4. ФИНАЛ ФЭНТЭЗИ

…закрыть своим телом. От всего на свете. Хоть от падающей бомбы…

Лю-блю.

Никто. Никого. Никогда. ТАК — никого.

Умом он сомневался в своей правдивости, но сейчас это было не важно.

…Ты не понимаешь, думал он ночами, слушая чужое дыхание. Ты ничего не понимаешь. А я не знаю, что делать. Правда-правда. Пока все еще можно исправить… Пусть все еще повисит в равновесии. Оно такое хрупкое, это равновесие, держится на таких соплях… Еще хоть несколько суток. Еще несколько суток ВОТ ТАК. Чтобы обнимать тебя. Брать на руки. Смотреть… Я не знаю, что будет потом. Когда равновесие распадается, может пришибить всех вокруг.

Светлело в темноте обмерзшее окно. Ледяные узоры — разлапистыми пальмовыми листьями. На руке — чужая голова, ворох волос. Запах от теплой макушки — горьковатый, напоминающий почему-то о пляже, раскаленном песке и соли, сохнущей на камнях. Тоска и нежность. Кукла моя. Шлюха. Убийца. Ребенок…

Дыхание. Вдох-выдох, вдох-выдох… Страх. Что-то случится. Если с тобой что-то случится… Если тебя кто-то обидит… Убью. Умирать буду, доползу, глотки поперерву. Всем.

Он понимал, что медлит. Стремясь удержать свою нечаянную удачу, растянуть свое… счастье? Глупо… Какое там счастье — сплошные страх и мУка, а счастье — в промежутках, когда переводишь дух… Но ведь я не за себя боюсь, твердил он, с отвращением ощущая себя благородным. Какой благородный подлец…

Лес был сказкой. Укутанный в белое и пушистое, разноцветно искрящееся — и поникшие ветви берез стали кружевными арками, и клубами застывшего дыма стояли кусты… Это сравнение он где-то вычитал, но уж очень оно показалось точным. «Облаками» — куда хуже…

Голубые, в синеватых тенях снега. И над всем этим — бледно-золотое утреннее небо.

…Ворот, расшитый неправильной формы крупным бисером. Плечи, руки, волосы, глаза, губы.

Он исподтишка запустил руку в штаны и торопливо поправил торчащее.

— Малыш, — сказал он.

Он лежал на спине, и чужие волосы касались его лица. Чужие губы шевельнулись — тоже сказали что-то.

— Не понимаю, — отозвался он, широко улыбаясь.

И не надо. Не хочу ничего знать, ничего понимать, к черту все, к черту, к черту, бормотал он про себя, всасываясь в эти губы, вдыхая запах волос, пальцами свободной руки путаясь в завязках штанов…

Затрещали ветви, потревоженный куст осыпал снегом, и на фоне неба возникла лошадиная голова — выворачивая кровяной белок карего глаза, потянулась бархатными губами. Лениво поднялась рука в широком золотом браслете, погладила между ремешками уздечки. У лошади были желтые плотные зубы, а черные ноздри изнутри оказались розовыми. Лошадь фыркнула, обрызгав — попало и на Эда, но это даже не было противно — и отошла, натягивая тянущийся к березовому стволу повод. Там, за кустами, чернела и топталась вторая.

…Волосы — немытые, блин, наверно, несколько лет… Браслеты, парные, на обеих руках… Как кандалы. Экстравагантная девушка Валя Ицхакова, его бывшая одноклассница, в свое время носила в качестве украшения наручники из детского полицейского набора — с перекушенной плоскогубцами цепочкой.

…Штаны.

Молчал зимний лес, приютивший отставшую от княжеской охоты сумасшедшую парочку. Некстати подумалось, что летом в этом лесу, должно быть, птицы… правда, птицы ухитряются петь и у нас, и даже в худосочных дворовых рощицах, но не то это все-таки, наверно… «Группа служащих выехала в лес на пикник. В лесу на разные голоса заливались мобильники».

…Спину холодило даже через два плаща. Он лежал, раскинув руки, чувствуя на груди тяжесть чужой головы, и щурился на солнце. Он был счастлив в этот безумный зимний день, в чужом лесу, под чужим небом… Почти счастлив. Ошалел, одурел, обалдел… Как кот от валерьянки. Сам не понимая — вот уж банальнейшая из пошлостей — не понимая толком, как и, главное, когда такое могло, такое успело с ним случиться. Жизнь. Кровь. Смерть… Вот оказался бы на месте выломившейся из кустов лошади медведь — и я пошел бы на медведя с голыми руками…

…И все-таки. Если мне удастся вернуться. КАК Я БУДУ ЖИТЬ БЕЗ ТЕБЯ?

ПРОШЛОЕ

— Би-и… — засмеялась Верка, нажимая пальцем мне на нос.

Потом. Когда все прошло и сделалось смешным и далеким; и странновато стало вспоминать, как общие знакомые наперебой хватали меня за рукав и заговорщицкими голосами предупреждали, что Веркин батя поклялся меня застрелить из охотничьего ружья, которое висит у них на стенке…

Дружненькие такие, за бутылкой красного вина мы обсуждали Лидкино будущее — и порешили, что я, как относительно честный человек и сознательный отец, беру на себя половину ответственности за ребенка, которого она, расплевавшаяся с родственниками и, следовательно, одинокая работающая студентка, просто физически не может пока держать у себя…

На другой день я получил ответственность на руки. В розовой шапочке крохотный нос между румяных щек. Говорят, все годовалые дети похожи на отцов, это такой трюк природы для пробуждения родственных чувств, но, блин…

Мое. Не дам. Убери руки, сволочь!..Тяжелый все-таки случай — наши чувства…

И теперь, если Верка вздумает забрать дочку, я даже не знаю, что это будет. Еще слава Богу, что живем в одном городе и, в общем, недалеко…

НАСТОЯЩЕЕ

Он смотрел Ингигерд в затылок. Поверх белого плата — темно-синяя шапочка, расшитая вынизанными из цветных — не исключено, что драгоценных — камней кругами. Надувалась на ветру белая ткань, и бился темно-синий плащ, и юбки — в седле она сидела боком, по-европейски. И серо-пятнистый конь был, наверно, прекрасен по здешним меркам, и летела по ветру золоченая бахрома попоны, а маленькая рука в вышитой кожаной перчатке крепко держала поводья…

Они никого не убили. Даже никого не поймали; охота оказалась неудачной. И слава Богу. А ему, Эду, одной церемонии жертвоприношения на церковных развалинах хватит на всю оставшуюся жизнь…

Он хватался за луку седла. Понимал, что не прав, что хвататься надо если уж не за поводья, то хотя бы за гриву, еще в детстве об этом читал… Но поводья он упустил сразу, а развевающаяся грива вдруг показалась неимоверно далекой — чтобы достать до нее, нужно было разжать руки и какой-то момент держаться в седле на одних ногах. На твердом, гладком, подпрыгивающем, надетом на живое, фыркающее, готовое в любую секунду отколоть что-нибудь этакое… Не-ет.

Оба раза — на княжеском дворе и только что, на лесной поляне, — в седло его подсаживали, тем самым лишая себя бесплатного развлечения. Впрочем, он, кажется, и так оказался сплошным развлечением — особенно для них, непритязательных, готовых аплодировать заморенному медведю, топчущемуся на задних лапах под дребезг бубна…

За один этот день он узнал многое. Что:

а) сидеть на лошади — значит сидеть не на диване, а «на шпагате»;

б) стремя должно приходиться точно посередине ступни, а ступня все норовит провалиться глубже, угрожая вывихом…

Завтра у него разболятся мышцы ляжек. И мышцы икр. И плечи, и спина. Не исключено, что и еще кое-что… зад, во всяком случае, он себе уже отбил — возможно, и не только зад… Первое, самое главное открытие: верховая езда есть не отдых, а физическая работа. Настолько, блин, работа, что он как-то даже перестал понимать, в чем, собственно, вообще ее преимущество перед пешей ходьбой. Только в скорости, что ли?

Складки синего плаща лежали на лоснящемся крупе. Передние всадники остановились. Почему-то. И, закинув голову, княгиня показывала вышитым пальчиком вверх… там, в небесной бирюзе, покачивались кровавые среди инея ветвей рябиновые гроздья. Разводя руками, Ингигерд что-то весело говорила по-своему… Восхищалась. Рябина у них, что ли, не растет?

Он сумел-таки подцепить поводья. Они оказались длиннее, чем он думал — натягивая, он закидывался, почти лег спиной на конский круп. И сам понимал, что делает не то, и сзади снова засмеялись… Но лошадь послушалась — сделав несколько шагов, встала. И потянулась губами к заснеженному кусту, и он — Эд, конечно, а не куст, — напрягся. (Впрочем, куст, вероятно, напрягся тоже…) Кобыле ничего не стоит прилюдно увалиться в сугроб — что она уже и проделала, едва оказавшись за воротами поселка, и от обалдения Эд не успел ей помешать — да и вряд ли сумел бы, ведь поднять ее он не смог ни окриками, ни тычками. Кобыла его класс верховой езды оценила безошибочно, и полное презрение выражала всем своим видом. А он к тому же и боялся пинать ее со всей силы — невозможно, противоестественно было бить сапогом в живой теплый бок. Он попытался соскочить — и не вытащил из стремени одну ногу, пытаясь другой нащупать землю; в этот момент чертово животное, разумеется, поднялось и пошло. А нога застряла в стремени, и если бы не рыжий Рогволдов телохранитель, под общий хохот поймавший кобылу за повод, скакать бы Эду за ней на одной ноге…

Ох…

Он таки сумел привстать в стременах. И, отломив ветку рябины, протянул княгине — и она взяла, чуть помедлив; ее лицо было совсем рядом — яркие синие, как шапочка, глаза, и нежный румянец — кожа у нее была светлая, непривычно светлая… и кольца медных волос, выбившиеся из-под платка… И было — далеко — лицо князя, с приподнятыми — но не гневно, скорее добродушно-насмешливо — бровями, и очень спокойное лицо Рогволда, и — неожиданно близко — усатая ряха тучного командира ее личной охраны…

Он, Эд, что-то сделал. Он хотел нарушить равновесие — и, похоже, нарушил…

Хотя ТАКОГО оборота событий он не ждал, конечно. Прости меня, моя любовь.

ПРОШЛОЕ

— …Я, вообще, к сексуальным меньшинствам нормально отношусь, — сказал бородатый неизвестно чей друг Леша, одергивая кожаную жилетку. — Но ты бы лучше спел что-нибудь про настоящих мужчин.

Так и осталось тайной, кто, собственно, привел его на Веркин день рождения; он был мало кому знаком, но компанейскую активность проявлял за пятерых. По его лицу было видно, что «настоящие мужчины» для него понятие не абстрактное — что он искренне убежден в реальном существовании такой категории граждан и, более того, в своей к ним принадлежности.

Валерка (про которого я тогда еще не знал, что он Валерка) моргнул. Положил гитару на колени. И вдруг, широко улыбнувшись, заголосил с рекламной истошностью:

Настоящие мужчины

Не боятся простатита,

И в постели у любимой

Не уронят свою честь.

Потому что им известен

Медицинский центр отличный…

Бородатый Леша сменился с лица.

