурак ты, Кирилл! — сказал Железняк.

— Я дурак? — не понял гость.

— Да, ты. Хватит тебе в Дружковке мотаться, возвращайся на своё место, вместе работать будем.

— Что, уже вспомнили Кирилла Сидоренко? Просите?

— Никто тебя не просит. Цех как работал при тебе, так и без тебя работает, не такая ты большая цаца, а вернуться тебе надо, а то пропадёшь к чёрту.

— Ты меня на весь завод опозорил, а я обратно проситься буду? — крикнул Кирилл. — Не дождёшься!

— Не кричи, — остановил его Железняк, — я тебя не боюсь. А на завод ты всё равно придёшь, рано или поздно.

— Чёрта с два! — с вызовом сказал Кирилл.

Теперь, когда он увидал Железняка живым, все его страхи исчезли, а настроение стало боевым и дерзким. Если не заявил до сих пор в милицию, то, должно быть, уж и не заявит. Значит, всё хорошо, и бояться Ивана теперь нечего.

— Будь здоров, — после паузы сказал Сидоренко. — Я б тебе ещё раз морду набил, да не с руки, лежачего не бьют. Я затем, собственно, и пришёл, — попробовал он объяснить своё появление и вышел из комнаты.

Он спустился по лестнице на улицу, встретил милиционера и прошёл мимо, не обращая на него внимания. Теперь вспоминать Железняка уже не хотелось. Побитый, в синяках, а говорит как победитель, и Кирилл как будто приходил к нему прощения просить… Не надо было сегодня ездить в Калиновку! Можно было всё узнать и не заходя сюда.

Когда он вернулся домой, Анастасия Петровна встретила его, как родная мать. Чай и ужин уже ждали на столе.

Спать легли рано. На другой день бабка исчезла… Вернулась она весёлая, довольная, словно узнала очень хорошие новости. За завтраком хитро, по-заговорщицки, поглядывала на своего постояльца, а встав из-за стола и принимаясь мыть посуду, сказала:

— Я вчера в Калиновке была, сыночек. Внучка моего, дорогого Ваню Железняка видела. Ну и разрисована у него физиономия! Чисто писанка! Ты, случайно, не знаешь, кто это так постарался?

— Не знаю, — сердито буркнул в ответ Сидоренко.

— Такому художнику иконостас в церкви расписывать доверить можно, — не успокаивалась бабка. — Хорошо, не поймали, а кабы до суда дело дошло, то, наверное, лет пять, а то и все восемь за такую работу получить можно. Чуть не убил его этот художник.

— Так ему и надо.

— А правда, сыночек, святая правда, так ему и надо, — водя полотенцем по чистой фарфоровой разрисованной чашке, приговаривала бабка. — Это ему бог отплатил за все его чёрные и неправедные дела. За мою обиду, за твой позор, за всё зло, им содеянное. Ни один грех не пройдёт перед богом незамеченным, за всё отплата приготовлена.

Кирилл слушал терпеливо и всё время думал, что хитрая бабка чего-то не договаривает. В словесном плетении её всё время, словно чёлн среди высоких волн, то возникала, то исчезала затаённая мысль, уловить которую было трудно.

— Скажите мне прямо, чего вы хотите, Анастасия Петровна? — спросил Сидоренко.

— Ничего, сыночек, ничегошеньки я от тебя не хочу и хотеть не могу…

Она положила на застеленную чистой бумагой полку свои расписанные фарфоровые чашки, покрылась тёмным шерстяным платком, хотя на улице был августовский жаркий день, и вышла из дома, так и не ответив на вопрос.

А у Кирилла осталась твёрдая уверенность — бабка что-то от него скрывает, прячется, плетёт свои хитрые дела. Для чего-то, видно, нужен ей он, Сидоренко.

А бабка Анастасия опять появилась дома только под утро, поспала немножко, а за завтраком уже аккуратно сидела на своём месте, наливая чай.

— Вы себе, случайно, жениха не завели, Анастасия Петровна? — попробовал пошутить Кирилл.

— Грех тебе, сыночек, про старого богобоязненного человека такое говорить, большой грех! — смиренно опустив глаза, ответила старуха. Лицо у неё было постное, но довольное, — видно, шутка была ей приятна.

После завтрака, когда всё уже было прибрано и Кирилл решил ехать на Донец, Анастасия остановила его.

— Подожди, сыночек, — ласково сказала она. — Выслушай просьбу старухи.

— Вы же говорили, что вам от меня ничего не надо?

— Вчера было не надо, а сегодня понадобился ты мне. Но это так, мелочишка небольшая. Её каждый бы для меня сделал, но я думаю тебя попросить: ты ведь мне не чужой, мы теперь с тобой как родные… Под одной крышей живём, за одним столом хлеб божий едим…

— А что за просьба?

— Простая, как бог свят, такая простая, что и сказать — одна секунда.

Старуха опустила руку в карман своей широченной чёрной юбки и вытащила толстую пачку денег.

— Смотри, сыночек, прислал мне мой племянничек с Дальнего Востока пособьице. У них там денег куры не клюют. Так у меня просьба: отнеси их в сберегательную кассу и положи на своё имя, пусть себе лежат, а когда мне надо будет, то возьмёшь и отдашь. Я тебе, как себе самой, доверяю. Разрази меня гром небесный, если я про тебя хоть раз плохо подумала!

— Много денег?

— Да нет, мелкое дело. Восемь тысяч рублей. Там у них, на Дальнем Востоке, даже поговорку сложили: «Тысяча вёрст не конец, сто рублей не деньги». Давненько он меня не вспоминал, а тут, гляди, через одного знакомого человечка переслал подарочек.

— А сами почему в сберегательную кассу не сдадите?

— Могу, сыночек, могу и я отнести, да там как начнут гадать: откуда у старухи такие деньги? Это же тебе не Дальний Восток, у нас и сотня капитал. А если ты придёшь, то с тебя и спроса нет. Все знают, знаменитый слесарь, мог и больше заработать, известно — золотые руки.

Сидоренко задумался. В существование дальневосточного племянника он, конечно, не поверил. Пришли эти деньги к бабке Анастасии тёмным путём, и она хочет сберечь их, спрятавшись за его имя. Это ясно. Нет, не будет он пачкать рук, — возьмёшь деньги и запутаешься, как муха в паутине. Пусть чёртова бабка сама своими деньгами распоряжается!

— Иди, сыночек, и возвращайся сразу, отдашь мне книжку, а тогда и на Донец поедешь.

— Никуда я не пойду и денег ваших не возьму, — сказал Кирилл. — Тёмные это деньги. Смотрите, как бы милиция о них не узнала.

— Не тебе, сыночек, мне такие слова говорить, — с достоинством, но всё ещё ласково ответила Анастасия. — «Кто из вас без греха, пусть первый бросит в неё камень…»

— А что это значит?

— Деньги ничего не расскажут. А вот кровушка на твоей сорочке долго не смывалась. Смотри, чтоб милиция этого запаха не учуяла. Раньше, чем ближнего своего ославить, о себе подумай, сыночек.

Часто крестясь, старуха молитвенно подкатила под лоб глаза и зашептала что-то неразборчиво и гундосо.

Кирилла просто затошнило, так противна была ему в эту минуту подлая святоша.

— Это моя кровь была на рубашке, — вызывающе сказал он.

— Может, и твоя, а может, и внучка моего Ванюши Железняка, — не переставая часто и быстро крестить грудь, продолжала Анастасия Петровна. — Если я скажу, а милиция его спросит, то он уж наверное не смолчит. Не были б мои родственники такие благородные, тебе давно бы в тюрьме сидеть, сыночек.

У Сидоренко невольно сжались кулаки, и бабка заметила это.

— А убивать меня и не думай, сыночек, — продолжала она. — Ты ещё только поселился у меня, а я уже записочку написала, в конверт заклеила и отдала надёжным людям. А в той записочке чёрным по белому написано, что если найдут меня убитой или удушенной или пропаду я без вести, то знайте, что лишил меня жизни мой дорогой постоялец Кирилл Сидоренко. Так что, сыночек, чем зубами скрипеть, лучше бери деньги и иди в сберегательную кассу. А бежать не думай, милиция всё равно поймает, зачем тебе ещё лишних пять лет получать? За Ванюшино калечество тебе больше пяти лет не дадут, а вместе с кражей и все десять не пожалеют. Иди, сыночек, иди, дорогой, мы одной ниточкой связаны, а рука руку моет, и будет всё шито-крыто, и никто про твои подвиги в Калиновке сроду не дознается.

— Интересно, сколько вам лет дадут, когда все ваши дела на свет божий выйдут? — спросил Сидоренко.

— А это уж, сыночек, не твоя печаль. Каждый свою совесть сам оберегает, ты — свою, а бабушка Анастасия — свою. Иди, милый, и возвращайся скорее, ещё на поезд успеешь, на Донец поедешь, купайся, пока свободен, молод и здоров.

Кириллу казалось, что старуха взяла его за горло костлявыми пальцами: захочет — выпустит, даст подышать, а не захочет — задушит.

— Нет, — решительно сказал Кирилл, — не буду я вашими махинациями заниматься. Ясно? Давайте-ка в мире жить, — и вам и мне лучше будет. А сейчас я на Донец еду.

Кирилл вышел из дому, сел в поезд. Настроение было скверное. Непременно надо убираться от этой ведьмы, с ней и в самом деле в тюрьму попадёшь.

В этот будничный день на Донце было безлюдно, и на песчаных косах, которые в воскресенье покрыты загорелыми телами, теперь разгуливали, пересвистываясь, маленькие серые кулички.

Кирилл разделся и лёг, свободно раскинув на песке руки ладонями вверх, весь отдавшись ласковым лучам. Хорошо было так лежать, ни о чём не думая, только чувствуя, как нежно ласкает и голубит тебя солнце.

Неожиданно неподалёку послышался весёлый шум, и десятка два пионеров, даже не чёрных, а сизых от загара, прибежали на берег. Следом за ними вышла девушка в лёгком белом платье, что-то сказала, и пионеры построились как раз на той линии, где вода набегала на белый сыпучий песок.

— В воду марш! — скомандовала девушка.

Вода сразу закипела, столько поднялось брызг и радужной водяной пыли. Девушка-вожатая сбросила лёгонькое платьице и в одном купальнике стала около воды, внимательно наблюдая за своими подопечными: мало ли что может случиться на реке.

Кирилл смотрел на стройную девичью фигуру, и вдруг ему стало жарко. Да ведь это Марина Железняк стояла у реки, командуя пионерами. Боже, как она выросла за это лето и какая стала красивая!

«Марина!» — чуть не крикнул юноша, но вовремя прикусил язык. Ему нельзя и на глаза ей показываться. Уж кто-кто, а она-то, наверное, ненавидит его всем сердцем.

Стараясь не привлекать внимания девушки, Кирилл лежал неподвижно. Он охотно закопался бы сейчас глубоко в песок или ужом уполз в заросли ивняка…

На шее у Марины висели на шнурочке большие карманные часы, взятые у начальника лагеря. Девушка взглянула на них и, точно выполняя лагерные предписания, скомандовала:

— Из воды!

Казалось, никакая сила не могла бы остановить этих сорванцов, которые успели взбаламутить весь Донец. Но свою вожатую они слушались беспрекословно. Выскочив из воды, ребята начали бороться на песке, бегать друг за другом, играть в «куча мала». Теперь и Марина бросилась в воду; она глубоко нырнула, быстро переплыла речку и вернулась обратно.

«Как русалка плавает», — улыбнулся Кирилл.

Течение отнесло Марину вниз, к тому месту, где лежал Кирилл. Она вышла из воды, сняла белую купальную шапочку, распушила светлые волосы и тут увидела Сидоренко.

— Кирилл! — крикнула она. — Что же ты притаился?

Марина подошла к нему и опустилась рядом на песок.

— Здравствуй! — протянула она мокрую руку. — Ты что как неживой лежишь?

— Здравствуй, — насилу выжал из себя Кирилл. — Нет, я живой, просто немного устал.

Он ничего не мог понять. Не знает Марина калиновских событий или делает вид, что не знает? И, желая проверить, не обманывает ли его девушка, спросил:

— Как там Иван поживает?

— Он не приезжал в прошлое воскресенье. Записочку Торба привёз, пишет — немного прихворнул, — весело, как бы не придавая этому никакого значения, говорила Марина. — И в это воскресенье не приедет, комнату будет ремонтировать, пока нас нет.

У Сидоренко отлегло от сердца. Значит, никому ничего не сказал Иван.

— Где ты теперь? У кого устроился? Где работаешь? — спрашивала девушка, и за этими вопросами Кирилл чувствовал настоящий интерес.

— Нечем хвалиться, — хмуро ответил он. — Живу в Дружковке, с первого пойду на автобазу ишачить, вот и всё.

— Тебе непременно на завод надо вернуться, — горячо сказала Марина, трепля руками волосы, чтоб подсушить их на солнышке.

— Нет, проработок с меня хватит. Сыт по горло. И довольно обо мне говорить. Расскажи, куда ты осенью собираешься?

— В техникум уже зачислили, — удовлетворённо ответила Марина, — на строительное отделение. Города буду строить. И ты когда-нибудь будешь жить в построенном мною доме. Проучусь четыре года — и специальность в руках, да какая специальность!

Девушка говорила быстро, весело. Ей приятно было разговаривать с Кириллом, и скрыть это чувство было невозможно, да она и не скрывала. Они давно не виделись, и, кроме того, она считала, что в бригаде обошлись с Кириллом слишком резко. Девушка с таким увлечением рассказывала о своих планах» что и Сидоренко захотелось начать новую жизнь. Он ведь никогда не думал о своём будущем, жил как живётся. Неужели же ему весь век работать на автобазе, забыть завод, жить у бабки Анастасии, участвуя в её тёмных делах?

У него пересохло во рту, и слова застревали в горле, как корки сухого хлеба.

— А к нам ты больше не заходишь?

— Был я у вас дня три назад.

— Помирились?! — воскликнула Марина с такой надеждой, что Кириллу стало жаль её разочаровывать.

— А мы и не ссорились. Не о чём нам теперь больше разговаривать, да он… и не захочет.

— Захочет, непременно захочет, — торопливо сказала девушка. — Мы скоро домой вернёмся, ты приходи к нам, и всё наладится. Вот увидишь!

«Милая, хорошая ты девушка! — думал, глядя на красивое загорелое личико Марины, Кирилл. — Какая же ты славная! Вот говоришь со мной, улыбаешься, хочешь утешить и не знаешь, какой я подлец, что я натворил. Но я не признаюсь тебе ни словом, ни словечком, потому что мне так хорошо с тобой разговаривать, как никогда ещё не было. И на сердце теплее от этого разговора, и верится, что всё в жизни будет хорошо, очень хорошо».

— Ты непременно должен к нам прийти, — продолжала Марина. — Не хочешь к Ивану приходить, ко мне приходи.

«Милая моя Марина», — подумал Кирилл, а вслух сказал:

— Хорошо. Буду в Калиновке — зайду.

Тут мальчуган, которому вожатая доверила часы, подбежал к девушке, вздымая ногами целую тучу песка, сам себе скомандовал «смирно!» и звонко выкрикнул:

— Марина, часы показывают время купаться!

— Мне надо идти, служба! — как бы извиняясь, сказала Марина, и было видно, что ей не хочется покидать Кирилла. — Послушай, приезжай сюда ещё. Я хочу тебя видеть…

— Хорошо, я послезавтра приеду, — тихо ответил Кирилл, сам удивляясь своей покорности. — Я обязательно приеду.

— До свидания! Я буду ждать! — Марина крепко пожала ему руку и быстро побежала к своим пионерам.

Часа через два Сидоренко возвращался в Дружковку. Чем меньше оставалось до дома бабки, тем тяжелее становилось у него на душе. Как будто перед ним раскрыли широкое окно, показали ясный, весёлый солнечный свет, где живут люди с чистой совестью, и снова закрыли, и снова очутился он в туманном, холодном мраке. И как из него вырваться — неизвестно.

Анастасии Петровны дома не было, и это Кирилла не удивило — старуха часто куда-то исчезала. Он взял под порогом ключ, вошёл в дом, напился чаю и, хоть было не поздно, никуда не пошёл. Перед глазами всё плыл Донец, а на песке сидела Марина и улыбалась ему. Ох, как оно далеко, это послезавтра! И почему он не сказал, что приедет завтра! Он заснул с улыбкой на губах и во сне снова видел Донец и Марину.

Утром Анастасия не появилась.

День тянулся, словно резиновый, и не раз приходила мысль поехать на Донец, но каждый раз Кирилл отбрасывал её: он поедет завтра, как условился.

Чёрная ночь легла над Донбассом. А бабка всё не возвращалась, — здорово загуляла, нечего сказать. Поужинать пришлось только хлебом и консервами. А впрочем, на все эти мелкие неудобства Кирилл не обращал внимания: завтра он поедет на Донец, и день снова будет чудесным.

В дверь постучали.

— Заходи! — громко крикнул Кирилл, не подымая с подушки головы.

В комнату вошёл лейтенант милиции в сопровождении сержанта. Клапан кобуры у сержанта был отстегнут.

Кирилл взглянул в окно — там, кажется, тоже кто-то стоял. Сердце у парня оборвалось.

«Значит, не смолчал, значит, всё-таки заявил в милицию Железняк. Сейчас меня арестуют. А завтра надо на Донец ехать…» — в отчаянии думал Кирилл.

— Гражданин Сидоренко? — спросил лейтенант.

— Да. — У Кирилла уже не оставалось никакой надежды, что это ошибка. — Вы пришли за мной?

— Прокурор дал санкцию на ваш арест, — ответил лейтенант. — Вот ордер, можете посмотреть. Граждане понятые, входите, будем делать обыск.

Не понимая, зачем нужно перерывать весь дом и какое отношение это имеет к нему, Кирилл смотрел, как милиция и понятые что-то ищут, что-то записывают. Так продолжалось часа два.

— Всё, — сказал лейтенант. — Пошли! Ничего не скажешь, чистая работа.

И этих слов не понял Кирилл, но поднялся с кровати, взял кепку и навсегда вышел из дома бабки Анастасии.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Группа начинающих боксёров выстроилась в спортивном зале. Гурьянов окинул взглядом юношей. Здоровенный Михаил Торба стоит на правом фланге. Неизвестно, выйдет ли из него хороший боксёр, слишком он неповоротлив, похож на медведя. А впрочем, рано делать выводы, первое впечатление может быть ошибочным.

Пётр Маков, самый маленький и самый лёгкий в группе, оказался на левом фланге. У него вид завзятого боксёра, но и это впечатление ошибочное. Третьим от Торбы стоит Железняк. Следы синяков ещё не совсем исчезли с его лица. Сейчас в ослепительном солнечном свете они кажутся желтоватыми, как будто размытыми. У Ивана сосредоточенное и суровое выражение, он точно знает, чего хочет, и ясно видит путь к цели. Григорий Иванович чуть улыбается, глядя на молодого Железняка: придёт время, и все тайны, которые он так старательно прячет от него, станут известны, — так бывало уже не раз.

Будущие спортсмены не менее внимательно разглядывали своего учителя. Всё заметили молодые глаза: и измятые уши, и, чуть приплюснутый нос, и удивительно стройную фигуру (а ему уже шестой десяток), и заботливо отглаженную складку на белых брюках, и эмблему «Авангард», вышитую на майке. Но больше всего нравились юношам глаза тренера. Ясные и прозрачные, они, в зависимости от света, меняли оттенки от ярко-синего до тёмно-стального; они были добрыми, все видели, ни к чему не оставались равнодушными и, вероятно, именно поэтому вызывали такое доверие и приязнь.

— Смирно! — скомандовал тренер, и вся шеренга застыла.

Гурьянов подошёл ближе, прошёлся, потом встал на старое место, откуда хорошо были видны все, и сказал:

— Сегодня, товарищи, мы с вами начинаем работу. Я хочу, чтобы вы сразу получили о ней правильное представление, иначе успеха у нас не будет.

Он скомандовал «вольно» и продолжал:

— Поглядите, как заботливо, с каким вкусом украсили художники стены этого зала. Поглядите на сочетание красного дерева, блестящего металла и белого камня, и вы поймёте, как любили спорт строители этого дворца. Спорт существует на свете для того, чтобы человек становился сильнее, красивее и смелее.

Юноши в шеренге переглядывались немного удивлённо, очень уж необычным казалось им такое вступление к спортивным занятиям.

— Представьте себе, — говорил дальше Григорий Иванович, — чудесный ковёр, только что вы им любовались, вот кто-то оставил на нём грязные следы. И вы уже не увидите ни ковра, ни вытканных на нём цветов, вы будете видеть только эти грязные следы. Сейчас вы поймёте, к чему я всё это говорю. Смирно!

Снова все замерли.

— Товарищ Рябченко, три шага вперёд! Кругом!

Из шеренги вышел фрезеровщик Саша Рябченко, сделал три больших шага, по-военному обернулся через левое плечо и замер на месте, скосив на Гурьянова карие весёлые глаза.

— Посмотрите на него, товарищи, — сказал Гурьянов.

Рябченко стоял, сначала не понимая, потом сообразил, и лицо его стало медленно краснеть. Он, должно быть, совсем не такой добрый, этот тренер, каким кажется, тут будь начеку! И вся шеренга уже хорошо поняла, к чему вёл Гурьянов: трусы Рябченко, измятые и слишком длинные, выглядели и в самом деле как грязный след на ковре зала.

— Ясно, товарищи? — спросил тренер, окидывая всех взглядом и про себя отмечая, кто как отнёсся к этой демонстрации. — Сегодня я вам не буду больше ничего говорить, но в следующий раз в измятой или неподогнанной форме к занятиям не допущу. Спорт начинается не на ринге и не на поле, а дома и в раздевалке. Человек, на одежду которого неприятно смотреть, не имеет права выходить на спортивное поле. Встаньте на своё место, Рябченко. К сожалению, сказанное касается не только вас.

«Вот тебе и добряк!» — подумал каждый.

И в то же время тон Гурьянова, деловой, товарищеский, без тени насмешки, всем понравился, — вот вроде и пристыдил человек этого неряху Рябченко, а обижаться не на что. Ведь правду сказал!

— Начинаем занятия, — объявил Гурьянов. — Вам, наверно. очень хочется надеть боксёрские перчатки? Обещаю вам — сегодня вы их наденете, но позднее. Наша первая задача — сделать из вас выносливых, сильных людей, а уж потом научить боксу. Одно без другого невозможно. Поэтому придётся поработать.

Час двадцать минут заставлял он их делать гимнастические упражнения. Сначала это казалось только игрой, но в конце урока юноши почувствовали, что все мускулы гудят от напряжения.

— А теперь смотрите, как надевают боксёрские перчатки, — сказал тренер, когда урок закончился и вся группа уселась на длинную скамью около стены.

С этими словами он взял связку перчаток, тугих и больших, как арбуз, и каждому бросил по паре.

Наконец! Железняк с волнением схватил свои. Да они совсем мягкие! Разве можно такими сильно ударить?

Перчатки надеты. Григорий Иванович помог их зашнуровать. Ах, какая же это волнующая минута — впервые в жизни почувствовать на руках боксёрские перчатки! Правда, они тренировочные и вдвое тяжелее, чем боевые, и мягкие, как кожаные подушки. Но скоро будут у нас на руках и боевые, будем и мы биться на ринге!

— Встать! — скомандовал Гурьянов.

Юноши вскочили на ноги, и каждый почти бессознательно поднял руки и стал в боевую позицию, ещё неискусно и неумело. Этого момента ждал Гурьянов. Как раз тут должен был он уловить свойственное каждому движение, из которого потом вырабатывается надёжная боевая стойка.

Железняк крепко зашнуровал рукавицу, попросил соседа зашнуровать вторую, по команде Гурьянова встал со скамьи и неожиданно представил, что стоит на ринге против Семёна Климко.

— Смирно! — прозвучало где-то далеко-далеко.

Железняк вздрогнул, опомнился и опять очутился в спортивном зале Калиновского завода, с боксёрскими перчатками на руках, готовый (во всяком случае, он сам был в этом совершенно уверен) к любому бою.

— Снять перчатки! — скомандовал Гурьянов.

Как снять? Снять, не попробовав, что такое настоящий боксёрский удар?!

По шеренге прошёл шёпот.

— Сегодня вы должны только познакомиться с перчатками, а теперь снимите, — приказал тренер. — В следующий раз у вас будет много времени для работы с ними, — улыбнулся Гурьянов, хорошо понимая разочарование своих учеников.

Давно это было, когда он, так же волнуясь, впервые в жизни почувствовал, как крепко охватывают кулаки тугие скрипучие кожаные перчатки.

— Теперь пять минут отдыха, — сказал Гурьянов, бросая юношам несколько баскетбольных мячей.

Уже знакомая смешная эстафета прошла молниеносно, и усталость словно рукой сняло. Ещё несколько минут под душем — и всё.


Стоял тёплый августовский вечер. На сердце у Ивана было хорошо, словно отдалились или совсем исчезли заботы последних месяцев, не хотелось думать ни о Любови Максимовне, ни о Сидоренко, ни о Климко, — всё тело наполняла сладкая, приятная усталость.

Юноша не спеша шёл к выходу из парка.

Ещё зелёные, но уже по-осеннему подсохшие листья шуршали под тихими вздохами степного ветра. Послезавтра из пионерского лагеря возвращаются сёстры с Андрейкой. Хорошо, что они наконец возвращаются, без них квартира кажется такой пустой…

— Добрый вечер! — прозвучал над ухом девичий голос.

Иван остановился.

Перед ним стояла Саня. В её тёмных глазах отражались отблески садовых фонарей, и казалось, что глаза девушки светятся изнутри.

— Добрый вечер! — весело поздоровался Железняк.

— Ну, как поживаешь, как здоровье? — спросила Саня.

Он осторожно взял её руку и сказал:

— А вот «Скорую помощь» и весь этот шум ты подняла тогда напрасно. Ведь ничего страшного не случилось.

— А разве я знала, что случилось? Правда, мне тогда показалось, что случилось несчастье, вот я и позвала людей…

Она говорила, а глаза её всё время поблёскивали острыми, светлыми лучиками, словно кололи Ивана. Он почувствовал себя не совсем ловко и решил говорить начистоту.

— Ну, ты там что хочешь думай, а я тебе всё же благодарен, — сказал он, не выпуская Саниной руки. — Упал я с поезда или мне морду набили, это всё равно. Только в моей жизни ничего подобного больше не будет, это я тебе обещаю.

— Надеюсь, — в тон ему ответила Саня.

— Давай сядем, посидим. Ты не очень спешишь? — миролюбиво сказал Иван.

Они сели рядом на скамью.

— Что поделываешь? — спросила Саня.

Железняк видел, что девушка всё ещё не хочет отказаться от своего равнодушно-насмешливого тона и словно держит его на каком-то хоть и небольшом, но очень чувствительном расстоянии.

— Да всё по-старому, в первом цехе. А ты?

— И я на своём месте. У пульта.

Помолчали, уже немного раздражённо думая друг о друге. Разговор явно не клеился.

— Смешно! — неожиданно сказала Саня.

— Что это тебя насмешило?

— Смешно! — повторила девушка. — Вот сидят на скамье два человека, и говорить им не о чём, и неинтересно им друг с другом, а почему-то сидят и не расходятся. Смешно!

Иван пожал плечами: чудная она какая-то, эта Санька.

— Можно и уйти, если тебе так неинтересно.

— Да не хочется.

Это была правда. Уходить не хотелось. Иван опять пожал плечами и промолчал. Так молча они сидели несколько минут, смотрели, как в дымном небе, с трудом пробиваясь своим светом к земле, блещут звёзды, слушали, как всё тише шелестят листья.

— А ты куда шла? Гуляла?

— Нет, в библиотеку. С первого в вечернюю школу пойду. Вспомнить много надо.

— В школу?

