Глава первая Учредительное заседание

Какое случилось в боровой деревне Лебяжке событие: там была выбрана Лесная Комиссия!

Наверное, только в Лебяжке это и могло случиться, больше нигде, ни в одной другой деревне, ни в одном селении.

Осень одна тысяча девятьсот восемнадцатого года наступала, жизнь с каждым днем становилась непонятнее: порядка — всё меньше, страха — всё больше, война — всё ближе, власть — неизвестнее.

Старики хотели рассудить по деньгам: чьи деньги ходят, у того и власть. Но и тут как было понять: царские деньги ходили, керенки Временного Всероссийского правительства всё еще огромными листами, с чьими-то красными и черными напечатками ходили, советские — встречались, а веры никаким не было.

Какая там вера!

До сих пор висело над столом лебяжинского писаря Постановление № 3 Временного Сибирского правительства от 26 июля 1918 года «О регулировании хлебной торговли».

В постановлении этом говорилось о вольных ценах и тут же указывалось, какими они должны быть: пшеница 690 копеек за пуд, овес — по 573 копейки. Опять же насмешка! Издевательство над мужиком! Над трудами его и всей его жизнью, потому что никто не знает, какая цена той цене! За эти копейки хлеб свой можно продать, а что и где за них можно купить?

И насмешка эта подписана Председателем Совета Министров и Министром иностранных дел П. Вологодским, министрами внутренних дел, туземных дел и юстиции и скреплена Управляющим Ник. Зефировым.

И давно бы циркуляр этот, указ Временного правительства, мужики искурили на цигарки, но сельский писарь слишком густо смазал его мучным клейстером, приклеивая к стенке, испортил бумагу окончательно.

Нет, веры гораздо больше оказалось барахлишку — суконный мужской пиджак, солдатская шинелька, бабья юбка, ребячий картуз, а еще — иголки, спички, нитки — вот это имело цену. Притом немалую.

Размахнулась торговать кооперация, но не всюду дело удалось — где она проворовалась, где ее позакрывали власти, а где так и сами мужики отнеслись к ней с недоверием.

Барахольщики, те оказались надежнее, они же сообщали Лебяжке новости. О Сибири, о России, обо всем белом свете — что и как. Не все правильно сообщали, но и не слабее тех газеток, которые в Лебяжку попадали из Омска, Томска, Уфы, Самары, Челябинска, из Семипалатинска, Новониколаевска, из Барнаула, от различных правительств и властей. Столько их было, временных, что и сама-то жизнь тоже вот-вот временной могла сделаться.

Что было доподлинно известно: в России идет гражданская война!

Не миновать этого пожара и Сибири. Лебяжке тоже не миновать его.

Деревня Лебяжка перед всем остальным миром умела за себя постоять, главное же — умела жить сама по себе — чужого в свои дела не допускать, самой в чужие дела-заботы носа не совать.

Начальство могла ублаготворить, но так, чтобы быть от него подальше, и, когда однажды прошел слух, будто Лебяжку могут сделать волостным, базарным и церковным селом, — всего этого, всех этих почестей лебяжинцы миновали, предпочли ездить на базар в Крушиху, а попика держали скромного, обществу послушного и при малой деревянной церквушке.

При всем том попик доволен был — за послушание общество мздою его никогда не обходило.

И долгие-долгие годы было так, что все вокруг знали — лебяжинского мужика, хоть трезвого, хоть пьяного, не обидь, не задень. Все лавочники и в волости и даже в уезде опасались — лебяжинского не приведи бог обмерить, обвесить, сдачу не дать! через год, а всё равно ему припомнится, и стекла у него в магазине будут побиты, вывеска искалечена, и сам лавочник тоже в синяках запросто может оказаться.

И даже лебяжинский пьяный лежит, бывало, где-нибудь на дороге, а какой-то мужик проехал и сделал вид, будто ничего не заметил, — лебяжинские и его найдут и спросят «Ты что же, гад, ленивый — да? Гляделками-то худо глядишь — да? Ну мы тебе их подправим, гляделки-то!» И подправят.

О конокрадах разговора нет — они верст на тридцать к Лебяжке не приближались.

А как будет нынче между собой?

Не то за эти годы, за войну, стало лебяжинское общество, совсем не то!

Раньше — кто где встанет на сходе, там и стоит, а нынче? Наперед лезут фронтовики — привыкли митинговать, друг друга агитировать, да и в самом деле, неужто не заслужили они, чтобы быть впереди других? Но это еще немного значит, когда они станут в кучу, громче всех кричат, больше других требуют. Это только вид. Тем более что после свержения Советской власти и они присмирели, при народе не шумят, больше шепчутся между собой, подальше от чужих глаз. А позади где-то становятся матерые мужики, братья Кругловы, смирные, не горластые, а сход могут повернуть по-своему. От фронтовика что возьмешь? Не возьмешь ничего, а вот Кругловы-братья, те в долг дадут при нужде. Если захотят.