НАСТОЯЩЕЕ

…Усатый викинг с поклоном отстранил княгиню. Ингигерд послушно отъехала, все еще держа ветку у губ — она почему-то всегда его слушалась, может быть, он и родственником ей приходился, — обо всем этом Эд подумал потом. А тогда он увидел побагровевшее разъяренное лицо; усатый плюнул под ноги его лошади. Что-то говорил — негромко, сквозь зубы; жестикулировал кулак в песочного цвета перчатке — швы наружу, мелкие стежки, толстые черные нитки… А потом самого Эда сильно толкнули в плечо, под ним заржала, пятясь, лошадь… И был этот звук, прежде слышанный им только в кино да на тренировках по владению холодным оружием — звук рассекаемого клинком воздуха; запоздало поворачиваясь, усатый вскинул руки к груди — но грудь его уже была разрублена наискось, до пояса. И был еще один звук — когда Рогволд вытянул меч обратно; с лезвия упали капли, а правая половина туловища усатого отваливалась набок, и кровь хлынула — на лошадиную спину, на снег… Лошадь с визгом шарахнулась, забилась, и тело рухнуло в кусты. И был женский крик — вопль, но какой-то сдавленный, и Ингигерд уже бежала, путаясь в юбках, проваливаясь в снег… и, добежав, упала на колени — не исключено, что просто наступив-таки себе на подол; слетевшая шапочка попала кому-то под ноги…

* * *

А ведь у меня был шанс. Дурацкий шанс персонажа дурацкого фэнтэзи. Даже принцесса мне встретилась — причем именно такая, какая положена по законам жанра. Красивая, гордая, чистая (почему так блевать тянет от этого слова? Чистыми бывают тарелки и тряпки, это характеристика потребительского продукта, а не человека).

Но все равно. Это к ней я должен был влезть в окно. А потом, стоя на крыше крыльца, подхватить ее на руки. И мы скакали бы верхом через заснеженные поля, или бежали бы, спотыкаясь и проваливаясь, но все равно держась за руки, а за нами бы — погоня с обнаженными мечами… И я взял бы ее с собой, плюнув на все свои страхи за судьбу человечества, а законы жанра уж устроили бы так, чтобы страхи оказались напрасными.

Она была бы нежна, и верна, и преданна; она ждала бы меня, когда я уходил бы совершать подвиги; любовь ее — драгоценность… Ранним утром мы обвенчались бы в маленькой православной церкви — причем я бы сам не знал, за фига мне это надо — чтобы читатели окончательно прониклись тем, какой истинно русский их герой, настоящий парень из народа, не очень образованный, но интуитивно чувствующий… народную душу… связанный духовной пуповиной… Тьфу.

Но я не влюбился в принцессу.

* * *

Вечер. Ползут синие тени. Холодно. Двое стоят на крыльце.

Русые волосы — сосульками на лоб. Плащ — грубая толстая ткань, подбитая темным мехом, а по краю — вышивка, крупные неровные камешки, кривоватые ромбики и квадратики… Желтые камешки — янтарь. Голубые — бирюза… Что у нас есть, кроме надежды?

…С усилием выталкивая тяжелую дверь, Галка шагала из подъезда и, стуча каблуками, направлялась к машине — и он, встречающий, выскакивал, чтобы отворить ей дверцу. Вокруг фонарей сеялась подсвеченная морось, брызгами разбивались падающие с крыш струйки, и только в салоне невеста снимала капюшон. Горела желтая лампочка, по стеклам стекали капли, у Галки были горячие щеки, и горячие губы, и…

…По слюдяным квадратикам оконца летят тени снежинок. По дощатому полу ступают маленькие (маленькие, блин! на самом деле! бывает же…) ноги в красных византийских туфлях. Жесткий шелест платья. Фиолетовые птицы на голубом фоне. Длинные косы цвета медной проволоки, перевитые жемчужными нитями — крупный, неожиданно, до бижутерийности ровный жемчуг — все-таки княжеская жена.

…А любовь — это все-таки еще и готовность чем-то жертвовать. Чем ты готов пожертвовать? И для кого?

Фэнтэзи. Пошлый, тупейший в львиной доле своей жанр. Дерьмо. Прибежище бездарных авторов и жвачка для слаборазвитых мозгов. Благородные герои и их прекрасные подруги, и выбор сердцем всегда оказывается правильным, а не равнозначным выбору совсем иным местом, традиционно противопоставляемым голове… А если написать все как есть, читатели возопят к автору: «Почему у вас все герои такие подонки?!» И автор возопит в ответ: «Но они же любят друг друга!» — «Ну и что?»

Но я же, — думал он, глядя в русый затылок, — я же…

Синий зимний вечер. Все в инее, даже перила крыльца, даже нитки в бахроме забытого на перилах пестрого платка.

— Рогволд, — позвал он.

Поворот головы. Упруго мотнулась торчащая прядь. Взгляд. Вспухшие с ночи, обметанные губы. Очень красивое, в сущности, и очень жесткое лицо.

Эд медленно перевел дыхание. Сглотнул. И наконец брякнул:

— Ай лав ю.

Чтобы быть непонятым наверняка.

Он привык к взаимному незнанию языков — в этом даже обнаружилось кое-что забавное. «Рогволд, ты знаешь, что такое «оргазм»? Щ-щас узнаешь…» А Рогволд бормотал в ответ. Тоже, надо думать, что-то соответствующее — временами его явно здорово забавляло, что Эд не понимает сказанного…

Лицо приподнявшегося на руках Рогволда было над ним. Показался кончик языка, облизнул губы… И взгляд был озорной и напряженный, азартный… Это тело они настругают ломтями кровавого мяса.

Эд отвел глаза.

…Ты думал, что так будет проще? Дурак… Кто-то когда-то решил, что проще будет отслужить в армии, чем десять лет скрываться и раздобывать справки. Кто-то еще помнит, что из этого вышло?

…Чужими руками, да? Что стоит науськать его на бедную девушку — и история обойдется без тебя…

Дурак.

Рогволд плюхнулся на локоть. Освободившаяся рука забралась Эду под рубаху — и, задевая браслетом, поползла вниз. Жесткая ладонь. Они в жизни ничего путного не делали, эти руки — только крутили меч…

Ладонь двигалась. Эд закусил губу.

…Вниз — туда, где тяжелело и напрягалось, подрагивая, и вообще уже прижалось к животу.

— Эдвард…

И он зачем-то поправил — хриплым шепотом:

— Эдик. Повтори — Э-дик…

Рогволд глядел на него, озадаченно сдвинув брови. Шевельнулись губы:

— Э-дик…

Эд сгреб его за плечи и завалил на спину.

Мой мальчик.

* * *

— Господи, ну раз Ты нас такими создаешь — значит Ты, наверно, что-то имеешь в виду?

— Дурак ты, Эдик, — ответил бы Бог. — Создавал Я тебя, время тратил, а толку…

* * *

Этой ночью ему приснилась война.

Они с Лидкой ехали в машине. Каким-то полем — зеленым, летним; в небе появилась точка (как он мог видеть ее — из салона?) и превратилась в угловатый военный вертолет, и вертолетов стало уже несколько, а небо закрыли купола парашютов. И уже вместо неба был почему-то купол Балтийского вокзала — они стояли у выхода из метро, в толпе таких же испуганных и растерянных; все говорили о войне, но он никак не мог понять, с кем — с Америкой или с арабами за Чечню, а к нему уже шагнули фигуры в комбинезонах, с автоматами на груди — и по их лицам нельзя было определить национальность…

Он поднял голову с подушки — только чтобы убедиться, что это сон, он даже не успел осознать, где находится — уснул снова. Чтобы увидеть то же самое — только в несколько иной версии. Теперь там, во сне, была зима, они с Лидкой пробирались заснеженным берегом замерзшей реки — и из кустов настречу снова вынырнули фигуры в камуфляже… А Лидка, трехлетняя Лидка стояла босыми ногами на снегу и смотрела ему в глаза.

Проснувшись, он отметил, конечно, любопытную ассоциацию, но, в общем-то, думалось совсем не об этом. Воспоминания даже о камуфляжных костюмах солдат неведомой страны будили тоску.

…Ставни были распахнуты. За окном мутно синело, хотя время было — за полдень. Словно и не рассветало.

По крайней мере, вот лежу на шкурах, думал Эд, осторожно приподнимаясь и выпрастывая из-под головы затекшую руку. Едва утерпел, чтобы не зашипеть от боли. После вчерашней охоты у него болело все — даже та, гм, часть организма, насчет которой ему никогда не приходило в голову, что она может иметь отношение к верховой езде.

Итак, что я имею, начал он и тут же, не удержавшись, ухмыльнулся. «Имею». Тогда уж не «что», а «кого»… «А ну, заткнись! Ш-шутник… Дать бы тебе по этому месту, чтобы вперед головы не решало… Вот что теперь будет?»

Не знаю, отмахнулся он беспечно. Могу я расслабиться хоть раз в жизни? Хотя бы сейчас… когда мне так хорошо… и тепло… и сонно… «Сонно тебе! Еще бы! Спать ночью надо!»

Голой грудью он чувствовал дыхание Рогволда. Тепло и тяжесть. Волосы. И щетина колется. Щетина и царапнула, когда Рогволд зашевелился — не просыпаясь, придвинулся, закинув на Эда еще и ногу. Вот интересно, думал Эд, обнимая — осторожно, чтобы не разбудить. А ведь до меня он вроде уж спал-то один. Желающих не было составить компанию?

Дыхание. «Ему все равно, с кем трахаться, не обольщайся. Это тебе почему-то уже не все равно…»

Эд закрыл глаза…Как в «Тихом Доне»: «За две недели вымотался он, как лошадь, сделавшая непосильный пробег». Хороший, конечно, мальчик Рогволд, но если так дальше пойдет… Он беззвучно засмеялся, вспомнив позавчерашнее скандальное засыпание (уснутие? засып?) мальчика Рогволда на княжеском совете. Самого-то Рогволда это только развлекло, зато князь проводил его долгим взглядом… Эд перестал улыбаться. «А что я могу сделать? Один раз я его выручил… сколько можно? Я даже не могу объяснить ему, что это опасно…»

Объяснять он пытался. Правда, совсем не затем, чтобы обезопасить Рогволда от дядюшкиного гнева. Ножом на бересте выцарапал две недвусмысленно мужские обнявшиеся фигурки, одну посредством тыканья пальцем отождествил с собой, вторую — с Рогволдом, потом несколько раз повторил «Ингигерд», «Дания», подрисовал попика с крестом, а затем — обе фигурки на костре. Чувствовал он себя при этом свиньей, каких мало.

«Но у меня же нет выбора. Да и не врал я, в конце концов…» Временами, когда стыд делался невыносимым, только эта мысль его и утешала. Пусть скажет «спасибо», что я его предупредил…

У него осталось впечатление, что Рогволд понял. Хотя до вчерашнего дня на его поведении это никак не отражалось. И только на вчерашней охоте выяснилось, что понял он все гораздо лучше, чем Эд предполагал — просто вместо того, чтобы испугаться, пришел в бешенство.

У них еще нет этого опыта, думал Эд. Они еще не знают, что закон — любой закон, навязанный властью, имеющей силу заставить свои законы выполнять — есть адская машина, перед которой ничто самая своевольная личность. Закона можно бояться, можно его обходить, но нельзя плевать ему в морду, он этого не любит…

Влипли, думал Эд с тоской. (И сон уже как рукой сняло.) Ох, влипли…

А Рогволд спал. Заурядный, в сущности, ублюдок с садистко-проститутскими замашками. Что ты в нем нашел? Его даже свои-то терпеть не могут…

Спит. Дышит. Он же недочеловек для них, думал Эд с внезапной сосущей жалостью. Он — один, вот что. В этом мире, где одному быть никак нельзя. Семьи, считай, нет. Язычник, церковь откажется. Поп на него волком смотрит — еще бы. Да не дай Бог что… И это «что» ты ему устроил. Ты, сволочь! Он-то этого не понимает — но ты, блин… И — на паническое «Что я наделал?!» — «Да он и сам наворотил за четверых — когда быть бы тише воды ниже травы…»

В дверь стукнули. И сейчас же дверь скрипнула, и в образовавшейся щели возникло бородатое лицо над качающимся на цепочке крестом. Попик повел глазами и застыл — впрочем, у Эда не создалось впечатления, что он удивился. Моргнул, поймав Эдов взгляд, и тот подумал, что служитель культа сейчас осенит себя крестным знамением — однако ошибся.

Полуголый Рогволд, едва приподняв голову с Эдовой груди (Эд поспешно разнял руки), сонно спросил, шмыгнув носом. Попик ответил двумя фразами — длинной и короткой, причем Эд разобрал слова «князь» и «суд». Ну все, подумал он.

