Суббота, 25 июня 1960 г.

Четыре дня тому назад — 21-го — я заканчивал роман, сто восемьдесят какой-то по счету, который решил написать как роман занимательный. Однако в первый же день, когда я сел за стол и написал страниц девять или десять, я почувствовал, что не сумею дотянуть до конца, что не получится ничего живого.

Я был один — я всегда так пишу — в моем кабинете за закрытыми ставнями. Я походил взад-вперед по комнате; кажется, если бы меня не сдерживало уважение к человеческому труду, я разорвал бы эти страницы и, выждав несколько дней, начал бы новый роман.

Так было со мной уже раза два или три за этот год. На сей раз я даже заплакал от огорчения. Потом без особой веры в успех снова сел за машинку. Сейчас же я считаю, что написал лучший из моих романов о Мегрэ, определенно я смогу сказать это, когда начну его редактировать.

После того как я побывал на Каннском фестивале, мне захотелось написать роман, полный солнца и нежности. Он сложился уже у меня в голове — с готовыми персонажами и атмосферой. Я написал всего три страницы этого романа. Там не участвует Мегрэ, и героям моим за тридцать. И вдруг я понял, что в «Мегрэ и старики», который вроде бы заменил тот заброшенный мною роман, я выразил ту же нежность и так же насытил его солнцем, но только персонажам здесь — от семидесяти двух до восьмидесяти пяти лет...

Ну вот, пожалуйте! Ведь я вовсе не об этом хотел здесь писать. Но начать с чего-то надо. А я вовсе не собираюсь писать мемуары или вести дневник. Может быть, мною просто владеет желание время от времени останавливать бег жизни? Нет, тоже нет.

Думаю, что на самом деле корни этого уходят в далекое прошлое, ко временам моего детства. Уже в семь-восемь лет бумага, карандаш, резинка с неудержимой силой притягивали меня, а писчебумажный магазин манил куда больше, чем любая булочная или кондитерская. Я любил самый запах бумаги. Желтые карандаши с очень жестким грифелем, какими не пользуются в школе, казались мне самыми благородными и изысканными предметами на свете.

Должно быть, к этому же времени относится и моя страсть к тетрадям — не к школьным тетрадкам, в самом формате которых есть что-то детское, а к так называемым «студенческим», изящно расчерченным, толстым, с красным обрезом, в переплете из коленкора или сурового полотна.

Лет в десять, наверно, я, наконец, купил себе первую студенческую тетрадь. И тогда (как и сейчас, сорок семь лет спустя) я понятия не имел, чем ее заполнить. На первой странице, естественно, стояло мое имя. Потом несколько стихотворений, несколько фраз, почерпнутых из книг, которые я тогда читал. Так я заполнил, должно быть, три или четыре страницы с большими пробелами.

В пятнадцать лет у меня появилась новая тетрадь, и на этот раз уже с моими собственными стихами. Максимум две страницы моих стихов.

Третья тетрадь появилась в двадцать один год. В ту пору я писал рассказы для газет. От трех до семи каждый день, чтобы заработать на жизнь. А по вечерам я раскрывал тетрадь и писал, как я говорил тогда, «для себя», иными словами: занимался «настоящей литературой». Я до сих пор помню штук двадцать из этих рассказов, которые и сейчас лежат у меня где-то в ящике, так как, написав, я перепечатывал их потом на машинке.

Кстати, о пишущей машинке: сейчас меня просто поражает, что я, так любивший хорошую бумагу, изящно переплетенные тетради, карандаш, ручку, с шестнадцати лет пишу на машинке — это вошло у меня в привычку с тех пор, как я стал работать репортером в газете. И вошло в привычку настолько, что многие годы, даже десятки лет, я почти совсем не мог писать от руки.

В 1940 году я купил еще несколько тетрадей в Фонтене-ле-Конт, где жил во время войны. Эти тетради были совсем другими — студенческих тетрадей того формата, который так прельщал меня в детстве, уже не было. Не было и коленкоровых переплетов. Не было и красного обреза.

Тогда, в 1940 году, на первой странице я вывел тушью слово «Педигри». Потом, на следующей странице, нарисовал что-то вроде генеалогического древа семьи Сименон.

Эта тетрадь предназначалась моему сыну Марку, ибо я не рассчитывал иметь больше детей: по утверждению одного рентгенолога, жить мне оставалось не больше двух-трех лет.

Любопытно, что эту тетрадь ожидала та же участь, что и предыдущие. Я исписал некоторое количество страниц, рассказывая о своем детстве, и прежде всего о нашей семье.

Рукописные страницы превратились в книгу «Я помню».

Текст, отпечатанный на машинке, стал автобиографической книгой «Педигри».

Еще немного о тетрадях. С 1940 по 1960 год в них не прибавилось ни слова. Я даже не пытался ничего записывать. Потом вдруг, в начале этого года, я позвонил своему издателю и другу Свену Нильсену и попросил его прислать мне десяток тех знаменитых студенческих тетрадей, о которых я всегда мечтал.

Вспомнил ли я об этих тетрадях потому, что во мне снова заговорили желания юности? Отчасти это так. Я действительно мечтал о том, что буду сидеть когда-нибудь в уютном кабинете в окружении любимых вещей и писать. Так я представлял себе жизнь, работу писателя.

Однако на самом деле я не только печатал большинство своих романов на машинке (если не считать записей карандашом, которые в последние годы я ежедневно набрасываю для своих романов серии «не Мегрэ»), но вообще никогда не знал удовлетворения от процесса письма.

Разве что в ту пору, когда писал романы «на потребу», чтобы набить руку и заработать на жизнь.

А с тех пор как я попытался творить, процесс писания превратился для меня в тяжкий труд, в часы, исполненные скорее муки, чем эйфории. Чем больше я работал, тем мне было труднее, вернее даже — страшнее.

Теперь страх этот достиг такой силы, что я физически заболеваю перед началом романа и в первое утро работы над ним.

Романы свои я писал за три-четыре дня (те — что «на потребу»).

Потом — по двенадцать в год (во времена Мегрэ).

Потом — по шесть (так было в течение двадцати лет).

Теперь я пишу по четыре в год, ибо чем больше я их пишу, тем больше они меня изнуряют. Всегда стремишься как можно больше выжать из себя...

Я не исповедуюсь. Я не стараюсь объяснить, что я собой представляю. Я не рассказываю ни свою жизнь, ни разные факты из жизни тех, кого я знал. И я вовсе не намерен излагать здесь свои идеи. Если они у меня есть, то, очевидно, они содержатся в моих романах, а тогда рано или поздно их обнаружат.

По правде говоря, у меня возникла просто физическая потребность посидеть в своем кабинете, не испытывая страха, не думая о том, что надо создать нечто новое, вдохнуть жизнь в героев. И в то же время мне хотелось писать. Но без необходимости перечитывать себя потом. Без необходимости выправлять фразы, делать их легкими, живыми.

Писать для того, чтобы писать, то есть заниматься тем, что в двенадцать лет казалось мне сутью писательской профессии. Да, по-видимому, в какой-то мере это верно. Только я ведь не писатель. Я романист. А романисту неведома радость этого процесса — писать.

Словом, в пятьдесят семь лет я решил доставить себе удовольствие и время от времени писать как любитель, для себя.

Загрузка...