Часть третья

Глава первая

Сорвать Волкова с хорошей рыбалки было трудно. Особенно, если они отправлялись ловить вдвоём с тестем. Низовья Волги — не подмосковные речки. Здесь можно рассчитывать на хорошую рыбу — крупного сома, сазанов по несколько килограммов каждый, лещей размером с тазик, поленообразных судаков. Тесть тоже был фанатик. Поэтому легко соглашался на предложения Владимира «посидеть ещё немного».

Однако в этот раз Волков засобирался первым.

— Поехали домой, Егорыч.

— Ты што, Володь? — удивился тесть. — Ещё «вечёрка» не началась.

— Поехали, хватит. Всё не выловишь.

Он не мог объяснить своего беспокойства. С самого приезда в Волгоград ему было не по себе. На это обратили внимание и Наталья, и тесть с тёщей. Даже старший брат жены — Вадим, во «встречном» застолье, приглядевшись к зятю, вроде как с шуткой сказал сестре: «Видишь, к чему мужчину приводит одиночество. Кто-то Володьке сбил прицел, пока ты оставила там одного».

Уволенная Янкиным Наталья, с согласия мужа, не стала дожидаться его отпуска, а взяла дочку и поехала к родителям. Владимир около месяца был один. Несколько раз встречался с Андреем Нестеренко и Савельевым. Журналист рассказал о закрытом заседании Верховного Совета СССР, о горбачёвском Союзном договоре, о лавине кричащих писем в редакцию. Андрей говорил о настроениях на заводе. Люди были растеряны и злы. Хотели, чтоб кто-то начал быстрее наводить порядок, и не знали, кому верить. Горбачёва крыли матом — все беды и разруху связывали с ним. На Ельцина одни надеялись, другие стали понимать, что от него опасности не меньше.

В школе Овцова демонстративно не замечала Волкова. Рассчитывая устроить ему нервотрёпку, пришла с двумя молодыми фуриями на экзамен по французскому языку. Владимир про себя развеселился. Знал, что никто из них ничего не понимает по-французски. А вслух задорно сказал классу на французском: «Гостей можете не бояться. Они пришли поглядеть, какие вы красивые и умные. Но со мной даже не пробуйте халтурить».

После экзамена Нина Захаровна с неприязнью сказала Волкову: «Скоро вам пригодится этот язык. Разрушим советскую „империю зла“, поедете в Париж дворником. Все, кто против революций, заканчивают с метлой во Франциях».

Учитель фыркнул в усы. Насчёт разрушения — это Овцова зря старается. Не может быть, чтобы не нашлось кого-то в стране, кто остановил бы развал. Но беспокойства добавилось.

Оно создавало такой же дискомфорт, как начало простудного заболевания, когда температуры ещё нет, не трясёт озноб и боль не подошла, но уже чувствуется какая-то ломота в мышцах, сознание размягчается и человек с нарастающей тревогой понимает, что это — отдалённые признаки серьёзной хвори.

Повторяя все повороты волжского берега, Волков гнал моторку вверх по реке. Тесть, нахохлившись, сидел на дне лодки возле носовой её части. Он не понимал, что происходит с зятем. Владимира Дмитрий Егорович очень уважал. Чувствовал — дочь с ним, как с надёжной опорой. А что ещё нужно родителям, если не спокойствие и счастье детей? Все конфликты кого-то из молодых с родителями мужа или жены начинаются с разногласий именно в молодой семье. У зятя же с дочерью всё было нормально. Тогда что сейчас мучает Владимира? Настолько, что он бросил раньше времени их любимое дело.

Разные характерами — спокойный, выдержанный учитель и взрывной казак Голубцов, сошлись на общей страсти — рыбалке. Поэтому редкий отпуск Волковы, хоть на несколько дней, не приезжали в Волгоград. Здесь, на судостроительном заводе, который разросся в южной части длинного, почти семидесятикилометрового города, работали все старшие Голубцовы. Мастером — сам Дмитрий Егорович, технологом — сын Вадим, до пенсии — в заводской столовой — мать Натальи и Вадима. Лет десять назад пришла на завод и жена сына.

После очередного поворота Волги далеко впереди показался неясный от расстояния монумент. Это был памятник Ленину у входа в Волго-Донской канал. Когда Волков впервые оказался рядом с ним и поднял голову, чтобы разглядеть лицо Ленина, у него свалилась кепка. «Ну и махина!» — произнёс, поражённый громадиной. «Чужое место занял! — зло сказал тесть. — Здесь стоял Сталин. Поменьше был. Да и покрасивше. Я видел, как его везли. На одной платформе фуражка. На другой — рука. На третьей — ещё што-то. Долго собирали. А сломали за одну ночь. Хрущёв — эта кукурузная башка». «И куда дели?» — спросил Владимир. «Куда, куда… Расплавили, наверно. Из меди был…»

Потом Голубцов и Николай Васильевич Волков — отец Владимира, не раз заговаривали об этом при встречах. Ездили друг к другу часто — Воронеж и Волгоград рядом. Возили внучку туда-сюда, если молодые родители отправлялись на море. Оба оказались сходны мыслями. Терпеть не могли Хрущёва. По-разному, но уважали Сталина. В последние годы сильно ощетинились против Горбачёва. Единственное, в чём не соглашались — в оценке Ленина. Старший Волков был к нему терпимее, чем Егорыч. Пожилой казак даже захлёбывался в сердитости, когда Николай Васильевич говорил что-нибудь хорошее о Ленине. «За што ты его так не любишь? — спросил однажды зять, ещё не очень хорошо знавший отца жены. — По сравнению со Сталиным он… ну, не сказать, ягнёнок, но всё же более человечный». «Володя! — строго, как непонятливому двоечнику, объявил жилистый, среднего роста тесть. — Запомни надолго, а лучше навсегда. Этот человечный Ленин со своей компанией развязал в народе гражданскую войну. Штоб самим удержаться у власти, они уничтожили больше, чем пятеро Сталиных. У тебя жена — из казаков. Ленинские паскудники казаков изводили под корень». «А Сталин на Луне што ль был в это время? Тоже с ними кромсал», — возразил Волков. «Верно, и на нём есть грех. Зайти в Волгу босиком и не намокнуть — не знай, у кого получится. Но Сталин казакам имя вернул! Те паскудники — Троцкие, Свердловы и вся их интернациональная шайка, запретили казакам даже называться казаками! И Ленин с ними был заодно. А Сталин ещё до войны красные казацкие лампасы пришил к штанам. Сразу, когда началась война, создал две кавалерийские части из казаков-добровольцев. Потом кино разрешил сделать. Нет, вы мне Ленина со Сталиным, если говорить про казаков, не равняйте».

С той поры Владимир много чего узнал и о казачестве, и о двух монументах у входа в канал. Теперь смотрел на самый большой в мире памятник реально жившему человеку без почтения. Видел в нём скорее маяк или промежуточную точку отсчёта пройденного пути. Знал, что от него, до лодочного гаража тестя, остаётся сорок минут ходу.

Голубцовы жили в частном секторе. Дома подходили близко к крутому волжскому обрыву. С высокой веранды Волков любил смотреть на проплывающие по реке теплоходы, буксиры с баржами, стригущие в разных направлениях водную гладь катера. Волга работала, как могучее шоссе. Иногда на рассвете Владимира будил густой, сиповатый гудок проходящего неподалёку судна. Учитель, не открывая глаз, в полусне представлял себе этот пароход и, умиротворённый от того, что ещё раннее утро, что рядом лежит Ташка, а в соседней комнате спит дочь, снова проваливался в сон.

Ему нравилась усадьба Голубцовых. На небольшом участке выделенной государством земли башковитый Егорыч, тогда ещё, правда, просто Дмитрий, в 50-х годах начал строить дом с таким расчётом, чтобы потом его можно было расширять, пристраивая новые помещения. Ко времени появления зятя дом уже состоял из кухни, столовой и четырёх комнат. Затем с участием сына и Волкова была пристроена ванная комната и тёплый туалет. Места хватало всем. А когда Вадим получил от завода квартиру и оставил «родовое гнездо», старшие Голубцовы затосковали. Поэтому каждый приезд дочери с зятем и внучкой был для них праздником.

Охотно ездили сюда и Волковы. Тут расслаблялись после московской нервозности, наедались овощами и фруктами. Владимир особенно любил давно придуманный тестем «живой компот» — намятую в холодной водопроводной воде вишню.

Но в этот раз только внучка была беззаботной. Сначала Наталья привезла новость: она — первая жертва новых политических репрессий. Затем приехал какой-то не в себе Волков. Часто сидел задумчивый на веранде, крутил кончик уса, оживлялся лишь, когда тесть звал на рыбалку. Будними вечерами отплывали недалеко: к острову среди Волги или в одну из множества проток. В конце недели отправлялись с ночёвкой дальше. Спали в моторке — лодка была просторной и удобной. Однако прежнего азарта и полной отрешённости от житейских забот теперь у зятя не было. Как-то на вопрос Дмитрия Егоровича, в чём дело, ответил: «Сам видишь, што творится в стране. Гонят её к пропасти. А мы ничево сделать не можем».

Настроение немного улучшилось, когда Наталье позвонила из Москвы редакторша Центрального телевидения, в программе которой Волкова участвовала вместе с Савельевым. Она узнала, что Наталью уволили из газеты, и предложила ей работу. Первого августа жена уехала в Москву и сразу включилась в передачу. Через несколько дней Владимир со всеми Голубцовыми сидел у телевизора и смотрел на свою красивую Ташку, которая вела разговор с двумя готовыми разорвать друг друга министрами: союзным и российским.

Наталья звонила почти каждый день. Однажды сказала, что встретила Савельева. Тот передавал привет Владимиру, завидовал ему. Пообещал после возвращения из Молдавии, куда собрался на неделю, приехать в командировку в Волгоград, чтобы хоть раз съездить на рыбалку.

О московских политических делах Наталья говорила с тревогой. Митинги шли ежедневно. Споры между ораторами стали переходить в драки. Чаще всего потасовки затевали люди, которых приводили демократы. «Народ, Володь, просто сходит с ума. Вчера нашему оператору разбили камерой лицо. Ударил какой-то дурак кулаком по камере, когда наш парень снимал зачинщика драки. Российский Верховный Совет принял закон о приватизации государственных предприятий. Никто не знает, как это будет, но верят демократам. Те говорят: всё разделим, и все будут богатые. Горбачёва сильно ругают. Прошёл пленум ЦК. Там его только критиковали. Никто не похвалил. Но не осмелились снять. Отложили на осень… На съезд».

«А зря, — сказал Волков. — Его давно надо гнать. Выгонят — замена найдётся. Ты Виктору телефон дай. Пусть позвонит перед приездом».

Затащив лодку в специальный гараж на берегу — в него прямо от воды по двум швеллерам ходила тележка, Владимир хотел взять только рыбу, а снасти и одежду оставить в лодке. Но Дмитрий Егорович не разрешил.

— Лазить стали. Раньше было спокойней. Сорвали народ с порядка.

Дома у Голубцовых оказался Вадим.

— Вы прям не разлей вода. Казаки-разбойники.

— А почему ты сомневаешься? — перехватив садок с рыбой в левую руку, поздоровался Владимир. — Я отцу говорил: давай пороемся в корнях. Наверняка где-нибудь с казаками переплелись. Начиналось-то казачество и с нынешней Воронежской земли.

— Кто-й-т тебе сказал? — остановился удивлённый тесть. — Самый смелый народ ниже шёл. На нашу теперь территорию. В низовья Дона. К Центру-то жались, кто терпеливей. А те, кто буйные… горячие — те в степя.

— Эт потом, Егорыч. Сначала убегали не слишком далеко от Москвы. Помещика подпалит… за то, што его девку тот поимел… И в бега. В Дикое поле. А оно — рядом. Даже трудно себе представить — все теперешние чернозёмные области лет пятьсот назад были Диким полем. Там и зарождалось казачество… Потом начало растекаться… Отчаянных-то прибавлялось. Между молотом и наковальней сформировалась самая боевая часть славянства.

— Каким ещё молотом?

— Ну, как же! Сверху — крепнущее государство. Стучало по башке, как молотом. Снизу — сперва кочевники, затем горцы. Тоже надо было отбиваться. Вот так и появилась крепкая ветвь народа.

— Пока её не порубали, гады, — насупился тесть. И, помолчав, добавил: — Нельзя нам этого забывать. Народ, у которого нет памяти о своей беде, не заметит прихода новой.

После ужина, когда за столом остались одни мужчины (бабушка с внучкой ушли на веранду), Дмитрий Егорович опять вспомнил расказачивание. Вадим приехал на машине — поэтому пил чай. А Волков с тестем, который ради приезда дочери с семьёй взял отпуск, время от времени наливали в стопки самогон.

— Вот вам об этом надо говорить. И уж тем более им, которые растут, — кивнул старик в сторону веранды. — Штоб не прерывалась память в народе. А то загомонили… эти… Демократы! Забыть, говорят, надо прошлое! Хватит прошлым попрекать! Пора начать примирение. А сами Сталина изрешетили, собаки. Вы сначала вспомните всех, кто казаков тыщами убивал. Женщин и детей казацких на пулемёты гнал. По именам назовите каждого. А потом подумаем о примирении.

— Помнить должны лидеры, — заметил учитель. — Народ — он ничево не решает.

— Не скажи! — возразил Вадим. — Он-то как раз и есть главная сила. Ты ведь не будешь отрицать: народ движет историю.

— Буду, — заволновался Волков. В последние годы он много об этом думал и пришёл к твёрдому отрицанию марксистско-ленинских утверждений, будто не личности, а массы играют главную роль в истории.

— Не народ движет историю, а народом двигают её. Улавливаешь разницу? Народ — это пушечное мясо истории. Таран, которым разбивают подлежащее слому. Но направляют это орудие Личности! Единицы. Вся история человечества — это история Личностей. Именно они поднимают массы, поворачивают их.

Иногда Личности вырастают из массы, аккумулируют её подспудные настроения, озвучивают их, делают широкими и возглавляют сформированные под этими настроениями движения.

Но нередко бывает по-другому. Это когда Личности излучают на массы свою идею. Получают всё больше сторонников, активистов… Своего рода апостолов… проповедников. Те начинают вовлекать в орбиту идеи новых людей, становятся организующим ядром, раскачивают народные массы. После чего Личность двигает народ на реализацию своей цели.

— По-твоему, народ ничево не значит?

— Значит, — вздохнул Волков. — Когда приходит время бороться за идею. Головы класть… Но гораздо больше значат те, кто формируют Личность, её представления об устройстве мира и общества. Вот эти вложения являются главными.

— А Горбачёв, Володь, личность или кто? — спросил подвыпивший тесть, и по его интонации, по выражению суховатого, в морщинах лица, на котором нехорошим огоньком блеснули сощуренные рыже-карие глаза, Волков понял, в каком ответе тот не сомневается. Владимир вспомнил зимнюю охоту, слова Адольфа и хмыкнул, распушая усы.

— Я бы мог тебе сказать словами знакомого егеря. «Гондон штопаный». Но, к сожалению, Егорыч, Горбачёв — тоже личность. Правда, случайная. С маленькой буквы, в отличие от многих других до него. Личности, как правило, появляются на дороге истории, когда общество замедляет ход. Возникает глубинный… массовый вопрос: идти ли по этой дороге дальше вперёд, строя её в соответствии с новыми технологиями… новыми представлениями… Или круто отвернуть в сторону… Не зная, што там за кюветом. Может, трясина… Может, обрыв…

Для таких моментов требуется Личность масштабная. Я бы даже сказал, Богом подобранная. А у нас оказался случайный человек.

— Я всё жду, когда его скинут, — заявил тесть. — В партии-то вон сколько народу! Неужель не видят? Сколько вас там, Вадька?

— По-моему, миллионов девятнадцать… Правда, сейчас много вышло.

— Вот видишь, Вадим, — невесело сказал Волков. — Целая европейская страна! А поскольку нет Личности, плавают в дерьме. И остальной народ в таком же разброде. Насыпали ему в мозги чёрт-те чево. Белого и чёрного. Случись што — не сразу сообразит, какую сторону занимать.

— В разброде — эт ты правильно говоришь. У нас даже не знаю, кто демократам на заводе верит. Ну, есть, может, немного. Но ведь и правительству горбачёвскому никто не верит. Про него самого — разговору нет.

— Надо порядок вернуть, — поднялся Дмитрий Егорович. Подошёл к тумбочке, на которой лежали папиросы. — Пошли, Вов, покурим (в доме он не курил и никому не разрешал). — Когда нет дисциплины, будет один бардак. Демократия будет, как сегодня, ети её мать…

Они посидели на веранде. Потом проводили Вадима. Завтра начиналась рабочая неделя, а у него — первая смена. Вернувшись в дом, тесть включил телевизор.

