Мариет Мейстер Козлиная песнь

I

Я — ты. Мужчина и женщина. Или женщина и мужчина. Может быть, одно и то же, две половинки человека и целое животное.

Я приподнимаю твою левую руку и сую лицо тебе под мышку. Ты, с накрашенными губами и непокорным водопадом рыжих волос, ты еще жив, от тебя пахнет потом, я как можно глубже вдыхаю запах капелек, выделяемых твоей кожей. Трупы не потеют. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не вгрызться в эту кожу, зубы лязгают в воздухе. Мне хочется, чтобы твоя подмышка засосала меня — так же, как мои ноздри вбирают в себя твой запах. Или — проглоти меня ртом, как я однажды проглотила тебя, когда мы пили чай с моим семейством. Мы с тобой старались прикоснуться друг к другу ногами под столом, мне хотелось сказать тебе самые пылкие слова, но из-за окружающих я молчала. А потом придумала: представь себе, что чай — это Йо, сказала я себе и отхлебнула из чашки. Ты был смесью горячей крови и меда.

Ты не замечаешь жадности моего носа и зубов, ты не шевелишься, не хочешь говорить и не хочешь меня пить, ты холодный, и я не знаю, что делать и к чему это приведет. «Мы, мы» — слова носятся у меня в голове как бешеные. Когда я передвигаю свой стул или кашляю, то звук такой, словно в комнате изменилась акустика, словно я произвожу шум вдвое больший, чем на самом деле. Может быть, ко мне перешли твои децибеты, которые удваивают мое звучание оттого, что ты так тих, так мертв, так мертвенно тих. Твое молчание сгущает воздух, отражает мое звучание. Иногда слышно, как ты дышишь, но каждые пятнадцать минут я встаю из-за стола и смотрю через шкаф, точно ли ты все еще сидишь на полу с закрытыми глазами, на желтом шерстяном одеяле, прислонясь к стене. Изредка до меня доносится похрустывание сустава — коленки или плеча, — и тогда я знаю, что ты еще со мной.

И так уже месяц. Даже больше. Я веду счет часам и суткам, сейчас идут тридцать четвертые сутки, а через два часа начнутся тридцать пятые. Или даже тридцать шестые, откуда правильнее считать — с того часа, когда я проснулась в постели одна, или с того часа, когда мы вместе легли спать? В ту ночь я спала тяжело, то и дело просыпаясь, и всякий раз обнаруживала, что ты, весь напряженный, лежишь на спине — большое неподвижное тело со странно неподвижными руками и словно семенящими ногами. Часов в пять ты решительно откинул перину, которой мы накрывались.

— Йо, голубчик, Йо-Йошка, я как раз хотела погладить тебе спинку, — тихо сказала я, — может, ты тогда успокоишься и задремлешь.

Ты в ответ огрызнулся. Сколько ни напрягаю память, до сих пор не могу вспомнить, какие были твои последние настоящие слова. Помню, как сказала тебе повернуться на бок и согнуть колени, как всегда, когда мы ложились спать и я прижималась к тебе со спины, так что твоя попа в точности помещалась в угол между моим животом и согнутыми ногами.

— Вот так! — приказывала я, и каждый вечер мы смеялись, все десять лет.

Обычно я потом шептала тебе на ухо что-нибудь нежное, думаю, в тот последний вечер тоже. Во всяком случае, мы не ссорились, это точно.

Как правило, я встаю около восьми, но тут проспала до полдесятого, так по-настоящему и не отдохнув. Тебя в кровати не было. Я надела футболку и пошла в большую комнату, думая, что ты там. Хотя отопление было включено на двадцать градусов, мне было холодно. Куски ткани, которые я приколола кнопками к оконным рамам в качестве занавесок, были уже раздвинуты. Я думала, ты сидишь, задрав ноги, в одном из двух кресел, которыми мы так гордимся, потому что они наши собственные, и завтракаешь, — но нет. На столе, который ты соорудил из школьной доски, еще лежала раскрытая газета. Три тома энциклопедии — наше ежевечернее чтение на сон грядущий — валялись на коричневом ковровом покрытии из синтетического материала; в первые недели, что мы тут поселились, ты жаловался, что от ворсинок у тебя в горле комок, как у совы от проглоченных перышек, но я считала, что тебе все только мерещится.

— Это из-за центрального отопления, — успокаивала я тебя, — ты не можешь привыкнуть к сухому воздуху.