— Да.

— Да что тебе, семи классов мало — за автоматами на пульте следить? Или в институт захотела?

— Нет, в институт я не собираюсь. А чтобы за автоматами на пульте следить и всё понимать, семи классов, оказывается, мало.

Саня сказала эти слова убеждённо и спокойно. Видно, хорошо их продумала, видно, не сразу решила девушка снова сесть за парту.

— А вот мне моих восьми классов пока хватает, — сказал Железняк.

— Это ненадолго, — ответила Саня. — Ну, пошли! Проводишь меня до библиотеки?

— Конечно.

Саня шла рядом с Железняком и не могла понять, какое чувство у неё к этому парню. Лучше он или хуже других — неизвестно, но не такой. Вот сейчас идёт рядом с ней, словно забыл обо всём, и неизвестно даже, помнит ли, что Саня рядом. О чём он думает? Конечно, спросить можно. Но никто и никогда на такой вопрос не сможет точно ответить.

— Марина в техникум поступила?

Слова долетели до Железняка словно из тумана, он сначала непонимающе взглянул на свою спутницу, как будто не мог сообразить, откуда она взялась, потом ответил:

— Да, в строительный.

— Я тоже хотела в техникум, а потом передумала.

— Стипендия мала?

— Нет, не в том дело. К печи я очень привыкла…

— Ну-у-у… — начал Иван, но что он хотел сказать, так и осталось неизвестным.

Они дошли до библиотеки.

— Ты знаешь, что Кирилла посадили в тюрьму? — нарушила молчание Саня.

— Что-о? Ты с ума сошла! За что?

— В какую-то банду впутался. В Дружковке одну старуху посадили, тут у нас нескольких и в Славянске тоже. Вот и Кирилл попал.

— Враньё! — крикнул Железняк.

— Нет, правда.

— Как же ему помочь?

Иван растерялся. Сначала ему казалось, что он немедленно должен что-то делать, как-то действовать, потом понял, что всё равно помочь ничем не сможет, и только переспросил:

— Ты наверняка знаешь? Быть не может! — снова усомнился Железняк.

— К сожалению, может, — невесело улыбнулась Саня. — А вспомни: «Я бы Гитлера поймал, я б царя убил»… Вот и убил!

Она быстро повернулась и вошла в библиотеку, не сказав ни слова на прощание. Иван посмотрел вслед девушке и отправился домой. Было такое чувство, будто ему грози! беда, неведомое несчастье и отвратить его не может никакая сила. Откуда придёт беда, он не знал, но она была где-то тут, за окнами, в темноте, летала вместе с горячим степным ветром, приближаясь с каждым прохожим.

— Псих! — сказал юноша, садясь к столу. — Тогда и бойся, когда беда придёт, а пока пусть она тебя боится.

Он нарочно выговорил эти слова громко и твёрдо. В тишине ярко освещённой пустой комнаты они, правда, прозвучали не очень уверенно, но первый страх неожиданности всё-таки прошёл.

Стараясь отвлечься, Иван вытащил лист бумаги, конверт и стал писать письмо в Луганск. Там жил его дружок Терентий Британ, с которым они учились в семилетке. Железняк просил друга узнать всё о Семёне Климко, как он тренируется, как работает, как живёт.

Наконец письмо написано и синий конверт заклеен. Снова, хочешь не хочешь, мысли возвращаются к Кириллу, к его причудливой судьбе, и Железняка охватывает чувство тревоги за товарища. Чем может помочь ему Иван? Как может доказать его невиновность, спасти от суда?

А вдруг Кирилл в самом деле совершил преступление?

Нет, этого не может быть. Железняк хорошо знает своего бывшего учителя, его порывистость, неуравновешенность. Всё, что угодно, самая дерзкая выходка, самая нелепая горячность, но не преступление — на это Сидоренко не способен.

Чем же может помочь ему Иван? Закон дружбы — не оставлять товарища в беде. Что же можно сделать? Голова раскалывалась от мыслей, от сознания собственного бессилия. Но он должен помочь Кириллу, должен!..

Иван подошёл к кровати, постелил. Скорее бы уж ребята возвращались домой, просто гул идёт в пустой квартире. Он погасил свет, лёг, долго лежал с открытыми глазами, глядя, как на стекле балконных дверей бьются большие ночные бабочки.

За стеною, совсем близко, неожиданно послышался тихий и уверенный знакомый стук — трижды и ещё один раз,

Иван не пошевельнулся. Усилием воли заставил себя лежать неподвижно, а рука тянулась к стене, и пальцы уже готовы были ответить, как и раньше — трижды и ещё один раз.

Стук повторился. Он звучал призывно, настойчиво.

Но Железняк не ответил. Он стиснул ладони и повернулся ничком, крепко прижав всем телом руки, чтобы не вырвались, не изменили. А стук повторился снова. Только удары звучали теперь чаще и как будто раздражённо.

А потом всё затихло. Долго ждал Иван, не послышится ли ещё раз стук, хотелось постучать самому, но он сдержался.

Да, он с корнем вырвал из сердца эту любовь. Или, может, это ему только кажется? Нет! Никогда больше не ответит Иван на зовущий стук, хотя бы сердце его разорвалось.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Алексей Михайлович Ковалёв работал в своём кабинете, когда секретарь сообщила, что пришёл начальник районного отделения милиции и хочет его видеть. Парторг недовольно поморщился. Савочкин звонил ещё вчера, и посещение его не могло принести ничего приятного.

— Просите, — сухо сказал парторг.

Секретарь вышла, и через мгновение старший лейтенант Савочкин появился в кабинете. Они не виделись со дня неприятного разговора. Начальник отделения за это время почти не изменился, только появилась ещё одна звёздочка на погоне, и, может, потому теперь в каждом его слове и движениях стало больше уверенности.

Поздоровавшись, старший лейтенант медленно опустился в кресло перед столом.

— Что хорошего? Или, вернее, какие неприятности вы принесли с собой на этот раз?

— Вы правы, — улыбнулся Савочкин, — мои деловые посещения никому не приносят радости.

— Что ж такое случилось? — стараясь быть весёлым и спокойным, спросил парторг. — Опять моего Петьку в криминальных делах обвинять будете? Должен вас разочаровать, он уже два месяца в пионерском лагере.

— Знаю, — очень серьёзно ответил Савочкин. — Может, это и спасло его от множества неприятностей.

— Я попросил бы вас не говорить загадками, — сухо сказал Ковалёв. — Извините, но у меня время ограничено…

— Да, видно, что оно у вас очень ограничено, — старший лейтенант не обратил никакого внимания на резкий тон, — настолько ограничено, что вы даже не можете уделить несколько минут, чтобы узнать, где бывает и что делает ваш сын. И это несмотря на то, что я предупреждал вас о наших подозрениях. Должен сказать, ваша жена интересуется воспитанием сына ещё меньше. Считается, что у парторга ЦК на Калиновском заводе должен быть образцовый сын. А о том, что этот образцовый сын чуть не оказался в воровской шайке, никто не хочет подумать.

Ковалёву стало холодно. Если бы у Савочкина не было точных данных, он никогда не решился бы говорить таким тоном.

— Факты? — Ковалёв насилу выговорил это слово. Во рту у него пересохло.

— На прошлой неделе мы изъяли целую шайку воров. Члены банды были разбросаны всюду — и в Славянске, и в Дружковке, и у нас. Они попались с поличным, и доказать их вину будет нетрудно…

— А при чём тут мой Пётр? — не вытерпел Ковалёв.

— Подождите, дойдём и до него. Мне очень неприятно, что среди них оказался и один из бывших наших лучших рабочих — Кирилл Сидоренко. Правда, должен сказать, его роль для меня не совсем ещё ясна.

Савочкин говорил не спеша, словно заново обдумывая всё дело. Круглое усталое лицо его было задумчивым и грустным.

— Воры вербовали себе помощников среди ребят. В прошлый раз, когда я приходил к вам, ребята играли в переправу оружия партизанскому отряду, и, конечно, никому из них и в голову не приходило, что так называемое «оружие» — самые обыкновенные папиросы из табачного киоска. Вот список мальчиков, которые оказались втянутыми в эту игру, и я очень прошу вас побеседовать с их родителями…

Он положил на стол лист бумаги. Ковалёв увидел: имя Андрея Железняка стояло вторым после Петра Ковалёва.

— У вас уже полная ясность в этом деле? — спросил парторг.

— Главаря шайки мы ещё не нашли, но к детям это отношения не имеет. Прошу вас обратить внимание на то, что серьёзно замешанным в этом деле оказался Андрей Железняк. Один из преступников, некий Кравчук, сам недалеко ушедший по возрасту от ребят, дал показания об его участии. Запутала мальчика родственница Железняков, живущая в Дружковке. Старый, нехитрый, но хорошо действующий приём: дала денег, а потом припугнула. Впрочем, с протоколами допроса вы можете ознакомиться. — Лейтенант помолчал, о чём-то глубоко задумавшись, и неожиданно другим, каким-то грустным и человечным голосом добавил: — Ну, Андрея Железняка мы решили не спрашивать, картина и так ясная, вы уж сами им займитесь. — И, опять переходя на официальный тон, сказал: — Прошу извинения, что отнял у вас столько времени.

Ковалёв тоже встал, вышел из-за стола, подошёл к старшему лейтенанту, и Савочкин увидал в глазах парторга боль и тревогу.

— Я хочу сказать вам большое спасибо, — произнёс Ковалёв, крепко пожимая широкую сильную руку. — Спасибо, и извините за ту нашу первую встречу. Для меня это урок, и хороший урок. Ещё раз благодарю.

Старший лейтенант Савочкин был готов к чему угодно, даже к повторению прошлогоднего разговора, только не к такому повороту. Он понял искренность чувств Ковалёва, но что сказать в таком случае, не знал. На язык шли какие-то официальные слова, явно непригодные в таком разговоре. Впрочем, молчать было невозможно, и совершенно растерявшийся Савочкин сказал:

— А я тот разговор и забыл совсем. Разрешите идти?

Они распрощались немного смущённо, но дружелюбно, даже подчёркнуто дружелюбно. Обоим воспоминание об этих встречах не принесёт радости. Дверь за старшим лейтенантом милиции закрылась, Ковалёв попросил к себе никого не пускать, положил на стол листочек бумаги со списком и задумался.

Вот перед ним одиннадцать имён мальчиков, Ковалёв не знает их всех, не видел, какие они, светлые или тёмные, длинноносые или курносые, но хорошо знает их родителей или родных. Первым в списке, как нарочно, стоит Пётр Ковалёв, его Петрик. Кто виноват, что это имя оказалось на листочке бумаги со штампом милиции? Будем говорить прямо: виноват в этом он, Алексей Михайлович Ковалёв, больше никто. И в том, что эти мальчики оказались в банде, есть тоже его доля вины.

Список на столе — это призыв к нему: проверь себя, погляди, где ты был невнимателен, в чём ты ошибаешься, помни, на какой пост поставила тебя партия. И не забудь: там, где не работаешь ты, обязательно начинает работать кто-то другой.

— Ну хорошо, — вслух сказал он, — о самокритике ещё не раз придётся подумать. Но что делать сейчас?

Он взглянул на список. Может, просто пригласить сюда, в кабинет, родителей всех этих ребят, которые попали в беду, — пусть старший лейтенант Савочкин доложит обо всём этом деле…

Вот и будет ещё одна «птичка» в графе проведённых мероприятий, заседаний и собраний, а какой толк из этого? Нет, тут надо действовать иначе. Он сам должен побывать в доме у каждого, присмотреться, как живут все эти люди — среди них ведь немало и коммунистов, — а потом все вместе они найдут правильный путь.

Но прежде надо навести порядок в собственном хозяйстве. Петрик хороший мальчик, только очень шустрый, энергии у него чересчур много, и не знает он, куда эту энергию приложить, а отец об этом не подумал. Но если ему объяснить, что скрывалось за этой интересной игрой и куда она могла его привести, когда поймёт, по краю какой пропасти прошёл он сам и его курносые друзья, то дело будет сделано. Надо только, чтобы он сам понял и, главное, чтобы всё понял его отец.

Ковалёв улыбнулся, отметив про себя, что приступ самокритики продолжается. Впрочем, улыбайся не улыбайся, а думать обо всём этом надо, и именно сейчас, пока не произошло большого несчастья.

От всех этих мыслей на сердце стало горько и беспокойно. Трещина прошла как раз там, где всё казалось наиболее крепким и надёжным.

Именно поэтому, когда вечером Алексей Михайлович постучал в дверь Железняка, настроение у него было самое скверное. Должно быть, никогда в жизни ему не приходилось быть в таком положении.

— Заходите, Алексей Михайлович, — весело встретил его Иван, открывая дверь. — Давно вы у нас не были! А я тут порядок навожу, мои из пионерлагеря возвращаются, так я сегодня аврал объявил. Садитесь на диван, тут уже чисто.

Он стоял перед Ковалёвым с тряпкой и щёткой в руках, улыбался приветливо и радостно.

— Одну минуточку, я сейчас орудия производства отнесу.

Иван исчез и чем-то загремел в кухне. Зажурчала вода. Он вернулся, вытирая мохнатым полотенцем покрасневшие руки.

— Всё должно блестеть! Хочу показать, как нужно чистоту наводить, — сказал он. — Вы осторожно, потому что тут…

— Ничего со мной не случится, — сказал парторг. — У нас не очень долгий разговор будет. Выслушай меня внимательно. Мне это говорить ещё неприятнее, чем тебе слушать. Прозевали мы с тобой очень опасное дело.

Улыбка исчезла с лица Ивана. Глаза стали насторожёнными, колючими. Чувство приближения опасности, которое почти развеялось утром и совсем исчезло на работе, теперь снова появилось и стало ясно ощутимым.

— Говорите, — глухо сказал Железняк.

Ковалёв рассказал всё. Он не собирался щадить Ивана, себя или маленького Андрейку. Он понимал всю важность этого разговора.

— Вот какие дела, Иван Павлович, — закончил он свой рассказ. — Оказывается, сложнее таких озорников воспитывать, чем мы с тобой думали. Почему-то я всегда волновался только о… как бы это сказать… ну, словом, о материальной стороне дела, когда о вашей семье расспрашивал, а, видно, самое главное мы тут с тобой прозевали.

— Послезавтра они возвращаются из пионерского лагеря, — сказал Железняк. — Вы можете быть спокойны, Алексей Михайлович, теперь я уж ничего не прозеваю.

— Ну, а что ты будешь делать, когда они вернутся? — спросил Ковалёв. — Смотри не наказывай его. Тут главное, чтобы суть дела до его сознания дошла.

— Обиднее всего, — ответил Железняк, — что он скрывал, врал нам, даже честное слово мне давал. Наказывать его я не буду, подумаю, что надо сделать, чтобы он понял.

— И мне придётся подумать. А впрочем, сейчас я уже не боюсь: когда знаешь, где опасность, её легче одолеть.

Сам того не зная, он ответил на затаённые мысли Ивана, и от этих слов у того стало легче на душе.

— Ну, я пойду дальше, — поднялся с дивана Ковалёв. — Сегодня мне ещё три таких разговора предстоят. Долго я эти дни помнить буду, — сказал он, выходя в коридор. — Что Сидоренко арестовали, ты это знаешь?

— Знаю, — ответил Железняк. — Как бы ему помочь?

— Я сам об этом думаю, — сказал Ковалёв.

Парторг вышел. Иван постоял около двери, прислушиваясь, как затихают шаги на лестнице, потом пошёл на кухню, взял тряпку и щётку и снова принялся мыть и чистить. В такие минуты он не мог жить без работы.

Он лёг спать поздно ночью, когда всё было вытерто, вымыто и блестело при ярком электрическом свете. Работа невольно отвлекала от тревожных мыслей. А перед сном они снова нахлынули.

«Всё время только о том, чтобы накормить, думал, — укорял себя Иван. — А того, что брат чуть в тюрьму не попал, не заметил. Тоже — воспитатель!»

Утром он поднялся, как всегда, с гудком, отдохнувший, но не успокоенный.

Минут за двадцать до начала работы Иван пришёл в цеховой буфет. Вчера, занятый уборкой, он не успел даже подумать об ужине, и теперь сметана и холодные котлеты показались ему особенно вкусными. Кто-то сел рядом за стол. Иван оглянулся — Саша Бакай внимательно размешивал сахар в стакане мутноватого чая. Лицо комсомольского секретаря было хмурым. Он всё мешал и мешал ложечкой в стакане.

— Хватит ложкой болтать, — сказал Иван. — Здравствуй!

Саша не спеша ответил:

— Здравствуй.

Что-то изменилось в последнее время в Сашином лице стало оно серьёзнее, даже постоянной улыбки не видно на губах, и светлый чубчик аккуратно заправлен под кепку. И даже нос. курносый веснушчатый нос, выглядел совсем не так задорно.

— Сидоренко арестовали, — цедя слова сквозь зубы, выговорил Саша.

— Знаю.

— И что ты об этом думаешь?

— Думаю, как ему помочь.

— Вот и я о том же думаю, а придумать ничего не могу, — сказал Бакай. — Сердцем чувствую: ни в чём он не виноват, — но как это доказать? Неточный инструмент — сердце.

— Давай ему характеристику напишем. Производственную характеристику, хорошую, правдивую.

— Характеристику пишут, когда её требуют, а мы с тобой выскочим — над нами только посмеются.

— Тогда, — не сдавался Железняк, — пойдём к следователю прокуратуры, поговорим с ним по-человечески — ведь должен он понимать, кто вор, а кто честный человек.

— Должен, — сказал Бакай. — Ну что ж, пойдём, может, и в самом деле поможем, а то и у меня сердце не на месте. Встретимся после работы и пойдём.

Попасть к следователю прокуратуры было не так-то легко, но настойчивые парни наконец всё-таки оказались в кабинете, где за столом сидел мужчина с редкими, старательно зачёсанными на косой пробор волосами и внимательными глазами.

Не перебивая, он выслушал Бакая и Железняка и сказал:

— Все ваши прекраснодушные высказывания, уважаемые товарищи, основаны на личных чувствах, а моё дело — разбираться в фактах. Если вы хорошенько подумаете, то увидите, что факты говорят не в пользу подследственного Сидоренко. И пожалуйста, не мешайте нам вести следствие — ваши высказывания могут только сбить нас с правильного пути. Всего лучшего! — И, не вставая, не протягивая руки, он опустил глаза на лежавшие перед ним бумаги.

Пришлось уйти ни с чем.

— Что же делать? — спросил Железняк.

Бакай молчал.

В смутном настроении пришёл Иван на другой день на работу. Бригада Половинки собирала очередной двух тысячетонный пресс. Гудок застал его уже около бригадира.

Часа через полтора после начала работы к прессу подошёл инженер из конструкторского бюро, посмотрел, как Железняк монтирует систему смазки, удовлетворённо кивнул головой и сказал:

— Тут будет одно небольшое изменение, товарищ, извините, не знаю вашей фамилии.

— Железняк.

— Будет небольшое, но принципиальное изменение, товарищ Железняк. Вот тут придётся нашей системе выдержать чуть большее напряжение. Я сделал новый расчёт, — смотрите.

Он положил на станок лист бумаги с двумя рядами цифр, словно нанизанных на одну ниточку. На глаза Железняку попался знак синуса, ещё неизвестный ему и непонятный. Изучение тригонометрии должно было начаться в десятом классе.

— Вот, смотрите, — продолжал инженер, — тут у нас может получиться что-то вроде гидравлического удара, а мы должны его избежать. Ясно?

— Ясно, — тихо ответил Иван Железняк, хотя ему ничего не было ясно.

— Так вот, я сделал подсчёт, придётся сменить всю магистраль. Длину медной трубки сами сможете подсчитать?

— Лучше, если вы это сделаете.

Иван покраснел так, что даже затылок стал горячим.

— Ну хорошо, — понимая молодого рабочего, сказа! инженер. — Сейчас я вам всё пришлю. Между прочим, сколько у вас за плечами классов?

— Восемь.

— Ну, видите, до тригонометрии один шаг остался. Снимайте старую магистраль. — И он быстро направился в контору мастера, сел за стол и склонил голову над расчётом.

Инженер вернулся с расчётом, принесли новые медные трубки. Иван быстро заменил магистраль, и через час никто уже не вспоминал об этом случае. Только у самого Железняка осталось сознание, что к огромному количеству забот в его жизни прибавилось ещё одно очень важное и неотложное дело.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Все эти жаркие дни конца августа 1951 года Марина Железняк прожила в напряжённом ожидании. Она прислушивалась к каждому звуку, который раздавался в лесу, возле пионерских палаток, она слушала скрип песка под чужими, незнакомыми шагами. Она часто приходила на пляж, на то место, где встретила Кирилла, и долго лежала под вербами, пересыпая, словно переливая из руки в руку, мелкий белоснежный песок.

Если бы её спросили, почему ей хочется увидеть Кирилла, девушка не сумела бы ответить. Нет, мысль о любви не приходила ей в голову. Она просто должна была увидеть Сидоренко, а он всё не шёл и не шёл.

День проходил за днём, и уже приходили в голову ревнивые мысли, хоть Марина хорошо понимала — ни ждать, ни ревновать она не имеет никакого права.

«Но ведь он сказал: «Приеду!» Обещал приехать! — думала она, лёжа на песке. — Вот эти вербы слышали, я могу их позвать в свидетели. Почему же он не едет? Почему?»

Так в эти дни августа Марина вдруг поняла, что любит Кирилла. Она вспоминала его лицо, последний их разговор, слышала весёлый голос. Она не могла больше оставаться здесь, в этом лесу, ничего не зная о Кирилле. Он должен, должен был приехать, потому что обещал, — ведь ему самому хотелось!..

И всё-таки он не приехал. Почему? Марина доискивалась причин, рисовала в воображении разные ужасы.

И вот наступил последний вечер, когда зажгли прощальный костёр, пели «Картошку» и «Взвейтесь кострами…», вспоминали прошедшее лагерное лето, весёлые экскурсии, походы, беседы и спортивные состязания.

А утром последняя линейка и последний рапорт, и вот уже отряд за отрядом идут к станции железной дороги, а смолистая лесная тишина снова опускается на чёрный круг от вчерашнего костра, на вытоптанные большие квадраты, где стояли белые палатки…

Иван, ожидая приезда сестёр и брата, многое передумал и приготовился к разговору с Андрейкой.

Ещё не ступив на площадку лестницы, он услыхал шум в своей квартире. Широко распахнув дверь, вбежал в коридор и увидел их всех, своих милых пионеров. Какие же они стали красивые, как загорели за лето!

Андрейку просто не узнать. Мальчик вытянулся за два месяца, стал тонкий и гибкий, как стебель, на обожжённом солнцем носу лупится кожа, а глаза блестят весело, смешливо. Ему двенадцатый год, но можно дать все четырнадцать.

Христина очень выросла за лето. Лицо у неё тонкое, строгое, худощавое, и чёрные густые, чуть вкось приподнятые брови кажутся нарисованными. В разговоре она то опускает пушистые чёрные ресницы, то неожиданно поднимает их и тут же снова опускает, словно не хочет показывать тёмный, агатовый блеск своих глаз. Она в том чудесном возрасте, когда девочка превращается в девушку, и сейчас ещё трудно представить, какой она станет через два года.

А Марина за лето откровенно, даже чуть вызывающе расцвела. Ещё весной это была обыкновенная молоденькая девушка, на взгляд Ивана, может чуть красивее некоторых, а сейчас — боже мой, какая стала красавица! Что-то новое появилось в её лице, никогда раньше не виданное. Словно свет горит в глубине глаз. Движения изменились, стали порывистее. И вся она напряжена, как струна. Чего ждёт она, на чью песню откликается? Ничего об этом не знает Иван!

Через несколько минут вся семья сидела за столом. Сёстры и Андрейка соскучились по дому. У каждого было что рассказать.

Ивану тоже хотелось поведать о своих успехах. На этой неделе ему дали пробу на пятый разряд. Было чем похвалиться, но сейчас Иван думал не об этом. Он всё примерялся, как подойти к главному разговору, и никак не мог начать. Так не хотелось видеть хмурым возбуждённое, сияющее Андрейкино лицо…

Обед кончился. Андрейка выскочил из-за стола.

— Спасибо, — сказал он. — Я сейчас к ребятам побегу. Можно?

Он всегда спрашивал Ивана и отказа никогда не получал. Но на этот раз случилось неожиданное.

— Сядь, — сказал старший брат. — Собирайте со стола, девчата, нам всем поговорить надо.

И вдруг весёлое настроение исчезло. Тон старшего брата был непривычным, все сразу это почувствовали.

— Вот что, люди, — проговорил заблаговременно приготовленные слова Иван Железняк, — в нашей семье произошла большая авария, и надо, чтоб все о ней знали. Среди нас оказался человек, честному слову которого нельзя верить,

— О ком это ты? — всполошился Андрейка.

— О тебе, — всё ещё крепко держа себя в руках, ответил Иван. — Большая у нас авария произошла. На днях в городе шайку воров арестовали, и оказалось, что ты со своими дружками около них вертелся, посыльным у них был, бабке Галчихе краденые папиросы возил, деньги у неё брал.

— Не знал я, что там папиросы! — воскликнул Андрейка. До него ещё не дошло значение сказанных братом слов, и он всё ещё пытался оправдываться.

— Врёшь! — вдруг сорвался со спокойного тона Иван, и всё так хорошо продуманные слова вдруг выскочили из головы. — Ты только подумай, что ты натворил! Честное пионерское слово давал… Знать не знаю, ведать не ведаю — хоть сейчас живым на небо бери… А на самом деле что? Нет у тебя честного слова! Как ты теперь людям в глаза будешь глядеть? Нам ты врал, старшине милиции врал, самому себе врал…

Андрейка сидел, опустив голову. Только сейчас он понял, что всё открылось. Перед ним словно пропасть разверзлась. На брата и сестёр он не осмеливался поднять глаза.

Всё сказанное братом не сразу дошло до сознания Марины и Христины. Сначала они не поверили, но, зная, что брат никогда не стал бы говорить, не будучи уверен в правоте своих слов, ужаснулись.

— Значит, ты врал нам? Носил краденые папиросы? — хотела ещё раз убедиться Христя.

— Андрейка! — ахнула Марина и горько заплакала. Все чувства смешались в её сердце: ужас, жалость к брату, возмущение и тревожное ожидание, что ж теперь будет, какая ещё беда упадёт на Железняков. — Что ты наделал, Андрейка! — всхлипывала Марина. — Ты о маме подумал? Кто ж нам теперь верить будет?..

— Гнать надо таких из пионерской организации! — крикнула Христина. — Не имеешь ты права называться пионером, если не умеешь честного слова держать! Если ты…

— Подожди, — перебил её Иван, — успеем ещё решить дело с пионерской организацией. Я хочу знать, почему так вышло. Ведь теперь каждый может сказать, что Железняк вор!

Андрей медленно поднял голову, взглянул на брата, на сестёр. Умереть легче, чем видеть их гневные взгляды. Теперь его, наверное, выгонят из дому, и правильно сделают, потому что он подлец и другого имени ему нет.

— Бейте меня хоть каждый день, только не выгоняйте, — прошептал он.

— Да разве дело в том, чтобы бить тебя или выгонять? Я хочу понять, как ты мог нам врать?

— Боялся…

— Кого же ты боялся? Нас? — с горечью спросила Марина.

Не зная, что ответить, презирая себя, Андрейка снова повесил голову. Что он мог сказать? Хорошо им — они честные, а он… Ему стало так тяжело, что даже слёзы застыли в глазах.

— Я всё о маме думаю, — сказала Марина, — что она сейчас сделала бы?

— Взяла бы ремень… — начала Христина.

