III

В трех-четырех милях к югу от Лоустофта береговая линия идет широкой дугой, слегка вдаваясь в сушу. С тропы, ведущей через поросшие травой дюны и низкие скалы, виден пляж с плоскими галечными отмелями. Я уже не раз имел случай убедиться, что на этом пляже в любое время дня и ночи и в любое время года возникают разного рода пристанища, вроде палаток из жердей и веревок, парусины и брезента. Они располагаются вдоль берега длинной цепочкой на почти равном расстоянии друг от друга. Впечатление такое, словно последние остатки какого-то кочевого народа остановились здесь, на краю света, в ожидании испокон века чаемого чуда, которое задним числом оправдает все лишения и заблуждения.



На самом же деле те, кто днюют и ночуют на этом берегу под открытым небом, отнюдь не прибыли из далеких стран и пустынь. Речь идет о здешних жителях из ближайших окрестностей, которые по старой привычке глядят со своих рыбацких мест на постоянно меняющееся море. Число их странным образом остается почти неизменным. Стоит одному свернуть свой бивак, его место тут же занимает другой, вот почему сообщество рыбаков, которые целый день дремлют и целую ночь бодрствуют, не меняется годами. Похоже, что в такой форме оно существует с незапамятных времен. Рыбак очень редко вступает в контакт со своим соседом. И пусть все они устремляют взгляд на восток и все одновременно видят, как на горизонте опускается вечер и занимается рассвет, и пусть их (как я думаю) переполняют одни и те же непостижимые чувства, каждый из них существует сам по себе, каждый полагается только на себя и на несколько предметов своего снаряжения, например на перочинный ножик, термос или маленький транзистор, из которого едва слышно доносится шаркающий шорох, как будто беседуют камни, увлекаемые волнами. Не думаю, что эти мужчины днем и ночью сидят у моря, чтобы не прозевать момент, когда пройдет мерлан, поднимется речная камбала или к берегу подойдет треска. Они так говорят, но я считаю, они просто хотят находиться в таком месте, где весь мир оказывается позади, а впереди нет ничего, кроме пустоты. В самом деле, сегодня с берега почти ничего не поймаешь. С тех пор как ловля перестала окупаться, суда, на которых прежде рыбаки выходили в море, исчезли, а рыбаки вымерли. Их наследство никого не интересовало. Там и сям натыкаешься на кладбища кораблей, где рассыхаются бесхозные лодки и ржавеют в соленом воздухе бухты металлических тросов. В открытом море рыбная ловля продолжается, хотя и там уловы падают, не говоря уж о том, что доставленная на берег добыча годится разве что на рыбную муку. Тысячи тонн ртути, кадмия и свинца, горы удобрений и пестицидов год за годом выносятся реками и течениями в Северное море. Большая часть тяжелых металлов и прочих токсичных субстанций оседает на мелях Доггер-банки, и треть рыбной популяции появляется теперь на свет со странными уродствами и заболеваниями. Все больше ядовитых водорослей обнаруживается у побережья, их поля простираются на много квадратных миль и уходят в глубину на тридцать футов, и морские животные околевают целыми косяками. Женские особи некоторых редких видов камбалы, карася и окуня странным образом мутируют, так что их половые органы обнаруживают мужские признаки. Они исполняют ритуалы, связанные с размножением, только как танец смерти. А мы-то выросли с представлением о разнообразии органической жизни, о ее изумительной способности к самовоспроизведению. Не зря же в начальной школе любимым учебным пособием всегда была сельдь, главная, так сказать, эмблема принципиальной неистребимости природы. Вспоминаю один из тех короткометражных, испещренных черными полосками фильмов, какие в пятидесятых годах учителя могли брать напрокат в окружных фильмотеках. Там был показан рыболовный катер из Вильгельмсхафена, идущий среди темных волн, вздымающихся до верхнего края экрана. Вроде бы ночью он закинул сеть и ночью же ее вытянул. Все происходило в кромешной тьме. Белели только тушки лежавшей на палубе рыбы. Гора рыбы и гора соли, с которой ее перемешивали. Вспоминая этот учебный фильм, я вижу мужчин в блестящих черных непромокаемых костюмах. Мужчины героически трудятся, невзирая на морские волны, заливающие палубу, поскольку лов сельди – классическое поле битвы человека с всесильной природой. В конце фильма катер направляется в родную гавань, а лучи закатного солнца пробиваются сквозь облака, заливая своим блеском тихое, угомонившееся море. Один из моряков, свежевымытый и причесанный, играет на губной гармошке. Капитан стоит у штурвала и с чувством ответственности смотрит в светлую даль. В эпилоге показана выгрузка улова и работа в цехах. Ловкие женские руки разбирают сельдь, сортируют по размеру и забивают в бочки. Потом товарные вагоны железной дороги «подбирают беспокойную странницу морей, чтобы отвезти ее туда, где окончательно исполнится ее судьба на этой земле». Именно так говорится в приложенной к фильму программке 1936 года, которую мне недавно удалось раздобыть. Другой источник, «Естественная история», изданная в Вене в 1857 году, сообщает, что в весенние и летние месяцы миллионные косяки сельди поднимаются из темных глубин Северного моря и, наслаиваясь друг на друга, нерестятся в прибрежных водах и на морских отмелях. Каждая самка сельди мечет семьдесят тысяч икринок.