Владимир не захотел ничего смотреть. Снова вышел на веранду, где дочь, уже без бабушки, читала книгу. Сел рядом на скамейку. Девочка прижалась к нему, и так молча, глядя на темнеющую Волгу, на теплоходы, зажигающие первые огни, они просидели до тех пор, пока бабушка не позвала внучку в дом.

Утром, необычно рано, Владимир проснулся от какого-то строгого голоса, который доходил из кухни. Там у Голубцовых был двухпрограммный репродуктор. Собираясь в первую смену, Дмитрий Егорович обычно включал его, чтобы послушать новости. Сейчас тесть не работал, а с кухни доносился вроде как командный голос. Волков, протирая заспанные глаза, перешёл столовую.

— Што тут происходит? — спросил тёщу, которая, замерев, стояла с тарелкой в руках.

— Какое-то чрезвычайное положение.

Из спальни вышел тесть. Длинные «семейные» трусы скособочены. Мятая майка где вылезла из трусов, где засунута под резинку.

— Вы чево людям спать не даёте?

В этот момент диктор, закончив читать какой-то текст, сделал паузу и суровым голосом произнёс:

Указ вице-президента СССР.

В связи с невозможностью по состоянию здоровья исполнения Горбачёвым Михаилом Сергеевичем своих обязанностей Президента СССР на основании статьи 127 пункт 7 Конституции СССР вступил в исполнение обязанностей Президента СССР с 19 августа 1991 года.

Вице-президент СССР Янаев.

Все трое ошеломлённо переглянулись.

— Што с ним случилось? Убили што ль? — тихо спросила тёща.

— Если б убили, то сказали бы: «в связи с трагической гибелью…» — неуверенно проговорил Волков. — Может, заболел?

— Да он здоровый, как бык! — возразил тесть. — Об его лысину можно поросят бить. Наверно, до кого-то дошло…

— Подожди, Егорыч, — остановил Владимир, продолжая слушать тревожный голос диктора.

Обращение к советскому народу.

Государственного комитета по чрезвычайному положению в СССР.

Соотечественники! Граждане Советского Союза!

В тяжкий, критический для судеб Отечества и наших народов час обращаемся мы к вам! Над нашей великой Родиной нависла смертельная опасность! Начатая по инициативе Михаила Сергеевича Горбачёва политика реформ, задуманная как средство обеспечения динамичного развития страны и демократизации общественной жизни, в силу ряда причин зашла в тупик. На смену первоначальному энтузиазму и надеждам пришли безверие, апатия и отчаяние. Власть на всех уровнях потеряла доверие населения. Страна по существу стала неуправляемой.

Воспользовавшись предоставленными свободами, попирая только что появившиеся ростки демократии, возникли экстремистские силы, взявшие курс на ликвидацию Советского Союза. Растоптаны результаты общенационального референдума о единстве Отечества.

Волков стоял, окаменев. Он даже не помнил, когда слышал последний раз такой строгий голос. Кажется, во время сообщения о полёте космонавтов. Но там он звучал приподнято, торжественно. А здесь из репродуктора неслась тревога.

Разинув рот, не шевелясь, слушал обращение тесть. Оно было длинным, не всё сразу проникало в сознание, но там, где было понятно, Дмитрий Егорович машинально кивал головой.

Сегодня те, кто по существу ведёт дело к свержению конституционного строя, должны ответить перед матерями и отцами за гибель многих сотен жертв межнациональных конфликтов. На их совести искалеченные судьбы более полумиллиона беженцев. Из-за них потеряли покой и радость жизни десятки миллионов советских людей, ещё вчера живших в единой семье, а сегодня оказавшихся в собственном доме изгоями.

Диктор говорил о разрушении экономики, о возможном голоде, о разгуле преступности, из-за чего «страна погружается в пучину насилия и беззакония».

Бездействовать в этот критический для судеб Отечества час — значит взять на себя ответственность за трагические, поистине непредсказуемые последствия. Призываем всех граждан Советского Союза осознать свой долг перед Родиной и оказать всемерную поддержку Государственному комитету по чрезвычайному положению в СССР.

— Ну, слава тебе господи! — вдохновенно перекрестился беспартийный атеист Голубцов. — Нашлись, наконец, люди.

— Давай-ка телевизор включим, Егорыч, — заторопился Волков. — Должны их, наверно, показать.

Он уже не сомневался, что Горбачёва отстранили от власти. С его согласия или просто плюнули на «пятнистого», как называл его Нестеренко, но власть теперь в других руках.

Зазвонил телефон. В частном секторе установить его было трудно, однако совместными усилиями — Дмитрий Егорович, как ветеран войны, и Вадим, как заводская «номенклатура», линию провели.

— Слыхали? — закричал Вадим, когда Волков снял трубку.

— Ещё бы! Дед пошёл телевизор включать. А у вас как дела?

— Из профкома звонили. В разных цехах рабочие хотят созвать митинг. В поддержку ГКЧП. Сами требуют.

— Людей можно понять. Лишь бы эти… новые… оказались всерьёз.

Едва Владимир положил трубку, его окликнул тесть.

— Иди сюда! Ничево не пойму. Только дикторы повторяют.

Было действительно что-то непонятное. Время шло. Страна, наверняка, хотела увидеть людей, которые образовали новую власть — тем более, что дикторы называли их фамилии, а по телевизору только повторяли уже не раз оглашённые документы, после чего на экране появлялся балет «Лебединое озеро».

Владимир набрал по телефону свой домашний номер. Наталья не отвечала. «Видимо, уже вызвали в телецентр», — подумал Волков, и какая-то тревога коснулась сознания. Он здесь, в безопасной обстановке, вдали от всяких событий. А что происходит в Москве? Вряд ли ельцинские приверженцы будут сидеть спокойно. И Ташка там одна.

Чтобы не будоражить проснувшуюся дочь, Волков позвал тестя с тёщей на веранду. Как мог, объяснил своё беспокойство, и, несмотря на их уверения, что билета он не достанет, решил немедленно ехать в аэропорт. «Миланке скажете: папа срочно улетел по делам».

Дмитрий Егорович повёз зятя на своих «Жигулях» специально через центр города. Это было намного дальше, но старик преследовал две цели. Думал растянуть время, чтобы сорвался отъезд зятя, а кроме того хотел посмотреть, что делается в центре, откуда местное телевидение иногда показывало жидкие митинги демократов. К его удовлетворению, нигде не было ни одного митингующего. Люди спокойно шли по своим делам, гуляли матери с колясками и даже милицейского усиления не чувствовалось.

— Во как намучились от горбачёвского бардака! — сказал он, объезжая пустынную площадь. — А демократы-то попрятались.

И с беспокойством проворчал:

— Как бы их бить не начали.

В здании аэровокзала народу было много. К стойке, где регистрировали пассажиров на московский рейс, стояла длинная очередь.

— Ну, я тебе говорил? — кивнул тесть на очередь. — Оставайся. Дня два-три… Потом всё устаканится… Наташка приедет.

Волков, не говоря ни слова, озирался по сторонам. В дальнем углу увидел окошко с надписью: «Начальник смены». Раздвигая людей, как буксир льдинки, возвышаясь над толпой, пошёл туда. Перед ним оказалось три человека. Каждый что-то говорил в окошко, показывал бумаги и, недовольно ворча, отходил. Когда дошла его очередь, Владимир согнулся пополам, приблизил голову к окну и улыбнулся полной крашеной блондинке.

— Я не буду вам говорить, што у меня умирает любимая бабушка. Нет у меня её. И дедушки у меня нет. Сирота я в этом смысле. Одна будет радость, если пожалеет такая, как вы, сестра.

— Ну-ну, брат, — улыбнулась в ответ женщина, промокая платочком потное лицо. — Если никого нет, то куда спешить?

— К сожалению, сестричка, дела. Я вам даже не могу назвать их… Обстановка, видите, какая?

Волков ещё некоторое время темнил по поводу обстановки и своей важной роли в ней, сожалел, что не взял в отпуск нужных документов, но, главным образом, напирал на быстро растущие чувства к нашедшейся «сестрёнке». Если бы не срочный вызов в Москву, он обязательно дождался бы конца её смены.

Вся эта весёлая, немного скользкая болтовня развлекла женщину. Она потянулась к телефонной трубке.

— Галя! У тебя там на Москву што-нибудь осталось? А из обкомовской брони? Отдай один. Не приедут. Им сейчас на месте надо быть. Кому? Придёт молодой человек. Да, красивый. Узнаешь. На Сталина похож. На молодого. Только красивей.

Пока рассаживались в самолёте и летели час сорок до Москвы, ощущения, что происходит что-то необычное, ни у кого не было. Люди шутили, смеялись, вежливо пропускали друг друга к своим местам, весело и доверительно переговаривались с соседями. Многие возвращались из отпуска в свои города, а страна издавна устроена так, что все дороги, к сожалению, ведут через Москву.

Но едва Владимир сел в машину к частнику-«бомбиле», который в расхлябанный «Москвич» взял ещё двух женщин, как сразу почувствовал вздёрнутое настроение водителя.

— Какие новости тут у вас? — спросил он худого, востроносого мужичка.

— Такие ж, как у вас. Слышишь?

Шофёр прибавил громкость приёмника. В очередной раз передавали обращение ГКЧП.

— Танки ввели в Москву. С армии не видел танков. Только по телевизору. Какие-то новые. Огромные. Такой проедет по моему ветерану — и не заметит.

— Да-а… — в раздумье протянул Волков. — Значит, ребята взялись всерьёз…

Всем троим пассажирам, оказалось, нужно к площади Трёх вокзалов. Несколько раз проезжали мимо двигающихся к центру Москвы машин с солдатами. Одну колонну Волков сразу определил: десантники. Невесело подумал: «Дожили. Теперь и в столице понадобились».

На вокзале позвонил по телефону-автомату домой. Наталья по-прежнему не отвечала. Набрал номер телевизионной редакции. Трубку долго не брали. Наконец, ответил какой-то парень. На вопрос: «Где найти Волкову?» сказал: уехала с оператором к Дому правительства России на Краснопресненскую набережную.

Владимир решил, что там, наверно, что-то происходит, и пошёл в метро. Спускаясь на эскалаторе, стал анализировать действия членов Чрезвычайного комитета. Странный какой-то получался переворот. Из армейской подготовки, а позднее — из многочисленных свидетельств о подобных событиях, знал, что в первую очередь берётся под контроль транспорт и связь. С мысленной усмешкой вспомнил Октябрьский переворот и приказы его лидеров захватить, прежде всего, почту, телеграф, вокзалы. Перекрываются все пути сопротивления. Ленин в ночь переворота лично попросил одного из братьев Нахимсонов — Вениамина, который управлял электрической станцией в Петрограде, отключить электроэнергию, чтобы оставить разведёнными главные мосты столицы и не допустить в центр города силы усмирения. В это время другой Нахимсон — Семён, как комиссар латышских стрелков, блокировал отправку правительственных войск на железнодорожных станциях, ведущих в Петроград. А здесь, думал Волков, аэропорты не закрыты. Поезда приходят и уходят как обычно. Кого доставляют? Кого увозят? Нигде никаких проверок. Городская телефонная связь — и та не заблокирована. Нет, не похоже на серьёзных людей.

И первые сомнения в успехе затеи тронули сознание.

Выйдя из метро, он направился в сторону видного издалека высокого белого здания. Возле двух станций, где сходились радиальная и кольцевая линии метрополитена, была обычная московская толкотня. Дети с родителями шли в зоопарк. У входа в кинотеатр «Баррикады» толпился народ. На конечной автобусной остановке стояла очередь — люди ждали машины своих маршрутов.

Однако, чем дальше Волков уходил от метро, тем пустее становилась улица, и одновременно нарастал рокот моторов. Видимо, танки не глушили двигатели, ожидая начала передислокации. А пройдя ещё какое-то расстояние, учитель разглядел наконец на площади перед Домом правительства людскую массу. Остановился, раздумывая, идти ли к толпе или к видимым теперь танкам, возле которых тоже стояли небольшие кучки. С возвышения идущей к набережной улицы окинул взглядом толпу. Несмотря на разгар тёплого и солнечного дня, народу было не очень много. По врубившимся навсегда наставлениям старшины Губанова стал быстро определять количество. «Ты визуально очерти сэгмэнт изо всей массы. Прикинь, сколько в сэгмэнте солдат противника или кого… Только быстро, пока тебя самого не высчитали… Пятьдесят… Сто человек. И накладывай этот сэгмэнт поочерёдно на части стоящего народа. А дальше — арифметика…»

Волков «прикинул». Получалось тысячи полторы — самое большее. И тут же представил Москву. Сколько это от 9 миллионов? А от страны?

Пока подходил к толпе, увидел в двух местах — на фонарном столбе и на ограждении стадиона, печатное столкновение позиций. На обращение ГКЧП была наклеена листовка с Указом Ельцина считать действия Комитета по чрезвычайному положению антиконституционными и квалифицировать их как государственный переворот.

Края толпы двигались, разбухали, поскольку подходили новые люди. Здесь громко разговаривали, иногда что-то кричали. В центре же толпы народ стоял плотно и молча. Головы многих были повёрнуты к балконам Дома правительства. Там время от времени появлялись какие-то люди, смотрели вниз, подступали к микрофонам, словно намереваясь что-то сказать, и снова уходили внутрь здания. Однажды на балкон вышел человек в рясе. Поднял голову и руки вверх, как будто призывая кого-то с неба. Судя по раскрываемому рту, произнёс какие-то неслышимые из-за людского шума слова и замолк, тоже уставившись вниз.

— Не знаете, кто это? — вежливо спросил Волков стоящего рядом парня с небольшой бородкой.

— Священник Глеб Якунин. Но он не наш. Церковный диссидент. Он ельцинский.

— А вы чьи?

Парень покрутил головой, кого-то отыскивая взглядом. Неподалёку стояли ещё несколько таких же молодых мужчин с аккуратными бородками и среди них молодой священник с большим крестом на груди. Увидев волковского собеседника, все направились к нему.

— Мы против демократов, — сказал парень. — Они — разрушители. Но эти… путчисты… ещё хуже. Так осквернить большой праздник.

— Сегодня день Преображения Господня, — возвышенно произнёс подошедший священник и перекрестился.

— Тогда зачем вы пришли сюда? — удивился Волков. — По-моему, здесь как раз одни демократы.

— Их мало, — сказал один из пришедших. — Поэтому мы пришли поддержать противников коммунистической хунты. Пусть демократы и коммунисты истощат друг друга. Уничтожат друг друга, как пауки в банке.

Он всё больше возбуждался.

— Уйдут из нашей жизни те и другие! А народ останется. Верующий народ… Боголюбивый и Богом направляемый.

— С нынешнего дня начнётся Преображение России! — подхватил, тоже возбуждаясь, ещё один из пришедших. — Открывается дорога к её светлому будущему. Как мы можем не помочь этому великому делу?

Группка миссионеров двинулась дальше. Владимир с сомнением поглядел им вслед и стал пробираться к центру толпы. Он вслушивался в разговоры, сам расспрашивал, вглядывался в лица, стараясь понять, кто пришёл сопротивляться введению чрезвычайного положения. Значительная масса, как показалось ему, состояла из людей в возрасте от 30 до 40 лет. Судя по речи, манере держаться, это были интеллигенты — неформалы из «курилок» различных НИИ. Встречались расхристанные творческие личности — кудлатые, неуступно спорящие. Попадались экзальтированные женщины, как правило, неопределённого возраста. Было немало подростков — разношёрстно одетых, в джинсах и камуфляже, в теннисках и ветровках, поскольку дни держались тёплые, а ночи уже заметно похолодали. Некоторые вели себя, как в предвкушении какого-то концерта: смеялись, толкали друг друга с весёлыми лицами, однако большинство не скрывало тревоги.

Люди рассказывали, кто что слышал, и что кому удалось увидеть. Говорили, что выступал Ельцин. Забрался на танк, сказал короткую речь, зачитал документ, осуждающий путч, и быстро спустился вниз. За ним посыпались все приближённые. Никто не знал, куда повернут события. Запечатлеться рядом с символом сопротивления хотелось для истории, но никак не для уголовного дела. «Как Ленин, — подумал Волков о Ельцине. — Тот с броневика, этот с танка. Тому повезло — власть оказалась слабой. Што будет с этим?»

