ЛЕКЦИЯ 2

Итак, мы пытаемся вслух проварьировать Канта, того Канта, который в нас, если мы мыслим или хотя бы пробуем это делать. Знаем мы об этом или не знаем — он в нас. Декарт для нас седая легенда, рыцарь Круглого стола из исторической дали, а Кант — наш современник, мы невольно и непроизвольно говорим на его языке, движемся во внутренних мысленных связках кантовской постановки вопроса. Конечно, мой Кант будет субъективен, он и не может быть иным. Но я уже говорил, что есть некоторое проверочное правило нашего рассуждения, правило интеллигибельности, тот вывод, который мы сделали, или то, как мы поняли — должно держать вместе, в едином свете или едином принципе разные части текста, разные высказывания, чтобы для объяснения каждого из них не приходилось дополнительно что-то выдумывать, вводить гипотезы ad hoc. Явления мысли такие же эмпирические явления, как и физические явления в мире.

Что же действительно происходило, какая буря, произойдя, улеглась в душе Канта? В душе, которую мы можем, резюмируя все, что я говорил о духовном облике Канта, высказать одним словом. Это слово — целомудрие. Одно все выражающее слово, само невыразимое. Из целомудрия вытекает у Канта его ненависть и презрение ко всяким гримасам и химерам. Я уже говорил, что выражение «проснулся от догматического сна» в применении к Канту весьма странно. Нельзя сегодня проснуться от того, что ты прочитал 30 или 20 лет тому назад. Очевидно, что это просыпание у Канта было чем-то другим, оно в самом начале его пути. И проблема в том, что, проснувшись, нужно проснуться с чем-то. Просыпание Канта от догматического сна было, конечно, просыпанием, затянувшимся во времени, просыпанием с разрешением какой-то задачи, на языке которой можно было бы говорить о том, что увидел. Все открытия Канта, которые он сделал еще молодым, находятся как бы в подвешенном состоянии, в каком-то все более и более насыщающемся растворе, чтобы, наконец, выпасть в кристалл. Упреждая то, о чем мне придется дальше говорить, скажу, что этим выпадением в кристалл было, конечно, открытие трансцендентального аппарата анализа, то есть миграция души Декарта в душу Канта. Кант не начинал с Декарта, но проснулся он к тем же самым проблемам, и все его открытия замкнулись на разработанном им аппарате трансцендентального анализа, или аппарате трансцендентального Я, на языке которого можно было наконец-то говорить, описывать, высказывать и доказывать свои видения. И на это ушла вся жизнь Канта. Он сам помечает определенную дату, говоря, что 1769 год принес ему большой свет.

Значит, Кант — это прежде всего чувствительность, причем целомудренная; это настороженно-враждебное отношение к гримасам и химерам, которые очень легко именно чувствительностью порождаются. Слава богу, во времена Канта еще не было взлохмаченных юношей, которые с трибун излагали свои романтические состояния души, они только — только появлялись. И Кант пытался четко отделить себя от них, даже от таких, как Гердер, не говоря уже о Фихте, с которым Кант был деликатен, но в конце концов вынужден был заявить, что его собственная философия ничего общего с метафизикой и системой Фихте не имеет. Ясно, что с такой чувствительностью без маски нельзя пройти над бездной, экзистенциальной бездной, которая такому человеку открывается. Здесь как бы балансируешь на острие ножа или идешь по канату, и ты не пройдешь по нему, если не закован в какую-нибудь броню. Человек не может слиться с броней, ибо тогда он просто дурак, — но какая-то броня должна быть. У Канта она была — это броня и маска профессора, преподавателя, которая и давала ему дисциплину, без нее такой физически хрупкий человек, как Кант, ничего не смог бы сделать.

Тем более, имея душу, полную чувств. Тебя бы разорвала тогда Weltschmerz, то есть мировая боль. Ведь то, что у нас болит беспричинно — можно ввести такое отрицательное определение, — и есть душа, а болящая душа — это то, что немцы называют мировой скорбью. И эта мировая скорбь у улыбчивого с лучезарными глазами человека, чаровника-собеседника, у нашего Канта…

Странное чувство возникает, когда входишь в Канта. Чем дальше идешь, тем меньше понимаешь, как вообще все это было возможно. Действительно, чем лучше понимаешь Канта (если повезет), тем меньше понимаешь, как можно было все это сделать трудом жизни и мысли одного человека. И еще тобой овладевает чувство какого-то собственного стыдного пробуждения, как будто пробуждаешься от долгого, тяжелого и муторного сна, где камни ворочал или без коня скакал. Ведь нам часто снится типичный сон, что нам угрожает какая-то ужасная опасность и мы от нее должны бежать, мы двигаем ногами, а они вязнут — как выразился немецкий поэт Готфрид Келлер, как будто скачешь без коня. Так вот, если что-то поймешь, то как бы просыпаешься с ощущением стыдного пробуждения от дурного навеянного сна, оглядываешься вокруг, вновь завязывая порвавшиеся духовные нити, нити годов, дней, столетий, стран. Думаешь невольно: господи, как вообще все это могло быть и кем навеяно? Как мы могли забыть — что, когда, почему?