Если бы все сельди беспрепятственно размножились, то, по подсчетам Бюффона, вскоре превысили бы по объему земной шар в двадцать раз. Это замечание автор книги увенчивает восклицательным знаком. Летописи неоднократно упоминают годы, когда улов сельди грозил прямо-таки катастрофическим переизбытком. Сообщается даже, что ветер и волны относили к берегу огромные косяки сельди и она выбрасывалась на сушу, покрывая толстым слоем несколько миль побережья. Местные жители сгребали ее лопатами в корзины и ящики. Но уносили лишь малую часть этого рыбного урожая, а остальная рыба через несколько дней околевала, являя собой ужасающую картину природы, задыхающейся в собственном изобилии. С другой стороны, много раз выяснялось, что сельдь избегает привычных нерестилищ, отчего нищают целые прибрежные регионы. До сих пор не совсем ясно, по каким путям сельдь бороздит море. Принято считать, что эти пути определяются соотношениями света и ветра, земным магнетизмом или различными изотермами воды. Но все эти предположения в последнее время оказались несостоятельными. Поэтому охотники за сельдью могли опираться лишь на традиционные знания, основанные на легендах, или исходить из собственных наблюдений. Установлено, к примеру, что рыба, образуя косяки, то есть правильные клинообразные построения, под определенным углом падения солнечных лучей посылает к небу пульсирующий отблеск. Надежным признаком присутствия сельди считаются также мириады стертых чешуек, плавающих на поверхности воды, днем они сияют как пластинки серебра, а в сумерках похожи иногда на снег или пепел. Если уж люди замечали косяк сельди, то обычно ночью вылавливали ее, а именно сетью длиной двести футов, вмещавшей до четверти миллиона особей. Та же «Естественная история» сообщает, что плели сеть из грубого персидского шелка и окрашивали в черный цвет, потому что более светлая краска, судя по опыту, отпугнула бы рыбу. Такие сети не обхватывают рыбу, они стоят в воде стеной; рыба отчаянно бьется об эту стену, пока не запутается жабрами в ее петлях, чтобы через восемь часов быть задушенной во время вытягивания и скручивания сети. Поэтому выловленная сельдь, когда ее выбирают из сетей, по большей части уже мертва. Прежние зоологи, например де Ласепед, полагали, что вынутая из воды сельдь мгновенно умирает, то ли от инфаркта, то ли по другой причине. Эту особенность вскоре приписали сельди все авторитетные естествоиспытатели и в свою очередь стали уделять особое внимание тем свидетелям, которые своими глазами видели сельдь, извлеченную из воды живьем. Например, канадский миссионер по имени Пьер Сагар божился, что на палубе канадского сейнера у побережья Ньюфаундленда довольно долго трепыхалась целая груда сельди, а некий господин Нейкранц в Штральзунде с большой точностью зарегистрировал последние содрогания сельди, которую вытащили из воды за час и семь минут до смерти. Также некий Ноэль де Мариньер, инспектор рыбного рынка в Руане, однажды, к своему изумлению, наблюдал, как шевельнулась парочка сельдей, уже пролежавшая два-три часа на сухом прилавке, это побудило его точнее исследовать способность этих рыб к выживанию, для чего он обрезал им плавники и всячески калечил различными способами. Сия процедура, вдохновленная нашей жаждой знаний, являет собой, так сказать, квинтэссенцию жестокости в истории страданий вида, которому постоянно угрожают катастрофы. То, что уже на стадии нереста не сожрет пикша и щука, исчезнет во внутренностях морского угря, умбры, трески или другого хищника, к которым следует причислить и нас самих. Уже в 1670 году примерно восемьсот тысяч голландцев и фризов, то есть весьма значительная часть населения, занимались исключительно ловлей сельди. Сто лет спустя ежегодный улов сельди составлял шесть миллиардов особей. И эта почти непредставимая цифра