В разных местах над толпой начали подниматься ораторы — видимо, вставали на какие-то возвышения. Через мегафоны призывали дать отпор «красно-коричневой хунте», читали листовки, в которых говорилось, что митингующие здесь москвичи не одиноки — из некоторых городов по телефону сообщали о протестах демократической общественности. «С ума сойти! — опять удивился Владимир. — Совсем што ль мозгов у этой хунты нет? По междугородней связи организуется сопротивление».

Один из ораторов восторженно выкрикнул новость: Соединённые Штаты не признали ГКЧП. Американский Белый дом на стороне Белого дома в Москве. Толпа тут же начала скандировать: «Ельцин! Белый дом!», «Ельцин! Белый дом!».

Едва мощная волна выкриков стала разбиваться на отдельные всплески, как по толпе прокатился тревожный слух: скоро начнётся штурм. Это показалось вполне реальным. На набережной стояли танки. Возле Белого дома расположились бронетранспортёры. Раздалась команда: «Делать баррикады!»

Люди направились в разные стороны, отыскивая, что может пригодиться для завалов. В одном месте с грохотом протащили ванну. В другом — начали ломать кирпичную стену. От дворов, прилегающих к Дому правительства, волокли решётки заборов. Прошло около часа, и на подходах к белому зданию появилось какое-то подобие преград. Это ещё больше воодушевило людей. Какой-то депутат в штатском, но с военной выправкой, стал собирать добровольцев для отпора штурмующим. «Не идиот ли? — поразился Волков. — Против вооружённых десантников… против спецназовцев из группы „Альфа“ выставлять безоружных людей! Сам-то, наверно, спрячется, а народ положит».

Он расстроенно плюнул и решил уйти с площади совсем, понимая, что, если начнётся штурм, все эти декоративные баррикады будут сметены за считанные минуты.

Вдали большая группа мужчин раскачивала троллейбус, видимо, собираясь его свалить. «Нашли защиту. Танк превратит его в плоский лист железа, — усмехнулся Волков, разглядывая издалека копошащихся мужиков. Один из них показался ему знакомым. — Чёрт возьми, не Карабанов ли? Похож на Карабаса… Похож… Как он тут оказался? Хотя где ж ему быть, как не здесь?»

Учитель пошёл было в сторону «баррикадников», но в этот момент в поле зрения попал человек с профессиональной видеокамерой на плече. «Оператор! — обрадовался Волков. — Может, где-то здесь и Наталья».

Расталкивая людей, он бросился за оператором, сразу забыв и про баррикады, и про человека, похожего на доктора.

Глава вторая

А Карабанов, действительно, пытался вместе с другими свалить набок троллейбус.

Телефонный звонок разбудил его в половине седьмого утра. Ещё не проснувшись, доктор подумал о больнице: что-нибудь там случилось.

— Сергей Борисыч! У нас переворот! — услыхал он голос Горелика.

— Какой, к чёрту, переворот? — просыпаясь от ярости, грубым шёпотом скорее прошипел, нежели выговорил Карабанов. — Вы с ума сошли — в такую рань звонить? У меня дети спят… Жену, наверно, разбудили.

— Я вам серьёзно говорю, — уже строго сказал Горелик. — Включите радио и услышите. Горбачева изолировали. Власть захватил Комитет по чрезвычайному положению. Верхушка армии, милиции и КГБ. Малкин велел позвонить всем нашим. Будем определяться в действиях. Я вам ещё позвоню.

Горелик отключился, а доктор, как держал трубку в руке, так и застыл с нею. Малкин был их куратор в Институте демократизации. Работал в каком-то НИИ то ли осушения земель, то ли их обводнения. Не вылезал из-за границы. Когда находился там, людей на заседания собирал Горелик.

Карабанов включил радио. Прослушал весь набор сообщений. Разбудил Веру. Всё, о чём мечтал, к чему рвался, рушилось. Сидел на кухне, где был репродуктор, подавленный. Жена, обычно не проявлявшая чувств, заботливо гладила его, успокаивала.

— Подожди переживать. Не только нам — многим есть што терять. Люди не согласятся. Надо только поднять их.

Опять зазвонил телефон.

— Малкин связывался с некоторыми товарищами. Рекомендуют организовать сопротивление. Обзвоните, кого можете из знакомых. Пусть едут к Дому правительства на Краснопресненскую набережную. Там должны быть наши люди из российских депутатов…

Карабанов позвонил Нонне. Не называя имени — близко на кухне ходила жена, — рассказал о чрезвычайном положении. Велел поднять всех, на кого можно было положиться. Подключил ещё несколько человек. Вспомнил о Слепцове.

— Паша, у нас переворот.

— Знаю.

— Людей собирают на Красной Пресне. Поехали?

— Сейчас не могу. Должен быть на заводе.

Доктор решил ехать один. Он был сердит на людей из Чрезвычайного комитета. Одновременно хотелось плакать от жалости к себе: всё поломали негодяи. И тут же из глубин сознания всплывал страх. Ничего подобного в последней истории государства не было, а из тех стран, где такие события происходили, советская пресса передавала зловещие сведения. Особенно много в прежние годы говорилось о Чили, где военная хунта также сбросила президента и застрелила его. Позднее, даже перестав доверять советской пропаганде, Карабанов не сомневался, что там творился жуткий произвол. Тысячи людей загнали на стадион, издевались над ними, убивали. Солдаты останавливали машины, пассажиров расстреливали. Поэтому, помня о Чили, добираться в центр Москвы Карабанов решил не на своей машине, а общественным транспортом.

К его удивлению, всё работало, ездило, возило людей. Рабочий день начинался обычным порядком. Встревоженных лиц Карабанов почти не увидел. Наоборот, сначала в автобусе, а потом в метро некоторые громко радовались чрезвычайному положению. Выходя из автобуса, он услыхал, как молодая женщина с усмешкой бросила двум небритым мужикам, ругающим «хунту», которая «пришла закручивать гайки»: «Допрыгались? Всё загадили своей демократией. Ну, наши опомнились. Они вам покажут». И в метро Карабанов с раздражением услышал нечто похожее. «Давно надо было выбросить эту пятнистую шваль, — сурово заявил на весь вагон какой-то мужчина примерно одного возраста с доктором. — Развалил страну, мерзавец. Теперь прикинулся больным…».

А те, кто видел идущие по Москве танки, рассказывали о них скорее с интересом, чем с испугом. Некоторые при этом не скрывали надежд. Оказывается, советская армия не уничтожена и, если надо, сможет защитить народ.

Второе, что удивило Карабанова — людей возле Дома правительства на Краснопресненской набережной было невероятно мало. Сергей ожидал, что таких, как он, у кого чрезвычайное положение разбивало большие планы, так или иначе связанные с трансформацией, а лучше с разрушением Советского Союза, очень много. Они придут сюда и скажут о своём возмущении. Не будут же их сразу расстреливать — сначала арестуют, но они успеют заявить о своём несогласии с планами ГКЧП. Это подхватит зарубежная пресса, может быть даже его, Сергея Борисовича Карабанова, покажут по американскому телевидению. Увидит тётя Рая… И «хунта» побоится арестовывать известного человека.

Но время шло, а массовости не чувствовалось. Там и сям виднелись разрозненные кучки. Не было ни криков, ни шума. Люди стояли в какой-то задумчивости, некоторые с отрешённым видом, словно верующие в ожидании проповеди.

Медленно, поодиночке подходили новые не то протестанты, не то любопытствующие. Постепенно площадь заполнялась народом. Прошел слух: прибыл Ельцин. Это возбудило многих присутствующих. А когда среди людей стали распространять листовки с Указом российского президента, ставящим действия ГКЧП вне закона, у доктора появилось ещё больше надежды оказаться не арестованным.

Правда, он не был уверен, что самого Ельцина не схватят. Лично он, на месте заговорщиков, только так и поступил бы. Попади они ему в руки, думал Карабанов, расправа была бы немедленной. Крови, как хирург, он не боялся, а с идейными противниками разговор один: к стенке.

С балконов Дома правительства время от времени выступали разные люди. Они кляли членов ГКЧП, призывали толпу на площади твёрдо стоять за идеалы демократии, сообщали новости. Однажды объявили, что на сторону ельцинских сторонников перешёл танковый батальон. Много это или мало от всего количества боевой техники, подступившей к Дому правительства, большинство собравшихся не знали. Значительная часть разбухающей толпы состояла из женщин, молодых девиц, подростков и мужчин явно не армейского вида. Однако психологически факт перехода поддержал демонстрантов.

Потом кто-то крикнул, что с одного из «танков демократии» выступает Ельцин. Толпа качнулась. Многим захотелось увидеть и услышать лидера сопротивления. Но оказалось, что выступал он не там, где собралась основная масса народа, а с другой стороны здания, в более безлюдном и безопасном месте. Основными слушателями были журналисты, его охрана и немногие демонстранты. К тому же зачитал он свой Указ и обращение к народу быстро, и когда наиболее ретивые из основной толпы добрались к месту выступления новоявленного вождя, танковая броня была давно пустой.

Возбуждённый Карабанов, в отличие от других, не мог устоять на месте. Он ходил туда-сюда, пробирался в наиболее густые уплотнения толпы, выкрикивал вместе со всеми какие-то призывы и всё время хотел действий. Однако на площади ничего, кроме обсуждения листовок и вспыхивающих по чьей-то команде скандирований, не происходило. Пока не разнеслась молва о готовящемся штурме Дома правительства. А следом не раздался клич делать баррикады.

Вот тут-то Карабанов воспрянул. Он быстро сбил группу из нескольких мужчин и повёл её искать, что можно использовать для образования завалов. Подошли к капитальной ограде ближайшего двора. Верхние концы стальных прутьев были откованы в виде наконечников пик. Сами решётки вмонтированы в двухметровые кирпичные столбы.

— Ломай, ребята! — крикнул один из карабановских мужиков, локтём отодвинув в сторону замешкавшегося доктора. — Круши! Пики выставим вперёд! Танки напорются.

Такого азарта Карабанов никогда не видел и не испытывал сам. Мощные решётки, сделанные, судя по толстым наслоениям краски, не одно десятилетие назад, казалось, нельзя было вырвать даже трактором в три сотни лошадиных сил. А здесь небольшая группка возбуждённых людей, вцепившись в прутья, где снизу, где сверху, с нечеловеческой силой раскачивала прочное сооружение, сделанное, может быть, похожими руками для удобства таких же горожан, и со смехом, с матерщиной ломала чужой труд. «Вот она — русская страсть к разрушению, — весело подумал доктор, сам изо всей силы дёргая решётку и упираясь ногой в цоколь ограды. — Русская? А почему русская? А я кто? Такой же, как они? Тогда почему мы с таким удовольствием громим и ломаем? Ломаем, штобы построить защиту. Ломаем, штобы остановить зло. Но почему радуемся этому крушению? Разве это естественно — разрушать и веселиться? А может, дело не в наших натурах? Может, довольны потому, што разрушаем чужое? Вон валят столб… Он чей? Ничейный. Ломают мостовую. Она ничья. Общественная собственность. А вон потащили ванну!»

Карабанов даже перестал раскачивать решётку, заглядевшись, как несколько молодых парней, смеясь и дурачась, с грохотом волокли по асфальту ванну. «Ванну-то где они взяли? Не из квартиры же спёрли! Пришли бы ко мне за моей ванной! Дуплетом по ногам — и на операцию. Легко кромсать чужое. Отучили нас от собственности. Поэтому — веселимся, ломая».

— Дядя! Ты чево повис, как медаль, — открыл в улыбке жёлтые от курева зубы худой, морщинистый парень. — А то гляди — отнесём с решёткой на баррикаду.

— Думаю, сынок, думаю, — разозлившись на «дядю», бросил доктор. — Думаю, што лучше сломать, штобы хорошо построить.

— А ты не думай! Вон там, — мотнул головой в сторону Дома правительства, — за нас думают.

После ограды, которую мужчины разрушили дотла, перетащив в большую кучу не только решётки, но и кирпичи от столбов, азарт несколько спал. Люди чувствовали усталость. Хотелось есть. Взятые из дома бутерброды Карабанов давно съел. Кто-то из его группы сказал, что питание налаживают кооператоры. Пошли искать место раздачи. И снова доктор удивился странным действиям «чрезвычайшиков». На машинах привозят водку и даже горячую еду. В открытую устраивается кормление, что привлекает всё новых людей на площадь. Как-то нелогично и несерьёзно поступает хунта. Своих противников позволяет кормить, даёт возможность делать баррикады. Может, рассчитывают всё это оборвать одним махом, во время штурма? Говорят, прибыли десантники. А эти головорезы натренированы уничтожать таких же подготовленных противников, не говоря о безоружных демонстрантах. Вон как Володя Волков расправился с кабаном, когда, казалось бы, у него не оставалось ни одного шанса.

И опять холодный, парализующий страх подкатил к сердцу.

Группа, с которой доктор крушил ограду, разбрелась. Но Карабанову не терпелось ещё чем-нибудь усилить неприступность «своей» баррикады. Он увидел, как вдали люди толкают троллейбус. Быстро пошёл к ним. Пристроился. Снова вошёл в азарт. Даже стал командовать. На него косо посмотрели: своих командиров хватало. Однако возбуждённый голос доктора подмял остальных, и вскоре под крики Карабанова троллейбус стали валить набок.

Едва стих грохот падающей машины и звон разбитого стекла, как доктор услыхал знакомый голос:

— Серёжа! Карабас!

Он обернулся. К нему шёл Слепцов.

— О-о, Паша! Как ты меня нашёл?

— Да я тебя не искал. Случайно.

— Вот видишь, пока ты работаешь на ГКЧП, мы отстаиваем демократию.

— Работают, Сергей, все. Ельцин и Гаврила Попов — московский мэр, призвали к всеобщей забастовке, но их никто не послушал. Представляешь, никто!.. Ни один завод… Ни одна контора не забастовала в Москве…

Он усмехнулся:

— Кроме биржи. Но это разве предприятие? Так себе… мусор.

— Откуда ты знаешь? — с невольным испугом спросил доктор, вытирая сразу вспотевшее лицо. Получалось, что их, большую по размерам одной площади, но ничтожно малую в масштабах страны, массу протестантов никто не хочет поддерживать? Или все остальные выжидают? Ждут, на чью сторону начнёт падать качающаяся пока тяжёлая плита репрессий, чтобы в последний момент успеть ускользнуть, а потом запрыгнуть на неё вместе с другими и, радуясь своей осмотрительности, бить по дёргающимся из-под плиты рукам и ногам менее сообразительных граждан.

— Знаю, Сергей. Знаю… Моя информация, можно сказать, из стана наших врагов.

Павел вздрогнул от собственных слов. Это что же — его родной отец в рядах врагов? Но разве может человек, давший ему жизнь, родной по крови и, до последнего времени, близкий по духу, оказаться настолько чужим, чтобы его можно было поставить рядом с теми, кого он, Павел Слепцов, сегодня утром возненавидел, как разрушителей близкой и радостной цели? «Вылезли всё-таки, сатрапы, — бросил он утром за завтраком, не поднимая головы от тарелки с манной кашей, которую любил с детства. — Хотят снова всех построить в колонну. Не получится… Народ проснулся». «Не смешивай народ и кучку расчётливых негодяев, рвущихся к своим корыстным целям, — сухо сказал отец. — Как много раз показывала история, народ, поверив их крикливой, циничной демагогии, потом расплачивается миллионами жизней. Спохватились наконец-то имеющие силу. Может, ещё удастся остановить страну на краю пропасти». «Это жандармы-то спасают страну? Где ты такое видел? Они только прольют реки крови. Вот посмотришь, их никто не поддержит». «Всё зависит от того, как поведут себя эти Робеспьеры и Наполеоны».

Вечером, уходя с завода, Павел позвонил отцу. Весь день поступала противоречивая информация, и он хотел получить от генерала более объективные сведения. Отец, похоже, говорил не всё, что знал. На вопрос сына о положении на местах сказал, что везде спокойная обстановка. Протестующие собрались только в Москве у Дома правительства РСФСР (отец помолчал и нехотя поправился: «у Белого дома»), а также небольшие группки у здания Ленсовета в Ленинграде. В союзных республиках затихли. Одни руководители дают понять, что происходящее в Москве их не касается. Другие — намекают о готовности сотрудничать с Комитетом по чрезвычайному положению. А лидер грузинских националистов Гамсахурдия открыто объявил о своей поддержке ГКЧП. С таким же заявлением выступил председатель Либерально-демократической партии России Жириновский. Партию эту пока ещё мало кто знал, зато её руководитель — шумный, скандальный, неожиданно для всех занял третье место на недавних выборах президента России.

Куда-то пропали некоторые известные деятели, ещё вчера плясавшие политическую чечётку на советской власти. В Москве никто не мог найти председателя правительства России Силаева, «архитектора перестройки» и «отца демократии» Александра Яковлева. В Литве исчез из поля зрения, блеклый, как моль, Ландсбергис.