— Ты не очень-то! — вскинулся Андрейка. — Мама… — Но, представив себе, какую боль причинил бы он маме, вдруг зарыдал, шмыгая носом и вытирая кулаками глаза. — Я больше никогда… — слышалось сквозь всхлипывания, — никогда…

— Что ж теперь будет? — словно только сейчас поняла всё Христина. — Это же позор на весь свет! Как мы жить-то теперь будем и смотреть людям в глаза?

— Как жили, так и будем жить, — решил Иван, — и в глаза людям будем смотреть… И из Андрея человека сделаем, посмотрим, как он дальше себя вести будет.

— Ох, как это всё страшно, — вздохнула Марина

Андрейка взглянул на неё и глухо сказал:

— А мне, думаешь, не страшно?

У него было такое страдальческое, не по-детски серьёзное личико, что сердце Ивана содрогнулось от жалости.

— Хорошо, думай о своей жизни, — сказал он, — постарайся всё понять… и о маме почаще думай, может, тогда…

Он не сказал, что будет тогда, — всё и без слов было ясно.

— Ну, и покончим с этими разговорами! — сказал старший Железняк.

Страх охватил Андрейку. Он боялся выйти на улицу.

Растерянными глазами он поглядел на сестёр, на брата и сказал:

— Я из дома не выйду.

— Не бойся, — ответил Иван, — они уже в тюрьме.

— Всё равно не выйду, — повторил Андрейка, как будто его выгоняли.

— И правильно! Пусть посидит дома, все свои поступки обдумает и сделает выводы, — сказала Христя.

— Ну ладно! — согласился Иван. — А Кирилла среди своих верховодов ты часто видел?

— Он с нами никогда и не был! — воскликнул Андрейка.

— Почему ты спросил о Кирилле? — Лицо Марины начало медленно краснеть, дыхание перехватило.

— Его тоже арестовали, — ответил Иван. — И как он с такой заразой связался — не понимаю!

— Не может этого быть! — крикнула Марина. — Не может! — Голос её прозвенел, как удар по туго натянутой струне, ещё раз ударить — и лопнет струна.

— Что с тобой? — спросила Христина. — Чего ты кричишь?

— Не может этого быть, — уже тише, с трудом овладевая своими чувствами, движениями, голосом, ещё раз повторила Марина. — Не может!

Марина стояла у окна, никто не видел её лица. Её душили слёзы.

Так вот почему не приехал Кирилл на Донец, вот почему напрасно ждала его Марина! Теперь всё ясно. Но что же делать, что делать?

Первой её мыслью было пойти к Ковалёву, посоветоваться, попросить помощи. Но чем тут может помочь парторг? Нет, помощь надо искать ближе, надо поговорить с Иваном. Неужели он не поймёт и осудит её? Нет, даже ему, брату, никогда не расскажет она о своей любви. Но что теперь делать, что делать?

— Что ты там интересного увидала, Марина? — донёсся до неё словно издалека голос Ивана.

Она поняла, что слишком долго стоит у окна, повернулась.

— Послушай, — сказала она, глядя Ивану прямо в глаза, — ты допускаешь, что Кирилл может быть вором?

— Нет, — горячо сказал Иван, — он не вор. Мы с Бакаем уже к следователю ходили, то же самое сказали.

Марина вздохнула и вышла из комнаты. Как благодарна она брату за этот ясный, убеждённый ответ! Наверное, произошло недоразумение. Придёт время, Кирилла выпустят, и, может быть, когда-нибудь они поедут на Донец и встретятся на том же месте…

А сейчас он сидит в тюрьме, на окнах тяжёлые решётки, стены толстые, — вероятно, метровые, — за ними не слышно ни звука, ни ветра, ни человеческого голоса — тишина, как в могиле. И в этой тишине живёт он, Кирилл, думает, что все на свете его забыли.

Неспокойная была эта ночь в квартире Железняков. Вероятно, одна только Христина спала до утра. Что-то неразборчивое выкрикивал во сне Андрейка. Ивану долго не спалось, а когда наконец дремота навалилась на него, смежила веки, то вдруг стала чудиться бабка Анастасия, превратившаяся в огромного чёрного ворона, — ходит и что-то долбит длинным клювом, рвёт крепкими, как железо, когтями.

А Марина как легла с открытыми глазами, так и пролежала всю ночь.

Утро занялось за окном, бледный рассвет наполнил комнату, становилось всё светлее, яснее стало видно всю знакомую мебель и строгое, побледневшее во сне лицо Христины рядом на подушке. Надо вставать, лежать уже нет сил.

Около шести, когда солнце заливало яркими лучами маленькую кухню, встал Иван. Он ужаснулся, взглянув на лицо сестры. Бывают минуты, которые глубоко изменяют облик человека. Сегодняшняя Марина уже совсем была непохожа на весёлую, беззаботную Марину, приехавшую вчера из пионерского лагеря. Рано же наступила эта минута в её жизни! То, о чём Иван вчера только смутно догадывался, сегодня стало ясным; ему сделалось больно, когда он представил, как мучительно страдает сестра.

Он молча присел к белому, чисто выскобленному кухонному столу и стал завтракать. Марина сидела на табуретке около окна, плотно запахнув на груди синий халатик. Она долго и внимательно смотрела, как брат ест, потом сказала:

— Я сегодня повезу ему передачу.

Иван не удивился. Он понял, что Марина сказала слова, хорошо обдуманные и выстраданные, решение приняла бесповоротное и не изменит его. Ивану стало грустно, и в то же время он чувствовал к сестре глубокое уважение. Так, именно так и должна была поступить Марина Железняк!..

— Что же ты повезёшь?

— Это всё равно, — почувствовав поддержку брата, повеселела Марина, — помидоры да кусок хлеба передам, — разве дело в этом? Главное, чтобы он знал, что есть люди, которые ему верят, которые его любят.

— Любят? — тихо переспросил Иван.

— Да, любят! — не допуская ни тени колебания или сомнения, ответила Марина.

Над Калиновкой загудели гудки. Сначала мелодично и тонко, будто примеряясь, потом набрали силы и призывно понеслись над степями, заводами, лесами.

Иван встал:

— Мне пора.

Он подошёл к сестре, положил руки ей на круглые плечи:

— Ну, счастливо!

Марина улыбнулась смущённо. Брат ободряюще кивнул ей на прощание.

Марина ничего не знала ни о тюрьме, в которой сидит Кирилл, ни о порядке передач. Всё это ещё надо узнать. Значит, не будем терять времени, скорее!

Она быстро положила в сетку несколько помидоров, хлеба, сварила восемь яиц — больше дома не нашлось. «Яблок куплю по дороге», — подумала она и стала одеваться.

Как раз в это время вошла в кухню тёплая, ещё заспанная Христина, удивлённо взглянула на сестру и спросила:

— Куда это ты?

— Понесу передачу.

— Что? Кому?

— Кириллу.

— Ты, комсомолка, понесёшь передачу? В тюрьму?

На лице Христа были и удивление и гнев.

— Да, я, комсомолка, понесу передачу. В тюрьму.

— Ты с ума сошла. Тебя тоже посадят.

— Никто меня не посадит. Я уверена, что он не виноват. Ясно?

— Не могли невиновного посадить.

— Значит, могли!

И, уже не обращая никакого внимания на протесты сестры, Марина вышла из квартиры, сказав:

— Смотри тут за домом, я вернусь к обеду.

Она совсем не была в этом уверена, когда сбежала по лестнице. Идя по парку, она даже остановилась и нерешительно присела на скамью, положив на колени свою передачу. Потом снова встала и пошла к станции, упрекая себя за колебания.

Она знала, где находится тюрьма, которая когда-то была окружной и называлась «Бахмуткой». Надо было проехать на поезде километров двадцать, а там уже спрашивать, куда идти дальше. Кирилл мог быть только там. Конечно, можно было бы зайти в Калиновке в милицию и обо всём расспросить, но от одной этой мысли Марине стало не по себе.

В поезде на неё никто не обращал внимания: едет себе девушка с продуктами в сетке, ничего необычного — тысячи и десятки тысяч девушек ездят на работу в поездах Донбасса. Правда, у этой девушки смущённые, чуть виноватые глаза, и едет она, вероятно, не на работу, но кому какое до этого дело?

Марина сошла с подножки вагона, крепко держа свою сумку. Вместе с ней сошло много людей. Девушка подождала, пока схлынет поток, потом, собрав всё своё мужество и стараясь смотреть, говорить, двигаться совершенно свободно, подошла к милиционеру и спросила, где тюрьма.

Милиционер, молодой высокий парень, взглянув на Марину сверху вниз, на мгновение задержался взглядом на красных помидорах и яблоках в плетёнке, приложил руку к козырьку, улыбнулся и сказал:

— Передачку несёте, гражданочка? Прошу, четыре квартала прямо, два квартала направо, а там сами увидите.

Марина чуть слышно ответила «благодарю», повернулась и пошла, куда показал милиционер. Она шла, глядя прямо перед собой, не обращая внимания на встречных, не замечая ни города, ни домов, только считая кварталы. Ей казалось — весь город знает, что она идёт в тюрьму и несёт передачу. Каждый квартал теперь растягивался на много километров, асфальт тротуаров почему-то стал горячим, вязким, и ступать по нему было трудно.

Она подошла к тюрьме, большому трёхэтажному зданию, обнесённому обыкновенным дощатым забором с колючей проволокой поверху, обвела взглядом зарешечённые окна. За одним из этих окон Кирилл. Тяжко, ой как тяжко ему там за решёткой!

Седая женщина с умным, рано постаревшим лицом прошла мимо, неся такую же, как у Марины, плетёнку с продуктами.

Девушка немного подождала, потом пошла за ней. Пришлось обойти почти целый квартал, и эти сотни метров показались ей самыми длинными.

А над улицей звенел чудесный августовский день, и первые жёлтые листья уже виднелись в зелёных кронах молодых клёнов. Затуманенное прозрачной донецкой мглою солнце плыло в вышине, и было оно нежным и уже по-осеннему нежарким.

Марина шла, не чувствуя ни красоты ласкового дня, ни усталости. Она думала только об одном: чтобы скорее кончился этот мучительный путь, чтобы скорее вернуться домой. По этому пути придётся пройти ещё много раз, — она была к этому готова и не чувствовала ни раскаяния, ни сомнения.

Седая женщина, заметив случайную спутницу, подождала, пока Марина подойдёт, внимательно взглянула на её лицо и сказала:

— Что-то я не видела вас тут раньше. Впервые?

— Впервые, — ответила Марина так, словно уже много лет была знакома с этой женщиной.

— Вы не из Калиновки?

— Да.

— Я тоже. Пойдёмте вместе, вдвоём веселее.

И они пошли рядом. Женщина что-то спрашивала, Марина отвечала неохотно. Разговор не ладился. Какие-то мальчишки, грязные и дерзкие, сидели на кучах битого кирпича. Увидав Марину, они загорланили на всю улицу:

А я Ваньку любила

И любить буду.

Передачку носила

И носить буду…

Седая женщина невесело улыбнулась, а Марина сделала вид, что не обратила внимания.

Наконец пришли… В большом, низком, чисто выбеленном подвале около двух широких окон вилась длинная очередь. Женщины стояли друг за другом молча, хмуро, держа в руках передачи.

Седая женщина, её звали Ольгой Михайловной, рассказала Марине, что надо делать. Девушка написала заявление в двух экземплярах, подала дежурному надзирателю. Тот привычно заглянул в книгу, сказал: «Есть такой, можно разрешить», что-то черкнул на заявлении, и через минуту Марина уже стояла вместе со всеми. На лицах женщин она видела все оттенки чувств — от жгучего стыда до отчаяния, от дерзкого цинизма до полного равнодушия. Только одно было общим — выражение тяжкой усталости.

— У вас кто тут? — спросила Ольга Михайловна. — Отец?

— Жених?

Марина мгновение подумала.

— Нет, просто хороший знакомый.

— А у меня муж, — спокойно, как о чём-то обыкновенном, сообщила Ольга Михайловна, — вот уже второй год.

Они снова замолчали. Тихо было в низком светлом подвале, только очередь двигалась мимо окошка, и было слышно, как дежурный пересчитывает передачи. В подвале тепло, почти душно, пахнет хлебом, ещё какой-то едой, селёдкой. Надзиратель перебирает передачи быстро и ловко, ему всё это надоело, он всё давно знает, всякое видел.

Он взял передачу Марины, переложил в тюремную посуду, расписался на одном экземпляре заявления, вернув его девушке, и крикнул кому-то невидимому за стеной: «Заключённому Сидоренко Кириллу», и уже протянул руку к плетёнке другой женщины.

Марина вышла из подвала, а в ушах у неё всё звучало: «Заключённому Сидоренко…», «Заключённому!.» Она сначала хотела подождать Ольгу Михайловну, потом передумала и пошла одна. Несмотря на то что всё произошло быстро и организованно, несмотря на подчёркнутую вежливость надзирателей, на душе осталось гнетущее чувство унижения.

По дороге к вокзалу Марине встретились те же задорные, грязные мальчишки с облупленными носами, и она опять услыхала весёлую песенку:

Передачку носила

И носить буду…

«Да, носила и носить буду, — сказала себе Марина. — Носила и буду носить!»

А в это время Кирилл, запертый в большой камере вместе с четырнадцатью заключёнными, играл с каким-то стариком в шахматы, слепленные из жёваного хлеба. Несколько заключённых молча следили за игрой. Остальные так же молча ждали, когда начнут разносить обед. Солнце ярко светило в зарешечённое окно, и тень от прутьев решётки перечёркивала стены и пол.

В коридоре послышались шаги, открылась дверь, и тюремный надзиратель, сержант Денисенко, пожилой, полный, добродушный человек с круглым лицом и мясистым носом, объявил:

— Заключённый Сидоренко. Передача!

— Мне? — вскочил Кирилл.

— Написано — тебе. От кого ждёшь?

Кирилл растерялся.

— Я? Ни от кого. У меня никого нет.

— Видно, есть, если принесли. Бери!

— Это ошибка. Нас много — Сидоренко

— У нас один ты. Принимай!

Ничего не понимая, Кирилл взял хлеб, помидоры и яблоки. Он положил всё в свой отсек шкафа, встал у окна и задумался. Кто же мог принести ему передачу? Ведь он один на белом свете.

И вдруг его осенило: Марина!

Но в следующую минуту он горько улыбнулся, — не понесёт ему Марина передачу, что себя обманывать! Так, ничего не поняв и не догадавшись, он долго стоял, глядя в окно на кусочек голубого солнечного неба. Но от всего страшного, что с ним произошло, даже ярко-голубое небо казалось ему тёмным.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Три раза в неделю собиралась в спортивном зале группа боксёров механического цеха. Быстро и привычно устанавливали ринг, проверяли спортивное оборудование и ждали прихода Гурьянова. Одетый в тренировочный костюм, он открывал дверь ровно в семь, входил в зал, и староста группы Иван Железняк подходил к нему чётким военным шагом, отдавая рапорт. А вся группа стояла как окаменелая, пока тишина не прерывалась коротким словом приветствия. Казалось, что спортсмены сами любуются своей дисциплиной, и это было действительно так.

Урок начинался с зарядки, после которой каждый получал отдельное задание; и пока юноши молотили кулаками пневматические груши или тяжёлые кожаные, набитые шерстью мешки или по двое разучивали атакующие удары и защиту от них, Гурьянов выходил на ринг и, по очереди вызывая к себе боксёров, позволял им биться между собой.

Теперь, когда все уже овладели первыми, несложными ударами и комбинациями ударов и защиты, Гурьянов всё чаще позволял «свободный бой», внимательно следя за каждым ударом. К Железняку он приглядывался особенно внимательно, — нравился ему этот парень. Вот только неравномерную силу ударов Железняка не мог понять старый тренер.

«Почему так? — думал Гурьянов. — Иногда он бьёт со Страшной силой, приходится даже осаживать, а иногда не может сильно ударить, даже когда ему прикажешь. Вот и ребята жалуются — никогда не знаешь, какого удара ждать от Железняка. В чём тут дело?»

И тренер подолгу работал с Иваном, надевая на руки большие мягкие перчатки, так называемые «лапы», которые применяют при разучивании комбинации сложных ударов. Железняк бил «лапы», где бы они ни оказались, как бы хитро ни переставлял их тренер.

Гурьянов убедился: товарищи были правы — иногда Железняк бил так, что «лапа» насилу сдерживала удар, а через несколько минут удары его становились почти нечувствительными. Гурьянов решил спросить — отчего это?

Не знаю, — ответил Железняк, покраснев.

Гурьянов внимательно взглянул на него и ничего не сказал.

А Ивана этот короткий разговор заставил насторожиться. Он любил Гурьянова и верил ему, но никогда не рассказал бы тренеру, что удар становится неотразимо жестоким, как только он представит себе не грушу, не мешок с шерстью или «лапу», а лицо, памятное лицо Семёна Климко.

Однажды — это было уже в середине октября, когда первые морозы начинают пощипывать уши, — Железняк как раз в таком настроении появился в спортивном зале. Они начали работу, но, едва дело дошло до свободного боя, Маков, которому выпало сегодня тренироваться с Железняком, закричал:

— Григорий Иванович, дайте ему кого-нибудь другого, а не меня! Он может слона убить!

— А вы не позволяйте, чтобы вас били, — спокойно ответил Гурьянов, приглядываясь к ударам Железняка. — О защите, о защите больше думайте!

Но тренировку пришлось остановить — в зале погас свет.

— Вот тебе и на! — крикнул Торба.

— Сейчас узнаем, в чём дело!

Железняк на ощупь, натыкаясь то на канаты ринга, то на товарищей, вышел из зала и вскоре вернулся.

— Свет будет через полчаса, — объявил он. — Там что-то с трансформатором случилось.

— Ну, что ж, товарищи, — спросил Гурьянов, — пойдём домой?

— Подождём! — послышались голоса из темноты.

— Ну, значит, подождём. Вытаскивайте маты, на них удобнее сидеть.

Глаза стали понемножку привыкать к темноте, в окнах виднелись отблески света над заводом, и от этого весь зал наполнился прозрачной полутьмою, когда нельзя разобрать лиц, а видны только очертания фигур. Спортсмены принесли мягкие маты, на которых тренировались борцы, положили их около ринга, и кто уселся, а кто лёг на них.

Кто-то затянул песню, но темнота требовала тишины, спокойного разговора, и песня вскоре оборвалась.

— Давайте страшные истории рассказывать, — сказал Маков. — До чего я люблю страшные истории, убиться мало! Недавно книжку Эдгара По читал, три ночи не спал потом.

— А интересно, рассказ Лондона «Мексиканец» вы читали, товарищи? — спросил Гурьянов.

— Читали! — откликнулось несколько голосов,

— Кто не читал — прочтите, — продолжал тренер. — Это нам, боксёрам, ох как может пригодиться. И когда будете читать, имейте в виду, всё это чистейшая правда, можно сказать, на собственной шкуре проверено.

Спортсмены притаились: новая нотка, которой они до сих пор не слышали, прозвучала в голосе Григория Ивановича. Они подождали, надеясь, что, может быть, он сам начнёт рассказывать, но тренер молчал. И тут Маков, набравшись решительности, спросил:

— Григорий Иванович, а как вы стали боксёром?

— Это длинная история.

Ребята больше не отваживались спрашивать своего тренера, а он молчал.

Где-то далеко, в коридоре или кабинете директора, играло радио, тихо, еле слышно. Скрипка звучала несколько минут, потом замолкла.

— Я родился в Москве ещё в конце прошлого столетия, — тихо начал Гурьянов, — и жил там до тысяча девятьсот седьмого года. В революцию тысяча девятьсот пятого года отца моего арестовали, он имел прямое отношение к организации рабочих боевых дружин во время Декабрьского восстания. Вот и выслали его в Сибирь, за Нерчинск, в шахты. Оттуда он убежал, друзья помогли перебраться в Париж, а вскоре там оказались и мы с мамой. После бегства отца нам невозможно было оставаться в Москве. Этот наш переезд я уже хорошо помню…

Гурьянов помолчал, словно припоминая. За стадионом прошла машина, на мгновение осветив окна, вырвала из тьмы белые верёвки гимнастических колец под потолком, и снова опустилась темнота и тишина в уютный зал.

— Стали мы жить в Париже, в районе Сен-Дени. Из Нерчинска отец приехал совсем больной. Туберкулёз. Я и сейчас помню, как он кашлял, когда читал мне газеты и учил французскому языку. Но продолжалось это недолго, похоронили мы с мамой его на кладбище Сен-Дени. На похоронах были наши русские товарищи — эмигранты. Пропели «Замучен тяжёлой неволей» и разошлись. Была зима, сыпался мокрый снег. И остались мы с мамой вдвоём. Жили трудно. Мама работала, понемножку меня учила. А у меня талант к рисованию проявился, даже в художественную школу меня взяли — всем казалось, что из меня выйдет настоящий художник.

Он снова помолчал. Железняк хотел представить, какие картины сейчас проходят перед глазами тренера, но не смог. Ребята молчали, они и не думали, что у Григория Ивановича была такая необычная жизнь.

— Да, — вздохнул тренер. — Там, с нами рядом, в мансарде жил один шофёр, Марсель Биго, очень хороший человек. Началась война, мне тогда пятнадцать лет было. Школа наша закрылась, и я пошёл на завод Рено, с пушечных лафетов заусенцы напильником снимал, платили по тем временам хорошо. Потом моя мать и Биго поженились, а ещё через год его взяли на войну. В то время я впервые увидел бокс и увлёкся им. Моя мать была ранена осколком бомбы и умерла. Цеппелин сбросил — это такие дирижабли были, они уже давным-давно вышли в тираж. И остался я на свете один-одинёшенек. Работал на заводе, боксом занимался, даже в клуб вступил.

Кончилась война, вернулся мой отчим Марсель Биго домой, стали мы жить вместе. Хорошо жили, дружно. А мои боксёрские дела в гору шли, я даже контракт с менеджером заключил, стал выступать в среднем весе, на окраинах Парижа меня уже хорошо знали. И за живопись опять взялся. Чего я только не рисовал в те годы, и смех и грех! Сейчас вспомнить и смешно и больно, а тогда казалось, что у меня настоящий талант. Такого, бывало, намажешь, а товарищи хвалят: «Ты прокладываешь новые пути в искусстве». Только Биго придёт, посмотрит и молча уйдёт. Страшно это меня обижало. Однажды чуть не навек поссорились мы с ним. Сказал он мне: «Боксёр ты классный, а художник никакой!»

Я ему этого простить не мог. А боксёром я стал в самом деле первоклассным. И деньги появились и слава. Всяко приходилось — и выигрывать и проигрывать, но проигрывал я только тогда, когда мой менеджер этого хотел. Позорная это штука! Ещё и сейчас горько мне в этом признаться, но таков этот мир, а я был его частицей. Слава моя росла и меня, дурака, тешила. Однажды говорит мне Биго: «Мы бастуем, пойдём вместе с нами на демонстрацию». Я никакого отношения к политике не имел, но посмотреть интересно. Идём. Около завода Рено двинулась на нас полиция. Бьют палками и слезоточивые бомбы бросают. Мы идём, не сдаёмся. Они вызвали помощь, кинулись на демонстрантов. Я ударил полицейского, одного, другого, — аккуратно легли. Вот только Биго не успел я защитить. Полицейский его под печень ударил. Я и до сих пор помню лицо этого типа — такой сопляк, с рассечённой верхней губой.

Подхватил я Марселя на руки, вынес из толпы, гляжу, а у него на губах кровавые пузырьки. Одним словом, на третий день похоронил я его рядом с матерью и остался на свете совершенно один, если не считать менеджера, который опекал меня. Но после того дня на меня что-то нашло — выйду на ринг, бьюсь с кем-нибудь, а мне всё кажется, что я того полицейского бью, всё время его лицо с рассечённой губой стоит передо мною. Ох, и бил же я в те годы! Никто в среднем весе передо мною и пяти раундов выстоять не мог. Но только тоска на меня напала, хочу домой, в Россию. Пошёл в посольство. Говорят: «Пожалуйста, если хотите».

Это уже двадцать пятый год был, осень. Такая слякоть, как сегодня. Приходит мой менеджер и говорит: «Через неделю встреча с чемпионом страны в среднем весе, ты должен проиграть». А надо сказать, что меня на чемпионаты не выпускали, потому что я иностранец. Очень мне не хотелось проигрывать, а особенно чемпиону, но ничего не сделаешь. Контракт есть контракт. «Хорошо, говорю, а поиграть с ним можно?» — «Можно, — говорит менеджер, — девять раундов делай что хочешь, а в десятом ложись». Там формула боя: «Десять раундов по три минуты». Ну, хорошо, приезжаю я в Спортпалас. Народу — что-то страшное. А я не волнуюсь — в таком матче, где всё вперёд известно, волноваться нечего. Ну, я про этого чемпиона давно слыхал, но в глаза никогда не видел, а тут вышел против него на ринг, и колени у меня подогнулись — стоит против меня тот самый полицейский, что Марселя убил. Я даже задрожал от радости, и всё на его лицо смотрю, на рассечённую губу, всё ошибиться боюсь. Чтобы проверить, спрашиваю менеджера: «Он в полиции не служил?», а тот: «А как же! Он и сейчас там служит». У меня как камень с души свалился, — всё думаю, нет тут ошибки. Ну, прощай, выгодный контракт и боксёрская карьера. Сейчас, дорогой мой Марсель, я за тебя отомщу!

Григорий Иванович глубоко вздохнул. Голос его стал крепче, может быть, даже чуточку жёстче. Слушатели затаили дыхание.

— Если бы он был даже чемпионом мира, и это ему не помогло бы, — продолжал тренер. — Это уже не я, а вся моя ненависть на него обрушилась. Первый раунд он ещё держался, но менеджер в перерыве мне сказал: «Ты легче, он девяти таких раундов не выдержит». А я на его слова и внимания не обратил. Второй раунд он тоже пережил, но только дважды на полу побывал. Третий раунд я ему дал отдохнуть, чтобы он опомнился и понял, что с ним делается, а в четвёртом раунде… есть в боксе такой удар, называется «штопор», это вы ещё не знаете, но будете знать. Владел я им отлично. Так вот, в конце четвёртого раунда ударил я его правой «штопором» и сейчас же, чтобы не успел упасть, ещё раз в солнечное сплетение левой, и ещё раз в подбородок правой. Страшные это удары, жестокие. Но я тут ни о чём не думал, только всё перед глазами стояло, как у Марселя на губах кровавые пузырьки появлялись. Таких ударов никто не мог выдержать. Лёг чемпион. Менеджер шипит от злости. Весь Спортпалас ревёт, а у меня на сердце радость. А когда я выходил, меня толкнули прямо под автобус. Поломало руку и рёбра. Ещё бы, какой-то чужестранец чемпиона побил! Отлежался я в больнице, а потом пошёл на кладбище, попрощался с родными могилами, взял в посольстве паспорт и поехал в Москву.

— Чемпиона вы убили? — спросили в зале.

— Нет, к сожалению… А может, к счастью, — задумчиво ответил Гурьянов. — Подумай, чем он виноват? Правда, на ринге он больше не появлялся. Репутация погибла.

— А дальше что было? — не унимался голос.

Тут включили яркий, ослепительный свет, он резнул так сильно, что глаза пришлось закрыть.

— Дальше? — переспросил Гурьянов. — Дальше будем продолжать работу, потому что и так двадцать шесть минут потеряли. Для разминки каждому три минуты боя с тенью, а потом продолжайте кто на чём остановился. Начали!

Это чудесное боксёрское упражнение — бой с тенью. Перед тобой невидимый, выдуманный противник, а ты бьёшь его, и каждый раз изыскиваешь всё новые и новые удары и защиту, всё новые и новые комбинации боя.

— Больше фантазии! — покрикивал Гурьянов.

Ивана Железняка всё время отвлекала мысль, что не случайно рассказал Гурьянов эту историю о ненавистном лице полицейского. Может, он что-то знает о нём и о Климко? Нет, ничего он не может знать. Это простая случайность — весь этот рассказ.

