— Замолчи, Кати!
— Хорошо, — надувшись, сказала Кати.
Тут мама принялась беседовать сама с собой. Правда, то и дело поглядывая на нас, но довольно отрешенным взглядом.
— Он не счел даже нужным ответить... До меня ему нет никакого дела; все, что меня терзает, для него всего лишь комедия. Он думает только о других... Маньяк. Вечно чего-то ищет... «Справедливости», — она даже всплеснула руками.
— А разве не надо ее искать? — спросил я и увидел, что Кати поперхнулась от страха.
— Надо, конечно! — сказала мама и махнула рукой. — Но найти ее трудно. И дело, Андриш, совсем не в этом! А я нехороша потому, что хочу его уберечь.
— Только не сейчас... Сейчас его надо оставить в покое, — сказал я.
— Почему? — спросила она уже с любопытством.
— Потому что для него это очень важно...
Тут мама опять понесла невесть что, но вдруг замолчала и уставилась в пустоту.
У Кати, конечно, язык чесался.
— Важно... важно. Что важно? Ты вечно плетешь одно и то же, — сказала она возбужденно и уставилась на меня требовательным взглядом.
— Не суйся, если мозги не варят, — небрежно бросил я.
Кати побледнела и, уже не помня себя, закричала, что я хам и грубиян и что я выгнал Аги.
— Ты ее выгнал? — машинально спросила мама.
— Ерунда. Просто она обиделась.
Погруженная в собственные мысли, мама сняла со стола скатерть, стала ее складывать, потом опять постелила на стол, нерешительно двинулась к прихожей, взглянула на часы.
— Десятый час. Куда он мог пойти?
— Он где-нибудь здесь, поблизости... — моментально ответил я, так как она посмотрела в мою сторону. — Ему надо все обдумать.
Мама медленно вышла из комнаты.
Кати была в смятении и злилась. Я веду себя так, сказала она, будто бы все на свете знаю.
— Светлая голова! — заключила сестрица, закатив глаза.
Я смерил ее уничтожающим взглядом и захлопнул дверь своей комнаты.
В прихожей долго звонил телефон. Я не пошевелился — меня-то некому вызывать. Потом не выдержал, открыл дверь. Из папиной комнаты высунула голову Кати — разведать обстановку.
— Ты что, оглохла? — сказал я. — Подойди к телефону.
Но тут вышла мама и взяла трубку. Голова Кати исчезла.
По смущенному голосу мамы я понял, что звонит папа.
— Нет, я не обиделась. Не в этом дело! — кричала она. И тут вся ее обида хлынула неудержимо наружу, и опять задрожала коса в прическе. Она утверждала, что кого-то нет дома и что папа напрасно туда пойдет. Я помертвел — дело ясное, он не хочет возвращаться домой. Мама объяснялась довольно долго. Ей, в конце концов, безразлично. Раз папе так лучше, то все в порядке. А в утешении она не нуждается — и все в том же духе... одним словом... сплошное вранье.
Наконец она бросила трубку, пятна на щеках у нее стали пунцовыми, но глаза были сухие. Уже взявшись за ручку двери, она вдруг повернулась ко мне.
— Он поехал к дяде Пиште. Будто бы там он будет работать!
— Он вернется, — сказал я невпопад.
— Ах, ты тоже меня утешаешь? Сопляк! По мне, пусть он там остается хоть на всю жизнь! — Она снова закипела от обиды и, хлопнув дверью, ушла.
Папа поехал в Зугло. Ему нужен покой, я понимаю... А как же мы? Разве мама сможет быть одна?
■
Невыспавшийся, полный мрачных предчувствий, я поплелся сегодня в школу. На физике меня страшно раздражало, как отвечают ребята — нудно, с запинками, а им за такие ответы ставят четверки и даже пятерки. Тут я услышал свою фамилию и встал; но мне казалось, что встаю не я, а кто-то другой. Осточертела мне эта комедия, и я с удивлением слушал собственный звонкий голос.
— Я не выучил! — Это надо было сказать задиристо и с ухмылкой — класс тогда просто будет выть от восторга.
Позор для всего класса, объявила физичка, когда лучшие ученики не готовят уроков.
На математике старик Лойзи был потрясен — у него я не отказывался ни разу в жизни.
Сперва он слегка нахмурился, а потом даже и похвалил:
— Молодчина Хомлок! Зачем плавать и отнимать драгоценное время? Не выучил — и точка! Получай заслуженную двойку, мальчик.
— Благодарю, — сказал я.
— Не за что! — И старик, озадаченный, улыбнулся.
Класс хохотал.
А Чабаи обалдело уставился на меня.
— С какой элегантностью ты хватаешь двойки! — прошептал он. — Можно подумать, что всю жизнь только этим и занимался.
— Всему научиться можно, — сказал я, небрежно хохотнув, а у самого комок подступил к горлу. Две «пары» сразу! К этому я не привык. Я ухмылялся, а глаза между тем пощипывало.
Потом так и посыпались глупость за глупостью.
Голова гудела, и в коридоре я высунулся в окно. Повернувшись, я вдруг увидел, как Живодер кулаками прижимает к стене Левенте Лацо.
— Правой — сбоку! Левой — прямой! Получай, тюфяк!
Рыхлый Лацо даже не пытался дать сдачи и, закрыв руками лицо, лишь время от времени взвизгивал.
Когда он взвизгнул в третий или в четвертый раз, я подскочил к Живодеру, схватил за плечо, дернул к себе и с силой толкнул. Споткнувшись о мои ноги, он шлепнулся на все четыре конечности.
— Что ты ищешь, Живодер? — ехидно осведомился Чабаи.
Толпа вокруг хохотала.
— Один ноль в твою пользу, Хомлок, — пробормотал Живодер. — Записано!
И тут на нас налетела дежурная учительница.
— В чем дело? Кто затеял драку?
Мне не хотелось давать объяснений.
— Сборище трусов! Марш на урок!
Я собрался было выйти вперед, но Чабаи втолкнул меня в класс.
Фараон вошел осунувшийся, задумчивый, неподвижно и долго смотрел в одну точку, потом вяло спросил:
— Кто начал драку?
Я смотрел на Живодера, весь класс повернулся к нему. Чабаи беззвучно смеялся, глядя, как Живодер глубокомысленно изучает потолок.
— Я, — неторопливо поднявшись, сказал я.
Класс зашевелился, но Живодер даже бровью не повел. Что поделаешь — и без того за ним числилось немало. Еще одно дельце — и он вылетит из школы как миленький.
Фараон сверкнул на меня глазами.
— Дай-ка сюда дневник, — приказал он.
Я шел, не поднимая головы, — боялся, что какой-нибудь педантичный олух вдруг сболтнет лишнее, а мне придется тогда пускаться в объяснения. Но пока Фараон писал, в классе стояла мертвая тишина. «Андраш Хомлок учинил в школе драку. Классный руководитель Денеш Кирай».
— Ты что, рехнулся? — прошептал Чабаи, когда я вернулся на место. Он сидел как на иголках — все ждали, что он встанет, расскажет, как было, и рассеет гнетущую обстановку. Весь класс считал меня идиотом — это уж точно. Набить Живодеру рожу — понятно. Но взять на себя вину другого — это такое идиотство, что и слов не подберешь. Он дрался, пусть свое и получит...
Пока Бочор читал, Чабаи спросил, не желаю ли я учредить рыцарский орден; после урока он возведет меня в рыцари, так как я только этого и добиваюсь.
Я сказал, чтоб он не придуривался, потому что Фараон смотрит в нашу сторону.
— Фараон вообще не смотрит, он даже не знает, на каком он свете, так же, как ты, — сказал Чабаи.
Фараон, и правда, уставился пустым взглядом в пространство, а класс занимался своими делами: Бочор читал урок и паясничал, ребята хохотали. Кто жевал, кто рисовал. Кое-где с оглядкой играли в блошки.
А Чабаи с меня глаз не сводил — вот еще детектив нашелся, — ну, ладно, сейчас я ему мозги задурю.
— Послушай, Петер! Что такое коррупция?
— Коррупция? Зачем тебе? — Он был озадачен и старался придумать ответ.
— Да вот встретилось слово в книге.
— Коррупция — это когда на кого-нибудь очень пристально смотрят и он засыпает, — неуверенно сказал он.
— Глупости. Это суггестия.
— Тогда какая-нибудь религия, — упорствовал Чабаи.
— Дубина! Перестань тужиться... — рявкнул я грубо, и он обиделся.
— Подумаешь... Посмотри в энциклопедии!
— Я-то посмотрю. А чего ты выдумываешь? Это же не тотализатор. Здесь либо знаешь, либо нет.
Я, конечно, припер его, но он все равно догадался, что у меня неприятности, и с сомнением покачал головой. Но все-таки промолчал и перестал вынюхивать.
На какой-то миг передо мной возник Фараон: веки опущены, вид изнуренный до неузнаваемости.
...Итак, две «пары» и одно замечание. Урожайный денек — просто блестяще. Но кто мне все это подпишет?
■
Орава горластых гавриков дулась на углу в расшибалку. Я машинально остановился и стал смотреть. Мне тоже хотелось сыграть. Живодер, конечно, был тут. Глаза его, как всегда, шныряли по сторонам, он вскоре меня заметил, поднял с земли монетку и растолкал приятелей. Сперва я решил, что он хочет сравнять счет — удачно же выбрал время.
Но Живодер растянул рот до ушей.
— Ты вытащил меня из беды, Хомлок.
— Ты трус и подонок. Замарал весь класс, а сам как ни в чем не бывало.
— Класс! Класс классом останется, а меня бы в три шеи вытолкали. У меня же как раз сейчас неодолимое желание исправиться. Что, не веришь? Все распродал подчистую. Только одну оставил. Возьми. — Он доверительно подался ко мне и вытащил из внутреннего кармана открытку. — Нужна? — спросил он.
— Нет.
— Да ты взгляни, какая красотка! Груди торчком...
Не взглянуть я не мог. На этот раз Живодер сказал чистую правду. Заметив произведенный эффект, он сунул мне открытку и, паясничая, отвесил поклон.
— Теперь мы квиты.
Я в тот же миг разорвал открытку и швырнул клочки в его ухмыляющуюся рожу. Повернулся и пошел домой.
— Два ноль в твою пользу, Хомлок! — крикнул мне вслед Живодер. — И это запишем!
На кой черт я приплелся в Майор?
