3

— Ну и вот, — сказал Игорь и закурил. Курил он теперь что-то немецкое, она и марки этой не знала. — Они сыграли, конечно, свадьбу. А через две недели Софико сбежала от мужа, и уже никто, конечно, не мог ее найти. В Грузии вообще фиг кого найдешь.

— А что князь Тавиани? — спросила Катька, чуть не плача. Ей жаль было старого князя.

— А князь Тавиани стареет в одиночестве, стреляет фазанов, завел в Мингрелии оперу — даром, что ли, он учился музыке? — и поставил «Тристана и Изольду» ставшего вдруг очень модным Вагнера. Периодически он наезжает к родителям Софико. Касаткины безутешны. Правда, они выгодно женили своего Александра, и вообще он в Петербурге дошел до степеней известных. Так проходит пять лет, и однажды старый князь Тавиани, который ездил тут по оперным делам в Кутаиси, останавливается в небольшой деревушке испить, допустим, парного молока… или парного вина, что более приличествует обстановке… И возле глинобитного, или какие они там бывают, домика ковыряется в сухой земле сожженная солнцем женщина, иссохшая, почерневшая, а рядом с ней копошатся в соломе, или в чем там принято копошиться, двое детей, два и три года. А муж ее, босой и тоже иссохший, колет, допустим, дрова или тоже что-нибудь мотыжит, и граф Тавиани хочет дать им милостыню, потому что больно уж у них жалкие дети. И вглядевшись в иссохшую мать, он с ужасом узнает…

— Князя Тавиани, — кивнула Катька. — Я знала, я знала.

— Дура ты, всегда все портишь.

— Действительно, — сказала она. — Всегда все порчу.

В этот момент она была совершенно такой, как раньше, без всяких следов долгой и бессмысленной борьбы со всем светом. Словно не было развода — которого, конечно, все равно не удалось бы избежать, даже если б не было никакого Игоря и никаких эвакуаций, — и второго брака, в котором тоже все было не ахти, и второго ребенка, который родился таким болезненным и выматывал ее так, словно и сам этот второй брак был напрасен, и теперь приходилось расплачиваться за это. Теперь она, уже три года уговаривавшая себя, что все отлично, видела, насколько все плохо, — а если и могло быть хорошо, так она сама от этого отвернулась восемь лет назад, думая, что таким образом спасает мир. И, может быть, действительно спасла — но на черта была такая жизнь и такое спасение? Что должно погибнуть — пусть погибнет, и не о чем жалеть; по крайней мере, двое хорошо время проведут.

— Узнает Софико, — сказал Игорь. — Свою Софико. И говорит ей: Софико, если вы сдела­ете меня таким счастливым… таким ужасно счастливым, что вернетесь… я не то что все прощу, я поползу за вами следом и буду целовать следы ваших ног. Вот этих ваших ног, довольно грязных. Я усыновлю ваших детей. Я возьму вашего этого авантюриста, с которым вы тут живете и мучаетесь (авантюрист все это время стоит рядом навытяжку), дворецким к нам во двор, замкомвзвода в наш замок, кем хотите. Он будет дворник, швейцар, он будет даже, если хотите, ваш любовник. Я никуда его не сдам, будем вместе жить, лобио кушать. Но только вернитесь ко мне, и старик рыдает, и по лиловым губам катятся крупные слезы.

— Это невозможно никогда, Карл Иваныч, — сказала Катька. — Это невозможно, простите меня, дорогой. Я помню вас, я даже учу детей музыке, вот, видите? — она показывает ему доску с нарисованными клавишами. — Я даже иногда играю на ней «Метель» Листа. Но я никогда не буду вашей, потому что вы не князь Тавиани. Князь Тавиани — это тот, кого я люблю, понимаете? И никто, никто другой. Конец.

Катька помолчала.

— Очень милый рассказ, мог иметь успех в девяностых годах того века, — сказала она.

— Или этого.

— Или этого, да. Я, правда, не очень понимаю, в чем смысл.

— Смысл не обязателен. Тебе бы все смысла. Мораль ей, понимаете. Впрочем, если ты хочешь мораль… Она в том, Катька, — и он уставился ей прямо в глаза, как тогда, в самом начале их истории, когда изображал красного комиссара, — в том, чтобы никогда не слушаться ностальгии. Понимаешь? Это самое мерзкое чувство. Хуже, чем патриотизм. Мы все думаем, что это благородно — тосковать по Родине. А нет давно никакой Родины, переродилась до основания. Что мы — звери, привязанные к норе? К родной берлоге? Чем меньше в тебе звериного, тем лучше, и не надо возвращаться ни на какую Родину. Каждый князь Тавиани стал человеком ровно в той степени, в какой превратился в Карла Иваныча. Если б ты знала, Катька, до чего я ненавижу всех этих ностальгирующих, мастурбирующих! И эту тягу к прошлому, из которой никогда ничего хорошего не выходит! И эти разговоры «а помнишь», без которых мы, слава Богу, обошлись! Я, кстати, так и не знаю, замужем ты или нет, и не вздумай говорить.

— Замужем, — сказала Катька.

— Ну и я женат, — сказал он и успел увидеть, как она поморщилась — то ли от обиды, то ли от того, что почувствовала фальшь. — И надо как-то уже научиться внушать себе, что ничего нет, что позади ничего не остается, что каждое место тут только врет, что оно прежнее. Я и на дачу не поехал, страшно подумать, как там все заросло. Мать не занимается ничем, а больше никому не надо.

— Заросло, да. Все заросло.

— И сюда я напрасно приехал. Одно мучительство напрасное. Князь Тавиани — тот, кого я люблю, Родина — место, где я живу. И никто больше ни на что не имеет никакого права, и никакой надо мной власти соответственно.

Его по-прежнему больше всего заботила чья-то власть над ним. Независимый человек.

— Никогда больше не приеду, — сказал он.

— Слушай, я, наверное, ужасная дрянь, — с трудом выговорила Катька. — Ведь это из-за меня все так… и у нас, и вообще…

— Ладно, ладно. Не надо придавать себе слишком большого значения.

— Конечно. Забылась.

Он расплатился, и они вышли на майскую улицу, на которой почти не оставалось обычной майской свежести — внезапная жара вы­жгла все, как землю вокруг глинобитной хижины князя Тавиани.

— Да, — вспомнил он. — А бывший авантюрист, который отсидел или сбежал — думаю, отсидел, потому что много ему дать не могли, он же не успел жениться и сбежать с приданым, — он стоит рядом, смиренный, перевоспитанный ее любовью… весь в белом… и говорит: поймите, князь, нельзя… но если вы хотите, я готов, конечно, дать вам всякое возможное удовлетворение… Крестьянин — князю, да? И тут они хохочут, все трое, дико начинают хохотать, и дети, глядя на них, тоже хихикают, таким смехом, каким ангелы смеются…

— Нет! — воскликнула Катька. — Нет! Они испугались и плачут. Вот. Точно. Как плачут ангелы. Эта деталь спасет все остальное.

— Хорошо, — сказал Игорь. — Пусть плачут.

Он поймал такси в аэропорт. Всех вещей у него было — легкая наплечная сумка. Все-таки здорово изменился, подумала Катька, ссутулился весь, одних морщин сколько. Взрослый человек, о Господи, взрослый человек, с никому не нужными рудиментами, оставшимися от человека без возраста.

— Ну? — сказала она и поцеловала его в подбородок. — Навсегда-навсегда?


Загрузка...