Приведу простой пример, чтобы как-то воспроизвести это ощущение стыдного пробуждения, которого не может не быть, если слышишь голос, красивый голос этого чаровника. Среди всех химер Кант больше всего ненавидел химеру излишества. Я сказал «ненавидел», если это слово вообще применимо к человеку, который ничего плохого, злого о конкретных людях никогда не сказал, который и о себе избегал говорить, в особенности избегал ученых разговоров, хотя любил длинную беседу. Известно, что обед Канта длился четыре-пять часов, он не был, конечно, похож на грузинское застолье, но удовольствие кухни там присутствовало, и даже один человек, слушавший в течение многих лет рассуждения Канта за столом и его оценки блюд, как-то сказал: "Вы могли бы написать «Чистую критику вкуса», — имея в виду кулинарный вкус. Однако в антропологических заметках и там, где Канту приходилось высказываться о людях вообще, а не о конкретных людях, у него был заметен и даже ясно виден пессимизм относительно человеческого рода как совокупности конкретных эмпирических психологических существ. Скептицизм и пессимизм его касались не того назначения в человеке, к которому Кант относился с высшим почтением, но к реальной конкретной человеческой совокупности. Особенно фанатики были ему не по душе. Фанатиков он определяет (в маленькой работе «О болезнях головы») как людей, которые находятся в состоянии непосредственного вдохновения и чувства по поводу несомненного для них общения с небесными силами.

Кстати, теологию Кант рассматривал именно в этой связи. Когда он начинал, теология была, собственно, системой знаний о мире. Это сейчас мы прочистили и подтянули под себя историю и нам кажется, что времена Канта были примерно такие же, как времена Карла Поппера, а в действительности Кант начинал свою карьеру физика и философа в ситуации, когда около 80 процентов кафедр физики в Германии были заняты аристотеликами. Нам кажется, что научная революция давно уже совершилась, где-то в начале XVII века, — ведь уже прогремели и умерли Галилей, Декарт, уже были Гюйгенс, Эйлер, Ньютон. Но кафедры физики занимались аристотеликами, не говоря уже о том, что все кафедры философии занимались метафизиками-теологами. Так вот, теологию Кант тоже рассматривал в качестве химеры. Он употреблял интересный термин — химера излишества. Отправной точкой движения Канта являлось непосредственное самодостоверное нравственное чувство, но не сентимент чувства. Непосредственное нравственное чувство, если оно испытано и понято, не нуждается в излишествах в смысле построения, пристроения к этому чувству каких-либо сложных машин проникновения в метафизический мир. Фанатик — это жертва химеры излишества. Он-то знает, как устроен действительный, то есть тот мир, — а действительным миром, конечно, является только тот мир, а не этот. Причем фанатик обладает хитрой рассудительностью. Кстати, когда читаешь «О болезнях головы», так и слышишь в этом словосочетании намек на хитрую рассудительность сумасшедших — перед тобой встает хорошо знакомый образ чокнутого, психа, параноика, сумасшедшего, практической хитрости которого нельзя не удивляться. Он почему-то, как кошка, все время падает на четыре ноги. Дьявольская хитрость. Я наблюдал такую хитрость в анонимках, доносах — с ними знаком каждый, кому приходилось заниматься редакторской работой в журналах или издательствах, всегда окруженных активом психов. Интересно, что они всегда практически точно ориентируются в жизни, например, точно знают, на кого можно доносить, а на кого нельзя.

И вот эту замеченную им хитрую рассудительность Кант выражает следующим образом. Он говорит, что химера излишества — это излишнее для нравственности знание о том, как устроен тайный и высший мир, или, что то же самое, тайный мир будущего, мир, в котором мы на самом деле живем. Хитрая рассудительность состоит в том, чтобы посредством подчинения (расшифруйте: подчинение идеалу, законам истории, подчинение колесу истории, которое известно фанатику, находящемуся как бы в непосредственном вдохновении и близком общении с железными законами истории, на службе их неумолимого движения по земле) вовлекать в свои дела и планы высшее существо. Вот в чем Кант видит хитрость — посредством такого видимого подчинения неумолимым законам истории вовлекать в свои дела и планы высшее существо. Такая подмигивающая хитрость «я подчиняюсь» заключается в несомненном для меня убеждении, что высшие силы существуют для меня, что я их использую, что они служат мне в моих планах и делах. Завершая прошлую лекцию, я уже говорил, что истинное, исходное для философа чувство — понимание того, что то, во что мы верим, абсолютно, и полагаться на это, вовлекать это в свои расчеты нельзя. Парадоксальный философский тезис.