Всё это Слепцов пересказывал сейчас доктору и, видя, как у того мрачнеет лицо, сам наливался тревогой.

— Гамсахурдия… Вот поганец, — сплюнул Карабанов. — Развязал у себя бойню, а теперь наложил в штаны.

Павел с удивлением посмотрел на товарища.

— Да, да. Никакой там демократией не пахло, — хмыкнул доктор. — Тогда надо было спустить с поводка нацистов… Очень удобный был момент. Первый съезд депутатов… Горбачёв хочет выглядеть демократом. Ненавидит армию…

— Значит, это была наша площадь Тяньаньмэнь? Только с другим результатом?…

— Результат ещё будет. Говорят, пригнали десантников. Если им прикажут, они быстро похватают, кого надо.

Карабанов помолчал, испытующе глянул на Павла.

— Ты к нам в гости? Или насовсем?

Слепцов огляделся вокруг. За ближайшими группами не видно было всей территории, заполненной людьми. Но пока он пробирался к замеченному издалека Карабанову, успел разглядеть, что на подступах к Белому дому, как его назвал отец, на набережной Москвы-реки, возле застывшей без движения бронетехники народу собралось немало. Публика была разношёрстной. Много молодёжи. Люди средних лет. Слепцову встретился священник в сопровождении опрятных парней с аккуратными бородками. Сосредоточенно обсуждали возможности баррикад и способы обороны несколько казаков. Усатые, с чубами из-под фуражек, с лампасами на брюках и в кителях с какими-то странными погонами, они резко выделялись среди людей в ветровках, простеньких куртках и потёртых джинсах-«варёнках». Немолодые женщины кормили солдат. Кто-то раскладывал прямо на броне творожные сырки, шоколад, пачки печенья. Из термосов наливали горячий кофе — к вечеру погода стала портиться и заметно похолодало. В разных местах зажгли костры. Неподалёку два молодых мужика — один с иссечённым фурункулами лицом (Слепцов ещё усмехнулся: как от картечи следы), другой — маленький, метра полтора ростом, кричали неизвестно кому: «Ломайте скамейки для костров! Пусть этой власти ничего не останется!»

— Остаюсь на ночь.

— Обещают штурм.

— Жалко, если сомнут. Жить хочется. Но жить при такой власти — теперь не знаю как… Если выстоим, представляешь, какая прекрасная жизнь начнётся! Только бы не оставить эту площадь.

Слепцов обвёл рукой пространство, заполненное людской массой.

— Нашу площадь Тяньаньмэнь.

— Нельзя доставить радость таким, как Нестеренко, — возбуждённо сказал Карабанов, с благодарностью пожимая руку экономиста. — Вольт при слове «демократ» хватается за свой пятизарядный МЦ-20. Как Геринг при слове «интеллигент» — за кобуру парабеллума.

— Мне жалко его, — нахмурился Павел. — Жалко, што мы оказались по разные стороны баррикад.

— Чево жалеть? — вскричал доктор. — Начнись атака войск и окажись Андрей здесь, он, наверняка, пошёл бы против нас. Целил бы в тебя… Или в меня. Сейчас, наверно, ждёт, когда разнесут эту площадь… Сидит себе спокойный и довольный. Думает, его время пришло…

Глава третья

Но как раз в этот момент Андрей Нестеренко был далёк от спокойствия. Утром он, на самом деле, обрадовался так, что к горлу подкатил комок, и несколько секунд электрик не мог ничего сказать. В мыслях стучало одно: «Наконец-то! Наконец-то!» Он знал, что многие на заводе также ждали каких-то решительных действий от власти. Только не представляли: от какой власти? В Горбачёва не просто не верили. Его массово ненавидели. Ельцинскую братию воспринимали с опаской. Говорил он правильно. О ликвидации привилегий. Об улучшении жизни народа. О том, что Россия должна меньше давать своих богатств республикам, а больше оставлять себе. Но действовал российский президент по принципу: чем хуже, тем лучше. Разваливал союзное управление. Призвал в России не выполнять законы Союза ССР. После чего начался бардак. Никто никого не слушал. Начальники не знали, кем руководить, подчинённые — кому подчиняться. Действовавшие много лет кооперативные связи стали обрываться. Поставки на завод комплектующих изделий от партнёров то и дело останавливались.

Всё это надо было прекращать. Но кому? И вот теперь нашлись в руководстве страны силы. Взяли на себя ответственность.

В то, что Горбачёв заболел, Андрей ни капли не поверил. Его отстранили от власти. И будет совсем хорошо, подумал Нестеренко, если пристрелят при попытке к бегству. Столько зла стране не причинил ни один правитель, сколько натворил этот самовлюблённый и самонадеянный недоумок. И что ж это за партия у нас, если в ней не созданы механизмы оздоровления по инициативе снизу? Наверно, в самом деле, разложилась она, оказалась бездейственной. Хотя вряд ли справедливо сказать это обо всей партии. Особенно, о низовых звеньях. Виктор Савельев не раз рассказывал, что редакции газет, особенно «Правды», завалили тысячами писем и резолюциями собраний, где рядовые коммунисты требовали немедленно снять Горбачёва с должности. А верхушка трусит. Продолжает смотреть на пятнистую куклу, как лягушата на ужа. Теперь военные наведут порядок.

— Мама, кажется, мы пережили «пятнистую» чуму, — сказал Андрей матери, садясь завтракать.

— Дай бы Бог… А то выздоровеет и снова вернётся.

— Не-е-т, — рассмеялся Андрей. — Он здоровей всех нас. Просто ему лапоточки сплели. Со звоном цепей. Штоб не бегал за Нобелевскими премиями, а сидел в камере. Если, конечно, не пристрелили. Я с завода Милке позвоню. Как там себя хохлы ведут? Надо сказать, штоб детей далеко не отпускала. И ты повремени выходить. Всё же Чрезвычайное положение.

Жена Людмила в субботу уехала с обоими сыновьями к родителям в Харьковскую область. Андрей предлагал подождать его — со следующего понедельника у него начинался отпуск. Но она как предчувствовала что-то. Да и мать поддержала её.

Надежда Сергеевна Нестеренко — мать Андрея — жила с сыном и снохой уже восемь лет. После смерти мужа и отъезда младшей дочери ей стало неуютно одной в трёхкомнатной квартире, которую когда-то дали от завода старшему Нестеренко на семью с двумя разнополыми детьми. Здесь всё ей напоминало о рослом, широкоплечем мужчине, много лет назад вынесшем её на руках из горящего частного домика подруги, где они, студентки, натанцевавшись до упаду, уснули в новогоднюю ночь. Мужчина проходил мимо. Когда увидел в окнах зарево, стал дёргать дверь. В это время стёкла лопнули от внутреннего жара и сквозь разбитые рамы повалил дым. Прохожий рванул дверь так, что она выпала вместе с петлями. Подруга в полуобморочном состоянии смогла подползти к выходной двери. Махнула рукой в глубину: «Там…»

Это было 1 января 1953 года. Михаилу Ивановичу Нестеренко объявили благодарность и выдали премию. От денег он не отказался и потратил их на платье спасённой девушке. Через некоторое время могучий 29-летний мужчина, с грубоватыми, словно из-под топора, чертами лица и широкими чёрными бровями повёл худенькую, светловолосую девушку в ЗАГС.

Впоследствии она, инженер-технолог, ни разу не пожалела, что приняла предложение простого рабочего. Михаил Иванович стал высококлассным наладчиком турбинного оборудования. К военным наградам добавились две трудовых. А главное, ей было с ним надёжно. Так и казалось, что в любое мгновенье может спрятаться под рукой могучего, доброго человека.

Но война время от времени напоминала о себе. Болело сердце, возле которого прошла немецкая пуля. Давал знать застуженный в ледяном Днепре позвоночник.

Михаил Иванович умер перед самым рождением второго внука. Андрей с женой, при согласии матери, назвали мальчика в честь деда. А когда вышла замуж и уехала к мужу сестра Андрея, Надежда Сергеевна предложила обменять свою трёхкомнатную и двухкомнатную квартиру сына на две других. Теперь она жила с сыном и снохой в четырёхкомнатной, а в однокомнатную прописала старшего внука.

На пенсию ушла всего год назад, хотя на заводе отпускать не хотели. Но она решила оставшееся время отдать внукам и сыну со снохой, взгляды которых на жизнь, на политику были ей близки и понятны. Поэтому радость Андрея от введения чрезвычайного положения Надежда Сергеевна разделяла, хотя и не без сомнений. Смогут ли эти люди из ГКЧП заставить народ поверить их власти? Не к худшему ли времени хотят повернуть страну? И есть ли возможность сохранить разваливаемый Союз без жертв и репрессий? Многие поверили демократам, их обещаниям свободы для каждого человека и хорошей жизни для всех.

— Свобода одного заканчивается там, где начинается свобода другого, — сказал Андрей, снимая с вешалки в прихожей куртку-ветровку. — Если кто-то хочет себе компот, а остальным помои, значит, он такой же демократ, как я — сын Чингисхана. Ты умная, образованная женщина, понимаешь, что настоящая демократия — это строгое соблюдение закона. А наши демократы не признают никаких законов.

— Хотя среди них много интеллигентных… И не стыдно им так поносить свою вчерашнюю веру?

— Интеллигенция у нас всегда, прости меня за грубость, проститутская публика. Особенно так называемая творческая. Вчера лизали руки одному. Сегодня — другому. Завтра — пообещают им благ и званий, обнимут ботинки третьего. И пока он их не оттолкнёт, будут стирать пыль с ботинок своим носовым платком… Штобы потом сморкаться в рукав.

Ты боишься жертв… Больших жертв не будет. Конешно, кто начнёт стрелять в правительственные войска, пусть будет готов получить пулю в ответ. Большинство сообразят, что лучше всего свернуть свою разрушительную работу. Они нахраписты, когда против них нет силы. Надеюсь, первое, что сделают члены Комитета — арестуют весь демсинклит.

— Кого?

— Ну, их руководство… демократов. Поверь, мне, их немного. Демонстрации, которые показывают — это несогласные с жизнью по-горбачёвски. А после ареста — сразу, не откладывая на потом, начать расследование диверсий. Я только так называю все подрывные действия последнего времени. Помнишь, говорил тебе о сотнях железнодорожных составов с товарами и продовольствием вокруг Москвы? Это — не слухи. Нам рассказал Фетисов — наш товарищ по охоте, база которого была под завязку забита продуктами и промтоварами. Что портилось, вывозили на свалки. Потом такие составы несколько раз показывали по телевизору. Это разве не диверсия? Не преступление врагов народа? А остановка на ремонт в одно время сразу всех табачных фабрик?

— Тебе-то это пошло на пользу, — улыбнулась Надежда Сергеевна.

— Мне — да. А политической системе? Государству? У всякого решения, мама, есть фамилия, имя, отчество. Расследовать эти и другие диверсии — не составит труда. Где, конкретно, вина Горбачёва. Где Ельцина. Где других людей. Один предложил. Другой — поддержал. Третий — подписал. И у каждого в кармане паспорт. Разгружать составы с продовольствием и товарами не давали какие-то люди. Кто они? Кем поставлены? Арестовать их — раз плюнутъ. Пройти по всей цепочке… сверху донизу… А потом всех показать народу. Не втихаря, а с портретами в газетах… с их признаниями по телевизору.

— Но ведь они, Андрюша, будут сопротивляться. Кому захочется стать преступником? Будут, может, насмерть отбиваться…

— Не хочу говорить громких слов… ты меня без этого знаешь… Но если потребуется для спасения страны… штобы осталось отцом завоёванное… я, наверно, решусь и на такое.

— Упаси тебя, Бог! Выбрось это из головы. Иди, а то опоздаешь.

В сборочном цехе только и разговоров было о ГКЧП. С кем бы Нестеренко ни встречался, первый вопрос ему был: как ты, Андрей Михалыч, относишься к неожиданной новости? Андрей рассказывал, с ним соглашались, издевались над Горбачёвым, прикидывали, что будет делать Ельцин.

Потом начала поступать какая-то странная информация. Вроде как возле Дома правительства России собираются люди, протестующие против введения чрезвычайного положения. К ним якобы выходил Ельцин, который не признал ГКЧП. Зачитал свой Указ, обращение к народу, где призывал людей к сопротивлению.

Сведения эти одни узнавали по обычному городскому телефону, другие — услышали из передач оживившихся зарубежных радиостанций…

Нестеренко был потрясён. Что ж это происходит, думал он. Ельцин и его компания активизируются, страна молчит, а члены ГКЧП бездействуют. Может, им нужна поддержка народа?

Андрей заспешил в партком завода. Секретарь партийного комитета Климов ещё несколько месяцев назад намекал ему о каких-то людях, которые готовятся сместить Горбачёва. Теперь намёки стали реальностью, и Нестеренко был уверен, что парторг ухватится за его идею.

— Владислав Петрович, мы можем с вами поздравить друг друга. Но обстановка требует решительных действий. Вы знаете, што происходит возле Дома правительства России?

Климов молча кивнул.

— Ельцинисты собирают сопротивление, — нетерпеливо продолжал Нестеренко, — а те, кто поддерживает наведение порядка в стране, сидят по домам и по заводам. Я готов вывести свой цех. Мы быстро доберёмся к Белому дому — так теперь его называют демократы, и встанем на площади впереди танков.

— Нельзя, Андрей Михалыч. Не было разрешения сверху.

— Вы в своём уме? — вскрикнул Нестеренко, вперив гневный взгляд в моложавое, упитанное лицо пятидесятилетнего секретаря. — Какое, к чёрту, разрешение? Ельцинисты у кого его спрашивали? Да мы, наоборот, должны поднять всю страну… всех, кто против разрушения государства. Вы обращение-то к народу слышали? — с подозрением спросил он. — ГКЧП обращение? Там прямо просят граждан поддержать чрезвычайные меры.

— Всё я слышал, — раздражённо сказал Климов. — Не глухой. Другие оглохли. Я сейчас попробую ещё раз созвониться с горкомом.

— Да плюньте вы на них! К вам народ стучится! Возглавьте хотя бы наш завод. Мы колонной тронемся, и, уверяю вас, все заводы пойдут к этому Белому дому. Пусть увидят, сколько их и сколько нас!

Нестеренко пошел к двери.

— Я буду в цехе ждать, Владислав Петрович.

Возле своей энергослужбы собрал рабочих. Передал разговор с Климовым. Сказал, что сейчас наступил момент, когда нельзя быть в стороне. Люди, которые отстранили Горбачёва, хотят остановить развал государства. Но возле Дома российского правительства в Москве собираются как раз те, кто намерен вернуть Горбачёва. А значит, продолжать разрушение. Можно им это позволить?

— Ответ вы сами знаете, Андрей Михалыч, — сказал высокий сборщик Колтунов, выделяющийся щеголеватостью даже в рабочей одежде. — Што мы можем сделать?

— Прийти на митинг разрушителей и показать, сколько нас, которые против.

— Это же гражданская война! — воскликнул инженер отдела труда и зарплаты Самойлов — коротконогий мужчина лет сорока, с лысиной на темечке, из-под которой вниз распушались, как раскрытый веер, тёмные волосы. — Вы нас зовёте к войне?

— Война начнётся, когда вы решите отсидеться дома. Она вас достанет в сортире и на мягком диване.

— В рабочее время, наверно, будет нельзя, — в раздумье сказал бригадир слесарей Анкудинов, поглядев на электронные часы с зелёными цифрами. — А после работы всем цехом и пойдём.

Когда расходились, посоветовал энергетику:

— Надо бы вам, Андрей Михалыч, с другими цехами провести работу. Заводом двинуться.

Но вскоре работу начали проводить с самим Нестеренко. Сначала подошёл секретарь цеховой парторганизации — тридцатилетий мужчина с тонкими усиками и торчащими из кармана рубашки, как газыри у горца, фломастерами. Партийная должность для инженера по технике безопасности со временем должна была обернуться кадровым ростом, и потому он нёс свой крест так же стоически, как покупатель дефицитных итальянских туфель воспринимал вручаемые ему, в качестве обязательной нагрузки, галоши из литой резины.

С этим человеком Нестеренко объяснился быстро. Парторг ушёл, нервно двигая усиками и зачем-то всё время теребя газыри-фломастеры.

Потом позвал к себе начальник цеха.

— Што ты задумал, Андрей Михалыч?