■
Часа через полтора ноги снова принесли меня в Майор. Вернее, я пришел туда, чтобы собраться с духом, но успеха, кажется, не достиг. Дома я долго пережидал, пока кончится дождь, и поклялся: как только небо очистится, немедленно отправляюсь в проектное бюро. Чего мне бояться? Может быть, папа наконец заметит, что у меня тоже есть нервы и что я тоже живой человек. А дождь лил и лил, и серая водяная завеса плотно затянула Вермезэ. Ветра не было, листья на деревьях, едва заметно дрожа, колыхались под тяжестью дождевых капель. Наверное, только из малодушия я назначил себе такой странный срок. А вдруг дождь будет лить весь день и всю ночь? И весь завтрашний день? Ведь уже октябрь. Я с панической суетливостью влез в старенький плащ, поднял воротник, натянул берет и... а в общем сам не знаю, когда я начал втирать очки самому себе. Черт подери, как все запуталось, и клятву, что я дал самому себе, я припомнил, только когда перескакивал через лужу. Едва я понял, что пришел сюда не по доброй воле, настроение сразу испортилось. Тогда я двинул напрямик и, не заботясь больше о лужах, шлепал по воде, утопая по самые щиколотки.
Какой-то вдребезги пьяный тип брел, качаясь, по Майору и горланил; вдруг он затих, ткнулся в дерево и сделал свои дела. Он был без пальто, и тонкий костюмчик облепил его жалкое тело. Не понимаю, почему меня так обеспокоил какой-то нализавшийся субъект.
Я повернул назад. И тогда случилось то, от чего у меня совсем опустились руки. Пришлось сделать над собой сумасшедшее усилие, чтобы пойти к папе, и ясно было, что я не смогу уже вести себя так, как нужно.
Едва я вошел под аркаду церкви, в уши мне ударил знакомый смех. На ступеньке в блестящем плаще стояла Агнеш — не одна. Тот самый хмырь «в клетку» обнимал ее за плечи, и оба смотрели на дождь. У меня появилось ощущение, что они просто радуются дождю и так, прижавшись, стоят уже не один час. Я отошел в сторонку, чтоб не быть замеченным, потом увидел, что они вошли в церковь; неуверенно, крадучись, я пошел за ними. Они уселись на последней скамье, прильнув друг к другу. «В клетку» что-то шепнул, и она, касаясь его лица, тоже ответила шепотом — в церкви ведь разговаривать громко не полагается.
Меня от всего этого чуть не стошнило, и я вышел. Дождь все еще лил. Я бросился к автобусной остановке, но ноги стали какие-то ватные, как на старте во время соревнований, когда нет уверенности в себе.
■
Я подошел к большому квадратному зданию, и ощущение тягучей неуверенности усилилось. По лестнице я взлетел одним махом, но у двери с табличкой «Главный бухгалтер» замешкался. Я ничего не придумал и от этого страшно волновался. Иной раз, и вовсе не прибегая к вранью, я легко мог объяснить свой поступок, но сейчас в голове была невообразимая муть, и я заранее знал, что потерплю неудачу. Послышались чьи-то быстрые, уверенные шаги, они приближались... Кёрнеи! У нас он не казался таким высоким, а в нем наверняка метр восемьдесят пять; держится очень прямо — значит, когда-то занимался атлетикой, это уж точно! Очки его поблескивали, и нельзя было определить, видит он меня или нет. С какой стати я здесь торчу, подумал я и толкнул дверь.
Комната секретарши была пуста. Наверное, я поспешил, можно было и подождать, пока пройдет Кёрнеи...
Постучав, я вошел.
Папа, склонившись над письменным столом, просматривал какие-то бумаги.
— Да, да. Сейчас иду! — сказал он, не поднимая глаз.
— Это я, папа.
Он вскочил, швырнул папку и уставился на меня с обалделым видом.
— Что тебе надо?
В этот момент вошла тетя Гизи и заслонила меня дверью.
— Начинают!
— Хорошо, — сказал папа и, подождав, пока закроется дверь, спросил: — Тебя мама послала?
— Нет, — это я выдавил с таким трудом, будто у меня отнимался язык.
— Ты весь промок, — сказал он, глядя на лужу у моих ног.
— Дождь идет.
— Где ты был?
— Шаландал.
— Что?
— То есть шатался.
Как и можно было предположить, папа моментально взвился — он совершенно не выносит таких словечек.
— Андриш! — взглянув на часы, начал он. — У меня нет ни сил, ни времени заниматься твоими идиотскими выходками. По крайней мере сейчас!
— Только сейчас? — спросил я тихо. И тогда ему припомнился наш недавний разговор. Это было вчера...
— Для твоих дурацких выходок у меня вообще времени нет! — сказал он на полтона ниже. — Пойдем.
В дверях я пропустил его вперед. Он был в замешательстве — должно быть, нужна неукротимая фантазия, чтоб догадаться, зачем я пришел. Мы совершали марш по длинному коридору, и он смущенно молчал.
— Я не буду тебе мешать. Подожду, пока ты кончишь... — сказал я.
— Об этом не может быть и речи!
— А что? Времени у меня хоть отбавляй.
Мы как раз проходили мимо буфета.
— Ты голоден? — спросил он, завернув в буфет.
— Нет.
Он все же купил стакан какао и сунул мне.
— Я не голоден. Иди, папа. Я подожду...
— Выпей!
Ну ладно, еще из-за этого спорить. Я стал пить без всякой охоты, а он поглядывал на часы.
— Я спешу, Выпей и спокойно иди домой... Я поставил стакан, застегнул плащ.
— Мне не хочется домой, — заявил я.
Он пытался что-то сказать, но слова застряли у него в горле. А я не стал ждать, пока он очухается.
На лестнице я оглянулся: он все еще стоял в дверях буфета и не слышал, как Гизи зовет его.
■
Дома я свалился, словно после нокаута, и лежа стянул с себя мокрую одежду. Зубы стучали, я укрылся и сразу заснул. Проснулся я от звука хлопнувшей двери. Посреди комнаты с портфелем под мышкой стояла Кати.
— Какая жуткая тишина, — сказала она испуганным шепотом, испытующе заглядывая мне в лицо. Неплохо! Грохает дверью, как полоумная, а потом жалуется на тишину. — Папа не приходил? — спросила она.
— Нет.
— Что теперь будет?
— Спросила бы что-нибудь полегче.
— Но ты же сказал, что все понимаешь...
— А что тут понимать? Он не хочет возвращаться домой...
— Он больше никогда... не вернется?
— Да чего ты ко мне привязалась? Гадалка я, что ли?
Кати села, положила портфель, открыла его и уныло уставилась перед собой.
— Андриш! — запинаясь, сказала она наконец. — Я получила... двойку по математике...
— Ага, — сказал я кротко, потому что у самого было рыльце в пушку. — Самое подходящее время.
Но для нее это прозвучало упреком, и она начала горячо защищаться:
— Подходящее не подходящее, а я не могу... я на уроках не слушаю... Думаю о другом!
Я промолчал, тяжело вздохнул, встал и натянул тренировочный костюм.
— Как же теперь подписать? — спросила она убитым голосом.
— А никак.
— Но ведь надо. Ты же знаешь!
— Ну, давай.
Она сразу же поняла, чего я хочу.
— Нет, нет. Только не это! — сказала она и прижала к себе дневник.
— Ну... если у тебя хватает нахальства... Сейчас... Тогда проваливай! А мне наплевать! — бросил я.
Кати прикусила палец, неуверенно засеменила к двери и остановилась.
— Они же... сличат... подписи...
— Пусть сличают! — сказал я. — Ну-ка, взгляни.
Подождав, пока она подойдет, я набросал на листке: Шандор Хомлок. Получилось роскошно — мы с Чабаи часто соревновались в подделке родительских подписей. Подпись мамы я подделываю еще лучше — я и это продемонстрировал. Кати одобрительно посмеивалась, но, все еще не решаясь, прижимала дневник к себе.
Тогда я вырвал его; она с трепетом следила за моей рукой, но в общем-то не мешала.
— Готово! — сказал я и небрежно швырнул ей дневник.
Поймав его на лету, она несколько минут разглядывала подпись, потом снова заволновалась.
— А если... еще пара?
— Я опять подпишу! Времени у меня предостаточно!
Вдруг у нее задрожали губы.
— Андриш! Это так странно...
— Привыкнешь.
— Я не о том. — От потрясения, вызванного подделкой в дневнике, она уже оправилась. — Неужели папа больше никогда не придет домой... вечером?..
Что я мог ей сказать? Как она мучается, глупая маленькая птичка.
— Ты тоже не знаешь? — допытывалась она, и тогда я тоже вконец расстроился.
Закрыл руками лицо и не мог вымолвить ни слова.
Кати отошла к окну, плечи ее затряслись.
■
За всю неделю я всего лишь раз появился на тренировке. Только беда не в этом. А в том, что нет у меня уверенности в себе. И настроить себя не могу — в общем, не в форме. Перед стартом в раздевалку зашел дядя Геза, тренер. Он спросил меня об успехах и заметил, что давно не засекал мое время. А я стоял и пожимал плечами; он был недоволен, но ругать не стал — он никогда не бранится перед соревнованиями.
Я сделал небольшую разминку, пытаясь стряхнуть странную свинцовую скованность, охватившую мышцы, — кажется, удалось.
Чабаи, сбросив халат, уже стоял у бассейна.
— Давай быстрее, давно вызывали на старт, — сказал он.
Подойдя к стартовой тумбочке, я удивился, что мне досталась шестерка. И еще удивился, что это меня ни капельки не волнует. Чабаи ждал у восьмерки — в этом заплыве нашу школу представляли мы двое.
Но вот в громкоговорителе прозвучала моя фамилия, и меня почему-то стал бить озноб.
Зрителей на трибунах было немного, лишь одна компания шумела на весь стадион. В ней был и Жолдош — восемьдесят пять килограммов веса; сложив руки рупором, он орал изо всех сил:
— Давай, Хомлок! Жми!
А я подумал: нельзя выходить на старт, когда ноги от страха подкашиваются.
Тут опять появился тренер. Если б он в меня верил... и то бы не помогло. А он и не верил.
— Все эти ребята аутсайдеры, — сказал дядя Геза. — Если нажмешь, придешь первым. — Он смотрел на меня, и оба мы знали, что все это, так сказать, педагогика, а если всерьез, то делать мне здесь совершенно нечего; мало быть фаворитом, для победы нужно еще кое-что.
Я поставил ногу на тумбочку — она здорово дрожала; тогда я вскочил на обе ноги, а Чабаи, не спуская глаз, следил за каждым моим движением. Он был не на шутку расстроен, видя, что я совсем расклеился.
До команды оставались считанные секунды, а меня бил озноб, и я зябко кутался в халат.
Наконец прозвучала команда, и теперь — это точно — за мной никто не следил.