И, убедив себя в этом, юноша с новой силой взялся за упражнения. Ему казалось, что Григорий Иванович сердится сейчас на себя за минуты откровенности, во всяком случае ещё никогда не был таким требовательным и придирчивым старый тренер. Он заставлял своих учеников десятки раз повторять одно и то же движение, он добивался отшлифованности и точности, и угодить ему в этот день было очень трудно. Но прошло полтора часа занятий. Гурьянов, распустив группу и, как всегда, попрощавшись, исчез в коридоре. Ребята вымылись под душем и тоже ушли.

Но Иван домой не пошёл.

«Джек Лондон, «Мексиканец», — повторял он про себя, застёгивая пальто.

Мокрый снег падал с тёмного неба, ноябрь был в этом году особенно холодный и неприветливый. Снег таял на земле, но от этого становилось ещё неуютнее.

Иван быстро дошёл до библиотеки, в коридоре отряхнул снег с кепки и пальто, вытер ноги и вошёл в большой зал. За одним из столов сидела Саня, увлечённая чтением.

Стараясь не мешать тем, кто сидел у столов, юноша подошёл к библиотекарше, попросил «Мексиканца» и через некоторое время уже держал в руках тоненькую книжечку. Его охватило разочарование. Книжка в его представлении была толстой, а тут что-то тощенькое, страниц на двадцать, не больше.

Он оглянулся, почувствовав на себе взгляд чёрных глаз Сани. Захотелось скорее уйти, но девушка уже встала из-за стола и подходила к нему.

— Добрый вечер! — шёпотом сказала она. — Ты что взял читать?

Иван молча показал книжку.

— Ох, как я тебе завидую! — сказала девушка.

— Ты тоже можешь взять её.

— Конечно, могу, но я уже читала… Я завидую тем, кто таких книжек не читал, а то прочитаешь и жаль, что прочитала, что это уже позади осталось.

«Удивительная девушка», — подумал Железняк, а вслух сказал:

— Мне уже пора, я пойду.

— Мне тоже пора. Пойдём вместе.

Они вышли из библиотеки. Снежинки, большие, тяжёлые, прорезали, словно перечёркивали, сильный свет фонарей. Народу на улицах было мало, все попрятались по домам, в уютное тепло, под свет домашних оранжевых и зелёных абажуров. Скоро зима.

Им нужно было расходиться в разные стороны, но Саня сказала:

— Пойдём. Я тебя немного провожу.

— Со мной не случалось, чтобы меня девчата провожали. Лучше уж я тебя до стадиона доведу.

— Пойдём, — просто сказала Саня.

Молча они прошли несколько десятков шагов. Ветер сёк снегом лица. Плохое время для прогулок. Саня остановилась:

— Ты про Кирилла что-нибудь слышал? Знаешь о нём что-нибудь?

— Ничего не знаю.

— И Марина не знает?

— Нет.

— Передачи носит и не знает?

— А ты откуда об этом проведала?

— Ну, этот секрет всей Калиновке известен. — Саня придвинулась ближе, почти вплотную к Железняку и заговорила горячо, словно оправдываясь: — Вот, понимаешь, я ей, Марине, даже завидую. Я и сама хотела пойти в тюрьму… Ведь мы же с Кириллом дружили. И не хватило смелости, испугалась, разговоров побоялась… Я один раз туда поглядеть ездила, Марину видела, даже страшно мне стало… Идёт, губы закусила, глаза в землю, ни на кого не смотрит, а сама гордая, как королева. В жизни я её лица не забуду. Она его любит?

— Не знаю.

— А я знаю. Любит! Наверное, любит. Вот бы мне так полюбить…

— Глупая ты, Санька! — рассердился Железняк. — Придёт время — полюбишь. А Кирилл не виноват, я в этом глубоко уверен.

— Я тоже. Ты вот что, про разговор наш никому не рассказывай… Глупая я, сама себя понять не могу. Я так тебе завидую! Придёшь сейчас, ляжешь и «Мексиканца» будешь читать. Иди!

Они попрощались. Железняк пошёл домой. Саня и её слова всё время не выходили у него из головы.

Когда он пришёл домой, был уже десятый час и Андрейка с Христиной собирались спать. Только Марина ещё сидела у стола над задачником, в техникуме задавали на дом много. Иван ужинал, а взгляд его невольно тянулся к тоненькой книжечке в твёрдой обложке. Видно, есть в ней что-то необычайное, если она так зачитана, если о ней так говорят.

— Хотите послушать, люди? — спросил он, ложась на диван и беря «Мексиканца».

Такое случалось не часто. Андрейка даже пискнул от радости. И спать можно будет попозже лечь, и интересную книжку послушать.

Сёстры примостились на кровати, Иван на диване, Андрейка в ногах у сестёр.

Молодой мексиканский юноша Ривера вошёл в комнату, взял каждого за сердце, и думать о чем-нибудь другом, кроме его судьбы, стало невозможно. Все они мыли вместе с ним полы и делали это для революции, все выходили вместе с ним на ринг против сильного, как буйвол, Дени, ненавидели судью — подлеца и мошенника, бились до последнего вздоха за победу, облегчённо вздыхали, когда судье ничего другого не оставалось, как поднять вверх победоносный кулак Риверы.

— «Революция могла продолжаться», — прочитал Иван последние слова рассказа и умолк. Ему показалось, что все уснули, такая стояла в комнате тишина. Но он увидел три пары карих, чёрных и голубых глаз, широко открытых и подёрнутых слезами. У него самого что-то царапало в горле, и дышать было трудно.

— И я таким, как Ривера, буду! — крикнул Андрейка.

Марина и Христина промолчали. Они не в силах были выразить свои чувства, но тоже хотели сделать что-то большое, героическое.

— А теперь будем спать, — сказал Иван сдавленным голосом. — Поздно!

Они легли, в комнатах стало темно. И сразу к Ивану пришло другое воспоминание. Ривера и Гурьянов в его представлении стали рядом. Ему неудержимо захотелось быть на них похожим, стать таким, чтобы никто и никогда не мог тебя победить.

— Ты спишь? — неожиданно прозвучал в комнате тихий голос Андрейки.

— Нет, не сплю, — отозвался Иван, — всё о Ривере думаю. Очень хочется быть на него похожим.

— И мне тоже, — тихо сказал Андрейка и неожиданно спросил: — Почему на свете так много подлых людей?

Иван помолчал. Он хорошо знал, что после разоблачения бабки Галчихи и всей шайки Андрейка много думает. Такое потрясение не могло пройти бесследно. После разговора в день возвращения из лагеря Андрейки Иван ни словом не напомнил о происшедшем, как будто намеренно давал брату время обо всём подумать, всё до конца осознать. И вот теперь, кажется, опять приходится вернуться к этому разговору.

— Подлых людей? — переспросил Иван. — О ком ты говоришь?

— О ком? Обо всех. Вот и бабка Галчиха, и Митька Кравчук, и судья, который старался засудить Риверу… Разве их мало? Я сам чуть не стал нечестным человеком… Я ведь вижу, ты мне ничего не говоришь, ты не наказал меня, а мне тогда легче было бы… Вот я и думаю, а может, все люди, которые рядом с нами на свете живут, — подлецы и воры?

— Нет, Андрейка, — твёрдо сказал Иван, — хороших людей на свете куда больше, чем подлых. Ты погляди вокруг себя и увидишь, сколько хороших людей рядом с тобой ходит. Но один подлый человек может столько зла сделать, что и сто друзей не исправят, значит, надо обязательно научиться понимать, где подлый, а где хороший человек.

— А как?

Этот вопрос казался Ивану совершенно ясным и не очень трудным. А когда его задал Андрейка, сразу ответить Иван не смог. Но он знал, ответить надо непременно, иначе ещё труднее будет мальчонке разобраться в своих сложных, уже не детских чувствах.

— Это не лёгкая штука, Андрейка, — медленно начал он, — и готового ответа на такой вопрос никто на свете тебе не даст, а вот кое-что посоветовать тебе я могу. Если встретится человек и ты не знаешь, хороший он или подлый, не спеши решать, потому что тут можно здорово ошибиться, а приглядись хорошенько, главное, спроси надёжных друзей. Один человек ошибается часто, а много людей тоже, бывает, ошибаются, но уже значительно реже… И ещё одно: суди о каждом человеке не по тому, что он говорит, а по тому, что делает. Это самое главное.

Иван произносил эти слова для Андрейки, но совершенно ясно понимал, как важны они и для него самого.

И вся сложность жизни необыкновенно отчётливо предстала перед ним и заставила ещё раз почувствовать ответственность за судьбу и душу младшего брата, который лежит сейчас в темноте с открытыми глазами и размышляет о своей жизни.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Они сидели в гостях у Максима Сергеевича, и перед каждым стояла рюмка водки. На тарелках в прозрачном золотом масле лежали серебристые селёдки. От блюда с рассыпчатой отварной картошкой шёл пар. Рядом розовели кружочки варёной колбасы. Нежно-жёлтое масло лежало в виде искусно сделанного цветка. Зелёные солёные огурцы словно просили, чтобы ими захрустели. Старый Половинка принимал дорогого гостя с Уралмаша, и Любовь Максимовна постаралась, чтобы гость, вернувшись домой, вспомнил добрым словом украинских хозяев.

За столом, кроме хозяина с дочерью, сидели трое: Сергей Комаров — уральский гость, Саша Бакай и Иван Железняк. Ужин только что начался, не было выпито ни одной рюмки, и разговор шёл вяло.

Сергей Комаров был когда-то учеником Половинки, лет пять назад его перевели на Уралмаш, а теперь он приехал вместе с целой бригадой проверять выполнение соцобязательств двух заводов и, конечно, не мог не навестить своего старого учителя. Он был ещё молодой, лет двадцати четырёх, очень солидный и серьёзный, говорил медленно, как будто думая над каждым словом. Значок спортсмена первого разряда виднелся на лацкане его хорошо сшитого пиджака, — Ивану очень любопытно было узнать, каким видом спорта занимается гость, но он не решался спросить об этом.

Разговор шёл о свежих красных помидорах, которые вот теперь, в январе месяце появились в калиновских магазинах. Любовь Максимовна намеренно подала их к столу не нарезанными, а целыми, — от тарелки с помидорами трудно было оторвать глаза.

— Чудеса! — говорил Комаров. — Нам бы на Урале ваш опыт перенять!

— Никаких чудес, — спокойно отвечал Половинка, — просто хорошо поставленное подсобное хозяйство Калиневского завода. Можете и сами оборудовать — все секреты передадим.

Он взял помидор, положил на тарелку, разрезал, посолил, поднял рюмку, гости тоже взялись за рюмки.

— Ну, Сергей, — провозгласил хозяин, — спасибо, что не забыл. Твоё здоровье, и дай бог тебе удачи!

— Спасибо, Максим Сергеевич! — Где-то в глубине души Комаров ещё побаивался своего старого учителя.

Зазвенели рюмки, Половинка выпил, Матюшина тоже, Железняк пригубил и поставил свою рюмку.

— Э, нет, — запротестовал Половинка, — так не годится.

— Правильно, — поддержал гость, — поднял рюмку, — значит, пей.

— Это я знаю, — ответил Иван, — но у меня завтра тренировка, и пить мне не следует.

— Тренировка? — переспросил Комаров, и ему показалось, что Иван намекает на несовместимость значка первого разряда с полной рюмкой. — Какая? Бокс?

— Да.

Любовь Максимовна метнула в сторону Ивана удивлённый взгляд и опустила глаза.

— Тогда, может быть, и не следует, — согласился Комаров. — Бокс штука серьёзная.

— А у тебя что за значок? — спросил Саша Бакай.

— Это дела давно минувших дней. Бегал… Сейчас перестал.

— Почему?

— Да неприятность с ногой вышла… Боже, какие красивые помидоры!

Он с аппетитом выпил свою рюмку, закусил. Некоторое время за столом слышался стук ножей и вилок.

— Великая тишина рубки, — сказал Саша Бакай, и все засмеялись.

Налили ещё по одной, выпили за старую дружбу. Иван опять только поднёс рюмку к губам.

— Железный характер, — засмеялся Комаров.

— О-о! Характера у нас хватает, — сказала Любовь Максимовна.

Железняк промолчал. Стол был накрыт в комнате Матюшиной, и ему пришлось сидеть как раз против симеизского фото хозяйки. Может быть, именно поэтому глаза юноши не отрывались от стола.

— Ну, теперь, Сергей, — объявил Половинка, — слово предоставляется тебе, рассказывай, как жил эти пять лет, чему учился, чего добился, где бывал и что видел.

— Честное слово, — медленно выговаривая слова, ответил Комаров, — нечего рассказывать. Обычная жизнь, как у каждого из нас,

— А всё-таки рассказывай.

— Рассказать могу. Приехал на Уралмаш, стал работать, увидал, что семи классов, чтобы стать хорошим сборщиком, мало, и пошёл в вечернюю школу рабочей молодёжи. Окончил в пятидесятом. Стал бригадиром. Сначала хорошо бегал. Но когда мне упал на ногу домкрат — бегать перестал. В позапрошлом году женился. Дочку зовут Галка, Галина. Жена в техникуме учится. Зарабатываю хорошо, не хуже ваших бригадиров. Недавно в Польшу ездил, на внешний монтаж, пресс один капризничал. Ну… правда, больше ничего вспомнить не могу. Обыкновенная жизнь.

Комаров умолк, и несколько минут все ждали продолжения, но гость молчал.

— Да, обыкновенная жизнь, — сказал Половинка

— А помнишь, как мы семилетку кончали? — расчувствовавшись, спросил Саша Бакай. — Как нас Вера Михайловна иногда распекала?

— А как же! — Мысли Комарова невольно обратились к минувшему детству. — А ты теперь комсомольский вождь в первом цехе?

— Да.

— Хорошая она была женщина, Вера Михайловна… А в школу учиться ты не пошёл?

— Нет.

— Напрасно.

Саша Бакай выдержал паузу, потом сказал:

— Я на втором курсе вечернего института учусь.

— Вот здорово! — подскочил Комаров. — Ишь хитрый, молчал, выжидал, мы, мол, отстали. Товарищи, я предлагаю выпить за то, чтоб не стоять на месте, идти вперёд, вот так, как мы сейчас идём, я хочу выпить за моего друга, Сашу Бакая, и за его успехи, за его жену…

— Таковой ещё не имеется.

— Ничего, за будущую! — не сбился с тона Комаров.

Он одним глотком выпил рюмку, засмеялся — крепка — и принялся закусывать. Ивану нравился гость, приятно было смотреть, как он смеётся, говорит, ест — весело, от души. И почему-то, когда Комаров говорил о вечерней школе, вспомнилась Саня Громенко. Она тоже поступила и учится. Недавно он заходил в мартеновский цех и видел девушку. Она стояла за своим пультом управления электропечи, освещённая ослепительным сиянием расплавленного металла. Из соседнего мартена как раз выпускали сталь. И даже чёрные, как вороново крыло, её волосы в это мгновение казались золотыми. Восхищённый этой картиной, Иван долго смотрел на девушку, как будто увидал её по-новому, с неизвестной стороны. Перед нею дрожали и колыхались на циферблатах с десяток стрелок, сухо щёлкали автоматические регуляторы, а она стояла спокойно, понимая всё, что творится перед нею на пульте и в чреве беременной тяжёлой расплавленной сталью электропечи.

Теперь эта картина появлялась перед глазами всегда, когда Железняк вспоминал Саню Громенко, и иною представлять её не хотелось.

— О чём это вы так задумались, Иван Павлович? — прозвучал над самым ухом голос Любови Максимовны. — Так можете весь ужин прозевать.

Иван опомнился, встрепенулся.

— Наливайте ещё, хлопцы, — попросил Половинка.

— За нашу хозяйку! — вежливо предложил Комаров.

— Как раз вовремя! — засмеялась Любовь Максимовна. — Сейчас я вам под этот тост колбасы принесу.

Она вышла и тут же вернулась, неся большую домашнюю, в несколько раз свёрнутую колбасу на горячей чугунной сковородке. Колбаса зло шипела, словно удивлялась, как могли люди, которые хоть что-нибудь понимают в закуске, так долго заставлять её ждать на кухне, и пахла так, что хотелось глаза закрыть от наслаждения.

— А ну, отрезать каждому миллиметров по двести! — скомандовал Половинка и первый выполнил свою команду.

— Ваше здоровье! — повторил Комаров и выпил.

За столом воцарилось то хорошее настроение, когда люди ещё не пьяны, но уже веселы, и хочется говорить о своих самых затаённых мыслях, о своих желаниях и надеждах. Даже Ивану, который ничего не пил, не было скучно в этой компании. Он слушал, как Бакай с Комаровым вспоминают годы, проведённые вместе в школе, какие-то случаи из детства, и всё это казалось ему очень весёлым и интересным.

Волна воспоминаний захватила и старого Половинку. Блестя глазами, он стал рассказывать о давних буденновских боях с беляками, о тех незабываемых минутах, когда уже занесён для удара тяжёлый, словно оловом налитый клинок, а конь скачет, тоже охваченный азартом боя, и ветер тихо поёт на остром лезвии блестящей стали.

Слушая его, Иван сначала восхищался, потом замолк, задумчивый, словно смущённый.

— Романтичная вещь была кавалерия, — мечтательно сказал Комаров. — Жалко, устарела.

— Да, — согласился Половинка и, чтобы скрыть грусть, вызванную замечанием гостя, обратился к Ивану — А почему ты такой молчаливый сегодня?

— «Ой, скажи, скажи, серце козаче, а що в тебе на мислі…» — пропел Саша Бакай.

Теперь, когда внимание всех обратилось на Железняка, молчать стало уже неудобно.

— Я вот думаю, — сказал он, — когда-то были люди, революцию делали, в гражданскую войну голодные, ободранные, босые от четырнадцати государств отбились, потом первые пятилетки проводили, голодные-холодные на болотах, на пустырях тракторные и танковые заводы строили, а затем воевали, собственными телами амбразуры закрывали, «Молодую гвардию» организовали, знамя победы над рейхстагом ставили. А на нашу долю выпало тихое-претихое время, ничего, кроме работы. Ничего ни сложного, ни тяжёлого — всё ясно.

— Романтики хочется? — спросил Комаров.

— Да, и романтики, но, главное, хочется трудностей, чтобы стало перед тобой огромное задание, а ты его одолел и почувствовал себя настоящим человеком, вот я о чём говорю.

Максим. Половинка в глубине души удивился, услыхав эти слова: у кого, у кого, а у Железняка трудностей хоть отбавляй. Но старый мастер хорошо понял мысль юноши и сказал:

— А через двадцать лет вот такие, как ты, будут говорить о вашем времени: «Они свою родину, разрушенную войною, из руин подняли, они, работая, школы да институты кончали, они своих братьев и сестёр в люди выводили». И никто не подумает, что вам легко и спокойно жилось.

— Я его понимаю, — помолчав, сказал Комаров, — и не только понимаю, а не так давно сам так думал. Только это уже прошло.

— А по-моему, — сказал Саша Бакай, — человек как мотор, и тяжесть надо давать по силе. Вытянешь больше — клади больше. Кто тебе мешает?

— Мальчишка чёртов! — не то рассердился, не то про себя улыбнулся Половинка. — Мало ему трудностей! Да перед нами такая гора, что взглядом не окинешь. Коммунизм строим, а он в муках, в величайшем напряжении рождается, — чего-чего, Иван, а трудностей в жизни я могу ещё много пообещать. Подожди, будет и тебе чем свою жизнь вспомнить. Не бойся.

Железняк не ответил. Не поняли или не захотели понять его эти люди? Неожиданно припомнился Кирилл Сидоренко и давнишний разговор в Пушкинском парке. Кирилл тоже жаждал чего-то героического, необычайного, ему хотелось убивать царя, лететь на Марс, а кончилось перевёртыванием урн и тюрьмой.

— Романтика будней — это сложная штука, — ни к кому не обращаясь, сказал Бакай. — Крепкий характер надо иметь, чтобы изо дня в день долгие годы в каждой мелочи её находить.

— Ну, тогда Иван Павлович Железняк её найдёт, — засмеялась Матюшина. — Ты, Ваня, кого-нибудь на дуэль вызови — будет тебе и романтика и рыцарство.

Она откровенно издевалась. Никто не мог понять всей глубины этого издевательства, и это придавало ему особенную остроту и боль.

— Не вовремя ты родилась, Любка, — ответил на слова дочери Половинка, — тебе бы годов на пятьсот раньше родиться. Много бы из-за тебя крови пролилось.

В дверь постучали. Матюшина вышла и вернулась удивлённая.

— Ваня, там тебя какой-то солдат спрашивает.

— Распишитесь. Вам повестка.

Иван расписался, ещё не понимая в чём. Солдат вышел. Железняк прочитал повестку. Военнообязанного

Ивана Железняка должны теперь приписать к военкомату и осенью призвать в армию. И хотя он знал, что это должно случиться, повестка оглушила его. Сейчас он думал только об Андрейке, Марине и Христине. Как же останутся они одни самое меньшее на два года? Судьба, как будто нарочно, смеётся над ним. Вот он только что говорил, что хочет, чтоб жизнь была как можно труднее. Пожалуйста, получай!

В коридор вышла Матюшина.

— Что там такое? — спросила она.

— Ничего. В армию осенью пойду.

— А ребята?

— Проживут, — ответил Иван, вернулся к столу, поглядел, как под абажуром, вытаращив белые глаза, качается негритёнок, и сказал: — Правильно вы говорите, товарищи. Кончилась моя романтика. Осенью иду в армию, вот повестка.

— Там она только начнётся, твоя романтика, — сказал Половинка.

— Спасибо за ужин, — не ответил на его слова Иван. — Мне пора идти. Спокойной ночи.

И вышел.

— Хороший парень, — вслед ему сказал Комаров.

— Ещё бродит, — отозвался Половинка.

— Перебродит — будет спирт, — поддержал Бакай. — По этому поводу давайте немного выпьем.

Иван пришёл домой, положил повестку на стол, сел на диван и долго смотрел на сестру. Из-за стены слышен был шум, весёлый смех. Там уже никто и не думал об Иване и его недосказанных словах.

— Я знаю, что тебя мучит, — сказала Марина, — не бойся, всё будет хорошо.

— Как вы будете жить?

— Так же, как жили. Я уже не маленькая. Иван, мне даже больше лет, чем было тебе, когда умерла мама. Нам теперь уже ничего не страшно. Ты пойдёшь в армию, отслужишь и вернёшься сюда, в эту же комнату, и всё тут будет стоять на старых местах.

И вдруг Иван увидал, что сестра его и вправду незаметно стала взрослою, и бояться за неё, за всю семью теперь нечего.

— Денег нам хватит, — продолжала Марина. — Втроём на пятьсот рублей мы проживём.

— Ох, туго вам придётся!

— Ничего, мы уже однажды так начинали, только тогда надо было кормить четверых, а теперь троих.

Марина говорила так, как будто Иван уже ушёл, как будто его уже нет. Она заметила это и засмеялась.

— А ты, вероятно, красивый будешь в форме, на папу похож. Да перестань ты хмуриться, всё хорошо будет. Нечего тут переживать.

Она подошла, смеясь растрепала его старательно причёсанные непослушные волосы и скомандовала:

— Рядовой Железняк, спать!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Высоко над Калиновкой на далёкие северные плёсы пролетают журавли. Из окна тюрьмы видно только ярко-синее весеннее небо и на нём треугольники журавлей. И оттого, что на улице весна, а ты должен без вины сидеть в тюрьме, запертый на сотню замков, на сердце становится особенно горько.

Уже прошло месяца два, как приостановились бесплодные допросы, из которых Кирилл ясно понял, что его считают участником воровской шайки. Более нелепого обвинения он не мог себе представить. Ему показали протокол допроса бабки Галчихи, где он был выставлен настоящим вором.

— Всё врёт, чёртова баба! — сказал он.

— От этого вам не станет легче, — ответил следователь.

Только одна мысль всё время причиняла боль: а что, если и Марина поверит в его виновность, и, когда он выйдет на свободу, она встретит как незнакомого и не вспомнит о чудесном дне, проведённом вместе на Донце, и никогда больше не позовёт к себе?..

Суд приговорил Кирилла Сидоренко к пяти годам заключения. Это было так невероятно и бессмысленно, что Кирилл сначала не поверил. Участие в банде! Он день за днём перебрал в памяти всю свою жизнь и не нашёл в ней ни малейшего повода для такого обвинения. Но ему не поверили, а поверили бабке Галчихе!

Кирилл ходил по камере, как зверь в тенётах, запутавшись в своих мыслях. Однажды утром тюремный надзиратель старшина Денисенко сказал, входя в камеру:

— Заключённый Сидоренко, в парикмахерскую! В двенадцать часов свидание.

Кирилл стоял около продуктового шкафа, наводя порядок на полке, разделённой перегородками на одинаковые прямоугольники. Слов надзирателя он сначала не понял, они доходили до его сознания медленно, словно поднимались на поверхность из тёмной морской глубины.

Колени подломились, и Кирилл чуть не сел на цементный пол, но удержался, только пошатнулся и побледнел как стена.

— Кто ко мне придёт? — едва выговаривая слова, спросил он.

— Это тебе лучше знать, — с грубоватой весёлостью ответил Денисенко. — Давай выходи, пойдём красоту наводить.

Неуверенно ступая, Сидоренко вышел в коридор, за спиной прозвучало знакомое щёлканье замка.

Кириллу уже приходилось бывать в этой парикмахерской, где когда-то его наголо обрили.

Но сейчас Сидоренко не думал ни о первых страданиях, ни о будущих пяти годах, ни о несправедливом приговоре. Всё существо его было охвачено волнением. Он так хотел, чтобы это была Марина, что даже думать об этом боялся.

Кирилл сидел в парикмахерской перед зеркалом, смотрел на себя, и впервые прикосновение стрекочущей машинки доставляло ему настоящее удовольствие. Его побрили, подстригли, только оставили, по его просьбе, небольшие усики. Кирилл взглянул на себя, покачал головой — он очень побледнел и похудел. Стриженая голова казалась уродливой. Ничего, через пять лет всё будет — и золотистая шевелюра, и свобода, — и даже меньше, чем через пять: ведь восемь месяцев он уже отсидел.

А в это время Марина стояла около тюремных ворот, ожидая, когда её позовут на свидание. Она уже знала о приговоре и не могла поверить в его справедливость. Умом она могла допустить, что Кирилла запутали в какое-то преступное дело, но сердце криком кричало: «Нет, нет, этого не может быть!»

Она не думала о том, что будет говорить на свидании. Казалось, что слова должны будут вылиться сами — ведь их так много накопилось с того последнего дня под ласковым солнцем на донецком пляже.

Марика пришла рано, стала рядом с другими женщинами.

— Вы на свидание?

— Счастливая! А мой всё ещё под следствием.

И пошла дальше, неся небольшой свёрточек.

«Удивительно, как может измениться представление о счастье», — подумала девушка.

Она долго стояла около тюремных ворот, в которых были прорезаны маленькая дверь и окошечко, смотрела на улицу, обсаженную липами и клёнами, и не чувствовала ласки нежного ветра, доносившего терпкий запах молодых листьев.

— Марина Железняк! — послышалось из ворот.

Девушка подошла, показала пропуск.

— Проходите!

Марина вошла в калитку, и от волнения ей показалось, что камни, которыми вымощен двор, стали горячими. Тюрьма была от неё совсем близко, трёхэтажная, с толстыми решётками на окнах, выкрашенная в желторозовый цвет и всё-таки мрачная, как могильный склеп.

— Прошу сюда, — сказал дежурный сержант.

Она прошла ещё две двери, ещё раз показала пропуск и паспорт и очутилась в небольшой, чисто выбеленной комнате. Эта комната соединялась коридором с так называемым «режимным двором», тюрьма находилась дальше, а всё, что видела Марина, было только её преддверием.

