Часть 3. ДЕМИУРГ

Волчье поле

Редкие вести от Рина приходили только первые два года. А потом он словно растворился. И я, честно сказать, потихоньку начала приучать себя к мысли, что брата уже нет на свете — иначе он дал бы о себе знать. Хотя бы затем, чтобы похвастаться яркой и интересной жизнью: у тебя, серой мышки, все скучно и обыденно, а вот у меня — в Марокко (в Паленке, в Сеуле, в Лхассе)…

Но вестей не было. Не проходило дня, чтобы я не вспоминала о нем, но со временем воспоминания теряли яркость и остроту. Порой мне даже казалось, что в действительности Рина не существовало, я его выдумала — в силу хронического одиночества и неуемной фантазии.

С Глебом мы зарегистрировались, как и планировали. Медовый месяц провели на Гоа. Он категорически избегал разговоров о брате и о моем прошлом вообще. Если изначально он недолюбливал Рина, то, узнав о сгоревшем доме, возненавидел. Правда, он умудрился выбить для меня страховку, использовав профессиональную хитрость и сумев доказать, что дом сгорел из-за неисправности проводки, а не был подожжен намеренно. Деньги были приличные, и я не стала их тратить, а положила в банк. Если Рин, паче чаянья, вернется, сможет отстроить новый дом или купить квартиру.

Но Рин не возвращался.


Простота и обыкновенность Глеба, так подкупившие меня в начале знакомства, мало-помалу приелись. Мне стало тесно и скучно в одном с ним доме. Но к тому времени, как я это осознала (будучи конформистом и тугодумом, созревала я долго), у нас уже было двое мальчишек, собака, трехкомнатная квартира и дача. О разводе, при таких условиях, заикаться было бы глупо.

Так обстояли дела на тот момент, когда история Рина неожиданно получила продолжение. Была зима. За окном нашей дачи царило снежно-сиреневое великолепие и покой. В доме тоже царил покой: на целых десять дней я была предоставлена самой себе. Глеб с детьми укатил на рождественские праздники в Египет. Мне, по его словам, путевки не досталось. Я подозревала, что она досталась очередной любовнице, но не слишком расстраивалась на этот счет: покой и одиночество в тот период были насущнее моря и солнца. Ревновать же мужчину, которого не любишь и никогда не любила, и вовсе смешно.

Через полтора года после свадьбы Глеб признался, что тоже никогда не питал ко мне страстной любви: я была хорошей кандидатурой в жены — образованная, целомудренная, хозяйственная, — и с его стороны это был хорошо просчитанный шаг, не более. Тогда же разрешил себе «левые» отношения (с не целомудренными и бесхозяйственными). Возня с очень кстати родившимися малышами отвлекала от обидных мыслей, и откровения мужа прошли для меня почти безболезненно.


Итак, я осталась одна. Ощущению душевного комфорта мешала лишь тоска по мальчишкам. Мои малыши — главная моя радость и гордость. Никогда не думала, что рожу близнецов, но вышло именно так.

Лешка и Сашка были точной копией друг друга, даже отец их путал. Меня, правда, обмануть им ни разу не удавалось. В ноябре им стукнуло шесть. Они совсем не напоминали ни светловолосого основательного Глеба (особенно с появившимся в последние годы внушительным брюшком), ни темненькую и черноглазую меня. Глядя на их рожицы, нельзя было не вспомнить Рина в детстве: с его резвой мимикой, светло-рыжими космами и безумными серыми глазищами. (Подозреваю, что Глеба это сходство со столь нелюбимым им человеком немало расстраивало.)

Правда, характером мальчишки пошли не в дядю, к моему счастью: тянулись к ласке, к теплу. Не дички, несмотря на хулиганистость и подвижность. И мне с ними было очень тепло и легко. Оттого так и не хватало сейчас — моих, родных. Или своих собственных?

«Я тебе мать не больше, чем облачко, что отражает собственное исчезновение под ладонями ветра». По-прежнему по любому поводу в уме всплывают цитаты. Не раз задумывалась: смогла бы я сказать так же, как моя любимая Сильвия Платт?..


Без детской возни, воплей и смеха дом казался непривычно пустым и гулким. Наш ротвейлер Анжелина (названная так в честь любимицы детей Анжелины Джоли) дремала под уютное потрескивание дров в камине. Я сидела на кухне, попивая травяной чай, и вяло размышляла о преждевременном кризисе среднего возраста. В двадцать девять вроде бы еще рано. А если это не пресловутый кризис, тогда что? Помимо детей, у меня есть только опостылевший муж. Ни интересной работы, ни близких друзей, ни хобби. Всё, кроме моих мальчишек — зыбкое, поверхностное и ненадежное.

Было мне немного уныло, одно утешало: по опыту знала, что подобные настроения нападают нечасто и терзают недолго. Обычно — за суетой бытовых дел, в шуме детских голосов, постоянно что-то требующих (то ласки, то чипсов, то выслушать обиду, то новых мультиков), унывать времени не оставалось. Мысли о бренности всего сущего посещают в тишине и бездействии, а не в суете проблем — от сопливых носов до подгоревших котлет. Ничего, успокаивала я себя, вот стану старой, толстой, беззубой и никому не нужной — тогда и подумаю об упущенных возможностях и тщете бытия.

Чтобы прогнать грусть-апатию, взяла лист бумаги и принялась набрасывать сценарий очередного «морковника». Этим словом мои мальчишки заменили капустник (поскольку терпеть не могут капусту, ни свежую, ни квашеную). Смешные маленькие представления мы любили устраивать по любому поводу. Сочиняли сообща, и потому единственным зрителем был папа (за исключением елок и дней рожденья). Но тут, к их приезду я решила подготовить все сама. Точнее, на пару с общим любимцем Лонгфелло.

«Заждалась их Ланье Ухо, пироги творя и каши,

Чисто-чисто подметая пол вигвама лапой елки,

Мише-Мокву на прогулку выводя три раза в сутки,

Чтобы белый снег пятнал он апельсиновым узором.

Только злой Кабибоноккка не дремал и не валялся

На диване, но замыслил злую каверзу и бяку…»

Но что именно замыслил в очередной раз настырный северный ветер Кабибонокка, и какой синоним подобрать к слову «злой», чтобы оно не звучало дважды, додумать мне не дали. Раздался звонок в дверь.

С неохотой я побрела в прихожую, соображая, кто бы это мог быть. Гости не ожидались, да и без телефонного предупреждения приходить не принято. Правда, соседей по дачному поселку в это каникулярное время хватало. Или какие-нибудь приставучие свидетели Иеговы… да мало ли кто.

— Кто там? — осведомилась у двери (в который раз дав себе зарок поставить наконец глазок).

— Тебе снились когда-нибудь сны о том, что ты спишь и во сне видишь свою жизнь? Нечто вроде шкатулки с тройным дном, и ты в самом низу. Мне часто представляется нечто подобное. Иллюзорность бытия при этом отдает горьким миндалем. Рэна, а ты в курсе, что у цианида тоже запах миндаля?..

Почему-то я не рванулась открывать замок трясущимися от волнения руками. Вместо этого опустилась на корточки и, вжавшись лбом в шершавую обивку, зашептала в замочную скважину:

— Рин, ты? Это ведь ты, правда? Не думала, что ты жив… В смысле — страшно рада, просто никак не ожидала…

— Вас, людей, на каждом шагу поджидают сюрпризы — приятные и неприятные. Завидую — так интереснее жить. Но, может, ты соизволишь открыть дверь? Или моя персона является настолько неприятным сюрпризом, что ты предпочитаешь держаться на безопасном расстоянии? Тогда давай продолжим переговариваться сквозь замочную скважину, но предупреждаю: это занятие может скоро мне надоесть.

— Конечно! Сейчас-сейчас!.. — Я бросила взгляд в зеркало и пригладила волосы — словно предстояла встреча с возлюбленным, а не братом, и защелкала замками.

«Вас, людей… Неужто он хочет этим сказать, что превратился в нелюдя?..»

— Сколько замков, сколько засовов — чтобы отгородиться от самого себя! — С этими словами он вступил в полутемную прихожую.

Не решаясь броситься Рину на шею — поскольку он не предпринимал встречных движений, я жадно вглядывалась в лицо.

— Включи свет — проще будет!

В голосе была усмешка. Щелкая выключателем, я отметила, что, оказывается, совсем забыла, как легко ему удавалось заставить себе подчиняться — слишком давно мне никто не приказывал.

Встретив случайно на улице, я бы его не узнала, прошла мимо. Хорошо, что на двери у нас нет глазка: увидев это лицо — перед тем как услышать голос, не связала бы его с самым близким на свете человеком.

Рину должно было быть тридцать два. Но выглядел он намного старше: под пятьдесят. Худоба стала пугающей. Подбородок и острые скулы словно растягивали лицо по трем направлениям (как пальцы кукловода — маску). Кожа отливала нездоровым, желто-зеленым. Сухие губы очерчивали две резкие морщины. Множество мелких окружали запавшие глаза. Он был недавно брит наголо, короткие отрастающие волосы не имели цвета. Брови куда-то исчезли, отчего лоб казался огромным, как гладкая скала. Левое ухо перестало быть оттопыренными, плотно прилегая к голове. Вместо руны Ансуз на виске красовался грубый вертикальный шрам.

— Рин… — Я не знала, что сказать, но что-то обязательно было надо — ведь я так долго его рассматривала.

— Если хочешь поставить меня в известность, что я отвратительно выгляжу, можешь не утруждаться: я в курсе.

Я выдавила подобие улыбки.

— Что же мы тут стоим? Проходи. Чаю? — Главное, не показать, насколько я шокирована. — Или кофе?..

— А алкоголесодержащие напитки в доме имеются?

— Кажется, шампанское с Нового года осталось. И водка в холодильнике. А ты теперь пьешь, да?..

«Господи, он спился, опустился на самое дно. Бомжует? Оттого и выглядит так страшно… Надо пригласить его жить у нас, у него ведь нет дома. А как же Глеб, дети? Тесное соседство с алкоголиком их вряд ли обрадует. Да и меня тоже, честно признаться. Наверное, лучше предложить ему денег?.. Страховка! Вот оно — решение проблем». Мысли неслись, как затравленные зверьки, а взгляд перебегал с грязного тулупа на старые резиновые сапоги, с которых стекал снег, образовав на полу две лужицы.

— Хочешь, угадаю, о чем ты сейчас думаешь? Тебя по-прежнему можно запросто читать по лицу — сытая и спокойная жизнь не научила сдерживаться или притворяться. Пора бы уже уметь прятать эмоции, сестренка!

Рин выдал это, смеясь. Смех перешел в приступ жестокого кашля. Он вынужден был ухватиться за ручку двери, чтобы не упасть. Отдышавшись, брат потрепал меня по щеке. Пальцы — что удивительно — не пахли ни грязью, ни бомжеванием. Слабый запах травы и нагретого солнцем песка на миг приласкал мои ноздри.

— Какая же ты предсказуемая, Рэна. Я не стал ни пьяницей, ни наркоманом, ни бомжом. Все гораздо хуже, поверь. — Он улыбался, но улыбка напоминала оскал черепа, а не мимику живого лица, и я вздрогнула. — Кажется, ты предлагала чаю?..

Анжелина, стуча когтями, вышла из гостиной и застыла, уставившись на гостя. В темно-карих глазах читался не гнев, не страх — ближе всего это было к изумлению. Я окликнула ее:

— Анжи, ты что?

Но наша чуткая и добродушная красавица не повела и ухом.

— Оставь ее. Я привык.


На кухне, за крепким чаем, в который я добавила коньяка, мне удалось справиться с собой, и я могла уже смотреть Рину в глаза. Ввалившиеся, они, казались меньше. Белки были нездорового розоватого цвета, а радужки серые, просто серые — с огромным провалом зрачка.

— Значит, чудес больше не бывает? — решилась я нарушить затянувшуюся паузу.

— Почему же? Они могут быть. Только теперь я не называю это чудесами. И еще — они причиняют мне боль.

— Как в детстве. Помнишь, ты сильно уставал когда-то от своих чудес?

— Не так. Иначе и сильнее. Я исчерпал свой лимит — приходится расплачиваться по счетам.

И опять пауза. Казалось бы, два близких человека, не видевшихся восемь лет, должны говорить непрерывно, перебивая друг друга, то заливаясь слезами, то хохоча. Но мы молчали. И я стыдливо отвела взор, словно была виновата в чем-то.

— Поехали! — Рин поднялся рывком, пустая чашка опрокинулась со звоном.

— Куда?

Я растерянно убирала со стола посуду, а брат уже натягивал в прихожей свой тулуп.

— Семьдесят км от Москвы. Я там живу. Только одевайся теплее — придется прогуляться, а снега там по колено.

— Ты с ума сошел? Забыл, что у меня муж, дети?.. Куда я сейчас поеду?

При этом я уже соображала, какие из моих сапог меньше всего протекают, и искала глазами самый теплый свитер.

— Их же сейчас нет. И еще с неделю не будет.

— Откуда ты знаешь?

— Когда я чего-то не знал о тебе? Но если ты не поторопишься, мы рискуем опоздать на последнюю электричку. Кстати, это по твоей ветке, так что получится не слишком далеко.

— Какая электричка, окстись! Доедем на моей машине.

Рин скривился, словно я предложила добираться на тракторе или мотороллере.

— Поедем на машине. Только учти, что придется ее оставить далеко от нужного места. К моей хижине дорог нет.

Голос рацио вопил, что я, взрослая и умная женщина, совершаю несусветную глупость. Зато остальная часть души ликовала. Наконец-то вырвусь из паутины обыденности, вернусь в юность и детство — пусть ненадолго, на несколько дней или хотя бы часов. Ведь это не обычная поездка — брат не может вести себя, как обычный человек: он никогда таковым не станет!

Анжелина предусмотрительно вышла в прихожую, и вовремя — иначе я забыла бы о любимой собаке.

— А с ней как быть? Возьмем с собой?

Рин подумал.

— Я бы взял — не имею ничего против этой леди. Но ей самой не будет там комфортно — позднее ты поймешь, почему.

— Тогда подожди минутку!

Я добежала до соседей по даче и оставила им ключи. Их сын-подросток обожал нашу Анжи и радостно согласился выводить два раза в день и наполнять с утра миску собачьим кормом.


В машине Рин смотрел в боковое окно, за которым была тьма. А я на него.

— Смотри на дорогу, водитель.

— Ерунда! Дорога почти пуста. К тому же у меня отличная скорость реакции, как выяснилось. А моя малышка на редкость чутка и послушна. Как она тебе? Элегантна и полна шарма, как истинная француженка.

Я обожала свою машину — светло-голубую «пежо», купленную год назад. Сделала сама себе подарок, не притронувшись к деньгам Глеба — на проценты со страховки, посчитав, что к сгоревшему родительскому дому тоже имею некоторое отношение.

— …Знаешь, это совершенно живое и одушевленное существо! Со своим характером и милыми слабостями. Не знаю, к кому привязана больше — к ней или к Анжелине…

Рин не реагировал на мои восторги, продолжая вглядываться в морозную тьму за стеклом.

— Ты по-прежнему не любишь автомобили?

— Больше прежнего.

Я осеклась и примолкла на несколько минут.

— Давно вернулся в Россию?

— Два года назад.

— И ни разу не дал о себе знать?!

— Это было обязательно? Я, знаешь ли, привык к одиночеству. Люди меня раздражают, в последнее время особенно. Да и вообще, зачем бы я стал встречаться с тобой? Ломать твою устоявшуюся милую мещанскую жизнь?

— То есть сейчас ты созрел до того, чтобы ее сломать?

Я обиделась на «мещанскую жизнь», и вопрос прозвучал резче, чем мне хотелось.

— Сейчас это уже не важно. Я решил устроить тебе прощальные каникулы.

— Ты опять собираешься уезжать?

— Да. На этот раз далеко и безвозвратно.

— Не пугай меня. Ты что, тяжело болен?

— Что ж тут пугающего? Болен, но не смертельно. Просто устал. Мне все надоело: все видел, все слышал, все пережил. А главное, сам себе надоел. Оказалось, что существует планка, выше которой мне не прыгнуть, как бы ни пыжился. Ладно, об этом потом, не сегодня. Кажется, мы подъезжаем! Притормози.

По обе стороны от шоссе было чистое поле. Ни души, только черное небо с ярким блином луны и белый снег. Выйдя из машины и обозрев открывшийся простор без каких-либо признаков человеческого жилья, я почувствовала головокружение.

— И куда нам теперь?

— Туда, — Рин махнул в сторону полоски леса на горизонте. — Не переживай, часа за три дойдем.

Он ухмыльнулся. В свете луны лицо стало еще старше и страшнее — меловое, похожее на посмертную маску.

— А как же она?.. — я оглянулась на авто.

— Боишься за свою одушевленную консервную банку? За ночь вряд ли что может случиться, учитывая степень безлюдности, а утром я о ней позабочусь.

Обидевшись на «консервную банку», я решила молчать весь оставшийся путь. Как назло утром и днем шел снег и занес ту крохотную тропинку, которой несколько часов назад шел Рин. После первого часа продирания сквозь сугробы мне стали ясны три вещи. Во-первых, итальянские сапоги на меху, гарантированно теплые, таковыми не являются; во-вторых, я вовсе не рада видеть брата после стольких лет, наоборот, я его искренне ненавижу; и в-третьих, девочка Рэна совсем не выросла и не повзрослела, несмотря на солидный возраст — по-прежнему легко ведется на безумные авантюры, а потом долго грызет локти. И вот это последнее хуже всего: люди должны меняться с возрастом, становиться устойчивыми к такого рода соблазнам и мудрыми.


До места мы добрались к двум часам ночи. К тому времени думать о чем-либо я была уже не способна. Было адски холодно, несмотря на пуховик. Ноги, отвыкшие от далеких прогулок, нестерпимо ныли.

Дом Рина — точнее, избушка — стояла на границе поля и леса. Приземистое бревенчатое строение гармонировало с зимней природой и казалось вышедшим из детской сказки. На подоконнике маленького оконца горела керосиновая лампа, посылая в окрестный мрак уютный оранжевый свет.

— Тебя кто-то ждет там?

— Да. Кусочек индийского солнца и тибетского неба, лоскут зелени с тихоокеанского островка и кубинские сигары. Заходи, не бойся — ничто из этого не будет против твоего присутствия.

Внутри из крестьянского быта присутствовала лишь русская печь, испускавшая вожделенное тепло. Я прижалась к ней, не раздеваясь, всем телом и щекой.

Комната была просторной, хоть и с низким потолком. По углам валялись заморские безделушки, свечи и курительные трубки. От стены к стене был растянут гамак, сплетенный не из веревок, а из какой-то прочной пахучей травы, с наброшенной яркой циновкой. Больше никакой мебели не наблюдалось — ни стульев, ни стола, ни кресел.

— А где буду спать я?

— Так и быть, уступлю тебе свое королевское ложе, цени! Оно прямиком с Гавайев.

Говорил как мальчишка, а выглядел как дед — я еще раз поразилась контрасту.

Рин стоял в дверях, не раздеваясь, отряхивая с сапог снег.

— Переодевайся — скоро начнется! — Он кивнул на ворох одежды, развешенной на вбитых в стену огромных медных гвоздях.

— Что начнется? Я, между прочим, дико устала. Сейчас третий час ночи, может, отложим представление до завтра?

— Они приходят только в полнолуние. Ты должна это увидеть. Я тебя оставлю на пять минут, постарайся уложиться.

— Кто — они?

Я разбирала одежду, придирчиво разглядывая каждую тряпку, продолжая переговариваться сквозь неплотно закрытую дверь. Выбрала зеленый пушистый свитер, на вид намного теплее того, что был на мне, и ватные штаны, увеличившие нижнюю часть моей фигуры на три размера.

— Волки.

— Кто-кто?..

— Ты прекрасно слышала, — Рин вошел, держа в руках овчинный полушубок и валенки. — Т-ссс… Прислушайся: они уже здесь.

Я открыла рот и тут же закрыла: осознала, что мой протест против встречи с хищными животными все равно не прокатит. Одновременно в уши врезался незнакомый звук — высокий, заунывный и леденящий. Ничем иным, кроме волчьего воя, он быть не мог. Противно задергались поджилки под коленками.

— Я из дома не выйду!

— Прекрати истерику, Рэна. В детстве ты была смелее.

— Тогда мне нечего было терять! А сейчас у меня двое детей, которые останутся сиротами.

— Да ничего с тобой не случится!