Скотина, думал он, разглядывая жиденькую, с проседью попикову бороду. Радуешься… Твоя небось работа. Да и второй тут не зря околачивался. Варяга, небось, он науськал. А девчонку — вы оба. Борцы, блин, за нравственность… И Всеволод недаром меня больше петь не зовет… впрочем, если он всерьез собирался принести Рогволда в жертву при постройке храма Божьего, ему, конечно, уже донесли, кто вставил палку в колесо.

Попик взирал вполне благостно.

* * *

…Не люблю этого слова в таком контексте. Настоящий мужчина, настоящая женщина… настоящий человек… А все остальные что — поддельные?

«Настоящий мужчина» — помесь трактора с гориллой. «Настоящая женщина», соответственно, — гибрид вибратора с кухонным комбайном.

Хочется дать в морду. Потому что обидно, в конце концов. И за тех, и за других.

* * *

В сенях присоединились четверо стражников, спавших за дверью — личная Рогволдова охрана. Рогволд, осунувшийся, с кругами вокруг глаз — от хронического недосыпания последнего времени, какой-то очень собранный, придерживая меч, шел первым.

Молчали. Скрипели доски под сапогами, брякали мечи о лестничные ступеньки. Эд отрешенно подумал, что это все-таки хамство — явиться на княжеский суд с оружием, да еще привести с собой вооруженную свиту. Хамство, зато разумно…

Дом будто вымер — лишь раз, обернувшись, Эд успел увидеть в боковых дверях сразу исчезнувшее служаночье лицо. Плохо дело, подумал он. Если уж даже прислуга попряталась…

Впрочем, он не понимал, почему дело должно быть так уж плохо. Глядя Рогволду в спину, вспомнил, что в «Русской правде» почти не упоминается смертная казнь. Только штрафы. «Если кто убьет княжьего тиуна (приказчика)…» Даже за убийство. А уж убийство высокородным паршивого иноземца… Потом он вспомнил, что за иноземцев штраф был как раз больше. Да и какой из Рогволда высокородный — бастард… Потом Рогволд ногой распахнул забухшую дверь, и они вступили на крыльцо. В серо-голубой, укутанный свежим снегом мир.

И в огненные отсветы.

Горел костер — в расползающемся пятне проталины. Двор был полон народу. Перед крыльцом расстелен ковер, на ковре — два вынесенных кресла. Оглядываясь из-за резной спинки, князь следил, как шестеро спускаются по ступеням. Начало вышло диковатым — преступники появились из-за судейских спин. Явно не рассчитан был судебный церемониал на то, что обвиняемыми окажутся обитатели княжеского жилища.

Эд оглядел толпу. Он был уверен, что будут кричать, плевать и, возможно, чем-нибудь кинут. У него заранее сводило челюсти и сами собой поджимались лопатки. Но толпа молчала.

Лица. В большинстве — угрюмые, недоверчиво-настороженные — надо полагать, княжеских родственничков судили не часто; в большинстве — мужские. Бороды, круглые, опушенные мехом шапки, тулупы какие-то, подпоясанные веревками, дОхи… У здешнего простонародья вид был как раз ничуть не экзотический. Вон мужик стоит — под распахнутой дохой рубаха до колен, вышитая по подолу красными петушками, штаны синие в белую полоску, портянки, лапти… Так крестьяне одевались, кажется, еще в начале двадцатого века. Только что баре к тому времени сменили вышитые плащи на сюртуки и цилиндры…

Под ногами желтели доски — по случаю исторического события лед со ступеней скололи. Давая дорогу, расступились теснившиеся возле княгини варяги. Смотрели исподлобья. Мельком Эд увидел неподвижный, со сжатыми губами профиль Ингигерд. И шагнул с крыльца на оранжевый в огненном свете снег.

Встать пришлось у костра. Что с одной стороны было хорошо — теплее, но с другой… Сразу пришли на ум испытания раскаленным железом, которое полагалось брать голыми руками.

Эд смотрел на княжескую руку, стиснувшую резной подлокотник. Всеволод был без перчаток, красные волосатые пальцы шевелились, взблескивая перстнями. Красные сапоги притоптывали, роняя на ковер ошметки снега. Ноги Ингигерд, закутанные меховой (похоже, медвежьей) полстью, были неподвижны. Руки она прятала под плащом. Заплаканное, пятнами лицо под измятым ветром мехом шапочки — другой уже, розовой. (А ту, должно быть, так и затоптали…) Испуганная девчонка без всяких следов княжеского величия, то и дело, забываясь, начинающая кусать губы, переводящая затравленный взгляд с толпы на мужа, с Эда на Рогволда, с Рогволда на попика — а попик не упустил момент и первым выперся с речью, и, стоя перед князем, то трагически шептал, то, тыча в снег сучковатым посохом, срывался на крик…

По крайней мере, слово «Содом» Эд в его речи разобрал несколько раз.

Крупные снежинки садились на волосы Рогволда. Эд вдруг снова вспомнил босые следы на заиндевелом полу — внезапное желание схватить за плечи и отшвырнуть, загородить собой оказалось таким сильным, что он стиснул зубы. Плевать мне, что он куда лучше приспособлен к здешним дракам, а я и мечом взмахнуть не сумею. Плевать.

Костер трещал и дымил, снежинки падали в него каплями. Из-под стаявшего снега показалась жухлая прошлогодняя трава. Налетевший ветер понес дым в их сторону — Эд закашлялся, отворачиваясь. Даже сам князь щурился, закрываясь рукавом, морщился и утирал слезы. Ингигерд уткнулась в покрывало. Но оратора и дым не брал — кашляя, он продолжал говорить, суча палкой. Снег вокруг него был изрыт.

Очередную тираду попик произнес, потрясая палкой над головой. Из толпы что-то выкрикнули — как показалось Эду, что-то одобрительное. Чего и следовало ожидать — Рогволд явно не пользовался народной любовью. Эд вспомнил разбитое лицо умалишенного нищего и вздохнул. Кривиться опасался — не отнесла бы власть на свой счет.

На княжеских плечах разлеглась волчья шкура — болтались мертвые лапы, и мертвая голова глядела стеклянными глазами. Ох, как он, Эд, понимал сейчас несчастного волка, как ему сочувствовал; как он ненавидел сейчас…

* * *

…О, как он умел ненавидеть! Как отчаянно он умел ненавидеть — куда лучше, чем любить.

Может, потому и любовь получилась такая вот — от неумения?

…примесь ненависти, и обреченности, и тоски… Ты — гиря на моей шее, потому что без тебя я был свободен. Тебе дешево обошлась моя свобода — несколько улыбок, след перепачканных сажей пальцев на щеке… Ах, эти побелевшие пальцы на тусклом металле кубка — дурацкого кубка, похожего на вазочку для мороженого; кухонный чад пиршественного зала… Никто. Никого. Никогда.

* * *

…Попика-аборигена сменил другой — католик, духовник Ингигерд. Бывший, кажется, духовник, — кажется, она перешла в православие… Этот говорил по-латыни, и в паузах встревал худенький переводчик; иногда же сбивался на, видимо, датский — тогда столпившиеся позади княгининого кресла сослуживцы убитого принимались кричать и бить в щиты. Последним вылез русский в остроконечной шапке и в желтом плаще, расшитом золотыми цветами, картавый и вдобавок простуженный — чихал, всхлипывая и утираясь рукавом. Главный княжеский тиун. Говорил он долго, притоптывая узорными сапожками, но Эд не понял ни слова.

Белели, подолгу не рассеиваясь, облачка выдыхаемого пара. Темнело. В сумрачном небе таял дым. Пробегали слуги с охапками березовых дров — прогоревший было костер снова затрещал, взвились языки пламени, бросив отсветы на лица. Поднялся сам князь и сказал что-то Рогволду. Тот ответил — улыбаясь. Он очевидно огрызался — может быть, даже хамил; он засмеялся в ответ на какое-то замечание вскочившего попика — незнакомым, раздельным, кашляющим смехом. Он явно издевался — он слишком привык к безнаказанности. У него не было опыта страха.

И Ингигерд отняла от лица покрывало. В расширенных глазах чудились оранжевые отсветы. Вид у нее был такой испуганный, что Эд удивился. Но он почему-то верил, что никакие личные мотивы тут ни при чем. Что она искренна, эта девчонка, хорошая жена своему мужу, — она убеждена в своей правоте, но еще и добра, благородна и великодушна, — она боится, что правосудие в азарте пришибет грешников, а ведь им нужно только объяснить, и они раскаются и встанут на путь истинный…

Призрачная тень летящего снега струилась под ногами. А потом сбоку почудилось какое-то движение. Скрип шагов. И как-то очень светло стало — раздвинулись тени людей, только что окружавших их двоих. Охрана Рогволда расступалась, пятилась — один за другим разбойнички исчезали в толпе. Эд поймал неподвижный взгляд рыжего — лицо у того на секунду ожило. Бровями, глазами он сделал недвусмысленное движение — в сторону. Эд отвернулся.

Они с Рогволдом остались посреди вытоптанного круга — вдвоем. И ему, Эду, тоже советовали убраться, пока не поздно. Это ведь не тебя судят, ты — только свидетель…

Один пристальный взгляд власти — и мы лояльны, думал Эд, озираясь. Он не был удивлен. И оглянувшийся Рогволд, кажется, не удивился тоже — только передернул плечами, как от холода, и шагнул в сторону. Точно ему вдруг стало неуютно стоять к Эду спиной.

Эд понял.

Такое ощущение принято описывать как «душат чувства». Жалость, нежность, и еще что-то, и еще… Он ведь знал, он и не сомневался, что мы все разбежимся, и только это инстинктивное стремление уберечь спину от потенциального врага… Эд шарил по бокам в поисках несуществующих карманов. Спохватившись, опустил руки — медленно, пряча сжатые кулаки. Рукоять меча царапнула запястье.

Он вдруг ясно представил Рогволда на дыбе. Голым. Вывихнутые, посиневшие, со вздувшимися мышцами руки, ремни, врезавшиеся в распухшие, стертые в кровь запястья, и сквозь сосульки волос смотрящий глаз — едва, щелкой, раскрывшийся в сине-багровом отеке; и струйку крови на подбородке — из прокушенной губы, и спину — полосы синяков, а посередине каждой, в рваных краях, где плеть рассекла кожу — полосы запекшейся крови… Ты ведь знал, что так будет. Знал?! И лужа крови, впитывающаяся в доски пола, и как в ней отразится нога перешагивающего палача. Здешнего палача он видел — здоровенный (ну не попрешь против стереотипа — видать, работа такая), не в меру упитанный детина. Круглое, румяное и вполне доброжелательное к миру лицо.

…И ссадины на, как пишут в протоколах, «внутренних поверхностях бедер». И струйки крови. И как палач неторопливо развяжет пояс — расшитый, с веселыми шерстяными помпончиками на концах, — и пухлой ладонью погладит Рогволда по заду… Какого черта, так и будет. Все знают, что встает у него на мужиков, и все его ненавидят. Уж они постараются, чтоб у него из ушей полилось…

Он спохватился. Теперь пятилась, раздаваясь, сама толпа, и еще шире стало пустое пространство, в котором они остались вдвоем. И, расталкивая, заходя с двух сторон, в круг вступили княжеские стражники.

Эд сглотнул. Даже не оглядываясь, он знал, что сзади, у открытых ворот, привязаны лошади — чьи-то, кого-то из зрителей, — а толпа там как раз пореже, все подтянулись к огню… Я не смогу, думал он, глядя на стражников. Меня убьют. Сразу. Я не смогу, думал он, схватив Рогволда за рукав — разворачивая. И не узнал своего голоса в нечленораздельном крике, с которым прыгнул и в прыжке ногой ударил в чье-то лицо.

Он сразу понял, что ошибся — махать ногами не стоит, как раз промеж мечом и ткнут. Но человек повалился навзничь, и Эд ударил еще кого-то — кулаком в лицо, и еще кого-то… Он бил и бил — в бородатые оскаленные рты, пинал в животы под холщовыми рубахами; а потом увидел палки — у одного, у другого, третий взмахнул мечом, но он, Эд, сумел увернуться… «На копья поднимут», — подумал он и, только чтобы создать хоть какую-то дистанцию между собой и ими, выдернул меч.