Я пошла посмотреть, на месте ли твои ботинки, потому что подумала, что ты, может быть, вышел на улицу. Ботинки стояли в коридоре, я их просто не заметила, когда полусонная шла из спальни в столовую. По лестнице, выстланной «подгнившей цветной капустой» (я не такая максималистка, как ты, я бы назвала эту расцветку «щами из хряпы»), я поднялась на верхний этаж. Всего в доме три этажа, на двух нижних пол застелен одинаковым коричневым ковровым покрытием со статическим электричеством. По потертостям видно, что раньше тут стояли тяжелые письменные столы. Въехав в этот дом, мы поселились на втором этаже, там мы спали, готовили пищу и ели. Бо́льшую часть первого этажа занимает гараж, а третий пустует, за исключением маленькой комнатки со стороны двора, где мы с тобой теперь и сидим уже столько времени. Скрипучая лестница с полосатым половиком ведет на чердак, единственное место в доме, где хорошо пахнет, деревянный пол и балки потолка переносят меня в прошлое. Здесь натянута проволока для сушки белья, на пыльном полу от капающей воды остались круги. Вдоль стен лежит осыпавшаяся известка. Стропила тоже в разводах, крыша порядком течет. На фоне светлого пятна чердачного окошка со стороны улицы я увидела твой силуэт, ты почти незаметно покачал головой, когда я спросила, не хочешь ли ты есть.

Какая плотная тишина — производимые мною звуки кажутся все более пронзительными. Ты вздыхаешь и чешешь ногу.

На кухне, стоя у кухонного стола с гранитной столешницей, я выпила стакан воды и съела бутерброд. Вдали громыхали трамваи, а перед самым домом ругались мужские голоса, потому что при разгрузке машины одна из тележек с ящиками пива опрокинулась. У меня над головой ты прошел с чердака на третий этаж, и когда я пришла посмотреть, ты сидел уже в этой самой комнатке точно так же, как сейчас, на одеяле на полу. Я думала, ты хочешь начать день с медитации, хочешь о чем-то подумать или подготовиться к какому-то действию, и, чтобы не мешать, я оставила тебя одного.

Внизу я впервые в жизни рассердилась из-за шума на улице. В будние дни улица перед нашим домом уже часов с шести бывает заставлена поддонами и ящиками для супермаркета напротив. Каждый день сюда подвозят огромные количества пластмассовых баночек с плодами и листьями растений, с грибами и нарубленными на кусочки телами животных, чтобы накормить махонькую часть города. Шум машин и крики грузчиков я всегда принимала как должное: зато не надо далеко ходить, каких-нибудь двадцать метров — и я уже могу поучаствовать в «этой пантомиме», как ты называл покупку продуктов. И правда, когда много народу, я плыву по магазину, окруженная слоем воздуха не толще пятнадцати сантиметров, вместе с другими людьми, мы все движемся от продукта к продукту, осторожно обходя друг друга, взвешивая наши морковочки и пакетики брокколи, описывая круги, чтобы не столкнуться, стараясь занимать как можно меньше квадратных сантиметров. Основной звук, который производит толпа кружащих друг возле друга людей, это «ах, извините», если они случайно друг к другу прикоснулись.

Пробыв внизу два с лишним часа, я поднялась наверх. Ты все еще сидел у стены с закрытыми глазами, скрестив ноги, и я заподозрила, что ты не просто размышляешь, что тут дело посложнее. Прождав еще час, я тебя поцеловала в шею и в твои нежные щеки, к счастью, ты не возражал; я растерла тебе руки, потому что они были холодные. Я, конечно, надеялась, что поцелуями разбужу тебя, но это не сработало, поэтому я наклонила тебя немного вперед и накрыла тебе плечи своим старым спальным мешком на пуху. Сваренный мною суп ты съел весь, и еще ты сходил в уборную, но ты не говорил ни слова, и я тоже не говорила, мое собственное горло теперь тоже не производило звуков. Ближе к вечеру я положила рядом с тобой ручку и несколько листков бумаги, но ты до сих пор ничего не написал. Когда я поднесла к твоему лицу зеркало и сказала: «Посмотрись-ка», мне показалась, что сквозь твою маску мелькнула улыбка.