И еще, и еще делятся люди войной на одних и на других. Одних война сделала калеками, других — вдовами, и вдовы эти молча стоят на сходах, но не там, где стояли бы их мужики, а вовсе в стороне и в забытьи, а вот другим, хотя и немногим, но война пошла в пользу: мужикам на возрасте либо малость покалеченным, хромым, косым, но работящим. Их в солдаты не брали, и вот за военные годы они успели поднять хозяйство, обзавестись машинами, одеть в чистенькое своих баб и ребятишек.

Общественных дел у лебяжинских как никогда: вдовы, сироты и калеки через два дома в третьем, а кто и чем будет им помогать? И торговли, кроме тех же самых барахольщиков, нет, и поскотина порушена, надо ее городить верст на пятнадцать, и еще — лес.

В лесу, в Лебяжинской лесной даче, надо было наводить порядок, покуда, пользуясь безвластием, окрестные да и свои мужики не вырубили ее до основания.

В такое время для жизни человеческой всего нужнее общество крепкое, дружное, а где и откуда возьмешь и крепость, и дружбу, когда и то, что было, на глазах рушится?

И все-таки лебяжинский сход собрался и выбрал Комиссию.

Выборы были долгие.

Каждый край деревни выдвигал своих кандидатов, кричали и шумели на самом что ни на есть русском языке, и вдруг, что такое — слышится речь немецкая?!

А это, оказалось, лебяжинские, которые были в немецком плену, и австрийцы пленные, несколько человек, всё еще проживавшие к тому времени в Лебяжке, выясняют, как у них-то там, в Австрии, поставлено дело с охраной леса. И с отпуском его на дрова и на постройку.

Так на чужом-то языке мало ли до чего можно додуматься? Касается ли дело леса или собственного соседа? Если к тому же с войны мужики вернулись, кто с оружием, кто с книжками и газетками про революцию, кто будто бы и вовсе ни с чем, но — с мыслями?

Но как бы там ни было, кто и чего ни думал бы про себя, какие бы мысли ни шевелились в голове, а всем было ясно и понятно: лес нужно охранять, нужно составить нормы отпуска и ценник на дрова и на строительный лес, нужно соседним всем деревням доказать, что Лебяжинская лесная дача — она лебяжинская, а не всеобщая.

На сходе старики так и сказали: когда не сумеем это сами по себе сделать, то непонятно становится, зачем прогоняли царя? Он-то, царь, лес охранять умел, у него, бывало, ни к одной лесине без настоящего сражения с объездчиками не подступишься. Покупай за хорошие деньги билет, либо сражайся. А нынче каждый запрягает и едет рубить, сколько ему бог на душу положит.

А Иван Иванович Саморуков, которого совет стариков лет двадцать пять назад назвал лучшим человеком лебяжинского общества, тот, сильно рассердившись, сказал особо:

— Я, хотя и правда, что гляжу глазами-то на белый свет не шибко как, но всё одно пойду с берданой в лес и стрелю там первого попавшего мне порубщика!

И хотя известно было, что Иван Иванович от других жителей не отставал и с племяшами своими тоже успел срубить три полномерных лесины и шесть маломерок, это дела не меняло. После разбирайся, что к чему, когда в живого человека засажена будет хорошая горсть дроби.

А что делать тогда с Иваном-то Ивановичем? Он уже и на одно плечо спал, правая половина была в нем выше левой, и борода перестала держаться у него — пустяки какие-то оставались на месте, остальной выпал волос, но он правду говорил, и не зря грозился: пора было положить конец собственному разбою в лесной даче. Это урманным жителям верст за триста на север от Лебяжки — там лес цены не имел, если загорится, так и пусть себе горит, покуда сам не потухнет, ну а в степной местности, рядом с киргизскими степями-пустынями, тонкая ленточка бора — богатство несметное.

И так была выбрана Лесная Комиссия — сокращенно ЛЛК — пять человек, председатель Калашников Петр, а еще — лесная охрана, двадцать четыре человека, по одному от каждых десяти дворов. Но из этих кандидатов уже сама Комиссия должна была отобрать десять человек первой очереди.

Этой десятке, понятно, надлежало быть отборной и самой лучшей: честной и неподкупной, преданной обществу, а не своим личным интересам, проворной и храброй. Мало ли какие могли случиться обстоятельства и со своими порубщиками, а тем более из дальних степных деревень? Те деревни и всегда-то завидовали Лебяжке — что она земли прихватила наилучшие, что притулилась к самому лесу, и нынче они вполне могли сделать настоящий лесной набег. А пока суд да дело, пока по тревоге будет поднято всё мужское население Лебяжки, способное к обороне, до тех пор эта десятка должна держать рубежи, стоять твердо. Потому что только дать пример, только показать, что лебяжинские не могут охранять бывшую царскую собственность, которую они сами же во всеуслышание объявили социализированной в пользу своего общества, — охотников на чужое добро враз найдется сколько угодно.

И вот в избе Панкратовых собралась Лесная Комиссия, пять человек, председатель Петр Калашников, и принялась за работу.