Он не умел им пользоваться. И все они наверняка знали, что он не умеет — о нем наверняка уже легенды ходили среди княжеской охраны… И когда кто-то загоготал и надвинулся — без палки, без оружия, с голыми руками, — Эд прыгнул и крутанулся, как видел в кино, и в повороте полоснул мечом поперек чужого живота. Лезвие зацепило одежду, но рассекло ее неожиданно легко, длинный разрез брызнул кровью — и в этот момент Эда сзади ударили в голову. Он увидел тьму, полную ярких искр.

* * *

Единица — ноль с точки зрения природы. Самый умный, самый смелый, самый сильный, выживший из целого племени — все равно что если бы его уже и не было вовсе. Нужно, чтобы выжили хотя бы двое. Мужчина и женщина. Самец и самка. Чтобы было, кому продолжить род. Нужно заставить спасать друг друга, любой ценой… Чтобы потерять другого стало стократ страшнее, чем умереть самому; чтобы бежали, задыхаясь — не потому, что пряник сладок, а потому, что невыносимо жить под таким кнутом…

Бедные наши головы глючат сильнее пиратских программ в самопальных компьютерах — но эти, забитые в подкорку, инстинкты действуют даже оказываясь — с точки зрения первоначального предназначения — совершенно бессмысленными.

* * *

…Он очнулся быстро — должно быть, всего через несколько минут. Узрев перед носом огненные отсветы на обледеневших, серебристых от старости сучковатых досках, не сразу понял, что его успели отбросить под забор, в сугроб.

Снег перед глазами — нагромождение невесомых угловатых кристалликов. Эд заворочался. Перевернулся на спину, гудящим затылком в холод — стало хорошо, захотелось так и лежать долго-долго, глядеть на смутные разводы облаков в темном небе… «Вставай, сволочь! Вставай, они убьют его, вста-ать!»

Перекатившись на бок, приподнялся на локте. В ушах звенело — тонко, по-комариному. У ворот дрались.

А потом в гомон, крики и, надо понимать, брань мужских голосов воткнулся одинокий женский — высокий, задыхающийся, и он увидел бегущую через двор Ингигерд — и, добежав, она врезалась в толпу, расталкивая дерущихся, пробиваясь вглубь…

Он снова увидел ее в просвете между оторопело расступившимися спинами — она стояла лицом к толпе, раскинув руки, заслоняя собой шатающегося Рогволда; а у того в руке был меч, причем в левой руке — а правую он прижимал к боку, рукав на ней висел кровавыми лоскутами, и кровь капала на снег. И затоптанные сугробы были испятнаны кровью, а в одном большом, глубоко проевшем снег пятне друг на друге лежали двое, и тот, что лежал ничком, был рыжим.

Ингигерд просила — он понял это, не понимая ни слова. Но не понимала и толпа — княгиня говорила по-датски. Твердила одно и то же — уже почти жалобно, взмахивая руками, запинаясь, вставляя, как ему показалось, русские слова; а толпа молчала в растерянности — будь на месте Ингигерд любая другая женщина, наверняка не стали бы и слушать, и не заметили бы, стоптав, — но княгиня… А стражники ошалело топтались, и даже отсюда было видно, как на другом конце двора растерянно моргает вскочивший князь.

А Рогволд озирался, высматривая кого-то, и Эд даже понял — кого.

Он шел сквозь толпу. Люди молча сторонились — и тошно было понимать, кем он выглядит в их глазах. И тошно было сознавать, что они вдвоем прикрываются девчонкой… а ей-то это зачем, совсем, что ли, сумасшедшая? И совсем непонятно, что теперь делать дальше…

Он шагнул прямо на какую-то женщину, и она шарахнулась в сторону — в расстегнутом вороте шубки мотнулись бусы. И Эд остолбенел. Те самые, проклятые пестренькие бусы, с которых все началось…

Горничная княгини. Камеристка, служанка, наперсница — он не знал ее должности, но визуально-то ее помнил еще со времен тюремного окошка… А он-то еще все думал — ведь для властительной особы побрякушка и вправду слишком дешевенькая…

Карие затравленные глаза. И бусы — он ни с чем их не спутает, даже если это принятая техника работы со стеклом, даже если каждый второй ремесленник валяет такое ящиками… Он запомнил, кажется, каждый завиток рисунка. Красненькое, зелененькое, желтенькое… Они.

Он подцепил бусы пальцем и легонько дернул к себе. Датчанка смотрела на него, в ужасе приоткрыв рот — он решил, что сейчас она завизжит в голос, но она молчала. Он подставил ей раскрытую ладонь — краем глаза видя сведенное напряжением лицо Рогволда, его сморщенный нос… а князь со стражниками уже бежали, и толпа заранее расступалась, давая им дорогу… Она поняла неожиданно сразу. Стянула бусы через голову. И положила в его руку. Он торопливо повертел их, соображая — надел на себя, под рубаху. Тем самым, вероятно, добавив в общественном мнении еще один штрих к и без того омерзительному образу. Плевать.

Он встал рядом с ними. Обеими руками вцепившись в здоровую руку Рогволда, Ингигерд что-то говорила. Убеждала. Уговаривала. Заклинала. В какой-то момент Эду снова показалось, что он понимает. Правосудие. И милосердие. Отдайтесь на волю. Потому что грешника нельзя же просто отпустить, его нужно перевоспитать…

А потом он вдруг в самом деле понял.

— Нельзя так, — по-русски повторяла Ингигерд. — Нельзя так. Нельзя так.

А Рогволд молча выдирал рукав из ее пальцев — а князь со стражниками были уже совсем близко, и Рогволд рванулся, замахнувшись мечом, — не удержавшись, Ингигерд упала на колени. Эд схватил ее за плечи, потащил — но ее пальцы вцепились намертво, и, уже осатанев, он разжимал их силой. Рогволд дернул рукой, треснула рубаха; а Эд был все-таки куда сильнее княгини — нежные пальцы, хрупкие косточки, он был уверен, что сейчас что-нибудь ей сломает… Княгиня зубами впилась ему в запястье — обалдевший, он инстинктивно вырвал руку и оттолкнул оскаленное лицо. Отступая, Рогволд волоком тащил ее за собой.

Творилось безумие.

И когда стражники, отшвырнув с дороги последнего зазевавшегося бородача, выскочили на финишную прямую, меч ударил.

ПРОШЛОЕ

Девчонка упала носом ему в плечо. И слава Богу, что на эскалаторе оказалось так тесно — потому что иначе она, должно быть, рухнула бы прямо на ступеньки.

Испуганные лица.

— Вам плохо?

У нее был совершенно замученный вид.

— Нет… Просто спать хочется. У меня сессия, — жалобно улыбаясь, сообщила она уже ему персонально. — Я ночь не спала…

У нее были алые волосы. В жизни он еще не видел человека, которому шла бы такая прическа — даже Верка с ее тонким личиком, примеряя в каком-то экзотическом магазинчике цветные парики, походила на трансвестита и больше ни на что. А этой — да, шло. И вся-то длина ее волосам была — сантиметр, при всем желании они не могли лезть ей в глаза или еще как-то мешать — тем не менее из них рогульками торчали заколки.

— Одну ночь? — осведомился он двадцатью минутами спустя, когда они уже дружненько шагали мимо Апрашки и он нес ее сумку.

— Три, — созналась она, пока они обходили кровавое пятно на асфальте. И оступилась, и он подхватил ее под локоть; подняв нос, она гордо заявила: — Вы оперативны, молодой человек.

Он предложил ей кофе. Она согласилась — но, стоя рядом с ним в очереди у стойки забегаловки — первой встречной, — закрыла глаза и вдруг снова резко пошатнулась.

— Все, — сказал он, за локоть сводя ее к проезжей части. — Галя, кофе подождет. Будем ловить тачку.

НАСТОЯЩЕЕ

…Эд, за секунды угадавший происходящее, все-таки не поверил себе — и не верил до тех пор, пока Ингигерд не закричала, отшатываясь, — крик ее захлебнулся странным булькающим звуком, окровавленное лезвие показалось из спины и втянулось обратно — и, запрокидываясь, княгиня осела в сугроб.

Только ужасом можно объяснить то, что он сумел вскочить в седло. (Рогволд, впопыхах перерубивший повод серого в яблоках жеребца, был в этот миг уже за воротами.) Эд ударил лошадь пятками, заорав что-то нечленораздельное. Если бы когда-нибудь ему сказали, что, второй раз в жизни оказавшись в седле, он сможет выдержать настоящую скачку — не поверил бы. И зря, потому что кони уже мчались по улице — кривой и узкой, в его мире такие тропинки, — и снег летел из-под копыт.

Сзади кричали. Там, во дворе, удаляющийся конский топот сотрясал землю; там уже, ругаясь, бежали к конюшне, там визжали женщины… Там она осталась лежать навзничь, в сугробе, — а кисть ее руки отдельно лежала у нее в ногах, и под хлещущей кровью таял снег.

Крики. Он оглянулся — на улицу выскакивали, теснясь в воротах. «На куски разорвут…»

От жгучего воздуха заныли зубы. Он видел впереди мечущийся плащ Рогволда; смутно белели сугробы по обочинам — а середина улицы, затоптанная и занавоженная, даже и не белела.

Ветер. Крошки снега в лицо. И вдруг, совсем рядом — короткий свист, что-то пролетело словно бы у самой щеки… Косо, на излете уйдя в сугроб, торчала стрела.

С дороги шарахнулось сразу несколько темных фигур — в разные стороны. Эд думал о том, что будет, если где-нибудь подальше улицу додумаются перегородить. С дубинами.

Меткая снеженка залепила точно в глаз.

Он был уверен, что в княжеской конюшне сейчас седлают коней, и ждал топота копыт погони. Какое у нас преимущество? Минут десять… Он понятия не имел о соотношении времени и скоростей применительно к скачкам. Десять минут в данной ситуации — это много или мало? Лошадь — не машина…

…А ведь могли убить. Вот, минуту назад; и сейчас я уже не видел бы тусклых, не освещающих окошек, заснеженных плетней… Деревянная палка с металлическим наконечником, с воткнутыми в другой конец стрижеными перьями, у нее и скорость-то символическая по сравнению с чем-нибудь этаким…

И про историю забыл, подумал он — и, не удержавшись, засмеялся.

И еще раньше, во дворе… Ткнули бы мечом, рогатиной… Все из башки вылетело. И тогда история спохватилась и сделала все сама. Не так просто оказалось сбить ее с избранного пути. И теперь Ингигерд ляжет в могилу, Рогволд в бегах… Все как положено.

Истерично трясся, скорчившись в седле.

И бусы… Он замер. Стиснул зубы и перестал дышать, прислушиваясь к прохладе лежащих на груди стеклянных шариков. Может, это знак судьбы?..

Господи, а все остальные, опомнился он. Ее охрана, и эта самая… камеристка… Все они должны были погибнуть — а они все живы; все они родят детей, которых не должно было быть…

Мелькнули окошки околицы, и они влетели в лес.

Светлели заснеженные ветви — много ветвей, путаница; светлели скелеты березового подлеска… Лошадь вздрагивала, трепеща ноздрями. Эд подскакивал в седле, изо всех сил сжимая ее бока онемевшими коленями, и шепотом ругался. Организм, еще не отошедший после вчерашнего, возмущался столь хамским к себе отношением.

Бился в метели плащ Рогволда. Эд закусил губу.

…Он же убийца. Ему же человека убить — как тебе таракана. «Эдичка, — остерег внутренний голос. — Знаешь, какой у тебя самый главный ограничитель? Уголовное наказание. А ну-ка представь, что ты вырос в мире, где тюрьма за такие вещи не предусмотрена. И где общественное мнение их не порицает, а одобряет. То есть все твои прекрасные наклонности благополучно развились в благоприятных условиях… Ну-ка? Во».