Почему считается, что разговаривать — это нормально, а молчать — нет, спрашивала я себя в первые дни. И еще я думала: чему здесь, собственно, удивляться? Моя жизнь с Йо всегда была странной, именно это-то меня и привлекало. И все же я огорчилась, что ты не лег в кровать рядом со мной, когда настала ночь, так что лишил меня возможности прижать тебя к себе, погреть у себя на животе эти два покрытые редкими волосками шарика с трогательными ямочками и положить правую ладонь тебе на плечо, так что мои локоть оказался бы точно у твоей талии. Около одиннадцати ты расстелил желтое одеяло на полу и исчез на несколько минут в ванной. Ты надел свою спальную футболку и залез в мешок, а на следующим день ты опять сидел, одетый и накрашенный, у стены. Я принесла на подносе хлеба и молока, мы с тобой сидели и молча ели.

Я решила больше не оставлять тебя одного. Мне казалось, с тебя ни на минуту нельзя спускать глаз, хоть я все еще не верила, что это может быть надолго. Я притащила наверх стол из кухни и стул, а через несколько дней, с большим трудом, еще и низенький деревянный шкафчик. Этот шкаф я поставила по диагонали поперек комнаты, так что теперь у меня есть собственное место у окна, а у тебя, с другой стороны шкафа, свой угол у раковины. Сейчас ты восседаешь на большом куске овчины, которую я срезала со спины моей старой меховой безрукавки, на овчине ты не отсидишь себе попу.

Я целые дни провожу за своим столом, накручивая прядки волос на указательный палец, глядя поочередно то на тебя, то во двор — на большой квадрат травы с двумя елками посередине. В кроне левого дерева, которое чуть сильнее правого, в прошлом году иногда пела какая-то птичка, но сейчас я слышу только крик сорок и изредка сойки. Помню, как я сказала, что мне жалко твоей шевелюры, утратившей блеск с тех пор, как мы тут живем. Ты спросил, обращала ли я когда-нибудь внимание на черных дроздов в городе.

Оттого что я дни напролет гляжу в сад, я заранее узнаю о приближении опасности, когда к дому подходят люди. Друзей у нас давно уже не осталось, если бы кто-нибудь захотел к нам зайти, я бы его с легкостью отфутболила фразой вроде «Йо отправился в дальний путь». От дверного звонка я отсоединила провода, а если кто-нибудь будет колотить в дверь или стучать крышкой от почтового ящика, я ему просто не стану открывать. Но с теми, кто приходит со стороны сада, намного сложнее, даже если бы я не впустила их, они все равно прошли бы сами. Наш дом составляет единое целое с еще одним, бо́льших размеров, который находится с другой стороны сада. И наш, и тот дом продаются, и как только купля-продажа состоится, нас отсюда выселят. Мы стережем дом, чтобы в него самовольно не вселились незаконные жильцы, хотя, собственно, мы с тем же успехом сами могли бы быть такими незаконными жильцами. Время от времени из второго дома к нам приходят потенциальные покупателя с целью осмотреть комнаты. За тот месяц, что ты играешь в молчанку, такое случалось дважды, и оба раза я успевала тебя вовремя предупредить. Разумеется, я надеялась, что ты возьмешь и сделаешься нормальным, вот так вот вдруг встанешь и скажешь маклеру и его клиенту: «3драсьте-здрасьте». Но вместо этого ты забрался в шкаф.

До чего же у тебя довольный вид, когда ты так сидишь. Да, ты сидишь, словно ты главный, словно ты хочешь мне показать, что я слабее тебя. Словно хочешь меня унизить. Может быть, поэтому я неделю назад вдруг не смогла сдержаться и залезла к тебе на колени, тараторя, как ненормальная:

— Ведь ты снова со мной? Ты снова как я? Мы…

Глаза у тебя были закрыты, и ты не открывал их. Ты сидел, молчал, а я не могла этого больше выносить. Я слышала, как ты дышишь через нос, и это меня внезапно разозлило. Мои дни бесконечны, и твое дыхание — единственное, что сообщает им какой-то темп.

Я пнула тебя в ногу. Ты не отреагировал, и я так взбесилась, что двинула тебе кулаком в живот. Только один раз, но от удара ты скатился на пол и лицо твое, эту маску из засохшей глины, свело горестной судорогой. Мне стыдно. Но я могу тебя снова ударить, хоть рукой, хоть ногой, могу вытащить ремень из своих брюк и исхлестать твою монашескую физиономию. Я готова укусить тебя в шею, и грызть тебя, и царапать, пока ты не вернешься к жизни. Если бы мне кто-то был нужен только для того, чтобы его кормить и с ним говорить, не получая ответа, я завела бы собаку.