Андрей стал рассказывать. Сухой лицом, с причёской «ёжиком», в куртке, напоминающей военный френч, начальник цеха с удовольствием знал, что сильно смахивает на главу Временного правительства России 17-го года и гордился, когда его за глаза называли Керенским. Слушал он невнимательно, смотрел то в календарь, то в лежащую на столе бумагу. Похоже, был уже проинформирован в деталях.

— Зачем тебе это надо? Наведут порядок без нас. Мы, как люди дисциплинированные, должны выполнять постановление ГКЧП. А там што сказано? Каждый работает на своём месте… выполняет свои обязанности и не лезет в дела других. Директор завода знает о твоих… как бы это сказать — предложениях. Очень не одобряет. Считает, справятся без нас… Без нашей поддержки. У них — армия. Внутренние войска. Госбезопасность с «альфами» и «омегами». А ты кто? Главный энергетик сборочного цеха.

«Керенский» многозначительно помолчал. Потом вздохнул и добавил:

— Пока.

— Если вы меня пугаете, то я не боюсь. Вас не боюсь… А за страну — вот за неё боюсь… Когда у неё такой партхозактив, то нас ждёт большой пассив.

— Ты чево из себя строишь?! — неожиданно вскричал «Керенский». — Спаситель Отечества! Попробуй только ещё будоражить рабочих! Кто пойдёт на баррикады, будет уволен. У нас серьёзное производство, а не фабрика игрушек.

— Вы на меня не кричите, — зловещим голосом, привставая, произнёс Андрей. — Я — человек пугливый. С испугу могу не знай што сделать… Укусить могу с испугу.

Начальник цеха откинулся в кресле и замер, как окаменел. А Нестеренко, выходя из кабинета, уже не сомневался, что его личный долг — организовать поход рабочих к Белому дому.

Однако в цехе обстановка была уже иной. С людьми после него поработал цеховой парторг. Некоторые, узнав о запрете «Керенского», прятали глаза. Другие ещё соглашались, но, похоже, при первой возможности могли уйти в сторону.

Андрей наметил сбор за проходной. Рассчитывал не только на своих рабочих. Его посланцы побывали в других цехах. Теперь он стоял на площади у заводской Доски почёта и с волнением наблюдал, как к его группе подтягиваются новые люди. Минут через двадцать после конца смены здесь собралось сотни три рабочих.

Нестеренко уже готовился объявить народу продуманный им маршрут: до какого места — общественным транспортом, где снова сбор, откуда колонной к Белому дому, как вдруг на выступающий цоколь Доски почёта поднялся секретарь парткома Климов.

— Товарищи! Как вы видите, в стране очень сложная обстановка. Государственный комитет ввёл режим Чрезвычайного положения. Это означает запрет на всякие демонстрации и манифестации…

— А почему вы не сказали об этом Ельцину и его приспешникам? — крикнул какой-то мужчина средних лет. — Они с самого утра митингуют возле ихнего Белого дома.

— Это их дело. Они будут за это отвечать.

— А што думает ваша партия? На чьей она стороне? — раздались другие голоса.

— Партия пока не определилась. Центральный Комитет должен выяснить, што случилось с Михаилом Сергеичем, и только потом примет решение. Мы будем его ждать. А пока…

— А пока, — громко перебил Климова поднявшийся рядом с ним рослый Нестеренко, — отойдите в сторону и не мешайте нам спасать свою страну. Товарищи! Секретарь не говорит нам, што Горбачёв уже подготовил договор, по которому Советского Союза не будет.

— Ах, гад!

— ГКЧП выступил против этого! А те, кто копошатся сейчас у Белого дома, хотят вернуть Горбачёва и дать ему возможность закончить своё дело.

— Все вопросы надо решать демократическим путём! — послышался из толпы знакомый Андрею голос. Он пригляделся: точно, секретарь цеховой парторганизации.

— Вы думаете, кто это говорит о демократии? — воскликнул Нестеренко. — Парторг нашего сборочного цеха! Его у нас зовут «художник на охране». Ему лишь бы тихо высидеть какую-нибудь должность. Так вот, оказывается, с чьей помощью мы с вами захлёбываемся, как в дерьме, в нынешней демократии! Составы с продуктами не пускают в торговлю — это демократия? Выбрасывают добро на свалки, только штобы нам с вами не досталось. Армию клеймят, пацанов в форме шпыняют — им в автобус нельзя войти — это тоже демократия? Страну раздирают на клочья, штобы власть захватить и забрать себе общенародные богатства. И это демократия? Тогда што же мы должны назвать бандитизмом? Назвать бардаком, который устроил Горбачёв при участии вот этих подручных!

Нестеренко показал на Климова и пробравшегося к нему из толпы цехового парторга.

— Они сами трусливы… Не могли выбросить на свалку… туда, куда везут сейчас демократы добро… не могли выбросить Горбачёва. А теперь мешают нам подняться против таких демократов… защитить страну не дают.

— Товарищи! Нестеренко провоцирует вас на опасный поступок. Директор завода против похода наших рабочих к центру Москвы. Мы — предприятие строгой дисциплины. А вы знаете, што бывает за её нарушение. Могут уволить…

По толпе прокатился ропот. Кто-то заматерился, кто-то громко назвал директора «шкурой» — на заводе теперь плохо говорили об избранном директоре и жалели о прежнем, назначенном. Но общее настроение явно надломилось. Андрей почувствовал это.

— Нас хотят запугать, товарищи! — крикнул он. — Какое право имеет директор запретить рабочему человеку или инженеру пойти после работы, куда он захочет? Он, наверно, набрался этой демократии в Эстонии… Там русских называют животными… Там фашистов носят на руках, как героев. Может, ему и наша страна совсем не нужна?

— Вы думайте, што говорите, Нестеренко, — всколыхнулся Климов. — Мы можем потребовать от вас объяснений в парткоме. Партия не допустит вседозволенности.

— Ай-яй-яй, не допустит… Вы бы раньше не допускали этой вседозволенности! А то позволили Горбачёву разрушить всё в стране, кивали и поддакивали, а сейчас, когда решается: быть иль не быть Советскому Союзу… в самый, может, ответственный момент, не позволяете народу выказать свою поддержку наведению порядка. Тогда зачем вы нужны, такие бесхребетные?

Андрей спрыгнул с возвышения.

— Пошли, товарищи! Не слушайте этих предателей! Собираемся, как решено, в Москве, возле выхода из метро.

…Он приехал вместе с десятком человек. С теми, кто работал под его началом, и кто не из страха, а из уважения поддерживал энергетика. Они стояли полчаса. Подошло ещё трое. Через двадцать минут добавились два человека. Однако вскоре люди стали расходиться. «Мало нас, Андрей Михалыч. Если бы не увольнение…»

Нестеренко растерянно улыбался, понимающе кивал. Говорить не мог: что-то случилось с голосом. Молча глядел из-под чёрных бровищ на очередного уходящего, и грубое, словно рубленое лицо его выражало такое страдание, что собравшийся уходить поспешно отворачивался и стремился быстрее раствориться в людском потоке.

Глава четвёртая

Весь вечер Волков то и дело успокаивал жену. Наталья на какое-то время забывалась, иногда даже улыбка вспыхивала на красивом лице, но потом опять хмурилась, аккуратно промакивала накрашенные глаза.

— Ну, чево ты принимаешь всё это так близко к сердцу? — удивлялся Владимир. Брал её руку, трепал пальцами жены свои усы, обнимал за плечо. — А то ты не знала, как они работают.

— Но не так же внаглую, Володя! Не было никакой демонстрации демократов на Октябрьской площади! Си-эн-эн показала давно отснятые кадры. Год назад там был митинг. А его выдали за протест против ГКЧП 19 августа.

— Да пошли они к чёрту — и американцы со своей брехнёй, и наши заговорщики! Не было демонстрации на Октябрьской, значит, надо было орать об этом на весь мир. Показать, сколько их было сначала возле Белого дома. Я своими глазами видел. Посчитал. Да и ты снимала.

— Снимала. Но не дали. Зато сиэнэновские кадры крутили по всему миру. В Москве тоже смотрели. И шли к Белому дому. Сопротивление создали искусственно. Из сотен стали расти тысячи.

— Вот поэтому, Ташка, «чрезвычайники» — ослы. Я не журналист, не идеолог, а сообразил бы, как информационно раздавить ельцинистов. Митинг рабочих в Москве… На одном… другом заводе. Показать по телевизору. Да не короткие сюжеты, а подробно… Пустить демонстрацию сторонников. Направить колонны к Белому дому…

— Драка же была бы! Там к вечеру — половина пьяных. Кооператоры бесплатно раздавали водку. Привозили на машинах.

— Вот и пусть, — жёстко заявил Волков. — У них плакаты: «Долой советскую власть!», а мы бы их по башке транспарантами: «За Советский Союз!».

— Ты-то с какой стати? — улыбнулась Наталья.

— Позвали бы — пошёл. Понимаешь, страну надо было поднять. А они, рыбьи морды, «лебедей» крутили. Теперь, видишь, што начинается. Да успокойся ты! Лишний раз будем знать, што такое информационная война. Мы к ней оказались не готовы.

В это время зазвонил телефон. Наталья, думая, что звонят ей, взяла трубку.

— Володя! — закричал кто-то в трубке. Наталья протянула трубку мужу.

— Володя! Привет! Я тебе звонил девятнадцатого. И потом звонил. Все дни…

— Я не был дома, Паша, — сдержанно сказал Волков.

— Ты помнишь сову? Ну, зимой кричала! Володя! Конец советской власти! Я говорил вам: вещая птица. Всё кончено! Советский строй кончился! Социализму конец!

— Чему радуешься, дурак? — рявкнул Волков. — Думаешь, тебе от этого будет лучше?

На другом конце провода почувствовалось замешательство — Слепцов растерянно засопел. Он никогда не слышал учителя таким грубым.

— Я думаю, всем будет лучше, — осаженно проговорил Павел. — Зря што ли мы стояли под дождём перед танками? Ребята погибли… Трое… Ты видел похороны? Мы с Серёжей Карабановым были на них…

— Не видел. Зато смотрел по телевизору, как нападали на боевые машины десанта. По глупости погибли ребята. Жалко их. Экипаж теперь затаскают… А его благодарить надо, што не устроил кровавой каши.

— Ты о чём говоришь, Франк? Они — герои! Горбачёв дал каждому Героя Советского Союза! Как сказал… не помню кто… на митинге сказали… их подвиг будут помнить вечно. И я согласен с этим. А ты не в ту степь идёшь. Вроде моего отца.

— Я бы гордился идти с ним. Хорошая компания.

— Чем гордиться? Он всё видит в мрачном свете. Оправдывает нашу фамилию. Жалеет, што путч провалился.

— Жалеют многие. Особенно сейчас, когда началась вся эта вакханалия. Но молчат. А твой отец — смелый человек.

— Ты его не знаешь. Он изменился… Неузнаваемый стал.

— Это ты, Пашка, изменился. За личные обиды хочешь всему свету отомстить. Теперь отрекаешься от отца. А он, я думаю, лучше нас с тобой видит, кто победил и кто проиграл.

Волков с удивлением слушал Слепцова. Что произошло у Павла с отцом? Даже сквозь всегдашнюю скрытность экономиста товарищи чувствовали, как тот почтительно относится к отцу, как дорожат его мнением. Должно было случиться что-то необычное, чтобы так переменилось отношение.

А произошло, по мнению Павла, действительно, из ряда вон выходящее. Во время одной перепалки, которые стали в последние дни особенно накалёнными, отец сказал, что ради спасения жизни миллионов людей мог бы пожертвовать жизнью даже близкого человека.

— Моей што ль? — спросил Павел, замерев от догадки. Перед тем Василий Павлович жёстко растолковывал сыну о последствиях для страны провала ГКЧП, поносил организаторов этого, как он сказал, «мероприятия», теряя самообладание, ругал Горбачёва, который объявил членов Комитета самозванцами и преступниками, лишившими его связи с миром и страной.

— Какой лжец! Какой хамелеон! — почти кричал обычно выдержанный Василий Павлович. — Введение Чрезвычайного положения обговаривалось с ним ещё несколько месяцев назад. Обо всём он знал. По своей трусливой натуре хотел отсидеться в Крыму. Чужими руками разгрести жар. Ждал, как пойдут события. Связи его лишили… У него связь была всё время. Сам не хотел объявляться. Спутниковой связью были оборудованы все машины Горбачёва. Он ходил мимо них на пляж… Мог в любой момент снять трубку. Телевизор у него работал. Смотрел все передачи: и наши, и американские. А эти слюнтяи… эти ГэКаЧеПэ… испугались сами себя.

— Народа испугались! — гордо заявил Павел. — Я тебе говорил: их не поддержит народ.

— Чево ты несёшь? Какой народ? Несколько тысяч возле Белого Дома — это народ? Это — ничтожная доля процента от всего народа! Считать умеешь? Тысяча от трёхсот миллионов — это што? Математическая погрешность! Народ — выжидал. Ждал от них действий, а не соплей.

— Они побоялись крови — и правильно сделали. История никогда бы им не простила пролитой крови.

— История не прощает слабым. Сильных она оправдывает. Ты вот только сейчас увидел по телевизору, што привело к погибели трёх парней. А мы это видели, сами находясь рядом. Преступники не те, кто задавил и застрелил в силу сложившихся обстоятельств. А те, кто толкнул молодёжь на бронемашины. Кто не предупредил людей о смертельной опасности. Я видел, как молодые люди пытались всунуть кто арматуру, кто бревно между гусеницами и крутящимися колёсами. Захваченное траками бревно могло перемолоть не одного человека. А те, кто бросал в машины бутылки с зажигательной смесью? Это разве игрушки? В бронетранспортёре — большой боекомплект. Разнесло бы не только молодых солдат. А злость, с которой люди пытались разбить смотровые приборы — триплексы, закрыть брезентом смотровые щели? Цель была — ослепить машины. Но што такое «слепая» бронемашина? Это — смерть десяткам, если не сотням… Трое погибли… Это плохо. Но будет ещё хуже, когда погибнет страна. Когда страдания и смерть захватят миллионы людей. Этого могли не допустить гэкачеписты. Но они оказались из жидкого теста.

Ты упомянул историю… В ней, Павел, бывают моменты трудного выбора. Конешно, своё — родное, кровное — дорого. Дороже, может, почти всего на свете. Почти… Но есть ещё более дорогое. Это — жизнь великого множества таких же людей… миллионов человек. То есть народа… И жизнь великого государства. Поэтому ради их спасения я бы, наверное, мог пожертвовать… трудный это выбор — жертвовать… самой дорогой жизнью.

— Моей што ль?

— Сейчас што об этом говорить? Твоей… Своей… История сделала свой ход. Сделала руками слабых людишек, которые оказались не готовы к той роли, какую приготовила им судьба. И прежде всего, руками тщеславного, самонадеянного пустышки Горбачёва.

— Зато теперь он на высоте. Узник, освобождённый демократией для своих дальнейших дел. Разве для него сейчас это не самое важное?

— Его дела в нашей стране кончились. Он немного протянет, и его выбросят. К сожалению, вместе с державой. А ведь мог слюнтяй Крючков со своей… как их теперь называют? — хунтой? — изменить ход истории. Однако оказался слаб в коленках.

* * *

После поражения ГКЧП две темы стали главными в трибунных выступлениях и материалах средств массовой информации. Это — проклятья в адрес заговорщиков и выяснение, где тот или иной человек находился «в дни борьбы за спасение демократии».

Особенно свирепы были те, кого не могли найти в решающие часы этой самой «борьбы», и у кого внезапно обнаружились «веские причины» переиздать опасное время в стороне от событий. Главный редактор «Огонька» Коротич 19 августа должен был вылетать из Соединённых Штатов в Советский Союз. Услышав о событиях в Москве, тут же сдал билет, бросив и соратников, и сам «рупор перестройки» на произвол круто повернувшейся судьбы. Возвратился только после окончательной «победы демократии» и воцарения полной безопасности требовать суровых кар для государственных преступников. Но коллектив журнала осудил его отсидку в безопасных Штатах и снял с должности главного редактора: «за трусость, непорядочность и аморальное поведение».

Едва стала реальной опасность штурма Белого дома, из поля зрения соратников пропал председатель российского правительства Силаев. Возник снова, когда заговорщики заколебались и упустили момент. А как только гэкачепистов арестовали, стал требовать немедленного их расстрела.

Об этом же заклокотал и «архитектор перестройки» Яковлев. Поначалу он тоже не высовывался. Сидел, как мышь под веником. Но уловив, что организаторы устранения Горбачёва выпускают вожжи из трясущихся рук, возбудился. Засветила возможность избавиться от опасного Крючкова. Поэтому сразу после ареста руководителей ГКЧП запросился к Ельцину на приём. Пока шёл, мысленно одобрял себя. «Вовремя я появился. Вовремя. Ещё бы день прождал — могли не принять за своего».