И она. Я не понял, что бить сапогами морды здесь принято, а чтобы заслонить собой своего врага, нужна смелость. Особенно если тебе не впаривали с детства про добро и всепрощение и ты не окончательно на этом повихнулся. Время, когда до самых заезженных у нас идей доходили своим умом — и лишь единицы…

Но я-то из другого мира. Где милосердие не в чести, ибо навязло на зубах. Я все понимаю, но смотрю со своей колокольни. В моих глазах то, что она сделала — не доблесть. Доблесть — стереть врага в порошок.

«Скажи еще, что то, что он сделал — в твоих глазах не преступление». — «М-м…»

А у него не было выбора. Потому что, защищая, она одновременно его топила, потому что ее влияние на мужа вовсе не было достаточным, чтобы вынудить его помиловать приговоренных…

Никогда не мог осуждать людей, совершающих целесообразные поступки. Другое дело, что целесообразность целесообразности все-таки рознь…

Рогволд оглянулся. Эд оглянулся тоже. Вдалеке мерз в темном небе белый дым. Погони не было видно, но уже чудился в топоте собственных коней слитный стук множества копыт, и чудились огненные отсветы в темных улицах… А ведь с них станет устроить облаву, понял Эд. С факелами, с собаками…

Он не поверил сам себе. Облаву — да, но завтра утром. Почему-то он был уверен, что ночью в этот лес не сунется никто.

Луны не было. И только тут он осознал, что это значит. Это значит, что минут через двадцать, максимум через полчаса наступит кромешная тьма. Та самая, какую он видел лишь несколько раз в жизни; первый раз — в детстве, когда спрятался в шкафу и поразился, обнаружив, что не может разглядеть поднесенной к глазам ладони. Да, наступит тьма, и тогда…

Покачивались задетые ветви. Из-под копыт летели ошметки снега. Дорога перестала укатанно поблескивать. Не так часто по ней ездили, по этой дороге…

Спина Рогволда впереди. На снегу, в следах Рогволдова коня — черные брызги. А ведь кровь, понял Эд. Откуда? У них нет шпор…

Откуда, он сообразил, когда Рогволд вдруг покачнулся в седле. Кровотечение… Кровопотеря…

А ведь, наверно, кровь из серьезной раны не уймется сама, понял он с ужасом. Нужны давящие повязки, швы… А если артерия задета?.. Нет, артерия — был бы уже каюк. А если вена?

А что поделаешь, ответил он сам себе. Остановиться и перевязать нет времени. Пусть держится. Если упадет — втащу, конечно, к себе на лошадь… И тут же понял: не смогу. Я и сам-то на ней еле держусь, и тем более мне не удержать другого человека… Втащишь! — приказал свирепо и, вздохнув, сам отозвался: ну втащу. Скорость сразу упадет. Боливару не снести двоих. А эти догонят и нас на куски порубят, и разбираться не будут, у кого артерии, а у кого вены…

Свернули. По правую сторону дороги поднялся обрыв. Торчали из-под снега вывернутые корни, и громадный пень нависал над дорогой.

Обрыв был тот самый. У Эда, кажется, затряслись руки. На голой груди под рубашкой бились бусы.

…Куда мы едем-то? Впрочем, не суть. Без него ты тут все равно пропадешь, так что потащишь, деваться тебе некуда…

Склон вдруг опал. Открылось нечто вроде русла ручья — должно быть, промыла весенняя вода. Здесь можно было подняться. И взвести коней — хотя что коням делать в лесу?

— Стой! — крикнул он.

Рогволд обернулся. Эд натягивал поводья, заваливаясь в седле — ему так и не объяснили, как тормозить иначе. Неумело толкаясь икрами, он даже сумел заставить лошадь (жеребца или кобылу — еще даже не разглядел) отойти к обочине.

Подъехавший Рогволд уже явно качался. Плащ, штанина, бок лошади были темными и мокрыми. Со слипшейся сосульками шерсти темное капало на снег.

— Дай руку, — сказал Эд, стаскивая перчатки — поочередно, каждый раз перехватывая поводья другой рукой. Проплыла отрешенная мысль: а я начинаю осваиваться в седле… У нас несколько минут, думал он, затыкая перчатки за пояс. Дрожь куда-то ушла. Ему даже не хотелось торопиться — словно время вдруг растянулось. — Руку! Длань! Руцу!

Не дожидаясь, он схватил Рогволда за плечо — и сам испугался. Лицо у того исказилось, он со всхлипом, сквозь зубы потянул воздух — и боком повалился на Эда, цепляясь здоровой рукой. Е-мое, думал Эд, разрывая сочащиеся кровью лохмотья рукава. Е-мое…

Он не видел ран. Никогда. Его учили делать перевязки, но в их части самой крупной травмой — на его памяти — была сломанная нога одного салаги, рванувшего в самоволку через забор.

…Лезвие вошло повыше локтя. Наискось. До кости. Отслоив кусок мяса. Рогволд висел на Эде, тяжело дыша, — и отпихивался, честно стараясь выпрямиться. Сейчас еще лошади пойдут, подумал Эд со злостью. Левой рукой он задрал на себе кафтан и верхнюю шерстяную рубаху; нащупал нижнюю, полотняную. Подергал. Затем догадался — той же левой рукой вытащил нож. Подцепив подол кончиком, потянул в сторону — ткань треснула. Он сунул нож обратно в ножны, ухватился рукой и рванул. С треском оторвался весь низ рубахи — но пришлось снова лезть за ножом, чтобы разрезать получившееся кольцо ткани. Он не оглядывался — но, кажется, спиной слышал каждый хруст ветвей. Однако на дороге пока было тихо.

Ругаясь про себя, он бинтовал руку Рогволда оторванной полосой. В темноте едва различал оскаленное лицо у себя на плече. Сжатые зубы влажно поблескивали.

— Н-напасть на мою голову, — пробормотал он вслух и сразу осекся. Потому что так он говаривал Лидке, когда она уж очень допекала; потому что…

«Так надо, — сказал он себе. — Кто знает, когда я смогу сюда вернуться. И найду ли дорогу. Тем более, что я-то не убивал бедную девушку и в мыслях такого не имел…» — «Имел». — «Ну имел, да. Но не убивал. И я не могу взять его с собой, это тоже нарушит ход истории…» — «Он тебе просто не нужен». — «Да, в таком варианте — не нужен! Я не врач в сумасшедшем доме. Ни ему, ни мне от этого не будет лучше…»

— Рогволд, — позвал он, затянув узел.

Тот уже сидел прямо, вцепившись здоровой рукой в конскую гриву. Эд осторожно расправил складки плаща поверх раненой руки.

— Рогволд, — повторил он.

Снег падал на гривы коней. Кони стояли морда к морде — кажется, обнюхивались. Белый пар дыхания.

Пальцем он ткнул Рогволда в грудь и показал на дорогу. Потом ткнул в грудь себе и показал вверх по склону. Рогволд молча смотрел на него. Шуршала снежная крупа, копилась в складках плащей. Запорошенные пряди лежали на запорошенной ткани. Под завитками волос поблескивали глаза. Губы — горячие и колючие, обметанные до лохматости; запах снега и крови… Больше я тебя никогда не увижу.

— Прощай, Рогволд, — выговорил он, выпрямляясь.

На этот раз он заставил себя перед прыжком освободить из стремян обе ноги. Соскочив, сразу ушел по колено. Увязая, обошел лошадь и сунул Рогволду ее поводья. Тебе понадобится второй конь.

Больше ему нечего было отдать.

— Езжай, — сказал он.

Рогволд попытался нагнуться с седла — покачнувшись, едва успел схватиться за гриву. Сдвинув брови, смотрел то на Эда, то в лес. Спросил что-то. На лице — недоумение.

Эд повторил свои указующие жесты. На Рогволда и вдоль дороги, на себя и в лес. Рогволд не двигался. Смотрел, разумеется, как на сумасшедшего, но из-под этого выражения постепенно проступало другое. Еще бы — ночь, чаща, мороз… то же самое место…

Мерзли голые руки. Эд снова поймал себя на том, что шарит по бокам, ища карманы. Окровавленные пальцы слипались. Облизать, подумал он. Подемонстративнее и с аппетитом. Испугается?

Вытер ладони о заснеженный плащ. Закусив губу, торопливо вытянул из-за пояса перчатки — кое-как, едва не выронив, натянул.

Рогволд все молчал. Усмехнувшись, тронул коня. И, уже обернувшись на скаку, сказал что-то — Эд не расслышал. А и расслышав, не понял бы…

Он еще постоял, глядя вслед, слушая затихающий стук копыт. Все-таки у них с этим проще. Мы — люди здравомыслящие, стали бы хватать и не пущать, а уж чем там самоубийца руководствовался — потом психиатры разберутся. А тут… Вот что он теперь, интересно, — будет думать, что две недели жил с нечистой силой?

Погони все не было. Только теперь Эд сообразил, что преследователи, конечно, заметят уходящие вверх по склону следы. Но выбора не было.

И осталась тишина. Снежная крупа сыпала с напором хорошего дождя. Лес был… Лес. Сплошная стена еловых лап — обвисших, будто шляпки энтомолы ядовитой на картинке в «Справочнике грибника», с незапамятных времен валявшемся у родителей; частокол стволов — дальше, ближе, вблизи, сплошная снежная каша… Это не лес, думал Эд, озираясь. Это полоса препятствий. Линия Маннергейма. Было непонятно, как туда вообще можно проникнуть. Разве что на четвереньках…

Он двинулся вверх. Он хотел бежать, но мог только брести, увязая. Со склона сугробы, должно быть, сносило ветром — здесь они были всего-то выше колена. А кое-где и меньше — там выпирали наружу замерзшие корни. Вот хватаясь за корни, мелкие елочки и прутья кустов, он и вскарабкался-таки наверх — и сразу провалился по пояс.

В лесу было темно. Кольями торчали обломки поваленных стволов. Впереди поднятым шлагбаумом белела косая полоса — заснеженный ствол сломанного, но не упавшего дерева. Чуть подальше — множество таких же, но поперечных полос. Бурелом, сквозь который уже торчали ломкие скелеты кустов и упорные микроелочки. Осыпаемый снегом, он продирался, перелезал, спотыкался обо что-то невидимое под сугробами — корни, или камни, или пни… Забившийся в сапоги снег холодил ноги. Оглядываясь — кругом черные ветви, черные вершины на фоне мутного неба, — он пытался вспомнить, как его тащили сюда — но помнились только мечущиеся стволы и чужие руки, крепко держащие под мышки. Он всегда хорошо запоминал дорогу. Не мог ни описать, ни представить — но, оказываясь на месте, находил. Интуитивно. Угадывал. Но, видимо, и для такого угадывания нужен какой-то минимум ориентиров. Которых не было. Лес — не город.

Впереди, совсем рядом, длинно проскрипело. Как виселица под удавленником. Эд шарахнулся в сторону и провалился по грудь.

Пятна тени и тусклых снежных отсветов. Некое движение чудилось там, и словно бы качнулся, раздвигаясь, частокол прутьев… Эд забился, подавившись инстинктивным желанием заорать во всю глотку. Сейчас, кажется, он обрадовался бы встрече с княжеской облавой. Сейчас…

Ему впервые пришло в голову, что в таком лесу наверняка должны водиться волки.

…Потом он все-таки перевел дыхание.

Тусклые снежные блики. Черные раскоряки-деревья. И нигде ни единого просвета… Озираясь, он барахтался — вертелся — в сугробе. Сердце болезненно толкалось где-то вверху легких.

Должно быть, глаза привыкли к темноте. И он разглядел, что справа и чуть дальше стволы словно рисуются четче. Словно бы на фоне чего-то более светлого… Поляна?..