Так что же происходило в душе Канта? В ней ясно виден запечатленный навсегда образ матери, в котором для Канта сцепилось все, что он воспринял от правил порядочности, доброты, веры, права. На этот образ, как только Кант начинает мыслить и учиться, еще в студенчестве налагаются две вещи. Они нам известны уже из зрелого Канта — это чистое небо, звездное небо над нами и голос категорического императива в нас. Даже первые работы Канта, работы по физике, посвящены этому звездному небу. «Оценка живых сил» была написана им в 23 года. Это тот возраст, когда в наше время кончают факультеты и пишут первые научные работы. Цикл же физических исследований Канта завершается через несколько лет работой «Всеобщая естественная история и теория неба», где излагается его космогоническая гипотеза, оставившая значительный след в истории физики. Уже по этим работам видно биение души, проснувшейся в чудовищном мире. А мир, окружающий Канта, был действительно чудовищным в своем хаосе, жестокости, убийствах — в Европе шли войны, достаточно вспомнить о Семилетней войне. И вот первая работа с ученым названием «Об истинной оценке живых сил», где Кант вклинивается в спор картезианцев и лейбницианцев о формуле, выражающей сохранение количества движения — равна она mv или mv2. Я не буду входить в детали физико-математической проблемы, я просто хочу пометить, что работа собственно об этом. Но ее форму написания нельзя объяснить излишествами красноречия, которые были приняты в среде Канта, — профессора любили говорить красиво. Нельзя объяснить ее очень личный тон, который вдруг прорывается в эту сугубо позитивную работу, и в ней появляются выражения, казалось бы не имеющие никакой связи с текстом, с действительным предметом, который в работе анализируется и излагается. Когда Кант вдруг торжественно заявляет: «Я уже предначертал для себя путь, которого намерен держаться. Я вступаю на него, и ничто не должно мне мешать двигаться по этому пути» [5].

Казалось бы, к чему и зачем стулья ломать, когда речь идет о проблеме оценки живых сил, о различении мертвых сил и живых сил? Это же сугубо физико-математическая проблема, какой бы она ни была существенной. Заявлять по этому поводу, что я вступил на путь, вот этим произведением вступаю на него и ничто не должно мне быть на нем препятствием, — явно излишне. И тут же вдруг Кант таким звоночком возвещает все последующее, на всю жизнь сохраняющееся у него отношение к людям. Он говорит так: «Предрассудок как бы создан для человека, он содействует беспечности и себялюбию — двум свойствам, от которых можно избавиться, лишь отказываясь от человеческой природы. (В этом уже весь Кант, каким он будет и в 80 лет…). Поэтому, до тех пор пока тщеславие будет еще владеть умами людей, предрассудок будет оставаться в силе, то есть он никогда не исчезнет» [6].

Самыми трудными и страшными человеческими свойствами являются для Канта те, которые он называет предрассудком, содействующим беспечности и себялюбию. В других местах он говорит об этом словами леность и трусость. Они органически присущи нам, они есть то, что держит нас, нашу душу в тюрьме, и отказаться от них можно, только отказываясь от человеческой природы, но как бы мы от нее ни отказывались — мы люди и, поскольку мы принадлежим человеческой природе, в нас будут каждый раз порождаться эти леность и трусость, держащие нашу душу в плену. Здесь и началась основная кантовская тема, которая, бессознательно для него, была декартовской темой. Она звучит сочетанием двух слов: каждый раз; то есть все время снова приходится все делать, каждый раз заново, независимо от того, свершился ли мир до этого момента, проявилось ли в нем действие законов, упорядочивающих мир, — все прошедшие времена безразличны, ибо теперь и сейчас ты должен воспроизводить из себя и мир и себя в мире. Декарт эту же мысль, если помните [7], выражал довольно неуклюжей теорией дискретности временных моментов, в связи с чем я показывал, что мы находимся в странной ситуации, когда из данного момента по содержанию не вытекает следующий, поскольку неизвестно, останусь ли я в том состоянии порядка, из которого на следующем шаге в моем мозгу породится мысль, — порождение ее не содержится в этом шаге и не может быть дедуктивно получено из предшествующего момента. Декарт называл это еще теорией непрерывного рождения, или непрерывного поддержания Богом мира, то есть непрерывного участия. Нельзя одним актом раз и навсегда установить мир. Внутреннюю форму этой темы у Канта я и выделил сочетанием двух слов: каждый раз. Она выражает у Канта твердое сознание, что мы не можем придумать и построить такой правильный и упорядоченный мир, который, будучи один раз заведен, мог быть предоставлен сам себе и двигаться упорядоченно. Помните кантовское высвободить место для себя с моим действием и мышлением? Где высвободить место? В мире знания. В том числе и теологического, но, прежде всего — в мире фанатиков, то есть тех, кто воодушевленно убежден, что он-то знает, каков заведенный мир поистине. Кроме этого целомудренного презрения к фанатикам (презрения его целомудренной души), у Канта было еще и чисто интеллектуальное, экзистенциальное отталкивание от этого — Кант хотел жить в мире, в котором он с его предназначением и выполняемыми актами жизни и мысли не был бы лишен места. Мы лишние, если действительно можно придумать и построить или Бог может придумать и построить такой правильный и упорядоченный мир, который, будучи предоставлен сам себе, мог бы оставаться, пребывать упорядоченным и правильным.