Калашников произнес речь такого содержания:

— Граждане и товарищи! Члены Комиссии и другие присутствующие здесь гости! Хозяин и хозяйка этой избы, где мы нонче собрались для наилучшего исполнения народного наказа и поручения! Три, а может, и меньше годов назад нам было странно, что мы, мужики, должны сами делать для себя хотя лесной, хотя и другой какой-то закон. Но после всех уже происшедших революционных пожаров нам вовсе наоборот странно: как это мы, крестьянство, приучены были в веках кормить-поить, одевать-обувать, обеспечивать собственным трудом и гужевой повинностью всё человечество, а сами кое-как жили и существовали, потому что закон нашей жизни и нашего существования — это было вовсе не наше дело, нам близко подойти к тому, кто его делает, не позволялось?! Но подумать серьезно, вот хотя бы так, как я лично не один год над предметом думал, какая же и где она, справедливость, ежели я живу, а закон моей жизни мне нисколь не принадлежит, ежели моя жизнь — это одно, а ее закон — это совсем другое? То есть хотя и живу я под законом, но лишь под ним, а более — никак. Я уже от рождения поставлен тем самым на одну досточку с преступником, поскольку у преступника никто может и не спрашивать нравится ли ему закон либо нет, человеческий он или бесчеловечный? А это, обратно, значит, что уже с детства во мне воспитанный преступник и вор, и нечего удивляться, что, когда сделалась возможность запрячь и поехать и рубить общественный лес, я, не глядя на собственные мысли, о которых я, как сказал уже, думал не один год, я запряг и поехал и срубил разное количество лесин, а всего — пять крупномерных и столь же маломерок. И даже забыл при этом, как революция, которую мы сами же, народ, и сделали, отдали этот лес из царских рук в мои собственные народные руки. Теперь нужно понять: а когда бы ни я лично и никто другой этого бы не допустил и не сделал? А единственно можно этого не сделать, когда закон моей жизни, хотя бы и лесной, я бы назначил сам для себя, либо хоть кто-то спросил бы у меня на этот закон моего согласия. Так что, ежели мы нонче хотим прекратить навсегда наше собствен-ное безобразие и воровство, мы должны сделать законником каждого совершеннолетнего лебяжинского мужчину, а может, и каждую женщину, то есть предоставить гражданам свободное слово в нашем грядущем лесном лебяжинском законодательстве, а уже на этой всенародной основе составить трудами Комиссии закон, истинно обязательный для старого и малого. Мы, Комиссия, призваны лишить каждого гражданина свободы воровства и нарушения общественных правил жизни, а вместо того внушить ему высокую сознательность и общественную совесть.

Товарищи и граждане! Члены Комиссии и другие присутствующие! И особенно сказать — хозяин и хозяйка этого дома, который вы к нашему появлению вычистили и вымыли, что все видят — в дому нынче блестит и сияет так, как и к самому большому празднику не блестит и не сияет! Об чем говорит этот последний в моей речи факт? Он говорит, что с такой же чистой и светлой душою мы сию же минуту начнем, а затем и кончим исполнение высокого народного наказа. Приступим же немедля к нашему необходимому и тем самым к благородному делу без дальнейших уже речей! И все, кто присутствует здесь, не являясь при этом членами Комиссии, могут побыть в этом светлом дому и вместе с нами еще минуту, еще подумать обо всем, что мною было сказано, и присовокупить к этому собственные глубокие и не высказанные словами мысли, затем сказать спасибо хозяину Кириллу Емельяновичу и хозяйке Зинаиде Павловне и тихо-спокойно удалиться… Дабы Комиссия осталась лицом к лицу со своим делом и прямым назначением.

А дом свой Кирилл и Зинаида Панкратовы вымыли щелоком и натерли каким-то глянцем. На окнах занавесочки, так, будто бы снегом затянуло как раз до половины эти окна, а стекла в них не сразу можно угадать — есть ли они, или их нет, и только прозрачный воздух застыл недвижно в оконных переплетах.

И сам Кирилл Панкратов стоял подле голландки, и, покуда говорил свою речь председатель Комиссии, он был неподвижен, изредка склоняя голову, будто в аккуратном и неторопливом поклоне, а Зинаида, жена его, определила себе место даже поближе к столу, за которым находилась Комиссия. Она была женщиной не очень крупной, но сильной и, как бы даже молитвенно сложив руки на груди, смотрела вокруг с необыкновенным интересом и всё больше на члена Комиссии Устинова Николая, лебяжинского грамотея и книжника.

Рядом с Устиновым за столом с блестящей клееночкой сидел Игнашка Игнатов, совершенно непутевый мужик, много лет назад неизвестно как прибившийся к лебяжинскому обществу. Он был выбран в Лесную Комиссию как раз по причине своей непутевости и отсутствия достоинства, на тот случай, если надо будет за кем-то сбегать либо податься в соседнюю деревню и что-то там разузнать-разнюхать, пустить слух, исполнить деликатное дело, на которое никто другой из лебяжинских тратиться не будет, постесняется.

Но Игнашка этого соображения в расчет не брал, а страшно гордился положением члена Комиссии, сидел и поглаживал ветхие на не старом еще лице разноцветные усики.

Игнашка принял взгляд Зинаиды Панкратовой на себя, и заерзал на стуле, и уже обеими руками принялся за усики, но она так на него поглядела и хотя и негромко, но сделала ногой об пол, что Игнашка замер и уперся глазами в потолок.