Рин силком натянул на меня полушубок и заставил надеть валенки. И вытолкал на крыльцо. Я зажмурилась — привычка столь глупым страусиным способом отгонять страх осталась с детства. Вой стал отчетливым, распадающимся на отдельные голоса-подвывания.

— Прекрати! Ты же доверяешь мне, Рэна?

— Нет. С чего бы?

Я продолжала упрямо жмуриться. Нос и щеки пощипывало от поцелуев усилившегося мороза, уши же до краев наполняло омерзительное хоровое пение ночных хищников.

— Ну, так хоть меня отпусти! А то вцепилась, как бродячий пес в кусок ливерной колбасы.

В его тоне были презрение и скука, так хорошо мне знакомые. Стало горько и стыдно — за собственную трусость. Я разжала вцепившиеся в рукав брата пальцы. И открыла глаза.

Полная луна блестела желтыми щеками, взирая на мир с холодным и величественным равнодушием китайской императрицы. В ее свете, отбрасывая угольные тени, замерли звери с задранными вверх мордами. Их было множество — не меньше сотни. Они усеяли своими телами все поле. (Никогда не думала, что в Подмосковье водится столько волков: казалось, что и зайцы давно стали редкостью!)

Пушистая шерсть серебрилась, глаза горели желтым. Зрелище было бы безумно красивым, если бы не было столь страшным. Видимо, цивилизованные, отвыкшие от дикой природы мозги при столкновении с ней вырабатывают гормоны паники. Я сдерживалась из последних сил.

— Я их не зову, они сами приходят, представляешь?

Даже в детстве я не видела брата таким счастливым. Глаза сияли, морщины разгладились. Рин спрыгнул с крыльца и двинулся к волкам, а они потянулись к нему. Звери окружили брата пушистой свитой, продолжая свое хоровое пение.

— Хватит трястись! Иди сюда! Они тебя не тронут.

Я отрицательно помотала головой.

Рин отошел далеко, и нельзя было рассмотреть выражения лица, но я прекрасно его угадывала. Сейчас он, должно быть, скривился презрительно.

— Эх, ты! Да даже если б и тронули — не самый плохой конец, не находишь? Всяко лучше, чем спиться или загнить от рака прямой кишки.

Меня рвали на части противоречивые чувства. Очень хотелось вернуться в избу, под защиту толстых бревен, и задвинуть крепкий засов. Накрыться с головой одеялом и зажать уши — чтобы не слышать пронзительных песнопений во славу луны. А завтра чуть свет рвануть через поле, разбудить мерзнущую без меня голубую малышку и — домой! К родному холодильнику, теплому пледу и толстой смешной Анжелине. И забыть, забыть о возвращении брата, как о привидевшемся в гриппозном бреду. Но маленькая девочка, продолжавшая обитать где-то в глубине, топала ногами и истошно вопила: «Давай, давай, не трусь! А вдруг это твоя последняя возможность ухватить кусочек чуда?!..»

Зарывшись даже в сотню одеял, разве смогу я спрятаться от его презрительного взгляда?

Я шагнула с крыльца, бывшего для меня островком мнимой безопасности. Очень хотелось зажмуриться, но я осадила себя: не хватало еще наступать на хвосты и лапы. Шаг, еще шаг… «Ой, мамочки, если выберусь отсюда живой и не покусанной, обязательно свожу детей в зоопарк: пусть полюбуются на зверюг. Пусть посмотрят на этих, с которыми их мама… ох!» Я все-таки ткнулась коленями в пушистое тело, преградившее путь. Тело признаков агрессивности не проявило, лишь оглядело мельком и посторонилось, давая дорогу.

Так я двигалась, глядя строго вперед, периодически натыкаясь на мягкие бока и спины и очень стараясь не наступать на хвосты, беспечно распростертые на снегу (хвост — это святое!). Волки неспешно расступались, пропуская меня, и снова смыкали свои ряды. Когда я, наконец, ввалилась в свободное пространство возле Рина, мне было жарко.

— Молодец! — Брат обхватил меня, помогая устоять на подгибающихся ногах. — Думал, честно сказать, что уйдешь в дом. Знаешь, почему еще я не хотел видеть тебя, когда вернулся? Опасался, что встречу совсем другую сестру, чем помнил: осторожную, скучную и погасшую.

— Опасался? Не верю. Ты всегда все знаешь наперед и не дорожишь никем.

— Ты права. Но знаешь, как скучно знать все наперед? Иногда хочется притвориться перед самим собой наивным и несведущим. — Рин присел, а затем повалился на спину и раскинул руки. Ближайшая пара волков поспешно посторонилась. — Ложись! Небо плещется, когда поют волки. Посмотри, как красиво!

Я покорно улеглась на снег, утоптанный множеством лап. Пахло шерстью и псиной. Страх куда-то отодвинулся, хоть и не исчез совсем. Прямо над моим лбом нависала задранная вверх морда, темная, словно вырезанная из лунно-звездного полотна. Я смотрела на плещущее вокруг нее небо.

— Они приходят сами, — повторил Рин. — Я их не зову. Они приходят, чтобы меня оплакать.

Голос был тих и печален.

— С каких пор ты стал таким пессимистом?

— Я всегда был таким. Ты просто успела забыть.

— Я не забыла. Я все время помнила о тебе.

— Не обо мне — о тех вещах, что происходили с тобой и вокруг тебя, благодаря мне. Признайся, уже через пару месяцев после выбранной обывательской серенькой жизни стало от нее тошнить?

— Не угадал. Через пару лет. До этого я наслаждалась и отдыхала от твоих выкрутасов.

— Ну и дура.

Рин замолчал. Затем распахнул рот, разорвав им лицо на две неравные части, и завыл. Громче и пронзительнее, чем волки. Те, бедные, даже шарахнулись. А потом сгрудились возле него теснее и завыли уже не просто так, а подстраиваясь под его вой. Ей богу, получилась мелодия, в которой брат солировал, а они выступали хором. Сердце приклеилось к позвоночнику, дышать стало трудно — от жути и тоски. И нечеловеческой красоты этой музыки.

— Прекрати! — Я толкнула его в бок. — Пожалуйста. Иначе я сойду с ума, по-настоящему.

Рин не слышал. Голова его запрокинулась, тело выгнулось дугой и, казалось, превратилось в струну, в звук. Волки обступили его — и меня — совсем плотно. Я уже не видела ни неба, ни луны, но только распахнутые пасти с жаркими длинными языками и вибрирующие от напряжения лапы.

Жуткий концерт был прерван приступом кашля.

Звери обеспокоенно заскулили, а затем, словно услышав беззвучный приказ, разбежались в разные стороны.

Поле опустело. Сразу стало просторно и холодно. А Рин все кашлял, перевернувшись на бок, сотрясаясь и дергаясь. Наконец, смолк, но долго еще тяжело дышал, вытирая рукавом полушубка губы и подбородок.

— Ты так страшно кашляешь… Что с тобой?

— Мои легкие похожи на решето. Но здесь я кашляю редко — это остаточное, от того, что надышался твоим мегаполисом. И умру я не от этого, не волнуйся.

— Я догадываюсь: решил убить себя сам.

— Я этого не говорил.

Рин поднялся и протянул мне руку. Но я предпочла принять вертикальное положение самостоятельно, хотя полушубок и ватные штаны изрядно противились этому.

— Ты ничего не говорил и не говоришь. И я не могу понять, что происходит! Ты появляешься, после того как восемь лет где-то шлялся и шесть из них от тебя не было никаких известий. Выглядишь так, словно прошло не восемь, а восемнадцать. Кашляешь, как чахоточный на последней стадии. Тащишь меня в глушь и подвергаешь мою и без того расшатанную трудным детством психику непомерному стрессу. И как я ко всему этому должна относиться?!

— Знаешь, оказывается, я соскучился по твоему нытью. Я рад тебя видеть, сестренка! Я все расскажу, если это нужно. Что-то тебя заинтересует, а что-то и понравится. Только не сегодня. Не стоит торопиться, время у нас есть, — Рин надвинул мне на нос мою меховую шапку и неуклюже обнял. Не привыкшая к проявлению братских чувств, я замерла. — Я правда рад тебе, хоть ты и редкостная зануда! Не веришь? А теперь — отдыхать, спать до упора. Мой королевский замок с роскошным ложем ждет тебя!

Босиком по осколкам воспоминаний

Проснулась я поздно. Или рано — смотря что брать за точку отсчета. За окном смеркалось. Морозный зимний вечер бездомным псом скребся у порога. Рина в комнате не было. Плечи и спину после ночевки на «королевском ложе», оказавшемся чертовски неудобным для белого человека, нещадно ломило.

Пока я разминала тело, бродя босиком по теплым доскам пола, стемнело.

Вошел брат, впустив с собой свежий запах снега.

— Привет, Рэна. Надеюсь, тебе снились волшебные сны?

— Как сказать. Мне снилось, что я на Гавайях и какое-то каннибальское племя поймало меня в сеть и тащит на ужин.

— На Гавайях каннибалы не водятся.

— Это радует.

— Наверно, ты беспокоишься о своей брошенной на дороге малышке? Я взял без спросу ключ и отогнал во двор моего знакомого — он живет рядом со станцией. Вот адрес, на всякий случай, — он протянул мне бумажку. — Твой любимый голубой катафалк в безопасности.

— Спасибо. Только не врубаюсь, зачем мне адрес. Неужто выгонишь, не проводив?

Не ответив, Рин зажег сразу несколько толстых восковых свечей. Роль подсвечников играли картофелины с вырезанной сердцевиной.

Я опять поразилась изменениям в его внешности, и, конечно, это отразилось на моем беззащитном лице.

— Не пялься, от этого не помолодею! — бросил брат, стягивая сапоги.

Меня передернуло: успела отвыкнуть от его грубости.

— Не можешь объяснить, отчего это произошло?

— Поконкретнее, пожалуйста. Тебя интересует, почему я выгляжу, словно Кощей из детской сказки?

— Да. Если говорить об этом не слишком болезненно.

— Болезненно? Не знаю такого слова. Мне наплевать, как выглядит моя оболочка. Даже зеркала в этом доме, как ты могла заметить, нет. Пришло время расплачиваться по счетам, и только.

— Но ведь ты еще молод! Только тридцать два. Тебе еще рано платить!

Устав нарезать круги, я уселась на пол, подстелив собственный пуховик. Рэн принялся топить печь, неторопливо закладывая березовые поленья.

— Я прожил не одну жизнь, а сотни. А ты говоришь, что не стар. Я древен, как мамонт в снегах Сибири. Я побывал во множестве мест, сотворил уйму существ и миров. Как думаешь, чем? Своей плотью и кровью, душой и нервами. И что в итоге осталось для самого себя? — Рин усмехнулся, обнажив желтые зубы. Я вздрогнула: очень уж он напомнил африканскую маску — из тех, что висели когда-то в его доме. — Видишь, даже тебе противно на меня смотреть. А ведь ты клялась принять меня любого.

Чтобы сменить тему, я предложила убраться в его избушке и приготовить еду.

— Убираться не нужно — мой бардак идеально гармоничен и утилитарен. С едой тоже проблем нет, — брат вытащил из печи чугунок с теплой картошкой в мундире и принес из сеней огромную миску с домашней сметаной. — Прошу! Завтрак, обед и ужин в одном флаконе.

Насыщались мы в молчании, под треск свечей и свист зарождающейся пурги за окном. Потом брат закурил сигару. Дым был густым и ароматным. Я со страхом ждала, что от курения он раскашляется, как вчера ночью, но этого не случилось.


— Ты знаешь, что Як-ки умерла почти сразу после твоего отъезда?

— Знаю, — голос Рина дрогнул, но еле заметно.

— Бросилась с крыши. Я случайно услышала — из сюжета по ТВ. Мельком показали тело, и я узнала — по волосам и обгорелому пончо. А за несколько дней до этого принесла мне картину с дожками. Вытащила ее из огня.

— Она пыталась вытащить и другие. Еле-еле удалось вывести из дома — он уже вовсю пылал. Она хорошо жила, Як-ки, и хорошо ушла.

— Ты называешь это хорошим? Самоубийство, да еще таким жутким способом?

— Почему жутким? Смерть мгновенная. Плюс две секунды полета. Помнишь, как ты призывала когда-то в морге ни за что не вешаться, выбрать любой другой способ? Як-ки приняла твои слова к сведению.

— А ты говорил тогда же, что идеальнее всего заснуть в сугробе.

— Но был сентябрь.

Лишенное волос и бровей лицо в извивах сигарного дыма казалось бесстрастным и, по обыкновению, слегка насмешливым. И это меня взбесило.

— Какого черта, Рин?! Ты что, не помнишь, как вещал нам тогда — премудрый гуру в окружении преданных учеников, — что крайне важен последний момент перед смертью и самоубийцей быть очень нехорошо? А сейчас сидишь, как бездушная статуэтка из желтой слоновой кости, и ловишь кайф от сигары, и цедишь сквозь зубы циничную чушь?..

— Ловлю кайф, да, — с улыбкой кивнул Рин. — От сигары и от беседы с единственной и любимой сестренкой. Сестренка права — в том смысле, что гуру из меня был никакой, и ученики — никакие. В остальном же ты несешь чушь, а вовсе не я. Не тебе судить о ее последнем моменте. Душа, приходящая на землю то дельфийской жрицей, то стихиалью большой реки, вправе распоряжаться собственным уходом. Ей там лучше. Я держал ее здесь какое-то время, держал для себя, как последний эгоист и собственник. Стоило отпустить — и она улетела. Скажи, а где ты держишь спасенную Як-ки картину с дожками? На антресолях?

— На антресолях. — Я хотела добавить, что собираюсь повесить ее в детскую комнату, когда мальчишкам исполнится семь лет, — и приступить к долгой и увлекательной истории о чудесах дяди Рина, но передумала: лучше потом, в ином контексте.

— Я так и думал.

— Скажи, неужели тебе ее совсем не жалко?

— Ты о Як-ки? Жалеть того, кто вернулся домой из тяжкого изгнания? Не произноси столь явных глупостей, Рэна. Другие члены квартета гораздо больше достойны сочувствия.

— А ты знаешь, где они и как? Мне ничего неизвестно. А так хотелось бы!..

Рин заговорил после небольшой паузы:

— Ханаан Ли в Германии.

— Ты ее видел?

— Мне не нужно видеть, чтобы быть в курсе того, что происходит в их жизни. Как и в твоей, кстати. Ли вышла замуж шесть лет назад — за пожилого бюргера, познакомившись в сети. Он сдувает с нее пылинки. Она ночами бродит по Гамбургу, готовая выть от тоски в чужое небо.

— Все так плохо?

— Иногда ей кажется, что хорошо: ведь у нее есть всё. Она не работает, не занимается домашним хозяйством. Детей, сама мысль о которых всегда приводила нашу Ли в ужас, муж не требует: хватает тех, что от первого брака, и внуков. Она всегда была фригидной, потому не страдает от отсутствия постельных радостей. Может целыми днями творить, фантазировать, создавать новые образы себя возлюбленной, тем более что средств и возможностей стало больше. Но вот незадача: не создается, не творится. Порой ей снится наш безумный дом и квинтет, и она просыпается со слезами на глазах, которые тщательно прячет от сопящего рядом толстого обрюзгшего тела.

— Бедная, бедная Ли… А Снеш?

— Снеш не плачет. У него все прекрасно: он на взлете, на вершине. Стал преуспевающим композитором, создавшим некий новый жанр на стыке классики и попсы. Его музыка в почете и у критиков, и у простых людей со вкусом — а это редкое явление. Уверен, ты не раз встречала его фамилию в СМИ и на афишах. К счастью, в пору его пребывания в нашем доме этой фамилии никто не знал. А поскольку он, к его чести, не жалует тусовки, интервью и презентации, то физиономия его не замылена. Будь это не так, ты бы его давно опознала.

— Не только фамилии, я и имени не знала — Снешарис, да Снеш, и только. Назови же ее — я сгораю от любопытства!

— Зачем?

— Как — зачем? Приду на его концерт, потом зайду за кулисы — обнимемся, напьемся, наговоримся…

— Ох, Рэна, Рэна, — брат вздохнул и потрепал меня по волосам, как маленькую. — Не думаю, что вы обнимитесь и наговоритесь. Снеш вежливо поздоровается и даже задаст пару вопросов о твоей жизни, но не более. Разве ты не помнишь, каким он был гордецом и нарциссом? И это в девятнадцать, будучи никому не известным мальчишкой. Сейчас он известен, и гордыня возросла в разы. Что ему, блистательному снобу, знакомство с какой-то женой адвоката? Пусть состоятельного адвоката, но никак не сильного мира сего.

— Не верю! Ты просто злой, Рин. Мы дружили со Снешем и знакомы не одну жизнь, между прочим.

— У тебя будет возможность это проверить. Рано или поздно Снеш засветится, и ты узришь его фото в какой-нибудь газетенке. Заранее сочувствую. И еще: я немного покривил душой, сказав, что все у него прекрасно. Известность и деньги — еще не все. Он по-прежнему одинок, несмотря на толпу «абажалок», которая, как нетрудно догадаться, растет год от года. А главное, периодически охватывает тяжелейшая депрессия. Антидепрессанты и модные болтуны-психотерапевты не помогают. Не помогает и творчество, которое в эти периоды он ненавидит.

— О господи. Тут ведь и до иглы недалеко! А то и веревки. Бедняга… Твоим последним пассажем, Рин, ты еще больше утвердил меня в желании с ним увидеться. Быть может, я сумею его поддержать. Молодых и модных композиторов не столь много, и я его отыщу, уверена.

— Бог в помощь.

— Послушай, а давай навестим его вместе? Уж тебе он точно бросится со слезами на шею, а не просто вежливо поздоровается. Помнишь историю про Пифагора и его преданного ученика?

— Она имела продолжение: Снеш, помимо чистого творчества, пытается сочинять музыку, которая бы исцеляла и перевоспитывала. Для этого изредка дает концерты то в онкологических клиниках, то в лагерях. И там и там, если честно, его встречают с прохладцей. Кстати, седая прядь, которую ты не могла мне простить, оказалась не зря: порой ему удается создавать по-настоящему глубокие вещи.

— Ну, вот видишь!..

— Вижу. Если тебе так хочется, Рэна, мы обязательно его навестим. Но не завтра. Остался Маленький Человек… Он в психушке. Не послушался меня в свое время, не вернулся в теплое лоно семьи и доигрался-таки со своими кислотными путешествиями. Правда, его сумела разыскать жена. Перевезла в свою Алма-Аты, устроила в приличную клинику. Оплачивают ее дети — они, к счастью, выросли и пошли не по стопам отца. В Средней Азии с престижной работой проблемно, поэтому девочка с пятнадцати лет на панели. Мальчик ушел в батраки на хлопковые поля. Их родитель полгода лечится, полгода дома, под нежным присмотром супруги. По большей части, в отрубе от реальности. Продолжает странствовать — возлежа на чистых простынях и мягких подушках. Ему хорошо. Правда, стихи писать бросил.

— А жене и детям? — не сдержалась я.

— Жене — неплохо. Не сравнить с той тоской и тревогой, когда она не знала, где он и жив ли. К тому же у него бывают просветы, когда он узнает ее и называет по имени. Это такое счастье. А детям… Возможно, они ждут не дождутся, когда папочка уйдет в иные миры совсем, вместе с бренными телесами, сняв с них материальное иго. Но не уверен, врать не буду. Возможно, они искренне его любят, как и жена. Он ведь достоин любви, наш маленький духовный странник.

— Ты так спокойно и насмешливо обо всем рассказываешь. Эти люди никогда и ничего для тебя не значили, верно? А ты для них был кумиром, учителем, чуть ли не Богом.

— Как ты думаешь, если никто из них для меня ничего не значил, отчего я знаю, что с ними сейчас? Больше того: когда думаю о Вячеславе, испытываю что-то вроде вины. Ведь оно было видно — маячащее впереди безумие. Стоило лишь вглядеться в его слишком пристальные и ласковые зрачки.

— И ты вглядывался, и тебя это интриговало: чем все закончится, в какую бездну он упадет.

Рин промолчал.

— Ладно, не злись. Спасибо, что рассказал обо всех.

— Могу рассказать и подробности. И твоей жизни тоже. Хочешь?

— Не надо.