Всеми этими словами я пытаюсь индуцировать в себе и в вас понимание Канта, то есть выполняю задачу, которую перед собой поставил, — выявление тем, вариациями которых будут или должны быть наши мысли. У Канта они тоже были вариациями. Например, у Канта варьируется тема «каждый раз», она составляет как бы фон, из которого выскакивают те или иные слова, и объясняет, почему в изложении эти, а не другие слова. Кстати, из-за этого (я на секунду отвлекусь) почти невозможно пользоваться переводами Канта, особенно русским переводом. Очевидно, русские редакторы были одержимы редакторской страстью и именно те деликатные словечки, деепричастные обороты или наречия, которые фигурируют у Канта, в переводах исчезли. Переводчики осмелились убрать, например, из «Антропологии» слова «второе рождение» — они заменили «второе рождение» «возрождением». Хотя это совершенно другое слово. Что такое «второе рождение», ясно любому человеку, но редакторы у нас «грамотные», если бы они были безграмотными, было бы гораздо лучше. Конечно, редактор узнал термин, и ему он, наверное, понравился — а из текста он его убрал. Из кантовского текста исчез аккорд. А мы с вами договорились, что нужно брать сочетания слов в аккорде — почему именно эти слова, а не другие. Итак, мы фактически уже выполняем некоторое движение, выполняем то, о чем сам Кант уже в первой своей работе говорит, имея в виду Лейбница и его теорию предустановленной гармонии: мнения обычно возникают гораздо более простым путем, чем то, как они излагаются, и чем те случаи или тот материал, на котором они излагаются [8]. Это относится и к самому Канту.

Первые удары, звуковые удары темы в первой работе Канта — и мы ясно слышим, о чем идет речь. Кант начинает обсуждать проблему сил в контексте понятий и проблем взаимодействия. И это взаимодействие сил в мире все время осмысливается, продумывается на фоне темы места души в этих взаимодействиях. Кант зацепляется на проблему: какое место я занимаю в мире, понимая (он был вторым после Декарта, который это понял), что существо, которое что-то испытало в мире и из испытанного смогло извлечь опыт, то есть не просто испытать, а научиться, — это существо есть событие в самом этом мире, которое должно быть возможно в нем по его же законам, по тем законам, которые в качестве истинных этот человек или это существо выразит в содержании извлеченного им опыта. Попробуйте это ухватить.

У зрелого Канта есть формула, что законы рассудка суть законы природы, или законы природы суть законы рассудка. Но мы никогда не берем это высказывание в аккорде, как оно дано у Канта. Там есть аккордное слово, то есть слово, наводящее нас на аккордное восприятие, — законы природы вообще. Не законы физики, не конкретные законы, а законы природы вообще есть одновременно законы нашего рассудка. Слово вообще пока ничего не говорит, но оно аккордное, на него нужно настроиться, и тогда будет понятно, о чем речь. А речь идет о том, что законы мира таковы, или мир устроен по таким законам, что согласно этим законам и благодаря им можно что-то узнать о мире. Иными словами, в содержании знания будут какие-то конкретные законы, но само содержание закона и факт извлечения закона — разные вещи. Кант идет со стороны факта извлечения закона — того, что я занимаю место в мире и это такое место, что по законам мира, в котором я занимаю место, я об этом мире могу что-то узнать, чему-то научиться необратимым образом. Потому что факт научения есть необратимый факт, меняющий состояние мира. Мы не можем вернуть мир в прежнее состояние, посмотреть на него со стороны, как он есть вне и до необратимо происшедшего акта извлечения опыта.

Вот, например, как в аккорде звучат слова Канта. В параграфах IV и IX, говоря о живых силах, он определяет сосуществование и последовательность действий сил во взаимодействии, и прежде всего в связи с местом души. Последовательность для Канта означает небесконечность в актуальном смысле слова, то есть отсутствие актуальной бесконечности — силы действуют лишь в последовательности. Итак, силы могут действовать только в последовательности; или: нечто вообще познается лишь в последовательности; или: некто должен познавать в последовательности, то есть при изменении. Но если каждый раз должно фиксироваться место души, а воспринимать или познавать можно только в последовательности, то что при этом происходит с местом души, которое включено в эти взаимодействия? Происходит ли изменение места или нет?