Яковлев начал с восхваления ельцинской смелости.

— Не каждый, Борис Николаич, имеет мужество подняться на танк. Особенно в такой опасный момент…

Ельцин испытующе глядел на него.

— Я был там рядом, — как бы между прочим сказал Яковлев. — Вы были сама смелость. Эти люди могли ни перед чем не остановиться. Снайперы… Гранатомёты… Их надо казнить… Первого — Крючкова. Он…

Яковлев готовился произнести: «…мог вас арестовать». Но понял, что Ельцина, находящегося в эйфории, это ничуть не тронет. Решил усилить:

— Крючков хотел вас убить… Их надо всех казнить.

Ельцин растянул губы в кривой двусмысленной улыбке. Подумал: теперь будет служить мне. А вслух, поднимаясь, произнёс:

— Пусть разберётся суд.

«Архитектор перестройки» понял: время на него Ельцин тратить больше не хочет, и тоже встал.

Однако спасительную идею о казни «главарей переворота», и в первую очередь Крючкова, после этого высказывал везде.

Ругал гэкачепистов и Савельев. Но совсем за другое. «Тряпочные борцы! Вожди из дерьма! — бормотал он, еле сдерживая себя, чтобы не заматериться. Если бы не присутствие Натальи, Виктор не стал выбирать выражений. — Провокаторы хреновы! Лучше бы сидели по своим кабинетам и дачам. Меньше бы принесли беды».

Савельев приехал к Волковым с подарком для учителя. В Кишинёве, у букиниста на развале, увидел книгу об охоте на французском языке. Долго листал её, разглядывая картинки, ибо по-французски знал всего несколько слов. Книга была издана 125 лет назад и рассказывала, как сообразил Савельев, про охоту в разных странах. В том числе в России.

Владимир сразу понял, какой это ценный подарок — об охоте он собрал хорошую библиотеку.

— Плюнь ты на них, Витя, — сказал Волков, с удовольствием переворачивая страницы. — Не мужики они. Мужико-бабы.

Наталья с удивлением посмотрела на него. Тот заметил это. Показал Савельеву на жену.

— С моей Ташки надо брать пример. Она у меня — стойкий боец. А у этих — штаны мужские и по виду — вроде мужики. Но как доходит до чево-то серьёзного — раскисают хуже баб. Ты знаешь, што она сделала? Сорвала праздник упырей.

— Не преувеличивай, Володя, — зарозовела лицом жена. — Придётся опять искать работу.

К этому она стала готовиться, как только узнала, что новым руководителем телевидения победители ГКЧП назначили Грегора Викторовича Янкина. Их дороги снова пересекались. А тут ещё — невиданный поступок редактора Волковой.

После необъяснимого и внезапного провала ГКЧП страна стала напоминать буревой океан. Наверху дыбились волны, взлетала пена, перемешивались вышние слои воды, в то время как глубины оставались некачаемо равнодушными, даже какими-то безразличными к тому, что происходило на поверхности. А там творилось невообразимое. Те средства массовой информации, действие которых было приостановлено решениями ГКЧП, теперь словно сорвались с цепи. Газеты и журналы были переполнены мстительными публикациями, суть которых выражало единственное слово: распни! На телевидении и радио уже почти никто не говорил обычным голосом. Нормой стал крик, ор и рёв с набухшими жилами на шее. Сладостная месть гремела, кувыркалась, визжала, стараясь ущупать всё новые болевые места у поверженных, их явных и потенциальных сторонников. А таковыми могли стать кто угодно, если они вызывали подозрение у демократических инквизиторов.

Редакторшу, которая пригласила Наталью на работу из волгоградского простоя, уволили сразу после ареста путчистов. В дни чрезвычайного положения она осторожно высказалась в его поддержку. Волкову поставили на её место, но сильно урезали в правах. Главным в редакции стал человек, присланный на телевидение со стороны, который сам себя отрекомендовал, как комиссар. Он был худым, язвительным, с выпирающими вперёд зубами, которые обнажались, едва «комиссар» заговаривал. До сорока трёх лет просидел лаборантом в институте прудового рыбоводства. Когда костёр горбачёвской перестройки начал разгораться в пожар, лаборант стал меньше думать о рыбах, а больше о политике. Вскоре плавал в ней не хуже карпов и карасей в искусственном водоёме. Потерпев неудачу на выборах в российские депутаты, бросил кормить ни в чём не повинных подопечных и пошёл в ельцинские ландскнехты. Поднаторел в спорах с партократами. Зависть неудачника к более способным прикрыл политической одеждой. Каждый раз, после тирады об удушении командно-административной системой талантливых людей, делал многозначительную паузу и приводил конкретный пример: «Вот, скажем, я…»

Съёмочной группе Волковой он поставил задачу: готовить передачу, в которой надо показать «гнилую суть» участников неудавшегося переворота.

В отличие от режиссёра и оператора, Наталья взялась за дело неохотно. К аресту руководителей ГКЧП отнеслась сдержанно. Эти люди были ей несимпатичны. Но «комиссар» потребовал основную часть передачи построить вокруг трёх самоубийств: министра внутренних дел Пуго, маршала Ахромеева и управляющего делами ЦК КПСС Кручины. Для этого привести оценки не только людей с улицы, депутатов, видных демократов, но и проникнуть к родственникам самоубийц, их близким, знакомым.

Уже сама задача показалась Наталье неприятной. «Как-то не по-человечески плясать на гробах, — сказала она режиссёру. — Смаковать горе близких». «Перестань интеллигентничать, — усмехнулся немолодой уже мужчина с опухшим лицом и длинными, грязными волосами, закрывающими воротник несвежей рубашки. — Наше дело телячье. Куда пастух погонит, туда и надо бежать, не жалея копыт. Победили бы те, я с таким же с удовольствием снимал про этих. Говорил, какие они подонки. Но победили эти. Значит, подонки — те».

Волкова пристально поглядела на режиссёра. Если б он был внимательней, то заметил бы, как в жёлто-карих глазах красивой редакторши качнулось нескрываемое презрение. «Пусть снимают, — решила Волкова. — При подготовке — выброшу всё гнусное».

Однако чем дальше, тем сильнее раздражал собираемый группой материал. Помощница режиссёра нашла кадры заседания Верховного Совета РСФСР, когда стоящий на трибуне известный депутат — ни дать ни взять негр: курчавые волосы, толстые негритянские губы — лишь кожа лица светлая, вдруг прервал свое выступление и с радостью закричал в зал: «Только што застрелился у себя в квартире, вместе с женой, Пуго — бывший министр внутренних дел!» Люди повскакали с мест, начали хлопать в ладоши. Поздравляли друг друга и сидящие в президиуме.

Несколько интервью оператор сделал на фоне большой надписи на парапете. Кто-то, похоже, с воодушевлением — уж слишком прыгали буквы! — вывел аэрозольной краской слова: «Забил заряд я в тушку Пуго!» Люди улыбались, гримасничали, трогали надпись, всем видом показывая свою причастность к глумливым словам.

«Во што же мы превращаемся? — потрясённо думала Наталья. — Зверями становимся… А помогаем этому… нет, не помогаем… делаем людей зверями! мы — журналисты… Если я покажу эти вот ухмылки, эту радость от убийства — сколько ещё человеческих душ тронет звериность? Надо будить сочувствие — не каждый осмелится на поступок, где сплетается и воля, и честь, а мы злорадствуем».

Эти мысли и чувства усиливались после разговоров с некоторыми людьми из окружения известной тройки. Большинство, раздавленные шквалом осуждений, отрекались от вчерашних знакомых, начальников, сослуживцев и соседей. При этом, кто охотно, кто вымученно рисовали портреты изгоев, ложащиеся в предлагаемую телевизионщиками схему. Но некоторые без свидетелей и камер говорили Волковой о том, какими в действительности были эти люди. Закрытый и мало известный для широких масс «партийный завхоз» Николай Ефимович Кручина, ещё по прежним рассказам Янкина, который хотел приблизить к себе Наталью пикантными сведениями из жизни «высоко стоящих», казался ей не совсем обычным человеком. Преданный лично Горбачёву, скупой до скаредности, «Гобсек партии», как его называл Грегор Викторович, естественно вызывал у оборотистого Янкина насмешки. Теперь Наталья, по рекомендации уволенной редакторши, встретилась с коллегой-журналистом, который знал Кручину много лет. Сначала по комсомольской, а затем — по партийной работе. Одна оценка поразила её больше всего. Когда в газетах и журналах, по телевидению и по радио стало правилом и «хорошим тоном» обязательно изругать партийных работников любого уровня, перемешивая порой правду и ложь, о Кручине никто и нигде не сказал ни одного плохого слова.

А ей эти слова надо было придумать.

Также, как о маршале Ахромееве, сама смерть которого — он повесился в своём кабинете, — поразила Наталью нелепостью и полной неожиданностью. Она не раз слушала знаменитого военачальника на заседаниях Съезда народных депутатов СССР и Верховного Совета, подходила к нему после его выступлений, записывала комментарии для газеты, а потом для телевидения. Маршал нравился ей какой-то исходящей от него глубинной силой, мужественным обликом, твёрдыми, жёсткими оценками опасного курса страны на сдачу оборонных позиций. После первого же короткого интервью Наталья, как она любила говорить, раскинула сети для сбора информации. И чем больше узнавала о Сергее Фёдоровиче Ахромееве, тем симпатичней казался ей этот человек. Герой Советского Союза, почти всю Отечественную провёл на передовой. После войны много учился, быстро шагал по служебной лестнице. Ещё до появления во главе страны Горбачёва стал начальником Генерального штаба. Резко возражал против военной политики нового Генсека. За это Горбачёв вынудил его уйти в отставку. Однако сделал своим советником. Наталья тогда порадовалась: оказывается, Горбачёв не так уж плох, как о нём говорят. Взял умного военачальника, настоящего патриота себе в советники. Будет кому противостоять разрушительным действиям Шеварднадзе и Яковлева. Сказала об этом мужу. И увидела, как тот сердито стал скручивать кончик уса.

— Подлый ход сделал Горбачёв. Коварный. Убрать Ахромеева на пенсию он не посмел — слишком большой авторитет у маршала в армии. Оставить начальником Генштаба — ещё опаснее: считай, ключевая должность. А советник — без подчинённых, без вооружённых людей — по сути, никто. Его советы можно слушать, но делать по-своему.

Так оно и получилось, что заставило маршала написать прошение об отставке из советников. Помешало введение чрезвычайного положения, которое Ахромеев поддержал.

Крушение ГКЧП, видимо, стало и крушением надежд маршала, думала Наталья. Это подтверждала и записка Ахромеева, которую ей показал знакомый ещё по карабахскому конфликту следователь. «Не могу жить, когда гибнет моё Отечество и уничтожается всё, что считал смыслом моей жизни. Возраст и прошедшая моя жизнь мне дают право из жизни уйти. Я боролся до конца».

«А я што делаю? — мучаясь, осуждала себя Наталья. — Настоящего патриота страны… ну, ослабевшего на какой-то момент… а, может, наоборот, показавшего силу и волю, не желающего оставаться рядом с предателями государства и принявшего нелёгкое решение… мне его надо показать какой-то дрянью, как этого хочет „комиссар“… Плюнуть ещё раз в душу родным и близким… Порадовать трусов и негодяев, подтвердив своей передачей: не вы одни такие. Не одни вы — генералы и вчерашние вроде бы соратники маршала испугались прийти на его похороны… Мародёры не только те, кто раскопали сразу после похорон могилу Ахромеева, сняли маршальский мундир с наградами, а могу быть и я среди них… Американские журналисты приехали снимать могилу Ахромеева — его уважали даже идейные противники… Они подняли тревогу, а мы кто? Нет, не мы — я кто?… Это очень удобное прикрытие: слово „мы“. Каждый должен отвечать за себя. Не „мы“, а „я“ должна делать эту мерзкую передачу. Не „мы“, а кто-то один писал на парапете гнусные слова про Пуго. Не „мы“, а каждый по отдельности прыгал и кривлялся перед камерой на их фоне. И хлопали в зале заседаний Верховного Совета России не „мы“, а конкретные человеки. Со своим именем и лицом. Чему радовались? Тому, что застрелили себя два любящих друг друга человека — латыш и русская? Тому, что они решили уйти из жизни раньше, чем их начнёт терроризировать озверевшая свора?

Пуго вызвал, конечно, нелицеприятные оценки, став одним из руководителей ГКЧП. И почти каждый, к кому подходила она с микрофоном и оператор с камерой, высказывали разные по накалу злости осуждения. Но были и такие, кто отворачивался от направленной камеры и молча уходил в сторону. Почему? Они сочувствовали ГКЧП? Жалели, что не удалось освободить страну от разрушителя Горбачёва? Или им было противно глумиться над людьми, показавшими, что и сегодня существует такое понятие, как честь?»

Наталья в эти дни не раз вспоминала, как менялся Янкин, едва заговаривал наедине с ней о Пуго. Обычная ирония и насмешливость, с которыми он передавал полусплетни, полуслухи о властителях страны, об известных деятелях искусства и культуры мгновенно исчезали, как только произносилась фамилия этого латыша. Волковой даже казалось, что Грегор Викторович сразу непроизвольно напрягается, как вор-карманник, увидевший на улице случайно проходящего милиционера.

Первый раз повод для разговора о нём дала сама Наталья. Обиженный герой её критического материала позвонил в редакцию и сказал, что пожалуется в Комитет партийного контроля при ЦК КПСС. Доказательств вины этого человека у Волковой было намного больше, чем она использовала в публикации. Но Наталья решила предупредить главного редактора. Янкин помрачнел.

— Сейчас там Борис Карлович Пуго. Знаю этого… блюстителя чистоты. Когда он работал в Риге, ездил на дачный участок к своему брату… Не отдыхать, нет. Проверял, не выходит ли домик, который тот строил, за размеры, установленные законом. С фактами у тебя как?

Наталья положила на стол две толстых папки.

— Резерв главного командования.

Тогда знакомство с Пуго не состоялось. В редакцию пришёл официальный ответ: критика правильная, виновные наказаны.

Но, как только Горбачёв назначил Пуго министром внутренних дел, Грегор Викторович, следуя своему правилу: заводить знакомства с высшими руководителями, пригласил Бориса Карловича в редакцию.

Прощаясь после долгой беседы, которую записывала на диктофон Наталья, главный редактор с ничего не значащей, дежурной улыбкой пообещал министру:

— Будем вам помогать, Борис Карлович. Дело-то общее — строить социализм с человеческим лицом.

А едва за Пуго закрылась дверь, пробормотал своей корреспондентке:

— Простой он… простой. Доступный… Только не дай Бог в его глазах оказаться нарушителем закона. Сам не берёт и другим не даёт. Бессребреник. Приехал первым секретарём горкома партии в Ригу и год жил с женой и сыном в гостинице. Считал недопустимым получать квартиру без очереди.

О личной скромности и нестяжательстве Бориса Карловича Пуго, его щепетильной порядочности и профессионализме Наталья потом слышала от разных людей. И вот теперь она должна всё это забыть? Представить миллионам зрителей какого-то нравственного урода, который готов был убить тысячи граждан, как застрелил себя и ни в чём не повинную жену. «И сделать это должна я!» — мысленно вскрикнула молодая женщина, глядя на лежащий рядом пакет с кассетами.

Волкова ехала на студию в служебной машине. Ехала одна с водителем. Съёмочную группу отпустила на другой машине. Съёмки были закончены, весь материал находился в четырёх кассетах. Она не хотела оставлять их на студии — возила с собой. Для монтажа будут использованы все. «Будут? — подумала Наталья. — Нет! Не выйдет у вас».

— Коля! Прижмись к тротуару и встань.

— Нельзя, Наталья Дмитревна. На мосту нельзя останавливаться.

— А ты на мгновенье.

По мосту через Москву-реку машин ехало немного. Поэтому никакого затора телевизионный автомобиль не создал. Наталья открыла дверь, подошла к ограде моста и, не колеблясь, бросила пакет с кассетами в реку.

— Зачем? — крикнул шофёр.

— Штобы мы потом не оказались негодяями, Коля, — сказала Волкова, закрывая дверь. — Поехали.

Глава пятая

— Ты где нашёл такую красоту, Витя? — продолжал радоваться Волков.

— В Молдавии. Ездил к дальнему родственнику. Живёт в Рыбнице. Давным-давно звал… Всё не получалось — и надо же: собрался! Там и без того, как на минном поле. Молдавские националисты звереют. Помнишь весеннюю охоту? Валентину помнишь?

Волков покивал, не переставая листать книгу.