не помешала естествоиспытателям утешать себя мыслью, что человек лишь частично отвечает за уничтожение, непрерывно продолжающееся в круговороте жизни. Впрочем, считалось, что особая физиологическая организация рыб предохраняет их от страха и боли, которую испытывают более высокоорганизованные животные в борьбе тел и душ. Но, если честно, о чувствах сельди мы не знаем ничего. Знаем только, что ее внутренний каркас состоит из более чем двухсот различных хрящей и костей, сочлененных сложнейшим образом. Внешне бросаются в глаза сильный хвост (руль и весло), узкая голова, слегка выдающаяся вперед челюсть и большой глаз с серебристо-белой радужной оболочкой, где плавает черный зрачок.



Спина вдоль хребта голубовато-зеленая. Каждая чешуйка на боках и брюхе имеет оранжево-золотистый цвет, но вся чешуя мерцает белым металлическим блеском. Когда вы держите сельдь на свету, хвостовые части отливают такой темно-зеленой красотой, какую больше не увидишь нигде. Когда из сельди ускользает жизнь, ее краски меняются. Спина синеет, ротовая полость и жабры краснеют от крови. Между прочим, у сельди есть еще одна особенность: ее мертвое тело на воздухе начинает сиять. Это свечение, похожее на фосфоресценцию, но совершенно от нее отличное, через несколько дней после смерти достигает пика и убывает по мере разложения особи. Разлагается сельдь долго. И долгое время оставалось (да еще и сегодня, я думаю, остается) необъяснимым, с чем связано свечение безжизненной сельди. Известно, что около 1870 года, когда повсюду началась работа над проектами освещения наших городов, двое ученых англичан, чьи имена (Херрингтон и Лайтбоун) странным образом соответствовали их исследованиям, изучали этот своеобразный феномен в надежде, что выделенная из мертвой сельди светящаяся субстанция позволит найти формулу для производства эссенции света, каковая будет постоянно регенерировать сама себя. Провал этого эксцентричного плана (я прочел о нем в одной монографии по истории искусственного света) не заслуживает упоминания. Он был всего лишь ответным ударом из повсеместно и неудержимо оттесняемой темноты.



Оставив позади пляжных рыбаков, я уже к полудню добрался до соленого озера Бенакр-Брод, лежащего за отмелью на полпути между Лоустофтом и Саутуолдом. Озеро окружено зеленым венком кустарников, но из-за прогрессирующей эрозии берега кусты со стороны моря постепенно чахнут. В какую-нибудь штормовую ночь (это, конечно, только вопрос времени) отмель уйдет под воду и весь облик местности изменится. Но в тот день, когда я сидел там, на тихом берегу, мне казалось, я гляжу в вечность. Полосы тумана, принесенные утром к берегу, рассеялись, и небосвод был пустым и синим, в воздухе ни дуновения, деревья стояли как нарисованные, и ни одна птица не реяла над бархатной коричневой водой. Мир словно застыл под стеклянным колпаком. Потом с запада выплыли мощные кучевые облака и медленно натянули над землей серую тень. Возможно, эта мгла напомнила мне, что несколько месяцев назад я вырезал из «Истерн дейли пресс» статью о смерти майора Джорджа Уиндема Лестрейнджа, владельца Хенстеда, чей большой каменный дом стоял на другой стороне соленого озера. В статье говорилось, что Лестрейндж во время последней войны служил в противотанковом полку, который 14 апреля 1945 года освобождал лагерь Берген-Бельзен, но сразу после капитуляции Германии вернулся на родину, чтобы взять на себя управление имениями своего двоюродного деда в графстве Суффолк. Этим он и занимался по крайней мере до середины пятидесятых, причем весьма успешно, как стало мне известно из другого источника. В пятидесятых годах Лестрейндж перевел на имя своей экономки земельные участки в Суффолке, а также недвижимость в центре Бирмингема, оцененную во много миллионов фунтов, а позже он завещал ей все свое состояние.