— Подождите немножко. Садитесь, — предложил дежурный.

Марина присела на стул, взглянула на сержанта. Он был немолодой, очень вежливый и удивительно равнодушный, — должно быть, уж давно ко всему привык — и к человеческой радости, и к горю.

— Прошу! — сказал сержант и открыл вторую дверь.

Сдерживая нервную дрожь, Марина следом за провожатым вошла в неширокий, хорошо освещённый, тоже выбеленный коридор, разгороженный поперёк двумя перегородками. Первая, ближайшая к девушке, была сделана из металлической, довольно густой сетки, вторая — метрах в полутора от первой — из толстых стальных прутьев. В конце коридора, за этими барьерами, виднелась обычная дверь.

Сержант прошёл в пространство между решёткой и сеткой и остановился, прислонившись спиной к сетке.

— Подождите, пожалуйста, — сказал он Марине, которая вцепилась непослушными пальцами в холодную проволоку и застыла.

На другом конце коридора лязгнул железный засов, дверь открылась, пропуская высокую фигуру, и снова закрылась. Кирилл издали взглянул на девичье лицо, затенённое проволочной сеткой, сам не веря себе, своему счастью, не то прошептал, не то простонал: «Марина!» — и бросился к неподвижным, холодным прутьям, схватился за них руками, впился глазами в такое знакомое и уже несколько изменившееся лицо.

Видно, тяжелы были эти восемь месяцев для Марины. Все долгие бессонные ночи страданий, раздумий отразились на её лице, оно похудело, даже ямочки исчезли со щёк. Только глаза, золотисто-карие, весёлые, остались неизменными, и в них жила такая глубокая вера в свою правду, что Кирилл улыбнулся от радости.

— Ох, как же тебя обкорнали, бедного! — не зная, с чего начать, сказала Марина; разговаривать, когда между тобой и любимым стоит чужой человек, казалось невозможным.

— Как всех, так и меня, — ответил Кирилл, тоже не зная, о чём говорить, и понимая, что говорит что-то не то, а времени мало, ой как мало времени — всего полчаса! — Зачем ты мне так много передач носила? Вам же самим, наверно, туго?

— Нет, нам хватает, — быстро ответила Марина. — Я теперь в техникуме учусь, стипендию получаю. В строительном техникуме, ты знаешь?

— Знаю. А Иван как?

— Хорошо.

— Христя? Андрейка?

— Все живы-здоровы. Тебе что-нибудь приготовить в дорогу?

— Ради бога, ничего не приноси! Всё дадут. И кормят нас хорошо, а в колонии спецовку дадут. Ничего не нужно.

Они говорили какие-то совсем незначительные слова, а время летело. Пусть они разделены решётками, пусть между ними, не пропуская ни одного слова, стоит равнодушный сержант, который на своём веку слышал уже тысячи таких разговоров, — всё это пустяки. Они всё-таки вместе, и ничто не может их разъединить.

— Как там наша бригада?

— Хорошо. Половинка болен был, теперь здоров.

— Ивану осенью в армию?

— Да.

— Как же вы будете?

— Так и будем. Я уже не маленькая.

— Это правда, ты уже не маленькая.

Они разговаривали, ясно понимая, что главное остаётся несказанным, и оттого радость первого свидания стала сменяться тревогой.

— У вас осталось мало времени, — взглянув на часы, сказал сержант, — три-четыре минуты.

Неужели это правда? Неужели прошло целых полчаса? А они всего несколько слов… нет, они ещё ничего не успели сказать! Надо говорить о самом важном, потому что не хватит времени и всё останется невысказанным…

— Слушай, — сказал Кирилл, — ты веришь в то, что я виновен?

— Нет, — Марина побледнела, — не верю, не верила и не поверю никогда. Иначе не пришла бы.

— Я клянусь тебе — чиста моя совесть. Пройдёт время — я вернусь, и докажу, найду правду, а может, она и раньше выйдет на свет. Не может быть, чтоб неправда торжествовала при Советской власти. Ивану скажи — прошу у него за тот вечер прощения.

— Какой вечер?

— Он знает. Скажи — прошу простить, потому что был дурак. А тебе спасибо, ты меня спасла в тюрьме. Я тебе желаю счастья и… Не знаю, чего ещё пожелать… Это очень долго — четыре года и четыре месяца, Марина…

Последние слова его прозвучали не то как вопрос, не то как утверждение, что всё может случиться за четыре года. Девушка сердцем поняла все скрытые за этими словами чувства и просто, как что-то давно известное и понятное, сказала:

— Я буду ждать все эти годы. Я тебя люблю, понимаешь ты, люблю, и никогда не забуду. И может, к тебе приеду, если позволят…

Она ещё что-то говорила, но Кирилл уже ничего не слыхал. Он изо всей силы вцепился в стальную решётку, ему казалось, что она шатается под его руками, как будто сделана из камыша. Коридор поплыл куда-то в сторону, и глаза Марины то отдалялись и становились похожими на две золотисто-карие звёздочки, то приближались, и тогда ничего не было видно, кроме этих огромных глаз.

Потом наступила тишина. Она продолжалась минуту, две, три, целую вечность… Говорить больше было нечего.

— Свидание закончено, — сказал сержант.

— Прощай, — прошептала Марина.

И вдруг Кирилл разразился буйной радостью.

— Слушай, Марина! — весело крикнул он. — Да это же главное… А эти четыре года, гори они огнём, как одна минута пролетят! Только бы знать: верно, любишь?

— Люблю.

— Спасибо, товарищ сержант, — неожиданно сказал Кирилл. — Марина, я сейчас в камере танцевать буду!

Но она видела — Кириллу совсем не до танцев.

Сержант вышел из-за проволочной сетки, мягким движением отстранил Марину.

— Прошу, — сказал он, показывая на дверь.

— До скорого свидания! — крикнул Кирилл.

— До свидания! — ответила девушка.

Дверь за ними закрылась. Кирилл снова схватился руками за холодную сталь крепкой решётки и стоял так до тех пор, пока не пришёл дежурный надзиратель, чтобы отвести его в камеру.

А Марина вышла из тюрьмы окрылённой. Она любит, и её любят! Эти слова пели у неё в груди, и ни о чём другом она думать больше не могла. Конечно, четыре года и четыре месяца — это очень долго, но они пройдут как одна минута, если любишь. Значит, всё чудесно на этом свете, и жизнь хороша, как никогда.

Какой-то странно знакомый кургузый человек встретился ей, внимательно посмотрел на неё. Девушка узнала его не сразу. «Кто это? А, старый знакомый — Шаронов. Как он здесь очутился?» — подумала Марина и тут же забыла об этом, вся переполненная волнением свидания.

Саша Бакай, встретив её на вокзале, спросил;

— Что с тобой? Такой красивой я тебя никогда ещё не видел.

Марина в ответ только засмеялась.

— Можно мне тебя проводить?

— Можно! — весело ответила Марина. Она теперь не боялась ничего на свете, торжествующая сила любви охраняла девушку от всех и всяких опасностей.

Саша Бакай проводил её домой, но зайти отказался, хоть ему очень этого хотелось, — никогда ещё он не видел такой красивой и приветливой девушки, как Марина.

Дома она взяла несколько листков бумаги и расписала на них дни до 25 августа 1956 года.

— Сегодня у нас двадцатое апреля тысяча девятьсот пятьдесят второго года, — сказала она, — двести сорок четыре дня уже прошло, — значит, их осталось тысяча пятьсот восемьдесят три.

Она ещё раз проверила все числа, даже не забыла про високосный год, уверилась в правильности расчётов и тяжело вздохнула. Она будет вычёркивать каждый день одно число, но всё-таки ждать четыре года и четыре месяца — это невероятно мучительно и долго.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Иван сдавал пробу на шестой разряд.

Прошло уже почти два года с того дня, как он появился в бригаде Половинки. Два года, и уже шестой разряд — хороший темп. Ничего не скажешь, здорово работает Железняк!..

— Ну, Иван, записываюсь в твою бригаду, когда бригадиром станешь, — сказал Торба, разглядывая небольшой, но очень сложный редуктор, который Железняк собрал, уложившись в норму.

— Ха! Он на таких, как ты, и смотреть не захочет! — весело отозвался Маков, старательно проверяя, как установлены шестерни в редукторе.

— Вот из армии демобилизуюсь, тогда и поговорим, кто у кого в бригаде будет, — засмеялся Железняк. — Рано вы меня, ребята, в бригадиры произвели!

— Что правда, то правда, — подытожил разговор Максим Сергеевич. — А жаль мне будет с вами расставаться, ребята!

Он уже не раз думал о том дне, когда из его бригады уйдут, как вылетят из родного гнезда, три молодых сборщика. Вот всегда так: учил, учил, а потом отдавай, отпускай на сторону…

— Ничего, Максим Сергеевич, мы все к вам вернёмся, у нас другого пути нет, — утешил старика Торба.

— Долго ждать, долго ждать, мальчики, — грустно сказал бригадир. — Много воды за три года утечёт. Много! — повторил он и резко изменил тон: — А пробу ты. Иван, сделал хорошо. Золотые руки!

Раньше в бригаде называли «золотыми руками» Сидоренко. Иван знал это, и ему стало одновременно и приятно и горько. Но в такой день о печальном думать не хотелось.

Он шёл домой, и, как всегда, ему хотелось поскорее рассказать всё сёстрам и Андрейке. Ноги сами сбивались с шага на бег, но Иван сдерживал себя: неприлично слесарю-сборщику шестого разряда рысью бежать по цветущим аллеям июньского сада. За работой, за подготовкой к пробе, за тренировками, за многими домашними и хозяйственными делами он и не заметал, как в Калиновку пришло лето. И только теперь, когда проба на шестой разряд уже сдана, он отметил всё — и красоту пламеннокрасных и бледно-розовых, почти белых, пионов на клумбах, и тепло июньского солнца, и лукавые улыбки встречных девчат.

Скоро сёстры и брат снова поедут в лагеря, а он — в Святогорский дом отдыха. Впервые за последние годы разрешает он себе полный отдых. Возьмёт с собой боксёрские перчатки и будет там тренироваться.

Он прошёл по аллее и неожиданно увидел Саню, сидевшую на скамье. Раскрыв на коленях книгу и заглядывая в неё иногда, девушка что-то писала в тетради.

Железняк подошёл к Сане и закрыл рукой книгу.

— Объявляется перерыв, — сказал он.

Саня возмущённо подняла голову, ещё не видя, кто помешал ей заниматься, хотела рассердиться, но передумала.

— Нет, перерыв не объявляется, — сказала она, — в половине шестого у меня испытание по алгебре.

— И мы только сейчас принялись её учить? Не поздно?

— Нет, не поздно. — Голос девушки звучал уверенно и спокойно. Ничто, кроме алгебры, её сейчас не интересовало.

— Ты что, в восьмой класс переходишь?

— Нет, уже в девятый. Иди, пожалуйста, мне некогда.

И она снова опустила глаза в тетрадь, где иксы и игреки толпились, никак не желая выстроиться в стройные колонны.

— Ни пуха тебе, ни пера, — сказал Железняк.

Но девушка не расслышала этих слов — так поглотило её решение задачи.

Иван шёл домой с ощущением обиды. Саня уже догнала его, переходит в девятый класс. А что же он? Положим, он сдал пробу на шестой разряд, а всё-таки полная ли у него нагрузка? Нет, вероятно, не полная. «Но об этом подумаем после армии». Иван строил планы теперь только до призыва, до сентября, а планировать своё будущее или мечтать о нём не позволял себе. Значит, когда он вернётся из армии, Саня уже окончит десять классов, может, и в институт пойдёт учиться на инженера-металлурга. Ничего не скажешь, «королева стали»!

Но вот и дверь его квартиры. Он ожидал увидеть вопросительные, тревожные лица и не ошибся.

— Ну?! — выскочил навстречу Андрейка.

— Можешь поздравить: слесарь шестого разряда.

— Ура!

— Прошу слесаря шестого разряда садиться к столу! — торжественно пригласила Марина.

— Трудная проба была? — спросила сидевшая за столом Христя.

— Трудная ли? — переспросил он. — Честно говоря, не знаю. Работа как работа. Нечего об этом думать, она уже позади. Седьмой разряд нужен. Но это уже будет после армии. Ясно?

— Ясно, — ответила Марина.

Они все привыкли к мысли, что осенью на два, а может, и на три года расстанутся, и говорили о призыве спокойно.

— А теперь, — продолжала Марина, — объявляется большой аврал. Если первого едем в лагеря, значит, всё должно быть подготовлено вовремя — вымыто, вычищено и выстирано.

Незаметно Марина приняла на себя ведение хозяйства в семье. Как это случилось — Иван не заметил, ко теперь почувствовал это ясно.

«Вот и хорошо, — подумал он. — Если я уйду в армию, всё пойдёт как по рельсам, ничто не нарушится. Марина вытянет».

Но «большой аврал» начать не успели, потому что неожиданно пришёл Матвей Шаронов. Хозяева молча, выжидательно смотрели на непрошеного гостя.

— Разрешите войти? — спросил Шаронов.

— Прошу, — сдержанно ответил Иван.

Шаронов вошёл в столовую:

— Разрешите сесть?

— Пожалуйста.

Гость сел. На дворе стояла жара, и потому директор ателье был одет во всё белое, тщательно выглаженное. В руках у него был свёрток, он торжественно развернул его, поставил на стол бутылку шампанского и небольшую коробку с шоколадом.

Иван с Мариной переглянулись, пряча лукавые улыбки. Они теперь ничуть не боялись Шаронова. Зато Христя, увидав бутылку, сразу вскипела от возмущения, Андрейка же демонстративно отвернулся к окну, как будто для него никакого гостя не существовало.

— Я очень прошу хозяйку поставить на стол пять стаканов, — сказал Шаронов.

— Это, Шаронов, ни к чему, — ответил Иван, — никто с вами пить не будет.

— А я уверен в противоположном. Я не для того пришёл, чтобы предлагать вам меняться квартирами или по каким-нибудь другим меркантильным делам. Я пришёл, во-первых, попросить у вас прощения за все те неуместные слова, с которыми я тогда вторгся в ваше жизненное пространство.

Это был очень непривычный разговор, но недоверчивые Железняки не шелохнулись.

— Во-вторых, — торжественно продолжал Шаронов, — я ещё раз хочу поблагодарить вас за спасение от смерти, и, в-третьих, я пришёл для того, чтобы предостеречь вас от явной опасности.

— Опасности? — недоумевая, переспросил Железняк.

— Да, опасности. Я очень хорошо отношусь к вам, у меня самые серьёзные намерения. До сих пор вы знаете меня только с одной стороны, а я хочу, чтобы вы узнали меня лучше, я хочу стать настоящим другом вашей семьи, а со временем, может, и больше, чем другом. — И обращаясь к Марине, напыщенно произнёс: — Я очень вас прошу — не ходите в тюрьму, не носите передач вашим знакомым, которые бесспорно получили по заслугам. Старайтесь не пачкать свою безупречную репутацию…

— Значит, если товарищ попал в беду, пусть пропадает? — сердито спросил Иван.

— Он вам не товарищ, он преступник.

— Преступник? — Марина шагнула к Шаронову. — Преступник?

Она уже поняла красноречивые взгляды и намёки Шаронова. «Ведь это он как жених явился, чучело гороховое!»

— О ваших поездках знает вся Калиновка, — продолжал Шаронов, пристально смотря на Марину, — а я бы хотел, чтобы вас не коснулись сплетни. Вы мне не безразличны.

— Слушайте вы, Шаронов, — сказала Марина, — уходите сейчас же отсюда со своим вином и шоколадом и никогда больше не появляйтесь! Удивляюсь: как это вы к нам пришли, не побоялись запачкать свою репутацию?

— Простите, — крикнул Шаронов, — я вне всяких подозрений!

— Ясно! — сказал Иван. Он взял бутылку и шоколад и сунул в руки Шаронову. — Уходите, Шаронов, и дай вам бог, чтобы, когда вас посадят в тюрьму, у вас нашёлся друг, который принёс бы вам передачу. Только вряд ли такой найдётся.

— Вы не смеете меня оскорблять! — крикнул Шаронов и ещё раз посмотрел на Марину, сдерживая вздох. — Вы даже представить себе не можете, какое высокое чувство вы сейчас растоптали, от какой обеспеченной и красивой жизни отказались! Вы ещё много раз пожалеете об этом.

С этими словами Шаронов вышел из квартиры Железняков.

— Зачем он приходил? — спросила Христя.

— За спасение на водах поблагодарить, — насмешливо ответила Марина.

— Я иду к Гурьянову, — сказал Иван. — Вернусь через час, не раньше.

— С чего это вдруг? — спросила Христина,

— Пусть тренировочное задание на будущий месяц даст. На будущий месяц, понимаешь? На будущий месяц!

Он взял Христину за плечи, встряхнул, улыбнулся: мол, можешь себе представить, каким он будет, этот июль в Святогорске! Засмеялся и вышел.

Впервые за всё время он решил зайти к Григорию Ивановичу домой. Поднимаясь на четвёртый этаж дома на улице Марата, Иван почувствовал нерешительность. Впрочем, чувство это сразу исчезло, как только он вошёл и увидел приветливую улыбку тренера.

— Вы пришли за расписанием тренировок на будущий месяц?

— Да.

— Вот, пожалуйста, я уже приготовил его. На время отпуска забудьте о своих боксёрских наклонностях, даже перчаток с собою не берите… Да, да, не удивляйтесь, это очень полезно — на некоторое время переключиться. Можете не бояться, много отдыхать я вам не дам.

Иван внимательно прочитал расписание. Бег в лесу, плавание, гимнастика — всё было тут. Видно, нагрузка будет большая, но совсем иная, чем в спортивном зале.

— Самое главное — перемена вида спорта и закалка нервов, — сказал тренер, когда Иван дочитал расписание. — Для вас нервы — это всё. Я знаю, ведь когда вы неожиданно начинаете молотить кулаком, как паровым молотом, — это всё от нервов.

— Может быть, — согласился Иван, не желая поддерживать разговора о нервах.

— Скажите, — неожиданно спросил Гурьянов, — вас впервые в спортзал привело желание отомстить?

— Не совсем так, но было и желание отомстить. Меня побил мой друг Кирилл Сидоренко. Он недавно получил пять лет, сидит в тюрьме.

— За драку?

— Нет, просто так. Он ни в чём не виноват.

— А мстить вы ему хотели?

— Нет.

— А кому же?

— Можно не отвечать?

— Хорошо. Пусть будет так. Значит, не красота спорта, не стремление стать красивее и сильнее привели вас ко мне, а желание отомстить? И вы организовали целую группу и работаете так исступлённо только ради этого?

Железняк рассердился:

— А разве это плохо, если я всех организовал? И почему вы всё расспрашиваете меня, Григорий Иванович?

Гурьянов улыбнулся мягко, отечески:

— Потому что мне надо знать всё о своих спортсменах. Кто знает, может быть, перед кем-нибудь из вас и в самом деле откроется большой спортивный путь.

— Я вам расскажу, — сдерживая себя, сказал Железняк, — как я свою жизнь представляю и чего я хочу, чтоб вы не думали, что в моём сердце живёт мелкое желание мести.

Он помолчал.

— У меня в жизни три цели. Первая — воспитать всё наше семейство, как мама завещала. Это самая святая цель, и тут ничто в мире не может помешать. Вторая — я должен стать рабочим, каким был мой отец. Я должен стать настоящим рабочим, достойным жить при коммунизме, как отец, как Половинка. Для этого ещё горы работы перевернуть нужно, и школу кончить, и много ещё чего сделать. И наконец, третья: хочу стать крепким и сильным, чтоб никто и никогда не то что побить меня, а и подумать об этом не мог. Мстить этому человеку — он тоже боксёр — я уже не хочу. Перегорело и кажется глупым. А встреча с ним — для меня это вроде испытания, вроде доказательства, что сильным я всё-таки стал. И она будет, эта встреча!

Иван помолчал, мысленно ещё раз проверяя свои слова, и повторил:

— Она будет!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Калиновцы позаботились, чтобы первое выступление молодых боксёров было обставлено поторжественнее. Спортивный зал украсили плакатами, приветствовавшими спортсменов Дружковского завода. На невысоких трибунах было полно народу. Гурьянов и его помощники держались так, будто это был матч по крайней мере на первенство Советского Союза.

На большом плакате, вывешенном над трибуной, было объявлено полное расписание боёв. Имя Ивана Железняка стояло в графе «средний вес». Он должен был биться с Петром Буцолом, дружковским боксёром, уже не новичком, а третьеразрядником, и ответственность на Железняке лежала весьма большая, потому что противники остальных боксёров калиновской команды хоть выступали не впервые, но разрядов ещё не имели.

Три раунда по три минуты должна была продолжаться каждая встреча, два минутных перерыва между ними — всего одиннадцать минут, но какое требовалось напряжение мускулов, нервов, воли! За это короткое время нужно оценить своего противника, надо найти слабые места в его обороне, раскрыть их, провести атаку — и сделать всё это так, чтобы не обнаружить своих планов и намерений.

Иван накинул на себя мягкий тренировочный костюм, хотя на дворе было тепло, сел на скамью и задумался.

— Пошли? — послышался голос Гурьянова.

Они вошли в зал. У ринга Гурьянов проверил перчатки. Всё хорошо. К белым канатам подошёл со своим секундантом Буцол. Железняк поставил ногу на нижний канат, рукою поднял верхний, помог противнику войти на ринг — он видел, что так делают на соревнованиях, и это ему очень нравилось. Затем он отошёл в свой угол и, чувствуя, что предательская дрожь волнения во всём теле постепенно проходит, оглядел зал. В первом ряду сидел Бакай, и глаза его блестели от возбуждения и азарта. А чуть выше, в четвёртом ряду, сидит Саня. У неё тоже возбуждённые глаза.

— Главное, разведка и спокойствие, — звучал над ухом голос Гурьянова, — разведка и спокойствие, и ты можешь выиграть.

Иван кивнул головою: «Хорошо, понимаю». Он и в самом деле сразу успокоился, как только оказался на площадке ринга, отгороженной от всего мира белыми канатами. На противника он старался не смотреть.

Появился судья, проверил перчатки. По радио объявили:

— Шестая пара, средний вес. В красном углу ринга — Иван Железняк, Калиновка, в синем — Пётр Буцол, Дружковка.

В эту минуту Иван впервые встретился взглядом с дружковским боксёром. Они сошлись на середине ринга, поздоровались, неловко пожав друг другу руки, сделали круг, словно танцуя, и стали в боевую позицию. Начался бой.

«Разведка и спокойствие! Разведка и спокойствие!» — всплывало в сознании Железняка, но что это значит, он сейчас не понимал.

Вот стоит перед ним Буцол и словно приглядывается к нему. Что ж делать?

Иван попробовал ударить слегка раз и два левой рукой — ничего, Буцол стоит. «Попробуем прямым, правой, крепче. Ударил, должен был попасть в голову противника, а гот стоит и не шелохнётся, как заколдованный. А ну, ещё раз левой, правой, комбинация раз-два…» Буцол стоит, ни один удар не достиг цели.

Только тут Железняк понял, что дружковец совсем не стоит на одном месте, он маневрирует, уклоняется, отходит, а сам ждёт удобного мгновения, чтобы нанести удар. Очень своевременно понял это Иван и наглухо закрылся, ещё одна десятая секунды — и было бы поздно. Буцол дал короткую, как автоматная очередь, серию ударов и отскочил, ещё не всё разведав, ещё побаиваясь неожиданностей.

Железняк вдруг успокоился. Всё, чему учил его Гурьянов, пригодилось в бою. За год тренировки движения, особенно защитные, стали автоматическими, и теперь не приходилось о них думать — руки сами защищались от ударов, а ноги плавными, «приставными» шагами сами переносили его по рингу. Но как провести атаку, он ещё не знал и весь первый раунд только защищался, лишь иногда по-ученически, неуверенно, но сильно отвечая ударом, когда Буцол позволял себе хоть немного «раскрыться».

Удар гонга, тягучий, медовый, прозвучал в зале. Первый раунд, после которого остаётся ещё много неистраченных сил, прошёл неожиданно быстро.

— Хорошо! — говорил, обмахивая Ивана полотенцем, Гурьянов. — Очень хорошо! Не знаю, кто выиграл этот раунд, но хорошо. Ты его встречай первым правой, когда он атакует, там не закрыто.

Прошла минута перерыва. Снова гонг. Снова бой. Иван, как и советовал Гурьянов, следующую атаку Буцола встретил прямым ударом правою в разрез. Помогло, дружковец стал осторожнее, только глаза его засветились горячим азартным огоньком, впились в Железняка, отыскивая щёлку, куда ударить.

Иван увидел эти глаза, и ему вдруг почудилось, что это Семён Климко смотрит на него. И, уже не думая ни о защите, ни о наставлениях Гурьянова, Иван начал бить. Кулаки его со страшной силой то пролетали над головой, то над плечами Буцола, и если бы хоть один удар достиг цели, бой был бы сразу окончен. Но уклоняться, уходить от этих на редкость неподготовленных, легко разгадываемых ударов было совсем нетрудно, и дружковец опять стал как заколдованный.

Гурьянов закусил губы от досады.

Может, с полминуты уклонялся и уходил Буцол от этого града шальных ударов, а потом спокойно выбрал подходящее время и место и ударил, коротко, точно, в солнечное сплетение.

Иван охнул, схватил ртом воздух, ноги у него подкосились, и он тяжко осел на упругий, застеленный брезентом войлок.

— В угол! — воскликнул судья, и Буцол послушно отошёл.

Это был и в самом деле мастерски выполненный удар. Трибуны разразились настоящим рёвом. Что-то неразборчиво кричала Саня, — может, это была мольба о помощи, спасении, — но на неё никто не обращал внимания, кричали все. Шум стоял невероятный.

— Один, два, три… — считал судья, взмахивая рукою.

При счёте «два» Иван попробовал встать и не смог.

При счёте «пять» он всё-таки встал на одно колено, при счёте «восемь» уже снова стоял в боевой позиции.

— Бокс! — скомандовал судья, но в это мгновение прозвучал гонг.

Целая минута впереди! Целая вечность!

— Что с тобой? — спрашивал Гурьянов, ничего не понимая. — Что произошло?

Энергично махая полотенцем, он одобрительно смотрел на Железняка — встать после такого удара не каждому боксёру дано.

— Ты ещё можешь выиграть, — сказал Гурьянов, — только помни, что ты на ринге, перестань на кулачки биться.

Минутный перерыв кончился. Снова гонг. Страшный удар, полученный во втором раунде, отрезвил Ивана, теперь он снова видел перед собой лицо Буцола и больше никого. Он бил и встречал удары, заставлял дружковца отступать и защищаться, попал даже кулаком в подбородок, но наверстать потерянного не смог.

Когда прозвучал последний гонг, судьи единогласно присудили победу Буцолу, и Железняк знал, что это совершенно справедливо. Он пожал противнику руку, которая только что поднималась над рингом, и поспешил скрыться, чтобы не слышать восклицаний, криков сочувствия.

Григорий Иванович спокойно вызвал следующего боксёра, а Железняк, тёмный, как грозовая туча, пошёл в душ, пустил самую холодную воду, но даже серебристые струйки, как ножом резавшие тело, не могли его успокоить.

Когда он вернулся в гардеробную, там стоял сияющий, как хорошо начищенный медный гонг, Торба. Он выиграл бой даже не по очкам, ему присудили победу за явный перевес. Но одной этой победы было мало: калиновцы проиграли встречу пять — три.

За дверью шумели, расходясь, люди. Железняк этого не слыхал. Он думал о том, что в решительную минуту не смог овладеть собою, и жестоко укорял себя за это.

— Проиграли лучше, чем я думал, — весело сказал Гурьянов, входя в гардеробную. — Прошу, товарищи, завтра в семь на разбор. — И ушёл, высокий, подтянутый, помолодевший.