Кант высказывает здесь фактически две мысли. Первая — то, что мы называем само собой разумеющимся словом «знание» или словом «восприятие»: есть нечто, что может быть, если мы пришли во взаимодействие. А безотносительно к тому, пришли мы во взаимодействие или не пришли, бессмысленно говорить и бессмысленно употреблять термин «знание» или «восприятие» в смысле «воспринято», «узнано». И вторая обсессивная для Канта тема. Изменение одновременно должно быть изменением не только в пространстве вещей. Здесь возникает вопрос — что же с изменением места души, с перемещением места души в этих взаимодействиях? Насколько вообще осмысленно применять к душе термин «место»? Причем речь должна идти о таких изменениях, о которых некто изменяющийся знает как о своих, как об изменениях своего состояния души. Ведь можно иметь изменения и не знать о них. Такого рода изменение не есть восприятие. Некое живое существо может иметь изменение и даже не знать о том, что оно это изменение имеет, что его состояние изменилось. Эту тему Канта я сокращенно назову темой вождения кем-то. Более поздний Кант будет выражаться так: в нашей душе может быть игра представлений, являющаяся фактически игрой нами, мы можем иметь изменение состояния, не зная об этом и, следовательно, не восприняв мир. Представьте себе такую вещь.

Давайте вообще договоримся, что мы ничего не знаем о Канте. Потому что то, что мы знаем о нем по книгам, рассказам, по принятым определениям и классификациям, никакого отношения к действительному Канту не имеет. В свое время Анри Пуанкаре, французский математик и физик, в связи с обсуждением проблемы пространства и времени тоже незаслуженно приписал Канту те взгляды, которых тот не придерживался. Взяв за исходную точку представление Канта об априорных формах пространства и времени и показывая, что то, что кажется априорным, само уже является понятием, то есть продуктом работы, он полагал, что пространственно-временные характеристики мы должны брать не сами по себе, не в виде образов, а на том этапе, когда они массово повторились и приобрели законоподобную структуру трехмерного пространства. И дальше в этом же контексте, развертывая и другие темы, он вводит условный пример, предлагая представить жизнь неких существ на плоской поверхности, которые не знают никаких других измерений, кроме тех, что даны плоскостью и воспринимают мир тепловыми ощущениями. Эти двухмерные существа движутся по плоскости и под воздействием тепла сами испытывают тепловое сокращение. И в итоге, замечает Пуанкаре, эта плоскость для них была бы бесконечной, потому что по мере приближения к концу плоскости они сокращались бы, то есть изменялись, не зная об этом, и воображали бы, что живут на бесконечной сфере.

Я привел этот пример из Пуанкаре, чтобы, когда Кант говорит «изменения» или когда он говорит, что возможно живое существо, не знающее, что у него есть представление (а представление — это всегда изменение состояния), вы могли подкладывать гипотетический вариант существ Пуанкаре, чтобы понять, что имеется в виду под изменением состояния при допущении, что могут быть изменения, о которых сам изменяющийся не знает. Так вот, если изменяющийся не знает о своих изменениях, то мы вообще не можем об этом существе сказать, что оно что-нибудь восприняло в мире, что-либо узнало. Чтобы говорить о таких изменениях, носители которых знают о них и к которым только и применим термин «восприятие» («воспринял», «узнал»), чтобы рассуждать о такого рода взаимодействиях, в которых участвует душа, в которые включено место души, — необходимо предположить полное отношение субстанций, то есть полное отношение всех взаимодействовавших сил. Иначе говоря, мы должны предположить, что все силы, которые могли взаимодействовать, провзаимодействовали и об этом свидетельствует акт восприятия, если он случился, или акт извлеченного знания. И Кант замечает, что есть какие-то силы, которые нельзя полностью отнести за счет движения, если мы ставим проблему полного отношения субстанций (у позднего Канта она называется еще проблемой полного основания). Некоторые силы нужно отнести к другим субстанциям, которым нельзя дать в свою очередь более точное определение, то есть их нельзя разложить дальше; в этом анализе мы неминуемо доходим до такой точки, дальше которой мы не можем ясным образом подразделять и анализировать. Скажем на другом языке: мы нечто должны принять за данное, зная, что это данное берется в качестве такового только потому, что нельзя дать более точное определение — это данное неизвестно нам в основании.