— Внимание, приготовиться... — И хлопнул выстрел.
Бросок — я стремительно рванулся вперед, но скоро заметил, что ритм отвратительный: не плаванье, а беспомощное барахтанье. Я вел заплыв совсем недолго; был, правда, один отличный момент, когда другие пловцы меня догоняли, — я едва сдержал рвавшийся из груди ликующий крик и несколько метров скользил очень легко, надеясь, что ритм вот-вот выровняется; но внезапно почувствовал, как сводит мышцы, руки и ноги словно немеют, и тогда мне стало все безразлично. Я даже не очень старался...
К финишу я пришел после Чабаи, пятым. Моментально выбрался из воды и хотел потихоньку убраться, но дядя Геза, как осатанелый, ринулся вслед за мной.
— Что случилось? Говори!
— Не пошло, дядя Геза! — сказал я. В другое время я бы просто сгорел со стыда, но сейчас мне было не до тренера.
— Вот как! Не пошло! На тренировки не ходишь, все растерял: и форму, и волю. Знаешь, как это называется? Плаванье ради галочки! Не нужен мне такой пловец!
— В следующий раз... будет лучше, — промямлил я, не в силах выносить его истошные вопли.
— Болтовня! — заорал он фальцетом, чуть не захлебнувшись от злости. — Думаешь, я ничего не вижу? Ты же весь зеленый, как жаба, круги под глазами, рожа измочаленная. Рано начинаешь...
— Что? — спросил я с недоумением.
— Сам знаешь!
Он въедливо всматривался в мое лицо. Я молчал.
Тут подошел Чабаи и, виновато тараща глаза, стал рядом со мной.
— Чего стали? — рявкнул старик. — Убирайтесь к чертям! — И он умчался, не переставая ругаться. — Попробуй сделать из таких пловцов. Черта с два сделаешь! С этих лет развратничать! Дохляки истасканные!
— Погорели, и с треском! — сказал Чабаи, теребя мой халат.
— Хоть ты-то не лезь! Не дергай, а то схлопочешь!
Он сразу притих и поплелся за мной в раздевалку. Я оделся в одну секунду.
— Ты что, нездоров? Зачем ты поплыл? У тебя даже ноги трясутся.
— Бабка твоя трясется...
— Уж мне-то не заливай... Нахватал двоек, на уроках сидишь как потерянный, дрожишь, словно лист осиновый.
— Отстань! — сказал я, а сам готов был сквозь землю провалиться, потому что зубы у меня опять застучали.
— Разве это дружба?.. Ты что, онемел? — Голос его на миг прервался, потом он выпалил: — Говори, дружба? Я скажу тебе, что это такое. Дерьмо это, а не дружба! — И он выскочил из раздевалки, с шумом хлопнув дверью.
Я натягивал тренировочный костюм и думал: ладно, с Петером я после улажу, пока мне не до объяснений. И не до состязаний: проиграл — что поделаешь? Потом... когда жизнь войдет в нормальную колею, займу и первое место. А сейчас я спешу. Уже шестой час.
■
Мост Маргит я все же прошел пешком. Кто подсчитает, сколько километров я отмерил ногами? Надо было собраться с мыслями, а для этого нужно время. Может случиться, что я не застану папы дома, то есть у дяди Пишты. Как это странно... Но я не боюсь. Что поделаешь, если слова наших отцов далеко не всегда непреложны. Ты веришь, веришь до исступления, вдруг все летит кувырком, и тогда выясняется: то, что было, уже не действительно. Объяснений не требуй, а потребуешь, тебя же обвинят в нахальстве, развязности и еще черт знает в чем. Ну ладно, увидим.
До Вышеградской улицы я тоже хотел пройтись пешком. У кинотеатра «Совет» околачивалась орава стиляг, пестрых, как попугаи: крикливо-яркие шарфы, торчащие ежиком волосы. Время от времени кто-нибудь один, нарушая позицию круговой обороны, вдруг отваливал в сторону и отпускал шуточки вслед проходящим девчонкам. Зубоскалили самым пренебрежительным тоном, но где-то проскальзывало затаенное волнение. Мне это знакомо. Трусливые подонки, со злостью подумал я и вдруг с удивлением понял, что просто завидую.
Живодер, разумеется, ошивался тут же; я хотел пройти мимо, но он заметил меня еще раньше и, должно быть, следил исподтишка. Оставив своих дружков, он направился ко мне, а я, и так уже выбитый из седла, подпустил его и даже не сбросил руки, когда он по-свойски положил ее мне на плечо.
— Чао, Хомлок! Пойдем, долбанем в «чижики»!
— У меня дела!
Я хотел поскорей от него отвязаться и у Театра Комедии свернул в переулок, но он упорно шагал рядом.
— А у меня новость — ахнешь! — сказал Живодер. — От Фараона бабенка сбежала!
— Какая бабенка?
— Жена. Не понимаешь, что ли?
— Врешь! — сказал я, но ноги у меня задрожали, как перед началом соревнований.
—- Да я своими глазами видел! — загремел он мне в самое ухо. — Погрузилась в машину и отчалила!
— Врешь! Ты ведь ее и не знаешь!
— Я? Такую роскошную женщину? Ты бы видел, старик, какой у нее зад!
— Ты ее с кем-нибудь спутал, — сказал я беспомощно, чувствуя, что бледнею от бешенства.
— Да ты все проворонил. Фараон с тех пор как больной паук ползает. Погоди, сам убедишься. На ногах не стоит, шатается, будто вдрызг нализался.
Я молчал, стиснув губы, чтоб они не дрожали.
А Живодер трещал как заведенный.
— Она, знаешь, тонкая штучка. Завела себе субчика на улице Кекгойо. К нему и рванула.
— Заткнись! — совершенно убитый прошептал я, глядя прямо перед собой.
Живодер с любопытством уставился на меня и, как видно, хотел сказать что-то такое, чтоб нельзя было подкопаться.
— Умная баба. Чего ей мучиться с этим лысым хмырем! Скажи — нет?
Я видел только его подбородок с пакостно пробивающейся щетиной. Развернулся и врезал. Привалившись к стене, он зажал рот рукой, и между пальцами у него просочилась кровь. Потом свистнул — кровь и слюна брызнули изо рта фонтаном. Дружки его, должно быть, были поблизости, потому что сразу откуда-то выскочили четверо. И на меня. Мне бы надо удрать, да ведь... все равно далеко не уйдешь. Я защищался отчаянно. Молотил руками, ногами и какое-то время держал их на расстоянии. Отпрыгнув к стене, я невольно оказался рядом с Живодером. Одного, черномазого, я лягнул, и он сразу скрючился. Трое оставшихся дрались, как бешеные, а я больше не мог прикрывать лицо. Пиджак на мне был разорван по шву, чей-то кулак раскроил скулу. Я отбивался уже инстинктивно, когда передо мной внезапно выросла могучая фигура, и человек в синем фартуке раскидал моих врагов. Слов его я не слышал — после чьего-то прицельного удара в скулу меня окружила глухая тишина. Пошатнувшись, я привалился к стене; из рассеченной щеки струилась кровь. Тот, в синем фартуке, немного проводил меня в сторону Западного вокзала. Глухота наконец прошла, я зажал рану носовым платком и пробормотал слова благодарности. Он же старался меня ободрить: пусть те парни скажут ему спасибо, он сам видел, как я отделал двоих из пяти. Махнув на прощанье рукой, он сел в грузовик рядом с шофером. Я тоже помахал рукой и попытался улыбнуться — он, конечно, заслужил намного больше. Не приди он на помощь, я бы наверняка оказался в больнице.
Но даже во время драки я ни на минуту не забывал, что у меня дела в Зугло.
■
Прежде чем позвонить в квартиру дяди Пишты, я постоял на лестнице, пытаясь прикинуть: поможет или повредит мне эта неприглядная декорация. Ну ладно, решил я, пока дребезжал звонок, сейчас все станет ясно и, в конце концов, суть не в этом.
Ключ в двери повернулся, и папа уставился на меня с таким видом, будто еще не опомнился после сна. Сперва глаза его округлились, потом он схватил меня за плечо.
— Андраш... Что за дьявольщина? Ты попал под машину?
— Да нет, небольшая драчка, — сказал я.
Никакого замешательства, как тогда в управлении, он даже улыбнулся слову «драчка».
— Здорово тебя отделали, — сказал он сочувственно.
— Матч был сыгран вничью.
— Что? А, понятно. Досталось и тем и другим. Ну, пойдем... где-то я видел йод.
Он обнял меня за плечи и повел в ванную...
— Прекрасно помню, что где-то был йод, — сказал он, как будто сейчас было очень важно говорить о чем бы то ни было.
Он взял вату, промыл рану, отрезал пластырь, ощупал разбитую скулу — она уже слегка посинела — и перевязал. И без умолку говорил:
— Все чисто... Ты умылся?.. Это не простой удар... Кулаком такой раны не нанесешь... Теперь пощиплет немного... Голова кружится? — И он отпустил меня, как куклу, когда проверяют, устоит ли она на ногах.
— Пустяки, папа. Хватит. Я ведь пришел не за этим.
— Я знаю. Хорошо-хорошо.
Он повернул мою голову к себе, как бы разглядывая повязку. Я вынужден был смотреть ему прямо в лицо: его пересекали морщины, доходившие до углов рта, такие глубокие, что казались новыми; но я знал, что они старые. Воротничок у рубашки был неприлично грязный, в такой несвежей рубашке даже я постеснялся бы ходить.
— Так что же случилось? С кем ты подрался?
— Это неважно, — сказал я совсем тихо.
Приведя меня в комнату, он прошел в нишу и захлопотал возле кухонной плиты. На тахте валялись стеганое одеяло и измятая подушка — как утром он встал, так все и осталось. На письменном столе лежали знакомые бумаги.
Он принес на тарелочке несколько бутербродов — неужели сам намазал масло на хлеб? — сифон, бутылку вина, два стакана и лимон.
Я набросился на еду, не дожидаясь приглашения, и с наслаждением выпил лимонад. Он снова стал спрашивать, с кем я подрался. А я снова ответил, что это неважно и что пришел я сюда не затем, чтоб говорить о драке.
Он расхаживал взад и вперед, потом присел, налил вина, выпил и опять зашагал.
— В последние дни я много думал о тебе, — сказал он и остановился.
— Обо мне?
— Да, конечно. Ведь ты мой первенец. Не правда ли?
Я ухмыльнулся, и рана засаднила от натянувшейся кожи. Папе, должно быть, алкоголь вреден. Первенец! Еще одна дичь!