Слушай, ты герой или тебя надо пожалеть? То, что ты окаменел, — это достижение или свинцовый груз? Я так хочу, чтобы ты был героем, чтобы своей неподвижностью ты воздвиг сам себе памятник. Я требую, чтобы ты стал колонной, незыблемым монументом. А иначе зачем я здесь сижу, не лучше ли оставить тебя на произвол судьбы, ломайся тут себе один на кусочки, крошись, обращайся в прах? Для меня было бы облегчением освободиться от тебя, знать, что я сама могу решать, как мне жить. Вместо этого я позволяю тебе мучить меня и даже тиранить. Или это я тебя всегда тиранила и сама виновата, что ты утратил голос и я за это наказана? Может быть, ты хотел бы заговорить, да не можешь?

Твои уши — с тех пор, как я за тобой наблюдаю, мне кажется, что они на глазах растут. Левое, сколько я тебя знаю, всегда было больше правого, потому что ты, если тебе верить, в детстве часто прикладывал его к стене, слушая, как совокупляются соседи снизу. А теперь твое правое ухо стало больше, а грудь, грудь… или мне только кажется, что грудь твоя обрастает волосами? Не из-за этого ли рыжеватого пушка ты перестал надевать спальную футболку, когда вечером забираешься в мешок? Не из-за него ли у тебя в последнее время стал потеть лоб? Когда я вытираю этот пот, мне кажется, я чувствую пальцами два бугорка. Всегда ли у тебя из подмышек пахло так возбуждающе, как сегодня? Нижние позвонки у тебя на спине теперь вытарчивают, будто у тебя растет хвост, а когда ты вчера встал и, видимо, не нашел ножниц, чтобы подстричь ногти, ты подрезал их ножом.

Так, буду смотреть трезво. Трезво, трезво, нельзя предаваться фантазиям; если так будет продолжаться, мне и самой конец, а ты так и останешься бесформенной глыбой. Как мы к этому пришли? Если я хочу, чтобы ты воскрес, заново рожденный, я должна комочек за комочком вылепить твой — мой портрет.

* * *

Мне недавно исполнилось семнадцать лет, и я ехала на велосипеде вдоль канала, соединяющего деревню, где был мой дом, с миром, где происходит настоящая жизнь. Не припомню, чтобы здесь хоть раз проплывал хоть один корабль и о берег бились бы желтые пенистые волны. Наш канал я, чтобы не быть белой вороной, называла словом из местного диалекта — «wiek». Он был неизменно гладким, со сверкающей, темно-коричневой, словно влажный торф, поверхностью.

Я ехала босиком, на мне были шорты из обрезанных джинсов, солнце светило на мой лысый затылок. Неделей раньше я взяла папину машинку и сбрила эти ангельские локоны цвета соломы, потому что мне надоело, что мне гудят все автомобилисты. В этот момент ты показался на дороге, на мамином мопеде! Подъехав друг к другу поближе, мы оба, не сговариваясь, просто так, от радости, как встают на дыбы молодые лошадки, дернули за наши рули, и передние колеса поднялись в воздух.

— Привет!!!

— Привет!!!

Мы расхохотались и прямо посреди дороги обменялись приветственными тумаками.

— Поворачивай обратно! — показала я жестом. Ты резко развернулся и подал мне знак, чтобы я положила руку тебе на плечо, так что несколько сот метров до пешеходного мостика через канал я катилась не крутя педалями. Там мы друг за дружкой проехали по узкому деревянному настилу, а на той стороне я прислонила свой велосипед к дубу. Ты опустил у своего мопеда подножки и сказал мне сесть к тебе на багажник.

— Теперь прямо! — указывала я путь, и, подскакивая на ухабах, мы помчались по широкой песчаной тропе мимо пастбищ к лесу, где, как я знала, было озеро с берегами, поросшими вереском. Напряженно вытянув руки, я крепко держалась за багажник под собой, потому что мопед то и дело накренялся, когда ты объезжал ямки. Овцы, мирно лежавшие на лугу, повскакали с мест и, помахивая хвостиками, убежали в дальний конец поля. Там они развернулись и с испугом уставились на нас.

