ТЮРЬМА

Не владея своими членами, они находятся в постоянном оцепенении, они лежат хуже всякой скотины, получают плохой корм, не могут спокойно спать, мучимые заботами, мрачными мыслями, злыми снами и всякими ужасами. Так как они не могут шевелить рукой или ногой, то их страшно кусают и мучат вши, мыши, крысы и всякие другие звери. К этому присоединяются еще ругань, злые шутки и угрозы, которые заключенные ежедневно выслушивают от тюремщиков и палачей.

И все это продолжалось не только месяцы, но и целые годы. Люди, вступившие в тюрьму бодрыми сильными, терпеливыми и в полном уме, становились в очень короткое время слабыми, дряхлыми, искалеченными, малодушными, безумными.

Из средневекового описания тюрьмы

Холодом и плесенью веяло от неприступной башни, где размещалась тюрьма. Надрываясь, скрипел в вышине невидимый флюгер. Как и все места заточения, тюрьма возводилась надолго, навечно, с расчетом, что преступления и пороки переживут род человеческий. Мартин Шпатц оказался прав: целая армия, даже со стенобитными орудиями, вряд ли одолела бы сию крепость в одну ночь.

Добрых четверть часа бил Иоганн кулаком в гулкие железные ворота. Ни отклика, ни звука. Он кричал, заклиная всеми святыми открыть. Псы всполошились где-то у заставы, и опасливый их вой перекатывался над рекою беззвездной, над деревами, противоборствующими ветрам.

Он отыскал в холодной траве увесистый булыжник и с силой запустил в ворота.

— Кого тут черти носят? — услышал он заспанный голос из узенькой бойницы по-над дверью.

— Отворяй! Господин Рохстратен повелел освободить от оков узницу Гульденман, — прохрипел математикус.

— А вердикт оправдательный при тебе? — спросил тот же голос. — Ежели при тебе, просунь вердикт в щелку, под ворота.

В просветах между тучами явилась и сокрылась звезда, далекий мгновенный пламень небесного маяка. Ворота заскрипели. Тюремщик с поднятым над головой фонарем впустил имперского астронома. Вердикт он положил на длинную лавку у стены, сверху водворил фонарь, посопел, спину почесал, изрек благодушествуя:

— И пошто ты, мил человек, ни свет ни заря приперся? Кто ж ночь-заполночь полезет в подземелье ведьму расковывать? Нешто ты сам? Так тебя крысы мигом слопают вместе с кафтаном твоим и сапогами. Крысы у нас знаешь какие? Поболе овцы. Навести нас утром, тогда и столкуемся.

Математикус вынул из кармана длинный зеленый кошелек, молча протянул тюремщику. Тот оживился, глазенками стрельнул воровато, произнес шепотом;

— Службишка-то в тюрьме тяжела, ох нелегка. Пойду разбужу Адольфа. Раскуем твою ведьму, мил человек.

Вскорости тюремщик вернулся, сопровождаемый лысым сослуживцем. Они принесли три факела, веревочную лестницу, молот, зубило.

— Обличье колдуньи тебе ведомо? Распознаешь в лицо, — спросил Адольф, оглаживая лысину, и продолжал: — Как их там находит палач, диву даюсь. Все они одинаковы обличьем, точно арапы. Да еще герр Рохстратен знает всех поименно, кто где прикован. Дворянин, а не чурается нашего ремесла. Частенько наведывается с ящичком хирургических инструментов. То-то начинается потеха. Вопят ведьмы, будто на шабаше.

«Своя рука — владыка, — подумал Иоганн, вызвав в памяти ненавидимое лицо инквизитора. — Удивительно ли, что герр Рохстратен, благообразный господин, счастливый отец семейства, а в прошлом предатель, возлюбил личное общение с узниками посредством ланцетов, остро отточенных лезвий и крючьев».

— Колдунью, говорю, признаешь в лицо? — повторил Адольф.

— Мать она мне, — ответил Кеплер.


…Они долго петляли в каменном лабиринте. Иоганн беспрестанно натыкался на острые выступы стен, спотыкался. Однажды он упал и почувствовал, как руки увязли в липкой, отвратительной жиже.

Так достигли они закута с черной дырой в полу. Лысый накинул лестницу на крюк, вмурованный в стену, и сбросил вниз.

…По прошествии десятилетия, за неделю до смерти, пробираясь по грязной разбитой дороге над Дунаем, имперский математикус Иоганнес Кеплерус припомнит — в последний раз — тюремное подземелье. Бессмертный Дант[38], что значат вымышленные тобой адовы круги в сравнении с воистину адовой явью заточения земного!

…Мимо толстых железных крестов, к коим накрепко прикручены ни в чем не повинные люди.

Мимо утыканных гвоздями клетей, в коих стенают жертвы ненависти, клеветы, лжи, коварства, зависти, подлости, сплетен.

Мимо слабых и дряхлых, искалеченных, малодушных, безумных.