— Я много думал. В памяти всплывало то одно, то другое. Помнишь, я как-то спросил: где ты был? На летенье, сказал ты. Знаешь ли, что это значит? Это значит, что до церковной службы тебе нет никакого дела! Что б ты ни говорил, церковь для тебя пустой звук! Вот что значит твое летенье. И сейчас я спрашиваю: с кем ты подрался? А ты отвечаешь: это неважно. Что из этого следует? Что у тебя есть тайна! У меня тоже есть тайна — значит, мы квиты.
Я молчал, упрямо уставившись в скатерть. Интересно, во что это выльется? Возможно, в новую проповедь на тему о моей скрытности!
Но папа лишь загадочно улыбнулся, опять налил в стакан вина, поднес его к лампочке, разглядывая темно-красный «Бикавер», и залпом выпил.
— Как мама? — спросил он с любопытством. — Что она делает?
— Лопается от радости, — с раздражением сказал я. Нашел, о чем спрашивать!
— Она знает, что ты здесь?
— Нет!
— Наверное, сидит в моей комнате. Плачет... обедов не варит. Жизнь остановилась. А вы едите хлеб с жиром. Да? — Глаза у него заблестели, и лицо становилось все веселее.
Несколько минут он ходил вокруг стола, не ожидая от меня ответа.
— Я ни разу не говорил с тобой по-человечески, — внезапно вырвалось у него. — Как же теперь начать?
Тут я вконец раскис и от волнения лягнул ножку стола. Папа уселся на ручку кресла.
— Мне хотелось бы знать, — начал он, медленно выговаривая слова, — что ты в сущности... об этой истории ты слышал достаточно... какого ты мнения?
Хитро же он поставил вопрос. И я знал: если заставить его объяснять, он, скорей всего, выключит меня из игры. Поэтому я сразу спросил:
— Насчет коррупции?
— Ну, конечно, — нетерпеливо сказал он.
— По-моему, многовато... трепа.
— Ага. Как прикажешь это понять?
— Напиши заявление, и конец.
Он помолчал. Выпил. И снова приступил к допросу.
— Дело это довольно трудное... Рискованное. Ты понимаешь?
— Да, да. Знаю. Сам черт им не брат..
— И, несмотря на это, ты все же считаешь...
— Считаю.
— Ты очень решителен. Может случиться, что меня переведут. В провинцию. Ты поедешь со мной?
— Что за вопрос! Конечно! Это совершенно неважно.
— Вот именно, — сказал он и повел себя очень странно. Ходил по комнате и разговаривал сам с собой, будто меня и не было. Поминал каких-то сообщников, статистов и каждый раз повторял: отлично. Прямо как в школе. Отлично. Потом вдруг повернулся и окинул меня веселым взглядом. — Умный ты, сын, — сказал он. — Жизнь — всегда риск. Да? А главное — совесть. Правда?
— Правда, — сказал я удивившись.
— Скажи это своей маме! — вдруг закричал он.
— Я ей уже сказал.
— Так и сказал? Слово в слово?
— Нет, не так. Ей по-другому надо.
— Вот это верно! Это ты тоже понял. С ней надо другим языком. Мама сама поднимает бурю, а потом спрашивает: откуда буря?
Остальное я припоминаю с трудом. Он говорил, что дома даже помолчать не может и что это смешно; помянул заодно красные пятна на мамином лице, а под конец заявил, что дома работать вообще невозможно.
Говорил он сердито, дрожащей рукой наполнил стакан, снова выпил.
Мне захотелось переменить разговор, и тогда я сказал, что Кати схватила по математике двойку. Тут он просверлил меня подозрительным взглядом: все ясно, меня подослала мама, и теперь ему проще простого разгадать наш несложный маневр. Раз Кати получила двойку, его прямая обязанность мчаться домой и заняться с ней алгеброй.
Он наклонился к моему лицу и, дыша на меня винными парами, сказал:
— А я не пойду, слышишь, сын! Доведу до конца то, что начал!
Запах вина вызвал во мне непонятное раздражение, и я не стал уже обдумывать своих слов.
— Ну, а в будущем, если что случится, ты опять уйдешь из дома?
Я думал, схлопочу пощечину, но папа, покусав губы, тихо, раздельно сказал:
— Мне хотелось бы жить иначе, чем я жил до сих пор.
— Вы разведетесь? — вырвалось у меня, и комната закружилась перед глазами.
— Ты меня не так понял.
Он продолжал говорить, а до меня долго почти ничего не доходило — горло сдавила злость на то, что я оказался законченным идиотом и не смог понять что к чему; в то же время я почувствовал облегчение и от этого чуть не разревелся.
Пока он говорил, я поспешно глотнул из стакана не допитое им вино.
Немного погодя я мог уже слушать и, как иногда на уроке, даже прокрутился чуть-чуть назад. Он сказал, что я отлично соображаю и что есть вещи, в которые надо верить, иначе не стоит жить. Бывает, что он стоит по одну сторону черты, а мама — по другую и ни один не хочет перешагнуть через эту черту. Тут он, ужаснувшись, объявил, что мама попросту отрицает действительность; она утверждает, что всю историю с коррупцией выдумал Кёрнеи... все это химера, говорит она. И ей совсем безразлично, сохранены или растрачены государственные средства. «Боже мой! Все это делают...» И ей все равно!
— А мне не все равно! — кричал отец. — Ты можешь это понять?
Я кивнул в знак того, что прекрасно понимаю, и тут же ввернул, что Кати тоже отрицает действительность. Он, кажется, остался доволен, потому что вроде бы слабо улыбнулся.
...Папа проводил меня до остановки. Мы молча смотрели на приближающиеся огни трамвая, и больше нельзя было откладывать вопрос, вертевшийся у меня на языке с самого начала.
— Когда ты вернешься домой... примерно?
— Не знаю... Это не от меня зависит... Поверь!
Я отвернулся. Трамвай уже подходил.
Он рад, сказал папа, что я его понимаю и что я стал совсем взрослым.
Трамвай быстро тронулся; с площадки я оглянулся: он стоял не шевелясь, и ветер трепал его волосы и шарф, но выражения лица разглядеть я не мог.
Все в один голос твердят, что я взрослый. А меня вдруг сковала смертельная усталость, разбитая скула болела, и я думал, как хорошо быть ребенком, лучше всего грудным, и совсем ничего не понимать.
Глаза у меня горели сухим огнем, ветер, врывавшийся на площадку, едва-едва освежал. Хлопнула дверью кондукторша, я стал шарить в карманах и выудил всего двадцать филлеров — больше ни гроша не было. Я смущенно смотрел на девушку; она не торопила меня и дожидалась с благожелательным видом, а потом сказала, что все обойдется и, так как я ранен, она довезет меня до бульвара бесплатно. Девушка была толстовата, с облупившейся на ногтях яркой краской.
Доехав до бульвара, я выскочил из трамвая, натянул на голову мокрый берет и выбросил зажатые в руке двадцать филлеров —- на них все равно ничего не купишь.
Лил дождь, и вода текла по лицу; я шел сутулясь, чтоб прикрыться от ветра. Другие шли точно так же: торопясь и сутулясь.
Часы у моста Маргит показывали без четверти восемь. Ветер пронизывал меня до костей, лицо совсем онемело, и я прибавил шагу. Пройдя мост, я пустился бегом, и странное дело: холод и физическое напряжение постепенно вытеснили тяжелое, как гиря, внутреннее отупение. Через площадь Бема, минуя людный проспект Мучеников, я побежал по извилистым улочкам у подножия Крепости.
На Вермезэ я замедлил шаг, отжал берет и нехотя поплелся домой.
Освещенные окна в квартире Фараона были не занавешены и распахнуты. Я перешел на другую сторону улицы, чтобы разглядеть, что там делается. Я часто видел в окне Зизи и сейчас готов уже был обрадоваться, что Живодер солгал: в очертаниях стоявшей у окна фигуры мне померещилась Зизи. Но, присмотревшись, я узнал Фараона. Он стоял, прислонясь к подоконнику, неподвижный, как статуя, и видна была лишь его круглая, с жидкими волосами макушка. Неожиданно беспокойным движением он прикоснулся к голове, потом зябко скрестил на груди руки и сделал круг по комнате; на миг он исчез, мелькнул в раме второго окна и возвратился на прежнее место.
Я не мог оторвать глаз от этой сгорбившейся печальной фигуры, и вдруг в тишине, пронизанной дождем и глухим воем осеннего ветра, мне послышался голос Живодера: «Умная баба! Чего ей мучиться с этим лысым хмырем!»
Невольно я оглянулся и зажал уши, а потом, обозлившись на собственную дурь, засунул руки в карманы; этого еще не хватало. Ведь Живодер с разбитыми губами давно валяется дома.
Крадучись, я пошел прочь от окон, и меня не покидало ощущение, что Фараон меня видит. Но оборачиваться не хотелось.
Я побежал домой.
■
Испуганный возглас и аханье — все это я стоически выдержал. А мама поверила, будто во время плаванья я наткнулся на канат и содрал на щеке кожу.
Потом я спросил, не приходил или хотя бы не звонил папа.
Притворяться больным мне не надо было. Я молча вошел в свою комнату, кое-как разбросал одежду и забился в постель. Мама что-то говорила о чае и умыванье, потом подоткнула одеяло, хотя все время думала о другом; а на меня разом надвинулись забытье и волнение. Едва мама вышла, из глаз хлынули слезы, и я, глядя на разрисованный рыбами абажур, думал о том, что больше уже никогда не засну спокойным и крепким сном усталого человека... В голове жгло не переставая...
Проснулся я оттого, что по комнате ходила мама и складывала мои вещи. Я лежал с открытыми глазами, но она этого не замечала. Веки у нее были красные, а лицо совсем белое, словно покрытое толстым слоем пудры. Мама любит поплакать, но сейчас это были не неистовые, растапливающие гнев слезы; эти слезы были иные, исполненные истинного страданья, от которых лицо ее день ото дня становилось все бледней и прозрачней. А у папы глаза в красных прожилках, он пьет, чтоб взбодриться и говорить, потому что больше всего ему хочется молчать — так он устал... Все во мне перевернулось, и надо было что-то сказать моей маме, стоявшей у стола и невидящими глазами смотревшей на зашторенное окно. Голова у меня так горела, будто внутри черепа все было выжжено.
Я предупреждающе шевельнулся.
— Я не сплю, — сказал я.
— У тебя болит голова? Давай измерим температуру, — встрепенувшись, сказала она.
Подошла к постели и села. Тяжело было видеть ее глаза, омраченные мамины глаза.
— Нет, не болит, — сказал я поспешно и протестующе. Она поняла и не шевельнулась. — Не болит, только жжет... внутри.