— Здорово скачет наш конь, скажи? — прокричал ты, раззадорившись, и обернулся ко мне. Тут я сообразила, что ведь ты едешь без шлема, наверное, потому, что надеть шлем — значит быть законопослушным.

— Я очень больно ударяюсь сам-знаешь-чем! — прокричала я, против струи теплого ветра, тебе в ответ. Мы остановились и после неудачной попытки соорудить на багажнике амортизатор из травы пришли к выводу, что, раз собственной обуви у меня нет, мне надо надеть твои кроссовки, встать на багажник ногами и держаться за твою рубашку. Ты пообещал ехать осторожно и разрешил мне, если я вдруг начну падать, схватиться за перевязанный синей ленточкой блестящий «руль» — пучок волос у тебя на затылке, твой беличий хвост.

Распевая во весь голос, с громкими криками мы поехали дальше, словно пара акробатов: коленями я упиралась тебе в спину, а руками с такой силой цеплялась за твою рубашку, что даже порвала ее по шву. С обеих сторон песчаной тропы двойной колоннадой росли дубы, а их листва, смыкаясь над нашими головами, образовывала триумфальную арку.

Я сказала тебе свернуть на более узкую тропинку, которая шла через еловый лес. Поскольку я в детстве часто играла в таком же точно лесу, да и теперь бы с удовольствием построила здесь, дрожа в темноте от страха, шалаш, я знала, что только у крайних деревьев иголками покрыты все ветки донизу. У остальных же елок есть только стволы и верхушки, а под ними почва пружинит так, что кажется, будто усыпанная иголками земля при каждом моем шаге осторожненько подталкивает мои подошвы вверх, чтобы меня подбодрить.

Ты поставил мопед позади штабеля смолистых стволов, спрятал кроссовки в широкую кроличью нору рядом, потому что дальше мы решили идти по песчаной дорожке босиком, но песок был такой горячий, что приходилось бежать, и такой вязкий, что мы падали, снова вскакивали и бежали дальше, пока не падали опять. И только когда мы, запыхавшиеся и хохочущие, вышли из леса и увидели напоминавшую саванны пустошь вокруг озера, до нас вдруг дошло, что наш мопед да и мы сами уж больно громко шумели. Мы перешли почти на шепот и, едва переводя дух, сказали друг другу, что растения пахнут ничуть не хуже, чем бензин в двухтактном двигателе.

Я любила это озеро. Я любила сидеть здесь и грустить в одиночестве, здесь мне было спокойно. Я еще никогда никого сюда не приводила. В тот вторник, один из последних августовских дней 1980 года, я взяла тебя с собой впервые. Взрослые почти все были на работе, а дети в школе. Все, кроме нас с тобой, нам ни до кого не было дела. Ты накануне посоветовал мне рассказать дома, что у учителей на первых уроках будет педсовет и что я по случаю хорошей погоды поеду в школу не на автобусе, а на велосипеде. Тебе же никаких отговорок не требовалось, потому что твоя мама на весь день уходила на работу и никогда не знала, чем ты занимаешься.

Если не считать, разумеется, того, что мне с первой же минуты, едва я тебя увидела, стало ясно, какой ты потрясающий и насколько все другие мальчишки рядом с тобой бледнеют и выглядят жалкими карапузами, это было единственным, что я про тебя знала: ты живешь с мамой в многоквартирном доме на окраине города. Ты перешел в наш класс с начала учебного года, две недели назад. Тебе было уже двадцать, и в последние несколько лет ты только и делал, что прыгал из школы в школу. То, что тебя перевели в наш лицей, было последней попыткой заставить тебя окончить среднюю школу. У нас ты в первый же день впал в немилость, потому что заорал: «Чего?» — когда учитель начал говорить мое имя. Ты оправдывался, мол, откуда тебе знать, что после «Ио» последует еще один слог — «лан», и когда учитель велел тебе выйти вон из класса, ты нарочно шел медленно-медленно. Ты вышел в коридор, а потом снова засунул голову в дверь класса и, подмигнув мне серо-голубым глазом, сказал с деланным огорчением, что разницы между твоим J и моим Y ты почему-то не расслышал[1].

— Иолан, — поддразнила я тебя твоим новым именем, все еще не отдышавшись после бега по рыхлому песку. — Следуйте за мной, мадам.