Итак, я резюмирую. Первая сквозная кантовская тема: что значит вообще воспринять. Когда, как, в применении к чему мы можем сказать «воспринято»? Восприятие, или извлечение опыта, или знание — для Канта это нечто такое, что нельзя предположить, ввести допущением. Предположить совершенность этого нельзя, оно должно совершиться. Нельзя сказать: предположим, то-то и то-то воспринято, узнано… Такое предположение не может быть само собой разумеющимся, здесь нужно каждый раз устанавливать, воспринято или не воспринято. Восприятие не есть нечто само собой разумеющееся, оно должно случиться в качестве эмпирического события в мире. То есть случается в мире не только то, что в восприятии содержится и узнано, но еще и эмпирический факт самого восприятия. На этот ход Канта можно наложить и позднейшие ходы феноменологии XX века. Можно воспользоваться аналогиями с феноменологической процедурой редукции, задача которой состоит в том, чтобы, вопреки мании человека мыслить содержаниями, выделить еще существование, в котором мыслятся эти содержания, так как существование содержания и содержание не совпадают. Условия одного отличаются от условий другого.

И второе, связанное с этим. Если мы понимаем, что о чем-то как о воспринятом мы можем говорить только как о части мировых взаимодействий, и притом мы должны иметь полные отношения взаимодействующих сил, чтобы вообще рассуждать об акте восприятия в мире, то, значит, мы имеем дело с такими вещами и вводим такие действия, такие силы, которым нельзя дать более точного определения. Ясно, что мы не до конца дошли в них, но мы и не можем дойти до конца, и проблема состоит в том, чтобы взять их как неанализируемые. Об этом я уже говорил кантовскими словами — что мнение обычно возникает гораздо более простым путем, чем то, как оно излагается.

Значит, одну тему Канта можно сокращенно обозначить словесным знаком каждый раз или всякий раз заново. А сочлененную с этим другую тему, поддающуюся вариациям, я выражу словами теперь, когда уже или теперь, когда уже есть. Теперь, когда уже есть, мы можем далее не анализировать, далее не разлагать. Конечно, было бы интересно узнать что-то прямым аналитическим путем, но это трудно, и Кант будет показывать, что это и невозможно, да и зачем это делать, когда теперь, когда уже есть. Что когда уже есть? Здесь Кант имеет дело с тем, что в других контекстах, для других целей и в совершенно другой области духовной, душевной человеческой жизни называется откровением, откровенно полученным. Это откровение и есть та символическая структура сознания, внутри которой Кант мог, например, отстраняться от возможной игры представлений, то есть от возможного вождения нас кем-то другим. Иметь изменения и не знать, что ты их имеешь, было бы, по Канту, вождением нас кем-то другим. Вспомните «злого гения» Декарта. Совершенно в других словах и в другом контексте речь идет о том же самом. Эта тема вынырнула из глубин того, как вообще наша душа устроена, и что мы можем знать, и чего знать не можем, и как мы знаем, если что-либо знаем. Если мы что-либо знаем, то знаем вполне определенным образом, если попали на путь, у которого есть своя структура. На этом пути, в этой структуре сознания Кант как раз и отстраняется, смотрит косвенным взглядом. Потому что существо, которое само сокращалось бы вместе с сокращением того, чем оно пользуется как меркой, могло быть спасено, только получив дар косого взгляда, то есть взгляда сбоку, если бы оно не оставалось внутри взгляда, а каким-то образом смогло увидеть себя в точке своего соприкосновения, во взаимодействиях с физическими силами. Иначе говоря, если бы я имел еще, как говорят французы, regard oblique — косвенный взгляд, возможность посмотреть со стороны; не только взаимодействовать, но и увидеть себя в точке взаимодействия. Именно к этому мы приходим, если понимаем, что воспринять — не само собой разумеется.

Итак, если мы внутри допущения, что нам что-то открылось, то когда уже открылось, можно чего-то не делать и не исследовать. Поздний Кант будет говорить, что нет необходимости ставить вопрос — откуда у нас данные формы пространства и времени. Нам достаточно выяснить, каковы они, а решать откуда, мы не можем. Потому что для того, чтобы решить вопрос о наших формах пространственно-временного представления, нам нужен был бы еще один разум, посредством которого мы могли бы сравнивать формы представления у одних существ с представлениями у других существ. Значит, должно быть третье, а как выйти к этому третьему? Где оно и кто о нем знает, кем оно дано? Это еще одна тема. Тема третьего, или срезания третьего, чтобы завоевать себе возможность мыслить без возможности сравнивать один мир с другим. Следовательно, выйти на какую-то другую точку зрения, вне всех миров, с которой мы могли бы проанализировать происхождение наших форм пространства и времени, — невозможно. Это предполагало бы, что нам известен какой-то третий разум, третий рассудок или третий вид чувственности. Но зачем, спрашивает Кант, теперь, когда у нас уже это есть? Нам достаточно понять это.