Если верить статье, Лестрейндж, нанимая эту экономку, простую молодую женщину из поселка Бекклз по имени Флоренс Барнс, поставил непременное условие: она должна была готовить пищу и разделять с ним трапезы, но при этом хранить абсолютное молчание. Видимо, сама миссис Барнс сообщила газете, что честно выполняла поставленное ей условие даже тогда, когда Лестрейндж стал вести себя все более эксцентрично. Правда, миссис Барнс, подвергаясь весьма настойчивому допросу со стороны газетчика, высказывалась крайне сдержанно, но и мои собственные, предпринятые несколько позже разыскания подтвердили, что с конца пятидесятых Лестрейндж постепенно уволил всех домашних слуг, а также сельскохозяйственных рабочих, садовников и управляющих. Он жил один в большом каменном доме с молчаливой кухаркой из Бекклза, а потому все имение, сады и парк дичали, а невспаханные поля зарастали сорняками и кустарником. Кроме этих показаний, оставленных свидетелями упадка имения, в соседних деревнях ходили слухи, касавшиеся самого майора, возможно, не совсем заслуживающие доверия. Они основывались на том немногом, что просачивалось к общественности из глубины парка, а потому особенно занимало более узкие круги местного населения. Так, например, в одном трактире в Хенстеде я слышал, что Лестрейндж под старость совершенно сносил свой гардероб, но терпеть не мог надевать новые вещи и разгуливал в старинной одежде, которую, по мере надобности, извлекал из сундуков на чердаке своего дома. Находились люди, утверждавшие, что видели его несколько раз в сюртуке канареечного цвета или в чем-то вроде траурного плаща из траченной молью тафты со множеством пуговиц и петель. Еще говорили, что Лестрейндж, имевший привычку держать в своей комнате ручного петуха, к тому же был постоянно окружен всевозможными пернатыми: цесарками, фазанами, голубями и перепелами и самыми разными садовыми и певчими птицами; они либо бегали за ним по земле, либо сопровождали его по воздуху. Рассказывали, что однажды летом Лестрейндж выкопал в своем саду яму, где сидел днем и ночью, как святой Иероним в пустыне. Но самой удивительной была байка, сочиненная, как я полагаю, служащими похоронного бюро в Рентеме. Говорили, что светлая кожа майора во время его кончины позеленела, приобрела оливковый оттенок; серые, как у гуся, глаза стали темно-синими, а соломенного цвета волосы почернели, как вороново крыло. И что прикажете думать о таких историях? Наверняка известно лишь то, что парк со всеми прилегающими угодьями в прошлом году был продан с молотка какому-то голландцу. Флоренс Барнс, верная домоправительница, вместе со своей сестрой Джемаймой живет в родном поселке Бекклз.



К югу от Бенакр-Брод, в четверти часа ходьбы, где пляж сужается и начинается участок крутого берега, валяются грудой несколько десятков мертвых деревьев, видимо, сорвавшихся со скал Коувхайта много лет назад. Выбеленные соленой водой, ветром и солнцем, растрескавшиеся, лишенные коры стволы напоминают кости каких-то огромных, более крупных, чем мамонты и динозавры, животных, погибших на этом пустынном побережье. Тропа ведет в обход этой груды, через заросли дрока на глинистый утес; там, в небольшом отдалении от края твердой земли, который может осыпаться в любую минуту, она петляет среди папоротников, самые высокие из которых доставали мне до плеча. Далеко в свинцово-сером море меня сопровождала парусная лодка, точнее говоря, мне казалось, что она стоит на месте и что я так же мало продвигаюсь вперед, как тот невидимый рулевой-привидение на его неподвижной лодке. Но постепенно заросли орляка редели, открывая вид на поле, простиравшееся до церкви Коувхайта.