Тогда она стала гладить мой лоб — рука у нее была прохладная, и прохлада словно бы проникала сквозь череп.
— Где ты был? — спросила она.
Я промолчал.
— Не отпирайся, ты разговаривал с папой. Я же вижу! — непривычно тихо, просительно сказала мама. — Ты хочешь вернуть его домой? — продолжала она, убрав со лба руку.
— Голова горит... — быстро сказал я.
Она снова положила мне руку на лоб.
— Теперь-то ты видишь, какой он тяжелый человек!
— Он работает, — пролепетал я.
— Работает! Заладили оба одно и то же и твердите как заклинание. Я тоже работаю. Все работают, — она опять сняла руку.
Тут я вспомнил о Кати — она же наверняка подслушивает.
— Кати не спит? — спросил я.
— Кати давно спит. Что с тобой?
— Голова горит.
— Давай положим мокрое полотенце.
— Внутри горит, — сказал я нетерпеливо.
Она едва заметно улыбнулась, снова положила руку на лоб и, пока мы разговаривали, снимала ее лишь на секунду.
— Попытайся заснуть, родной!
Внезапно в моем воображении всплыло папино лицо, его оживленные глаза с красными прожилками, неприлично грязная рубашка — я видел это так явственно, что должен был сейчас же сказать:
— У папы грязная рубашка.
— Что ты говоришь?
— Рубашка такая грязная, будто он вывалял ее в земле!
Она сидела поникшая и молчала.
— Этим он тоже позорит меня.
— Да нет же! Просто ему там плохо.
— Он этого хотел. Он нас бросил.
— Он скоро вернется.
— Он так сказал? — Глаза ее блеснули, как внезапно вспыхнувшие фонарики.
Я молчал и знал: сейчас я сделаю то, что до этого лишь на миг мелькнуло в моем сознании. Им самим не под силу, а мне легче.
— Он сказал, что ему очень не хватает тебя...
— Меня? — спросила она, и фонарики вспыхнули снова.
— Да.
— Ты лжешь, мальчик! Зачем?
— Я не лгу. Он повторил это дважды! — Я смотрел на нее не моргая, хотя глаза мне жгло нестерпимо.
— Ты бы лучше поспал,-— сказала мама.
— Он просил передать, — продолжал я твердо, — чтоб ты простила его. Ему страшно хочется, чтоб ты его поняла.
— Ты сочиняешь, мальчик! Твой отец никогда бы этого не сказал...
— А теперь сказал! — настаивал я решительно и капризно.
Мама заплакала, на мгновенье прижалась ко мне головой, потом с искаженным от рыданий лицом, запинаясь, сказала, что я весь горю и что было бы хорошо, если б папа умел так прекрасно лгать.
Я немного обиделся — она ведь попросту называет меня лжецом. Но за сегодняшний день я так измотался, что с меня было довольно. Я чувствовал, если наша беседа продлится еще минуту, я уже не заплачу, я буду кричать, выть.
— Голова больше не горит, — пробормотал я и снял со лба ее руку.
— Спи, родной, — сказала мама, простилась и вышла, но вскоре вернулась и заставила меня проглотить таблетку. Я знал, что это снотворное. Смежив веки, я увидел какой-то радужный свет, и так странно мне было сознавать, что вот и я засыпаю с помощью снотворного.
■
В щель между шторами проникал дневной, резкий свет. Я все, конечно, проспал. И все-таки не вскочил — в голове засела неотвязная мысль: папы нет дома, и я принял снотворное, так что ничего удивительного. Из-за двери я слышал шаги и возню Кати. Может, позвать?
— Кати!
Она вошла сразу, уже в школьном фартуке.
— Кати! Который час?
— Без четверти два. Не расстраивайся... Мама не велела тебя будить. Что с тобой случилось?
Информируя ее, мама, должно быть, в подробности не вдавалась.
— Ничего, — сказал я и отвернулся.
— Здорово тебе всыпали! — В голосе ее слышались ехидство и сочувствие. Она раздвинула шторы, и в комнату хлынул яркий солнечный свет. Грустно... Ни разу в жизни я не спал до двух часов дня. Что же будет?
— Есть хочешь? — спросила Кати. — Не хлеб с жиром... Вечером мама сварила мясной суп. Встань, поешь.
— Потом.
— Где тебя избили?
— Меня не били.
— Я же вижу, — сморщившись, протянула Кати. — Вечно ты со всеми ссоришься.
— Семейная черта, — отрезал я. Имел-то я в виду одну Кати, но вдруг сообразил, что это применимо ко всем нам.
— Тебе бы лучше молчать... Ты ведь ссоришься больше всех...
Я задумался. С ней-то явно не стоит.
— У нас каждый считает, что виноваты другие, все, кроме него...
Кати сразу взвилась.
— Я сейчас же позвоню папе и скажу... — начала она шумно и вдруг осеклась.
Я облокотился о подушку. .
— Что именно?
— Чтоб он шел домой!
— Кретинизм! —сказал я и лег опять.
— А что мне ему сказать? — спросила она непривычно кротко, присела на край постели и зашелестела страницами книги.
— Не надо его звать домой! Просто поговори с ним повеселее... скажи, что у нас все отлично, погода прекрасная, солнце...
— Не придуривайся!
— ...Одно только плохо, что мама не спит по ночам. Глотает снотворное!
— Ага! — пробормотала Кати, желая казаться смышленой и в то же время не смея переступить черту, обозначенную для детей.
— Скажи ему вот что: мама жаловалась, что ей страшно не хватает папы, — внушал я настойчиво, но безуспешно.
— Этого я не скажу, — заупрямилась Кати и отодвинулась.
— Вот дурья башка! Это же самое главное!
— Он ни за что не поверит!
— Не валяй дурака! Делай, что тебе велят! — заорал я, трясясь от злости.
Кати испуганно вскочила, захлопала глазами и чуть не разревелась.
— Хорошо, я скажу, только не кричи на меня! — согласилась она наконец.
— И еще скажи, чтоб с мамой он был поласковей. Поприветливей, понимаешь? — сказал я не слишком приветливо.
— Понимаю, не такая уж я дура.
Я вскочил с постели и потребовал чистую рубашку. Она, как водится, заартачилась: дескать, взял себе манеру приказывать. Я пошел в ванную.
— Мама звонила твоему классному руководителю, — сообщила она мне в спину. — Все улажено... Он сказал, чтоб ты зашел, когда поправишься...
— Зашел? Это еще зачем? — Я пытливо вглядывался в физиономию сестрицы, но она смотрела на меня совершенно невинно, ничего не подозревая.
— Сам знаешь зачем. Может, подрался или еще что-нибудь.
— Ага! — сказал я, будто бы догадавшись. В общем, чистейшая муть. Фараон о драке не знает. А если б и знал, что тогда? Ему ведь вовек не догадаться, из-за чего была эта драка.
■
Когда на площадке третьего этажа я увидел Агнеш, в голове у меня мелькнуло, что произнести первое слово дьявольски трудно. Какой-нибудь слюнтяй никогда б не решился. Что ж, попытаюсь, подумал я кисло. Нельзя быть слюнтяем.
Агнеш, конечно, заметила меня сразу и еще у дома нарочно замедлила шаг. Она шла и оглядывалась, будто бы совсем равнодушно, но походка ее выдавала: она меня форменным образом подманивала. Агнеш не выбирает. Попадись ей хоть пень березовый и обрати на нее внимание, она б и его не пропустила.
У Майора на перекрёстке она остановилась. И сгорала от любопытства, куда я поверну. А я, не дойдя до нее нескольких шагов, молча остановился и довольно стойко выдержал ее взгляд.
Помахивая сумкой, она заговорила первая:
— Ты шел за мной?
— У меня тут как раз дела.
— Да? А какие?
— Я хотел попросить прощения у одного человека, — сказал я с удивительной легкостью, зато Агнеш смутилась.
— Ну, пожалуйста! — сказала она и шевельнула плечом, подзывая к себе.
— Вот только не знаю, будет ли тот человек один.
Агнеш засмеялась.
— Не валяй дурака, Андриш... Я уже не сержусь.
— Словом... ты ждешь кого-нибудь или нет?
— Противный мальчишка! Никого я не жду.
— Тогда дело другое. Прости меня.
— Ха-ха, просто взять и простить?
Я промолчал, зная, что сейчас начнется самое безрадостное кривлянье — она потребует, и мне придется ломать комедию, хочу я того или нет.
— Я смотрела телеспектакль, — хихикнув, начала она, — и там, представь себе, он упал перед ней на колени.
— Этого ты не дождешься!
— Нет, погоди! Она с надменным видом протянула руку, и он поцеловал.
— Ну, это еще куда ни шло! — сказал я, считая, что это мне по зубам.
— Давай! — моментально согласилась Агнеш и протянула руку. Я взял ее обеими руками, наклонился и вдруг почувствовал, что игра давно кончена, она кончилась еще там, на горе, и невыносимая дрожь пронизала все мое тело. Она заметила, отняла руку и посмотрела на меня таким взглядом, какого я никогда еще у нее не видел.
— Я иду в гастроном. Ты меня проводишь? — Прежней игры не осталось и в помине.
Я ее проводил. У входа в магазин она сделала рукой прощальный жест, куда более ласковый, чем когда бы то ни было, и я очень хорошо знал, что это значит.
■
Я пустился бегом, это меня успокаивало. Мне предстоял еще один разговор, На который я решился с величайшим усилием и отступать не хотел.
Быстро оправив воротничок рубашки, я постучал. Тишина. Тогда я нажал на ручку двери, она легко подалась, и я вошел. Дверь комнаты, куда в последний раз так приветливо пригласила меня Зизи, была распахнута настежь. В плотной дымовой завесе взад и вперед расхаживал Фараон. В полумраке комнаты нельзя было разглядеть его лица, но фигура казалась совсем чужой — никогда, даже летом, я не видел Фараона с расстегнутым воротом.
Увидев меня, он махнул рукой, и я поклонился.
— Приветствую, Андриш! — неестественно громко, с каким-то надрывом произнес Фараон. — Заходи... садись... Сегодня ничем угостить не могу.
Он возвестил это так театрально, словно цитировал «Трагедию человека»: «Борись, человек, и верь», но глаза у него были такие же тревожные и с красными прожилками, как у папы в Зугло. Он, без сомнения, пил, и я невольно покосился на столик: там стояла бутылка ликера и одна-единственная рюмка. Фараон заметил мой взгляд.
— Это не для тебя, напиток слишком крепкий, — сказал он недовольно и с явным намерением осадить, словно я напрашивался на выпивку.
— Мама сказала... — начал я, но он не дал мне договорить.