Вспомнить, так Игнашка был не Игнашкой вовсе, а Мефодием, но не шло к нему это серьезное имя с оттенком какой-то святости. Другое дело — Игнашка! Что по фамилии кликнуть человека, что по имени — почти одно и то же, удобно, и слово к слову подходит. Кто-то когда-то оговорился, наверное, назвал Мефодия Игнатием, и оказалась оговорка к месту, пристала к человеку на всю жизнь.

Когда Калашников кончил свою речь, наступила тишина, в которой и на самом деле каждому, наверное, захотелось такой же чистоты во всем мире, которой сияла нынче крестовая изба Панкратовых. И, постояв в ней, в этой чистоте, тишине и спокойствии, гости, человек пятнадцать мужчин, женщин и ребятишек, поблагодарили хозяев и удалились.

Только после этого опустился на стул Калашников, вздохнул, вытер лицо рукавом, поглядел на хозяев.

Те поклонились и тоже вышли из горницы на кухню. Тогда Калашников сказал:

— Ну, товарищи, начинаем! Начинаем с утверждения кандидатов лесной охраны. Покуда мы здесь будем составлять общий лесной закон, охрана уже в пятницу, не позже как в понедельник, должна приступить к обязанностям. У нас, известно вам, выдвинуто от каждых десяти дворов по одному кандидату, всего двадцать четыре человека, но из них мы должны отобрать достойных и честных десять человек. Зачитываю список. Первым идет товарищ Глазков Иннокентий Степанович. Кто — «за»?

— Не торопись, Петро! — остановил его Устинов. — Зачислим ли мы кандидата либо отклоним его, необходимо не просто голосовать, а указать всем понятную причину нашего решения. Мы обязаны и нашему обществу и каждому кандидату доказать на фактах, почему к нему проявлено то ли положительное, то ли отрицательное отношение!

— Это верно! — поддержал Устинова еще один член Комиссии, Половинкин Михаил. — Не солдатская служба исполняется, чтобы скомандовать: «Десять человек — три шага вперед!» Служба общественная, другой коленкор!

— Итак ить это мы со всеми, сколь их есть кандидатов двадцать четыре человека, да сколь при кажном из них разных фактов, так мы до утра здесь просидим?! С ихним с обсуждением? — встрепенулся Игнашка Игнатов.

— И просидишь! — ответил ему Калашников. — Правильно замечено благодарю членов Комиссии за ихнюю поправку, — нам обязательно нужно обсудить все соображения наших решений и занести их в протокол. Кто имеет высказаться по Глазкову Иннокентию Степановичу?

Действительно, так и случилось: Комиссия закончила с делом уже за полночь, так что Зинаида Панкратова дважды кормила ее пшенной кашей на молоке и с яйцами, очень пахучей, золотистой.

В протокол № 1 заседания Комиссии от 7.IX 1918 г. было записано:

1. Товарищ Глазков Иннокентий Степ.

Здоровьем не страдает. К лесной объездческой службе годный, бьет с правой и с левой одинаково, но не здря. Зачислить в охрану единогласно.

2. Товарищ Аниканов Евстигней Никол.

Корыстный. Кажный день будет хотя бы помалу, но требовать в свою пользу и жаловаться, что худо живет. Отклонить.

3. Товарищ Куликов Андрей Петр.

Хороший хозяин и годный к любому делу. Наряду с этим учит в своей избе ребятишек с дальнего края деревни письму, чтению, устному счету. И далее пускай учит, а от охраны отклонить по причине занятости.

4. Тов. Куликов Семен Петр.

В 1909 г. замечен был на Крушихинской ярмарке в присвоении чужих денег 7 руб. 28 коп. Отклонить.

5. Товарищ Семенов Николай Никол.

Подходит полностью, а возражениев не находится. Зачислить.

6. Тов. Убегов Алексей Артем.

Три раза горел в собственной избе: в 1901, в 1912 и по прибытии уже с фронта в текущем 1918 году. Так что, будучи в охране, лес пожгет непременно. Отклонить.

7. Тов. Глазков Гавриил Александр.

Зачислить, но особо указать на сильную гордость и склонность к пререканиям, не годную для службы в лесной охране.

8. Круглов Прокопий Семен.

К политически благонадежному крестьянству не относится: прошлый месяц на свадьбе собственной дочери Елизаветы запевал «Боже, царя храни» и агитировал к подобному пению всю свадьбу. Отклонить.

9. Товарищ Гуляев Серафим Михайлов.

К охране вполне годный, но чересчур смиренный и непременный, так что от общественной просьбы никогда не отказывается. Зачислить, но предупредить, чтобы на общественной службе не разорил бы свое хозяйство и собственных ребятишек.

10. Тов. Гуляев Владимир Ив.

Вполне годный к службе в лесной охране. К сожалению, имеет давнюю ссору с барсуковскими мужиками, так что при встрече с ними в лесу может слишком быстро повернуть против них любой вид оружия. Отклонить.

11. Тов. Кузнецов Иван Иван.

Оружие вообще и никогда давать в руки нельзя — наделает делов. Отклонить.

12. Тов. Глазков Федор Алекс.