Иными словами, в основаниях нашей сознательной жизни, нашего философствования и нашей науки лежат какие-то далее неразлагаемые вещи, которые мы должны суметь принять как факт. Например, разъясняя свою позицию в отношении религии, Кант говорит, что, конечно, может быть, и можно разумом прийти к тому, о чем метафорически и символически, не требуя догматической веры в свою реальность, рассказывают евангельские истории. Но теперь, когда уже есть, мы можем это принять, только уставившись ясным взором, поставив перед собой этот предмет или этот опыт и держа его. Так, человек, который держит ясное понимание принципа жизни, сможет понимать явления жизни. Или мы никогда не будем знать, как возникло сознание, но если есть ясное понимание, что это такое, без анализа его происхождения в силу того, что не имеем третьего, мы можем понимать явления сознания. А как только начнем расчленять сам принцип сознания, пойдем дальше, так потеряем возможность понимания. То есть условием понимания явлений сознания является отказ от дальнейшего расчленения и анализа принципа сознания. Уже есть, и поэтому мы можем знать, что такое сознание. Давайте примем это, говорит Кант, как факт. Не надо дальше разлагать не только потому, что мы не можем, — это вопрос дискуссионный, — но зачем, когда уже есть? Достаточно ясно поставить это перед своим взором. Заметьте, я сейчас пытаюсь не употреблять язык более позднего Канта, язык принципа трансцендентальной апперцепции. И поэтому все, что я говорю, я говорю безъязыким открытым ртом, который требует, чтобы там появился язык. Рот раскрыт, и ему надо кричать, крик готов — до языка. Вспомните Мандельштама: раньше губ родился шепот. Это и есть язык, который возникает у Канта, — язык трансцендентального аппарата, или язык понятий трансцендентальной апперцепции. С его помощью Кант сможет со временем показать, что мы можем, чего не можем, почему можем и почему не можем.

Значит, мы имеем темы: каждый раз, всякий раз заново и тему теперь, когда уже. Мы должны слышать эти аккорды кантовских аргументов. Это как бы установка тона, чтобы понять, о чем идет речь, выбросив же контекст, создаваемый аккордом, мы ничего не поймем. Так что тон переписки и малых трактатов Канта очень важен для нас, потому что именно там очень хорошо слышен этот аккорд, особенно в разъяснениях, часто безуспешных разъяснениях Канта, что же он хотел сказать своей философией.

В этих темах мы слышим прежде всего голос человека, допустившего, что им может водить, вводя в заблуждение, что-то или какое-то существо. То есть что возможна такая ситуация изменений, когда я не знаю о них. А с другой стороны, если я принял, что воспринятым могу называть нечто, только когда изменяющийся знает себя в качестве субъекта изменений, — тогда я имею возможность постепенно нащупать области и предметы, где могу устранять все следы возможного вождения меня кем-то другим. Но в устранении этого вождения я должен придерживаться правила срезания третьего. К третьему мы не можем обратиться, оно незаконно, хотя и систематически проделывается человеком, поскольку мы обязательно строим то, что Кант называет догматическим знанием, или догматической метафизикой. В то время как должны срезать любое допущение третьего, которое потом кладем в основу нашего рассуждения. И мы тем эффективнее сможем его срезать, чем с большей ясностью будем останавливаться на открывшихся нам данностях, не разлагая их дальше, а принимая как факт — на религиозном языке это называется откровенным знанием.

У позднего Канта эти неразложимые далее факты будут называться принципами. Например, что такое, по Канту, характер? Характер — это способ поведения и мысли, основанный на принципах, а не поведение, похожее на тучу комаров, бросающихся то туда, то сюда. Кант не случайно употребляет слово «принцип», подчеркивая, что "принципы должны рождаться в самом человеке" [9], что разум — это мышление, основанное на принципах.

Казалось бы, случайное совпадение слов — просто их у нас ограниченное число и поэтому в совершенно разных случаях мы употребляем одинаковые слова, полагая, что за их одинаковостью не стоит ничего серьезного. Однако стоит. Потому что в принципе разум знает нечто совершенно априорно, независимо от опыта и фактов. Характер, основанный на принципах, это тоже нечто, не зависящее от эмпирических фактов. В простом смысле. Потому что характер есть то, что дано и существует вторым рождением. Я зачитаю выдержку из «Антропологии» Канта. И прошу вас варьировать слова: там, где он говорит о принципе характера, подставлять «принцип разума», вместо «характерологической проблемы» — «познавательная проблема», то есть воспринимать описание характера как описание познающего субъекта. Итак: «…иметь характер — значит обладать тем свойством воли, благодаря которому субъект делает для себя обязательными определенные практические принципы, которые он собственным разумом предписывает себе как нечто неизменное. Хотя эти принципы иногда бывают ложными и ошибочными, все же формальное в воле вообще (или, я добавлю, формальное в разуме вообще, формальное в природе вообще, законы природы вообще в применении к взаимодействиям…), а именно правило поступать согласно твердым принципам (а не бросаться туда и сюда подобно туче комаров), заключает в себе нечто ценное и достойное удивления, потому оно и бывает редко» [10].

