Сыновья Очерк

У каждого моря свой цвет. Балтийское — серо-стальное, с седыми гребнями волн. Его нельзя не любить, каким бы ни было оно — спокойным, задумчивым или бурным, штормовым. Хорошо на Балтике в любую погоду. Даже сотканные из паутины дождя дни и туманные ночи имеют свою прелесть. Мне не раз говорили об этом старые моряки. Возможно, кто-нибудь думает иначе, но ведь характер и душу моря знают лишь те, кто сдружился и сроднился с ним.

Наверняка и вы встречали таких людей — в старых морских двубортных шинелях или бушлатах, в фуражках без «крабов», с чуть раскачивающейся «палубной» походкой.


Мне, моряку, тоже довелось немало лет прослужить на Балтике. Потом служебные вихри закрутили меня, перекинули на сушу, к иным повседневным делам, жизнь устроилась, вошла в размеренную колею. И все-таки время от времени какие-то глубинные силы заставляют отправляться в отпуск не на юг, а к капризному Балтийскому морю.

В этот раз тоска по Балтике была так сильна, что я с радостью воспользовался случаем отправиться на экскурсию в Кронштадт. «Ничего, — утешал себя, — пусть это будет организованное мероприятие. Вряд ли оно займет все наше время. Наверняка поброжу в одиночку по хорошо знакомым кронштадтским фортам, вспомню, как тут было тогда, увижу, как стало теперь. Да и люди на экскурсиях подбираются иной раз интересные».

Вот тогда-то на территории старого форта я и встретил одного ветерана. Крепкого сложения, высокий, с двумя рядами надраенных пуговиц на шинели, он тихо рассказывал что-то молодому морскому офицеру. У старого моряка была седая борода, глубокие морщины на щеках и удивительно живые глаза. Экскурсанты давно ушли вперед, а он все рассматривал стены форта, трогал выщербленные, просоленные камни кладки, пробивающиеся через них мох и траву. Старик показался мне очень знакомым, но где, когда я встречал его, припомнить не мог.

Подойдя ближе и всмотревшись в его лицо, я сразу все вспомнил: «Да это же Кулиш, наш боцман!»


Тогда волосы его еще не успели побелеть, но боцман Алексей Иванович Кулиш все равно был старше большинства краснофлотцев экипажа нашего морского охотника.

Шла война, тяжелая, изнурительная, которую мы, еще вовсе необстрелянная молодежь, по своему романтическому представлению видели как цепь подвигов и побед. Мы подражали морским волкам, презиравшим опасность, и довольно снисходительно поглядывали на работягу-боцмана, с его страстью к порядку, строгому соблюдению всех правил корабельной службы, отмененных, как нам казалось, войной. Только потом убедились на собственном опыте (и на примере того же Кулиша), что война — это прежде всего тяжелая работа.

Тогда мы еще только познакомились с немецкими «поплавками» — минами-ловушками. Качаются на море стеклянные шары, а между ними на многие десятки метров протянут тонкий тросик, соединенный с миной. Натянется тросик — и мина взорвется.

Наш сигнальщик поздно заметил ловушку и, хоть успел крикнуть: «Прямо по носу «поплавки»!» — шары уже оказались по бортам корабля, винты задели трос — и грянул взрыв. Двоих убило, нескольких человек ранило, выбросило за борт. Все уцелевшие во главе с боцманом Кулишом бросились спасать людей и корабль. Кто переборку брусом подпер, кто одеялами и бушлатами трещины законопатил — удержались на плаву. Сигнальщик снова кричит: «Ловушка прямо по носу!» А корабль потерял маневренность, ветром его тянуло к другому тросу. «Боцман Кулиш! — приказал командир и тихо так добавил: — Леша! Давай в шлюпку, оттаскивай эту сволочь!»

И правда, такое задание лучше Кулиша никто бы не смог выполнить. Осторожно зацепил боцман трос и стал медленно отводить его в сторону. В любое время мог прогреметь взрыв. Но нет, Кулиш работал аккуратно, ни одного резкого движения, и оттащил ловушку подальше от корабля…


Я подошел к Алексею Ивановичу, представился, на помнил о себе. Мы обнялись.

— Как же, как же! — сказал он. — Еще бы не помнить потомственного моряка!

Отец мой и дед тоже служили на флоте, и я гордился таким родством, которое поднимало меня в собственных глазах.

— А я вот степняк, — напомнил Алексей Иванович, — с Херсонщины. О море с детства мечтал, хоть и не видел никогда. Все наши ребята тогда в моряки рвались. Хотели быть такими, как герои Лавренева, Соболева. Любил песню:

Лежит под курганом,

Заросшим бурьяном,

Матрос Железняк-партизан.

Курган-то в наших местах. Исполнилось девятнадцать — пошел в военкомат, попросил: «Хочу служить на флоте!» Просьбу удовлетворили.