Покуда зачислить, но когда сход голосовал Глазкова Ф. А., он выказал к этому свое небрежное отношение. Поэтому предупредить, что общество в таких небрежниках не сильно нуждается, так что в любой момент может обойтись и без него.

13. Товарищ Панкратов Кирилл Емельянович.

Зачислить и предупредить, чтобы был попроворнее.

14. Товарищ Митрохин Афанасий Купр.

За отсутствием возражений — зачислить.

15. Товарищ Куропатин Александр Александрович.

Старый уже (1849 год рождения). Отклонить.

16. Куприянов Матвей.

Молодой еще, хотя и здоровый. Отклонить.

17. Тов. Убегов Василий Никол.

Единогласного мнения о товарище в Комиссии не имеется. Зачислить и поглядеть, кто из членов Комиссии был прав, а кто нет при обсуждении данной кандидатуры.

18. Тов. Митрохин Борис Леонид.

Много гуляет не совсем известно где. При зачислении в охрану окончательно отобьется от дома и семьи. Отклонить.

19. Тов. Куропатин Георгий Александр.

В старшие охраны не годится, но в рядовых начнет куражиться, будто старший. Отклонить.

20. Евсеев Гр.

Даже смешно было выдвигать такого кандидата. Откл.

21. Тов. Лебедев Терентий Мих.

Пущай и далее играет на австрийской гармонии. Отклонить.

22. Тов. Гуськов Дм.

Какой это охранник, когда он сам в 1911 году потерял собственного коня-четырехлетку с телегой и с двумя кулями муки-крупчатки? Отклонить.

23. Товарищ Евсеев Леонтий Афанасьевич.

Этот в лесу — ровно дома. Зачислить как будущего примерного и скромного охранника. Поглядеть дополнительно, чтобы назначить старшим охраны.

24. Григорьев Л. М.

Сроду не имел никакого общественного интереса и неспособен к нему. Зачислить для приобретения общественной практики.

Протокол писал Дерябин. Дерябин этот еще в пятнадцатом году вернулся домой по контузии, но и сейчас прибыл в избу Панкратовых, будто прямо из окопа: в шинельке, в гимнастерке, побриться ему не было минуты, тем более подстричься.

Писал он старательно, извел половину целого, до того еще не зачиненного карандаша, поплевывал на карандаш и слюнявил его, густо разукрасил себе рот, и протокол тоже оказался пестрым — местами буквы очень яркие, блестящие, а где писалось насухо, там их видно с трудом.

Устинов же вникал нынче в дело только поначалу, потом над чем-то задумался.

У него было светлое, насмешливое лицо, вот-вот он улыбнется и засмеется, но ни улыбки, ни смеха нет и нет, а вот задумчивая какая-то усмешка — та неизменна.

Лампа в горнице на клеенчатом столе светила ярко, потрескивала фитилем. Удивительно, но была она заправлена настоящим керосином.

Керосина в Лебяжке вот уже больше года как днем с огнем ищи — не найдешь, но Зинаида Панкратова и тут расстаралась: только наступили потемки, заправила лампу, зажгла ее, и вот горел этот яркий свет до сей поры.

Член Комиссии Половинкин поглядывал на веселый огонек, поеживался и вздыхал: он был мужик работящий, экономный и совестливый, он, конечно, не мог не подумать о том, какой урон Лесная Комиссия наносит хозяевам, и казнился, чутко прислушивался — может, в кухне, где хозяева нынче находились, Кирилл уже ругает свою бабу за такую растрату?

Но там тихо было, непрерывно гудела прялка, а чем занимался Кирилл понять было нельзя.

Вернее всего, сидел и ждал, как и что о нем-то решит Комиссия — он ведь тоже был кандидатом в охрану. Слава богу, соображал Половинкин, в охрану Кирилла зачислили, хотя и с наказом — быть попроворнее. Это уже лучше. А если бы весь чистый его дом сапогами затоптали, да керосин пожгли, да потом еще и отклонили бы его — вовсе уж было бы Кириллу худо, не по себе. Разобраться, охрана эта — одни только хлопоты и заботы, но если тебя выдвинули кандидатом куда-нибудь, а после отклоняют — неловко получается. И Половинкин никого не отклонял, только Куликова Семена, замеченного в присвоении чужих денег на Крушихинской ярмарке в одна тысяча девятьсот девятом году. Тут он действительно был против.

Когда все члены Комиссии расписались под протоколом, Петр Калашников сказал:

— Завтре что перво-наперво сделаем — соберем кандидатов, двадцать четыре человека, зачитаем им этот протокол. Затем окончательно и в совете с утвержденными кандидатами назначим старшего. Я думаю, старшим будет Евсеев Леонтий, лучше, чем он, на должность никто не найдется. Распорядимся также, чтобы все они разжились бы оружием. По нонешнему времени, когда понатащили этого добра с фронту едва ли не в каждый двор, — это несильно трудная задача!

— А еще после мы, Лесная Комиссия, кого будем делать? поинтересовался Игнашка Игнатов. — По какому вопросу? Какие писать протоколы?