Он рванулся. Ветви цеплялись за одежду и норовили хлестнуть по лицу, стволы преграждали дорогу, но опушка — теперь было ясно видно, что это опушка — была все ближе, и он лез, проваливаясь, выбираясь и снова проваливаясь, ничего больше не слыша, кроме собственного хриплого дыхания и треска ломаемых ветвей… Он потерял одну перчатку; вспотел, несмотря на холод; в эти минуты он успел подумать о том, что, возможно, впереди вовсе не та поляна — а заодно о блуждающих огоньках, вставших из могил мертвецах и еще о многом другом. Один раз, споткнувшись, он растянулся, уйдя в снег с головой — выскочил, отплевываясь, как из-под воды, и схватился за подвернувшуюся березку…

Стволы расступились, и он выбрался (выгреб?) на поляну. Он боялся поверить себе, но, видимо, кто-то с небес взглянул на него снисходительно — это была та самая поляна. И даже елку он узнал сразу — вот она, родимая, словно в темном платье, словно растущая из самих сугробов, часть их — потому, что засыпаны нижние ветви…

Дошел. Там, на дороге, он и не задумался над тем, насколько это будет сложно — а теперь был счастлив, и едва верил в свое счастье… Дошел.

Потом он как-то сразу опомнился. Никакой гарантии, что машина времени сработает обратно; а если не сработает, я остаюсь здесь на ночь и вряд ли доживу до утра — тогда уж лучше было уехать с Рогволдом… А лучше ли?

Я не хочу жить в этом мире, сказал он про себя. Господи, пожалей меня…

Ель возвышалась над ним. Вершина темнела на фоне туч. Вспомнился читанный в детстве рассказ Бианки — о мальчике, всю ночь спасавшемся от волков на дереве.

Через рубаху он прижал бусы ладонью. Вот, кажется, та ветка, за которую я хватался. Вот она, та яма, которую я тогда вырыл в снегу — ее еще не совсем замело…

Он постоял над ямой. Перекрестился. И снова накрыл бусы рукой.

И, окончательно уверясь, что ничего не выйдет и, значит, смерть все-таки пришла за ним, — шагнул.

…Наверно, это все-таки было падение. Потому что он снова лежал. Солнечный свет резанул глаза, и он зажмурился, не успев ничего разглядеть. Он только чувствовал — зазябшую щеку кололи стебли, и сухая земля была под щекой — теплая, прогретая солнцем; высокая трава была вокруг, насколько он мог дотянуться; он силился раскрыть глаза — и тут же снова жмурился, размазывая слезы…

Он не сразу ощутил, что солнце греет. И нос — онемевший, сочащийся — не сразу воспринял запахи летнего луга. Подминая траву, Эд перевернулся на спину и сквозь рубаху ощупал грудь. Шею. Плечи. Сел и запустил руку в ворот. Бус не было. Тогда он заставил себя открыть глаза. Вытерпел секунды боли, не видя ничего, кроме света за пеленой слез, — и, утираясь рукавом, поднялся. И вздыбившийся было страх, что могло ведь выкинуть и в какое-нибудь другое средневековье, булькнув, утонул.

Вокруг был луг. Тот луг, который он помнил. И вдалеке серела лента дороги, и краснела крыша автобусной остановки… Его родной мир. Его родной отравленный воздух, и его родное загаженное небо, и нашпигованная тяжелыми металлами трава…

Он оглянулся. Проклятое заколдованное место внешне ничем не отличалось от окружающей среды — только трава была примята там, где он лежал. А место надо было засечь. Еще может пригодиться.

Он только тут вспомнил — впервые за две недели — что так и не попытался свистнуть княжеский кубок. Сам себе подивился. Какой я, оказывается, бескорыстный — забыл намертво…

Он сосчитал шаги до ближайшего дерева. Восемь с половиной шагов. А у ближайшего дерева, подпрыгнув, заломил ветку — большую, из развилки ствола ветвь. Дерево было жалко, но больше он ничего не придумал. И, спотыкаясь, побрел прочь. Там, за деревьями, должны быть палатки их лагеря…

В роще он все-таки остановился. Сел. Стянул мокрые от талой воды сапоги. Отстегнул и разостлал плащ, и на него сложил все остальное — уцелевшую перчатку, шапку, сапоги, пояс с мечом и кинжалом и кафтан с заляпанными кровью рукавами. Размотал и бросил портянки. Получился сверток. С одной стороны ткань топорщилась углом, натянутая ножнами меча.

Шумела листва. Эд заозирался, высматривая хоть одну елку, но елок здесь не росло. Пришли иные времена.

Теперь бы попасть в лагерь незаметно, думал он, пробираясь со свертком под мышкой. Трава больно колола босые, замерзшие и мокрые ноги. Эд выглядывал, прячась за кустами. Надо думать, что и в этом упрощенном прикиде — штанах и рубахе — вид у меня достаточно дикий…

Свободной рукой закатал рукава — скрыв вышивку на запястьях и пятна Рогволдовой крови заодно. В крайнем случае скажу, что нарвался на толкиенистов и немножко заигрался, решил он — прекрасно понимая, каким бредом прозвучит такое объяснение.

Он увидел палатки раньше, чем проникся новым страхом — что попал хоть и в близкое время, но все-таки не в то. На двадцать лет раньше. Или на десять. Или на двадцать лет позже. Вернусь домой — а домашние все померли…

Но лагерь не мог оставаться на месте больше трех летних месяцев — и то маловероятно. Оставалось только бояться, что своими похождениями он все-таки накуролесил в истории. Сейчас зайду в палатку — а Витьки нет и никогда не было. А вместо Дяди Степы окажется тетка в очках. Или не в очках, а в чем-нибудь невообразимом, чего в моем мире не изобрели. А потом выяснится, что столица нашего государства — не Москва, а Ростов-на-Дону…

И в то же время сохранившая здравомыслие половина мозга думала: сейчас день. Судя по солнцу, ближе к вечеру. Все должны быть на раскопе. Сейчас я…

И он прошмыгнул-таки незамеченным. Хромая на обе наколотые ноги, заскочил в палатку — и, тяжело дыша, опустился на корточки.

ПРОШЛОЕ

…Та, первая ночь в прошлом (первая ночь! хм…) потом вспоминалась кусками. Рогволд крупным планом — под задницей подушка, одна нога на столике между чаш… Еще более крупный план.

Рогволд на коленях, ссутулившийся, с рукой между ног… И как я отвел его руку и стал все делать сам — и он уже лежал, кусая губы, перекатывая с подушки на подушку взъерошенную голову, и потные ладони неумело гладили меня по плечам… Воняло, между прочим, весьма — Бог знает, когда этот мальчик мылся в последний раз. Не исключено, что в купели при святом крещении — если его крестили, конечно.

И как потом он оказался сверху, и пряди его волос касались моего лица, и болтался на витом шнурке бронзовый кружок с корявым чеканным зверем — чем-то вроде толстой змеи…

Кто бы мог предположить, для чего пригодится Галкин крем для рук, утром впопыхах сунутый мне в карман джинсов.

НАСТОЯЩЕЕ

…Это была их палатка. Витькин магнитофон в углу, и Витькины носки на магнитофоне, и торчащая из-под его, Эда, раскладушки деревянная исцарапанная коробка на ремне — Витькин сложенный этюдник… И его, Эда, постель была смята, как вечером накануне всего, когда он уезжал в город за Галкой. И в пустой крышке от термоса лежало недоеденное им яблоко — порыжевшее на скусах, но еще вполне годное в пищу… Ничего не было. Ни леса, заснеженного, как у нас уже не бывает, — страшной зимней сказки, ни скачки по ночной дороге, ни усатого князя, ни крови на снегу… Его, Эда, меч не втыкался в живот другого человека, и никогда он не держал меча…

И когда он стащил штаны и рубаху, и вместе с завернутым в плащ засунул их в пустой рюкзак — меч не помещался, пришлось его отдельно обмотать старыми газетами и под раскладушку запихать тоже отдельно, а рюкзак — следом, и все вместе задвинуть в самую глубь, за этюдник и пустые кастрюли; когда он натянул треники, футболку и — по инерции — шерстяные носки и, наконец, обессиленно вытянулся на постели — только тогда он подумал: и Рогволда не было тоже. Никогда.

ПРОШЛОЕ

…Бедный парень, с ним никто никогда такого не делал — Эд понял это сразу, когда это жесткое мужественное лицо вдруг сделалось почти детским, растерянно-доверчивым, обалделым… Его никто никогда не ласкал — с ним отбывали повинность.

И вот эта мысль сорвала в Эде какую-то пружину. Внезапная нежность сбила дыхание. И он одурел от запаха этой кожи, от этого тела… Он выдал все, что мог. Все, что умел и что знал из рассказов и видел в порниках; иногда Рогволд неумело пытался отвечать, а иногда и не пытался — честно ловил кайф, подставляя требуемые детали организма. Сначала — стискивая зубы, потом таки не выдержал и начал стонать — громче, громче, потом — временами — почти скулил и бился так, что Эд всерьез пугался за целость ложа. И только на какой-то энной минуте он закрыл глаза. На животе, на раскрытых губах сохло белое; нежная кожа изнанки бедер — раздвинутых, предоставивших в Эдово распоряжение все, что между… При виде этого «между» у Эда отшибало мозги. Порномодель, блин; а мы, наверно, хорошо вместе смотримся — красивая пара… И он лез руками — дорожкой жестких волосков пальцы пробегали по чужому животу и натыкались на горячее, твердое и влажно-липкое; вот за это твердое можно было взяться, а можно передвинуть руку пониже, там тоже много интересного; а можно просто еще дальше — пальцами, одним, двумя, да хоть всеми пятью — и тогда Рогволд со всхлипами дышал сквозь зубы, хватаясь за Эдовы плечи… Вряд ли в этот момент он помнил о спрятанном — Эд нащупал — под подушкой ноже.

…Кожа. Мускулы, блин. Прямой нос и пухлые губы. Щетина. Колючая. Эд не просто восхищался — он сам себе не верил, что вот это вот… Да охренеть же! Обалдеть. Да они здесь все идиоты… Прямые плечи. Треугольник спины и узкие бедра. Всю жизнь мечтал. Полжизни. А красивый парень — такая же редкость, как красивая девчонка, и редко у нас совпадало. А ТАКОЙ КРАСИВЫЙ парень… У Валерки ноги были хуже. И… У Валерки все было хуже. Пальцы. У этого и руки, блин… Аристократ. Хотя у них и аристократы, небось, землю пашут… Запах. А вы знаете, что в паху человек потеет точно так же, как под мышками? Только запах другой…

Он не мог оторваться. Он даже наглядеться не мог. Лоб. Уши. Подбородок. Волосы… Да у него вообще нет физических недостатков!.. Сделали по спецзаказу. Специально для меня.

И было бешеное желание перед кем-нибудь похвастаться. Какая классная у меня игрушка!

«Ну а что, — думал Эд, тяжело дыша, обессиленно зарываясь лицом в спутанные Рогволдовы патлы. — Я же тоже… И в модели мог бы, в конце концов… и вообще… Не приходило мне это сроду в голову, но чисто по данным — мог бы… Он бы и у нас от меня не ушел…» — «У нас — ушел бы. ОН — ушел бы. У нас тебе такое не по карману».

Он перевернулся на спину, посадил Рогволда себе на грудь и начал все сначала. И были стоны и судороги, и колебались отсветы на запрокинутом безумном лице. А потом это лицо оказалось совсем близко — и хищно, открывая зубы, приподнялась верхняя губа… (Даже зубы, блин. Хоть на рекламу зубной пасты. И нечищенные, небось, отродясь.)

…И когда, зверея сам, сжав челюсти, он раз за разом под мышки вздергивал под собой придавленное тело — вздергивал и отпускал, в ритме собственных движений, и, отпуская, видел под собой спину Рогволда, цепочку позвонков между вздувшимися мускулами — всплыла непонятно к кому обращенная злорадная мысль: а вот попробуйте меня сейчас оттащить. Только если убьете. Причем скорее всего — обоих.

Вздрагивая, тянулся острый огонек свечи. Последние секунды, когда сведены мышцы, когда вся жизнь, как на кончике иглы, в этой штуке… которая, распираемая, будто готова лопнуть — перезрелым бананом… почти боль, последние секунды, вот сейчас, вот… и у него то же самое, он мой, этот парень, я его завел, я в нем… еще, вот, все, напоследок, до упора, все, не могу больше… И еле сдерживаешься, чтобы не впиться зубами в скользкое от пота чужое плечо. Вот, вот… О-о-о…

…На спине. На животе. На четвереньках. Валетом — «шестьдесят девять». «Шестидевяткой» они и отключились — и, проснувшись утром (днем, скорее, если быть точным), Эд сперва отодвинул от лица Рогволдово колено, а затем вспомнил, где он, Эд, и что с ним. Тогда же выяснилось, что накануне они ухитрились уделать даже ковер над кроватью — кто потом этот ковер отчищал и что сказал, Эд не узнал и предпочел над этим не задумываться.