За низкой электроизгородью, на бурой земле, поросшей жалкими пучками ромашек, лежало свиное стадо примерно в сотню голов. Я переступил через проволоку и подошел к одному из тяжелых, неподвижно спящих животных. Когда я склонился над ним, хряк медленно открыл маленький обрамленный светлыми ресницами глаз и вопросительно взглянул на меня. Я провел рукой по пыльной спине, вздрогнувшей от непривычного прикосновения, погладил рыло и почесал ямку за ухом, а он вздохнул, как человек, измученный бесконечным страданием. Потом я поднялся, а он с выражением глубокой признательности снова прикрыл глаз. Я немного посидел на травке между электрическим забором и краем обрыва. Редкие, уже пожелтевшие колосья склонялись под налетевшим ветром. Небо заметно хмурилось. Над морем, уже покрытым белыми полосами шторма, сгущались тучи. Лодка, так долго не желавшая двигаться с места, вдруг исчезла. Все это напомнило мне историю, произошедшую в стране Гадаринской, которую рассказывает святой евангелист Марк и которая непосредственно примыкает к другой, несравнимо более известной истории об усмирении бури на озере Генисарет. В школьный катехизис отлично вписывалась картина с маловерными учениками, которые будят Учителя, беззаботно дремлющего в лодке, уже заполненной водой. Но никто путем не понимал, как это связано с бесноватым из страны Гадаринской, из которого Иисус изгнал нечистого духа. Я, во всяком случае, не могу припомнить, чтобы нам читали эту историю на уроках Закона Божьего или во время богослужений, не говоря уж о ее толковании. Этот бесноватый, о котором говорится, что он выбежал навстречу Иисусу из гробов, где имел жилище, обладал такой непомерной силой, что никто не мог укротить его. Он разрывал все цепи и сбивал любые оковы. Всегда, ночью и днем, пишет святой Марк, в горах и гробах кричал он и бился о камни. В ответ на вопрос «Как тебе имя?» он сказал: «Легион имя мне, потому что нас много и мы просим не изгонять нас из этой страны». И Господь приказал злым духам войти в стадо свиней, которое паслось там при горе. И свиньи, о которых евангелист говорит, что их было около двух тысяч, устремились с крутизны в море и потонули. Неужели, спрашивал я себя, глядя на Северное море, в этой жуткой истории идет речь об отчете правдивого свидетеля? А если так, разве это не означает, что при исцелении безумца из страны Гадаринской Господь совершил врачебную ошибку? Или, вопрошал я себя, перед нами всего лишь сочиненная евангелистом притча о происхождении мнимой нечистоты свиней? Если вдуматься, смысл ее в том, что мы всегда непроизвольно переносим болезнь нашего человеческого рассудка на другой вид, который считаем низшим и заслуживающим разрушения. Размышляя об этом, я глядел вдаль, на море, над которым носились стаи ласточек. Непрерывно издавая короткие крики, они рассекали свое летное поле быстрее, чем я успевал проводить их взглядом. Давным-давно, в детстве, глядя вечерами с темнеющей земли на этих стремительных созданий (в те времена в закатном свете их кружилось еще больше), я представлял себе, что мир поддерживается траекториями, которые они чертят в воздушном пространстве. Много лет спустя я прочел изданное в «Сальто Ориенталь» в Аргентине в 1940 году сочинение «Тлён, Укбар, Orbis Tertius», в нем упоминались случаи, когда птицы спасали от исчезновения развалины амфитеатров. Теперь я заметил, что ласточки носились исключительно в той плоскости, которая с холма, где я сидел, уходила в пустоту. Ни одна не поднималась выше и не ныряла глубже по направлению к воде. А когда они, подобно снарядам, приближались к берегу, некоторые из них исчезали прямо у меня под ногами, словно их поглощала земля. Я подошел к обрыву и увидел, что они пробурили ямки для своих гнезд в самом верхнем слое глинистого склона, одну за другой. Я стоял, так сказать, на перфорированном куске земли, который мог обрушиться в любой момент. Но я все-таки, насколько смог, запрокинул голову и устремил взгляд вверх к зениту, потом опустил его вниз по небосводу, до самой линии горизонта, а потом перевел по воде назад, вплоть до узкой полосы пляжа примерно в двадцати метрах подо мной. В детстве мы проделывали это упражнение на плоской жестяной крыше двухъярусного улья, чтобы испытать себя на смелость. Я с трудом перевел дух, превозмогая головокружение, и