С тех пор с морем. Началось оно, правда, не так, как предполагал, не с боевого корабля — с учебного отряда. Строгие порядки, учеба были не в тягость, потому что жили не одним днем, а мечтами о завтрашнем. Наконец пришло это завтра. Стал плавать на морском охотнике. Маленький корабль, но задачи на нем решались большие: дозор несли, крупные корабли сопровождали в походах, на учениях не раз отличались. Отслужил на Балтике срочную службу, остался сверхсрочно… Срочная, сверхсрочная, война… Зато этот у меня потомственный! — И Кулиш гордо посмотрел на молодого офицера.

И снова мысли невольно унесли меня в прошлое…


Когда поврежденный морской охотник стал на долгий ремонт, нас распределили по другим кораблям. Мне повезло: вместе с боцманом Кулишом меня направили на тральщик. Мы тралили фарватер между Ленинградом и Кронштадтом, прикрывая другие тральщики от прицельного огня фашистов, которые засели вот — рукой подать — в Стрельне и Петергофе.

Мы очень сблизились тогда с Алексеем Ивановичем, потому что на тральщике только двое были с морского охотника. Он часто рассказывал мне о своей жене Вере, о том, как они познакомились во время его действительной службы, как, решив остаться на сверхсрочную, отправился он в отпуск на Херсонщину, да не выдержал, примчался в Ленинград; вскоре сыграли свадьбу. Они стали жить в уютном чистом домике с палисадником на окраине Ленинграда. О сыне Васятке, даже о старой рябине с причудливо изогнутым стволом, что росла под окнами их дома, — обо всем рассказывал он мне. Жизнь у них только начинала налаживаться.

Грянула война, и хотя на окраине Ленинграда было по-прежнему тихо, в жизни Веры и Васятки многое переменилось. Не захотев эвакуироваться, мать пошла работать на завод. Детский сад закрыли, но Вера не боялась оставлять сына под присмотром старушки соседки.

Фашисты бомбили город. А здесь, в пригороде, было пока спокойно. Лишь иногда ночами зловещие отблески пожаров, прорезая ночь, освещали окна. Тогда Васятка со слезами просыпался, и Вера брала его к себе: «Успокойся, сынок, спи…»


У многих ребят с нашего тральщика остались на берегу семьи. И никто не умел так разговаривать с людьми, узнававшими о гибели родных и близких, как Алексей Иванович. Объяснял он просто: война принесла горе тебе и мне — всем людям, значит, крепче сражайся с врагом, изо всех сил, старайся уничтожить фашиста — ведь он вломился в твой дом. И еще умел он подобрать работу каждому так, чтобы почувствовал человек: именно от его труда зависит жизнь и честь всего корабля, всей команды да и других кораблей тоже. Работы на войне хватало.

После ремонта наш тральщик снова вошел в строй. Мы расчищали фарватер, прикрывали дымовой завесой другие корабли. Происходило это под прицельным огнем фашистских батарей.

Ходили мы вдоль берега, ставили дымовую завесу, укрывались за ней: «Палите теперь в белый свет как в копеечку!» По поднялся ветер, отнес дым в сторону — и снова наши тральщики видны врагу.

Бьют фашисты по кораблям, бьет артиллерия кронштадтских фортов по вражеским батареям, а тральщики продолжают выполнять задание. Много галсов нужно сделать, чтобы фарватер стал безопасным для больших кораблей и транспортов.

Чтоб прикрыть товарищей и дать им возможность проложить последние галсы, командир нашего тральщика решил пройти между кораблями дивизиона и занятым врагом берегом, отвлечь противника и собственным огнем подавить батареи гитлеровцев. Пошли к берегу, закрыв остальные суда дымовой завесой, но когда зашли на второй галс, ставя новую завесу, в тральщик попал снаряд. Однако корабль не сошел с курса: весь экипаж трудился, ставя дымовую завесу, ведя огонь по вражеским батареям. И еще попадание: взрывом пробило корму, корабль стал погружаться, а моряки продолжали вести огонь по врагу. Последний выстрел прозвучал как салют гибнущим героям…

Немногие из нас уцелели в том бою. Оставшихся в живых подобрали наши катера. Отправили людей по разным госпиталям. С тех пор мы с Кулишом не встречались…


— Мне пора, отец, — посмотрев на часы, сказал офицер.

У проходной отец с сыном обнялись, и Кулиш-младший, помахав на прощание рукой, скрылся за дверью. А мы с Алексеем Ивановичем медленно двинулись к пристани.

— Значит, товарищ боцман, сына тоже в моряки определили?

Кулиш заулыбался:

— Известное дело. Впрочем, я и к берегу неплохо отношусь. Ведь и на суше успел повоевать.

— Когда же это?