НАСТОЯЩЕЕ

…Он лежал долго. Полудремал, трясясь в ознобе и кутаясь в одеяло. Потом согрелся. Вроде. Хотя все равно самочувствие было — словно подскочила температура. Может, и подскочила… Но мерять температуру он не стал, а нашел в аптечке и принял таблетку аспирина, запив водой из канистры. Долго сидел за складным столиком, тупо разглядывая полосы на выцвевшей ткани — в прошлом синие и желтые. Никто не шел.

ПРОШЛОЕ

…Что лицо Ингигерд всплыло тогда — а он отмахнулся? И явившаяся мысль запомнилась почти дословно: девушка прелестна, я бы согласился и на девушку, но рядом с таким парнем… А позже — холодно: так вот что будет, если заставить меня в здравом уме и твердой памяти выбирать между мужчиной и женщиной… Впрочем, он всегда это знал.

…И те несколько раз, когда они по-настоящему менялись местами. ТАК Эд не любил, никому с собой такого не позволял — но все тормоза в голове слетели в первую же ночь. В прорези ставен желтая луна смотрела на творящееся в комнате непотребство.

НАСТОЯЩЕЕ

…Тогда он стянул носки, обул (за неимением сгинувших в пучине времен кроссовок) старые сандалии, превращенные в тапочки путем усекновения ремешков и пряжек, и потащился на раскоп.

Они все были там. И все там было как прежде. Они даже не удивились, увидев его. Витька помахал рукой, Диночка подмигнула, остальные и вовсе подняли головы, посмотрели и снова занялись своим делом. И только Дядя Степа, человек старого закала, убежденный в своей ответственности за моральный облик подчиненных, отложил лопату, выбрался наверх и, обтерев лысину грязной ладонью, угрюмо осведомился:

— Ты зачем девушку обидел?

— Случайно, — сказал Эд.

Дядя Степа молча его разглядывал; затем решительно взял за плечо.

— А ну пошли отойдем…

Отошли. Сели рядом на дальнем краю раскопа. Кривясь, Эд ерзал, устраиваясь поудобнее. Струйками потек вниз песок.

— Тебя что, били? — спросил Дядя Степа.

Эд мотнул головой — и молча взялся за затылок. Дядя Степа опасливо отодвинулся. Ладно, пусть, в конце концов, думают, что я с похмелья…

Дядя Степа снова почесал голову. Грязные пальцы оставили полосы на потной лысине. Как тогда у Рогволда на щеке…

— Эдик, что случилось?

— Ничего.

— Плохо выглядишь, — заявил Дядя Степа.

Эд пожал плечами. Глядел вниз, на осыпающийся склон. Здесь я ходил. Здесь меня подсаживали на коня. А вон там были ворота, у которых она упала. А у Дяди Степы в палатке стоит ящик, в котором она лежит. То, что от нее осталось…

Он шевельнул ногой, и крупный темный песок заструился с новой силой. Над рыхлыми кучами раскачивалась обшарпанная коричневая бывшая сандалия. А в моих кроссовках, небось, еще будет щеголять какой-нибудь монгольский хан…

«Монголам вы подсобили. И Ивана Грозного спасли…» — «А чего я-то? Я ничего не делал!» — «Ты, ты. Брось». — «А еще неизвестно, как бы иначе вышло!»

Ладно.

— Ты когда успел так обрасти?

Эд пожал плечами. У него не было сил что-то сочинять. Правда все равно никому не придет в голову.

— Когда Галя уехала? — помолчав, спросил он.

Дядя Степа развел руками.

— Вчера после обеда. Ахмет отвез на «газике». Или она тут ночевать должна была?

Вчера. Вчера. «Или ночевать должна была?» Вчера… Две последних недели его жизни уложились здесь в сутки с небольшим.

— Просила от ее имени дать тебе по морде.

Эд послушно усмехнулся. Добрый человек Дядя Степа…

Почему-то вспомнился погибший рыжий стражник — вся-то его дружеская симпатия ко мне объяснялась тем, что я переключил на себя внимание Рогволда и тем избавил его, рыжего, от сомнительных прелестей однополой любви…

— Ты сегодня будешь работать или поедешь прощения просить?

— Поеду, наверно, — отозвался Эд. — «Газик» дадите?

— Не дам, — поднимаясь, спокойно ответил Дядя Степа. — Ты не девушка. Доберешься.

Он не поехал в город. По мобильнику позвонил родителям в Питер — подошла мать. Они, разумеется, ничего не знали и не хватились его — слушая материн голос, он тихо этому радовался, когда она вдруг всхлипнула: «А у нас Вера в гостях». «Ну и что?» — осведомился он, почуяв неладное. «Она хочет Лиду забрать недели на две. Она путевку покупает в Болгарию». И были переспрашивания и повторения; потом трубку взяла сама Верка — он успокоился, убедившись, что она действительно забирает дочь только на время отпуска, но мать продолжала вздыхать. Она не хотела отдавать внучку даже на две недели и вообще не больно доверяла Веркиным познаниям в уходе за детьми — но тут уж ничего не поделаешь… Он молчал — не дождавшись ответа, мать заговорила снова и говорила так долго, что у него вспотело и зачесалось прижатое телефоном ухо. И пришлось напомнить о стоимости сотовых переговоров…

Отложив мобилку, он сел на Витькины сигареты. Спохватившись, подскочил — и, охнув, взялся за поясницу. Синяков он только в первом приближении насчитал семь, но ломило все тело.

Вечером на костре булькал котелок с чаем, и все сидели кучкой — усталые и ублаготворенные, и смотрели портативный телевизор Дяди Степы. Голубовато светился экран — а если смотреть сбоку, в нем отражались огненные языки; оглушительный стрекот кузнечиков висел над разогретой травой… Передавали новости. Обсуждалось все то же убийство депутата, что и позавчера — новости были те же, и те же программы; знакомыми казались лица дикторов и мелькавшие кадры — Кремль, Останкинская телебашня, статуя Свободы… И жизнь (выживаемость? выжисть? Как это слово поставить в однозначно прошедшее время?) нескольких десятков варягов, кажется, никак не повлияла на глобальную историю человечества…

И, кажется, только в эти минуты Эд окончательно осознал: вернулся! Я вернулся!

А когда телевизор выключили, Витька, как обычно, принялся рассказывать про поездки автостопом — и, как всегда, все путалось в его историях: сибирские энцефалитные клещи, крымские каракурты («сидит тарелка волосатая»), знаменитые разбитыми мостами подмосковные речки Эхбля и Вобля — причем, по слухам, именно под этими, присвоенными дальнобойщиками названиями и занесенные на карту — только что на карте названия пишутся слитно, а не раздельно… Слушатели хохотали.

И прекрасен был летний вечер, и невообразимо вкусен отдающий железом чай, и тогда, отобрав у Ахмета гитару, он от избытка чувств оттарабанил им свой гимн последнего времени — песенку про Портленд. И прихлопывала в ладоши Диночка, а потом Дядя Степа поднял ее за руку, и они принялись отплясывать — причем руководитель экспедиции все норовил ухватить подчиненную за задницу; Паша негодующе завопил и вскочил, потрясая кулаками…

Шевелились губы. От струн заболели пальцы.

…Что ж, если в Портленд нет возврата,

Поделим золото, как братья.

Поскольку денежки чужие

Не достаются без труда.

Когда воротимся мы в Портленд,

Нас примет родина в объятья…

Княжеский пир. Раскрашенные гусли и дым под потолком. Никогда я не вернусь туда!

— Нас примет родина в объятья! — крикнул он и тоже вскочил, сунув гитару оторопевшему Ахмету.

И жизнь была прекрасна.

Потом, когда все выдохлись и замолчали, на дне души впервые заскреблась тоска. Сунув в костер сухую ветку, он едва не обжег пальцы.

…Что я смотреть на него спокойно не мог? Что когда я впервые увидел его нагишом — фигуру, скульптурную четкость мускулов — мне вступило от одной мысли, что вот это тело… да поставить раком… А когда поставил… н-да. И все эти ночи — ночи стиснутых зубов, возни и стонов; широкая дубовая скамья, выполнявшая роль кровати, ударялась о стену — к концу второй недели мне стало казаться, что она (скамья все-таки, а не стена) приобретает некую нездоровую шаткость. Разнесли…

Н-да.

ВОТ ВСЕ И КОНЧИЛОСЬ. И завтра уж точно надо ехать объясняться с Галкой — если она еще не свалила назад в Питер. И надо еще придумать, что ей сказать…

Искрами прогорали секунды.

…Почему я никогда не смотрел, как она спит? А отворачивался и тоже засыпал. И не начинал тосковать, отойдя едва за угол коридора, и не испытывал мгновенного облегчения, оказавшись рядом… Не дотрагиваясь, даже не глядя, просто — рядом. Физическая зависимость.

Глупо заводить привязанности там, откуда хочешь побыстрее сбежать и никогда не возвращаться. Глупо.

Шипение. Пузырящаяся в пламени смола. И дым ест глаза. Как тогда, во дворе… На суде.

Будет еще хуже. Будет ГОРАЗДО хуже. Будут другие дни и другие ночи…

…Когда можно часами жаться щекой к оргстеклу, под которым лежит фотография — а у меня и фотографии нет. У меня ничего не осталось…Когда внутри — сосущая пустота, и хочется куда-то бежать, с кем-то драться, кого-то убить — или просто биться головой.

Обхватив колени, он глядел в темнеющий лес. Прости меня, малыш. У меня не было выбора…Как ты там — без меня?

Мысль посетила его в двенадцатом часу, когда все уже разошлись по палаткам. Он поскребся к Паше и Диночке, и Диночка, в одной футболке, прикрываясь пологом, сунула ему Пашину книгу, которую он уже однажды брал — сборник переложенных на современный язык местных летописей. Ту самую книгу, которую он пересказывал Галке.

Теперь могу хоть сам монографию писать, весело подумал он, шлепнув ладонью по затертой черной обложке. Я теперь вроде как очевидец… Н-да. Знавал я одного такого — бушлат с дуршлагом он путал, но саги о зэках строчил со скоростью хорошего станка.

Нарочито шлепая сандалиями, он шагал мимо палаток. Все-таки в общих чертах настроение было отличное. Родина приняла в объятья… тирьям-пам-пам. Можно было, конечно, привезти из прошлого что-нибудь путное — например, утерянный рецепт перегородчатой эмали… Учитывая мои познания в металлургии, это более чем забавно.

Чтобы не мешать Витьке, он уселся на траве возле палатки — натершись репеллентом. Светя фонариком на страницы, искал, водя пальцем по строчкам. Ага, вот, в сноске, и предполагаемая дата — 1227 год, хоть будешь знать… Даже эти тексты не изменились: «…Кто рассказывает, что, послушав Светозариных наветов, Рогволд с сообщниками напали на Ингигерд, когда направлялась она ко Всеволоду, и убили ее. Другие же говорят, что стала она княгиней, и тогда уже зарезал ее окаянный. Достоверно же известно, что после бежал окаянный треклятый Рогволд, но был схвачен, и, как дикий зверь, привезен в оковах. И собрал Всеволод бояр и народ судить прескверного…» Эд выпрямился. Этого я не помню, думал он. Этого я не помню… Впрочем, скорее всего, действительно просто не помню. Это всегда здесь было, просто когда я читал эту штуку впервые, плевать мне было на них на всех.

Но если его поймали…

«…и присудили живым сжечь на костре. И сгорел он».