— После-то, можно сказать, самое-то главное и начнется, товарищи Комиссия! — стал разъяснять Калашников. — Инструкцию лесной охраны составить надо? Надо! Правила взысканий за самовольные порубки — надо? Надо! А ценник на лес? А правила отпуска леса? Общий закон, чтобы в нем было всё усмотрено — восстановление леса, правила пастьбы, сенокоса и охоты, хранение лесных документов и планов, положение о таксации, — голова кругом, сколь предстоит делов! Я, сказать по правде, на Устинова сильно надеюсь. Ты ведь, Устинов, грамотный, и по лесу тоже, ты еще с царскими таксаторами работал!

— Давно было, — вздохнул Устинов. — Парнем я еще был. Неженатым еще. Ну, а забыть-то я не забыл ничего. Все помню…

Устинов и еще хотел сказать что-то, но его перебил Игнашка:

— И куды их столь, разных законов?! Не пойму я никак! Сделать бы один только, но всеобчий закон: руби и вообче воруй, кто сколь сможет и как умеет! А тогда и слова бы этого не было — воровство! И суда не надо, и никакой бумаги, никакой Комиссии. Да энтими бумагами хоть гору навороти человек всё одно через ее перелезет и сопрет, чо ему нужно!

— Игнатий! — чуть не в голос крикнул Калашников. — Ты кто, Игнатий: контра либо другой какой враг трудовому человечеству?! Или ты всё ж таки член нашей Комиссии? Отвечай!

— Да я же просто так! — забоявшись и подергивая себя за усы, стал оправдываться Игнашка. — Просто так, а более, ей-богу, ничего. Я ведь на всё согласный! Ну, пущай законов будет множество, лишь бы строгости было поменее — всё одно она ни к чему. И не для того же народ царя спихивал, чтобы после обратно ни к какому добру прикоснуться нельзя было? Чтобы снова и это было чужое, и то — опять чужое, и третье и пятое-десятое, а моего как не было, так и нет?! А я не согласный: мое тоже где-то должно быть! Обязательно!

Петр Калашников совсем было вышел из себя, покраснел, хотел что-то крикнуть, но его перебил Дерябин:

— А будет совсем наоборот тому, как ты говоришь, Игнатий! — сказал он строго. — Ты ведь как учитываешь? Ты учитываешь, будто власти нонче нету никакой. Если какая-то и есть — так далеко, в городе и на железной дороге. Так что она тебя не достанет. Но ты не понял, что лесная охрана, которую мы собственными трудами нынче сформировали, она единственная вооруженная и настоящая сила в Лебяжке и даже далеко вокруг. А когда так, то она может в любой момент взять в руки не только лесной, а любой закон гражданской жизни. И тебя, и кого-то другого, когда это будет необходимо, она запросто сможет взять за ленОк и надвое переломить! Вот это дело ты учел?

Игнашка заморгал.

А Устинов, даже не в продолжение разговора, а так, сам по себе, начал соображать вслух:

— Леса даже главнее в нашей местности, чем пашня! На пашне, на каждой десятине — свой хозяин, кто как умеет, так и пользует ее, и никому в голову не явится — перешагнуть чужую межу. А лес? Хозяина у леса нет. Из Кабинета царского он вышел, народным стал, и народ обязан показать — хозяин он либо только разбойник, что отымать — может, в морду бить — может, а хозяйствовать разумно — нету его! Может он сделать так или нет, чтобы каждая уворованная лесина позором была? Чтобы человек стеснялся в той избе жить, в которую эта лесина положена? Чтоб в ту избу и девку взамуж не выдавали?

— Чего захотел! — отозвался Половинкин. — Когда вся жизнь кругом воровство и спекуляция! Не жизнь — облако пустое: гремит, а дождя и капли нету.

— Ну, хватит облачностью-то заниматься. И небесами! — снова заметил Дерябин. — Вот ежели по правде, чего ты-то хочешь, Половинкин?

— Закона хорошего хочу я, Дерябин. Закона жизни. Чтобы как ровно пару рабочих коней запречь его да и поехать на ем куда нужно!

Петр Калашников подумал, вздохнул и сказал:

— Ну, до завтрева, товарищи.

Члены Комиссии зашаркали под столом ногами, собираясь встать и пойти по домам, но тут стало слышно, как открылась дверь в кухню — кто-то зашел с улицы. Зашел и сказал:

— Хозяева-то во сне, поди-ка, уже? — Никто не ответил. Хозяева Кирилл и жена его, должно быть, верно что притомились и уснули, но гостя это ничуть не смутило, и он подтвердил: — Ну, и пущай, правда, спять! В этакую-то поздноту.

Первым догадался Игнашка:

— Это, мужики, товарищи члены Комиссии, это сам Иван Иванович явился. Саморуков!

Приоткрылась дверь из кухни в горницу, показался Иван Иванович. Правое плечо, которое было у него повыше левого, он пропустил вперед, потом скинул шапку, перекрестился, поморгал на яркий свет и вошел весь. Сказал удивленно:

— При карасине сидите-то? И не врете, что при настоящем карасине? А?