— После госпиталя. Получил назначение на Онегу, на бронекатер, сразу на три должности: помощник командира, боцман и командир отделения рулевых-сигнальщиков. Должностей много, с работой только поспевай. Катера наши называли тогда озерными танками, на них танковые башни стояли, а малая осадка позволяла подойти вплотную к берегу и под прикрытием огня высадить десант. Чего только танки эти озерные не вытворяли! Подкрадутся неслышно с выключенными моторами, почти волоком по дну, и ударят по фашистам. Вот там-то пришлось и на суше в десанте повоевать, и бурлаком поработать — километров пять свой катер тянули, чтобы свалиться на врага неожиданно. Это в районе Вознесенья, когда мы Свирь форсировали.

Перехитрили фашистов. Наш десант на них как снег на голову среди лета свалился. Бронекатера из пушек и крупнокалиберных пулеметов — по дзотам, по пулеметным гнездам. Пехота высадилась, а я-то еще раньше: командир послал на берег огонь корректировать. Залег на бугорке у опушки леса, все видно. Бронекатера по моей команде жару фрицам поддают. Все хорошо шло, кончался бой. Вдруг упал недалеко от меня снаряд. Контузило. Очнулся на корабле. Обрадовался, что жив, и скорее на боевой пост, к штурвалу. Командир посылал в тыл подлечиться — уговорил не отправлять. После госпиталя, ясное дело, запросто на другой корабль могли направить, сказали бы, где нужнее, там и должен служить, я знал, что нужнее всего на своем бронекатере.

А близ Петрозаводска с двенадцатью матросами отбили мы у фашистов заминированный и подготовленный к взрыву мост, да и держали его против, как говорится, превосходящих сил врага, пока свои не подошли.

— Похож сын на вас очень. Смотрю и невольно вспоминаю, как вы в годы войны выглядели. Ведь примерно тот же возраст?

— Вроде.

— Да, на плечах таких, как вы, вся война вынесена; пусть ни моим детям, ни вашему Василию не доведется такого…

И тут Алексей Иванович ошеломил меня. То, что он рассказал, на первый взгляд выглядело почти фантастически.

— В августе сорок первого года наш морской охотник участвовал в прорыве балтийских кораблей из Таллина в Кронштадт и Ленинград. Вы-то ведь позже к нам пришли… Был там ад настоящий. «Юнкерсы» так и вились над водой, сбрасывали бомбу за бомбой, не прекращали огонь из пулеметов. А шли на восток не только военные корабли, но и транспорты с эвакуированными женщинами, ранеными и детьми. Мы встречали транспорты и сопровождали на переходе. Только что мы могли сделать? Зенитное оружие на охотнике слабое, скорость у транспорта небольшая. Вся надежда на умение командира и на удачу. Мы, конечно, старались, как могли отражали атаки, спасали людей с тонущих судов.

Вот там-то и случилась эта история. Видим как-то — качается на волнах пакет, перевязанный ленточкой. Подошли, зацепили его багром. Вытащили, и что вы думаете — ребенок едва живой. Когда бой поутих, перепеленал я его в сухую простыню, жеваного хлеба в марлечке в рот сунул вместо соски. Пришли на базу, отвез я малыша в детский дом, записал на свою фамилию и, сам не знаю почему, тоже Василием назвал — очень по первому своему Васятке скучал, — адрес дал корабельный, а вечером снова в бой. Детский дом этот вскоре в Сибирь эвакуировали, а у меня судьба, сами знаете, военная: ранение — госпиталь — новое назначение. Так и потерялись мы с этим Васяткой.

— А родной сын? С ним — что?

— Там своя беда… Все хуже становилось в Ленинграде с продуктами. Урезали пайки. В октябре стало совсем плохо. На разбомбленных Бадаевских складах люди сгребали в мешки пропитанную сгоревшим сахаром землю. Удалось и Вере накопать мешок. Еле дотащила. Стала поить сына рябиновым отваром, подслащенным водой. И считала, что живет лучше многих, — у них был настоящий чай, другие пили «белую ночь» — кипяток без заварки и сахара.

Очень пригодились и консервированные крабы. Пять таких банок Вера купила еще в начале сентября — они тогда свободно продавались, ленинградцы не брали их на карточки, предпочитая мясо. Немного это — пять банок, жалела потом, что не взяла больше.

Наступила лютая зима сорок первого. Пришла рано, в самые первые дни ноября, долгая и для многих ленинградцев последняя… У моих, как ни экономила Вера, кончились крабы, на исходе был и «сахар» — земля горелая. Оставалось лишь сто двадцать пять граммов темно-коричневого от примесей хлеба на ребенка, двести пятьдесят — на себя и высохшие плоды рябины, собранные осенью. Только какой от рябины приварок?