Сызнова, как тому много лет назад, пришло на ум Иоганну, что ни лисицы, ни вепри, ни олени, ни рыбы, ни птицы небесные не заточают своих собратьев в мешки каменные, на крестах не распинают. О, лишь человек, сей царь природы, возвысив себя до бога, унизился до дьявола. До спаленных дотла городов. До рек, обагренных кровью инакомыслящих. До омерзительных боев гладиаторов. До держав, где патриции кормят золотых рыбок мясом рабов…

И много еще о чем успел он передумать, странствуя в подземелье, покуда не заприметил свою мать.

И увидел он матерь свою на железной ржавой цепи, и содрогнулся, и нашла на него падучая, изнурявшая его в малолетстве хвороба, и упал он наземь, и цепь железную грыз, и выкрикивал в замутненье рассудка, обнимая колдовствующую Гульденман: «О боги, боги мои! За что?!»

Когда он пришел в себя, мать его была уже раскована.

Вчетвером они возвратились туда, где к потолку возносилась лестница. Лысый Адольф первым полез наверх, захватив молоток и зубило. Факелы догорали. За гранью мятущегося пламени тут и там вспыхивали голубые, зеленые, красные огоньки.

— Крысы, — указала на огоньки Катерина. — Спокою от них нет. Загрызли вконец. Кабы не твой магистр, одолели бы нас в неделю. А он в силки их навострился ловить. Из волос плетет силки, экий умелец. Запытали его, палачи окаянные, привели ум в исступление.

— Магистр? Какой магистр? — спросил математикус. В ушах шумело после припадка. Болела голова.

— Да ты что? — так и ахнула Катерина. — Никак запамятовал магистра своего? А кто тебе помог в люди выбиться, кто письмо сочинял к герцогу Вюртембергскому? — Тут она прокричала в темноту голосом тонким, как нить: — Магистр Клаускус! Герр Лаврентий! Отзовись!

И вот загудело из ниоткуда, поначалу тихое, а затем все более усиливаемое сводами:

— Э-ге-ге-й! Священной Римской империи благочестивые обыватели! Жители достославного города Тюбингена! Сбирайтесь на представление таинств и чудес! Лаврентий Клаускус, магистр всех свободных наук, великий маг, хиромант, астролог, кладезь пиромантии, гидромантии, явит неодолимые метаморфозы плоти и духа! Изгнание беса из прокаженного! Разговор с иноземным вороном Батраччио! Битва пламени с камнем! Летающие цветы!

— Взлезай, взлезай, — подтолкнул старуху к лестнице тюремщик. — Мало, что ль, насиделась на цепи, горемычная? — Потом обратился к сыну колдуньи, кивнув туда, где стихнул магистров голос. — И чего орет-надрывается, никак в толк не возьму.

— За что его? — спросил Иоганн.

— Духов заклинал. Чародействовал. Чернокнижничал. Стадо свиней переправил по воздуху из Ульма в Регенсбург. Строго был пытаем четырежды. Ни в чем не признался, — заученно проговорил тюремщик.

— А ворон, что был при нем? Фазан? Лошадь? Куда они запропастились?

— Лошадь не упомню. А ворона и… ну, как его… фазана огненноперого сжечь приказал герр Рохстратен. Вроде и не птицы они вовсе, а оборотни. — Тюремщик перекрестился и сказал напоследок: — И то верно — оборотни. С вороном-то чернокнижник частенько переговаривается. Неужто с того света прилетает ведьма-птица?

Показалось математикусу, будто сам он сходит с ума.


Как дева младая, дремала осень средь поникших лугов и прозрачных дубрав. Снимались с гнездовий несметные полчища птиц. В распахнутые просторы небес возносились птицы, ведомые одинокой звездой странствий. Заутро последние змеи грелись на пеньках, поверх годовых колец поверженных дерев. Казалось, извечно пребудут в природе покой, умиротворение, благолепие, благодать.

Ночью пресветлой, осененной младенческой улыбкою месяца, посетил имперского астронома сон. Грезилось озеро, точно око хрустальное, переливающееся хладным пламенем. Подъялось над бором озерцо, над горою Лысой зависло да и двинулось, облаку подобно, к морю студеному. И дремали в облаке-озере перелетном карпы золотистые, тритоны осеребренные, и лягушки, и щуки, и цвели лунным цветом лилии, и русалки вели хоровод. А поодаль вились над плывущими звездными водами фазан Бартоломео да Батраччио, ворон зело ученый.

Тут в сердце кольнуло спящего Иоганна лунным лучом. Тотчас отошел он ото сна, лампаду возжег, нацарапал на листе быстрыми, бешено бегущими письменами: «Магистра Клаускуса надобно спасать» — и задул лампаду — досматривать сон. Но сон не шел: кроткий свет ночничка спугнул виденье.

«Как бы ухитриться магистра спасти? — рассуждал во тьме математикус. — Рохстратен? Нет, больше к инквизитору нипочём не подступишься. Мэстлин? А что он может? Спасибо и за то, что старуху-мать не покинул в беде, помог отстоять от костра. Тюремщики? Уж пытался заговорить с лысым Адольфом, да все без толку: отнекивается тюремщик наотрез. И то верно: кому охота заместо узника сбежавшего с крысами воевать на цепи?»