— Ты так устала от чудес и жизнетворчества, так жаждала обыкновенной жизни, что в первые месяцы замужества искренне наслаждалась ей. Потом стало надоедать, а еще через некоторое время — затошнило. Муж оказался никаким. Ни рыба ни мясо, ни животное ни человек. Правда, для его лицемерной профессии это самое то, и вскоре он преуспел, и ваше семейство вступило в разряд состоятельных. Ты купила машину, свою, отдельно от мужа, о которой давно мечтала. Пежо — скромненько, но со вкусом. И решилась завести пару ребятишек. Хотела погодков, девочку и мальчика, но получились двое пацанов, и сразу. Они тебя не раз еще удивят, поверь.

— Тебе нравится подсматривать в замочные скважины чужих судеб? Не слишком красивая привычка.

Я встряхнулась и, поднявшись с пола, подошла к окошку. Зимняя тьма, колючая и острая, оцарапала мне лицо. Вьюга вошла в полную силу, хлеща наотмашь деревья и кусты в маленьком садике снежными плетьми.

Рин неслышно подошел сзади, и я вздрогнула, когда горячая сухая ладонь, пройдясь по волосам, опустилась на плечо.

— Не сердись, если мои слова и интонации чем-то тебя задели. Я редко говорю с людьми — отвык. Но иногда нужно поговорить. Хотя бы для того, чтобы не забыть, как звучит собственный голос. Я уже очень давно один. — Рин провел пальцами по оконному стеклу. От его касаний разбегались цветные всполохи, похожие на крохотные северные сияния. — Там — зима и мрак, здесь, — он показал на лоб, — холод и сумрак. А ведь даже такому угрюмому мизантропу, как я, порой хочется чуточку тепла.

Слова Рина вызвали острое желание его утешить. Защитить. Всегда бывший для меня почти всезнающим и всесильным, сейчас он был болен и слаб. Я поднырнула под его руку и потерлась щекой о плечо.

— Не грусти, братик. Ты самый большой и сильный на свете. Если ты дашь трещину, то мне вообще не за что будет уцепиться, все мои убеждения и опоры разлетятся на мелкие осколки, и чем тогда жить?

— Знаешь, в чем суть буддизма? В одной-единственной фразе из Алмазной сутры: «Воздыми дух свой и ни на чем не утверждай его». Не утверждай ни на чем, понимаешь? Все опоры рано или поздно рухнут.

— Куда мне до этих высот, холодных и мудрых. Я ведь маленькая и обыкновенная. Ты сам не раз это говорил. Если рухнут мои опоры, я сойду с ума и умру. Так что ты это знай.

— Ну, развела слякоть… — Рин потрепал меня по затылку и отодвинулся. — Сейчас я в ней утону, и, поверь, это будет не самая почетная смерть. Не нужна мне твоя психотерапия. Тем более что в моей жизни было намного больше яркого и стоящего, чем в сотне среднестатистических, и еще вопрос, кого надо утешать и поддерживать.

Он засмеялся, но не весело, а с налетом безумия. Смех перешел в кашель — правда, приступ был недолгим.

— Перестань так смеяться, пожалуйста! Ты меня пугаешь.

— А вот так?

Брат повернулся ко мне, исказив физиономию: глаза закатились под веки, оставив лишь воспаленную полоску белков; нос распластался на пол-лица; верхние клыки из-под вздернутой губы, казалось, принялись удлиняться. Это было не столько страшно, сколько забавно. Рин так явно косил под вампира из голливудских ужастиков, что я прыснула.

— А ты стал легче!

— Нет, Рэна, я стал тяжелее. Значительно тяжелее. И ты, к сожалению, скоро это почувствуешь… Хочешь увидеть кусочки прошлого? Прогуляться по осколкам воспоминаний? — спросил он без перехода.

Я кивнула.

— Не откажусь!

— Тогда усаживайся в гамак и лови! — Жестом заправского фокусника брат извлек из-за пазухи какой-то цветастый лоскутный сверток и кинул мне. — Помнишь, что это?

Я развернула ткань.

— Конечно! — Меня охватило щекотным теплом. — Это платок бабы Тани. Она носила его в жару на огороде. В то время каждый подсолнух на нем казался мне размером с солнце, а синий фон был манящим и загадочным.

— А сейчас нет?

— Сейчас я вижу, что это просто рисунок на ткани, аляповатый и выцветший. Я выросла. Поменялось восприятие. Жаль, что нельзя вернуть детское видение мира, хоть ненадолго!

— Не бери в голову. Лови еще!

На этот раз я поймала что-то маленькое. Дешевое серебряное колечко с кусочком бирюзы.

— Я купила его на прогулке с тенями мамы и папы. Они очень хотели подарить мне хоть что-нибудь, но денег у них не было. Тогда папа выбрал в магазине это колечко, а я его купила. И потом носила целый год, не снимая, пока камушек не вывалился и не потерялся.

— У тебя хорошая память, — похвалил брат. — Но вот с этим, думаю, будет посложнее.

И действительно, я несколько минут вертела в пальцах кусочек светло-голубого тюля.

— Не знаю… не помню. Подскажи?

— Больница. Бабочки…

— Ну конечно! Кусок занавески в больнице. Я валялась в бреду, а ты все время был рядом.

— Чувство вины — достаточно сильный допинг. Даже для меня.

— Странно, что не узнала: столько пялилась на эту ткань. И бабочки — они так дивно на ней смотрелись, уцепившись лапками и трепеща крыльями. А потом все вылетели в открытую фрамугу, пока я спала…


Я покачивалась в гамаке, заваленная кусочками прошлого. Здесь был и изгрызенный карандаш нашего странствующего поэта (почему-то он не любил ручек); и осколок черепицы — сидя на такой же, я когда-то выворачивала ненавистный мир наизнанку; и еловая шишка — такими мы перебрасывались с задорным старичком Аукой; и пустой тюбик из-под изумрудно-зеленой краски — именно этот цвет преобладал в «Зеленом Океане»; и часы-браслет Снеша — молча протянутые мне, когда все собирались в траурном молчании, изгнанные Рином.

— Ну что, нагулялась?

Брат выглядел расслабленным и довольным. Он стоял рядом и несильно раскачивал гамак.

— Спасибо. Всё это и без того было во мне, со мной — все эти годы. Но так — гораздо острее…

— А вот на десерт. Лови!

И он бросил мне самодельную тряпичную куклу. То была Мальвина с синими волосами — творение Як-ки. На нее пожертвовала свою прядь Ханаан Ли, перламутровые глаза-пуговицы были срезаны с моего детского платьица, отысканного на антресолях, а вместо ожерелья шею украшали бусины из старых рассыпавшихся четок Маленького Человека…

Странствия

— Вставай, соня! Посмотри, какое великолепие за окном!..

Я с трудом открыла глаза: вчера мы проговорили до глубокой ночи. Рин слишком долго был один, и теперь его речи изливалась на меня рекой, прорвавшей плотину.

— Давай-давай! Хватит дрыхнуть!

Брат тряс меня за плечо без какого-либо намека на родственную нежность. А затем принялся раскачивать гамак с такой силой, что я едва не вывалилась на пол.

— Тихо-тихо! Все кости мне переломаешь. Уже встаю…

Вчерашняя пурга сменилась классическим морозом с солнцем. И впрямь жаль было бы проспать такую отраду для глаз.

Умывшись ледяной водой и глотнув горячего травяного чаю с медом, я пожаловалась:

— Почему у тебя здесь даже сотовый не ловит? Мои, верно, меня обыскались. Мне сегодня мальчишки приснились. Знаешь, как я по ним соскучилась!

— «Дни и ночи Ланье Ухо все горюет и тоскует. Где ее Щенячий Хвостик? Где Хитрющая Лисица?..» Все у них в порядке, о тебе даже не вспоминают. Но если так рвешься в пустой дом, где еще нет ни детей, ни надоевшего мужа — никто тебя здесь не держит.

— Да не в этом дело! Мне бы только позвонить — узнать, что все хорошо, голоса услышать.

— Можешь прогуляться до железнодорожной платформы. Блага цивилизации, вроде мобильной связи, там доступны. Заодно самокат свой проведаешь.

— Я могу заблудиться. Не проводишь?

— Вот еще! Заняться мне больше нечем, как совершать с тобой романтические прогулки. Сейчас светло, все видно. Так и быть, дам тебе лыжи — добежишь в два счета.

Лыжи оказались широкими, для ходьбы по снежной целине, и надевались прямо на валенки. Добралась я действительно не в пример быстрее, чем позавчерашней ночью. Было лишь немного досадно, что наслаждаться морозным воздухом и искрящейся белизной пришлось в одиночестве. Некому было сказать с придыханием: «Ты только взгляни! Ну — не чудо? В Москве такой красоты не бывает…»

Минут через сорок я уже подходила к платформе крохотной станции. За ближайшим к станционной кассе забором увидела голубую спинку своей малышки. Обрадовалась — словно повидалась с подружкой. Но зайти во двор и ласково потрепать по капоту не решилась: к чему лишний раз тревожить незнакомых людей?

Рядом был сарайчик с вывеской «Продмаг». Я предусмотрительно захватила рюкзак, который быстро набила: хлеб, полено колбасы, консервы. Затем позвонила соседям по даче: как там моя Анжелина? Меня уверили, что псина в порядке, по хозяйке скучает, но не так чтобы очень, гулять же с ней, прыгая во дворе по сугробам, одно удовольствие.

Звонок мужу в Египет оставила на десерт. Словно чуяла, что радостью он меня не наполнит. Так и вышло.

— Ну, и где тебя носит?! — с ходу заорал Глеб. — Двое суток дозвониться не могу! Всех знакомых обзвонил, уже билеты менять собрался — чтобы срочно возвращаться и приступать к твоим поискам! Что стряслось?!

— Все нормально, — я старалась говорить спокойно. Ненавижу, когда на меня повышают голос, и особенно Глеб. — У меня брат нашелся. Сейчас я у него, он живет за городом, где нет сотовой связи. К вашему приезду буду дома. Дай, пожалуйста, трубку Сашке и Лешке, я страшно соскучилась!

— Какой брат? Ты бредишь? Сама же говорила, что он давно уже опочил где-то. А теперь вдруг взял и воскрес? Если провела эти дни у любовника, можешь не париться: сцен ревности не будет, я не Отелло. Можешь продолжать в том же духе. Только мобилу зачем было выключать? Неужто все это время в постели прокувыркалась, без перерыва? Да и лгать не надо бы. Знаешь ведь, как я ненавижу ложь! Для справки: сотовая связь охватывает всё Подмосковье — в следующий раз будь умнее.

— Послушай, ты! Не ровняй меня по себе! — Я закипела. Пришлось порядком напрячься, чтобы подавить волну бешенства и продолжить спокойно: — Любовника у меня нет, а если бы появился — ты узнал бы об этом первым. Мой брат, которого я действительно считала умершим, нашелся, и я счастлива. А теперь, когда мы расставили все точки над «ё», может, дашь мне, наконец, поговорить с мальчишками?

— Ну-ну! — Глеб пренебрежительно хмыкнул: мол, так я тебе и поверил. — Нету их сейчас рядом, носятся где-то.

— Шестилетние малыши бегают без присмотра?!

— Под присмотром. (Под чьим именно, Глеб уточнять не стал.) Я им передам, что ты звонила. Имей в виду: если тебя не окажется дома, когда мы вернемся, они будут очень расстроены, а я очень зол. Да, и еще! В советское время при разводе детей всегда оставляли мамочке, но времена изменились. Учти это!

Он отключился.


Возвращалась я расстроенной и подавленной. Угроза оставить себе детей после развода испугала не на шутку: при своих адвокатских навыках и связях Глеб это сумеет, его слова — не пустое сотрясение воздуха.

Одолевали мысли, что все в моей жизни не так, как следует, неправильно. Родители — которые вроде есть, но по сути отсутствуют — настолько безразлично этим людям мое существование. Брат — то ли безумец, то ли инопланетянин, тоже весьма мало заинтересованный в моей персоне. Муж, с каждым днем становящийся все более далеким и чужим человеком, а если честно, бывшим таковым с самого начала, поскольку любви не присутствовало с обеих сторон.

Дети? Да, мальчишки — моя радость. Они требуют массы внимания и сил, но и воздают сторицей. Но они скоро вырастут. Всего несколько лет — и наступит пресловутый возраст, когда все взрослые враги, и родители — в первую очередь. Затем — влюбленности, девушки, позже — жена и свои дети. Никогда уже я не буду им так необходима, как сейчас, в детстве. И останусь совершенно одна…

Моя прошлая жизнь, промелькнувшая когда-то в мутных слайдах на старом зеркале, была трагической и беспросветной. Нынешняя — мирная, сытая и благополучная. Но каков ее смысл?..


— Вижу по твоему виду, что разговор с мужем оказался на редкость позитивным. Все живы-здоровы?

— Все живы-здоровы, — вдаваться в подробности не хотелось.

Я водрузила на середину комнаты набитый рюкзак и принялась раздеваться.

— Я рад.

Рин вывалил содержимое рюкзака на пол и укоризненно хмыкнул.

— Вот это, это и это будешь кушать сама, — он сдвинул в кучу консервы и колбасу. — Жаль, не догадалась купить овощей — огорода я не держу.

— С каких пор ты стал вегетарианцем?

— Точно не помню. Но не вчера. Точнее, я могу все это съесть, но без удовольствия.

Мне пришло в голову, что исключение из рациона мяса может быть вызвано банальной экономией.

— Рин, совсем вылетело из головы! Тебе незачем экономить и жить в таких спартанских условиях. За сгоревший дом я получила страховку. Она в банке, и за эти годы набежали проценты. Проценты я разрешила себе потратить, а основной капитал в целости. Вполне можешь построить нормальный коттедж иди купить квартиру в городе.

— Полагаю, этому чуду я обязан Глебу? — Я не ответила, и брат насмешливо подмигнул. — Передай своему супругу большое спасибо. А страховку прибереги для парней. Ты знаешь, что быть матерью близняшек и трудно, и почетно? В древности однояйцовых близнецов боялись и уничтожали сразу после рождения, а в иных местах, напротив, боготворили, считая, что они наделены мистическими и магическими дарами. И были не так неправы, как это кажется современным умам.

— О да. Моим только шесть, но они уже умеют совершенно мистическим образом заставить не сердиться на них за самое злостное хулиганство и самые дурацкие выходки.

— То ли еще будет! Очень прошу тебя, Рэна, постарайся устроить им яркое и насыщенное детство и не менее бурную юность. И ни в коем случае не посылай в Кембридж, Оксфорд, Сорбонну — не впрягай в позолоченную упряжь комильфо, не лишай первородной свободы.

Я неуверенно кивнула.

— Хорошо, братик. А на что ты советуешь им потратить буйную юность? В каких местах побывать, что посмотреть? Честно сказать, я уже заждалась рассказов о твоих странствиях.

— Ближе к вечеру, ладно? Мне легче рассказывать при живом огне.


Вечером, затопив печь и не закрывая дверцу, чтобы оранжевые и малиновые огоньки, подобно свету камина, освещали клочок пространства вокруг, Рин приступил к рассказу.

— Я буду одновременно говорить и творить, хорошо? Что тебе показать в первую очередь? Джунгли, где зеленый цвет становится предельно плотным, а воздух такой густой, что его можно пить?..

Я кивнула, и он свел ладони лодочкой, а затем стал медленно их разводить — как в детстве, с бабочками. Между пальцев заиграло и заискрилось. Меня окатила волна запахов — незнакомых, пряных, дурманящих. Все вокруг менялось, изгибалось, цвело. Огромные орхидеи с пестрыми лепестками проросли из стен, яркоцветные птицы наполнили уши стрекотом и щелканьем. Обезьяны, визжа и кривляясь, запрыгали на печи.

— В африканских джунглях я наслаждался изобилием и фантазией. Изобилием окружавших меня существ и фантазией породивших их творцов. Сколько было этих творцов: шестеро? Семеро? Несколько дюжин?.. В разных древних источниках цифра варьируется, но то были классные ребята. Настоящие мастера — с большой буквы «М», вышитой золотыми нитками. И как каждый яркий талант не похож на другого и мы не спутаем кисть Ван Гога с манерой Дега, так и здесь — я различал мастеров по стилю их творений. Скажем, был «эстет», во главу угла ставивший красоту и гармонию. Вся ветвь кошачьих — от камышовых котов до тигров — его рук дело. Любуясь грацией леопардов и черных пантер (правда, на расстоянии, в бинокль), я восхищенно присвистывал: «Да ты просто гений, старик!..» Семейство собачьих — лисы, койоты, волки — тоже красивы, но не достигают столь отточенного совершенства. Явно другая рука! А вот творения «эпатажника», — Рин кивнул в сторону печки. — Этому лишь бы выпендриться, любым путем.

У обезьян, кувыркавшихся поверх старых одеял и ватников, зады отливали алым, а морды голубым, что смотрелось на редкость дико. А у одной расцветка была скромная, зато нос — висячий и длинный, как у Гоголя, и воспаленный, словно у запойного алкоголика.

— …Трудно удержаться от хохота, верно? Дарвин с его естественным отбором нервно почесывается в своем склепе: алый зад и висячий нос — куда уж естественнее!.. Были в той дружной компании и «утилиталисты». У этих парней отсутствовал вкус и с юмором было напряжно: все помыслы лишь о презренной пользе. Человекообразные обезьяны, эти умные уродцы — их выдумка. Были «чудики», вкладывавшие душу в один вид, но зато какой! Чудо-юдо, ни на что не похожее, выползшее из закоулков подсознания: муравьед, утконос, ленивец. Гиену тоже создал такой паренек, отличавшийся вдобавок извращенным воображением. Эта пятнистая тварь не только отвратна с виду, не только издает звуки, похожие на глумливый хохот, так у них еще в нежном возрасте процветает братоубийство. Бр-р! Недаром их от всей души ненавидят львы. И я ненавижу гиен и их недоноска-создателя. Пошло прочь, постмодернистское исчадье!..

Рин замахнулся в сторону пятнистой морды, высунувшейся из темного угла. Морда мерзко захохотала, иллюстрируя им сказанное, и брат швырнул в угол попавшийся под руку валенок.

— …Наконец, как же без озорника и пакостника? Я назвал его «Локи», в честь скандинавского проныры. Он обожал нарушать негласные договоренности. Скажем, хомячки, тушканчики и суслики, по уговору — твари неумные и трусливые. У тебя был в детстве хомячок, помнишь? Дрожащая рыжая тушка с обвислыми щечками, постоянно то жующая, то какающая. «Локи» сотворил хомячка, по виду не отличающегося от собратьев, но бойца по духу: победителя и пожирателя фаланг и скорпионов.

На полу в метре от меня разыгралась схватка: малыш с толстыми щечками и глазами-бусинками танцевал вокруг членистой твари с угрожающе воздетым на хвосте жалом. Он напрыгивал на врага, атаковал, уворачиваясь от жала, и в итоге сумел откусить смертоносный конец хвоста, а затем с аппетитом захрустел дергающимся бледным телом, словно чипсами.

— …Или мир растений. Творцы, возможно, с подачи самого мэтра Йалдабаофа договорились оставить его гармоничным — без взаимопожирания, без некрасивой смерти в судорогах и отвратительного тления. Деревья питаются, не убивая — водой и солнцем (как в мире моей Гаадри, если ты помнишь), а цветы, органы размножения, символизируют все прекрасного и райское. Но пакостник «Локи» и тут не утерпел: сотворил цветочки, похожие на гниющее мясо, придумал растительных монстров, пожирающих плоть не хуже волков и людей…

Из щели в стене ко мне потянулось странное растение с двумя толстыми листьями, красными изнутри, напоминающее челюсти с тонкими зубами. Видно было, как за ворсинками-зубами бьется лягушонок. Я опасливо отодвинулась и отвернулась.

— …Конечно, подобные наблюдения делались не только в джунглях. И пустыни, и прерии давали пищу для размышлений. Сами джунгли я не мог выносить долго: слишком уж плотно, изобильно и душно — хотя и познавательно. Всеобщий закон «сожри или убегай — пока тебя самого не сожрали» здесь особенно давит на психику. Не люблю хруст костей, запах свежих внутренностей и предсмертные стоны зайцев и антилоп. Сдается мне, именно там меня повернуло к вегетарианству: в один прекрасный день банально затошнило от тушенок и колбас. Сам организм, без влияния рассудка возжелал выйти из основанной на крови и содроганиях пищевой цепочки.

Рин помахал руками, словно разгоняя дым, и зеленое визгливое изобилие пропало. Повеяло соленой свежестью.

— По контрасту потянуло к прохладе, простору и покою. Но ты не спрашиваешь, каким образом я странствовал, не имея за душой ни гроша, ни цента.

— И каким же образом?