Железняк вышел тогда, когда ни в зале, ни в коридорах никого не осталось. Сентябрьская ночь высилась над Калиновкой, как синий купол.

— Иван! — послышалось вдруг.

Он вздрогнул. Саня вышла из темноты, подошла к нему, глаза у неё были испуганные.

— Очень болит?

«О чём она спрашивает? О сердце или о солнечном сплетении? Хорошая моя девочка, нигде у меня не болит, ни в сердце, ни в солнечном сплетении…»

— Нет, не болит, — ответил Иван.

— Я так испугалась, когда ты упал… Решила подождать тебя… А сейчас пойду… Может, лучше тебе бросить этот бокс?

Иван засмеялся. У него хорошо стало на душе от этих искренних слов. Славная она девушка, Саня, немножко чудная, но, может, этим и славная. Он взял Саню за плечи, притянул к себе, взглянул в тёмные, глубокие глаза и ласково сказал:

— Ничего ты, Санька, в жизни не понимаешь. Иди домой.

И отпустил её, даже оттолкнул чуть-чуть, но девушка не обиделась.

Дома, когда он вернулся, ещё не спали, но о боксе никто не заговорил. Только Андрейка взглянул на него сочувственно и отвернулся, чтобы не выдать своих переживаний.

— Привыкайте, люди! — весело сказал Иван. — Ещё будет у нас всякое: и нам морду будут бить, и мы будем бить.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Двухэтажный дом Калиновского военкомата стоял в глубине старого сада. Огромные, ветвистые груши, густые, приземистые яблони простирали свои пышные ветви к самым окнам. Молодые парни 1933 года рождения сошлись в этот сад со всей Калиновки. Они прогуливались под деревьями, ожидая своей очереди на вызов в призывную комиссию.

Несколько человек уже было зачислено в танковые войска. Одного взяли в авиацию. А были и такие, которых никуда не взяли; они стояли тут же, и чувства их были очень сложными. Как будто они в чём-то провинились, к чему-то там придрались доктора или члены комиссии — и нате вам, не взяли!

Было ясно, что по сравнению с прошлым годом отбирают строже, многих не берут.

Из военкомата вышел растерянный, покрасневший Маков, неловко оглянулся и на вопросительный взгляд Ивана ответил:

— Не взяли.

— Почему?

— А я знаю почему? Мал вырос. Тьфу! Говорят: «От вас на заводе больше пользы будет». Я доказываю: «Я здоровый, как буйвол, боксёр». Отвечают: «Видели, знаем». Вот тебе и на!

Он был искренне возмущён. Когда тебя, здорового, почему-то не берут, то это и неприятно, и стыдно, и возмущает. Словно не доверяют тебе дать в руки оружие.

Прошло ещё полчаса. Иван дождался своей очереди, вошёл к первому врачу — тут проверяли зрение. Иван читал буквы на плакате, потом ему показали бумаги, усеянные цветными пятнышками, среди которых выделялись цифры. На трёх плакатах Иван ясно видел цифры, на четвёртом всё сливалось в сумасшедшей путанице жёлтого, розового, голубоватого цветов. Врач записал что-то в карточку, сказал: «Идите дальше». В других кабинетах выслушивали, выстукивали, мяли, а в последнем, где сидела призывная комиссия, пришлось задержаться.

Военком Савченко был старым другом покойного Павла Железняка, воевал с ним вместе, знал хорошо всю семью и теперь с интересом разглядывал Ивана.

«Боже, какой парень вырос! — думал военком. — А давно ли мы с Павлом ездили в больницу, когда Иван на свет появился».

Но для воспоминаний у военкома Савченко времени было явно мало — десятки призывников ещё ждали в саду. Он вздохнул и пододвинул к себе документы Ивана. Один из членов комиссии, майор с медицинскими погонами на кителе, что-то подчеркнул синим карандашом в карточке, второй, капитан, тоже что-то подчеркнул ногтем в списке, лежавшем перед глазами военкома. Савченко взглянул, перевёл взгляд на Ивана, потом опять на бумаги.

— Жаль отпускать. Смотрите, какой!

Все члены комиссии поглядели на Ивана. Он тоже обеспокоенно глядел на них с высоты своих ста восьмидесяти сантиметров.

— Нет, не жаль, — сказал врач. — Частичный дальтонизм — это может развиться…

— А может и исчезнуть, — перебил военком.

— Да, может, — согласился врач.

Капитан молча ещё раз подчеркнул какое-то место в списке, Савченко кивнул головой.

— Бравый воин был бы из тебя, Иван, — сказал военком, — но всё-таки в армию мы тебя не возьмём.

— Как не возьмёте? — опешил Иван. Он даже мысли такой не допускал.

— А вот так, не возьмём — и всё, — сказал военком. — И ты не горячись, мы таких горячих уже видели. Мы в этом году не всех призывников берём, жёстче отбираем, а у тебя, видишь, какие дела, — военком стал загибать пальцы, — жёлтый от розового и зелёного не отличаешь — раз; целую семью тянешь, тебе по советским законам льгота — два; на заводе работаешь и там здорово нужен — три. Значит, танкиста из тебя не выйдет — четыре. Можешь идти.

— Клим Степанович, я протестую! — крикнул Иван. — Не надо мне никаких льгот. Марина уже выросла, они и без меня обойдутся. На заводе есть кому работать, а жёлтый и зелёный — это чепуха! Я всё вижу!

— Гражданин Железняк! — возмутился доктор. — Вы не имеете права оскорблять комиссию! Медицинское заключение точно.

— Извините, товарищ майор.

— Всё, Железняк, иди! — приказал военком.

— Но я же вижу хорошо!.. Государство… наша армия…

Военком, видя, что парень уже не владеет собой, встал из-за стола, подошёл к Ивану, обнял его за плечи.

— Ты, друг, не горячись, — сказал он мягко, но властно, ведя Железняка к дверям. — Государство у нас большое, и нужно думать о том, чтобы всюду были люди — и в армии, и на заводах, и даже дома, в таких семьях, как ваша, железняцкая. Ясно?

Железняк молчал. Военком подвёл его к двери, открыл, легонько подтолкнул в плечо: «Иди». Иван вышел.

Иван сошёл вниз по лестнице, словно в тумане. Всё, что случилось там, наверху, казалось обидным.

— Что с тобой? — подбежали к другу Торба и Маков. — Не взяли?

— Не взяли! — ответил Иван, тяжело опускаясь на ступеньку.

Торба сиял, улыбающийся, гордый, самоуверенный.

— Это вам, недоростки, урок, — заявил он, — чтобы больше каши ели. Они, как узнали, что у меня девяносто три килограмма чистого веса, чуть в ладоши не захлопали — и в один голос: «Пойдёт товарищ Михаил Торба в морской флот».

И хоть в действительности всё это выглядело чуть иначе и никаких аплодисментов не было, результат был налицо — Михаилу предстояло стать матросом.

— Ну, пошли, ребята! — уже снисходительно, как старший, говорил друзьям Торба. — Нечего тут больше торчать! На ближайшие пять лет судьба решена. Пошли!

Вместе, как и пришли, они вышли из военкомата. Двое — смущённые, словно в чём-то виноватые, третий шагал спокойно, даже торжественно, уже по-матросски — вразвалочку.

— Ну, прощайте, ребята, попутного вам ветра, — сказал Торба, когда они дошли до соцгорода. — Вечером, на тренировке, встретимся. Я теперь самого морского царя Нептуна боксу учить буду.

Маков расстался с Иваном не прощаясь. Парням было почему-то неловко смотреть друг на друга.

По лестнице Иван шёл медленно, постоял у двери, думая, как будет рассказывать, потом постучал. Дверь открылась, и три пары глаз жадно впились в брата. У него было такое хмурое, разочарованное лицо, что даже спрашивать сразу побоялись.

— Ну? — не удержался Андрейка.

— Не взяли, льготы при думали, — глухо сказал Иван. — Какие-то цвета различать не могу, завод вспомнили… Одним словом, это всё штучки Ковалёва…

— Значит, никуда не поедешь? С нами будешь? — ещё не верила Марина.

— Сказано ж тебе — не взяли! — почти крикнул Иван.

Двойственное чувство овладело девушкой: была тут и обида, и одновременно где-то глубоко в сердце, запрятанная и невысказанная, уже шевелилась радость. Не признаваясь самой себе, девушка боялась той минуты, когда пришлось бы остаться в этой квартире без старшего брата.

— Одного тебя не взяли? — спросила Христя.

— Где там одного! И Макова не взяли, и Дорошенко, и Гуртового…

Иван называл фамилии, и лицо Христины светлело. Если не берут многих, значит, никакого позора для Ивана нет.

Иван рассказал всё, словно заново прошёл путь от комнаты первого врача до цементной ступеньки крыльца военкомата.

— А Михаил матросом будет, — мечтательно сказал Андрейка. — Я тоже матросом буду, когда вырасту, меня возьмут.

Не желая, он причинил Ивану боль, и сёстры это поняли.

— Давайте обедать, — скомандовала Марина, — ничего не случилось. А если хотите знать, так даже лучше, умные люди сидят в военкомате. Вот и всё. И переживать тут нечего.

— Всё-таки неприятно, — заметила Христина

— А по-моему, наоборот, — ответила сестра. — Если в армию берут не всех, а выбирают, это значит — войны не будет. Ясно? И хватит об этом.

— Ты у нас великий политик, — весело улыбнулся Иван.

А ночью, когда все уже улеглись, он вышел на балкон, в тёплую сентябрьскую ночь, облокотился на перила и долго смотрел на заводы, которые тянулись перед глазами с севера на юг, выстроившись в шеренгу. Мысленно он видел весь Донбасс, от Славянска до грандиозных домен Азовстали, слышал, как гремят комбайны, выгрызая блестящий, невероятно чёрный антрацит, как бьют огромные молоты, побеждая раскалённое добела железо, как журчит по желобам жидкая сталь, выливаясь в стотонные ковши, как бегут огненные бесконечные змеи в прокатных станах, как тяжёлые и медленные блюминги своими метровыми валками обжимают многотонные слитки, как выходят с машиностроительных заводов экскаваторы и, шагая, словно гуси, исчезают в неоглядной донецкой степи. И около каждой, даже самой умной машины, как бы велика и умна она ни была, стоит человек в спецовке и кепке, и машина покорно слушается его, словно верный друг. Этот человек, скромный, невидный и всё-таки самый главный в Советском Союзе, делает всё — создаёт машины, варит сталь, добывает уголь. Его руками построены и Донбасс, и тысячи машин, и электростанции, и города, и тракторы, и комбайны. Его руками выиграна война, и всею своей жизнью, всею работой теперь он добивается того, чтобы на свете был мир.

Иван с гордостью чувствовал, что он с полным правом может стать в колонны людей, которые каждое утро идут к мартенам, домнам, станкам или шахтам. Он — плоть от плоти Донбасса, кровь от крови его…

В то же время вопрос «как жить дальше?», возникший ещё в военкомате, требовал немедленного ответа. Вспомнились слова Гурьянова: «Теперь придётся работать больше». Да, придётся работать больше. Саша Бакай правильно говорит, что каждый человек может и должен сам себя нагружать. Хорошо, теперь мы увидим, сколько может потянуть Иван Железняк. Не позже чем завтра он пойдёт и поступит в девятый класс школы рабочей молодёжи. Работа на заводе, тренировки с Гурьяновым, занятия в школе, работа дома — мало этого или много? Увидим и, если будет мало, добавим ещё, но, если окажется много, ничего не снимем. Кто сказал, что нужно спать семь или восемь часов? И пяти вполне хватит. Он должен окончить школу, чтобы знать и понимать все эти на диво умные машины, которые работают в Донбассе; он должен стать их властелином, а не простым исполнителем технических инструкций.

Чувство солдата великой рабочей армии нахлынуло на него с огромной силой. Вот идут они, рабочие Донбасса, один из полков рабочей гвардии Советского Союза, идут полным ходом, и никакой враг не может устоять против них. И все его переживания показались ему теперь мелкими и жалкими в сравнении с тем могучим и величественным, что происходит в Донбассе.

Наступило серенькое, дождливое сентябрьское утро, но чувство, возникшее ночью, не исчезло.

В тот же вечер Иван появился в школе рабочей молодёжи.

— А-а! Железняк! Очень рад тебя видеть, — прозвучал над ухом знакомый голос. — Я тебя давненько поджидаю, ещё с прошлого года.

Перед Иваном стоял, весело и приветливо улыбаясь, Дмитрий Фёдорович, учитель математики.

— Тут работают почти все наши учителя, — говорил он, — и мы тебя не раз вспоминали. Учиться пришёл? Ты тогда в девятый перешёл?

— Да, в девятый.

— Забыл, наверно, всё начисто? Придётся, вероятно, с восьмого начинать?

— Нет, начну с девятого.

— А ну, пойдём, пойдём, поговорим, посмотрим, что у тебя в голове удержалось.

Искренняя радость от свидания с бывшим учеником слышалась в голосе учителя, и при каждом слове на его худом, узком лице шевелились длинные острые усы. Иван вспомнил множество прозвищ, которые придумывали насчёт этих усов школьники, и улыбнулся. «Глупые ребята!.. Как давно это было!»

— Пойдём, пойдём! — не терпелось Дмитрию Фёдоровичу.

На другой день в половине шестого Иван уже с учебниками в руках вошёл в светлый класс.

— Знакомьтесь, товарищи, — сказал учитель, — К нам пришло новое пополнение. Товарищ Железняк, прошу вас, садитесь вот тут.

Иван, немного смущённый этим вступлением и тем, что учитель обращается к нему на «вы», ни на кого не глядя, сел на указанное место, вытащил тетрадь и стал слушать. Не сразу заметил он неподалёку от себя чёрные как смоль волосы Сани.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Однажды утром, в середине апреля 1953 года, амнистированный Кирилл Сидоренко вышел из вагона на станции Калиновка, сел на скамью в привокзальном сквере и долго сидел неподвижно, приглядываясь ко всему вокруг. Там, на востоке, звенела ещё лютая зима, и старый ватник не спасал от холода, а тут уже лопаются почки, и зеленеет травка сквера, и девчушка бежит в школу без пальто, и пахнет влажной землёй. Он пробыл в заключении год и восемь месяцев, а за это время так мало перемен произошло тут, на вокзальной площади Калиновки.

Он сидел, откинувшись на спинку скамьи, уверяя себя, что просто отдыхает и совсем не думает о том, куда идти, где ночевать, где взять денег на обед. С востока его везли в специальном эшелоне, от Красного Лимана он доехал без билета, контролёр только взглянул на него и ничего не спросил.

Но так можно проехать в поезде, а в жизни далеко не уедешь. Надо решать свою судьбу. Прошло время, когда за тебя думали тюремные начальники.

О Марине он себе думать не позволял. Ну как он может подойти к ней, такой грязный, оборванный, обросший. Нет, он не дойдёт до такого позора. А стрелки на вокзальных часах скачут неумолимо. Какой сегодня день? Суббота. Ох, как бы не пришлось Кириллу провести воскресенье здесь, на вокзале!

Мимо него торопливо прошёл к вокзалу явно знакомый парень. Ага, да это Маков! Смотри ты, взглянул на Кирилла равнодушно, не узнал и побежал мимо. А может, не захотел узнать? И так может быть. Это ведь не прежний гордый Сидоренко, это всего лишь амнистированный преступник. Много их сейчас сидит на вокзалах, не зная, с чего начинать новую жизнь… Нет, вероятно, просто не узнал. Никто в Калиновке не узнал бы Сидоренко, заросшего рыжеватой бородой.

Около входа в вокзал, где остановился Маков, появились ещё парни. Железняк стоял с небольшим чемоданом в руке.

Сердце Кирилла тревожно билось. Стоило ему только крикнуть — и Железняк узнал бы его, но Кирилл сдержался. Много стало между ними высоких гор, кто знает, как встретит Иван Кирилла…

Свистнул паровоз.

— Пошли, хлопцы! Поезд! — скомандовал Железняк.

Кирилл посмотрел, как парни садились в поезд, и снова вернулся в сквер. Что же делать? На завод идти поздно, пока он туда доберётся, смена кончится. Куда же идти? Прежде всего в парикмахерскую. Хватит своим веником людей пугать! Денег не было ни копейки, но об этом Сидоренко не беспокоился. Он пошёл в центральную парикмахерскую, где два года назад его встречали как почётного гостя. Оглядел мастеров. Да, тут есть ещё знакомые. Вот у крайнего кресла стоит Галя. Как пополнела!

— Не узнаёшь, Галя? — спросил он, подходя к креслу.

— Извините, нет, — весело ответила женщина. — Садитесь. Вам сам бог велел побриться. Вы из Казахстана или с Камчатки? Долго просидели? Дома уже были? Нет ещё? Ничего, не беспокойтесь, сейчас на двенадцать лет помолодеете.

Не умолкая ни на мгновение, она принялась за работу.

— Голову мыть?

— Обязательно, — ответил Кирилл, боясь, что будет скандал, когда придётся расплачиваться.

Галя сделала с головой Кирилла всё, что ей хотелось, даже побрызгала одеколоном, потом, о чём-то рассказывая, взглянула в зеркало и на мгновение застыла.

— Кирилл! — выдохнула она.

— Галочка, — тихо сказал Сидоренко, — не делай из моего возвращения национального праздника. У меня к тебе просьба…

— Какая?

— Не понимаешь?

— Нет.

Кирилл опустил руку в карман, вытащил и показал голую ладонь.

— Ясно? Отдам послезавтра.

— Кирилл, да хоть через месяц. Я так рада, так рада, что ты вернулся! Только сегодня? Что теперь будешь делать?

От волнения глаза её повлажнели.

— Во-первых, — сказал Кирилл, — поступлю на работу и добьюсь полной правды. Меня осудили несправедливо.

— Я так и думала… Ой, как же я рада!

Согретый этой сердечной встречей, Кирилл вышел из парикмахерской. До дома, где жили Железняки, оставалось всего два квартала, и Кирилл решил так: «Зайду, спрошу Ивана, ведь его наверняка нет дома. Если что-нибудь изменилось, лучше узнать всё сразу».

Он сделал несколько шагов, потом вдруг ударил ладонью по лбу и воскликнул:

— Ну и дурак же я! Надо к Половинке!

Конечно, прежде всего к Максиму Сергеевичу. Как он сразу не сообразил! Кирилл заспешил. Взглянул на знакомый дом, стоит на месте. Вошёл в дверь, почему-то стараясь идти тихонько, почти на цыпочках, добрался до третьего этажа, взглянул направо, потом налево и остановился.

Вот тут, совсем близко от него, дышит Марина Железняк, и он слышит это дыхание даже отсюда, потому что любит её и жить без неё не может. Уже ни о чём не думая, только всем существом желая узнать свою судьбу, Сидоренко подошёл к двери налево, хотел постучать, но рука будто налилась оловом, и не было сил её поднять.

Он переборол себя и чуть слышно постучал, а ему показалось, что загремело всё в подъезде. За дверью ни звука…

Неожиданно дверь открылась. На пороге стояла Христина. Увидев Кирилла, она никак не показала своих чувств, только спросила:

— Вы к нам?

— Да, к вам. Не узнали?

— Нет, узнала. Пожалуйста, заходите. Ивана нет, а Марина дома.

Она показала на дверь в столовую, посторонилась, пропуская гостя, неодобрительно поглядела ему вслед и пошла в кухню. Угнетённый таким приёмом, Кирилл направился туда, куда показала Христя. Взглянул и окаменел.

На обеденном столе разложен большой чертёж, а над ним с циркулем в руках, закусив нижнюю губу, склонилась Марина.

— Кто там? — недовольно спросила она, не прекращая работы. — Заходи.

Марина довела до конца линию и оторвалась от чертежа.

— Кто это?

Кирилл хотел что-то сказать и не смог.

— Ты?! — крикнула Марина, ошеломлённая неожиданностью, и умолкла.

Так продолжалось несколько секунд. Марина первая овладела собой и сдавленно, будто слова не шли из горла, сказала:

— Садись.

Он послушно сел. Помолчали.

— Выпустили?

— Да.

— Амнистия?

— Да.

— Ты, вероятно, голоден? Я сейчас…

И, не ожидая ответа, выбежала из комнаты, остановилась в коридоре, схватилась за голову, стараясь успокоиться. Слова, которые так легко выговаривались в тюрьме, сейчас казались невозможными. Что же случилось? Что происходит?

Она вернулась в комнату. Кирилл неподвижно сидел на стуле, лицо его было мрачно. Он плохо соображал, он был уверен, что произошла ужасная, непоправимая катастрофа…

И в глазах его Марина увидела такое страдание, такое горе, что, не выдержав и не сказав ни слова, бросилась ему на шею.


Ранним утром возвратились калиновские боксёры.

Поезд пришёл в Калиновку рано. Солнце взошло, но было холодно и неуютно. Парни выходили из вагона сердитые, невыспавшиеся, спешили домой. Иван шёл по улице, ёжась от свежего утреннего ветра. Собственным ключом он открыл дверь, тихонько, на цыпочках, боясь кого-нибудь разбудить, прошёл к себе и остолбенел — на диване спал похудевший Сидоренко. Лицо его ясно выделялось на белой подушке, худое, истощённое, с запавшими щеками, а губы счастливо улыбались — что-то хорошее снилось ему.

Кирилла разбудили не шаги, а взгляд Ивана. Вырванный из сладкого сна, ом вскочил, не понимая, где находится, увидел Ивана и смущённо улыбнулся.

— Выпустили? — бросился к нему Иван.

— Выпустили.

— Совсем?

— Совсем. — Кирилл быстро оделся. — Выйдем на балкон, поговорим.

По решётке балкона уже вились стебельки вьюнков. Город был хорош в это раннее воскресное утро, когда на улицах нет ни души, а солнце, словно заспанное, ласковое, только начинает пригревать влажную весеннюю землю. Было тихо. Приятели стали рядом, и Кирилл начал рассказывать всё, как на исповеди.

— Что ж ты собираешься делать? — спросил Железняк, когда Кирилл замолчал.

— Пойду к Половинке, попрошусь на старое место. А потом буду требовать у прокурора, чтобы пересмотрели дело, добьюсь правды. И если всё будет хорошо, мы с Мариною поженимся. Тебе ясно?

Последние слова он произнёс дерзко, уже защищая своё счастье. Иван в ответ только улыбнулся.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Лето промелькнуло быстро, не успели оглянуться, а оно уже исчезло за пожелтевшими клёнами. Снова подходит осень, и снова взрослые ученики появляются в высоком доме вечерней школы. Саня и Иван уже в десятом классе. Последний год. Они мало встречались летом, обрадовались друг другу, и предстоящий год тяжёлой работы показался не таким длинным.

— Ну, что там у тебя? — спросила Саня.

— Всё по-старому. А у тебя?

— Тоже всё по-старому. Содержательный у нас разговор, правда?

Они засмеялись.

— Тише ты! — сказал Железняк. — Физик идёт.

В класс вошёл учитель. Начались занятия. Четыре урока пять раз в неделю — это большая нагрузка, а тут ещё надо выкроить время для тренировок. В сутках только двадцать четыре часа, но если их хорошо распределить, то хватает. Но всё равно утром, когда загудят гудком, так трудно открыть глаза, как будто они заклёпаны на веки вечные. И приходится, не раскрывая их, идти в ванну, а там гимнастика, холодный душ, и всё становится на своё место. Потом бегом, обязательно бегом, а не обычной походкой, на завод. Двухкилометровая пробежка тоже входит в расписание тренировок. Интересно, и Сане тоже тяжело просыпаться утром или только он один такой соня?

А в это время физик говорил что-то малопонятное. Как хорошо было бы положить голову на парту и до звонка поспать… Приятно от одной мысли…

Ну, хватит! Что за нерабочее настроение!

Железняк вздрогнул, выпрямился. Саня тоже испуганно раскрыла глаза, — видно, и с нею что-то в этом роде творится. Физика опять стала понятной.

— Это мы летом разбаловались, от работы отвыкли, — шепнул Иван.

— Да, — подтвердила девушка.

— Ничего, привыкнем.

Саня опять кивнула.

— Железняк, Громенко, хватит разговаривать! — повысил голос учитель.

Когда они выходили из школы, уже стемнело, но запад ещё горел едва заметными красноватыми отсветами солнца.

— Пошли к нам, — предложил Железняк.

— Пойдём. Я, вероятно, у вас и ночевать останусь. Мама в Святогорске, а одной дома тоска. Христина ведь в девятый перешла?

— Да.

На другой день к прессу, который собирала бригада Половинки, подошёл Бакай, тряхнул светлым чубиком, который опять торчал из-под кепки, и сказал:

— Ребята, есть коротенькое, но очень важное и красивое дело. Останьтесь после работы минут на пять.

Ещё раз тряхнул чубиком и ушёл.

Сидоренко проводил его взглядом и сказал:

— Настоящий человек наш Сашко Бакай. Когда меня посадили и спросили характеристику, он не побоялся написать, что не верит в мою виновность, и подписался. Это тебе не сейчас красивые слова говорить, это ведь пятьдесят второй год был. Я читал эту бумагу, когда выходил.

И с уважением посмотрел вдоль прогона, туда, где то появлялась, то исчезала между станками серенькая кепка Бакая.

Половинка ничего не ответил. Почему-то стало трудно дышать. Что-то тяжёлое давит сердце, и так сильно, что хочется крикнуть, позвать на помощь, но трудно даже пошевелиться. Но должно же, должно отпустить! Всё потому, что не поехал этим летом в Кисловодск, а решил рыбу ловить. Уже нет сил терпеть! Неужели конец?

Широко открытым ртом Половинка схватил воздух. Неужели не отпустит?

Отпустило. Медленно-медленно, но отпустило… Вот уже легче дышать, и в цехе стало светлее. Значит, пустяки, но всё же надо зайти в поликлинику.

После работы пришёл Бакай, а с ним человек двадцать цеховых комсомольцев из бригад станочников и сборщиков. Пришли, уселись кто на чём. Бакай подождал, пока все соберутся, и начал:

— Такое дело, товарищи: завод получил большое и почётное задание. Будем делать блюминг для нового дальневосточного металлургического комбината. Есть предложение — взять этот заказ под комсомольский контроль. Значение этой работы я вам объяснять не буду, сами хорошо знаете. Надо, чтобы блюминг как можно скорее оказался в городе комсомола, где для него уже, вероятно, приготовили фундамент. Сейчас собрания проходят во всех цехах завода. На каждой детали блюминга будет вот такая наклейка.

Он поднял руку и показал небольшой кусочек бумаги, где стояли обрамлённые красными линиями слова: «Заказ под комсомольским контролем».

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Иван сидел за столом и решал сложную и хитрую задачу, в которой стереометрия и тригонометрия крепко переплелись между собой. Это, вероятно, самые сложные задачи из всего школьного курса. Скоро весна, скоро испытания — и конец учению!

Углы правильной шестигранной пирамиды, вписанной в шар, почему-то путались, радиусы стали кривыми. Иван откинулся на спинку стула. За окном уже давно ночь, тёмная, безлунная, морозная. Стекло разрисовано фантастическими узорами, словно на дно моря опустился дремучий лес. Тишина полная, не слышно даже дыхания Андрейки.

Может, плюнуть на эту задачу и решить её завтра, на свежую голову, после работы? Мысль заманчивая, и как много надо сил, чтобы ей не поддаться! Так ведь бывало: отложишь на завтра, а потом приходишь в школу, не сделав урока. Надо пойти подставить голову под кран…

Но глаза медленно закрылись, голова опустилась на тетрадь. Как хорошо хоть на мгновение почувствовать полный покой! Иван вздрогнул, выпрямился, испуганно оглядел комнату. Может, он долго проспал? Нет, только чуть-чуть задремал. Скорей в ванную!