— Да. Я долго разговаривал с твоей матерью, — сказал он торжественно, но я видел, что ему трудновато собраться с мыслями. — У вас, — подчеркнул он хрипло, — в скором времени все наладится. Ты тоже так полагаешь?
— Не знаю, — сказал я неуверенно. А в действительности просто не знал, стоит ли принимать его сейчас всерьез — ведь он пьян.
Он неподвижно смотрел перед собой, потом пристально взглянул мне в лицо и быстро вышел из комнаты. Минуты через две он вернулся — с лица его исчез маслянистый блеск, редкие волосинки были тщательно приглажены, глаза стали строгими, как обычно.
— Твоя мать спрашивала мое мнение. И просила совета. Вмешиваться в такие дела неудобно. Я не знаю, каковы отношения между ними, — он смотрел на меня вопросительно, и моя недоверчивость вдруг испарилась, мне даже в голову не пришло, что я должен хранить тайну. Какое-то чувство подсказывало, что так даже будет лучше.
— Сейчас им плохо обоим, — сказал я. — Одинаково.
— Одинаково?
— Да.
— Это и есть главное! — сказал он категорично. Сперва я подумал, что в нем говорят пары алкоголя, но потом понял. — А в чем, по-твоему, дело? — спросил он более дружелюбно.
Я долго молчал, не желая отвечать, но потом смекнул, что мама, наверное, много чего наговорила... Фараон терпеливо ждал.
— Им трудно, — сказал я наконец. — Они не находят нужных слов.
Глаза у Фараона сверкнули.
— Мать тревожится о тебе. Она утверждает, что ты говоришь вещи, которые... тебе просто приснились... Одним словом...
— Ничего мне не приснилось. Все правда. Но сами они не умеют этого высказывать!
Я говорил очень решительно. И знал — за спиной у меня дребезжал телефон и велись оживленные переговоры. Дело ясное: Кати звонила папе. Старики дико растроганы и считают меня арбитражной комиссией.
Фараон тарашил на меня глаза, как на победителя Олимпийских игр.
— Странный ты парень. Зачем ты взял на себя вину Перцела?
И это уже известно. Что за мания трепа? Начиная с Чабаи и кончая Живодером, никто не способен держать язык за зубами.
— Весь класс обозвали сборищем трусов, — сказал я, пожимая плечами.
— Понимаю, — сказал Фараон, и глаза его влажно заблестели. — Я преподаю уже двадцать лет, и не раз мне казалось, что ребята механически затверживают то, чему я их учу: коллектив, справедливость, самопознание... Но порой я бываю счастлив...
Он не договорил, чем счастлив: женщина, убиравшая в квартире, просунула голову в дверь и объявила, что господин учитель помрет от дыма.
— Не беда, — очень логично заметил Фараон и закурил. — Разумеется, — сказал он, как бы продолжая прерванную мысль, — у твоей матери причин для беспокойства достаточно. Вот хотя бы из-за коррупции...
Я чуть не взвился. Из горла у меня уже рвался крик, но я лишь рот разевал, как рыба. Узнай об этом папа, он бы не только стулом грохнул об пол!
— Мама вечно боится! — вырвалось наконец у меня в сердцах. — Есть ли коррупция, нет ли ее, она все равно боится. Только зря она так. Папа напишет заявление, несмотря ни на что. Там ведь форменное разложение, вор на воре, и каждый норовит урвать у государства! Не беспокойтесь, он подаст заявление! — с жаром уверил я.
Я встал, готовый кинуться со всех ног.
— Вполне естественно, — сухо сказал Фараон, глядя на меня странно-холодным взглядом. А я вдруг на себя обозлился. Какого черта я тут распинаюсь! Тайна у Фараона все равно что в могиле, но он уже раскусил, что я тоже боюсь.
Тут Фараон подтвердил, что ему все известно.
— Отец еще не вернулся из Зугло?
— Нет.
— Мне хотелось бы тебя успокоить, Андраш, — сказал он серьезно, подошел и погладил меня по голове. — Мне кажется, они найдут общий язык... — Взволнованный, он умолк и развел руками.
Я наклонил уже голову для прощального поклона, но напоследок все же выдавил из себя:
— Вы... нездоровы, господин учитель?
— Нездоров? Кто тебе сказал?
— Никто. Просто...
— Я плохо выгляжу, правда? — Он немного подумал, потом, отведя взгляд в сторону, с напускным оживлением спросил: — Значит, ты уже слышал о том, что у нас произошло?
Я не ответил и проглотил подкативший к горлу комок. До последней минуты я пытался не верить болтовне Живодера, но сейчас уже не оставалось сомнений, что каждое его слово правда.
— Ты ничего не слыхал? — тихо, с легкой запинкой, спросил Фараон, глядя на меня с мучительным волнением.
— Нет, — солгал я. Раз надо, приходится лгать.
— Ну, все равно. Еще услышишь. Итак... в скором времени... я разведусь со своей женой. Тебе скажут об этом, не беспокойся. Здесь я преподаю уже десять лет. Добрых несколько тысяч людей знают меня в этом районе... Я попал в глупейшее положение... Ребята, конечно, будут потешаться... — Он намеренно себя растравлял, и голос его прерывался. А я просто рассвирепел: неужто Фараон всерьез думает, что до этого над ним не потешались?
— Ребята не... ребята будут молчать... все до единого, — пробормотал я.
— Какое-то время в школе меня не будет, — сказал он несколько суше. — Не подводите меня пока... Ну что ж... до свиданья, Андраш. Заходи, — и он протянул руку.
Не помню, как я оказался на лестнице. А там уж как следует выругался. Кормят всякой тухлятиной. А ты переваривай, если сможешь!
■
Вечера длинные, время тянется, как резина. Пойти пошататься и то нельзя — обидятся дома. Женщины! Часы тикают так, что гремит в ушах, с минуты на минуту ждешь истерики — того и гляди, вскинутся, как вспугнутые птицы.
Пытался позаниматься, но в голову ничего не лезет. От класса я как-то отстал, а на математике так дергался, что даже пример до конца не списал. Хорошо бы как-нибудь улизнуть, но поздно. Все же я сунул под мышку тетрадь и вышел в проходную комнату. Мама, лежа на диване, читала. С тех пор как папы нет дома, у нее масса свободного времени.
Кати в папином кабинете занималась «вокалом», с раздражающим однообразием повторяя одни и те же два такта.
Неожиданно с адским грохотом она распахнула дверь, окинула нас мрачным взглядом и снова пошла вытягивать свои такты — угрюмо, сердито, чтоб аудитория знала, какое важное, трудное и совершенно дурацкое задание она получила.
— До, ми, соль, ля, соль, ми, до, — неслось по дому дрожащее тремоло. Мама тоже дошла до белого каления, и тогда я решил прервать представление:
— Перестань визжать!
— Я не визжу, а упражняюсь!
— Упражняйся в кухне или... где хочешь. Только не здесь! — С мамой не имело смысла спорить, наш жаворонок тут же вылетел в кухню и притих.
Стояла мертвая тишина. Мама потянулась и, вставая, захлопнула книгу.
— Который час?
— Семь, — сказал я. — Пойду к Чабаи.
— Так поздно?
— Я не понимаю примера.
— А почему не слушаешь на уроках? Что еще за новости! В семь часев вечера...
— Если ты объяснишь, я не пойду! Чему равно 5х2—Зх? Давай!
— Ах, бессовестный! Никуда ты не пойдешь! — слезливо крикнула мама.
Я пожал плечами. Мне-то ведь безразлично. Я вернулся в свою комнату, поставил локти на стол и склонился над тетрадкой. Ну и не решу примеры. Велика важность!
Не успел я еще успокоиться, как дверь неожиданно отворилась, с пятнами на лице появилась мама и остановилась на пороге, как гостья, теребя в руках платочек. Я приготовился к самому худшему... Это было совсем необычно.
— Андриш... Андриш... — сказала она, — можешь идти к Чабаи! — Это звучало так, будто перекрестным допросом подсудимого приперли к стенке и он вынужден во всем признаться. Хотел бы я знать, к чему столько треска?
Она готова была разрыдаться; я встал, чтобы как-то ее успокоить, но она тут же повернулась к двери, словно пересказала вызубренный текст и ждать от нее больше нечего.
Теперь она закроется в папиной комнате, ляжет на папину тахту и будет плакать... Уж это точно!
Несколько минут я смотрел на дверь, за которой скрылась мама, потом тихонько выскользнул из дома. Шел дождь. Задрав голову, я подставил лицо под его холодные струи.
Надо бы предупредить Кати, чтоб не беспокоилась...
■
Фараона заменяла учительница Бодор. Класс с глубочайшим интересом следил, как она спускается с кафедры, подходит к столам, с какой поразительной легкостью несет свое колышущееся рыхлое тело. Сказав несколько затасканных фраз о том, что она, дескать, ждет от нас того-то и того-то, — а ребята только и ждали, чтоб она шевельнулась, потому что тогда она похожа на огромную, сотрясаемую ветром грушу, — Бодор принялась проверять дневники. Многие, как водится, были не подписаны — вот тут-то она свою желчь и выпустила: в классе, мол, царит совершеннейшая распущенность. Это она шпильку в Фараона всадила.
В моем дневнике она сразу же обнаружила, что замечание не подписано. «Андраш Хомлок учинил в школе драку», — прочитала она и воззрилась на меня с немым укором, а я, сжав губы, ждал, что последует дальше.
И вот выстрел грянул.
— Уж если у тебя хватило мужества драться, его должно было хватить и для признания.
Блеск! Звучало просто великолепно! Моя задунайская бабушка в таких случаях говаривала: «Этот тоже нашел вымя между рогами».
Класс загалдел, а Шомфаи, к которому она стояла спиной, изобразил, какой у нее потрясающий зад.
Она не поняла, отчего зашумели массы, и продолжала дознание:
— Почему у тебя не подписан дневник?
— Как вам угодно было отметить, я боялся получить взбучку. Только поэтому!
Класс дружно грохнул.
Она приказала всем замолчать, прекратила расследование, но пригрозила, что через несколько дней снова устроит налет и тогда уж не сдобровать тому, кто и тэдэ и тэпэ.
Без Фараона в школе стало куда скучнее.
■
Утром мы с Кати торопились в школу, а под вечер, когда я вернулся домой, мама со страшной силой наводила на себя красоту. Кати, как водится, была «вне дома» — она шатается гораздо больше, чем я... Изворотливость ее поразительна: наплетет черт знает что и целый день носится за милую душу. А поймаешь ее с поличным, наврет с три короба, что гуляла с Маца или провожала Жужу на тренировку.