— Нет, мы не врем, Иван Иванович! — заверил Игнашка. — Даже нисколь: энто у нас тут истинный горит карасин в ланпе. Садитесь, будте добреньки! И подвинул свой табурет, а сам умостился на подоконнике.

Иван Иванович сел, зевнул, разгладил пестренькую шерстку, не густо разбросанную по всему лицу, вынул из кармана щепотку табаку, но раздумал толкать ее в нос, а бросил обратно.

— Ну? Ну и как вы тут, товарищи Лесная наша Комиссия? Товарищи вы либо господа?

— Мы — товарищи! — снова подтвердил Игнашка. — Мы беспременно оне!

— По-другому сказать — так власть и начальство?

— Ну, какое там! — не без сожаления вздохнул Игнашка.

— А што, Игнатий? Без власти, без начальства ни к чему всё одно не подступишься. Разве что к собственной бабе. Ну, а скажи — тебе-то какие наиглавнейшие заботы в Комиссии в энтой?

— Мне-то?

— Тебе…

— А разные, Иван Иванович! Как бы в дураках не остаться! Как бы и мне тоже одну бы, а то и другую бы хорошую лесину поиметь! Однем словом, дураком неохота быть!

— Вот она — самая великая беда всего человечества! — громко и сокрушенно вздохнул Петр Калашников. — Игнатиев Игнатовых развелось среди людей слишком уж много! И едва ли не в каждом нонешнем человеке сколь-нибудь да сидит Игнашки. В одном более, в другом — поменее, но сидит и ждет своего часа. Настает час, и тогда Игнашка берет свое и мутит светлую воду и человеческое сознание, а когда сделано что-то по уму, он обязательно переделает на глупость. Почему так? Да вовсе не потому, что ты, Игнатий, сильно глупой от природы, хотя, конешно, может быть, и это. Но потому еще, что так человеку удобнее и легче, так он живет себе и живет, как поросенок, а к человечески трудному не прикасается, избавляет себя от его. Лень бывает человеку человеком быть, а то, наоборот, недосуг быть им. Трудное это слишком для многих людей занятие — быть человеком.

— Вот-вот! — согласился Иван Иванович. — Ить куда ни кинь — всё временное: деньги — временные, власти — временные, законы — временные. Гляди-ка — и вся-то жизнь тоже временной сделается, а тут уж Игнатию ход дак ход! Тут ему — жизнь дак жизнь!

— Но мы, Иван Иванович, в нашей Комиссии должны прививать людям сознательность во что бы то ни стало! Всем! Хотя бы даже Игнатию! — заверил Калашников.

— Понятно! — кивнул Иван Иванович. — Энто вроде как по воде пешком ходить. У святых получалось. Но, припомнить, дак тоже не у всех.

А Дерябин откашлялся и обратился к Саморукову на «ты»:

— И что же ты пожаловал к нам, Иван Иванович? Зачем?

Иван Иванович снова опустил руку в карман, на этот раз он уже аккуратненько толкнул щепотку в ноздрю и чихнул.

— Вот ведь ишшо день прошел… Ночь уже поздняя, а дня — как и не бывало.

— Ну так и что? — пожал Дерябин плечами.

— Интересно — как день-то сгинул… Ну, как, к примеру, сгинул он в вашей в Комиссии? Зачем?

— Мы время здесь не теряли, Иван Иванович, — ответил Калашников. Нисколь! Мы Комиссию открыли нонче торжественной речью, утвердили лесную охрану десять человек. И первым у нас идет в той десятке товарищ Глазков Иннокентий Степанович, вторым — товарищ Семенов Эн Эн, а третьим…

И тут Калашников осекся, замолчал.

Ведь, в самом деле, как получалось? Получалось, будто стОит только Ивану Ивановичу заглянуть на огонек Лесной Комиссии, и председатель тут же делает ему полный отчет.

Года два-три назад всё, наверное, так бы и было. Года два-три назад и представить было невозможно, чтобы общественное дело решалось без Ивана Ивановича. Но ведь нынче-то — не старый режим? Господ нет, даже господ-стариков! Так что Иван Иванович, может, уже и верно — человек самый отсталый, старорежимный и несознательный?

И вот уже член Комиссии Дерябин сердито откашлялся и сделал рукой движение, как бы спрашивая: «Что же это ты, председатель? Да разве можно?» А другой член Комиссии, Половинкин, наоборот, молча и без всякого движения уставился на Калашникова. Тогда Калашников посмотрел на Устинова — тот-то как думает?

Но, прервав долгое молчание, Иван Иванович сам к Устинову обратился:

— Скажи-ка, Николай Левонтьевич, об чем тебе нонче думается? А?

— Как это? — не понял Устинов и встрепенулся, вышел из своей задумчивости.

— Да ить я знаю, Никола, ты в своей мысле всякий раз сперва вроде бы в горку молчком забираешься. Ну, и куды ж ты нонче взобрался?

— Разное думается мне… Думается, это сколь же во вред и на погибель самому себе человек может сделать? Войну может сделать на гибель миллионам, бомбы бросать с аэропланов, газ пустить друг на дружку, один из народов может совсем изничтожить, другой какой-нибудь народ, и всё — на «ура» и с восторгом. По-геройски. А вот на малую хотя бы пользу себе — не умеет делать человек. Вот затеваем охрану и разумное пользование лесом, и уже в ту же минуту не ясно: а сможем ли? Не вовсе ли зря начинаем? И может, всё одно толку не будет?