Обратите внимание: достойно удивления. Ведь то, к чему я могу применить термин «воспринято», — тоже достойно удивления, поскольку это, как я объяснял, не само собой разумеется, можно иметь изменения и не сознавать себя в качестве субъекта этих изменений. Тогда, говорит Кант, нет речи и о знании. Значит, характер достоин удивления, так же как и факт мысли достоин удивления, потому что нет никаких гарантий, что из опыта будет извлечена мысль. Может извлечься, а может и нет. И далее у Канта: "Здесь главное не то, что делает из человека природа, а то, что он сам делает из себя; ибо первое относится к темпераменту (причем субъект большей частью бывает пассивным) и только второе свидетельствует о том, что у него характер… характер имеет внутреннюю ценность, которая выше всякой цены… Человек, который в своем образе мыслей сознает в себе характер (обратите здесь внимание на аккордное слово — не просто «имеет характер», а еще и «сознает в себе характер»), имеет этот характер не от природы, а каждый раз должен его иметь приобретенным" [11]. Вспомните тему всякий раз. Я говорил, что если мы знаем тему и приняли правило аккорда, то ясно, что говорит автор. Он говорит: каждый раз должен его иметь приобретенным. То есть не существует характера, он каждый раз приобретается. Хотя, казалось бы, «имение» предполагает пассивность, так же как человек, например, имеет такой-то нос, такие-то глаза. А у Канта: каждый раз должен иметь его приобретенным.

Оказывается, как нельзя мир построить один раз и навсегда и запустить его в ход, считая, что он будет выполняться по законам, так нельзя и характер иметь раз и навсегда в мире. И дальше: «Можно даже допустить, что утверждение характера подобно некоему возрождению (то есть второму рождению), составляет какую-то торжественность обета, данного самому себе, и делает для него незабываемым это событие и тот момент, когда, как бы полагая новую эпоху, в нем произошла эта перемена» (произошло превращение) [12].

И, наконец, главное: "Воспитание, примеры и наставление могут вызвать эту твердость и устойчивость в принципах вообще не постепенно, а внезапно, как бы путем взрыва, который сразу же следует за утомлением от неопределенного состояния инстинкта. Может быть, немного найдется людей, которые испытали эту революцию до тридцатилетнего возраста (вспомните Леонида Мартынова, поэта: «тридцать три мне исполнилось года, заходил я в квартиру к вам с черного хода», тридцать три года, возраст Христа, примерно в том же возрасте Данте говорил о себе: «земную жизнь пройдя до половины»)… а еще меньше найдется людей, которые твердо осуществили ее до сорокалетнего возраста" [13].

Заменим слова, поставим везде, скажем, «разум», вместо «характера», — и мы прочитаем, что извлечение опыта, акт восприятия, то, как он определился в мире, мы не можем объяснить как возникшее мало-помалу, то есть разложить. Значит, Кант вводит порог фундаментальной дискретности. Повторяю, слова у Канта взаимозаменимы — он говорит о характере на своем, не формальном, а на философском языке. И этот язык он построил относительно другого предмета, относительно принципов разума. Но разум, извлеченная мысль, характер — это события в мире, анализируемые Кантом в одном и том же языке, это события однородные, не одни и те же, а события одного рода. Применить к ним разложение, показывающее, как нечто возникает мало-помалу — нельзя. Более того, у Канта здесь замечательный выбор терминов: он говорит о твердости, устойчивости и внезапности образования фактически индивидуальной конфигурации. Потому что всякое событие в мире, в том числе восприятие, есть индивидуальная конфигурация, или акт, в котором мир индивидуировался необратимым образом.

Оказывается, конфигурация мира держится на принципах так же, как и конфигурация характера. Или: внезапная индивидуализация характера нравственного мира — такая же, как внезапная, а не мало-помалу индивидуализация мира в конфигурации разума. Конфигурация эта фиксируется и описывается затем в принципах разума, или идеями.

Значит, человек, имеющий характер, — это человек идейный. Но не в том плоском смысле, который это слово приобрело в XIX и XX веке, а в смысле Канта. Идея есть действие формального в воле, в разуме. Следовательно, условия, на которых нечто, похожее на характер, на разум, на восприятие, может твердо и устойчиво существовать, отличны от содержания характера, от содержания восприятия, они дополнительны к тому, что содержится в характере, в восприятии, в разуме. Это дополнительные по отношению к содержанию случившегося условия случания какого-то содержания в мире. Иначе говоря, есть не только субстанция — мысли, характера, или субстанция материальная, — но есть еще и ее непрерывное сохранение. А это не что иное, как само содержание субстанции. Не случайно в кантовском аккорде, в контексте описания характера появляются слова «твердость» и «устойчивость»: твердость и устойчивость, которые следуют за периодом утомления от неопределенности состояния инстинктов. Определенность в мире, как и определенность характера, есть нечто, что далее неразложимо, что возникает дискретным, или внезапным, образом.

Загрузка...