Ты не расслышал мою шутку. Пораженный окружающей природой, ты шел за мной по тропинке среди густой травы вдоль берега озера. Тропинка то подходила к воде совсем близко, то удалялась от нее, то огибала березку или ненадолго раздваивалась. Здесь и там мы видели пни от спиленных деревьев, и повсюду лежали кучки кроличьих горохов, словно кроличьи пары вместе с детьми устраивали здесь свои сходки. Я наклонилась и подняла несколько горошков. Абсолютно сухие, с одной стороны острый кончик.

— Ладно, юноша Йо, теперь нам сюда.

Песчаных пляжиков на озере не было, но даже если бы они и были, по кочкам сероватой осоки до них все равно было бы не добраться, один раз меня чуть не засосало в болотистую лужу между ними. Поэтому я присмотрела для себя местечко подальше. Там, где извилистая тропа резко сворачивала влево и уходила в сторону пастбища, которое вдруг показалось каким-то искусственным дорогу нам преградила колючая проволока в несколько рядов. За ней стоял столб с табличкой: «Место стоянки перелетных птиц. Верховое болото. Заповедник». Я пригнула верхний ряд колючей проволоки и переступила через нее — примерно так же, как ты в школе перешагивал через подоконник в конце последнего урока, чтобы выбраться из класса через окно.

В следующий раз обязательно обуюсь, решила я. Мне и так уже накололи ноги еловые иглы на песчаной дорожке, а идти босиком по заповедной пустоши было еще труднее. Кусты вереска царапались, земля была неровная, к тому же здесь могли попасться гадюки. Я тебе об этом сказала, и ты ответил, что мечтаешь, чтобы этакая змеюка меня укусила, потому что тебе не терпится повысасывать яд у меня из ноги.

Спотыкаясь на каждом шагу, я провела тебя по заповеднику метров двадцать, к моей ямке для размышлений наедине с собой, прятавшейся у подножия высокой и толстой сосны, в тени молодой дубовой поросли. Эта поросль полностью скрывала ямку от глаз людей, останавливавшихся перед столбом с суровой надписью. Ямка идеально подходила для двоих. Дно ее было плоское, укрытое травяным ковром с длинным ворсом, который начал чуть-чуть желтеть. Если мы не будем вставать во весь рост и слишком много двигаться, нас тут никто не заметит.

— Ну, как тебе здесь?

— Давай поселимся в этой ямке навсегда и никогда больше не пойдем в школу.

Мы улеглись рядом на живот и стали смотреть в траву. По дороге я сорвала несколько камышинок и теперь показывала тебе, как ногтем большого пальца можно расщепить зеленый стебель и вытащить мягкую белую сердцевину.

— Этим мы и будем питаться, когда поселимся здесь, — придумал ты и с любопытством взял у меня белый кусочек. Он оказался безвкусным.

— А дети у нас будут?

— По мне, так нет, — сказал ты решительно. — Что это там на дереве — вон то переплетение из мелких веточек? — В парке в городе ты такое тоже видел, и не раз. — Наверное, неудачно свитое гнездо одной из тех птиц, что здесь, если верить табличке, отдыхают.

— Ты про что? Там, на березе? Нет, бельчонок, это не гнездо, это болезнь на ветке, — объяснила я. — Как же ты не знаешь! Насколько помню, дело в какой-то плесени, а в целом дерево здоровое. Это еще называют ведьминой метлой.

Тут я наконец решилась задать вопрос, очень меня волновавший: наверное, мне придали смелости слова «неудачно свитое гнездо».

— Объясни-ка мне, Йо, ты, выходит, единственный ребенок, а твои родители, что ли, развелись?

У меня у самой были еще младшие брат и сестра, мои родители, насколько я могла судить, жили нормальной семейной жизнью, да и все остальные отцы и матери, которых я знала, были друг на друге женаты.

— Жили-были яйцеклетка и уйма сперматозоидов, — ответил ты без выражения. — И вот один бедолага-сперматозоид плыл себе и плыл носом вперед. Ему хотелось к яйцеклетке, но они знали что это нельзя. И все же он не смог с собой совладать, подплыл к ней вплотную и прицепился крепко-накрепко. Они слились, и получился я.

— А почему это было нельзя?

— Потому что яичко и семечко не были женаты, как же ты не понимаешь. Не поставили нужной закорюки на нужной бумажке. Он был иностранцем, французом. C'est tout. Tout court.[2]

— Но почему твои родители не поженились, когда твоя мама забеременела?