Мама уложила волосы. Заколола пучок и сделала легкий начес — любимая папина прическа. Я подошел к двери ванной. Мама старательно поливалась духами; я сказал, что бретелька на комбинации отрывается — пришлось тащить иголку и нитку, и она быстро ее пришила.
— Пожалуйста, сумку, скорее! — Она махнула рукой, давая знать, что уже опаздывает, и... вынула маникюрные ножницы; подпиливая ногти, она бросала на меня короткие таинственные взгляды. Ага, пора, значит, проявлять любопытство. Ну, за этим дело не станет.
— Куда ты собираешься, мама? — спросил я сверхбодрым тоном.
— Никуда!
Все в порядке, все ясно.
— Ты кого-нибудь ждешь? — задал я следующий вопрос.
— Да, жду. Кое-кто должен сегодня прийти, — сказала она таким загадочным тоном, словно начала сказку из «Тысячи и одной ночи». Только сказка эта была донельзя знакома.
Ей хотелось продолжить игру в вопросы-ответы, но я сказал, что уже четверть шестого и лучше мне встретить гостя у дома.
— Ступай, милый, — с чувством сказала она и, когда я уже закрывал входную дверь, крикнула вслед: — Ты рад?
Я сделал вид, что оглох. Если б стал отвечать, то наверняка скартавил бы и сказал: «Я гад». А она бы решила, что я спятил, или завелась бы насчет того, как бессердечна современная молодежь.
■
Выйдя за ворота, я стал в сторонке и издали смотрел на прохожих: на старуху с таксой, на дядю Мики, на элегантных пижонов — из тех, что обычно токуют вокруг Агнеш... Если подойти близко, придется здороваться, а ведь надо хорошенько обдумать, с кем как... Лучше всего, по возможности, избегать приветствий. Не прошло и пяти минут, как на углу показался папа. Неторопливо, широким шагом я двинул ему навстречу. Он не отрывал от меня глаз и, когда мы сошлись, прижал к себе.
— Как живешь? Хорошо? — спросил он.
— Хорошо, — сказал я и почувствовал, что краснею. Он, единственный человек на свете, заметил, что я живу. У меня стали дергаться мышцы под глазами. А у него задергалось все лицо.
— Ты цветов не купил?
— Вот видишь, забыл. Может, купишь?
Я кивнул без особой радости. Мне хотелось присутствовать при их встрече. Хотя понимаю, что третий лишний...
Спускаясь по лестнице, я прыгал через пять ступенек, поднимался же гораздо медленнее. И мое беспокойство было небеспричинным. Уже в прихожей я услышал легкую перепалку.
— ...я просто счастлива, что вся эта грязная история кончилась! — капризно и нервно говорила мама. Ей всегда кажется, что все обстоит именно так, как она желает.
— Нет, дорогая, ничего не кончилось. Я бы сказал, все еще только начинается!.. — Папа говорил своим прежним, назидательным тоном, от которого мама заводится мгновенно.
Она, по всей вероятности, отвернулась, потому что до меня долетело всего несколько слов.
— ...ваши вечные сражения!
Я толкнул дверь. Они оба казались испуганными, у папы даже кровь отлила от щек, и он сделался пепельно-серым, зато из меня вся горечь вмиг испарилась. Я вертел в руках цветы, будто обдумывал, что с ними делать.
Мама, конечно, просияла.
— Это мне? — спросила она, указывая на цветы.
— От папы, — сказал я.
Папа глубоко вздохнул.
А мама разыграла соответствующую роль. Цветы — прелесть, а мы оба так милы и тэдэ и тэпэ.
Потом она окинула папу критическим взглядом.
— Прими ванну, Шандор! — распорядилась она.
Надо признать, рубашка на нем была до невозможности грязная. А я про себя подумал: что же, мне всегда теперь толкать дверь, когда у них начнется баталия?
■
Утром я проснулся последним. За дверью тихо бормотал приемник; я прислушался, надеясь, что ничего не произошло. Вышел из комнаты — тишина.
Я постучал в дверь ванной.
-— Успеешь! — крикнула сестрица.
— А ты пошевеливайся!
Но она уже вышла. С таким веселым и нахальным видом, что мне стало завидно. Вот бы мне быть таким идиотом!
Я хлестнул ее полотенцем по мягкому месту — треск пошел по всему дому. Но она не зевала, молниеносно схватила тапку и, прежде чем я вскочил в ванную, огрела по спине.
Дверь я притворил неплотно и непрерывно прислушивался.
Кати преспокойно одевалась и даже, когда папа и мама прощались, не почувствовала приближения бури. Я уже натянул пуловер.
— Когда ты придешь... приблизительно? — спросила мама так громко, что я вздрогнул.
— Поздно, — ответил отец решительно, но с оттенком досады. Он ждал сцены. Я тоже.
Мама некоторое время молчала.
— Передай привет Кёрнеи, — сказала она вдруг удивительно мягко, но с особым значением.
— Откуда ты знаешь?..
— Ты с таким видом смотрел в пространство...
— Словом, передать или нет?
— Разумеется, передать!
Папа с облегчением засмеялся и сказал, что мамочка ангел. Сила!
— Такой уж я родилась, — сказала мама. — Но ты все же поторопись!
Разговор был исчерпан, они вышли, и папа забыл проститься с нами. А я, подражая гортанному голосу Модуньо, стал орать, чтобы как-то разрядить свое долгое напряжение:
Воляре, о-о, кантаре, о-о-о-о...
— Что ты воешь, как собака? — спросила Кати.
Я не ответил и продолжал орать. Она слушала весьма подозрительно, и тогда я кивнул на приемник.
— Ты что, не слышишь? — Диктор как раз говорил о погоде: ветер южный, слабый, температура днем плюс 25°. — Погодка как по заказу!
— Ну и что? — протянула Кати разочарованно. — Потому ты и бесишься? Я думала, что-то случилось.
Я махнул рукой. Ну и девчонка! Настоящий лапоть-болельщик: мчится на матч, а сам в футболе ни черта не смыслит.
■
На уроке математики дядя Лойзи вызвал меня к доске. Шел я уверенно, да и он подбодрил:
— Что ж, исправим незначительную аварию!
Но «исправить» не удалось. Он дал мне тот злосчастный пример, в котором я однажды увяз и который хотел обсудить с Чабаи, когда неожиданная мамина «самокритика» отбила у меня охоту заняться им.
— Я не знаю, — сказал я, — чему равно 5х2—Зх.
— Не знаешь? Не может быть! Ведь это повторение пройденного!
Я стоял, опустив руки, с самым несчастным видом.
— Что с тобой, Хомлок?
Тут Франк, наш ответственный за успеваемость, заглянул в свою тетрадь и поднял руку.
— Хомлок уже целую неделю не отвечает, господин учитель!
Класс зашумел. Я тоже рассвирепел. Вот подонок! Ему-то какое дело!
— Придержи язык, — с угрозой прошипел ему Чабаи.
Но Франк лишь презрительно оглянулся.
— А почему? Не готовится? — спросил дядя Лойзи.
— Да, — отчеканил Франк, взглянув на Чабаи. — Не готовится!
— Может, ты болен, мальчик? — озадаченно спросил учитель.
— Нет.
— Ты, без сомнения, болен! — И он разрешил мне сесть.
Потом вызвал еще раз: пусть отец сводит меня к врачу — глаза, дескать, мутные и лицо землистое.
Старик был расстроен и всячески старался не поставить новой двойки. И не поставил.
Это меня доконало. Обожаю такое великодушие! Я сидел совершенно сникший и чувствовал, как лоб покрывается испариной.
Чабаи объявил, что я похож на труп трехдневной давности.
Да, на этот раз вышло не слишком элегантно.
■
Время -послеполуденное. Сигнал к началу «второго раунда» — письмо.
Мама подшивала юбку, когда на галерее раздались шаги; она думала, что это Кати. Я даже вскочить не успел, как папа вышел и вернулся с конвертом.
На щеках у мамы зарделись пятна, она встала, судорожно смяла юбку и влилась глазами в письмо.
— Что это?
Папа постукивал письмом о ладонь.
— Это... — сказал он, глядя на маму с опаской, — одним словом, повестка. В понедельник будет слушаться дело... дисциплинарное. В сущности, это формальность... — И он умолк.
Мама мяла, рвала свою юбку. Глаза ее останавливались то на письме, то на мне. Мы все знали, что дисциплинарное дело далеко не формальность, но спорить никто не стал. Сейчас нас с папой заботило одно: чтобы мама успокоилась и не устроила скандала.
Но этого маме мало. Ей надо словами излить волнение по какому бы то ни было поводу.
— Что вы оба так странно смотрите? Я действительно испугалась. Разве нельзя?
— Нельзя! — сказал я твердо, и лицо у папы чуть-чуть просветлело.
Но мама все-таки нашла зацепку и, ухватившись за нее, могла теперь кружить вокруг главной темы, так что придраться было не к чему.
— Герои! Герои! — повторяла она, а потом сказала, что я факир и еще больший безумец, чем мой отец. Другие дерутся, а я за них отдуваюсь и хватаю замечания. Затем она сказала, что мы вдвоем, я и папа, непременно спасем от всяких напастей мир.
Мы словно окаменели, глядя и слушая, а у мамы в голосе зазвенели слезы, и она стала жаловаться, что вышла замуж за безумца, но одного сумасшедшего оказалось мало, и тогда она родила второго.
Она плакала в три ручья, потом начала смеяться. Я глупо ухмылялся, а у папы плясали брови, и единственное, чего ему хотелось, чтоб все уже было позади.
Мама еще поломала комедию: у нее, дескать, припухли глаза, как с такими глазами идти в магазин?
Папа уже был на пределе и чуть не сорвался, но я поспешно вмешался и дал маме совет во время раунда всегда улыбаться, тогда глаза не будут ни красными, ни припухшими.
Родители снова переглянулись, страшно таинственно, и мама наконец ушла.
А папа глубоко перевел дыхание и исчез в своей комнате.
По-моему, в самые трудные минуты жизни он всегда остается один.
И еще мне кажется, что теперь мои дорогие родители будут ссориться втихомолку, предостерегая друг друга взглядом: «Думай, о чем говоришь! Ребенок слушает!»
■
Несколько позже, когда папа вошел в мою комнату, я сразу почему-то решил, что «занятий с детьми» не будет. Как бы не так! Перед трудным матчем, назначенным на понедельник, папа хотел успокоить нервы. Поначалу мне было как-то не по себе, но потом... зря я так, ведь мой старик — замечательный парень!
Сперва он внимательно проверил дневник, отвинтил авторучку и все подписал, без звука. Потом откинулся на спинку стула и уставился на меня задумчивым взглядом, а я еле-еле терпел, даже губы стали подергиваться.