Холодная вода резала затылок. Забыв о сне, Иван вернулся к столу. А ну-ка, задача, как выглядите вы теперь? Вот и все ваши тайны. Не много же их у вас! Чему равняется синус тридцати пяти? Ясно! Где таблица логарифмов? Вот она. Ну, кажется, всё готово. Посмотрите ответ, товарищ Железняк. Диаметр шара равен пятнадцати сантиметрам. Правильно? Правильно. Ох, как хорошо, когда всё сходится! Первый час. Теперь можно ложиться спать.

Иван встал из-за стола, потянулся так, что кости затрещали.

Он подошёл к кровати, предвкушая наслаждение. Сейчас щека коснётся белого прохладного полотна и…

Но послышался тихий стук. Иван испуганно остановился, не понимая, кто это может быть. На лестнице шагов не было слышно. Как будто кто-то долго стоял под дверью и только сейчас решился постучать.

Иван вышел в коридор, прислушался, спросил: «Кто?»

— Свои, — послышался знакомый голос.

Удивлённый Иван быстро открыл дверь Половинке, который держал в руках какие-то тетради. Старик, не ожидая приглашения, прошёл в комнату и сел к освещённому столу.

— Не спишь ещё? — спросил он. — Задачи решаешь? Вот и я не сплю. Не спится мне эту зиму, — значит, дела мои швах.

Он говорил шёпотом, вытягивая губы.

— А я на балкон посмотрел, вижу — свет у тебя, и решил зайти, хоть и поздно. Впереди ещё длинная ночь… Может, хоть перед гудком немножко засну.

Ивана поразила необычайная интонация в голосе бригадира.

— Я у тебя долго не засижусь, — продолжал Половинка. — Я тебе не то подарок принёс, не то наследство… Возьми эти тетради, а если я умру…

— Да что это вы, Максим Сергеевич?!

— Молчи, не перебивай!.. Я могу каждую минуту неожиданно умереть. Доктора это знают, только скрывают. Жаба у меня в груди сидит. Ну, слушай: если умру, а ты на моё место станешь, читай эти тетради. В них все бригадирские правила жизни записаны. Положи их в стол, ка самое дно, и не трогай, пока я жив. А то помру, никто и внимания на эти тетради не обратит, а они мне дороги. Ну, вот и всё моё наследство. Ничего, — как бы утешая себя, прибавил он, — немало пожил, хорошо пожил, может, ещё немного поживу. А ты ложись спать, глаза покраснели. Ложись.

И, встав со стула, высокий, сухой, медленно, как будто у него заржавели суставы, подошёл к двери, улыбнулся.

— Ты небось ругаешься: «Ходит, старый чёрт, по ночам, делать ему нечего…» Ну, недолго уж терпеть. Спи!

И вышел.

Ошеломлённый и встревоженный, Иван стоял в коридоре, не зная, в самом деле приходил старый бригадир или это приснилось. Нет, на столе, на таблице логарифмов, лежали две тоненькие тетради. Значит, не сон. Осторожно, почти благоговейно он взял их и запрятал в глубину ящика. Потом быстро разделся, погасил свет и лёг. Но сон не шёл, всё стояло перед глазами лицо бригадира. «Не может быть, ещё поживёт!» — подумал Иван и наконец заснул.

Утром он пришёл на работу, увидал Половинку, как всегда на своём месте, весёлого, рассудительного, и ночная встреча показалась сном. Ни бригадир, ни Иван не сказали о ней ни слова.

— Ребята, — незадолго до обеда предложил Максим Сергеевич, обращаясь к Железняку, — пойдёмте посмотрим, как там для нашего блюминга детали обрабатывают.

Они отправились в станочные пролёты цеха, где уже появились тяжёлые отливки с наклеенными белыми прямоугольниками комсомольского контроля. Все осмотрели, проверили.

— Бригадир должен следовать трём заповедям, — говорил Половинка, когда они возвращались обратно.-

Первая: всегда знай, что делается с деталями твоей машины. Вторая: умей каждому сборщику дать работу по вкусу, чтобы делал любимое дело. Третья: знай, кого надо выругать, а кому и доброе слово сказать, ни хулы, ни похвалы без нужды не произноси. Будешь выполнять эти заповеди на практике — выйдет из тебя бригадир!

И, будто вопрос о бригадирстве был давно решён, положил парню руки на плечи, словно опёрся на них.

В тот же день Сидоренко пошёл в прокуратуру. Немолодой человек с полным белым лицом, сидящий за столом, поздоровался с Кириллом, улыбнулся, протянул руку.

«Быстро меняются времена, — подумал Кирилл, — и слава богу, что меняются».

А вслух спросил:

— Как обстоит моё дело, товарищ Медведев?

— Ваше дело? Что вам сказать? Вашего дела больше не существует, — ответил прокурор. — Вчера пришли документы. Справку о вашей реабилитации можете получить в канцелярии. Стоимость конфискованных вещей вам вернут.

— А кто вернёт мне два года?

— Я понимаю ваши чувства.

Прокурору в последний месяц уже много раз приходилось слышать подобные слова, он привык к ним и не обижался. Сидоренко очень хотел сказать что-нибудь злое, колкое, хотя он хорошо понимал, что Медведев не имел никакого отношения к его делу. Злость сжимала горло, и нужное слово явно не находилось, а просто выругаться он не мог себе позволить. Прокурор смотрел на него сочувственно, понимающе, и это раздражало ещё больше.

«Вот посадить бы тебя годика на два, узнал бы…» — подумал Сидоренко, но сдержал себя и только сказал:

— Благодарю за хорошие вести и за помощь. Всего лучшего.

— Всего лучшего, — вежливо ответил Медведев.

Кирилл подошёл к дверям, взялся за ручку, но остановился.

— А бабку Галчиху тоже выпустят?

— Нет. Вы ошибаетесь, если думаете, что мы теперь всех выпускаем.

Через час, получив все документы и почувствовав себя равноправным гражданином Советского Союза, он вышел из прокуратуры. Теперь, когда невиновность его была не только признана, но и зафиксирована документально, чувство несправедливости и обиды стало особенно острым. Но держалось это настроение недолго. Справку в кармане пиджака он ощущал всё время и всё более широко шагал к дому Железняков. Он бывал тут часто, почти ежедневно, но никогда так не хотелось скорее очутиться на третьем этаже, увидеть Марину. Он с разбегу проехался по блестящей, хорошо наезженной подошвами школьников дорожке, чуть не упал, взмахнул руками, удержался и счастливо рассмеялся.

Когда Кирилл вошёл, Иван собирался идти в школу, а Марина убирала в кухне. Железняк встретил друга вопросительным взглядом.

— Всё в порядке, — ответил Кирилл.

— Что в порядке? — входя, спросила Марина.

— Всё, — засмеялся Железняк и вышел.

Марина с Кириллом остались вдвоём.

— Ну, гляди, Марина, — Кирилл одной рукой обнял девушку, а другой достал справку, — читай!

Марина прочитала и заплакала.

— Ну, не плачь! — засмеялся Кирилл.

— Это сейчас пройдёт, не обращай внимания, — говорила девушка, плача и смеясь одновременно.

— Когда же наша свадьба, Марина? — тихо спросил Кирилл.

Лицо и шея девушки начали медленно розоветь, покраснели, запылали огнём. Марина поглядела Кириллу в глаза и ответила:

— Когда хочешь.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Последнего экзамена по математике Иван боялся больше всего. Задача была сложная и путаная: геометрия, тригонометрия и алгебра вместе. И хотя подобные уже приходилось решать, всё-таки нет уверенности, что эту задачу удастся решить правильно, не ошибиться в длинных подсчётах.

Он ещё раз взглянул на условие. Приятное это чувство, когда понимаешь дорогу, по какой нужно идти, ясно видишь все западни, хитроумно расставленные составителем задачника. И всё-таки страшно, так страшно, что дух захватывает.

Иван низко склонился над партой, углубившись в расчёты. Через полчаса задача была решена. Даже не верится, что всё вышло правильно. А может, здесь ловушка? Надо ещё раз проверить! Нет, всё верно. Он взглянул налево, где сидела Саня. Встревоженные, испуганные глаза девушки горели, лицо побледнело.

— Что с тобой? — прошептал Иван.

— Ничего не понимаю. Не выходит.

— Покажи.

Лёгким движением Саня придвинула к нему тетрадь. Иван посмотрел ход решения — всё верно, чего же боится Саня?

— Всё верно.

— Нет, не выходит, — прошептала девушка.

Иван внимательно проверил расчёты, улыбнулся, написал: «Тринадцать минус семь будет шесть», — и пододвинул девушке тетрадь.

Саня взглянула и прошептала, багровея:

— Вот идиотка!

Иван переписал начисто свою работу, подписался: «Ученик десятого класса Калиновской школы рабочей молодёжи Иван Железняк», поставят жирную точку.

И сейчас, когда всё уже позади, когда последняя точка поставлена, кажется, что бессонные ночи не приносили усталости, уроки, задаваемые домой, выполнялись между прочим и последняя задача на экзамене была неожиданно лёгкой.

— Ты уже кончил? — спросила Саня, встав с места. — Пошли сдавать?

— А у тебя всё верно?

— Всё. Пошли!

Они сдали свои тетради и вышли из класса. Прощай, школа! Будет ещё выпускной вечер, но уже не придётся ходить сюда пять раз в неделю и учить по ночам уроки. Это было очень трудно, не будем скрывать, но вспоминать об этом легко и даже весело.

Вместе вышли из школы. В классах ещё шли испытания, окна светились ярким, далеко видным светом, и высокий светлый дом плыл в темноте ночи, как сказочный корабль.

— Хорошая у нас школа, — сказал Иван.

— Хорошая, — отозвалась Саня.

И неожиданно у них возникло удивительно печальное, но ясное и прозрачное настроение, когда знаешь, что грустить не от чего и не следует, а всё-таки что-то щемит на сердце.

Вот он идёт рядом с Саней, и кажется странным, что не придётся больше встречаться ежедневно, сидеть за одной партой, помогать друг другу… Как же так может быть?

Мысль эта причиняет боль.

— Жаль, что вы от нас далеко живёте, — сказала Саня, и Иван понял, что она думает о том же.

— Ничего, это не очень далеко. Мы будем часто видеться. Правда?

— Правда. Я к тебе привыкла.

— Я тоже.

— Надо бы отпраздновать окончание школы, да вот поеду в область, вернусь побитым, тогда и отпразднуем все вместе, — пошутил Иван.

— Ты можешь вернуться с этих соревнований чемпионом.

— Ну, я ещё мало каши ел, — засмеялся Иван. — Там, брат, мастера спорта будут. Где уж нам…

— Нет, можешь, — упрямо повторила Саня.


Межобластные соревнования боксёров проводились в Донбассе каждый год. Собирались лучшие спортсмены промышленного сердца Украины, и очень часто победители соревнований выступали в Киеве и в Москве.

В этом году приехал на соревнования вместе с Гурьяновым и Железняк.

Ему приходилось бывать тут не раз, и всегда он испытывал волнение. Один только вид огромного Дворца спорта заставлял учащённо биться сердце.

Дерево, стекло и полированный камень соединялись тут в таком совершенстве, что самый дом казался произведением искусства, и у каждого, кто входил в высокие двери, невольно появлялось торжественно-приподнятое настроение.

У Железняка в такие минуты возникало ощущение, что тут могут тренироваться спортсмены только самой высокой спортивной квалификации, чемпионы мира. По своему обыкновению делить все явления на пригодные и непригодные для коммунизма, он относил дворец к коммунистической эпохе безоговорочно.

Имена своих первых противников Иван уже знал. Это были сильные боксёры, с которыми ему ещё никогда не приходилось встречаться. Но понимание этого не вызывало страха, хотелось выйти на ринг, помериться силами.

— Сейчас на парад позовут, — подошёл и сел рядом Григорий Иванович.

Железняк молча кивнул головою — он готов. Гурьянов тоже чувствовал эту готовность и уже не давал никаких советов — теперь, перед боем, они могут только навредить.

Заиграла музыка, быстро прошёл парад, начались первые встречи.

Аккуратно, как всегда, описывал каждый бой Железняк в своём боксёрском дневнике. Пять боёв пришлось ему выиграть, прежде чем дошёл он до финального боя.

Для финальных боёв один ринг убрали, свет всех прожекторов был сосредоточен на оставшемся. Трибуны были темны от народа.

Железняк вышел на ринг для финальной встречи. Сел на стул, взглянул на своего противника. Крепкий, сильный, опытный. Что бы там ни было, а биться в финале — это уже большое достижение. Как бьётся Варченко? Не удалось увидеть ни одного его боя. Кажется, левая перчатка не так сидит. Нет, оказалось, всё хорошо. Что это? Уже гонг? Да. Начали!

Непонятно странное спокойствие почувствовал Железняк в этом бою. Может, устал он в долгом пути к финалу, а может, это пришла уже боксёрская зрелость, когда всё покорно единой воле. Мысли точные, ясные появляются и исчезают молниеносно.

Что ж приготовил сегодня противник? Пока ничего нового не заметно. Три-четыре разведывательных, не сильных удара левою, правая наготове, для бокового удара в голову. Всё это мы уже видели. Осторожно! Ага, он идёт в атаку, значит, где-то появится открытое место. Очень хорошо. Бросился вперёд, остановим его прямым и отойдём. Достал? Очень хорошо. Что? Уже конец раунда? Быстро! Какой хороший и свежий воздух! Хоть бы подлиннее была эта минута! Что-то говорит Гурьянов, — знаю, уже всё знаю. Гонг. Ого, какой темп предлагает Варченко. Нет, теперь уже Иван стал непослушным, он сам знает, как вести бой. «Перейдём к обороне и чуточку откроемся слева… Ага, заметил, бросился, не разведав, обманываю я или в самом деле открылся. Получай удар, и я отступлю и снова закроюсь. Наступай, придёт и моя минута. Наступай, наступай, я вижу, куда ты хочешь ударить. Ну, бей! Я раскрылся, я сам тебе помогаю, Ага! Блеснули глаза, будешь бить. Бросился вперёд? Теперь осторожный, как на коньках, шаг налево. Уже промахнулся? А теперь ударю я дважды, боковым левой и прямым правой. Выдержал? Выдержал. Только закрылся наглухо, ещё не может опомниться».

Гонг.

— Оба раунда твои, — прошептал Гурьянов в перерыве, быстро махая полотенцем.

Железняк молча кивнул головою. Снова прозвучал гонг.

«Почему такими тяжёлыми стали перчатки? Устал? Нельзя, чтобы об этом догадался противник. Скорей к нему! Ага, видно, он тоже устал. Значит, подействовали мои удары? Что ж, ты так и будешь ходить закрытый? Ждёшь, когда я сам раскроюсь, а тогда ударишь? Так ты хочешь, но так не будет. А я вот тебя достану, надо скорей закрываться, а вот теперь не надо, потому что я тебя обманываю, а это уже настоящий удар, снизу вверх левой, потом боковой правой. Ох, какой же ты сильный! Даже туман поплыл в глазах, достал-таки меня твой удар. Ничего, осторожнее. Когда же будет гонг?»

Ага, вот уже идёт к канатам Гурьянов. Гонг.

Они оба стояли посредине ринга. Подошёл судья, стал между боксёрами и резко вскинул вверх руку Железняка.

— Варченко умный боксёр, — говорил Гурьянов после боя, — рванись ты чуть сильнее вперёд, лежать бы тебе на полу.

— Но я же не рванулся, — ответил Железняк.

Его окружила толпа спортсменов, приветствовали, поздравляли. Подошёл Варченко, пожал руку. Железняку очень хотелось вернуться скорее в Калиновку. Интересно, передадут ли сегодня по радио, что он выиграл первенство? Саня, вероятно, услышит. Какой бы подарок ей купить?

Уехал Иван из Калиновки мало кому известным боксёром первого разряда, а вернулся мастером спорта.

«Вероятно, все ребята придут встречать меня на вокзал, — думал Железняк. — Ведь воскресенье, все свободны».

Но никто не встретил ни его, ни Гурьянова, даже Андрейки не видно было. Что же это такое? Может, телеграмму не получили? Странно. Скорее домой! Иван почти побежал и ещё издали увидел у своего парадного грузовую машину, покрытую красным и чёрным, большую толпу людей.

Навстречу ему из дверей показался длинный красный гроб. Железняк увидел спокойное, украшенное пышными, похожими на огромную белоснежную бабочку усами лицо Максима Половинки. Гроб медленно плыл среди толпы. В солнечном золотом тумане мелькнуло лицо Кирилла. Как же это могло случиться? Ведь когда Иван уезжал, весёлый и здоровый Максим Сергеевич пожелал ему на площадке «ни пуха ни пера». У подъезда, тесно прижавшись друг к другу, стояли Марина с Христиной и Андрейка. Иван подошёл, отдал брату чемоданчик, а сам направился к машине, где устанавливали гроб.

Заплакал на высоких нотах оркестр, медленно, на первой скорости, пошла машина, а за нею тронулись люди, и среди них в один ряд бригада Половинки, хмурая, осиротевшая.

Иван вспомнил Любовь Максимовну. Но её не было видно. Только на кладбище появилась она у гроба, вся в чёрном, постаревшая, измученная. Над могилой говорили речи, играл оркестр, а Иван, как бы стыдясь непрошеных слёз, всё смотрел и смотрел вверх, в синее июльское небо, где на широких, негнущихся крыльях огромными спиралями плавал в небе тяжёлый степной орёл. Засыпали могилу, поставили цветы в изголовье, вернулись домой. Пришли, сели и долго молчали, усталые, поражённые неожиданной смертью.

— Умер около своих тисков, модель блюминга выпиливал, — сказал Кирилл. — Голову на руки склонил и будто заснул.

Иван подошёл к столу, взял из ящика две тоненькие тетради. Неужели человек может предчувствовать свою близкую смерть?

Лёг на кровать, развернул тетрадь.

«С людьми надо быть ласковым», — прочитал он первую запись старого бригадира. Глаза Ивана наполнились слезами, но он сдержался и долго-долго лежал неподвижно, делая вид, что читает.

Вот и ушёл из жизни Максим Половинка, мастер и учитель, второй после мамы человек, на которого можно было так уверенно опереться. Почему же сейчас думается не о нём, а именно о маме, о последнем прощании в больнице, когда Иван стоял около её постели, путаясь в длинном накрахмаленном халате? Почему именно сейчас пришла мысль, так ли он живёт, как хотела мать, всё ли он делает, как она завещала? И снова отсутствие матери отозвалось болью. На мгновение появился страх перед теми трудностями, какие ещё поставит жизнь. Но он тут же прогнал это чувство: ведь он уже не беспомощный мальчик, а взрослый человек, донбасский рабочий.

Наутро Саша Бакай сидел перед начальником цеха в его кабинете и говорил:

— Мы, комсомольская организация, предлагаем бригаду покойного Максима Сергеевича переименовать в комсомольско-молодёжную бригаду сборщиков. Там только Хоменко не молодёжь, но это никому не мешает.

Начальник цеха помолчал, повертел в руках красный, остро отточенный карандаш и спросил:

— И блюминг им оставить?

— Да, — убеждённо ответил Бакай. — Этот блюминг всё равно под комсомольским контролем. Кому же и собирать его, как не комсомольцам?

— Это правда. А бригадиром туда…

— …поставить Ивана Железняка! — закончил Саша Бакай.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Утром Иван явился на работу точно, как всегда, прошёл по всем пролётам, где обрабатывались детали машин для будущего блюминга. Их нетрудно было отличить по маленьким белым плакатикам. Станина блюминга, тяжёлая, двухсоттонная, уже стояла в первом цехе на многоколесном низком лафете. Скоро будут собирать и пробовать клеть блюминга, самую важную его часть. На станине Иван тоже увидел крепко приклеенный плакатик комсомольского контроля, — скоро комсомольцы закончат эту машину.

Придя в свою бригаду, развернул чертёж, углубился в него. Хороший будет блюминг, не много таких в нашей стране, и он, Железняк, делает его своими собственными руками!

Кончилась смена, он ещё раз посмотрел, как фрезеровщики и токари приспосабливают к станине блюминга свои станки, и пошёл домой.

На стадион он явился за полчаса до парада, переоделся и подошёл к главному судье.

— Когда я встречаюсь с Климко?

— С кем?

— С Семёном Климко, из Луганска?

Судья, пожилой, коротконосый человек, со смуглым лицом и волосами с проседью, взглянул на него удивлённо.

— Вы с ним не встретитесь.

— Как так? — Железняк даже мысли такой допустить не мог.

— Очень просто. Мы сейчас будем проводить встречи второго и третьего разряда, а победители примут участие в боях с перворазрядниками и мастерами.

— Кто это придумал?

— Если сделать иначе, розыгрыш первенства затянется на две недели.

— Значит, я с Климко не встречусь?

— Встретитесь, если он победит.

— Но я хочу с ним встретиться, понимаете? Я должен встретиться!

— Так пригласите его на товарищескую встречу.

— Он не согласится.

— Я тоже так думаю. — Судья с удивлением глядел на Железняка. — Вы понимаете, что вы говорите? Вы, мастер спорта, рвётесь в бой с посредственным второразрядником. Не понимаю вас, — ещё раз пожал плечами судья. — Не понимаю. А впрочем, подождите. После боя всё выяснится. Он будет работать на первом ринге. Если он победит, вы встретитесь.

— Железняк, на парад! — послышался голос Гурьянова. — На парад, Железняк! Или, может, для вас нужны специальные приглашения?

— Иду, иду!

Парад кончился, но Железняк не пошёл, как всегда, в раздевальню отдыхать и разминаться, а остался в зале.

Ему предложили место на трибуне, он сел, забыв поблагодарить. Саня оказалась рядом с ним, он что-то сказал ей, здороваясь, взял обеими руками её узкую руку, пожал и не выпустил.

На ринге появился Семён Климко, за ним под канаты пролез судья, а ещё через мгновение второй боксёр — харьковчанин Сухов. Канаты дрожали, как хорошо натянутые струны, и странно было, что они не звенят.

— В красном углу — Климко, Луганск, второй разряд. В синем — Сухов, Харьков, третий разряд.

Прозвучал гонг, бой начался. Иван оглянулся вокруг, словно впервые увидел свой Калиновский стадион. Всё было, как тогда, три года назад. Только в секторе стоит не один ринг, а два, людей на трибунах много больше, и вторым разрядом теперь никого не удивишь.

— Начинают, — сказала Саня. — Смотри.

Он стал смотреть на ринг, и надежда снова воскресла в его сердце. Климко в полной форме, — ему, вероятно, только случайно до сих пор не дали первого разряда, — он, наверное, победит Сухова, выйдет в группу самых сильных, и тогда…

— Браво! Хорошо! — закричал Иван, когда Климко удалось провести короткую серию сильных ударов.

Саня взглянула на него удивлённо, ей никогда ещё не приходилось слышать, чтобы Иван кричал на трибуне. И глаза у него блестят, как льдинки под ярким солнцем. Что это с ним?..

В конце первого раунда Климко пошёл в атаку, но прозвучал гонг. Минута перерыва. Этот раунд Климко, вероятно, выиграл. Что-то торопливо говорят своим бойцам секунданты, одновременно обмахивая их полотенцами. Вероятно, сейчас решится судьба соревнования, — кто лучше понял намерения противника, кто до конца разгадал их, тот и выиграл. Снова гонг, снова бой.

Зрители на трибунах не привыкли замечать и анализировать каждое движение боксёра. Им надо видеть готовый результат, а как это произошло, не всегда они понимают. Но хорошо натренированные глаза Железняка не пропустили ни малейшей детали. Он хотел крикнуть Климко: «Закрой корпус», — хотя наверное знал, что боксёр просто его не услышит. Иван видел — приближается катастрофа.

Всё произошло так, как он думал. Сухов слегка ударил в корпус левой, как бы разведывая слабое место. Потом ещё раз. А когда Климко, защищаясь, быстро опустил руку, подбородок его на какую-то долю секунды остался открытым, и как раз туда попал удар правой.

Кулаки Климко безвольно опустились, он пошатнулся, как бы раздумывая, удержаться или упасть, а потом прямо, не сгибаясь в поясе, упал навзничь, и руки его широко раскинулись на брезенте пола. Иван быстро встал, сошёл вниз. Главный судья, стоявший у входа, укоризненно сказал Ивану:

— А вы ещё хотели с ним встретиться!

Где-то далеко, за горизонтом, собиралась гроза, — как отблески белого растопленного металла, на западе вспыхивали зарницы.

— Насилу я тебя нашла! — послышался за спиной Санин голос. — Когда ты смотрел первый бой, я взглянуть на тебя боялась.

Иван вспомнил Климко, вспомнил, как виновато вошёл боксёр в раздевальню, словно обманул или обокрал кого-то.

И, сам не зная почему, считая в глубине души, что этого делать не следует, но уже не в силах сдержать себя, слово за словом, как будто освобождая душу от непосильной тяжести, он рассказал Сане о той ночи, когда синие молнии полосовали небо, — о первой встрече с Климко в комнате Любови Максимовны, о драке с Сидоренко, о длинных годах тренировок и, наконец, о своей жалкой мечте. Он знал — Саня единственный человек на свете, которому можно всё рассказать.

Но Саня восприняла рассказ совсем не так, как он ждал. Она слушала молча, не перебивая ни словом, ни движением, потом спросила:

— Ты её очень любил?

— Да.

Саня помолчала, потом встала и осторожно, как лунатик, пошла в темноту.

— Саня, ты куда?

Девушка продолжала идти.

— Куда ты? — бросился Железняк.

— Не смей идти за мною! Ты мне противен! — задыхаясь, сказала она и быстро побежала вдоль аллеи.

Иван сел на скамью и долго сидел неподвижно. Вот и Саня его оставила. А она ведь друг, настоящий друг.

Гроза накапливалась над Калиновкой и никак не могла упасть на землю дождём. Душно, нечем дышать, точь-в-точь как в тот вечер.

Иван пришёл домой, поужинал, лёг, заложив руки под голову, и долго смотрел прямо перед собой в полутьму. Лицо Сани возникало перед ним, как на экране. Потом мексиканец Ривера вошёл в комнату… Климко поднял на него виноватые глаза… Любовь Максимовна, стоя за стойкой, продавала пиво…

Духота навалилась, как мягкий пуховик. Близко загрохотал гром. Иван вздрогнул. Дремота исчезла. Ему показалось, словно кто-то совсем близко стучит в стену — трижды и ещё раз. Это воспоминание пришло из далёкого-далёкого прошлого. Конечно, это ему только послышалось. Боже, как давно это было! Но стук прозвучал снова: трижды и ещё раз.

Он постучал в стену, не так, как тогда, трижды и ещё один раз, а несколько раз подряд, вышел на балкон, крепко стукнув дверью, чтоб слышно было за стеной, и через минуту женская фигура появилась на соседнем балконе.

Любовь Максимовна долго стояла молча, глядя, как на Калиновку двигаются сизо-чёрные грозовые тучи, ясно видимые в свете больших молний. Удары далёкого грома не пугали её. Выражение печального покоя лежало на лице.

— Ты стал чудесным боксёром, — вдруг сказала она. — Я никогда не думала…

— Я и сам не думал, — ответил Иван.

— Мне так страшно дома одной, — вдруг изменила тему разговора Матюшина. — Всё время кажется, что у отца кто-то ходит. Хоть бы уж скорее в другую комнату переехать, не могу я тут жить.

Гроза наступала всё ближе и ближе. Первый сильный порыв ветра прошёл по земле, вздымая листья и обрывки газет, и лёг, затих, притаился, ожидая случая снова взлететь, когда подойдёт грозовая подмога.

— Дай мне руку, — сказала Матюшина.

Иван протянул руку, Любовь Максимовна крепко пожала её.

— На прощание я желаю тебе большого счастья, — прошептала она.

— Спасибо. И мне хочется вам пожелать только счастья. Вы уезжаете?