— Молдаване, ну, не все, конечно — в основном, молодняк — его легче завести — эти орут про объединение с Румынией. Приднестровские территории — намертво против. Там большинство — русские, украинцы. И вся основная промышленность — в Приднестровье. Вот-вот начнётся война. А тут ещё эти импотенты из ГКЧП. Я, когда увидел трясущиеся руки Янаева, сказал родственнику — он партийный секретарь: всё, Женя! Хана вам. Отыграются на вас. А парень он хороший. Приехал агрономом после Саратовского сельхозинститута. Поработал — видят, толковый. Выбрали председателем колхоза. Потом потащили в партийные функционеры. Сопротивлялся. Да и народ в колхозе не хотел отпускать. Знаешь, — оживился Савельев, — я их немало видел — этих партийных деятелей. От маленьких до больших. Разные они. Но есть што-то общее. Некоторая приподнятость над тобой. Вроде как он принадлежит к другой касте. Более высокой. Это даже у маленьких вождей чувствуется. Про больших вообще не говорю. Я знал про некоторых… (Савельев утишил голос, чтобы не разобрала уходящая из комнаты Наталья)… с их жёнами, как бы тебе сказать… дружил… понимаешь, в каком смысле? Так вот, они и с жёнами себя ведут, словно те из другой касты.

А Женька — ничево похожего. Несколько дней от него не отходил. Меня ведь на мякине не проведёшь. Сразу учую, где жизнь, а где игра в неё. С людьми он, как товарищ, и одновременно, как дирижёр. Для каждого — свой инструмент. К одному — со скрипкой. К другому — на контрабасе. Настоящий вожак. Плохо ему теперь будет. Если там подхватят Указ Ельцина против КПСС, то ихним фашистам-националистам это — лучший подарок. Видишь, што творится?

— Вижу. И вдали, и рядом. Нашей Овцовой только маузера не хватает. Добила директора — его сняли. Теперь она — власть. Ездила к ЦК громить партократов. Рассказывала — аж вся тряслась. Вот из таких выходят кровавые комиссары.

Волков с неохотой поставил, наконец, книгу на полку. Мельком глянул на возбуждённого товарища.

— Ты какой-то не в себе. В редакции давят?

— Я был там, — мрачно сказал Савельев. — На этом погроме. Где твоя была… эта… пока без маузера… Наверно, правильная появилась мысль: когда встают с колен рабы, живут, кто делают гробы… Как ещё не поубивали людей…

Бандарух сразу решил, что пошлёт на Старую площадь Савельева. «Пусть покрутится», — злорадно подумал заместитель главного редактора. Ему позвонил знакомый из Московской мэрии и сказал, что после Указа Ельцина о приостановлении деятельности Российской Компартии и сложении Горбачёвым с себя обязанностей Генерального секретаря всем работникам аппарата ЦК велели немедленно покинуть помещения партийных зданий на Старой площади. Комплекс передаётся мэрии. А ещё, сказал знакомый, наши люди всех предупреждают, что уходящие партократы могут захватить с собой важные документы о причастности к ГКЧП. Их надо проверить… Устроить достойные проводы.

Никита Семёнович вызвал Савельева.

— Поедете на Старую площадь. К зданиям ЦеКа собирается народ. Помещения освобождают от этой партийной нечисти. Всё переходит демократическим органам власти.

— А разве было решение суда? — спросил с явной издёвкой Виктор.

— Какого ещё суда? — вздёрнулся Бандарух. — Вы со своими замашками… Я знаю ваши пристрастия… Материал нужен в номер. И побольше гнева! Настоящего… Народного праведного гнева к этим партийным ублюдкам.

Виктор не узнавал Бандаруха. Он даже представить не мог, что человек так способен измениться. Куда-то девались и тихий, вкрадчивый голос, и настороженный взгляд чёрных, почти безресничных глаз, а главное — пропало рабское почтение к партии. Теперь Никита Семёнович находил о ней самые грубые слова, говорил обо всём громко, отрывисто, как будто отдавал армейские команды. Голову с большой плешью и редкими волосами надменно откидывал назад, глядел на всех жёстко, с нескрываемым высокомерием.

Впрочем, приехав из Молдавии сразу после поражения ГКЧП, Виктор заметил подобные перемены не только в Бандарухе. В редакциях газет и журналов, в союзном и российском Верховных Советах на авансцену выскочили люди, с такой яростью поносящие то, чему служили долго и преданно, что некоторых из них не узнавали даже родственники и самые близкие товарищи. Ещё вчера верные псы партии, бросавшиеся по команде, а нередко — по собственной инициативе на различных «отщепенцев», удовлетворяя тем самым свою страсть идеологических вампиров, они сегодня с таким же остервенением рвали в клочья и саму партию, и её низвергаемых богов, заявляя, что всю жизнь боролись с однопартийным тоталитаризмом. «Што ж это за творение такое — человек?» — думал Савельев, слушая этих мгновенных перевёртышей. Он не отрицал эволюции взглядов, политических убеждений, перемены жизненных позиций. Нередко сладкое в юности становится горьким во взрослости. Поэтому нелепо требовать от людей застывшей привязанности к чему-то одному на всю жизнь. Но чтобы так, за несколько дней или даже часов, изменить свою суть на прямо противоположное… Тогда что же за суть у таких людей? Что там в глубине её? И было ли там что-то противоположное? Может, подавлялось это тёмное прессом нравственных, политических и правовых запретов, сдерживалось внешними скрепами, а внутри низменное кипело, как магма в недрах земли, и ждало взрывоподобного, всё разрушающего душетрясения. После чего высвобождалась мрачная, разгромная сила, способная дотла снести все светлые представления о человеке — если не подобии Творца, то хотя бы не произведении Дьявола.

Наблюдая за происходящими в последнее время нравственными переломами душ, Савельев отмечал, что история повторяется. Циники от политики всегда апеллировали прежде всего к низменным потаённостям человека, рассчитывая обрести управляемую тёмными инстинктами массу. Они знали, что призывы типа: «Кончилось ваше время! Теперь мы вам покажем!» быстрее всего поднимают с закупоренного дна муть мести и злорадства.

В этом Савельев стал убеждаться, подходя к зданиям ЦК КПСС на Старой площади. Ещё издалека он увидел возле них толпы народа. Людская масса особенно густела там, где были выходы из зданий. К уже стоящим добавлялись новые люди. Обгоняя Виктора, в сторону скопления, вприпрыжку проспешил худой, азартный мужичок с утиным носом и морщинистым лбом.

— Чё там случилось? — спросила его остановившаяся приземистая женщина.

— Партийцев из гнёзд выкидывают! — крикнул он, радостно ощерившись. — Надо их потрясти.

Савельев решил сзади обойти скопления людей, чтобы понять: весь ли комплекс зданий охвачен осаждающими? Оказалось, стихия хорошо организована. Возле каждого подъезда сидели и стояли группы молодых людей с трёхцветными повязками на рукавах. А за ними, где больше, где меньше, толпился народ.

Из подъездов пока никто не выходил, и это держало людей в напряжённом ожидании. Иногда раздавались крики «Долой КПСС!», «Коммуняк — к ответу!», и людская масса снова угрюмо ждала. Лишь возле узорчатых, металлических ворот толпа бушевала почти непрестанно. За этими литыми воротами, через двор, из одного здания в другое, время от времени пробегали испуганные женщины, и это взрывало толпу угрожающими воплями.

Вдруг в той стороне, где был знаменитый парадный вход, над которым — единственным из всех подъездов — золотом сверкала надпись «Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза», поднялся шум и раздались крики. Савельев быстро пошёл туда. Массивные двери были открыты, но люди жались в них друг к другу, боясь выходить. Прямо перед дверями плотной стеной стояла накалённая толпа. Два распорядители с трёхцветными повязками на рукавах через мегафоны призывали толпу расступиться и создать проход. Это ещё больше распаляло людей.

— Давить их! — кричала маленькая, толстая, как шар, баба. — Своруют чё-нибудь там у себя! Знаю их!

— Да всех обыскали уже! — гремел в мегафон рослый, с военной выправкой распорядитель. — Внутри, перед выходом обыскали! Раздвиньтесь, граждане! Расступись!

Вместе с напарником и несколькими мужчинами-добровольцами ему удалось образовать проход, по которому из дверей настороженно пошли люди. Но едва первые из них оказались среди разрезанной толпы, как она тут же стала сдавливать узкий проход. К идущим потянулись руки.

— Дайте мне посмотреть, чево у ней в сумке! — завопила костистая, с вытянутым лицом женщина в каком-то грязном, неопределённого цвета балахоне. Она расталкивала плотно стоящих соседей, чтобы достать проходящую в этот момент мимо неё средних лет женщину с маленькой хозяйственной сумкой. Рванулась вперёд, выхватила сумку, мгновенно раскрыла её и стала выбрасывать содержимое. На асфальт полетели носовой платок, пудреница, кошелёк, щётка для волос и чем-то наполненный бумажный пакет. Толпа взревела.

— Сами жрёте лучшее, а народ голодает! — взвизгнул румяный коротышка с лицом ваньки-встаньки. Он выскочил в проход и ударил ногой пакет. Бумага разорвалась. На асфальт вывалились свекольные котлеты. Часть из них, поддетая ботинком, обрызгала одежду и лица вблизи стоящих людей.

То ли от этого, то ли от разочарования, народ распалился ещё сильнее. Идущих в тесном проходе обзывали, им плевали в лица, вырывали сумочки и бросали с размаху на асфальт. Когда хозяйка наклонялась, чтобы поднять, её толкали, делали сзади неприличные движения, словно насилуют.

Самым поразительным для Савельева было то, что гнуснее всех вели себя женщины. Большинство — не первой молодости, по виду и по одежде — неопределённого рода занятий. Они похабно ругали матом идущих по проходу секретарш, стенографисток, технических работниц. Особенно изощрялись, когда появлялся какой-нибудь партийный клерк в шляпе или с галстуком. «Дайте нам его сюда!» — кричали в толпе озверевшие бабёнки, и Виктор не был уверен, что, попади мужчина им в руки, он уйдёт неизувеченным.

В общем гвалте, криках, издевательском хохоте Савельев через некоторое время стал различать наиболее пронзительный и агрессивный голос. Он обернулся и увидел за своей спиной высокую, плоскую женщину в очках. От крика у неё выступили красные пятна на серых щеках, на лбу и даже на подбородке. «Того и гляди лопнет очкастая доска», — с отвращением подумал Виктор и хотел уже уходить с этого праздника озверелости. Как вдруг увидел идущего по проходу знакомого инструктора из отдела науки ЦК. Тот был по образованию химик. Ещё работая в научно-исследовательском институте, защитил кандидатскую, но увлёкся журналистикой и перешёл в популярную молодёжную газету. Тогда-то они и познакомились. Перед самым концом горбачёвской перестройки химика-журналиста позвали в ЦК. Он не хотел оставлять нравящееся дело, да и Савельев, у которого однажды спросил совета, отговаривал, однако, в конце концов, пришлось согласиться. Теперь он шёл освистываемый, опустив голову, ожидая каждую секунду нападения.

И оно едва не произошло. Отталкивая Виктора, к инструктору рванулась стоящая сзади плоскогрудая женщина. Но Савельев загородил ей дорогу и протянул руку к идущему мужчине.

— Ты што себе позволяешь, партократ? — вцепилась сзади в его пиджак «очкастая доска». — Товарищи! Тут у нас прячется агент партократии!

В общем шуме никто ничего толком не разобрал. Только соседи, кажется, насторожились. Однако Савельев решил опередить возможную реакцию. Он вспомнил, что во внутреннем кармане пиджака у него новый, цветов российского флага, галстук. Его буквально утром подарил коллега — собкор их газеты в Финляндии. Собираясь на Старую площадь, Виктор, сам не зная зачем, положил галстук прямо в целлофане в карман. Похоже, сделал правильно.

— Вы што, мадам, мухоморов объелись?

Вынул из кармана галстук, сбросил целлофан и быстро обернул трёхцветной лентой рукав.

— Вообще, советую меньше орать. Лопнут голосовые связки.

И подшагнув к злой противнице, тихо процедил:

— Будешь после этого шипеть. Как змея зашипишь.

От такого напора женщина шатнулась назад. Тёмно-карие глаза за стёклами очков расширились. Она подняла руки, зашевелила пальцами, словно их изнутри стали колоть иголки.

— А ещё интеллигент! Может, даже во втором-третьем колене. Кого спасаешь? Их бить надо.

— Я, мадам, интеллигент в полуколене. С меня спрос маленький.

Подтянул к себе приблизившегося инструктора и, загораживая его от шевелящей пальцами мегеры, угрожающе бросил ей прямо в лицо:

— С меня спроса вообще никакого. Вот как дам по очкам — научишься различать цвета.

Оставив ошеломлённую женщину, Савельев поспешно вывел бывшего коллегу из толпы.

— Спасибо, Витя. Надо позвонить домой. Я думал: не выйду.

— Не стоит, старик. Напугали вас там демократы?

— Если это демократия, то лучше пусть будет палка. Я всегда отвергал… с гневом… со злостью даже… спорил с некоторыми ещё в газете… Есть такие идеологи… Говорят: русский народ можно держать в нормальном повиновении только палкой. А вот теперь я вижу: она нужна. Без палки народ звереет.

— Это относится не только к русским, — резко сказал Савельев. — Любой народ на долгое давление отвечает выбросом грязи. Когда встают с колен рабы, живут, кто делают гробы. Палкой, старик, может быть и закон. Только если он для всех одинаков. Это люди хорошо замечают. Нужна диктатура не пролетариата или, скажем, учёных, деятелей культуры. Не денежного мешка или бедноты. Единственная диктатура имеет право на жизнь. Диктатура закона.

Говоря это, Савельев снимал галстук с рукава. Начал было завязывать на шее, но, в раздражении, опять сложил его и сунул в карман. К такой демократии он себя не относил. И понимал, что никакого материала в номер не напишет.

Так оно и вышло. За срыв редакционного задания Бандарух предложил Савельева наказать. Однако новый главный редактор, избранный большинством коллектива (прежнего, несмотря на его покладистость, сняли), послушал рассказ Виктора и с неудовольствием сказал своему заместителю: «Надо знать, Никита Семёныч, кого на какое задание посылать. У нас есть специалисты по таким темам. — Помолчал и с усмешкой добавил: — Отца родного не пожалеют».

Хаос шумных победных дней: демонтаж памятника Дзержинскому (петлёй троса за шею, краном с пьедестала), эпидемия доносов, к которым днём и вечером призывал с экранов телевизоров оплывший Александр Яковлев, истерия разоблачений ГКЧП — всё это время от времени заслоняло в памяти Савельева оргию бесчинств на Старой площади. Однако стоило возникнуть какой-либо напоминающей детали, и перед глазами снова вставали те мерзкие картины. Сейчас, услышав от Волкова о его директрисе, ездившей «громить партократов», он будто снова оказался в орущей, матерящейся, озверелой толпе.

— Не дай Бог ещё раз очутиться там, — мотнул он головой, словно стряхивая врезавшееся в память. — Мне, мужику, человеку со стороны, было не по себе, а представь женщин, идущих под плевками, под криками: «Бей их!» На одной разорвали кофту… Какому-то партийному клерку — надо ему было шляпу надеть, нёс бы в руках, может, ничего не было — к нему, как увидели в шляпе, бросились, разметав этих, которые сдерживали… Шляпу сорвали… стали топтать. Одна баба — я ещё по носу её запомнил: шрам на носу, как будто бритвой резали, схватила шляпу с асфальта, плюнула в неё — и на лицо мужику… на лицо…

Виктор нервно достал сигарету, прикурил.

— Ну, я тоже чуть не разошёлся. Только в другую сторону… Сзади меня стояла длинная тощая — не женщина, а доска в очках… морда в красных пятнах, лезла достать одного моего знакомого… пальцами перебирает, двигает, вроде поцарапать хочет… я ей чуть по морде не дал… Ты чево на меня уставился?

— Похожа на нашу Овцову.

— А-а, — махнул рукой Савельев. — Сейчас некоторые овцы злей волков. (На мгновенье задумался, засмеялся.) Или Волковых. Што там Наталья опять натворила? Наташ! Иди сюда! Расскажи о своём геройском поступке.

Он знал про газетный инцидент и увольнение Волковой после него. Именно Виктор рассказал об этом редакторше телевидения и попросил её взять Волкову на работу. Теперь что-то произошло на новом месте.

— Ну, говори, говори, — поощрительно улыбнулся вернувшейся в комнату Наталье и вдруг снова почувствовал, как когда-то, некоторое волнение при взгляде на эту стройную фигуру, подобранные сзади заколками светло-каштановые волосы, возбуждающие груди.