— Банальным автостопом. Если было лень развлекать водителя разговорами, как полагается при таком виде путешествий, отделывался парой фокусов. Как правило, меня еще и кормили в дороге. И еще я заделался настоящим фриганом. Помнишь, я когда-то рассказывал о них?

— Не только рассказывал: ты пытался сделать нас всех таковыми, притащив с помойки тюк старой одежды.

— Вызвав благородное негодование Ханаан Ли!.. На самом деле, фриганы не обязательно вегетарианцы: некоторые выуживают из помойных баков и мясо, и даже угощают им своих гостей (не указывая источника пищи). Обычно они выходят на поиски еды с наступлением темноты, чтобы не шокировать обывателей. Понятно, что речь идет о сытых западных странах, а не об Азии-Африке. Там ведь выбрасывает нераспечатанные упаковки продуктов, срок годности которых истекает сегодня-завтра. И главное, всё разложено по отделениям — где пищевые отходы, где одежда, где стекло — это так облегчает жизнь! Помимо еды эти ребятки носят выброшенную одежду, подбирают на свалке мебель, бытовую технику, компьютеры. Кто-то работает, но наиболее радикальные выходят из социума полностью, занимаясь только тем, что по душе: творят, путешествуют, помогают ближним. Поистине free!..

— Ох, ты. Мне даже завидно.

— Тебе такая степень свободы не грозит, сестренка. Разве что в следующей жизни — если эту проживешь с толком. Итак, из утомивших меня кенийских джунглей я подался на север, в Турцию. Кстати подвернулась яхта, шедшая в том же направлении. В качестве платы за проезд лепил на закате из кучевых облаков, как из розового пластилина, дворцы и замки, взяв на себя обязанности Фаты Морганы. В Турции отыскал забытое богом местечко на побережье. Был октябрь, туристский сезон закончился, и мою одноместную палатку в пяти метрах от прибоя никто не беспокоил — ни люди, ни птицы, ни квадроциклы.

Стены комнаты преобразились в сине-зеленую гладь моря. Обрывистый берег состоял из разноцветных слоев, напоминая срез торта, и венчался пушистыми соснами. Палатка Рина казалась крохотной и яркой, как желто-зеленый стяг. Меня неприятно поразили груды мусора, выброшенного волнами на гальку: пластиковые бутыли, шлепанцы, банки из-под пива.

— …Я собирался прожить там до зимы, до дождей, но меня выжили. И кто бы ты думала? Ветер. Ветер принято любить — этакий романтический штамп: «вольный ветер», «веселый ветер», «белеет парус… ищет бури». Но я воспылал к этой воспетой на все лады стихии ненавистью, словно к одушевленному существу, наделенному злой волей и отвратным характером. Собственно, он и был таковым. Звался он красивым мужским именем Норд-ост. Море было гладким, как лысина — задувало с севера, из ущелья, но даже бродить по берегу было проблематично: сносило, словно осенний листок. А ночью я не мог заснуть от рева и воя. Казалось, палатку вот-вот унесет прямиком в волны. Бармен в крохотном поселке в пяти километрах от моей стоянки «успокаивал»: «Норд-ост задувает три дня, потом перестает. Если не перестает — дует еще трое суток. И так далее». На своей шкуре я ощутил, отчего, когда подолгу задувают самые злобные ветра — норд-ост, сирокко, самум, — люди скрипят зубами от тоски, а то и сходят с ума.

И без рассказа Рина я чувствовала, как злобен и силен этот ветер. Сосны с шумом падали с обрыва, тщетно пытаясь удержаться, цепляясь корнями, словно темными кривыми пальцами, за каменистую почву. Одно дерево врезалось в гальку в метре от палатки. Тревожно вопили бакланы и чайки. Даже черные вороны — мудрые колдовские птицы — суетливо искали места, где бы укрыться.

— …Я пытался договориться с ним. Забирался на утес и орал, перекрывая его свист: «Хватит! Уходи прочь! Уходи по-хорошему!..» Как будет по-плохому, понятия не имел: брал его на понт. Но Норд-ост был крутым мужиком и на дешевые понты не велся. Он едва не сдул меня в море, он швырял мои вопли обратно мне в глотку, и я давился ими, кашляя и сипя. На седьмой день явственно понял, что мой вызов принят, и невидимая вражина не просто воет и дует, но борется со мной. И я сдался, позорно бежал на девятые сутки! Норд-ост победил. Сворачивая палатку, бормотал, что мною движет сочувствие к бедным местным рыбакам, столько дней не могущим выйти в море из-за нашей дуэли. Но на самом деле меня просто сломали. Впрочем, и научили кое-чему.

Все стихло, к моему великому облегчению. Вместо побережья, скал и пластиковых бутылок забелели острые горные пики.

— …Север Индии. В этой стране я побывал несколько раз и останавливался подолгу. Обычно зимой или осенью, в промежутках между жарой и сезоном дождей. После шума и злобы ветра хотелось тишины, предельной тишины. Такая бывает высоко в горах или в сердце пустыни. Видишь эти вершины? Темно-синее небо словно касается твоей макушки и наполняет сквозь зрачки вечностью. По ночам там так холодно, что слова замерзают у губ и падают вниз льдинками. А в полдень от белизны и простора кружится голова.

Я видела и синь, и белизну. В ушах шумело от перепада давления, а голова кружилась, словно я мчалась на карусели величиной с гору.

— …Говорят, что склоны Эльбруса, Эвереста и прочих раскрученных пиков покрыты человеческим мусором. Но я выбирал немодные вершины и наслаждался чистотой — такой нетронутой, словно человеческий вид еще не создан и ничего не порушено и не изгажено. Там, на турецком побережье, помимо ветра меня доставали отбросы цивилизации в виде пластика, стекла и резины. В Тихом океане плавает целый континент из пластиковых бутылок, равный по площади паре американских штатов. Вдумайся: континент мусора! Только чтобы его убрать понадобились бы годы. В горах я очищался и отдыхал душой. Но совершенства в земной юдоли не предусмотрено, и в конце концов я банально замерз. И оголодал.

Ледяные пики сменились мириадом ярких звезд.

— …По мистичности и метафизической мощи с горами сравнится только пустыня. Ночная пустыня. Именно там, во время ночных бдений в сердце пустыни Калахари, я задумался об астрологии. Кто придумал это сложное и гармоничное диво? Шестеро ребят-творцов или их шеф Йалдабаоф? Кто бы ни придумал, снимаю перед ним гипотетическую шляпу. В одну из сияющих ночей вспомнились строки питерской поэтессы: «Для астрологов Марса иль Венеры Земля — недобрая звезда…» И дальше: «И знает лунный астролог — ему издалека видней — мрачнее ли она Сатурна, Урана ли холодней…»[3] Ведь и впрямь недобрая. Интересно, какой смысл для инопланетных астрологов несет наш воздушно-голубой — такой нежный и красивый с виду — космический шарик? Как думаешь, Рэна?

Вопрос застал врасплох: мне вовсе не хотелось думать, а только смотреть и внимать.

— Ну… если Марс для нас — олицетворение агрессии, Венера — любви, Меркурий — интеллекта, то Земля для марсиан может символизировать агрессию, для жителей Венеры — любовь, и так далее.

— Логично, но скучно.

Звезды погасли. Сразу стало темно: огоньки в печи уже не тлели и не светили.

Рин откинулся на спину. Он дышал тяжело, со свистом. Затеплив свечу, я встревожено подалась к нему. Прикрытые веки дрожали, на лбу и переносице блестели горошины пота. Нашарив на полу черные очки, брат неуклюже надел их. На мой невысказанный вопрос объяснил:

— В таких случаях глаза начинают болеть от света. Даже такого крохотного — от свечи. Я надеялся, что твое присутствие поможет — ведь ты была неплохим катализатором.

— И как, помогло?

Он отрицательно повел головой.

— Видимо, я и впрямь исчерпал отпущенное мне.

Я молчала, зная, что слова утешения будут звучать фальшиво.

— Не переживай, сестренка. В детстве я боялся боли, с ума сходил при виде капельки крови, а теперь даже самая сильная боль — временная помеха, и только. Самого важного я тебе не показал, не успел. Ничего, если сейчас отдохну, а завтра просто расскажу оставшееся, без демонстрации? Сил осталось на донышке, и хотелось бы их сохранить для заключительного аккорда.

— Конечно, братик! Отдыхай. Прости, что не заметила, как тяжело тебе это дается: ты меня совсем заворожил.

— Я и себя заворожил, если честно. Смотрел, как любимое кино.

Рин с трудом поднялся и вышел, пошатываясь. В сенях загрохотало опрокинутое ведро — видно, в черных очках, да еще ночью, ориентироваться было трудновато. Вернувшись, он закурил сигару и устроился на своем лежбище из циновок и тряпок.

— Знаешь, что еще мне не нравится в нашем мире? В чем еще сплоховали творческие разумы, помощники старины Йалдабаофа — помимо взаимо-пережевывания и прочих несимпатичных вещей?

— Что?

Закрыв заслонку печи, я вытянула усталые кости в гамаке. Если ощущаю такую усталость и головокружение, будучи лишь зрителем, то каково Рину?..

— То, что человек не может уйти в иной мир красиво. Он вынужден сбросить свою плотяную одежонку, прежде чем воспарить, а она, лишившись души, начинает разлагаться. Плохо выглядеть и плохо пахнуть.

Я фыркнула.

— Вообще-то, сброшенную плотяную одежонку хоронят или кремируют до того, как она начинает плохо выглядеть и пахнуть. Больше того: усилиями гримеров лежащий в гробу нередко выглядит краше, чем при жизни.

— Ты не понимаешь. Не хочешь меня понять. Служители морга, гримеры, могильщики — они, так или иначе, вынуждены возиться с лишенными души телами. А мне бы хотелось, чтобы мою сброшенную оболочку не видел никто и не трогал никто. Не закрывал веки, не подвязывал челюсть, не мыл, преодолевая брезгливость, и не обряжал с циничными шуточками в строгий костюм. Не целовал в ледяной лоб, стараясь не показать, как противно это занятие. Потому что это уже не я, а нечто пошлое, холодное и неэстетичное, тем не менее, упорно отождествляемое со мною. Эта мысль пришла ко мне в морге, в окружении уродливых окоченелых оболочек. Помнишь, мы проживали там последние миги усопших?

— Еще бы не помнить. Б-ррр!..

— Б-ррр? А я думал, было весьма познавательно.

— Как все твои опыты, братик.

— Спасибо. Так вот. Хорошо бы научиться испарять свою плоть — одновременно с уходом.

— Оставляя только скелет?

— Скелет симпатичнее трупа, и он не пахнет, но навевает неприятные ассоциации. По крайней мере, в западной культуре. Нет, полностью — никаких скелетов, ни даже ногтей и волос. Мне бы хотелось, чтобы это стало последним моим чудом. Чудесностью, как говорила ты в детстве.

— Ты обязательно освоишь эту чудесность, Рин, и твой верный катализатор тебе поможет. Лет через сорок. Но никак не раньше! Тебе ведь столько еще предстоит. Ты даже с моими мальчишками еще не знаком. Ну, куда это годится: дядя, не видевший ни разу своих племянников! Своих маленьких рыжих копий…

Рин не отозвался — видимо, задремал. И я тоже смолкла.

Еллоу

На следующее утро я проснулась первой. Рин спал беспокойно, раскинувшись и ворочаясь. Во сне постанывал и что-то бормотал.

Стараясь не шуметь, выпила чаю с хлебом, а затем натянула лыжи — благо погода была столь же дивной, что и накануне. Жмурясь от солнца и смакуя морозец, сбегала до магазина и набила рюкзак овощами. Заодно полюбовалась издали на голубую покатую спинку моей малышки.

Когда я вернулась, Рин уже не спал, что было видно по изменившемуся дыханию. Но глаза оставались закрытыми, и я не решилась окликать его и тревожить разговорами. Растопила печь, запихнула в нее чугунок с овощами, сходила за водой к колодцу во дворе. За бытовыми делами не оставляло чувство вины: что я за нелепая эгоистичная дурочка! Два дня подряд Рин развлекает меня, отдавая последние силы, сжигая и тело, и душу, а мне и в голову не пришло умерить аппетиты, запретить ему убивать себя на моих глазах…


От еды брат отказался, и пришлось уплетать тушеные овощи — не самое любимое блюдо, в одиночестве.

Лишь когда за окошком стемнело, Рин зашевелился в своем углу. Попросил крепкого чаю и сигару.

— Извини, Рэна, что заставил любоваться на собственную немощь. Но это уже недолго. Если хочешь, я расскажу то, что не успел вчера, но одними словами, без картинок и запахов.

— Конечно, хочу. Только если тебе не будет больно или трудно. Кляну себя последними словами, что позволила вчера так изнурить себя ради моего любопытства.

— Не кляни. Нечто большее, чем любопытство, насыщал я вчера и позавчера. И не только ради тебя напрягался. — Рин выпустил слой лилового дыма и задумался. Затем заговорил медленно и негромко: — Дольше всего я прожил в Индии, как уже упоминал. Тяжелая для физического выживания — от удушливой жары и многодневных ливней до изобилия экзотических болезней, эта страна удивительно легла на душу. И древней культурой, и добродушием и жизнелюбием, что излучают даже бездомные нищие, и полным отсутствием страха смерти. Чего бояться, о чем печалиться? Крутится-вертится колесо сансары, и если очень постараться, можно выпрыгнуть из него прямо сейчас, а если стараться лень, то отчего бы не отложить освобождение еще на сотню или тысячу оборотов?..

С ледяных вершин я спускался в джунгли, бродил по берегам океана. В горах хорошо не думать и просто быть, на побережье — общаться со стихиалями и наблюдать за людьми, в джунглях — творить. Жаркое солнце выжгло немало узоров на моей душе, и я воплощал их в окружавшей меня густой и пестрой реальности. Разрисовывал слонов во все цвета радуги, творил крылатых обезьян, поющих ящериц и саблезубых попугаев…

Вспоминая это время, могу сказать, что оно было самым безмятежным, самым блаженным в моей жизни. Рана, нанесенная самолюбию злосчастной выставкой, затянулась и не напоминала о себе даже во снах. Творчество, став полностью бескорыстным — я ведь уже никого не хотел поразить, завлечь или повести за собой, — приносило столь же чистую и невинную радость, как ребенку его мазня новыми яркими красками, или дельфину — его причудливые прыжки. Если что-то в окружающем мире и царапало (тот же закон взаимопожирания или неэстетичный финал всего живого), то все слабее: мало-помалу я научился абстрагироваться, взирая на несовершенства земного творения с надмирной прохладной высоты.

Я уже стал подумывать, что хорошо бы избавиться от эго — докучного источника желаний и обид, раздражения и тоски. Растворить в окружающем, словно кристаллик соли в воде. Долгие медитации на вершине горы или в сердце пустыни немало продвинули по этому пути, классическому пути буддийских странников. Лишившись самости, заодно затыкаешь рот назойливому рассудку, долбящему изнутри темя бесконечными «почему?», «за что?», «с какой стати?».

Если что и останавливало от столь радикального шага, то лишь опасение вместе с эго потерять способность выдумывать и творить. Творчество и святость исключают друг друга. Наивные мыслители — Бердяев и другие, мечтали о святом гении. Это утопия. Творить — преодолевать сопротивление материала, инертной материи. Творец упорен, неистов — до бешенства, если что-то не получается или кто-то ему мешает. А уж самолюбие, что толпа называет гордыней… Впрочем, когда-то я уже высказывался на эту тему.

Перестать творить? Но эта игрушка мне пока не наскучила…


Странствуя вне туристских дорог и тропинок, однажды я набрел на замечательное местечко: развалины индуистского храма на берегу озера, в сорока километрах от ближайшего селения. Знаешь, с этими барельефами, что выглядят для западного ума порнографией, замшелыми колоннами и гнездами змей во всех углах. Змей я, правда, боялся лишь поначалу, а потом лишь внимательно смотрел под ноги: эти красивые твари не нападают без явной агрессии.

Нижний ярус храма с широкими мраморными ступенями был затоплен прозрачной зеленоватой водой. Барельефы богов и богинь, занятых любовными играми, выглядывали из нее по пояс, по чресла, а те, кого накрыло с макушкой, сквозь переливы и блики смотрелись живыми — веселыми и насмешливыми, как и полагается божествам, создающим и разрушающим миры, играя и танцуя.

В самую жару, с полудня до пяти, я обычно дремал в прохладе зала с сохранившимся сводом, стараясь не ворочаться, дабы не задеть ненароком соседей-кобр. А на закате купался.

И в тот раз я купался. Помню, вынырнув подле божественной парочки с флегматичными ухмылками и гимнастически ловкими телами, не удержался и звонко щелкнул по носу пухлощекого Вишну (или то был Индра?) и что-то пошутил на тему вечного каменного кайфа. И тут же вздрогнул и обернулся, заслышав короткий звонкий смешок.

Она сидела на плече одной из фигур, свесив босую ступню в воду, а вторую уперев в идеально круглую, как апельсин, мраморную грудь. Золотистое сари, орехово-смуглая кожа, черные глаза. Поселянка? Но что ей делать в такой дали от деревни? На туристку тем более не похожа… Мне хватило пяти секунд, чтобы понять, кто она такая.

Я замер в воде, завороженный и испуганный.

— Влюбился с первого взгляда?

— При чем тут любовь? Она была настолько иная, настолько больше всех и всего, что я знал…

— Очень красивая?

— Не знаю. Тебе, наверное, обидно, Рэна, что я не могу ее показать. Весь истратился вчера — на краснозадых обезьян и бойцовых хомячков. Но ее внешность тебя бы не впечатлила, поверь. Не Анжелина Джоли и не Мила Йовович. Дело не в красоте. Чтобы понять, что она — иная, единственная в своем роде, тоже надо быть иным. Она была обыкновенной с виду, как индийская крестьянка, и в то же время величественной, как богиня Лакшми. Грозной, как Кали, и нежной, как Парвати. Она была совершенна и гармонична — как сфера или круг. Или андрогин, столь любимый древними мудрецами.

— Помнится, когда-то ты не жаловал круги и сферы. Но что это, если не влюбленность? Не думала, что ты способен к романтическим чувствам: в молодости обходился без этого, даже в период гормонального буйства.

— Как тривиально ты мыслишь, сестренка. Когда я вынырнул у ее ног и меня озарило, кто она такая, я до смерти испугался. Она была не просто подобна мне, но — сильнее. Мудрее, старше, могущественней.

«Завидно?» Она кивнула на барельеф, с которым я так непочтительно обошелся. Я промолчал, еще не справившись с голосовыми связками, парализованными шоком. Кивнул, стараясь, чтобы вышло дружелюбно, вышел из воды, набросил на бедра клочок светлой ткани, служившей мне в жару одеянием, и присел в тени колонны.

«Страшно?» — в глазах была насмешка, на губах — улыбка сытого хищника. Она выглядела стопроцентной индианкой, но говорила не на хинди и не на английском, а на русском. Без акцента. Позже я узнал, что она могла изменять внешность — совсем как Незнакомка с моей давней картины. Правда, черты лица меняла не кардинально, ограничиваясь оттенком кожи, цветом глаз и волос, прической.

«Страшно». Хорохориться и кидать понты в данной ситуации было бессмысленно.

«Страшно подчиниться чужой воле, потерять собственную индивидуальность? Или вдребезги разбить представление о самом себе?» Усмешка стала язвительнее и тоньше.

«Страшно не найти нужного языка с такой, как ты. А потом грызть локти в бессильной досаде, что упустил небывалый случай».

Она рассмеялась. Покачала ступней, вызвав гроздь хризолитовых брызг. Прозвенела ожерельем из старых монет на смуглой шее. «Знаешь, кто ты?»

Я не ответил, посчитав вопрос риторическим.

«Ты подросток. Отовсюду углы торчат, куда ни ткни — локоть или коленка. Мальчишка, возомнивший себя могучим творцом, демиургом. Не рано ли?»

Я пожал плечами, стараясь хранить невозмутимую мину. «Даже если и так — разве этот мир творился не такими же неопытными подростками? Вот и вышло местами неумело и кособоко, а местами — классно».

«Неумело и кособоко? В чем именно кособокость?»

«О, сколько угодно! Особенно это касается людей. Еще лет в пятнадцать я задумался: отчего человек устроен так некрасиво, нерационально и унизительно? Системы пищеварения, выделения и размножения — хуже некуда. Двадцать метров осклизлых кишок, плотно упакованных в живот, необходимость несколько раз в день выпускать из себя некрасивые субстанции. Если б я конструировал гомо сапиенс, мое творение питалось бы водой и солнцем, чистейшим белым песком и голубой глиной, а на выходе поставляло бы самоцветы или фарфоровые безделушки. Размножение перестало бы походить на судорогу агонии, я сделал бы этот акт красивым — вроде танца, или пантомимы, или художественной гимнастики».