— Да, скоро уеду. Не могу больше…

Они помолчали.

— Гроза сейчас начнётся, — заметил Железняк.

И в самом деле, словно тяжёлые пули с самолёта, ударили о землю капли дождя, налетел сильный ветер, и сразу дождевая завеса закрыла всё — дома, улицы, фонари.

— Спокойной ночи, Иван!

— Спокойной ночи, Любовь Максимовна!

Они ещё немного постояли, потом дождь ударил косым потоком, и пришлось уйти. Иван закрыл дверь на балкон, с улицы в стёкла окон била гроза, тяжёлые потоки воды плыли по окнам, но Иван не обращал на них внимания. Он думал о Матюшиной… Но вдруг вспомнилась Саня, идущая, словно лунатик, по улице… и это воспоминание причинило неожиданную боль.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Все эти месяцы Иван Железняк, приходя в цех, слышал своеобразную и, видимо, не только ему одному понятную музыку. Она начиналась, как только он подходил к блюмингу, звенела в тяжёлой стали, эхом отзывалась в голосах комсомольцев.

Однажды утром Алексей Михайлович Ковалёв появился в цехе сборщиков. Парторг сам долгое время был инженером-конструктором на этом же заводе, и именно он, как никто другой, мог оценить и понять, как чётко и организованно работает бригада.

Алексей Михайлович наблюдал эту разумную, почти вдохновенную работу и почувствовал в ней тот же музыкальный ритм, который ощущал Железняк, и ему казалось, что он тоже принимает участие в монтаже блюминга.

Вдруг ритм неожиданно нарушился.

Сначала казалось, что это случайная остановка, сейчас всё опять наладится. Но работа явно разладилась. Железняк зло выругался, бросил на верстак гаечный ключ, быстро пошёл вдоль пролёта и тут наткнулся на Ковалёва.

— Чёрт знает что! — вместо приветствия сказал он парторгу. — Договорились точно, что к десяти все болты будут отшлифованы, а сейчас две минуты одиннадцатого. А где болты? Беги теперь узнавай, где они, а работа стоит. Где же комсомольский контроль?

И уже хотел бежать к телефону, не дожидаясь ответа Ковалёва, но в это время раздались предостерегающие звонки, и небольшой автокар остановился у станины блюминга. На его площадке виднелись масленые, свежеотшлифованные стальные болты.

— Привезли! — крикнул Сидоренко.

— Всё равно после работы не помилую, — сказал Железняк. — Раз комсомольский контроль, значит, как часы должны работать. А на сколько они опоздали — на две минуты или на час, — безразлично, темп потерян, и надо налаживать заново.

Опять все принялись за прерванную работу. Парторг с интересом наблюдал, как медленно, но уверенно возобновлялся нарушенный ритм, как напряжённо работают сборщики, как мелкими каплями выступает пот на лбу Железняка, как тяжело дышит Кирилл.

«Сюда ребят из школ на экскурсии водить надо, чтобы видели, какая отличная тут идёт работа, чтоб мечтали о ней», — думал Ковалёв.

Охваченный своими мыслями, он не сразу заметил, что ритм в работе бригады опять на какое-то мгновение нарушился, но теперь уже совсем по другой причине. Мягко двигаясь по рельсам, подъехал двадцатитонный мостовой кран. На его крепкой цепи висел тяжёлый кронштейн — одна из опор могучего вала.

Кирилл помахал рукой девушке, сидевшей в кабине крана, и кронштейн пошёл на своё место. Вот он уже коснулся станины… В это время что-то зазвенело и массивная цепь, державшая кронштейн, сдвинулась. Тяжёлый, тонны в две, кронштейн стукнулся о станину и остановился в таком неверном, шатком положении, что дохнуть было страшно — как бы он не свалился. Что будет, если кронштейн упадёт?.. Ковалёв даже глаза закрыл.

— Беги! — послышалось от станины.

Сидоренко ничего не ответил. Он стоял у кронштейна, поддерживая его; все чувства юноши были сосредоточены только на одном — как сохранить едва ощутимое равновесие.

Но вот первый отшлифованный болт уже стал на своё место, надёжно соединив кронштейн и станину. Сидоренко взял цепь, опять закрепил её на старом месте, помахал девушке рукою: подними, мол, выше, — но цепь не шевельнулась. Сидоренко взглянул вверх, лицо крановщицы было белым, словно гипсовым. Она перепугалась так, что не могла пошевелиться.

— Ну, ты там. не тушуйся! — крикнул Кирилл. — Ничего не случилось, всё идёт нормально.

Девушка опомнилась, цепь поползла вверх, болты, которыми крепили кронштейн, стали на свои места, и никто не проронил больше ни слова о случившемся.

Ковалёв ещё долго стоял, глядя на работу бригады. Кирилл теперь всё чаще привлекал его внимание — хотелось, чтобы после всех несчастий этому парню хорошо и надёжно жилось на свете.

После работы Железняк сказал Кириллу:

— Я чуть не умер от страха, когда ты у кронштейна стоял. Вот проклятая девчонка! И сажают же таких на кран!

— Ты её не ругай, — ответил Кирилл, — она и так чуть не умерла от испуга в своей кабине.

— Это правда. А тебе страшно было?

— Ты знаешь, я даже не успел разобраться — вижу, может упасть, значит, надо поддержать.

— Но тебя могло ведь ударить.

— Нет, не могло, — ответил Сидоренко, — я зорко за всем следил. А умирать мне совсем не хочется, можешь быть спокоен! — И весело засмеялся, как будто сказал невесть какую остроумную шутку.

Иван шёл домой, размышляя о своих друзьях. Мысли его всё чаще переходили от Кирилла к Сане. Ему казалось, что они в чём-то похожи: Саня тоже была способна на героический поступок и, очутись она у блюминга, так же, не колеблясь, поддержала бы кронштейн. Это чувство было очень приятным, и думать о Сане хотелось неотрывно.

В последнее время Ивану почти не приходилось видеть её, ко девушка словно всё время шла рядом с ним. Правда, любовь его была невысказанной, но она чувствовалась всё яснее. С того вечера, когда он рассказал Саке всю правду о Матюшиной, они не обменялись ни одним словом, хоть и встречались иногда. Может, не следовало ему всего рассказывать? Нет, уж лучше знать друг о друге всё до конца, чем что-то утаивать или в чём-то подозревать.

Но теперь вышло так, будто они навсегда поссорились, и как снова наладить отношения, Железняк не знал.

День проходил за днём, отсутствие Сани становилось всё чувствительнее, Иван старался уверить себя, что ему безразлично, видит он Саню или нет, но на сердце покоя не было. Пришли бессонные ночи, когда думаешь только о любимой, а заснуть, сколько ни ворочайся с боку на бок, никак не можешь.

И вот однажды после работы Иван, отложив непрочитанные газеты, оделся и вышел на улицу. Тёмно-синий вечер давно окутал Калиновку. Крепкий морозец облачками освещённого голубого тумана повис над заводом. Звёзды заняли всё небо. В этот вечер их там расплодилось значительно больше нормы, все повылезли, видимые и невидимые.

Он прошёл мимо стадиона, оглядел широкое футбольное поле, теперь покрытое льдом. Синий лёд искрился под острыми коньками. Всем весело, радостно. Оркестр играет вальс. Хорошо!..

Пробежал Андрейка с какой-то девочкой, держась за руки, только мелькнули красные ленточки в косах. «Ишь ты!»

Иван вышел со стадиона и оказался совсем недалеко от дома Сани.

«Интересно, обманывал я себя или в самом деле случайно сюда пришёл? — задал он вопрос и не нашёл ответа. — Ну, раз я уже тут, надо зайти. И зайду, если уж пришёл. Холодно. Погреться надо». И, поборов все свои сомнения с помощью такого несложного довода, он постучал в Санину дверь.

— Это ты? — не очень приветливо встретила Саня неожиданного гостя.

— Я, — погреться, — объяснил своё появление Иван. — Холодно!

— Заходи! — сухо пригласила девушка.

Он вошёл в знакомую тёплую комнату, и неожиданно его настроение изменилось. Ведь тут, именно тут живёт его счастье, с копной чёрных пышных волос! Как же он раньше ке мог этого понять и не приходил сюда так долго?..

Он сидел против девушки, смотрел на её хмурое лицо. Оно было такое серьёзное и милое, строгое и в то же время забавное, что Иван не выдержал и тихо засмеялся.

— Отчего у тебя такое хорошее настроение? — спросила Саня.

«Любимая моя, дорогая моя Саня, знала бы ты, какое у меня было настроение ещё пять минут назад и вообще последние четыре месяца, так тебе не пришло бы в голову это спрашивать!»

Он встал, подошёл к девушке, взял её за плечи, приподнял, так что возмущённое Санино лицо очутилось на уровне его собственного, и сказал:

— У меня хорошее настроение, потому что я тебя люблю.

И поцеловал в губы, чувствуя, как сразу обмякло тело девушки. Так продолжалось, может, минуту, может, час… И тут из глаз Железняка вылетел сноп зеленоватозолотых искр, маленький крепкий кулачок попал точно в ямку между носом и глазом. Это было и больно и смешно.

— Пусти! — крикнула Саня.

Руки Ивана опустились сами собой, но он засмеялся.

— Чего ты смеёшься? — возмущённо крикнула девушка.

— Потому что я тебя люблю, — блаженное настроение не покидало Ивана, — я тебя люблю и жить без тебя не могу.

Он снова сделал шаг к Сане, но девушка отскочила.

— «Люблю, люблю!» — передразнила она, на всякий случай отходя за стол и садясь на стул. — «Жить не могу!» А я тебе могу сказать только одно — ты мне противен.

— Неправда! — просто сказал Иван.

Саня взвилась, как ракета.

— «Любовь, любовь, люблю!» А четыре месяца носа не показывал…

— Я приходил..; Мама сказала…

— Знаю. Должен был ещё прийти, сто раз должен был приходить. Не надо мне такой любви! Она не такой должна быть! Такая, чтоб на коленях у дверей по часам стоять, чтоб ночи не спать и писать стихи, — вот какою она должна быть! А ты что? Пришёл, облапил своими ручищами, рад, что сильный. «Любовь», «люблю»! А я тебя не люблю! Ясно? Терпеть тебя не могу, и можешь ко мне не приходить. Вот дверь! Уходи!

Она подбежала к двери и широко открыла её, но Иван не шевельнулся.

— А я не пойду.

— Пойдёшь! — крикнула Саня. — Пойдёшь!

Иван нахмурился.

— Хорошо, — сказал он, — можешь закрыть дверь, я вот ещё немножко погреюсь и уйду, если тебе уж так не хочется на меня смотреть.

Саня молча села к столу, демонстрируя всем своим видом полное равнодушие. Злость клокотала в ней. Она всем сердцем ненавидела в эту минуту непонятого, весёлого Ивана.

— Между прочим, — сказал Иван, — ты знаешь, у меня под глазом будет синяк. Тебе надо записаться к Гурьянову — будешь чемпионом. У тебя есть зеркало?

— На!

— Факт, будет синяк, — засмеялся Иван. — В следующий раз принесу маленькие перчатки, надену тебе на руки, и тогда уж начнём разговор.

— У тебя не будет следующего раза.

В сердце его жила непобедимая уверенность любви. И как раз эта нежная и осторожная, но сильно ощутимая уверенность больше всего возмущала девушку. Она может кричать, сердиться, злиться — это ничего не изменит. У Сани появилось такое чувство, что Иван может сделать с нею что захочет, и она не будет сопротивляться. Она уж и глаза закрыла в ожидании этой минуты, а потом вдруг возмутилась своей слабостью.

— А как ваша любовь поживает, товарищ Железняк?

— Какая любовь? А-а!.. Не знаю.

Он выговорил эти слова спокойно, ласково. Вое уже давно выгорело в сердце. Саня поняла это, но простить ничего не хотела и не могла.

— Вы уже погрелись, товарищ Железняк? Пожалуйста. идите. Мне некогда.

Он взглянул на девушку, надел пальто, аккуратно застегнул пуговицы, шагнул к Сане, обнял её ещё крепче, чем в первый раз, поцеловал в губы и вышел, не сказав ни слова.

Дверь закрылась, но, очевидно от злости, Саня не слыхала ни стука, ни шагов.

Она села на кровать, потом вскочила и возмущённо стала ходить по комнате, чуть не плача от собственного бессилия.

— Тряпка, тряпка! — бранила она себя. — Так каждый может прийти и сделать с тобой что угодно. Захочет — поцелует, захочет — так уйдёт. Ненавижу!

Вернувшись с работы — в бухгалтерии заканчивали годовой отчёт и засиживались поздно, — мать застала дочь в весьма решительном настроении.

— У нас никудышные замки, — заявила Саня, — обкрадут, и не услышим. Надо цепочку сделать.

— Кто к нам полезет? — устало улыбнулась мать.

— Разве мало всякого сброда на свете? — ответила Саня.

Наутро под левым глазом у Железняка появился тёмный, почти чёрный синяк, но он только улыбался в ответ на намёки друзей.

Вечером он взял свой старый боксёрский чемоданчик, сложил в него форму и вышел из дома.

Григорий Иванович Гурьянов, как всегда, точно в семь вошёл в зал, чтобы вести занятия с группой боксёров первого цеха, посмотрел на Железняка и засмеялся:

— Товарищ Железняк, вы опять с поезда упали?

Иван тоже весело засмеялся и ничего не ответил.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Наконец блюминг собрали, всё проверили, ни одной мелочи не оставили недоделанной. Можно сдавать.

Спокойно смотрел Железняк, как Гарбузник со своими контролёрами принимает работу его бригады. Он знал — всё сделано хорошо, правильно.

Но Гарбузник не собирался полагаться на первое впечатление и отошёл от блюминга только тогда, когда всё было проверено до последней гайки.

Потом машину разобрали, покрасили, запаковали и погрузили на платформы.

В хорошем настроении вернулись Железняк и Сидоренко домой. В Калиновке уже была весна, её дыхание чувствовалось в каждом ручейке, в чириканье воробьёв, во влажном степном ветре.

Они пришли домой, поели. Удивительное настроение, которое возникает, когда окончена одна большая работа и хочется знать, какою будет следующая, всё ещё не покидало их. В дверь постучали. Появился Ковалёв. Несколько минут поговорили о том о сём, о жизни, о работе. Потом Ковалёв предложил:

— Давайте, хлопцы, немного пройдёмся. Погода чудесная.

Они молча прошли по парку и пошли дальше в степь, осторожно ступая по подсохшим кустикам прошлогодней жёлтой травы.

Дошли до небольшого холмика, мимо которого проходила железная дорога, и долго смотрели, как огромный, раскалённый, лишённый лучей красный шар медленно опускается к горизонту. Красноватый свет заходящего солнца залил степь, и она неожиданно показалась незнакомой и тревожной…

Внизу, на железнодорожном пути, свистнул паровоз. Шёл поезд, на платформах которого стояли огромные ящики.

— Наш блюминг поехал, — сказал Железняк.

Сидоренко приветливо помахал рукою:

— Счастливого пути!

Прогремел поезд, и опять стало тихо в степи. Ковалёв долго молчал. Юноши тоже не проронили ни слова. Наконец парторг сказал:

— Знаете, ребята, я, уже много лет присматриваюсь к вашей жизни, к вашей работе, и мне кажется, что настало и для вас время подумать о вступлении в партию.

Железняк почувствовал волнение. С малых лет, ещё в разговорах с отцом, всё лучшее, всё самое святое в жизни для него связывалось со словом «партия».

Готов ли он стать коммунистом? Не сразу ответишь на этот вопрос. Надо хорошенько подумать, проверить себя, каждый свой шаг, каждый поступок и только тогда дать ответ. Но в глубине души ответ уже был готов, он зародился давно, а теперь его надо только выразить — и не словами, а делами, достойными такого высокого звания.

Иван поглядел на Кирилла и поразился. Лицо друга потемнело, стало хмурым, как туча, которая надвигалась с запада, закрывая последние краски заходящего солнца.

— Хороший вы человек, Алексей Михайлович, — сказал Кирилл, — спасибо вам, что вы со мной о партии заговорили, но только это пустой разговор. Кто же мне, после тюрьмы и лагеря, решится дать рекомендацию? Лучше не говорить об этом…

Глубокая боль почувствовалась в словах Кирилла.

— Первую рекомендацию дам тебе я, — сказал Ковалёв, — а вторую поищем.

Внизу прошёл ещё один поезд с частями блюминга. Облачко пара зацепилось на откосе и долго не таяло. Сидоренко молчал. Никакими словами не смог бы он выразить свои чувства в это мгновение.

Ковалёв видел волнение друзей, понимал их мысли и не хотел их торопить.

— Поехал наш блюминг! — весело сказал он. — Последние детали погрузили. Пошли домой, хлопцы! Хорошенько подумайте о нашем разговоре и тогда приходите. И помните — я рекомендации вам даю.

Они повернули к дому, попрощались на бульваре с Ковалёвым и поднялись к себе, неотступно думая о словах парторга.

Через несколько дней Кирилл сказал:

— Я уже сто раз всё передумал и решил так: давай ещё какую-нибудь большую работу сделаем, чтобы каждый видел, на что мы способны, а тогда и подадим заявление. Согласен?

— Согласен, — ответил Железняк.


В этот майский тёплый вечер шёл Иван, поглядывая на деревья, покрытые мелкими молодыми листьями, на скамьи с влюблёнными, на садовые, заново побелённые скульптуры, в полутьме похожие на привидения. Только в майском парке может быть такой воздух. Пахнет свежими листьями и влагой недавнего дождя, и степными цветами, и немножко дымком донецких заводов, и ещё чем-то неуловимым и непонятным — весенним. Аллея парка кончилась. Иван дошёл до восемнадцатого участка, постучался у знакомых дверей. Саня открыла, взглянула подчёркнуто равнодушно и сказала:

— Ну, сегодня ты наверняка мот не приходить, у меня страшно много работы.

— Ничего, я скоро уйду. — Железняк привык к таким приветствиям.

Они вошли в комнату, сели у стола друг против друга, помолчали.

— Ну, как твои успехи? — спросила девушка.

— Понемножку. Хвалиться нечем.

— Я тоже так думаю.

— Послушай, Саня, — неожиданно всерьёз сказал Иван, — мне с тобой надо поговорить.

— Вот как?

— Да! Но так, как мы до сих пор разговаривали, говорить больше не следует. Я тебя очень люблю, жить мне без тебя трудно… нет, просто невозможно жить…

— Ну и что из того?

— И я тебя очень прошу, понимаешь ты, прошу — давай поженимся. Встретимся завтра в двенадцать у загса…

Он неуверенно, растерянно выговорил последние слова и запнулся.

Саня уже давно так не смеялась. У неё даже глаза налились слезами, и она по-детски вытирала их.

— И не мечтай! — сказала Саня. — Тоже мне кавалер нашёлся! Жених за своей наречённой должен заезжать на открытой машине и с букетом цветов, а не назначать ей свидание у дверей загса.

— Я бы за тобою зашёл, — ответил Иван, — но пока мы туда доберёмся, наверняка поссоримся.

Саня опять засмеялась.

— Мы и так поссоримся, — сказала она.

— Так я тебя жду в двенадцать у загса, — повторил Иван.

— Сиди у моря, жди погоды.

Иван как-будто не слыхал этих слов.

— Паспорт не забудь взять, — напомнил он и вышел.

Саня проводила его взглядом и опять засмеялась, но

не так заливисто и громко, как раньше. Глупый или ненормальный этот Иван?.. Он, вероятно, думает, что осчастливил её, что она уже рада-радешенька, схватит в зубы паспорт и побежит в загс!.. Не дождётся, не на такую напал!.. Завтра она проучит этого зазнавшегося боксеришку: пойдёт в загс, только не одна, а с подружками, поглядеть, как он там будет торчать у входа, — вероятно, и цветы притащит. Уж и поиздеваются они над горе-женихом!..

Мать застала дочь в чудесном настроении.

Казалось бы, после такого весёлого, здорового смеха спать бы да спать. Только не спится. Всё думается о завтрашнем дне. Да, да, она ещё и паспорт возьмёт, подразнит издали. «Посмотрим, какой вид будет у Ивана Железняка!..» Она улыбнулась в темноте, прислушалась — мать спит. Потом встала, подошла к раскрытому окну, легла грудью на подоконник и замерла.

За окном, в зелёном густом парке, царила майская ночь. Она шла по городам, заводам и садам Донбасса, сине-чёрная, украшенная блестящими звёздами и заревами пылающих углей и растопленного металла, воспеваемая исступлёнными соловьями, молодая и свежая, могучая и властная. Из степи налетал ветерок, и ночь словно сердилась, запрещала ему играть верхушками деревьев, и он, приникая к земле, исчезал в живой изгороди цветов, а потом где-то далеко взлетал к небу и снова шуршал молодыми, ещё липкими и пахучими листьями невысоких лип.

Стало холодно. Саня поёжилась, отошла от окна, легла и тепло укрылась. Теперь будущая сцена у загса совсем не казалась смешной, почему-то было чуть печально и даже жаль себя, и Железняк уже не вызывал возмущения, смеяться над ним не хотелось.

А может, и в самом деле завтра взять паспорт и пойти в загс?.. Саня встрепенулась, не понимая, как такая мысль могла у неё появиться. Ничего подобного не будет! Не может быть! А может, взять? Нет! Она возьмёт паспорт, но только чтобы посмеяться. Если Саня и относится к нему лучше, чем к другим парням, это надо ценить… Может, она даже любит этого нахального Железняка, ей грустно, когда долго его не видит, но пусть и не думает… Завтра она за всё расплатится — за насмешку, за силой взятые поцелуи. Саня научит его, как вести себя с девушками. Думает, если он мастер спорта, так все девчата за ним в загс побегут?! За чемпионами Советского Союза и то не бегают!

Она заснула, когда зеленоватое небо на востоке начало розоветь, а соловьи в парке стали петь так громко, что окно пришлось закрыть.

До одиннадцати её настроение менялось много раз. Даже привыкшая ко всему мать удивилась:

— Что по с тобой, Санька? Какая муха тебя укусила?

Мать уехала в Славянск. А через несколько минут вышла из дому и дочка.

Не спеша, Саня пошла к загсу. Он помещался на первом этаже жилого дома на Аэродромной улице.

Саня шла, не обращая внимания на время. Двенадцать уже прошло. Тем лучше! Пусть подождёт. А вот и загс…

Она посмотрела на тротуар, на красную' вывеску… Ивана не было. Торопливо шли по своим делам люди, спешили в магазины или в парк, но Саню никто не ждал. Она глазам не поверила. Может, время напутала? Нет, всё верно. Что же это такое? Значит, он просто хотел посмеяться над нею? Значит, обманул её? Как хорошо, что она только хотела пошутить!.. Скорее прочь отсюда!

Девушка пробежала целый квартал и остановилась. Отчаяние наполнило её сердце, она не могла поверить… Что-то тут не так! Он, вероятно, в загсе, потому его и не было на улице, а сейчас уже стоит и ждёт… Скорее обратно, а то будет поздно…

Уже не думая о своём намерении подшутить над Иваном, сдерживая себя, чтобы идти, а не бежать, Саня направилась обратно. И опять никого у загса не нашла. Значит, ошибки нет. Значит, на земле нет ни правды, ни честности…

Саня вдруг остановилась. Господи, да это же Андрейка Железняк! Что ж он тут торчит?

Андрейка уже увидал Саню и со всех ног бросился к ней.

— Саня, — сказал он, — Ивана вызвали к директору завода, он пошёл, а тебя просил у нас подождать. Очень важное дело, но он скоро будет…

Ничего, кроме удивления, не отразилось на лице Сани.

— А зачем он мне нужен? — спросила она. — Я иду в магазин, ничего особенного покупать не буду, обойдусь и без носильщика. Передай привет Ивану и сёстрам.

И она спокойно, подчёркнуто медленно прошла мимо Андрейки. Домой она шла так же медленно, никого не замечая, не отвечая на приветствия. Пришла, открыла дверь, легла на кровать лицом вниз, вцепившись зубами в подушку, и застыла. Мыслей не было, осталось только чувство страшного, непоправимого горя и позора. Так проходили минуты, час, полтора.

В дверь постучали. Девушка не шевельнулась. Она узнала этот стук — это Иван, пришёл посмеяться…

Стук повторился. Раз, два, три… уже не косточки пальцев, а боксёрские кулаки колотили в дверь. Послышалось:

— Саня, открой! Я знаю — ты дома!

Девушка не шевельнулась.

— Саня, открой, я должен тебя видеть. Если не откроешь, я выломаю дверь.

Плохонький замок не выдержал, дверь распахнулась, Иван вошёл в комнату. Девушка вскочила с кровати.

— Если ты сейчас не уйдёшь, я закричу!

Глаза её пылали гневом.

— Я сейчас уйду, но послушай одну минутку.

— Не буду я тебя слушать.

— Нет, будешь… В десять меня вызвали к директору.

— В воскресенье?

— Да, в воскресенье. Я освободился только сейчас, тебе пришлось там ждать, но я хотел предупредить…

— Я нигде не ждала. Неужели ты думаешь, я ходила в загс? Много чести!

— Я не мог прийти. В Комсомольске надо помочь скорее смонтировать блюминг, и завтра мы с Кириллом летим на Дальний Восток.

— Что?!

— Летим на Дальний Восток. Директор и Ковалёв давали инструкции, — я там словно на горячей плите сидел, но уйти не мог. Пойми ты меня? Я виноват, страшно виноват перед тобой… Я же люблю тебя.

Он сделал шаг к девушке, и Саня вдруг, плача, припала к его груди.

— Одевайся, ещё не поздно, мы пойдём сейчас.

— Нет, я туда теперь за километр не подойду. Подожду, когда ты вернёшься. Ты не бойся, ничто не изменится. И я тебя люблю.

И опять спрятала на широкой груди покрасневшее лицо.


На другой день провожали Железняка и Сидоренко.

Кирилл осторожно, словно стеклянную, держал под руку Марину, и было видно, что ему не хочется покидать жену. А она ходила вперевалочку, в широком плаще, который, впрочем, ничего уже не мог скрыть, говорила и смеялась, но тоже явно волновалась из-за этой неожиданной разлуки.

Иван, Ковалёв, Христина, Андрейка и Саня стояли поодаль.

Андрейка, как всегда, откровенно гордился братом, а Саня стояла ни жива ни мертва, глаза в землю, на щеках то красные, то белые пятна, — вот никогда не думала она, что так будет любить.

Загудел паровоз. Марина и Кирилл повернулись к своим. Начали прощаться.

— Ты там тренируйся, а то отстанешь, — советовал Андрей.

— Приглядывай за Кириллом, — попросила Марина.

— Ну, счастливо вам, хлопцы! — пожелал Ковалёв.

Поезд влетел на станцию. Остановка всего две минуты, надо идти. Саня побледнела, но глаз не поднимала. Иван подошёл к девушке и просто, как когда-то в её комнате, взял за плечи, приподнял, крепко поцеловал в губы и, не обращая внимания на удивлённые взгляды, прыгнул в вагон. Поезд двинулся. Провожающие отправились домой.

Саня шла молча, то бледнея, то краснея, и с ней никто не решался заговорить. Только Марина подошла, обняла её за плечи и тихонько сказала:

— Теперь мы с тобой соломенные вдовы, заходи почаще.

Саня хмуро взглянула на красивое лицо Марины, потом улыбнулась и звонко поцеловала её.

Молниеносно промелькнул день в Москве, остались далеко позади Волга, Обь, Енисей.

Ожидание новой, большой работы опять овладело сердцем Ивана. Ему захотелось скорее очутиться в цехе, среди знакомых машин, скорее почувствовать силу и умение своих рук.

Самолёт коснулся посадочной дорожки, быстро побежал по бетонным плитам. К нему уже спешили люди. Начиналась новая большая работа, начиналось счастье.

Загрузка...