— Понятия не имею. Потому что он мерзавец.

— Ты его, что, знаешь?

— Нет.

— А он тебя когда-нибудь видел?

— Нет.

— Но он знает о твоем существовании?

— Я вне закона, меня все равно что нет.

Мой смех разнесся по пустоши. Вот те на. Тебя нет, а я абсолютно точно знаю, что ты лежишь со мной рядом и уверяешь, будто тебя нет.

— Ты еще как есть. — Не отдавая себе отчета, я поцеловала твою левую руку, которой ты то и дело срывал травинки, пока говорил. Рука чуть дрожала. Как и твое лицо, она была покрыта веснушками. — Неужели тебя и правда волнует то, что ты вне закона? С тем же успехом ты мог бы назвать себя плодом свободной любви. Может быть, тебя действительно нет для того типа, раз он о тебе не слышал. Но если считать, что на земле есть только те люди, о которых я слышала, то земля заселена, право, очень негусто.

— Мое рождение нигде не зарегистрировано, — сказал ты и вырвал целый пучок травы с корнями. — Когда я родился, мама не рассылала открыток с радостным сообщением ни родственникам, ни знакомым. Я даже не знаю, точно ли у мена день рождения в мае, я верю тому, что говорит мама, больше мне ничего не остается. И своих детских фотографий я тоже никогда не видел.

Вот это да! Я и думать не думала, что такое возможно, что в этой стране, где чиновники, кажется, все умеют прибрать к рукам, человек мог вот так вот появиться на свет из ничего, и это не зафиксировано ни в одном архиве. Я высказала свою мысль вслух, и ты ответил в высокопарных выражениях, что на самом деле все еще серьезнее, что никакая власть, даже в самом тоталитарном государстве, не способна подчинить собственному контролю то единственное деяние, благодаря которому человечество продолжает существовать.

— Знаешь, как пишется имя того человека, про которого моя мать говорит, что он мой отец? — заговорил ты после долгого молчания, во время которого мы оба лежали и размышляли. — Клод. В детстве я выдумывал фантастические миры, в которых этот человек был великим героем, а позднее я понял, что у него говорящее имя. «Кло-од», — произносил я вслух в кровати под одеялом в тринадцать лет. Кло-од, Клоот-мошонка[3]. Чего у него хватает, так это спермы. Пока ему еще яйца не оторвали. А вот для меня мама выискала самое короткое имя на свете, чтобы никто даже не заметил, что я есть.

Уткнувшись подбородком в руки, ты лежал, вытянувшись на земле, твой довольно-таки большой нос почти касался травы. Я лежала слева от тебя, опираясь на локти, и смотрела тебе в затылок и на спину. Дыра в рубашке у тебя на плече, которую я прорвала во время нашей триумфальной гонки на мопеде, была такая большая, что я могла просунуть в нее руку. Я растопырила пальцы на горячей коже твоей правой лопатки.

— А с мамой у тебя нормальные отношения?

— И даже очень.

Я хмыкнула и стала ждать, что еще ты скажешь.

— Просто я испортил ей жизнь, вот и все. Она мечтала выйти замуж за сильного человека и обзавестись семьей. Может быть, это все-таки значит, что я на самом деле есть. Я порчу, следовательно, я существую.

Неожиданно резко ты попытался перевернуться с живота на спину и твоя лопатка оказалась снизу. Я не сумела так быстро вытащить руку из дырки, поэтому, переворачиваясь, ты потянул за собой и меня. Не успела я опомниться, как оказалась полулежащей у тебя на груди, наши лица были теперь совсем рядом. Я боялась на тебя смотреть и уткнулась носом тебе в рубашку. Я впервые вдохнула этот особый запах.

— Слушай, какой ты тяжелый, — прошептала я испуганно. — Приподнимись-ка капельку, я вытащу руку.

После секундного колебания ты сделал то, о чем я тебя просила, а я постаралась не сползти с твоей груди. Как две собачонки, укладывающиеся в корзинке, мы снова стали искать удобное положение, поплотнее прижимаясь друг к другу. Моя голова оказалась у тебя под подбородком, твои голые ноги обхватывали мои. Языком ты осторожно провел по моим уже немного отросшим волосам, которые ты в школе, чтобы поддразнить меня, обозвал «щетиной вверх ногами». Ухо мое лежало у твоего сердца, я слышала его громкий стук.

Загрузка...