«Фарфоровые безделушки — дивно! — рассмеялась она. — Но сложно: нужен обжиг».

«Согласен на пластилиновые. Но телесные недоработки — мелочь в сравнении с психикой. Только юные недоумки могли состряпать столь противоречивое создание: ненависть и садизм — доброта и самоотдача, грязная похоть — благоговение, животная тупость — гениальность… Лучше б они ограничились минеральным и растительным мирами. Там удачные находки и остроумные решения встречаются чаще».

«Осенние листья, горные пики…»

«Папортники и озера, снежинки и друзы хрусталя… Долго перечислять. Но все это я к тому, что для творчества нужно дерзание, нужно быть крези, а эти качества проходят с возрастом. Мудрые старцы не творят, а лишь занудно учат, тряся бородами и шамкая беззубыми деснами».

«Не видишь разницы между беззубым старцем и зрелым мужчиной, опытным мастером? Творить набело — а не эскизно, можно лишь повзрослев. Иначе вы бы наворотили такого!»

«Ты, видимо, и есть такая взрослая тетенька, опытная мастерица? Потому и выбрала назидательный тон? Предупреждаю: даже в сопливом детстве терпеть не мог, когда со мной говорили свысока. Об этом знали и гувернеры, и учителя, и родители. Чревато!..»

Она вновь рассмеялась, искренне и заливисто. «Какой забавный! Ершистый, огрызается… Ты чуть не ошпарил меня самолюбивой злостью. В смеси со страхом. Вот уж поистине красная, импульсивная ворона!»

Я и вправду разозлился — ты же знаешь, как меня задевает снисходительный тон. Но посчитал, что сумел спрятать злость и обиду за иронией. Оказывается, не сумел. «Ворона давно не красная. Она радужная. Порой напоминает жар-птицу — когда меня искрит от вдохновения. Может быть белой или даже прозрачной, как воздух. А может — зеленой, голубой, лиловой. На выбор!»

«И давно она была прозрачной?»

«Месяц назад. Я обитал тогда на вершине пятитысячника, к северо-западу отсюда. В горах всегда становишься прозрачным. Эго умирает…»

Она бросила на меня внимательный взгляд, пригасив улыбку, и я продолжил: «…Охватывает свобода, та самая — совершенная и невесомая, когда уже не хочется никого удивлять, эпатировать или ударять. Когда нетрудно следовать фразе «подставь правую щеку» — и не так, как поступают считающие себя христианами: сжав зубы, пересиливая свою натуру и в глубине души желая обидчику «раскаленных углей на голову», как выразился апостол Павел…»

Я говорил и говорил — меня понесло. Она слушала, опустив лицо, прикрыв глаза длинными и жесткими, как у всех индианок, ресницами. Ни зрачков, ни губ я не видел и потому мог льстить себе, что она серьезна, что насмешливая улыбка не вернулась.

«…Без насилия над собой, без ответной злобы. Чужая агрессия проходит насквозь — как в одной песенке: «дождь проходит сквозь меня», «свет проходит сквозь меня» — и, не встречая сопротивления, сходит на нет, утекает в песок. Там, на вершине, собственные резкие и страстные поступки кажутся глупыми детскими выходками…»

«Вроде сожжения дома?»

«Да. Его сжигал глупый и самовлюбленный подросток. Запалила своим пером огненно-красная уязвленная ворона».

«А на вершине пятитысячника восседал мудрец в белоснежных одеждах. Парила чистая до прозрачности птица. Но отчего тогда прозрачная птица снова обрела яркое оперение и резкий голос, спустившись с высот сюда, на эти развалины?» Она подняла глаза: вместо сочувственного понимания, что я ждал — та же насмешка!..

«Странно, что ты спрашиваешь! Оттого, что без эго — страстного, бьющего через край — невозможно творить. Никогда не мечтал стать святым или просветленным. Но творил и выдумывал, сколько себя помню».

«Имела счастье видеть твои творения: слонов в ярких разводах, от которых шарахаются их жены и дети, клыкастых птиц, чьи огромные зубы мешают им ловить насекомых, кувыркающихся в воздухе мартышек. Ты знаешь, что через три-пять дней слоны линяли, мартышки теряли крылья, а попугаи с облегчением переставали клацать зубами?»

«Да. Именно поэтому я позволял себе шалить, не просчитывая последствия».

«А сколько жили твои дожки или лесная нечисть — как только ты переставал о них вспоминать?»

«Не знаю. Но думаю, дольше, чем держались крылья у обезьян и зубы у попугаев. Ведь в их сотворение я вложил не в пример больше».

«А что сталось с героями твоих картин, после того как огонь пожрал полотна?»

Ее вопросы врезались в меня, и каждый следующий — чувствительнее и больнее. И каждый ответ давался все тяжелее.

«Я думал об этом. Полной уверенности у меня нет, но надеюсь, они благополучно живут в тех мирах, что я для них сотворил».

«Ах, ты надеешься, но полной уверенности нет! А ты знаешь, перед кем ответственен творец — в первую очередь? Не перед потребителями его творений, не перед идиотами-критиками или снобами-искусствоведами. И даже не перед Господом Богом!» Она возвысила голос, и снова, к стыду своему, я ощутил укол страха.

«Знаю. Перед своими детьми».

«Так что же тогда ведешь себя, как глупый вздорный мальчишка?!»

Она спрыгнула с изваяния, вызвав фонтан брызг. Черные глаза метали молнии, ноздри раздувались. Ей-богу, если б не знал, что подобные ей не могут испытывать сокрушительных страстей, решил бы, что сейчас буду испепелен. Впрочем, полной уверенности, что это игра, а не истинный гнев, у меня не было. Да и сейчас нет.

Я тоже вскочил и подался к ней. Страх можно задушить только встречной атакой.

«Я не опытный зрелый мастер, но и не мальчишка! Да, я многого еще не знаю и потому не умею. Но я хочу узнать, я прилагаю усилия, чтобы понимать и ведать, черт побери!.. И ты возникла здесь не просто так, по прихоти южного ветра или велению дамского каприза. Ты явилась, расслышав мой голодный зов, мой одинокий вой. Явилась, чтобы рассказать, чтобы восполнить мое незнание. Ведь так?!»

Она презрительно сощурилась. «Раскатал губу, как говорят в твоем мире! Не знаешь даже такой простой и очевидной вещи, что у подобных тебе нет и не может быть учителей».

Этого я не ждал и на миг растерялся. А потом меня затрясло.

Как чумовой вцепился ей в плечи — она вскрикнула от боли и неожиданности.

«Нет учителей?! Прекрасно! Мне все равно, каким назвать это словом и в какие отношения воплотить! Ты будешь моей возлюбленной, или сестрой, или матерью, или духовницей — да хоть личным демоном за левым плечом! Я не отпущу тебя, пока ты не поделишься со мной всем, что знаешь и можешь!..»

Она вырывалась — я не отпускал. Яростный драйв удесятерил силы. Я чувствовал ее испуг, и это вдохновляло, словно сто боевых грамм или музыка для атаки, сочиненная самим Пифагором. Она испугалась, я ясно видел. Но при этом в глазах оставался покой. Странное ощущение…

«Не вырвешься, не пытайся! Я сильнее тебя — путь только физически, этого довольно! Жар-птичке не выпорхнуть из моей грубой хватки!..»

Я демонически хохотал. Я прочувствовал до мозга костей, что ощущает насильник и отчего он лишь распаляется от сопротивления жертвы. При этом не то что изнасиловать, даже ударить или порвать ее одеяние для меня было немыслимо. Я почти боготворил ее. Но при этом вцепился в нежные плечи, как изголодавшийся зверь, не давая уйти. И рычал от злобного торжества…

Одеяние порвала она — чтобы выскользнуть, оставив его в моих руках. Резкий треск ткани отрезвил. Только что она билась, тяжело дыша, исходя гневом и страхом — и вот уже спокойна, как светская дама на рауте. Покой, обитавший на дне зрачков, обрел тотальность.

Не стесняясь наготы, она подняла руки и поправила растрепавшиеся волосы. Тело было смуглым, как желтоватый мрамор, светлее лица. Маленькая округлая грудь напомнила античность с ее канонами красоты, но талия была слишком тонкой — и для Афродиты, и для индусской девушки.

Я был ошеломлен, но вряд ли в этом присутствовал эрос. Разве что самую малость. (С учетом тесного соседства с мраморными божествами, предающимися изощренным ласкам, это может показаться особенно странным. Будь это сценой из фильма, она обязательно кульминировала бы в красивое соитие — где боги улыбались бы нам, советуя самые сладкие позы.)

Она протянула руку, взяла у меня оторванный лоскут сари и скрепила на плече и поясе с тем, что соскользнул к ее ступням. Присев на корточки у воды, сполоснула порозовевшее от борьбы лицо. И все без звука.

Только перед тем как исчезнуть в зеленых зарослях, оглянулась и бросила насмешливо: «Если хочешь еще увидеться и поговорить — отыщи меня. Только огненно-красных и диких ворон я больше не потерплю. Когти и клювы будут обламываться безжалостно. И еще учти: не ты, а я буду задавать вопросы. Собственно, я их уже задала — о судьбе твоих творений. Подумай и ответь — если сможешь!»


Не один час я восстанавливал душевное равновесие, покачиваясь в воде на спине и уперев зрачки в закатную синь, а потом в звездную россыпь. Чтобы успокоиться, нырял и всматривался в каменные лица — покуда хватало дыхания — четырехголового Брамы, что восседал в одиночестве у самого дна. Бог-творец, коллега, можно сказать — значит, должен мне покровительствовать. По крайней мере, дать добрый совет. Но Брама был глух к моим вопрошаниям.

Поначалу решил, что не стану ее разыскивать. Но, прополоскав в прохладной ночной воде злость, досаду и страх, снизив градус бешенства, понял, что это решение может стать самой большой глупостью моей жизни.

Не знаю, как тебе объяснить, Рэна. Отчего-то я четко понимал, что ее осведомленность о моей жизни (тут и красная ворона, и детские чудеса, и сожженный дом) — не банальная телепатия. Она не считывала мою суть, глядя в мои испуганные зрачки, она знала ее еще до нашей встречи в развалинах храма. Возможно, знала даже больше, чем я сам о себе.

И еще — одиночество. Наверное, тебе обидно это слышать, сестренка: знаю, ты всегда любила меня и продолжаешь любить, но это так. Я всегда остро ощущал его. И ребенком, не нужным своим родителям, и подростком, несмотря на школьную популярность. В период нашего дружного квартета — то бишь, прости, квинтета — оно поутихло, глодало не так безжалостно. Но стоило послать все в топку и улететь в неизвестность — накинулось с небывалой силой и яростью.

В пору моих первых странствий, когда я бросил Гарвард и юным повесой слонялся по Штатам и Европе, у меня случались подружки, приятели, спутники. Сейчас же — ни одного. (Редкая болтовня с подвозившими меня в авто или на яхтах не в счет.) Что джунгли, что степи, что пустыня — везде и всегда моим единственным собеседником была моя усталая, истасканная душа.

Скажу сейчас банальность: предельное одиночество — обычная участь творцов. Одиночество приводит к отчаянью, но и к адской гордыне тоже: один — как перст, как луна в ночи, как Бог. Приступы гордыни помогают не сломаться, не спиться, но они уходят и приходят, а в промежутках — волчий вой в душе. Неизбывный вой…

— Погоди-погоди, Рин! Какой такой волчий вой? Разве ты не говорил десять минут назад, что пребывал в блаженстве, какого не испытывал прежде?

— Вот ты меня и подловила! — Брат коротко хохотнул и помолчал. — Да, блаженство, отрада, ощущение отмирающего эго, дуновение близкой свободы — все это было. Где-то на третий год странствий я смирил все бури в душе и окунулся в подобие нирваны. Но, как оказалось, это было флером, легким радужным покрывалом — а в глубине, в тайниках подсознания жили всё те же монстры. Стоило встретить в глуши джунглей подобное мне существо, как выяснилось, что эго со своим списком желаний и не думало умирать, и неутоленное одиночество взвыло с новой силой.


Потому я и ринулся на ее поиски на следующее же утро.

Двигался, как ищейка, на запах — не тела, а дара, души и ума. Уникальный и тонкий аромат, ни с чем не спутаешь. Запах или зов? Честно сказать, не знаю. Я ощущал его ночами, перед тем как заснуть, и утром, сразу после пробуждения. В остальное время двигался наугад.

Периодически запах пропадал, зов стихал — как ни вслушивался, продрав глаза, как ни медитировал на звездную россыпь. Она словно выскальзывала из общего со мной пространства, ныряла в иное мироздание. Отсутствие могло длиться от трех дней до нескольких недель. В зависимости от срока ввергало то в нетерпеливую досаду, то в отчаянье.

В хорошие дни ощущал себя самцом бабочки, что чует фермент подруги за сотню километров. В плохие приказывал себе, стиснув клыки: «Ждать. Просто ждать».

Оттого, что днем двигался во многом наугад, путь вышел зигзагообразным. Когда понял, что направление — северо-запад — совпадает с курсом на родные места, обрадовался. Поскольку к тому времени устал от странствий и подумывал о возвращении.


Мы встретились через четыре месяца, в Греции, в придорожной забегаловке под Салониками. В последние дня, когда зов (он же запах) стал особенно внятным и я понял, что нагоняю, почти перестал спать. Точнее, засыпал на час-полтора раза три в сутки, чтобы увеличить периоды прислушивания и принюхивания. Старался продвигаться вперед и днем, и ночью. Каждая задержка на пути, каждая остановка вызывала взрыв раздражения.

Так и в тот день, когда подвозивший меня дальнобойщик — добродушный пузатый грек, не владевший английским, но буйно и внятно жестикулировавший — остановился, чтобы пообедать, едва сдержал вопль досады. Запах не пропал, как обычно, после рассвета, он витал надо мной, усиливаясь, и самец бабочки вибрировал — всеми крыльями и всеми фибрами.

Я узнал ее сразу, как только вошел. Со спины. В душной и шумной закусочной, среди потных горластых шоферов и крепко сбитых официанток она смотрелась миражем, фантомом. Я застыл возле ее столика у окошка — в ушах гудело от волнения и недосыпа, потрясение сковало язык. Не меньше минуты пялился, как аквариумная рыба, на сошедшую с моего полотна Незнакомку.

Лиловый шелк длинного платья. Черная шляпка под вуалью. Медные волосы убраны в строгую прическу. Глаза прозрачные (не зеленые, серые — единственное отличие) и холодные. Шею вблизи ключиц пересекал длинный шрам. Еще один небольшой шрамик приподымал краешек верхней губы, отчего казалось, что она постоянно усмехается.

Я помнил эту шею смуглой и гладкой, шрам же был старый, заживший. Оттого и пялился дурак дураком так долго. Потом дошло, что это шутка. Намек на голую Гелу, надо понимать. Две дамы в одном лице, и обе не совсем живые.

«Ну, здравствуй! — Обретя дар речи, я уселся рядом, с шумом отодвинув стул. — Мне лестно, честно сказать, что ты столь детально изучила мое творчество».

Она подняла голову, словно только что меня заметила. «И тебе не болеть. Мальчик созрел для общения?»

На столике лежал изящный блокнотик, в который она что-то записывала тонким серебристым карандашом. Пустая чашечка из-под кофе. Эпатажная поэтесса? Светская львица, обдумывающая состав элитной вечеринки?.. Жизнелюбивые греки, коренастые ловцы кайфа, пожирали ее горячими взорами, причмокивали губами. Правда, вожделение в ласковых бараньих глазах перекрывалось изумлением.

Взгляды и вздохи отскакивали от ледяного лица, не задевая.

«Созрел. Больше того, проделал немалый путь ради беседы с тобой».

«Ценю. — Она церемонно кивнула. — Ты нашел ответы на мои вопросы?»

Подошла официантка в несвежем фартучке, которым обмахивалась от духоты, и я заказал апельсиновый сок со льдом.

«Да. Только прежде давай познакомимся. Мое имя, думаю, ты знаешь. А как тебя величать?»

Она подняла глаза к плетеному из веток потолку, сложила губы трубочкой и выдала нечто по-птичьи звонкое и по-рыбьи невнятное. Больше всего череда звуков напоминала английское слово «еллоу».

«Как-как?..»

«Не старайся: все равно твои голосовые связки не справятся. Не обижусь, если никак не будешь меня величать. Так что насчет ответов?»

«Мои творения — и дожки, и птица Гаадри, и Зеленый Океан — всё, во что я вложил больше, чем душу, больше, чем ум и фантазию — существуют где-то во вселенной. И я обязательно увижу их и пообщаюсь с ними, лишь только сброшу груз плоти и обрету полную свободу передвижений».

Она рассмеялась: «Блажен, кто верует!» Смеялись губы, тихонько звенели сережки с сапфирами в оправе из платины или серебра. Лишь глаза оставались холодными. Опустив ресницы, принялась рисовать что-то в блокнотике. Личико стало острым — такие называют лисьими. Пять-шесть штрихов — и передо мной лег рисунок: ручки-ножки-огуречик, три вздыбленные волосины и подпись «Рин дурак». Полюбоваться на свой портрет мне не дали — листок был вырван и подожжен от зажигалки в пустом блюдце.

«Как думаешь, это творение обрело жизнь где-то во вселенной?»

Я неуверенно пожал плечами и глотнул ледяного сока. Почему-то он отдавал инбирем.

«Несомненно! — ответила она себе. — Где-то и в каком-то виде. Но я вряд ли захочу когда-нибудь посетить его и пообщаться».

«Сравнение некорректно».

«Ах, ну конечно! — она усмехнулась, дернув шрамиком. — Я же не вложила в это «больше, чем душу» и «больше, чем ум и фантазию». Кстати, что может быть больше души? Просвети меня, малоумную».

Я задумался, подбирая слова. Она продолжала что-то чертить в блокнотике.

«Искра. Дух… Ты же сама прекрасно знаешь, как это называется. Дыхание Творца».

«Вот так?» Она подняла на меня прозрачные глаза и подула. Ветерок пробежал по лицу, всколыхнул волосы надо лбом. Кожа, которой он коснулся, завибрировала, стала горячей. Сердце застучало громко и часто, тело налилось буйной силой, рвущейся выплеснуться вовне.

Потрясенный метаморфозой, я уставился на нее, уже не владея лицом. Что происходит?.. Пальцы обеих рук забарабанили по столу. Их ритм убыстрялся, достигнув бешеного. Стакан с недопитым соком опрокинулся и покатился, залив блокнотик. Я с хрустом сжал кулаки — пальцы стихли, но бурлившая в них сила переместилась в ступни, и ноги под столом принялись отбивать чечетку.

На меня оглядывались, хихикая и перешептываясь. Проходившая мимо официантка едва не выронила поднос с тарелками и вином и звонко выругалась.

«Прекрати!!!..»

«Я давно прекратила». Что-то еще читалось в ее взгляде, помимо насмешки — чересчур пристальном, чересчур прозрачном, но что именно, определить я не мог: был не в том состоянии.

Следовало выскочить прочь, на улицу, трястись и стучать ногами подальше от чужих, выпученных от изумления глаз. Но я боялся, что не справлюсь с этим простым действием: грохнусь на пол и забьюсь в припадке вроде эпилептического. Или примусь танцевать мумбу-юмбу, опрокидывая столы и стулья.

«Перестань! Пожалуйста!..»

Потихоньку безумие тела стало стихать. Видимо, она сжалилась. Ноги уже не барабанили в пол, но лишь подрагивали. Сердце забилось медленнее, стук стал ровным, как маятник. Я перевел дух и смахнул со лба испарину. Оглядевшись, покивал мужикам за соседними столиками с извиняющейся улыбкой. Те покивали в ответ, а один — кажется, подвозивший меня дядька, сочувственно пошлепал тяжелой лапищей по спине. Мол, бывает, все мы с тараканами, а кое-кто даже с клопами…

«И что ты всем этим хочешь мне доказать? Прости, я, видимо, туповат: не врубаюсь».

Сердце билось ровно, но подозрительно громко. Я представил, что в груди у меня часы с кукушкой, которая сейчас выскочит и вместо «ку-ку» язвительно поинтересуется: «И что? И что?..»