Эд сидел неподвижно, перечитывая аккуратные строчки. Захлопнул книгу. Схватил снова — и едва не разорвал, ища нужную страницу. Плохо пропечатанные буквы на желтой бумаге… «Светозару же пощадил Всеволод в память брата своего, Ярополка, мужа ее…» Оторванный угол страницы подклеен скотчем. «Варяги же из дружины Ингигерд захотели вернуться домой. Но, придя ко Всеволоду, потребовали заплатить им словно бы за год службы. Когда же он отказался, стали грабить дома в его селе. Устрашась, Всеволод отдал им, сколько хотели, и звал их к себе на пир, чтобы праздновать примирение. На пиру же приказал их всех перебить…» Так вот куда они делись, подумал Эд тупо. Вот тебе и влияние на историю…

Потом он стал читать дальше, но дальше речь шла уже о правлении Юрия. Тогда он отложил книгу и лег лицом в песок. «Да только в Портленд воротиться не дай нам, Боже, никогда».

Почему-то совсем не лицо Рогволда представилось ему в этот момент. Крупным планом — а потом похабное изображение дрогнуло, словно удаляясь в кадре — живот, бедра, плечи, колени; мелькнул смеющийся глаз между прядями волос… На зубах захрустел песок, и Эд сплюнул и поднялся.

Лагерь спал. Только из палатки Дяди Степы еще пробивался свет, да у Паши с Диночкой колебалась, вспучиваясь, стенка — там были заняты. Оранжевая полоса заката светила из-за черного леса. Уже совсем стемнело, и раскопа не было видно. Где-то там, думал Эд, упираясь подбородком в песок. Где-то там… Он вскочил и побежал к Дяде Степе.

Дядя Степа, лежа на раскладушке, заполнял экспедиционный журнал — и на Эдов вопрос вытаращил глаза. Да, конечно, мы находили следы кострищ… что случилось, Эдик? (Он показал раскрытую книгу. Дядя Степа читал, поднеся к фонарю.) Ах, ТАКИХ кострищ… Эдик, во-первых, такие кострища принято было разметать. А кости и пепел казненных на Западе, например, выбрасывали в реки, развеивали по ветру… Эдик, даже если бы мы что-то нашли, историческая ценность такой находки… сам понимаешь.

— Я понимаю, — кивал Эд, сидя на полу и косясь в угол, на обернутый полиэтиленом ящик с костями Ингигерд.

Да, конечно, я все понимаю; да и зачем они мне — останки? Что я стал бы делать с обугленными костями семисотлетней давности? Сложил бы в коробку из-под телевизора и похоронил бы на христианском кладбище?

— На костре, — сказал он сипло. Он изо всех сил старался сдерживаться, но голос сел совсем, и пришлось откашляться. Дядя Степа смотрел с возрастающим недоумением. — В России же тогда так не казнили. Это на Западе… Нет?

Начальник экспедиции равнодушно пожал плечами. Казнили, Эдик. Волхвов жгли, ворожей… А нетрадиционная сексуальная ориентация в те времена — это, знаешь, дело такое. К тому же княгинечка-то была иностранкой, мести требовали ее родичи, ее воины… Могли и казнить по обычаям ее народа.

Эд вспомнил обоих попиков и замолчал, глядя в пол. Сердце билось в горле — Эд так и не понял, слышит его или чувствует. Потом оно затихло, вернулось на свое место; глядя в угол, на пеструю пирамиду коробок с находками, Эд позвал:

— Степан Васильевич.

— М-м? — осекшись на полуслове, спросил Дядя Степа.

Эд высмотрел в пирамиде коробок одну — пластмассовую, с висячим замочком шкатулку для бижутерии. Золотую диадему Ингигерд отправили в город сразу же, и где-нибудь она уже лежит в сейфе, но ведь была же куча более мелких и дешевых вещей. Пряжки и бляшки от пояска, кольца, серьги…

— Степан Васильевич, помните, в гробнице колечко золотое было? С красным камешком?

Он отвернулся, чтобы Дядя Степа не видел его лица. Колечко… Бусы перенесли его на луг, где в них погиб человек; где гарантия, что кольцо, снятое с пальца покойницы, не перенесет в замурованную гробницу? К тому же ни одной из найденных вещей не было на княгине в момент гибели — а что, если предметы, не пережившие ничьей смерти, в качестве «катализаторов переноса» не работают?

Уже сам понимал, что его заносит в чушь — вот уже и до самопальных псевдонаучных терминов дело дошло; но… Да ерунда это все, на самом деле. Мало ли на свете предметов, бывших свидетелями чьей-то смерти — ходят по коллекциям пряжки и пуговицы из могил несчастных солдат, которых уж точно не переодевали перед похоронами, и никого никуда не переносят. Тут не в предмете дело, а в месте… «Иначе и все шмотки, что на тебе сегодня были, сработали бы не хуже…» — «А может, и сработали…» — «А почему бусы исчезли? И почему появлялись? И где они теперь?»

Он вспомнил маленькую напряженную руку, на которой его пальцы оставляли белые, быстро краснеющие следы. Нет, не было на Ингигерд никаких колец. Точно.

— Я хочу проверить одну штуку, — сказал он как раз замолчавшему, устав переспрашивать, Дяде Степе. — Не дадите на ночь?

За время паузы он успел сбить на землю и прихлопнуть бежавшего по стенке палатки паука; по лицу Дяди Степы было видно, что Эдово поведение нравится ему все меньше. Но колечко — далеко не самая ценная из находок, символическая ценность драгметалла и, прямо скажем, невеликая ценность историческая, — при том, что Эду, если уж ему понадобились деньги, проще было спереть всю шкатулку…

— Чтобы утром было, — сказал наконец руководитель, протягивая руку к пирамиде.

Эд кивнул, принимая в ладони крохотный предмет. Перстенек не производил впечатления. Овальный, темно-красный и непрозрачный, явно не драгоценный камень в лапках вполне стандартного вида зажимов. Тусклый металл даже не казался золотом — бронза, дешевка… Вполне реально предположить, что колечко куплено где-нибудь в вокзальном ларьке, зато в правду — в его почти тысячелетний возраст — верится с трудом.

Кольцо с пальца скелета; оно было на ней, пока она гнила, и еще шестьсот лет после. Эд поморщился, двумя пальцами опуская его в карман. И поднялся, и вышел, тщательно задернув за собой полог.

Добежать, подхватить на руки…

…Странно пахнет мех плаща. Руки в кожаных перчатках, упавшие на его, Эда, плечи…

Он задавил в себе воспоминание. Я уже не имею права. Пока все не станет ясно; пусть все скорее станет ясно…

Мне нет прощения, как сказал кто-то когда-то.

…От остывших углей еще пахло дымком. Они не заливали костер, пренебрегая правилами противопожарной безопасности. Эд сидел на песке у обложенного камнями кострища и смотрел — на черную груду углей, на светлеющий в темноте пепел… Ткнул один из углей пальцем — крупный брусок распался на сразу потерявшиеся половинки.

Дерево — тоже органика, думал он. Человек сгорает точно так же — вздувается и лопается кожа, шипят в пламени кровь и сукровица… И волосы вспыхивают легко и мгновенно, а потом все обугливается, как дрова…

И запах. Пресловутый, многократно описанный запах горелого мяса — даже вообразить его Эд не мог, он даже шашлык в костер никогда не ронял, он вообще не любил шашлыки… Сожжение на костре он видел только в кино. В «Жанне д’Арк», например.

…Вот палач подносит факел, и занимаются вязанки хвороста. Желто-оранжевые языки пламени, пробивающиеся сквозь щели в досках помоста, и тучи летящих искр… и завернутые за столб руки, пальцы, вцепившиеся в цепь кандалов… Он не пошел бы своими ногами — значит, или тащили силой, или уже не мог сопротивляться…

Эд затряс головой, давя в пальцах холодные угли. Вдруг представился костер, сложенный в его, Эда, дворе, под окнами родной девятиэтажки; и как сбегаются на зрелище дети и взрослые, а сверху, с низкого серого неба, летят снежинки…

Впрочем, на Руси, кажется, сжигали в срубах. Или нет?..

А ведь он, наверно, звал меня, понял Эд с ужасом. А я не слышал. Я пел и плясал, счастливая сволочь, пока его там… Хотя с чего я взял, что он ценит меня настолько, чтобы считать способным помочь?

Ценит… Ценил. Семьсот лет назад. Семьсот лет назад прогорел костер, а потом пришла весна, и талая вода размыла остатки пепла… а потом прошли годы, и зажглись другие огни, обмотанные горящей паклей стрелы воткнулись в стены, и стены рухнули, раскатившись пылающими бревнами… и легли все, кто когда-то стоял вокруг костра, разжигал, подгребал, стерег… а кто не лег, те, очертя голову, бежали в леса — или, спотыкаясь, побрели на веревках за монгольскими обозами… А неубранные развалины остались тлеть под снегами и дождями, заметаемые землей, ибо никто никогда больше не селился в этих местах… А потом пришли мы.

Ночь дышала ветром, шуршала травой и мерцала звездами. Ночь семьсот лет спустя…

Зола и угли. Я мог его вытащить. Будто только сейчас дошло: МОГ! Сидел бы сейчас рядом, ничего бы ему не грозило… (И не выдержал — покосился сперва вправо, потом влево. Точно и вправду вдруг понадеялся.)…Я спросил бы: «Ну что, малыш, тебе здесь нравится?» А он…

Шелестели темные кусты.

Меня, сказал Эд кому-то, сжимая голову ладонями. Меня. Не трогайте его, сволочи, — вот он я, режьте!..Как рассыпались по подушке волосы — со своеобразным жестким шелестом. Как озадаченно сдвигались брови: ты что-то говоришь? я хочу понять, что ты говоришь! что-то важное, да? Египет, акваланги, песок и море — все, что могло у нас быть и чего уже никогда не будет…

Тамошние почти две недели — здесь чуть больше суток. Сколько я уже пробыл здесь? Примерно полдня. Здешние полдня… дели на четыре… Дня три-четыре. (Вот странно, почему такая пропорция. Это же не параллельные потоки времени, а один и тот же. Странно… И где гарантия, что эта пропорция сохранится при обратном перемещении?)

Должно быть, они поймали его почти сразу, думал Эд. Долго ли… И осекся, потому что эта мысль влекла за собой другие — но остановиться так и не смог. Да и не хотел.

В темном лесу заливались соловьи.

«Ты его бросил. Раненого бросил, да?! Ублюдок, под-донок…» Он раскачивался, вцепившись в волосы. В голове проворачивались подробности средневековых пыток.

…Как пульсировала жилка на шее — под моей ладонью. Как стучало сердце…

«Хорошо, — сказал он себе. В ужасе, как затравленный двоечник у доски. — Я повешусь. Я виноват. Я подлец и предатель». — «Да-а?! — завопил внутренний голос, срываясь от ярости. — Знаешь, куда себе… засунь… свое повешение! Знаешь, что они с ним сделали, ты, мразь, такого представить себе не можешь…»

И трещали кузнечики. Комаров не было — репеллент действовал.

…Это было известно. Ты просто не запомнил этого — ты не так уж изучал эту книгу, у тебя просто хорошая память… Там, на дороге, ты побоялся взять его с собой. А бояться было нечего; умер человек, или исчез — для большой истории разница невелика. В обоих случаях потомство отпадает, это главное.

А теперь уже поздно.

…Если бы они его допрашивали, еще оставалась бы надежда. Но им нечего у него выяснять. Куча свидетелей, все видели… Значит, на другой же день — суд. А казнь — либо на третий, либо сразу после суда. Чего им ждать? Сбегали в лес за дровами — и вперед…

Вспомнил самодовольное лицо Всеволода — зубы сжались так, что хрустнуло. Я даже отомстить не смогу. Я не имею права его убить… «И еще семь лет владычествовал Всеволод в мире и благоверии. После одолел его тяжкий недуг, и умер он…»

Густо, по-ночному пахли травы. «Расскажи мне что-нибудь», — жалобно попросила Галка — на туманном лугу, семьсот лет назад.

«Господи, прости мне, — сказал как-то в телеэкране персонаж, помнится, исторического фильма, — но я не понимаю мира, что Ты сотворил».

Загрузка...