— Совсем просто, взял... да и подписал? — спросил я наконец вызывающе.
— Да, совсем просто... — сказал он, продолжая изучать мою пленительную физиономию.
— Нагорной проповеди не будет? — Тут мне вздумалось улыбнуться, чтобы смягчить резкость, но ухмылка вышла кривая.
— Ты язвишь, Андраш, — сказал он спокойно и закурил, — а потом будешь мучиться от стыда. У тебя вон руки дрожат.
Это правда: я, как мог, прижимал их к столу, а они все равно тряслись, и тогда я их поскорее убрал.
— Я не ответил сегодня по математике, — сказал я только затем, чтобы что-нибудь сказать.
— Не беда, старина! Покажи пример.
Я показал.
— Да ведь это же совсем просто! Надо вынести за скобки.
— Для того, кто знает, конечно, просто, — сказал я.
Через пять минут мне все стало ясно, и пример был решен.
В это время за дверью взревел приемник. Я вскочил.
— Выключи приемник, идиотка! — заорал я на Кати. — Ты что, ослепла? Ведь мы занимаемся!
Кати сделала гримасу и чуть-чуть приглушила.
Дверь я оставил открытой.
Но папа был недоволен.
— Этот тон мы изменим, ладно? Ступай поговори с сестрой по-человечески.
Я вышел. Еще бы. К этому я привык.
Кати слышала слова папы и злорадно дожидалась, пока я прочищу горло.
— Ну-ну! Давай! — подгоняла она.
— Не торопи, — сказал я свысока. — Значит, так. Мадемуазель! Если нетрудно, соблаговолите прикрутить приемник, чтоб он потише орал. Молю, как о великой милости.
— Как изволите! Вот! Хорошо? — И она выключила его совсем.
— Грацие, синьорина, — сказал я. Сестрица высунула язык, а я захлопнул дверь.
Папа продиктовал следующий пример. Некоторое время я занимался в тишине, но вдруг, словно бы кто-то меня толкнул, поглядел в окно. По галерее шла Агнеш, вихляя юбкой и всем другим, чем только можно.
— Послушай, это не Агнеш Дер прошла? — живо спросил родитель.
— Она.
— Я ее не узнал. Как она похорошела! Совсем взрослая женщина!
— Да. К сожалению.
— Почему к сожалению?
— Потому что я... еще не взрослый мужчина, — сказал я после некоторого раздумья.
— Вот как, старина? Ты что же, втюрился? — спросил папа, и видно было, что ему очень нравится такой оборот дела.
Я чертил на столе какие-то линии и не ответил.
— Вы уже не гуляете вместе? — спросил он тихо, волнуясь, по-моему, еще больше, чем я.
Я поднял на него глаза. Сейчас я мог ответить ему со всей откровенностью: в его глазах я прочел интерес без тени высокомерия и потому говорил почти спокойно.
— Очень редко. Теперь она гуляет с другими. Говорит, что я поздно родился.
— По-моему, ты родился как раз вовремя, — сказал он.
— Для нее... поздно.
— А вообще... она стоящая девушка?
— До мотора ей дела нет, главное для нее — кузов.
— Вот как, — сказал он с облегчением, но, встретив мой строгий взгляд, замялся и все же спросил, слегка принуждая меня отрицать то, о чем он спросит. — Ну, а... ты?
Зря он это спросил. Правда, тон был сочувственный, однако такой, будто я совершаю что-то необъяснимое, странное. Тогда я с досадой буркнул: наверное, со мной одним такое случается. Взрослые, конечно, все делают с толком...
А на галерее вновь началось оживление — появился тот хмырь, «в клетку». Он позвонил. Агнеш выпорхнула в новой юбке и белой нейлоновой блузке, мамаша ее ошивалась тут же; потом юная пара отчалила, и «клетчатый» галантно пропустил даму вперед.
Папа совсем онемел, закурил, и руки у него дрожали.
— Этот пример я решил! — сказал я.
— Может быть, математику отложим? — спросил он хрипло.
— Нет! Давай дальше! Продиктуй-ка пример потруднее!
Склонившись над задачником, он стал диктовать, запинаясь, через силу. Потом обругал сигарету: вонючая мерзость и тэдэ.
Только не в сигарете дело.
Я взглянул на часы. Половина пятого. Вчера этот «клетчатый» явился почти в то же время. И я знал, что время выбрано не случайно. Как раз начинает смеркаться, горный склон постепенно пустеет. Не очень поздно и не слишком рано. Если в семь заявиться домой, никаких подозрений — в семь кончается литания. Юноша провожает девушку, потом под присмотром мамаши они потанцуют, и никто не скажет ни слова. Все разыграно как по нотам — благопристойнейшая программа. Она вся у меня перед глазами, все знакомо... впрочем, я знаю и больше.
Я шел недавно за ними по извилистой дороге Кишшвабской горы.
Тащился, злясь на себя, потому что, если б они оглянулись, то непременно заметили бы меня. «Клетчатый» очень бесцеремонно положил руку ей на плечо, а она чуть прижалась к нему, потом отстранилась. Я-то, осел безмозглый, думал, что они просто дурачатся.
Но они, не сговариваясь, повернули к знакомому выступу на вершине — его могла показать только Аги, — будто всю жизнь любовались оттуда панорамой. Меня замутило, я стал противен самому себе, но просмотрел все до конца или — кто знает? — почти все.
Он взял в ладони ее лицо, стал целовать, а она вяло отбивалась. У меня лязгали зубы, но я еще тупо надеялся. Потом он ее обнял. Она стояла с безвольно повисшими руками. И вдруг склонилась к его плечу, обвила его шею и поднялась на цыпочки. Они поискали губы друг друга — недолго искали, честное слово!
С меня было довольно, но вдруг что-то там забелело, я вгляделся — это белело плечо Аги, которое парень с полным знанием дела высвободил из платья. Потом обнажилась ее левая грудь, и он взял ее в руки, как крохотного котенка, гладил, ласкал и вдруг наклонился... Агнеш смотрела на него, как мать на лежащего на руках малютку.
Что было потом, не знаю. Думаю, что просмотрел эпопею до конца — больше ведь быть не могло... Я помчался с горы, как помешанный, не оглядываясь.
Я поздно родился — ничего не поделаешь!
■
Прошли те несколько дней, которых мы ждали с таким волнением, — и ничего. Мама много раз принималась за папу, все пыталась его «уберечь» — только зря старалась. Папа стал совсем бледным, лицо его заострилось, но я ни минуты не сомневался, что ему и в голову не пришло отступить.
При мне о делах он помалкивает, и я тоже любопытства не проявляю. Надо думать, держался он твердо, но об этом так же скромно молчит, как о бронзовой медали, которую заработал, переплыв реку.
Дома мертвая тишина.
Кати опять стала маленькой девочкой, а мне почему-то больше не говорят, когда хвалят или ругают, что я «взрослый парень».
Если бы я заговорил, они бы прислушались. Я даже заметил, что мама приглядывается ко мне порой с каким-то страхом. Чтоб ее успокоить, я начинаю смеяться, хотя мне совсем не до смеха.
Я решил рассказать все Чабаи. Но только открою рот, охота сразу же пропадает. Может, потом.
Вот и сегодня хотелось поговорить... и снова не вышло.
Мы условились съездить на велосипедах в Зуглигет.
Было, наверное, полпятого, погода мягкая, теплая — так иногда бывает в конце октября. Тяжело дыша, мы молча взбирались на кручу. Вдруг во мне закипело непонятное раздражение: зачем я жму на эти несчастные педали, когда ноги отваливаются от усталости и вообще все на свете постыло. Накатывает на меня такое дурацкое настроение, но обычно я не очень-то поддаюсь. А сейчас чувствовал, что разревусь непременно, если проеду еще хоть метр. Не проронив ни звука, я спрыгнул с велосипеда, столкнул его в ложбину и растянулся на краю лужайки. Чабаи не очень удивился.
— Ты что? Устал? Наверх не полезем?
— Да ну, нет смысла.
Он скорчил гримасу и уселся рядом. И не донимал меня расспросами. А я был благодарен и тут же решил: как только отдышимся, расскажу ему все как есть.
— Ну и отлично, надо передохнуть, — сказал Чабаи и принялся массировать мышцы.
Повыше играли детишки, пятеро-шестеро малышей. Там, как водится, шло сражение, но это не была игра в войну по всем правилам, просто один малыш отставил руки назад и гудел, изображая реактивный самолет. А другой штурмовал и, пугливо озираясь, косил автоматом по склону горы, плечи его ритмично тряслись, воспроизводя вибрацию оружия.
Я невольно следил за их действиями, а Чабаи втягивал меня в разговор и страшно мешал.
— Ты знаешь, почему Фараон не приходит в школу?
— Знаю, — лаконично ответил я.
— Что ж ты помалкиваешь?
— Старик остался один.
— Я давно это знал.
— Что?
— Что мадам навострит лыжи. Или он сам ее вытурит.
— Конечно, — вяло заметил я. — Она ему в дочери годится.
Тут Чабаи запустил пластинку Живодера — скучища. Малыши над нами изображали смерть: один рухнул, и на шее у него вздулись жилы — наверное, видел это в кино или по телевидению.
А Чабаи все трещал: их дворник рассказывал, что Зизи каждую неделю меняла любовников.
Тут я заклокотал — меня обдало жаром, как в тот раз с Живодером, когда он сообщил о бегстве Зизи.
— Я сам ее видел с разными типами. Спроси у Жолдоша. Правда, он восхищается, дескать, баба роскошная, а по-моему, просто перворазрядная шлюха.
Интерес во мне внезапно угас, я молчал. Может, и правда, Зизи просто шлюха!
Я встал. Круглоголовый паренек, там, наверху, поднял свой автомат. Что он делает?
— Та-та-та-та, —- сказал я, — у них это означает стрельбу.
Чабаи взглянул на меня, как на полоумного, и пожал плечами.
— Они же играют.
— Нет, ты погляди! — сказал я со злостью. — Сперва он был убитым, а теперь идет в атаку! Сила!
— Они же играют, — повторил Чабаи. —Что тебе до них?
— Ничего! Ну их к чертям!
Я вскочил на велосипед и погнал во весь дух, так что ветер свистел в ушах, потом отпустил руль и зажмурил глаза. Я мчался стрелой, и вдруг меня кольнул ужас: вот захочу открыть глаза и не смогу или... окажется поздно. Я снова схватился за руль. На шоссе было тихо.
Чабаи ехал за мной, вяло крутя педали.
Завтра я ему все расскажу.