«Просто подула, без какого-либо дальнего прицела. Но подуть мало, ты же знаешь. Не можешь не знать».

Она подняла ладони и пошевелила пальцами — словно лепила что-то. Но не из глины или пластилина, а более легкой и тонкой субстанции. В груди у меня защекотало, засвербило. Из горла против воли вырвалось: «Ку-ку!» — не моим голосом, а кукушечьим, тонко и звонко. «И что?.. Ку-ку! Ты мне?.. Ку-ку! Опять?!..»

От ужаса я закашлялся. Она засмеялась, откинув голову. Шляпка с вуалью съехала на затылок и упала на пол. Она перегнулась через спинку стула, чтобы ее поднять. Улучив короткий миг передышки, я вскочил, опрокинув стул, и ринулся прочь. Врезался в официантку (грохот рушащейся посуды), влепился в живот входящей глыбы под два метра (гортанная ругань на красивом чужом языке), едва не вышиб лбом стекло двери…

Отбежав от кафе метров на сто, плюхнулся на лавочку.

Вокруг все цвело: разгар весны, апрель, дивное время. В ветвях белой акации щебетали птицы. Моя внутренняя кукушка, заткнувшаяся было, пока я бежал, заверещала им в унисон. Теперь она куковала не посредством моей гортани, а сама по себе. «Тихо!!!» Птица не послушалась. «Пожалуйста, птичка, — я попытался сконцентрироваться на своей грудине. — Очень тебя прошу: убавь звук». Щебетание стало тише. В общем-то, оно не было противным, даже успокаивало. И я смирился.

Долго сидеть на лавочке, приводя себя в чувство, под бодрый аккомпанемент свежесотворенного из меня создания, не рискнул. Станет ли она дожидаться?

Не стала. Когда я вернулся в кафе (и пяти минут не прошло), столик был пуст.

Лужица апельсинового сока, листок из блокнота, колечко. Поколебавшись — мне ли этот дар, или оставлен в счет заказанного, я взял его и покрутил, рассматривая. Колечко было простенькое, витое, как косичка, из трех металлов — золота, серебра и меди. Ни на один палец оно не налезло, и я положил подарок в карман.

Намокшая от сока записка лаконично гласила: «Проснись и пой!»…

Тяжелая лапища затрясла меня за плечо, и я не сразу сообразил, что мой миляга-дальнобойщик предлагает двигаться дальше. Славный мужик, истинный Аякс: мое публичное сумасшествие ничуть его не смутило. А может, он принял меня за клоуна-самородка и предвкушал веселье на долгом пути по вьющемуся меж гор серпантину.

Сердечно потискав длань со словами международной благодарности, я выбежал, пока кукушкины песни не успели стать центром оживленных бесед.


Проснуться, как велела записка, не получилось. Зато запел нон-стоп. Точнее, пела во мне проклятая птичка.

Я быстро привык к кукованию — как к стуку сердца, к ритму дыхания — и перестал замечать. Но переварить случившееся и смириться с ним, ясное дело, не мог. Ночь провел на берегу моря в двухстах метрах от проклятой закусочной, то зарываясь в сырой и холодный песок, то бегая трусцой по кругу, чтобы согреться.

Да, ты жестока, моя Богиня… Мой творец. Есть ли у этого слова женский род? Творец, лжец, певец, жнец — лгунья, певунья, жница. Творунья, творица. Творица, дьявол тебя побери!.. Мастерица. Белошвейка, вышивальщица по живому.

Душа не хотела смириться с таким выводом, ей требовалось иное рациональное объяснение — не столь унизительное и страшное. И я отыскал его, нарыл, к исходу бессонной ночи.

Нет, не творунья — лгунья! Я ошибся. Лоханулся, как сопливый мальчишка. Принял ее, желтую, желтушную нечисть («Еллоу»!), за подобную мне. Конечно же, это голодный дух, и ничего больше.

Тут надо сделать небольшое отступление, Рэна. Ты знаешь, для меня не существует авторитетов. Нет ни одной идеи, ни одной догмы, которую я бы принял на веру, не проверив на собственной шкуре. Ни одного трактата, с которым был бы согласен на все сто. Но есть несколько дельных книг, чьи идеи во многом совпадают с моими. Одна из них — мистический визионерский трактат об устройстве мироздания. Среди прочих мыслей разной степени истинности или бредовости одна не вызывает сомнений, тем паче, что встречается и у других мистиков. Человек — не есть последнее звено в пищевой цепочке. Его тоже кушают. И не каннибалы с южных островов, нет-нет! — кушают духи. Существа иной материальности и для нас невидимые. Жуют они не плоть, а эмоции и страсти, причем, духи злобные и некрасивые питаются плохими страстями: страхом, тоской, яростью, отвращением. А духи светлые, соответственно, радостью, вдохновением, высокой любовью.

Ворочаясь на сыром песке, стуча зубами от холода и дергаясь от ползающих по ногам мокриц, я с упоением развивал свое озарение в стройную и красочную картину. Обычный, среднестатистический человек для этих несытых тварей — вроде столовой. Невкусно и скудно. Бедняга, склонный к депрессиям или фобиям, или неудачник, которого упорно бьет по башке судьба — ресторан. Ешь до отвала, да не простое, а остренькое и пряное. Должно быть, подле таких бедолаг кружится целый рой тварей с виртуальными ножами, вилками и зубочистками — как комары в летний вечер. Хорошо, что они невидимы, и нельзя заглянуть в глаза жадной мордочки, что присосалась к какой-нибудь чакре, чавкая и сыто отрыгивая — иначе жить было бы совсем невозможно…

У этих духов есть своя иерархия, свои вожди, лидеры, учителя и мастера. Есть умельцы, что для пользы дела могут смастерить себе тело, похожее на человеческое. (Совсем как моя Незнакомка!) Инкубы и суккубы, о которых написано немало трактатов в эпоху мрачного Средневековья и веселого Возрождения, — явно из этой компании. Мастерят себе псевдо-плоть в виде неотразимого парня или соблазнительной вамп и устраивают пиршество. Сексуальные страсти не просто вкусны — они чрезвычайно энергетичны. Не только насыщают, но и пьянят, а то и дарят кайфом не слабее наркотического. А поскольку инкубы-суккубы специализируются на монахах и монашках, в дополнение получают немалое чувство вины: все равно как остренькую подливку к мясу. А порою везет и с самоубийством жертвы (она же блюдо): радость и ликование истинных гурманов.

Для тебя не секрет, Рэна, что моя самооценка трезва и устойчива. Столь уникальная, сотворенная в единственном экземпляре личность, как я, и страсти имеет неповторимые.

— О да! — Не удержавшись, я фыркнула. — Узнаю любимого братца. Ты хочешь сказать, что вокруг тебя вьется не просто рой, но целая туча жадных несытей с вилками и зубочистками?

— Наоборот, сестренка. С возрастом в тебе не взросло такое качество, как проницательность. Вокруг меня не вьется туча, но крепко присосалась, прилипла, как огромная пиявка, одна-единственная нечисть. Та, что назвала себя «желтенькой».

Если развить метафору со столовыми и ресторанами, то мой случай — личный повар-китаец. Изысканный кулинар, первоклассный мастер эксклюзивных блюд. Разве под силу еще кому-то столь удивительное варево, как смесь ярости, зависти и досады по отношению к демиургу Йалдабаофу? А я ведь научился стряпать такое еще подростком. А дьявольское честолюбие?.. А тотальное одиночество?.. Конечно же, она учуяла меня еще в детстве, эта тварь. И выбрала из всех, и прилипла намертво, отгоняя остальных жаждущих, что в сравнении с ней — моськи перед слоном. Именно потому она так хорошо меня знает: все мои срывы и победы, радости и болячки. Никакой телепатии, никакого чуда…

Тварь! Желтая прожорливая нечисть!.. Ярость подхватила меня с песка, я донесся до моря и швырнул в мелкий бриз витое колечко.

Что за толстокожим кретином я был! Ни разу не почувствовал ее присутствия, не заподозрил, что меня элементарно доят. О, эта элегантная суккубиха, бесспорно, обладает даром внушения: тем критикам и снобам, что явились на мою выставку, было явно что-то нашептано, чтобы насладиться вкусом и градусом моего отчаянья, моей ярости и кромешной боли, когда в огне, корчась и сворачиваясь, превращались в пепел мои дети…

Хитрая до гениальности тварь ничем не напоминала о себе, пока обильно и вкусно питалась. Но стоило мне обрести несколько месяцев назад маленькое подобие нирваны, придушив честолюбие, растворив на вершине горы все жалкие и смешные страсти, — примчалась, забеспокоившись и оголодав. Она потрудилась создать убедительную оболочку, фантом, который можно потрогать руками, смазливое личико, что имитирует насмешку и страх, любопытство и загадочность. И все для того, чтобы растоптать слабенькую доморощенную нирвану, чтобы ввергнуть в отчаянье, по сравнению с которым все прежние горести меркнут: отчаянье твари, которой убедительно доказали, что она тварь. Биологическая кукла. Марионетка…

Я то рычал, катаясь по песку, то вакхически хохотал. Хорошо, в округе не оказалось любителей предрассветного весеннего купания, иначе меня непременно загребла бы полиция…

Успокоение пришло внезапно — от ясной и прохладной мысли, что сейчас Желтенькая пирует безудержно, причмокивая от удовольствия, а то и приплясывая. Праздник гурмана! Фейерверк оголтелых страстей, чьей энергии хватило бы на маленькую электростанцию.

Я выключил свои вопли разом, как радио. Поднялся и отряхнул себя от песка. Сел в позу лотоса и заставил внутренние бури утихнуть, пусть и не до штиля. Кукушечка сменила заполошные звонкие выкрики на ровный стук метронома.

Итак: чтобы ничем и никогда больше не радовать сообразительную и жадную нечисть по кличке Еллоу, нужно культивировать спокойствие. Но этого мало: хорошо бы побеседовать с ней в последний раз и убедить (запугать?) отлипнуть от меня на веки вечные. Да, придется еще раз встретиться, как ни противно.

Солнце уже встало, когда я приступил к поискам колечка. Они оказались на удивление недолгими: дар нечисти блестел в прозрачной воде среди разноцветной гальки всего в двух метрах от берега. Помнится, я швырял — в слепой ярости, намного дальше. Услужливые волны принесли кольцо прямо под нос, или об этом позаботилась Еллоу, не столь важно. Я повесил колечко на шею, найдя среди прибрежного мусора прочный шнурок. С тех пор оно здесь, со мной…


Следовать за ней с колечком над сердцем оказалось просто: оно вело, словно живой компас. Я уже не плутал зигзагами, как убегающий от выстрелов в спину, а двигался прямо. Путь лежал на северо-восток. Она по-прежнему периодически пропадала, и приходилось зависать днями и неделями в какой-нибудь деревушке или разбивать палатку вдали от жилых мест.

В первый такой «завис» я изошел нетерпением и досадой. Я ведь гнался за ней, чтобы доказать, что отныне спокоен и бесстрастен и никакие фокусы не выведут меня из этого состояния. Совсем как в сказке «Обыкновенное чудо», помнишь: «Я скакала за вами три дня и три ночи, чтобы сказать, как вы мне безразличны!..» К счастью, до меня вовремя дошел юмор ситуации, и все последующие заминки в пути прошли без беснования и зубовного скрежета.

Внутреннюю птичку я сумел приручить. Она уже не только куковала, но могла имитировать и других пернатых: пела то иволгой, то соловьем, то дроздом, и только в двух случаях: по моей просьбе и в приступах злобы или тоски. Теперь я мог не развлекать разговорами подвозивших меня водителей, а, прикинувшись чревовещателем, предоставить эту роль птичке. Что значительно облегчило мне жизнь. Я назвал ее Пыжик: здесь и легендарный чижик с Фонтанки, и стремление изо всех силенок, самонадеянно пыжась, скрасить мое существование.


Догнал я ее в августе, в крохотном городишке Вилково, что в устье Дуная.

Сидел на дощатых мостках, отдыхая от тряски по исключительно гнусной, даже по малороссийским меркам, дороге, а она проплыла мимо на длинной черной лодке.

В Вилково мало ходят пешком и много плавают, поскольку городок состоит из каналов и протоков, рукотворных насыпей под дома и сады и густых зарослей камыша. Она притормозила веслом, ткнулась носом лодки в мостки соседнего двора. Пока я прошел до них десять метров, едва не оглох: Пыжик, птичка в груди, неистово защебетала, заверещала, как вспугнутая стая воробьев, заглушая мое угрюмое: «Ну, здравствуй».

Она рассеянно кивнула вместо приветствия. Поморщилась от гама и шума. В темном платке и длинной юбке, ничем не отличаясь от местной жительницы — правоверной старообрядки, чьи предки когда-то основали это поселение. Резиновые сапоги и старый плащ дополняли картину. На корме стояла пара корзин, доверху набитых белым наливом.

Мысленно прикрикнув на Пыжика, я залез в лодку и оттолкнулся от мостков. Усмехнулся, дав понять, что оценил изощренный юмор. Когда я мчал на встречу с ней, благоговея и придыхая, она перекинулась нежитью: помесью ведьмы Гелы с покойницей Незнакомкой. А теперь, когда готовлюсь выплеснуть сквозь зубы: «Отвянь от меня навсегда, голодная нелюдь», передо мной сама кротость и смирение, потупленные долу очи и запавшие от постов и молитв восковые щеки…

Она уже не гребла, опустила узкие весла вдоль бортов, и нас несло течением. Мимо деревянных домов, где с мостков свисали одинокие, справляющиеся без хозяев удочки, мимо таких же лодок — мужчины проносились на тарахтящих моторках, женщины предпочитали грести, — мимо зеленых шуршащих зарослей, из которых взлетали серые цапли и пестрые бакланы, мимо флегматичных коров, жующих мяту.

Пахло свежей водой, яблоками, виноградом «изабелла».

Медленная мутно-зеленая вода завораживала, наполняла покоем.

Я несколько раз пытался заговорить, но каждая попытка срывалась — словно глох мотор. То ли благостно-кроткий монашеский лик напротив так действовал, то ли окружающая идиллия. Скорее, и то и другое. Окончательно заткнулся, поняв, что ничего не смогу выплеснуть, пока она не заговорит первая и не разозлит, — когда нас вынесло в широкую протоку Дуная.

Вдали курчавилось гребешками Черное море. Цепочка белых лебедей, один за одним отрываясь от воды, взлетала в воздух. Далеко, потому неслышно. Пеликаны, достопримечательность здешних краев, отдыхали на узком вытянутом мысу, уткнув клювы подмышку.

Лодка ткнулась обшарпанным носом в берег песчаной косы, усыпанной ракушками, испещренной следами кабанов и птиц.

«На свете счастья нет, но есть покой и воля», — негромко пробормотала она. То были первые слова за все время. — Как перебивают друг друга голоса ваших великих, не правда ли? «Я б хотел свободы и покоя», «Покой нам только снится»…

«Я спокоен, как пульс покойника», — внес я свой вклад.

Она коротко, по-птичьи, вздохнула и поднялась. Легко выпрыгнула из лодки. Скрипнул мокрый песок, хрустнула под подошвой ракушка мидии. Когда я собрался сделать то же, предупредительно воздела ладонь.

Я тупо смотрел, как она уходит вдоль пустынного берега, увязая сапогами в песке. Не мог понять: что я сказал не так, чем разочаровал до такой степени?..


Потом была еще одна встреча, последняя. В городе-призраке Припяти.

Прошедший после Вилково месяц проплыл в каком-то тумане. Помню только, что Пыжик уже не пел и не свистел. Зачах в грудной клетке, тихо скончался?.. И та, за кем я гнался, не выпадала больше из мироздания — только запах-зов стал слабее.

Но мое метафизическое обоняние, как видно, усилилось, и я отыскал желтоперое создание уже без труда. Мне везло на попутчиков, и даже в «зону» был доставлен с комфортом: в компании трех молодых людей с фотоаппаратами, потеснившихся ради моего худощавого туловища в скромном «жигуленке». Признаться, не ожидал, что Припять так популярна у туристов.

Зов доносился из бывшей спальни бывшего детского сада.

По грязному окну стекал осенний дождь. Слой бежевой пыли на подоконнике, в котором нежились дохлые мухи и осы, достигал нескольких сантиметров. Влага и муть на оконном стекле придавали окрестным пятиэтажкам вид еще более щемящий и ирреальный. Дома, не достигнув стадии окончательного разрушения, еще не обрели ностальгическую красоту руин, но приближались к этому. Особенно хороши были тонкие, начинающие желтеть березки, что пробивались сквозь щели в фундаментах и венчали крыши.

Она сидела на подоконнике, опершись ногами на остов проржавевшей детской кроватки. Короткие неухоженные волосы, джинсы, туристские ботинки. Старый рюкзак защитного цвета небрежно брошен на пол. Рядом на газете немудреный завтрак: термос с чаем, надкушенный бутерброд, два яблока.

Если в Индии она была оживленной и смешливой, в Греции — ледяной и инфернальной, в Вилково — отрешенной, то теперь в лице и интонациях сквозила усталость.

«Жаль, что мы не на тех развалинах сейчас, правда?» — голос был вежливым и безжизненным.

«О да! — горячо откликнулся я. Слишком горячо — словно надеялся встряхнуть, оживить, заразить воодушевлением. — Это мое любимое место на земле. А индуизм — любимая религия. Он рисует самую радостную и безбашенную картину мира — не юдоль скорби, как в христианстве, а театр, карнавал, феерия. Боги создают мироздание от нечего делать, поддерживают, резвясь и играя, и уничтожают, танцуя».

Она слабо улыбнулась. «Неплохо сказано. Если бы люди тоже танцевали, уходя на тот свет и разрушая собственные маленькие мирки, было бы не в пример веселее. И еще: можно от души веселиться на карнавале, но не стоит воспринимать его всерьез, верно?»

«Да, так! — Меня обрадовала нарисованная ею картинка. — Приплясывать на смертном одре, круша накопленное за жизнь добро и отрясая с босых ступней все лишнее — что может быть веселее? Танцор Шива это бы одобрил».

«И даже пригласил бы на танец».

«Предпочитаю приглашать сам! Кстати, именно восприятие бытия как игры богов мешает мне поверить в незыблемость его законов. Главным образом, в пресловутый закон кармы. Законы — это рацио, это железобетон, это сухость и строгость. А играющие боги — смешливы, беспечны и непредсказуемы. Если мироздание — лила, следствие игры, то какие могут быть законы? Разве что эстетические».

«Пожалуй. Но что же ты застыл на пороге?» — Она пододвинулась вместе с газетой и термосом, освобождая место рядом с собой.

Я шагнул в комнату. Под ногами захрустела осыпавшаяся со стен плитка. Два ряда ржавых кроваток, голубые лоскутья краски на шкафчиках для одежды. Яркие переводные картинки — микки-маус, белочка, медвежонок, на детских горшках, уложенных в стопочки, на удивление чистых и блещущих эмалью…

Именно эти картинки вывели из ступора. Разогнал морок.

«Я пришел не для бесед о сравнительных достоинствах мировых религий. И не для выслушивания цитат. С меня хватит!»

«Хватит чего?» — слабо удивилась она.

«Хватит лицемерить. Я знаю, кто ты такая».

«Кто же?»

Я вложил в голос металл и яд, уничижительный напор и торжествующее презрение: «Голодная нечисть, присосавшаяся ко мне с детства. Суккуб крупных размеров по кличке Еллоу. Я отыскал тебя в последний раз, чтобы сказать, что бесплатная жратва кончилась!»

Она рассмеялась, блеснув зубами. Напомнив ту, что явилась в колоритных развалинах полгода назад. Но ненадолго. Выражение усталости вернулось, словно припорошив черты. Оно очень смахивало на настоящее, не наигранное.

«Я думала, ты всё понял — там, в Греции. В очередной раз переоценила, бывает. Творцу трудно реально оценивать свои творения: они или кажутся ему совершенством, или, наоборот, бесят неуклюжестью, корявостью, отдаленностью от задуманного идеала».

«Я далек от идеала, не спорю, но больше ты меня такими шуточками не проймешь!» — Я выразительно постучал по грудине.

«Разве тебе не понравилось?» — изобразила она удивление.

«Безумно понравилось! Нет ни слов, ни даже членораздельных звуков. Кстати, после Вилково птичка заткнулась. Умерла? Нужно было насыпать ей крошек и угощать червячками?..»

«Я просто перестала о ней думать. Как ты о своих дожках».