отступил на шаг. Мне показалось, что здесь, на полосе этого пляжа, шевелится нечто бесцветное. Я присел на корточки и, охваченный внезапной паникой, поглядел вниз за край обрыва. Там внизу, на дне ямы, человеческая пара, подумал я, мужчина лежит, вытянувшись на теле какого-то другого существа, которого не видно. Видны только согнутые под углом, вывернутые наружу ноги. И на какую-то секунду, длившуюся целую вечность, эта картина пронизала меня ужасом: мне представилось, что по стопам мужчины прошла дрожь, что они дернулись, как стопы висельника. Потом он затих, и женщина тоже застыла в неподвижности. Они лежали там, бесформенные, как выброшенный на сушу огромный моллюск, вроде бы одно тело, одно принесенное водой, многочленное, двухголовое морское чудовище, последняя особь монструозного, издыхающего вида. И последнее дыхание ровной струей вытекает из его ноздрей. В полном замешательстве я снова выпрямился, так неуверенно, словно впервые в жизни вставал с земли, и пошел прочь с этого места, показавшегося мне вдруг жутким, с этого холма вниз по пологой дороге к пляжу, который здесь расширяется к югу. Далеко впереди передо мной выступил из темноты городок Саутуолд: несколько крошечных домов, островки деревьев и белоснежная башня маяка под темным небом. Но прежде чем я добрался до него, упали первые капли дождя. Я обернулся, взглянул на пустую дорогу и усомнился: неужто я впрямь видел бледное морское чудовище у подножия скал Коувхайта, или оно было плодом моего воображения.



Воспоминание об испытанной тогда неуверенности снова возвращает меня к уже упомянутому выше аргентинскому сочинению, где речь идет о наших попытках изобрести миры второй или даже третьей степени. Рассказчик описывает, как он вместе с неким Бьоем Касаресом в 1935 году ужинал у себя дома на улице Гаона в Рамос-Мехиа и как они после ужина завели длинный разговор о том, как построить фабулу романа, настолько изобилующую противоречиями, чтобы некоторые (весьма немногие) читатели смутно ощутили действительность, скрытую в повествовании, – отчасти жуткую, отчасти же совершенно незначительную. Далее автор сообщает, что в конце коридора, ведущего в комнату, где они тогда сидели, висело овальное полуслепое зеркало, источавшее какое-то беспокойство. Мы чувствовали, пишет он, что этот безмолвный свидетель подслушивает нас, и открыли (глубокой ночью такие открытия почти неизбежны), что в зеркалах есть нечто ужасное. Бьой Касарес припомнил, что один из ересиархов из Укбара объяснял это так: в зеркалах, впрочем, как и в акте совокупления, нас ужасает то, что они умножают число людей. Я спросил Касареса, продолжает автор, о происхождении этой сентенции, которая показалась мне сомнительной, и он сослался на статью «Укбар» в Англо-американской энциклопедии. Однако, как выяснилось в ходе дальнейшего повествования, в указанной энциклопедии этой статьи не оказалось. Возможно, она имелась единственно и исключительно в экземпляре, приобретенном Бьоем Касаресом. Двадцать шестой том этого экземпляра на четыре страницы больше всех остальных экземпляров издания 1917 года. Поэтому остается неясным, существовал ли Укбар, или при описании сей неизвестной страны произошло то же, что с проектом энциклопедистов «Тлён», каковому посвящена главная часть данного сочинения. В проекте «Тлён» речь идет о том, чтобы с течением времени через нечто чисто нереальное проникнуть к новой действительности. Конструкция Тлёна напоминает лабиринт, говорится в послесловии 1947 года. Он задуман с намерением стереть известный мир. И это никому до сих пор не понятное словечко «Тлён» уже проникло в школы, история Тлёна перекрывает все, что мы до сих пор знали, уже появляются в историографии бесспорные преимущества фиктивного прошлого. Почти все отрасли науки реформированы, а немногие еще не реформированные дисциплины также ожидают обновления. Рассеянная по миру династия отшельников, династия открывателей, энциклопедистов и лексикографов Тлёна изменила облик Земли. Все языки, даже испанский, французский и английский, исчезнут с планеты. Мир превратится в Тлён. Но меня, заключает рассказчик, это нимало не заботит; в тихой праздности я продолжаю, следуя заветам Кеведо, ощупью переводить «Погребение в урнах» Томаса Брауна. Корплю над ним, хотя и не собираюсь его публиковать.

Загрузка...