Оставалось последнее — разыскать заплечного мастера Якоба Шкляра. Кто знает, гляди, и присоветует дельное палач. Как-никак из деревни одной, авось и вспомнит…

Поднялся Иоганнес вместе с солнышком. Часа через полтора крестьяне, обмолачивающие цепами зерно, заметили седобородого старика, явно не из здешних мест. Одет он был ни богато, ни бедно: то ли писарь, то ли мастеровой.

Старец сей незнаемый миновал амбары, одолел ложбину и оказался пред ярко-красным домом Ульриха-палача, сына Якоба Шкляра. Один из хлебопашцев, подхлестываемый любопытством, страх одолел и задами пробрался к страшному дому. Грех, конечно, подглядывать в щелки да подслушивать, юный мой читатель. Однако страсть сего любопытствующего вполне понятна, даже оправдываема. Ибо (в чем убеждает нас история всех народов и времен) в дом палача не наведывается никто и никогда. А ежели и появится раз в два-три года человек, то о событии таком долгонько еще судят-рядят, как о чумном море, иль о звезде волосатой, иль о повсеместном конце света.

Через некоторое время крестьянин вернулся.

— Ну как? Что? — обступили его односельчане.

— Темное дело, — отвечал он в глубокой задумчивости. — Притаился я за кустом, за смородиновым, в оконце гляжу. А мастеровой, стало быть, с Якобом-палачом, что от ремесла-то по старости отошел, речи ведет, вроде вполголоса, вполсилы. А после громко эдак и заявляет: «Чего хочешь проси у меня, злата-серебра раздобуду, да только вызволи магистра». А Якоб-палач, ну что от ремесла отошел, свое гудит: «Я, мол, по гроб жизни вашей обязан милости, вследствие прошения вашего в брак вступил, обзавелся супругой. Трое народилось сыновей, все в палачи выбились. Благодарствую, мол, покорно. И без наград высвободим магистра. Слово-де палача — закон!» Ну, тут они опять то да се, а под конец Якоб вроде бы и вопрошает: «Верно, мол, будто магистр стадо свиней по воздуху переправил из Ульма в Регенсбург?»

— Ишь ты, свиней по воздуху! — разом воскликнули крестьяне. — Нешто-таки переправил?

— Да не дослушал я до конца. Пес тут палаческий облаял меня, почуял ненароком. Ну я и дал деру, утек во все лопатки.

— Верно, и заплечный мастер не прочь стакнуться с нечистой силой, — заговорил кто-то из хлебопашцев, да сразу же язык и прикусил: как бы сей язык не попал в скором времени в раскаленные клещи…


Трое императоров обманули, попросту же говоря надули Иоганнеса Кеплеруса: не уплатили жалованья звездоволхву, не одарили высокозвонкой да высоковесной монетой.

Пятеро казначеев имперских были ох как щедры на посулы — и тоже не раскошелились, так и остались в долгу.

Все иные сильные мира сего — торгаши, барышники, наживатели презренного металла, взяточники, казнокрады, бюргеры добропорядочные — ничем, ничем не помогли бедствующему астроному, надежде и славе империи.

Вот и верь мудрецу, что воскликнул: «Никогда и ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат, и сами все дадут!»

А кто же сострадал математикусу, кто участие в нем принял?

Тихо Браге, обнищавший, трона лишенный король астрономов.

Ландскнехт Шпатц, рубака, сорвиголова, наемник, жестокий вояка, разбойный сын описываемых времен.

Да еще помог (стыдно сказать!) палач отставной. Как сумел он раздобыть магистра из подземелья, как отцов-инквизиторов и тюремных стражей перехитрил — то неведомо никому и доныне. Одно достоверно: Лаврентий Клаускус, в карету ландскнехтову усаженный, тайно отбыл вместе с Иоганном Кеплером в направлении великого града Вейля, а точнее — в деревушку Леонберг.

Там и упокоился он через месяц после приезда, 29 октября 1620 года, умоисступленья не одолев, до последнего вздоха беседуя с сожженным вороном Батраччио.

Схоронил его звездовидец на Лысой горе, как раз на том месте, где когда-то внимал многострадальной повести магистровой.

И до сей поры привалена могила огромным замшелым камнем. А на камне и поныне различимы письмена, начертанные каменотесом. Последние четыре гульдена отдал каменотесу имперский астроном, таких денег не видал он уж до конца своих дней.

Зато что за чудо-эпитафия обессмертила деянья магистровы, ни один инквизитор не подкопается:

«Здесь возлежит магистр всех свободных наук Лаврентий Клаускус, воскрешатель мгновений, обманщик, плут, двойник, мечтатель, шарлатан, магнетизер, магик, кабалистик, иллюзионист, беснующийся. Сей недостойнейший человек из тщеславной любви к диавольской науке магии отступился от любви к богу, нашему все-милостивейшему творцу.

О прохожий, не молись за меня, несчастнейшего осужденного человека! О христианин благочестивый, вспомни обо мне и пролей одну маленькую соленую слезу обо мне, неверном, сострадай тому, кому не можешь помочь, и, главное, остерегайся сам».

Загрузка...