Иван Иванович потянул носом, вздохнул и сказал:

— Правильно, Устинов. Я тоже сколь разов головой-то думал: почему для хорошего дела пушки не выдумано? Чтобы зарядить бы ее хорошим словом, прицел бы взять, пальнуть — и вот оно, хорошее дело свершилось! Явилось от прицельного попадания! Не выдумана покудова такая пушка, Никола?

— Нету, Иван Иванович! Покуда — нет…

— А жаль! И сильно жаль-то: уж очень она необходимая, такая пушечка, по нонешнему времени! Очень и очень!

Калашников поворошил свою кудлатую голову и задумчиво стал вспоминать:

— Я, было время, на дьячка пожелал выучиться. Сильно увлекался религией, а более всего — обрядом церковным. «Новую скрижаль или объяснение о церкви, о литургии и о всех службах и утварях церковных» наизусть выучил. Ровно азбуку. Священник, бывало, забудет, почему на вечернем входе к службе он идет прост, то есть с опущенными руками, ничего в них не имея. А я помню: «дабы показать, что Христос, будучи по существу бог, нас ради принял человеческую плоть и явился в этом смиренном образе». Или вот поп Константин, хороший мужик, но беспамятливый, шепчет мне: «Петька! Как там о покаянии сказано?» Я мигом те строчки припомню, в которых о сем сказано: «Если христианин согрешит после омытия грехов в купели крещения и вступления через него в завет благодати, то он к исправлению своему не имеет другого средства или таинства, кроме сего — покаяния!» А посему же покаяние есть второе крещение, и чувство явится после его как бы второго рождения! И вот я нынче тоже думал: как большое дело затеешь, так вроде бы второе рождение тебе выходит, для всей же предыдущей жизни — покаяние! Не потому ли и хватаются люди за самые разные и новые дела? Заново-то родиться кажному ведь охота. А прежнюю жизнь в купели нового дела — смыть. Будто ее и не было!

Дерябин засмеялся, Калашников ему кивнул, согласился:

— Правда что смешно! Но только я не объяснил еще, почему мне церковный-то обряд полюбился тогда? А вот почему: мне воплощение слова в действии человечества полюбилось. Сказано было: «Мысленное солнце правды, Христос явился с Востока», и вот уже в действии люди молятся на Восток! И так во всей службе. Ну, а когда так — может, и в жизни это тоже доступно обойтись без действий бессмысленных и незначащих? Соединить слово с делом?

— Ты поповщину-то бросил бы, Калашников! — посоветовал Дерябин. — Ей здесь, в Комиссии, вовсе не место!

— Брошу! — опять согласился Калашников. — Почто нет? Тем более что я и в жизни своей — всем это известно — вскоре от религии отошел, а кооперацией пуще того занялся и увлекся! Но как с тобой когда-нибудь происходило — тоже ведь из памяти не выбросишь.

— Тебе ладно было разным увлечением заниматься, Петро! — вздохнул Половинкин. — За тебя сперва старшие братья робили, после — взрослые сыновья, а ты с такими вот руками-ногами, с этакой силищей, знай себе увлечением занимался!

Члены Комиссии, все как один, посмотрели на Калашникова с завистью, тот на минуту смутился.

Иван Иванович, со значением и понятием посопев табачным носом, спросил:

— А не страшно вам нонче, Лесная наша Комиссия? Нисколь не страшно, да и всё тут?

— С чего бы нам страшиться-то, Иван Иванович? — отозвался первым Николай Устинов и взъерошил на голове беленький любопытствующий хохолок. С чего бы?

— Да со всего! Со всего как есть! В нонешнее-то времечко, в столь худое, кажное общественное дело — оно сильно рисковое! Нонче кому вы не по карахтеру, не так сделаете, Комиссия, тот на вас не просто уже будет обижаться, а с оружием в руках. И по всему-то государству нонче то же самое: какая бы власть, какая бы кооперация, какой бы порядок ни был, а следующий, кто посильнее, приходит и всё энто изгоняет уже не куда-нибудь, а в каталажку! Дак энто хорошо, ежели — в каталажку, а то дак ить и под расстрел — вот куда!

— Ну, вы тоже скажете, Иван Иванович! — развел руками Устинов, а потом и прибрал ими, двумя, свой хохолок на голове. — Скажете, вот те на! Не-ет, мы, Лесная Комиссия, свое дело сроду до оружия не доведем. Зачем нам? У нас интерес не государственный, не политичный, а всего лишь лесной. Всего лишь природный. Не более того.

— Ладно, когда бы так! — согласно кивнул Иван Иванович. — Ладно, да и хорошо бы. Да вот и ночь давно уже настала, товарищи мужики! А вы и по сю пору чужой карасин жгете!

Калашников обрадовался.

— Дак я же давно объявлял учредительное наше заседание законченным! Пора уже нам и расстаться всем до завтрашнего дня, до обеда! Как не пора?!

Загрузка...