Осознав, что тупо стою перед ней, набычившись и мрачно сведя плечи, поискал глазами, на что бы присесть. Кажется, колоться сходу она не собиралась, и разговор пойдет основательный. Водружаться на пыльный подоконник, в интимной близости к своему врагу, не хотелось. Выбор был небольшим, и низенькая кровать, рассчитанная на пятилетнего ребенка, едко заскрипев, прогнулась под моей тяжестью до пола. Но выдержала.

«Значит ли это, что, когда ты перестанешь думать обо мне, я рассыплюсь в прах?»

Она медлила, надкусив яблоко и прищурившись.

Я не стал дожидаться очередной порции лжи. «Ты умна и хитра, не подкопаешься! Разорвав все привязанности, покончив с тщеславием и прочими смешными страстями, я обрел свободу, в лучших традициях буддизма, и кое-кому стало нечего кушать, ведь так? Подозреваю, то была не только еда, но и кайф, наркотик. Оголодав не на шутку, ты задумала отнять у меня единственное, что осталось: ощущение идентичности с самим собой. Думаешь, твоя птичка-кукушка убедила, что я марионетка?! Нисколько. Скажи она: «Ку-ку! У-бей!» или «Ку-ку! Слу-жи!», я и не подумаю выполнять ее приказы. Не скрою: ты эффектная особа с актерским даром, и заставила меня поволноваться. Чуть-чуть. Я догнал тебя только чтобы сказать: лафа кончилась, мадемуазель. Ищите другого кулинарного гения!»

«Ты гнался за мной несколько месяцев, чтобы поведать о своем буддийском покое. — Расправившись с яблоком, она налила чай в крышку термоса и протянула мне. — Выпей и успокойся по-настоящему».

Я заглотил теплый напиток, настоянный на незнакомой терпкой траве, но градус кипения он не понизил. Хоть и старался изо всех сил придать фейсу безразличную мину. Пауза затянулась. Когда уже готов был хрястнуть кулаком по ржавым пружинам и заорать диким голосом, она, наконец, соизволила выдать с легкой усмешкой: «Не бойся, ты не рассыплешься в прах, когда я перестану о тебе думать. Это разные вещи: птичка — эскиз, мальчик Рин — законченное творение».

«Кто ты, дьявол тебя возьми?!..»

Рядом с моим ботинком валялся пластмассовый, серый от грязи медвежонок. Зачем-то я поднял его и завертел в руках.

«Твоя версия остроумна и не лишена здравого зерна. Человек и впрямь звено в пищевой цепочке, а ты — редкий фрукт, это верно. Или редкий гусь?»

«Фрукт. Редкий и едкий. И тебе не по зубам!»

«Я и не претендую. Ты ошибся в дефинициях. — Она взяла у меня игрушку и провела пальцами, очищая от пыли. Медвежонок оказался оранжевым. Вмятины и царапины на тельце рассасывались от ее касаний. Круглые нарисованные глаза заблестели. — Эмоции творцов или безумно влюбленных не просто насыщают, а дают наркотический кайф, здесь ты тоже прав. Но я не из этой компании, ты ошибся. Я тобой не питаюсь. Захоти я погрузить тебя в отчаянье или до смерти напугать, поверь, справилась бы с этим без труда. Но я искренне хочу обратного: хочу, чтобы ты успокоился — а не только неумело демонстрировал спокойствие. Только в ясном уме и при ровном сердцебиении ты услышишь меня и, наконец, догадаешься».

«Догадаюсь, кто ты такая?»

Она кивнула. «Посуди сам: разве птичка-кукушка пугала тебя или вгоняла в тоску? Разве на пути ко мне возникали опасности и препятствия, или тебя мучили ночные кошмары?..»

Птичка успокаивала и веселила, это верно. Кошмары не мучили. Дорога ложилась под ноги услужливой скатеркой, а подвозившие шоферы, как один, отличались тактом и интровертностью.

Моя стройная версия, питаемая праведным гневом, рушилась, как картонная декорация.

«Ты такая же… как я? Только старше?»

«Близко».

«Ты… ты имеешь какое-то отношение к моему появлению в этом мироздании?»

Она кивнула задумчиво. Дальше я не мог продолжать. Затрясло, дыхание перехватило. Некстати воскресший за прутьями ребер Пыжик громко закуковал: «Пи-пец! Пи-пец!..» Я зло прикрикнул на него, но птиц не унимался.

«Ладно, — смилостивилась она, — не комплексуй, мальчик. Мое появление ввергло тебя в шок и ужас. Спутать меня с голодной нечистью — это же надо так перепугаться!.. Но шоковая терапия полезна: после нее быстрее растут и взрослеют. Как грибы после грозы с ливнем».

«Если не сходят с ума». Мысленно я свернул Пыжику голову, и он, наконец, заткнулся.

«Верно. Но это не твой случай. Я знаю, что говорю: вряд ли кто понимает и чувствует тебя лучше. Ты быстро растешь. Ты еще относительно юн, но умеешь многое. Хочешь, скажу комплимент? Ты — самое удавшееся мое творение».

«Самая любимая игрушка».

«Нет. — Она покачала головой. — Играю я в другое, развлекаюсь иным. Впрочем, не хочу, чтобы ты возгордился. Тебе далеко до скульптуры Праксителя: достаточно однобок. Любовь — самая чистая и сильная вибрация из существующих, ты же не знаешь, что это такое. Слишком поглощен энергией творчества».

«Увы мне. Творящая тварь. ТТ. Совсем как пистолет, стреляющий только прямо. Но не уместней ли предъявлять претензии скульптору?»

Она неопределенно улыбнулась. «До какого-то момента».

«Ладно, замнем. Но не лукавишь ли ты, что совсем не играешь со мной? Ой ли?..»

«Клянусь: выпустив в самостоятельное плаванье, я и пальцем тебя не тронула. Разве что в греческой закусочной. Но как бы иначе ты понял? Впрочем, ты и не понял».

«Туповат-с, каюсь. Тупым топором вытесан».

«Надеюсь, ты не обиделся на беззлобную шутку с кукушкой? Хочешь, Пыжик будет моим прощальным подарком?»

«Он сдохнет, едва ты перестанешь о нем вспоминать».

«Ну что ты, как маленький! — Она укоризненно рассмеялась и взъерошила мне волосы. Потрепала за левое ухо. Я и впрямь ощутил себя малышом — вроде того, что спал когда-то на крохотном ложе, что дышало подо мной на ладан. — Не видишь разницы между эскизом и творением набело? Не сдохнет, если я постараюсь. Будет утешать своим пением на трудном тернистом пути».

«Спасибо, обойдусь!»

«Тогда прими как подарок его! — Она посадила очищенную и оказавшуюся очень яркой игрушку на подоконник. Мне показалось, что повеселевший медвежонок облизнулся и шевельнул лапами. — Он будет для тебя… — задумавшись на пять секунд, договорила с улыбкой: — Будет альтер-эго, борец с тотальным одиночеством творца. Я вдохну в него жизнь, а ты разовьешь душу, наделишь качествами идеального собеседника: умного, чуткого, все понимающего. С юмором, но не циника. Готового всегда подставить пластмассовое плечо».

Медвежонок замаршировал в пушистой пыли, смешно вскидывая задние лапы и размахивая передними. Улыбающаяся мордаха была повернута ко мне — как и дружеское плечо.

«Не нужно мне твоих подарков. Никаких!»

«Жаль».

«Ответь лишь на один вопрос — это будет лучшим подарком. Кто ты?»

«Я — это ты».

Она спрыгнула с подоконника, подняла с пола рюкзак и забросила в него термос.

«Только без этого, пожалуйста! Я сойду с ума, если сейчас ты просто уйдешь, исчезнешь!..»

Не отвечая, она сдула хлебные крошки и зачем-то аккуратно сложила газету.

«Мы еще увидимся когда-нибудь?»

«Нет».

Я еле сдержался, чтобы не заорать, не грохнуться на колени, умоляя отменить приговор. Знал: мольбы и вопли бесполезны.

У самой двери она смилостивилась. И оглянулась.

«Вспомни свою любимую триаду: творец Брахма, хранитель Вишну и разрушитель Шива. Все трое могут уживаться в одной душе, просыпаясь в разное время. — Она кивнула на застылую разруху за стеклом. — Вот тебе пример: как видишь, в человечестве в целом преобладают агрессия и невежество. Отчего, в таком случае, оно до сих пор живо, не самоуничтожилось, не превратилось в то, что царит за этим окошком? Ответ очевиден: его хранят и оберегают».

«Значит, тебе наскучило ваять и лепить, и теперь ты хранитель? Старушка-смотрительница в эрмитажном зале?»

Она не улыбнулась немудреной шутке. «Не угадал».

«Неужто, стала весельчаком-Шивой? Пришла поплясать на моих обглоданных жизнью костях?..»

«Опять мимо. Вспомни Вилково. Но уже без меня: мне действительно пора, юноша. Колечко можешь не отдавать. В придачу к нему предостережение: береги глаза. Твой дар во многом работает при посредстве зрения, и источник их сил на исходе. И еще совет: подумай, так ли глупа команда того, кого ты кличешь Йалдабаофом. Быть может, в противоречиях и дисгармонии, которые так тебя возмущают, есть смысл? Ты ничего не слышал о разности потенциалов, о полярностях?.. Поразмышляй на досуге. И последнее: мне кажется, ты размениваешься по мелочам. Так и сожжешь себя в пустяках и забавных безделушках — и будет обидно».

Она вышла, аккуратно прикрыв за собой остов двери.

Я остался…


Помнишь, как в детстве я колошматил все вокруг, упав или ударившись? Сейчас боль была не физической, но поистине адской, и в пять минут спаленка превратилась в окончательные руины. Оконные стекла и щепки от бывших стульчиков смешались с мусором на полу. Искореженные и вздыбленные кроватки, осыпаясь листопадом ржавчины, напоминали шедевр авангардного искусства.

Когда я подостыл, защемило сердце: оранжевый медвежонок, разбившийся об угол стены, продолжал улыбаться и подставлять оставшийся от плеча осколок…

Я убрался оттуда, залез через окно в квартиру соседнего дома на первом этаже и двое суток провел в лежке. То проваливался в каменное забытье, то разговаривал. Убеждал, умолял, спрашивал…

Она не отвечала. Не слышала. Певчий Пыжик в груди тихо скончался и, разлагаясь, отравлял мою кровь, и без того текшую вяло и снуло. Запах-зов рассеялся во вселенной.


В Припяти я провел около трех недель.

В пригородных садах вызрели и с глухим стуком падали наземь яблоки невероятных размеров. А уж тыквы… Проблем с питанием не возникало. С живописными прогулками тоже. Город походил на музей: на стенах кричали нарисованные углем женские головы, играли в мяч, прыгали и ползали темные силуэты детей, приводя на память тени испепеленных жителей Помпеи.

Немного напрягали туристы. Мальчики и девочки в кроссовках и камуфляжных штанах восхищенно щелкали мыльницами, карабкались по балконам и лоджиям, позировали в обнимку со ржавыми сочленениями антенн и труб. Кое-кто пытался залезть на колесо обозрения с ярко-желтыми кабинками и опасно накренившимися конструкциями. Встретились пару раз подвозившие меня ребята. Предлагали захватить на обратном пути и домчать до ближайшей станции, но я отказался.

К счастью, тихих мест в городе-призраке оставалось достаточно, и я без большого труда обретал уединение.


Через два месяца, уже в Москве, у меня выпали волосы, и я до сих пор не знаю точно причины. Либо следствие схваченной дозы (но вряд ли она могла быть внушительной, спустя столько лет), либо — ее мимолетной ласки. Хорошо хоть, уши остались на месте, не опали, а наоборот, выровнялись.

А брови я сбрил себе сам. Подобно древним египтянам: они лишали себя бровей в знак траура, когда умирала живущая в доме кошка. Во мне тоже умерло что-то сокровенное. А ты знаешь, что кошка — как и змея — символ вечности? Поскольку касается носом хвоста, когда спит…

Четыре бешеных ветра, или антихрист

На следующий день, когда я вернулась с очередной лыжной прогулки — все больше влюбляясь в безлюдный снежный простор под негреющим ясным солнцем, я потратила на нее полдня, — брат встретил меня на пороге избы. Еще накануне он предупредил, что ожидается нечто значительное: «лебединая песня», «финальный аккорд». Честно сказать, грандиозность предстоящего действа пугала, и это было еще одной причиной столь затянувшегося гуляния.

Рин был в одной рубашке и босиком, словно на улице не трещал двадцатиградусный мороз, а жарило лето. На шее у него висел большой круглый талисман из резной кости. Приблизившись, я подивилась тонкой работе: площадь с виселицей, палач в колпаке и толпа народа. Преступник с петлей на шее отчего-то улыбался от уха до уха.

— Я уж совсем заждался, — проворчал брат. — Входи, нас ждут великие дела!

От него веяло жаром, как от натопленной печки.

— Рин, с тобой все нормально? — С ужасом я заметила, как шипит снег на крыльце под его босыми ступнями. — Ты горишь!

— Не бойся, не обожгу. Зато на дровах экономия!

В доме оказалось адски душно. Видимо, воздух нагрелся от соприкосновения с его телом. И как только одежда не загорелась? Я открыла окно, чтобы впустить прохладу, и устроилась подальше — и от брата, и от натопленной утром печи.

— Ты знаешь, она (Рин выделил это слово, и я сразу поняла, о ком речь) упрекнула меня, что я растрачиваю дар на пустяки и напрасно сжигаю себя. Я решил прислушаться к мудрым словам и сотворить напоследок нечто полезное всему человечеству. Разом избавить людей от несчастий и бед, потратив на это остатки сил.

— Не слишком ли много ты на себя берешь?

Вид брата нравился мне все меньше. Он смахивал на возбудившегося безумца, психотика в период обострения.

— Ты не понимаешь! — Рин шагнул ко мне и оказался так близко, что пот градом заструился у меня по телу, как в парной. — Распахни пошире глаза: сейчас это случится. — Он взмахнул руками и заговорил густым и глубоким голосом, словно актер-трагик: — Я призову четыре ветра, четыре бешеных ветра с разных концов земли. Южный будет огромен и свиреп, но свирепость его во имя добра. И будет он рыжим, и конь его будет рыжим, и пес у его ноги будет рыжим.

Комната стремительно изменялась — расширялась, превращаясь в подобие тронного зала. Потолок упорхнул так высоко, что исчез из виду, и над головами повисла пугающая пустота. В центре возникло кресло, обитое бордовым бархатом. Рин прошествовал к нему и уселся с королевским величием. Не хватало только короны и скипетра. Я хотела было съязвить относительно босых ног и старой рубахи, но не успела: хлопнула входная дверь.

К трону с Рином двигалось нечто чудовищное. Невероятных размеров туловище коня переходило в торс мужчины. И то и другое было покрыто густой шерстью ржавого оттенка. Шею венчала скалящаяся голова пса с прижатыми ушами и вздыбленным загривком. Подойдя к брату, чудовище подогнуло передние ноги и с грохотом опустилось на колени.

— Повелеваю тебе, мой раб с горячим дыханием и вулканической лавой в жилах! — Рин величественно возложил длань на узкий собачий лоб. — Пронесись по земле, от края до края, и пусть копыта твои вытаптывают болезни, а зубы — выгрызают голод и нищету. Правь, мой бешеный Ветер, конем своим и натравливай пса своего!

Южный Ветер залаял хрипло и оглушительно и, вскочив на ноги, забил пудовыми копытами.

Меня закружил калейдоскоп видений. Мы с братом неслись куда-то верхом на рыжем исчадье в вихрях поднятой им пыли. Спиной я чувствовала горячую близость Рина, но оглянуться и посмотреть на него не могла: все мышцы словно парализовало. Кроме глазных. Я очень ясно видела, как под копытами размером с колокола гибнут вовсе не болезни, а больные: люди на последних стадиях рака или СПИДа, паралитики, прокаженные… Песья же голова очищала мир от бомжей, беспризорников и профессиональных нищих, разрывая их с утробным рычанием и заглатывая отдельные кровоточащие куски.

— Это же не избавление, а убийства! Что ты творишь?! — кричала я брату в ужасе и экстазе бешеной скачки.

— Это начало, сестренка, а вначале всегда разрушение и ужас! Нужно вырвать все сорняки, чтобы потом, на удобренной и чистой земле насадить сад, — громко шептал он мне в ухо, и его слова раскаленными щупальцами терзали мозг.

— Сад?! Сад на крови?.. Опомнись!!!

Обеими руками я изо всех сил цеплялась за рыжую шерсть на холке. Стоит не удержаться — и слетишь под копыта, темные от крови, с налипшими клоками волос. Не раздавят, так растерзают клыки, приняв за убогую…

Закончилось все резко — словно вырубили динамик с орущим хард-роком. Мы оказалась в том же тронном зале. Рыжее исчадье исчезло, а голос Рина вновь обрел королевскую торжественность и протяжность.

— Восточный Ветер! Сын мой, раб мой, дух мой, приди!

Восточный Ветер втек в полуоткрытую дверь бесшумно и угодливо. Он был медно-красным, как индеец, и плосколицым, словно монгол. Глаза-щелочки, цветастый халат, бронзовые бубенчики на шее, запястьях и лодыжках. По сравнению с чудовищным Южным он казался бы безобидным и даже милым, если б не зеленые, как нефрит, клыки, выглядывавшие из-под тонких губ, да кривые, янтарного оттенка когти на босых ногах.

Он завыл, защелкал пальцами, зазвенел бубенчиками, застучал когтями. И затанцевал вокруг трона под свою самодельную музыку. Рин, довольно ухмыляясь, кивал ей в такт и похлопывал ладонями по коленям.

— Ты знаешь толк в гармонии и красоте, Восточный Ветер! Ты принесешь с собой поклонение всему прекрасному и уничтожишь все грубое, уродливое и безобразное. Ты очистишь мир в своем танце и возродишь землю под звуки музыки!

Восточный Ветер растекся в пляске по залу и растворил стены, касаясь их рукавами и полами халата. И стало видно далеко и близко, в целом и в подробностях. От звона бубенчиков и стука янтарных когтей рушилось все некрасивое и невзрачное: ломались, как карточные домики, высотки и пятиэтажки, горели телеграфные столбы и сараи, плавились рельсы и трубы. Уцелела природа, да то, что можно назвать архитектурными шедеврами: дворцы, особняки, храмы. Повезло и простым избам, усадьбам и церквушкам, естественно вписанным в окружающие поля, холмы и леса.

Девять десятых из построенного людьми пропало: горело, лежало в руинах, было проглочено вздыбившимися реками.

«Бред какой-то! — стучало в мозгу. — Крутая смесь из всадников Апокалипсиса и восточных мифов. Бедный братик! Крыша у него окончательно съехала». Но протестовать вслух уже не пыталась: безумца переубедить невозможно.

И снова был тронный зал и короткое затишье. Я заметила, что глаза у Рина теперь были закрыты, а пальцы, вцепившиеся в подлокотники кресла, дрожали.

— Западный Ветер! Поднимись из лиловых низин, из тишайших бездонных болот! Ты, который слеп, глух и нем, но справедлив бесконечно.

Высокая сутулая тень просочилась в зал сквозь щели в полу и замерла перед троном в ожидании приказаний. Она была гладкой и обтекаемой. Уши и нос отсутствовали, веки и губы были зашиты шелковой нитью. Рин прислушался, не открывая глаз, но Западный Ветер не издавал ни звука. Тогда брат повел ноздрями и удовлетворенно рассмеялся.

— Ты возденешь руки, и над каждым поднимутся и воссияют его способности, умения и таланты, его любовная, материнская или творческая сила. У кого-то будет много и ярко, у кого-то мало, а некоторые окажутся совсем пусты. И когда опустишь ты руки, во всех окажется поровну — и способностей, и талантов, и творческих сил, и идей.

И было так, как он сказал. Сутулая тень воздымала руки, длинные и вялые, лишенные пальцев, и над головами оборванных и изможденных людей — тех, что выжили после бурь и пожаров — вспыхивали радуги. Большие, поменьше, еле теплящиеся — иные же и вовсе оставались без изменений. А когда руки опускались, радуги смешивались и уравнивались, теряя цвета.

От ужаса и отвращения меня замутило. «Что он творит?! Смешение красок дает серость или грязь. Неужто он не только сошел с ума, но и патологически поглупел?..»

— Северный Ветер! — воззвал Рин, лишь только мерзкая картина растаяла. — Мой любимчик, мой избранный, мой прозрачный! Взметнись с просторов ледяного океана, оторвись от полированных лбов айсбергов и небесных цветовых плясок!