Тут и другое лихо. Все дрова к началу декабря сожгли. Изгороди едва на две недели хватило. Чтобы как-то согреться, спали одетыми. Матросский костюмчик стал Васятке велик, свободно висело на нем еще недавно тесноватое пальто.

Конечно, мальчику не хватало хлеба, и мать делила с ним свой паек. А чтобы не съел он весь кусочек сразу, часто клала сыну под подушку, когда он уже засыпал.

«Мама, откуда хлеб?» — спрашивал он, проснувшись. «Рябина принесла, сынок, рябина». И счастливый Васятка ел хлеб, запивая его рябиновым настоем.

Перед Новым годом хлеба немножко прибавили. Но сын слабел, совсем тихим стал его голос. Чем она могла помочь, опухшая от голода, ставшая совсем беспомощной? Не у нее одной так. И мне не писала…

Все это позже рассказала та самая старушка, что приглядывала за Васяткой, когда я вернулся домой после тяжелого ранения.

И еще узнал, как однажды, придя домой, стояла Вера у окна. Внезапно начался артналет. Все ближе к дому заухали разрывы, она увидела пламя, дом сильно тряхнуло, словно на гигантской волне. Снаряд упал совсем близко. Веру прикрыла рябина, как солдат товарища в бою. Осколок, летевший к окну, ударился в дерево и застрял. Это она поняла позже, когда вышла на улицу поглядеть, не нужна ли кому помощь. Посмотрела раненое дерево и решила: «Не хочет Васяткина рябина, чтобы я умерла, рябинка меня спасла, значит, надо жить!» Но сына спасла, сама не выжила… Одним словом, схоронили соседи Веру, не дождалась она моего возвращения. А Васятку определили в детский дом, который после эвакуировался куда-то.

Как у меня в дальнейшем сложились дела?.. На Онеге военные действия кончились, вернулся я на Балтику, и снова ранило. Да так, что домой по чистой отпустили. Как раз девятого мая сорок пятого года в Ленинград приехал. Все радовались, День Победы. Предприятия работу остановили, люди на улицы высыпали. Над городом летали самолеты, листовки разбрасывали. Подобрал я одну, а в ней — лишь три слова, но самые важные, самые нужные: «Фашистская Германия капитулировала!».

Для многих людей жизнь стала налаживаться, а для меня нет. Ни покоя, ни места себе не находил. Сыновей искал, могилу жены обхаживал. Рябину на кладбище посадил. Разрослась необыкновенно быстро, да так, будто хотела затмить красотой все другие деревья. Плоды на ней созревали крупные. Собирал я их все, как Вера в блокадный год, а когда снег ложился, приносил из дома к ее могиле на радость птицам — в начале зимы свежие ягоды, потом высушенные целыми гроздьями.

Первое время, бывало, сяду на скамейку к рябине, припаду к стволу и шепчусь с деревцом. И казалось мне, слышит рябинка мои слова: «Ты ведь еще красивее, чем та, что у нашего дома росла…»

В общем, извелся вконец. Да, к счастью, на десятый, никак, запрос ответ пришел: сын нашелся. Вы его видели, а другого нет.

— Который же это?

— А я и сам не знаю.

— Но ведь можно было как-то выяснить?

— Конечно, — подумав, ответил Алексей Иванович, — наверное, все это можно было выяснить. Но не захотел я, удержало меня что-то. Все равно ведь я второго своего Васятку до сих пор разыскиваю.

Легкий ветерок растрепал волосы старого моряка, но фуражку он не надевал, держал ее в руках, видно, отдавая дань прошлому, перед которым не хотел, не мог оставаться с покрытой головой.

Наш экскурсионный пароход уходил в Ленинград. Под винтом пенилась балтийская вода. Мы глядели с кормы на гордый, величественный Кронштадт. Сколько раз неистовствовала стихия, крутые волны набегали на этот кусочек русской земли, но он стоял ветрам и штормам назло, упрямо подставляя волнам свои невысокие берега.

Приходили и более страшные бури — военные, когда рвались к столице России интервенты, а в годы Великой Отечественной войны — к городу Ленина фашисты. И каждый раз Кронштадт оставался непреодолимой преградой на их пути.

И теперь, как бывалый воин, он не ушел в отставку. Ему не потребовалось сдавать ни должность, ни пост. Он и теперь несет караул — бессменный и строгий. И там, в Кронштадте, служит морской офицер Кулиш-младший.

— Жизнь идет, — прервал молчание Алексей Иванович, — но не вычеркнешь и не забудешь прошлого. Ему не скажешь: «Прощай!»

Мне были понятны чувства ветерана: память сердца хранит самое дорогое. Я понимал: Кулишу нелегко уезжать отсюда, и что бы ветеран ни сказал сейчас, слова не выразят того, что он здесь пережил и передумал. Разве коротко об этом скажешь…

Загрузка...