Голос Рина, по-прежнему громкий и властный, теперь хрипел и дребезжал. Из-под сомкнутых век сочилась кровь, ресницы дергались — казалось, глаза под тонким слоем кожи метались и бушевали.

— Сто тридцать семь твоих пристальных зрачков видят самую суть человека. Тысяча острых языков умеют отделять свет от тьмы. Белоснежный покров наделяет всякого, кого коснется, тишиной и покоем.

Северный Ветер, упавший с невидимого потолка, был похож на дракона — ослепительно чистого, покрытого не чешуей, но белоснежным перьевым ворсом. Сквозь перья глядело множество ледяных глаз с узкими вертикальными зрачками. Из пасти свешивалось длинное щупальце, усеянное прозрачными и острыми языками. Крыло было только одно, оно же покров: широкий, как слоистое облако, полное снега.

— И да поглотишь ты мрак в людских душах, печаль и страх, ярость и зависть!

От дыхания Северного Ветра все застывали, замороженные. Острые языки-льдинки касались груди, и все темное, красное, мутное со свистом втягивала в себя и проглатывала бездонная пасть. Лица людей менялись: исчезали печаль, раздражение, усталость, черты обретали статичность и пустоту, как у пластмассовых манекенов.

— Это тоже неправильно! Так нельзя! Прекрати сейчас же!!!..

Я кричала, забыв о том, что это бесполезно, содрогаясь от отчаянья и отвращения, глядя, как под мягким покровом Северного исчадья люди обретают одинаково бессмысленные улыбки. Воистину, белоснежный дракон был страшнее трех остальных ветров вместе взятых.

Веки Рина были по-прежнему опущены, из уголков глаз еще сильнее сочилась кровь, покрывая щеки и скулы бурыми разводами. Лицо с туго натянутой желтой кожей походило на ярко раскрашенную ритуальную ацтекскую маску.

— Больно, — прошептал он тихо и доверительно, когда Северный Ветер унесся прочь и все стихло. — Никогда не выносил боли: до истерик, до бешенства… А сейчас вроде как ничего… привык.


Комната обрела прежний вид. Тронное кресло исчезло, потолок вернулся на место. Брат сидел на полу, тяжело привалившись к стене. Дыхание было рваным и шумным.

Первым делом я выскочила на крыльцо, забыв одеться. Мороз охватил со всех сторон злыми объятиями, но было не до него. Оглядевшись по сторонам и заметив на горизонте желтые огоньки — окна изб возле станции, перевела дух. А когда увидела в небе скользящую красную точку самолета, совсем повеселела. Восточный Ветер не уничтожил цивилизацию! Значит, то было лишь представление. И ужасы остальных ветров, трех бешеных монстров — тоже театр, точнее, киношная страшилка в формате «три Д», слепленная специально для меня. Зная брата, могла бы догадаться сразу!..

Я вернулась в избу, только теперь ощутив, что промерзла до ребер.

— Ну, и к чему ты это устроил? Напугал до смерти — радуйся! Можно сказать, превзошел сам себя — и Розовый Лес, и опыты в морге отдыхают. Во имя чего все это было? Чтобы свести с ума единственного близкого родственника? Хорошо я догадалась выйти на крыльцо и оглядеться. Вдали огоньки, в небе самолет — значит, ничего твои бешеные ветры не сдули и не растоптали, а только меня чуть до столбняка не довели.

— Это репетиция, Рэна. Само действо будет через несколько дней.

Брат говорил тихо и отрывисто, словно заново привыкая к собственным голосовым связкам.

— Что-что?! Погоди минутку!

Я еще раз вышла на улицу и набрала в миску колючего снега. Присев рядом, принялась омывать горячую липкую кожу. Рин морщился, но не протестовал.

— Что значит репетиция? Я так поняла, ты показал мне бесплатный фильм ужасов, он же — фильм-катастрофа. Не хочешь же ты сказать, что собираешься сотворить все это в реальности?

— Да. Как только накоплю достаточно сил. Уже без тебя, Рэна, не беспокойся. Катализатор мне не понадобится.

— Рин, ты безумен? — Я всматривалась в желтое лицо, надеясь разглядеть насмешку, тонкую иронию, но раскрашенная маска с закрытыми веками оставалась непроницаемой. — Да, ты спятил! Окончательно и беспросветно. Где и когда во время своих странствий ты потерял разум?! Будь ты вменяем, ты осознал бы всю чудовищность своей затеи! Кто бы ты ни был, ты не Бог, и не тебе менять этот мир — даже если он во многом несовершенен и сильно тебе не нравится. Тем более, таким жутким способом. Больше всего это было похоже на лоботомию во вселенских масштабах.

— А я надеялся, ты повзрослела, — Рин со злой силой остановил мои пальцы, сомкнув запястье. Он поднял веки: от радужек ничего не осталось — одни черные провалы зрачков в багровой паутине полопавшихся сосудов. Тут же лицо задрожало от боли, и веки снова смокнулись. — А ты так и осталась маленькой глупой девочкой, не видящей дальше своего носа.

— Своего носа?! Признак мудрости — желать жить в мире без эмоций и страстей, без слез и восторга, выверенном по линейке? Скажи, ты сам хотел бы оказаться на месте тех, над кем собираешься провести свой вселенский эксперимент?

— Хотел бы, и даже больше, чем ты можешь себе представить. Покой и бесстрастие, и никаких тебе перепадов от скуки и уныния до ярости или бешенства. В моей душе стало бы чисто, тихо и просторно — как здесь, — он кивнул на окно, — в этом поле, где тебе так полюбилось гулять.

— И за это ты откажешься от своего дара, своей уникальности?

— А что эта уникальность дала мне? Осознание, что ты демиург, почти равный подмастерьям Йалдабаофа, не сделало меня счастливее ни на йоту. Могу по пальцам пересчитать дни и часы, когда мне было по-настоящему хорошо.

— Ладно, пусть. Но подумай о других! Мне, к примеру, только в страшном сне может привидеться подобное. Ни себе, ни своим детям не пожелаю мира без взлетов и падений, без борьбы и страстей, без гениальности и творчества.

— Я думаю о других. За время странствий я насмотрелся на столько несчастий, бед и трагедий, сколько ты не увидишь и за сто лет сытой спокойной жизни в уютном коттедже с супружником-адвокатом. Тебе ли спорить со мной, безгрешная маленькая душа? Да за один закон взаимо-пережевывания, когда красивейшее и сложнейшее существо вроде ягуара хрустит костями не менее красивого и удивительного творения — антилопы, стоит основательно потрясти этот мирок! Не говоря уже о процедуре размножения, сотворенной не без злобной насмешки, или отвратном облике лишенных души плотских оболочек.

— Опомнись, Рин! Разве не прекрасное, не чудесное — показывал ты мне два дня назад? Сейчас говоришь не ты, а твоя злость и обида.

— Как можно отделить одно от другого? Моя злость — это тоже я, как и моя доброта. К тому же я вовсе не зол сейчас. Посмотри внимательней: твой брат спокоен, абсолютно спокоен, а значит, прав. Я всегда оказываюсь прав, разве не так?

Рин действительно больше не пылал. Напротив, мне показалось, что температура его ниже, чем полагается. Дыхание выровнялось. Очищенная от крови кожа была прохладной — как у теней, с которыми я играла в детстве — и уже не желтой, а матово-белой. Брат не горел и не волновался — холодное равнодушие сковало черты. И от этого стало совсем худо.

— Хорошо, Рин. Я сейчас уйду и никогда не буду тебе надоедать, никогда ни о чем не попрошу. Пусть душа моя маленькая и сытая, не буду спорить. — Я старалась говорить спокойно — упаси бог сорваться на истерику или плач. — Только одна просьба: не делай того, что ты задумал. Пожалуйста! Это будет неправильно, это будет очень большое зло. Ты болен сейчас — не знаю, душой или телом, или душой и телом. Очень болен. Когда выздоровеешь, сам ужаснешься своему замыслу, поверь мне.

— Не трать на меня свое красноречие, Рэна. Уходи — так будет лучше всего.

Мертвенный голос. Веки закрыты, но глаза под ними уже не дергаются. Покой — словно и его успел коснуться своим крылом ледяной Северный Ветер. Что для одержимого бредовой идеей демиурга чьи-то крики, просьбы и слезы? Пусть даже родной сестры. Примись я сейчас делать харакири тупым кухонным ножом, Рин лишь брезгливо скривит губы, как при встрече с чем-то некрасивым или плохо пахнущим, и отвернется. Да нет, и отворачиваться не будет — ведь глаза его закрыты.

— Рин, ты антихрист. Я сейчас это поняла. Мой брат — антихрист. Смешно, правда? Дико смешно.

Брат рассмеялся, словно в подтверждение моих слов — мертвенно и искусственно.

— Ты слишком высокого мнения обо мне. Мой ранг пониже.

— Да нет же. Тебя следовало бы убить прямо сейчас — во имя человечества. Придушить подушкой, пока ты слаб и незряч. Но я не смогу. Я жалкая и трусливая. И слишком тебя люблю.


Затеплив керосиновую лампу, я собралась и оделась.

— Я ухожу, Рин.

Он не ответил.

Было очень тихо. Брат уже не сидел, а лежал навзничь, не двигаясь.

— Тебе плохо?

— Нет, — еле слышно отозвался он. — Хорошо. Дивно, как хорошо.

— Тогда встань или хотя бы открой глаза!

— Не трогай меня, Рэна.

Я шагнула к двери. Но не смогла заставить себя ее открыть. Да, он чудовище, он антихрист. Но он болен, очень болен! Что если жуткая репетиция конца света вытянула все силы, и он умирает? Или слепнет, теряет зрение — ведь с глазами явно творится что-то ужасное.

«И слава богу, что слаб и болен, и чудесно, если умирает, — откликнулось мое рациональное «я». — Ведь в таком случае апокалипсис отменяется. Дурочка, уходи, не медли!»

«Если я уйду, то точно сойду с ума. От страха. От двух диких страхов: ожидания, что вот-вот нагрянут четыре бешеных ветра и сметут мой мир, и мысли, что мой брат умирает во тьме и одиночестве».


Я медленно стянула куртку и шапку.

— Я уеду завтра, Рин. Или послезавтра — когда ты встанешь. Хочу убедиться, что ты не надорвался и не заболел.

— Дело твое.

Притушив до крохотного огонька свет лампы, устроилась в гамаке и попыталась заснуть. Но сон не шел. Неудивительно — после пережитого кошмара…

— Рин!

— Да?

— Помнишь, как в деревне ночью я хныкала от страха, не давала тебе уснуть, и от досады и злости на меня ты сотворил свое первое чудо?

— Помню.

— Похоже, сейчас я тоже примусь хныкать. Как тогда. И уснуть тебе будет проблематично.

— Поплачь, если от этого легче. Только вот чудес больше не будет.

Мне показалось, или интонации стали другими? Теплыми. Человеческими…

Не смея поверить, я тихо пробормотала:

— Самым большим чудом из всех, что ты когда-либо сотворил, будут слова: «Я пошутил, Рэна. Я устроил этот спектакль для тебя».

— Я не шутил. Я устроил этот спектакль для себя.

«Спектакль! О Господи…»

— Да-да, Рин, продолжай!..

— Если точнее, то был черновик. Который никогда не станет беловиком. Ты напрасно испугалась: подобное не может произойти в реальности. Ты, видимо, плохо слушала меня вчера. Или ничегошеньки не поняла.

— Я идиотка, Рин, — щекотная влага заструились по скулам, заполняя уши. — Я плохо слушала, я ничего не поняла — только скажи еще раз, что этого не будет в реальности.

— Этого не будет в реальности, поскольку не может быть. Я не антихрист и даже не младший брат демиурга. Все, что я сделал — выплеснул свою тьму, накопившуюся за годы: уязвленное самолюбие, досаду, ярость, зубовный скрежет кромешного одиночества. Сотворил четырех колоритных ребят, чем-то похожих на незабываемого вражину Норд-оста. Велел им почистить нашу многострадальную землю и бедное, погрязшее в грязи человечество, но на самом деле они очистили меня. И только.

— Господи, Рин!.. — Слезы, бурные, как весенние воды, не давали выговорить. — Я ведь едва не спятила… Боже…

— Но я никак не светлый и не добрый, Рэна. Родился без крылышек и белого оперения, и за годы жизни они у меня не выросли. Будь у меня силы сотворить апокалипсис по-настоящему, возможно, я бы это сделал. Слишком уж оно достало меня — творение старикашки Йалдабаофа и его команды.

— Но ведь она… Еллоу… сказала, что в полярностях есть смысл… Может, ты еще не увидел… не понял?..

Я ожидала насмешки или возмущения, но Рин отозвался кротко:

— Может быть. В любом случае, прости, Рэна, что это действо разыгралось в твоем присутствии. Я по-прежнему не могу творить крупные чудеса без катализатора. Простишь?..

Ответить я не могла: рыдания сотрясали, словно приступ эпилепсии. Такого не бывало даже в детстве. Огромное облегчение, невыносимое счастье — несло и обрушивало все во мне водопадом…

Рин терпеливо пережидал этот шторм, от которого трясся гамак, дрожали и отсыревали стены его избушки.

Наконец, я кое-как успокоилась.

— Да, Рин. Тебе сейчас хорошо?

— Мне хорошо.


Утром брат выглядел спокойным и умиротворенным, хотя по-прежнему не вставал и не открывал глаз. От еды отказался, сделал лишь несколько глотков горячего травяного чая.

Я затеяла уборку, щебеча и порхая на крыльях вчерашней радости. Первым делом подняла с пола сломанный костяной медальон с повешенным. «В мусор», — равнодушно распорядился Рин.

Мало-помалу радость сменилась беспокойством. Когда и к вечеру брат не поднялся, встревоженная не на шутку, предложила вызвать «скорую». Осознав, что до избушки доберется только вертолет, тут же нашла иной вариант: нанять мужчин на станции, которые перевезут его на санях до моей машины, а я быстренько домчу в одну из московских больниц.

— Прошу тебя, не упрямься, Рин! Ты ведь можешь ослепнуть.

— Все хорошо, Рэна. Езжай домой — со мной все в порядке.

— Даже не думай! Уеду, только если ты выздоровеешь или согласишься лечь в больницу. К тому же дома меня никто не ждет.

Мои — муж и мальчишки — должны были вернуться из Египта через четыре дня. Я очень надеялась до этого времени поставить Рина на ноги или, на худой конец, убедить обратиться к врачам.

Но он по-прежнему не вставал и не открывал глаз. И ничего не ел, только изредка пил чай. Тяжелее всего было выносить молчание — на мои вопросы брат отвечал односложно или не отвечал вовсе, и я свела их к минимуму.

За окном снова завьюжило, завыло, закружило. Выходить из избушки стало проблематично, даже до колодца. Приходилось набирать снег с крыльца и растапливать на печи. В завываниях вьюги мне слышался вой волков, но Рин успокоил, сказав, что бояться не стоит: волки не поют во время сильного ветра. Да и до полнолуния далековато.

Он попросил вместо лампы зажигать свечи и держать открытой дверцу печи, за которой уютно потрескивали дрова. Он видел огонь сквозь веки, и это обнадеживало: значит, зрение не потеряно.


За день до приезда мужа и детей меня охватила паника. Я не ныла и не стучала зубами, но Рин, конечно, почувствовал.

— Возвращайся домой, Рэна. Пойми: я не болен и не умираю. Просто слаб. Через несколько дней это пройдет.

Если бы Глеб не пригрозил мне, что в случае развода отсудит себе детей! И если б я не знала наверняка, что это не пустая угроза…

Полдня я мучалась и колебалась и, наконец, объявила:

— Вот что я решила, Рин. Завтра рано-рано натоплю печь, заварю чаю и махну в аэропорт. Мои прилетают днем, я успею. А послезавтра утром вернусь. На обратном пути загляну в аптеку, накуплю все, что найду, для глаз. Меня не будет только сутки. Печь не успеет остыть.

— Рэна, я тебя умоляю! Встреть мужа и детей как следует. Не спеши назад. И печь, и чай вполне под силу твоему убогому брату. Не обижайся, но тишина и покой мне нужнее сейчас, чем твоя суетливая забота или лекарства, — Рин на ощупь нашел мою руку и погладил, предупреждая обиду. — Поверь, меня исцелит снегопад за окном. А в полнолуние навестят волки. Их песни, как музыка Пифагора — мертвого поставят на ноги.

Не столько его слова, сколько вид придали надежду. Рин улыбался и не был уже мертвенно-бледным.

Он даже встал и проводил меня до калитки, пошатываясь, но вполне уверенно, когда наутро, растопив печь и нацепив лыжи, я отправилась в сторону своей заскучавшей голубой малышки.

Метель стихла, что было кстати. Падали медленные большие снежины — на гладкий высокий лоб, на тихие губы и спокойные веки.

— Знаешь, кто выдумывает форму снежинок? — Рин слизнул с губы маленькое кружевное чудо. — Средневековые мудрецы были уверены, что этим занимаются сильфы, стихиали воздуха. Еще они лепят облака.

— У них неплохо получается — и то, и другое.

— Не спеши назад, Рэна. Я буду рад видеть тебя здесь в любое время года и в любую часть суток, но позже, когда отлежусь в тишине. А лучше всего — приезжай в мае, когда все зазеленеет и петь будут уже не волки, а синицы и иволги. Приезжай не одна, а с мальчишками. Им понравятся — и избушка, и сумасшедший дядя, и лес. Сдается мне, судя по твоим рассказам, они тоже могут оказаться воронами. Но не пугайся: не красными, а синими или зелеными. Синие и зеленые не мучают и не ранят…


Мая я дожидаться не стала — приехала раньше.

Три дня не расставалась с Лешкой и Сашкой. Их рассказы взахлеб — о море, пирамидах и верблюдах — перемежала своими: о дяде Рине, вернувшемся, наконец, из кругосветных странствий и только и ждущем в своей избушке на краю дремучего леса, чтобы обрушить на них волшебности и чудеса. Судя по сияющим глазищам и повизгиваниям, в коих слышались и зависть, и предвкушение, и нетерпение — мои рассказы попали в яблочко. Громкий протест вызвали слова о месяце мае. «Май — это долго! Не будем ждать мая! Едем-едем сейчас!..»

С трудом перевела стрелки на недоконченный «морковник». Общими усилиями он был доведен до совершенства:

«Наконец-то Ланье Ухо обняла своих зверюшек.

Трубку мира раскурили, танец воинов сплясали.

Долго-долго не смолкали голоса и смех в вигваме.

Звезды сыпались на елку прямо с неба от испуга…»

Поговорила и с Глебом. О страховке, о том, что потрачу ее на квартиру, где станет жить Рин, когда ему надоест отшельничать. А возможно, и я с сыновьями, если он будет продолжать настаивать на разводе. Супруг был на удивление миролюбив и расслаблен — теплое море и жаркое солнце в январе сделали свое дело. А может, спутница оказалась бескорыстно ласковой. Тему развода развивать не стал и в адрес ненавистного Рина выпустил всего пару шпилек. Узнав же, что у брата серьезные проблемы с глазами, изобразил вялое сочувствие и пообещал отыскать среди многочисленных полезных знакомств маститого окулиста.


На четвертый день не выдержала. Решила: если брат слишком явно не обрадуется моему скорому возвращению и при этом, как обещал, будет чувствовать себя лучше, тут же уеду назад. Без споров и ссор.

Избушка топилась, не выстыла — первое, что отметила с радостью, едва вошла в незакрытую дверь и окунулась в тепло. Рина не было, и это обрадовало еще больше: значит, оклемался и отдышался в тишине, без моего назойливого участия, и куда-то свалил. Дверь не запер — следовательно, ненадолго.

В комнате было непривычно чисто: никакого разброда и хаоса, всё на своих местах, одежда на медных гвоздях, чугунки и миски сияют.

Гамак чуть покачивался — верно, по комнате гуляли сквозняки. На нем валялась холщевая хламида Рина, в которой он обычно и спал, и бродил по дому. В ней же в последний день провожал меня до калитки.

Я подняла одеяние, свежепостиранное, с тонким ароматом порошка «Ариэль», чтобы повесить на гвоздь. Что-то блестящее выпало из складок и покатилось по полу.

Колечко. Необычное, витое из трех металлов разного цвета — золота, серебра и меди.

Я сняла его со шнурка и надела на мизинец. Обежала глазами комнату в поисках записки. Ну, хоть два слова!

Запиской он меня не удостоил.

Впрочем, она была бы лишней: он ведь сказал все, что мог и хотел, заранее.

Загрузка...