Выслушав рассказ, озабоченно поцыкал языком — это было у него признаком большого беспокойства.

— Што кассеты выбросила — правильно. Хоть немного меньше дикости увидят люди. Когда это было?

— Вчера. Но я не всё тебе рассказала. Когда подъезжали к телецентру, шофёр… молодой такой парень — Коля… до этого мало его знала… ну, ездили на съёмки, слышал мои реплики — он мне заявляет: «Вас уволят. А я этого не хочу. Потому што вы сделали, как надо».

Неожиданно для меня предложил, как объяснить пропажу кассеты. Вроде машина у нас заглохла — прямо на мосту остановилась… Он вышел, стал копаться в моторе. Я тоже вышла, стояла рядом. В это время какой-то молодой человек с другой стороны открыл дверцу машины, схватил пакет с кассетами и побежал. Мы — за ним. Жулик на бегу заглянул в пакет, понял, что ничего ценного, и бросил его в Москву-реку.

— А што, хорошая версия, — засмеялся Савельев.

— Плохая, Витя. Непорядочная. Я сгоряча её рассказала вчера, а сегодня весь день мучаюсь. Трусливой оказалась.

— Да нет, не трусливой, а мудрой. Разве это героизм, когда на современной войне солдат выскакивает из окопа под шквальный огонь без всякой защиты? Это — самоубийство. В атаку надо подниматься в каске, с бронежилетом и (Виктор двусмысленно хмыкнул) даже в бронетрусах. Солдат армии нужен живой! Если уж суждено погибнуть, то не по-глупому. Не бравируя голой грудью в наколках.

— Тогда выходит, я сделала хорошее дело подленько? Показала людям пример не благородства — прости уж меня за высокий слог, а изворотливости?

— Важен результат твоего поступка. Не столько для узкого круга твоих коллег — большинство теперь всё равно тебя не поддержат, а для многих людей. И ещё важно при этом солдату сохраниться. Впереди, я чувствую, предстоят бои. Поэтому надо беречь каждый штык. Тем более, когда штык такой подготовленный, как ты. Опытный… Умелый. Што хорошего, если тебя выгонят? На твоё место придёт какой-нибудь «чево изволите?» Готовый и мёртвых обгадить, и живых.

— Не знаю, Виктор… не знаю. Не уверена, што правильно сделала, послушав Колю. Вон и муж говорит примерно, как ты, — кивнула в сторону Волкова Наталья, — но мне весь день кажется, будто от меня как-то плохо пахнет.

Глава шестая

Карабанов закончил операцию, проводил взглядом увозимую каталку с пациентом и молча повернулся спиной к Нонне. Она также молча — за годы всё отработано до автоматизма — стала развязывать тесёмки халата, стянутого на спине. В это время в операционную заглянул молодой врач.

— Вас к телефону, Сергей Борисыч.

Звонил Горелик.

— Нас с вами опять зовут!

Карабанов с удовольствием расправил затёкшие плечи.

— Кого теперь будем выселять?

Недавно они двумя отрядами занимали поспешно оставленные здания ЦК КПСС. Подгоняли последних задержавшихся аппаратчиков — основная масса была изгнана несколькими часами раньше. Толстый Карабанов сам свистел им вслед, обзывал партийными мордами, пока не увидел молодую красивую женщину, гордо проходившую по озлобленному людскому коридору. Сергей осёкся на полукрике и вдруг подумал, что, если эту женщину кто-нибудь тронет, он бросится её защищать.

— Сегодня у нас писатели. Поедем на моей. Я скоро буду у вас.

Горелик даже не спросил, свободен ли Карабанов, хочет ли ехать в скандал, а может даже в драку: ему сказали, что писатели — не такие овечки, как партийная шушера. Он уже раскусил доктора. Тот, как наркоман, попробовавший марихуану, всё сильнее втягивался в революционный разгром и чем дальше, тем охотней кидался в новую схватку.

Доктор действительно жил в эти дни, словно в опьянении от наркотика. Его будоражили происходящие события, волновали до повышения давления митинги, на которых осуждали ГКЧП и прочих «заговорщиков». Он тоже стал выступать на них — возбуждённо, переходя на крик и сажая голос. Больничные дела отодвигались куда-то в неинтересное отдаленье. Карабанов передавал операции другим хирургам; когда нельзя было отказаться, делал свою работу всё ещё добротно, но теперь, скорее, по привычке, чем с охотой.

В центре Москвы, возле здания мэрии, их присоединили к нескольким молодым людям. Образовавшуюся группу разделили на две части. Меньшую, из пяти человек, возглавил Горелик. Кроме него и Карабанова в неё вошли шмыгающий носом парень, с буйно всклокоченными, рыжими, как медь, волосами и двое совсем юных, школьного вида, ребят.

— Наша задача, — сказал Горелик, пряча в папку какой-то листок бумаги, — взять помещения Союза писателей России.

Стоящий рядом с доктором парень чихнул. Горелик недовольно глянул на него.

— У них хороший, старинный особняк. Сейчас там осиное гнездо. Эти люди со своими воплями о патриотизме, о притеснении русского народа идеологически готовили ГКЧП. Мы — национальные гвардейцы, имеем распоряжение…

В этот момент рыжий, лохматый парень отвернулся и громко высморкался на асфальт.

— В чём дело, Пашков?

— Простыл… Под дождём стояли — в кольце… Вокруг Белого дома… Течёт, как из крана…

— Надо дома сидеть, а не разносить заразу, — сказал Карабанов. — Какой-нибудь вирус подхватили.

— Сам сиди дома, если боишься заразиться, — гнусаво от заложенного носа проговорил рыжий и снова чихнул. — Мы историю делаем. Новую. А ты микробов испугался.

Карабанов терпеть не мог, когда незнакомые люди называли его на «ты». А здесь сопляк, в прямом и переносном смысле, которого он первый раз видел, разговаривал с ним, как с уличной шпаной.

— Вы где откопали такого «гвардейца»? — в бешенстве спросил он Горелика. — Што у нас общего с этой бациллой?

— Спокойно, спокойно, Сергей Борисыч. Пашков тоже имеет заслуги перед демократией. А ты, — одёрнул Горелик шмыгающего носом парня, — веди себя поприличней. Возвращаюсь к заданию. Эти писатели — самые отъявленные реакционеры. Их вопли о том, што мы уничтожаем страну, один в один повторили в своём воззвании путчисты. Пусть теперь повоют на улице. Под мостом пускай пишут свои красно-коричневые книги. А здание у них надо отобрать.

В это время в том здании, куда направлялись «гвардейцы демократии», проходило заседание пленума Союза писателей РСФСР. Даже при спокойной общественной обстановке подобные мероприятия у этой публики напоминают старинный базар, на котором поймали конокрада. Одни требуют его повесить, другие — бросить под копыта чуть было не украденного коня, третьи — взывают к божественному всепрощению. А после внезапного возникновения ГКЧП и столь же необъяснимого его провала зал заседаний напоминал улей, в который пыхнули дымом из дымаря. Президиуму с трудом удавалось удерживать порядок. Инженеры человеческих душ трясли бородами, отражали лысинами свет августовского солнца, свободно запивавшего через большие окна просторный зал памятника архитектуры, перебивали друг друга, пытаясь добраться до спрятанного, как тайна смерти Кощея Бессмертного, ответа на вопрос о дальнейших действиях своей организации в создавшихся условиях. И тут в коридоре раздался шум. Дверь распахнулась. В проёме возник сначала толстый, немного обрюзгший черноволосый мужчина, за ним показались невысокий, тщедушный человек с лицом цвета отбеленного холста и паренёк школьного вида. Бледнолицый обернулся в коридор, кому-то взмахом руки показал остаться там.

— Внимание! — крикнул он в зал. Некоторые писатели повернулись на голос, но те, кто были дальше от входной двери, не обратили внимания на появившегося лысоватого крикуна с выпуклым лбом и белесо-голубыми глазами. Это, похоже, рассердило его.

— А ну, тихо! — гаркнул он, и вылетевший из маленького тельца громовой голос поразил многих так же, как если бы они, наступив в лесу на старый гриб-дождевик, увидели не только коричневую пыль, но и услыхали взрыв.

— Ваше заседание закрывается! Помещение опечатывается!

Сидящие в президиуме непонимающе переглянулись. С первого ряда к бледнолицему обладателю голоса, похожего на иерихонскую трубу, подскочил тоже невысокий, однако, судя по жилистости и борцовскому виду, сильный мужчина в очках.

— Кто вы такие? Ваши документы?

— Мы из московской национальной гвардии. Вот мой мандат.

Писатель взял бумажку, стал читать вслух:

— По предъявлении сего мандата товарищу Горелику Анатолию Викторовичу предоставляется право участвовать в рассмотрении антиконституционной деятельности граждан, их причастности к государственному перевороту.

Стоящие рядом с Гореликом Карабанов и паренёк школьного возраста приосанились. Писатель фыкнул, прожёг взглядом современного «конокрада», словно решая, что с ним делать.

— А теперь покажите документ, на основании которого собираетесь опечатать здание.

Горелик неохотно достал из папки листок. Писатель также вслух прочитал и эту бумагу. В ней говорилось, что «учитывая имеющиеся данные об идеологическом обеспечении путча и прямой поддержке руководителями Союза писателей РСФСР действий контрреволюционных антиконституционных сил» приостановить деятельность правления Союза и опечатать помещение. «Комендантом здания, — читал литератор-крепыш, — назначить тов. Дуськина».

— Кто это Дусыкин?

Горелик показал на стоящего рядом парнишку.

— А кто подписал бумагу? Чьё распоряжение? Может, это анонимка? — с разных сторон послышались голоса.

— Подпись есть. Музыкантский.

Сидящий в президиуме и молчавший до того немолодой писатель со звездой Героя Социалистического Труда с удивлением спросил:

— Кто такой — этот Музыкантский?

Его сосед, лобастенький, с аккуратной приказчичьей бородкой и значком народного депутата СССР пожал плечами:

— Наверно, из тех, кто был ничем. А сейчас, вон видишь, становится всем.

Горелику надоел этот балаган вопросов и ответов.

— Освободите помещение, граждане контрреволюционеры.

Он вспомнил классическое выражение своего тёзки, матроса Анатолия Железнякова, который в январе 1918 года закрыл Учредительное собрание знаменитыми словами, и, нарочито насупившись, произнёс:

— Караул устал. Закрывайте свою лавочку.

Комиссар новой революции и не предполагал, что произойдёт дальше. Едва он протянул руку за распоряжением префекта Центрального округа Москвы Музыкантского, как прямо у него перед лицом крепыш-литератор разорвал листок пополам и бросил половинки на пол. В зале поднялся гвалт.

— Правильно! Это беззаконие! Охота на ведьм! Террор со стороны демократической банды!

Карабанов сначала обозлился и на мужика, разорвавшего важный документ, и на кричащих писателей, но, глянув ещё раз на человека со звездой Героя за столом президиума, стал вспоминать, где его видел. А приглядевшись, вспомнил. Это был известный писатель-фронтовик Юрий Бондарев, чьи книги Сергей читал ещё студентом, чьё лицо время от времени появлялось в телевизоре и чьи критические слова о горбачёвской перестройке несколько раз повторял ему отец. «Самолёт мы в воздух подняли, а о посадочной площадке не позаботились».

Улучив минуту затишья, Бондарев спокойно и твёрдо заявил: «Я отсюда уйду только в наручниках». Доктор понял: такие не отступят. Наклонился к Горелику и негромко сказал:

— Бросаем это дело. Надо действовать как-то по-другому.

Под крики и грохот сдвигаемой мебели — писатели начали баррикадировать окна — «гвардейцы демократии» с раздражением вышли из здания.

А там, внутри, закипела азартная, злая работа. Лысые и волосатые, бритые и в бородах, молодые и старые писатели под русскую матерщину и командные крики двигали к огромным окнам стулья и диваны, шкафы и даже трибуну. Они ещё не знали, что их неожиданное сопротивление заставит прокурора Москвы отменить распоряжение Музыкантского как незаконное. Не знали, что во всеобщей вакханалии захвата чужой собственности писательская коллективная собственность: Дома творчества, санатории, дачи, здание Правления, которое они собрались защищать вплоть до рукопашной всё это будет сохранено. И сохранено только благодаря их единению. Через два года, в октябре 93-го, они ещё раз выступят монолитным отрядом. А спустя полтора десятка лет встанут по разные стороны баррикады, внутри которой окажется та самая собственность. Теперь на неё у прежних единомышленников будут прямо противоположные взгляды.

Но в конце августа 91-го они радовались тому, что в опасный момент смогли пренебречь художественно-эстетическими разногласиями, и, глядя сквозь загромождаемые окна на изгнанных «гвардейцев демократии», стоящих неподалёку от здания, полагали, что это их единение — навсегда.

Горелик быстро приспосабливался к любой изменяющейся обстановке. Поняв, что взять сходу писательское «осиное гнездо» не удалось, он отпустил двоих парнишек и рыжего Пашкова, который ещё сильнее шмыгал носом. Оглянулся на трёхэтажный дом с колоннами.

— Красивый, чёрт возьми! Знаете, што это за дом? Ему больше двухсот лет. Называется Шефский дом. В начале 19-го века поблизости были построены Хамовнические казармы. Для Астраханского полка. У каждого полка был свой шеф. Это мог быть кто-то из царской фамилии или другой знатный человек. Жил он в Петербурге, а в Москву наезжал. С шефскими визитами. В доме постоянно квартировали высшие офицеры. Здесь собирались на свои совещания будущие декабристы. Пили, спорили… Представляете, заполучить этот дом в собственность! Проводить там вечеринки… Вот вас я, например, приглашу, и мы ходим по лестницам, где ходили декабристы, гладим колонну, к которой прижимал какую-нибудь женщину член царского дома…

— Для этого надо было родиться двести лет назад. И то членом…

— Мы родились в самое время. Сейчас начнётся массовый передел собственности. Надо не упустить шанс.

— Интересно, как вы собираетесь делить без одобрения демократической власти? Без митингов и народной поддержки?

— Времена митингов скоро пройдут. История будет делаться в кабинетах. А кабинеты должны занять мы. И в этом нужно помогать друг другу. Допускать только тех, кого знаем. Даже Ленин всегда спрашивал рекомендателя: знаете ли вы его лично? Вот вы меня знаете, и я вас тоже. Значит, мы оба готовы взять эту власть. Думаете, почему я пошёл работать в наш горсовет?

— Популярности захотелось, — насмешливо сказал Карабанов. — К трудящимся ближе. К их заботам.

— Нет, Сергей Борисыч. Ближе к собственности. К таким вот зданиям (показал на Шефский дом)… К заводам, шахтам, пароходам. Вы член партии, должны знать: ещё четыре месяца назад, на апрельском вашем пленуме, ваши товарищи…

— Бросьте. Я вышел из партии и давно не слежу за ней…

— А-а. Тогда я вам скажу. Мы следим… Наши люди всё отслеживают… Партийцы одобрили возможность приватизации в стране. А незадолго до ГКЧП российский Верховный Совет принял закон о приватизации и разгосударствлении. Теперь партии нет. Она запрещена. Остался закон. А как его выполнять, мы будем решать. В кабинетах.

— Сейчас не об этом надо думать, — решительно проговорил доктор. — Нужно добить систему. Выбить у неё последние зубы.

— Мы её и добьём. Когда возьмём собственность. Только вы не опоздайте.

Глава седьмая

После июньского заседания Верховного Совета СССР, на котором премьер Павлов, поддержанный силовиками, потребовал особых полномочий для Кабинета министров, Савельев в Кремле не бывал. Сейчас он шёл мимо здания Верховного Совета, где проходило то заседание, к Дворцу съездов, и думал о том, как изменилась жизнь за короткое время. Прошло всего два с половиной месяца, а вне кремлёвских стен была уже другая страна. После ликвидации ГКЧП стал стремительно и окончательно сдуваться Горбачёв. Виктор был на той сессии российского Верховного Совета в Белом доме, когда Ельцин, прямо возле трибуны, за которой стоял Горбачёв, подписал свой Указ о приостановлении деятельности Компартии. «Форосский пленник» что-то растерянно лепетал, а торжествующий Ельцин, со злорадной кривой ухмылкой, не обращая внимания на униженного «вождя», показывал залу победную бумагу.

На следующий день морально раздавленный Горбачёв, отрёкся от должности Генерального секретаря ЦК КПСС. Это стало сигналом к захвату огромной собственности, что вызвало удивление даже на Западе. Приехавший в Москву экс-канцлер ФРГ Вилли Брандт, бывший в то время секретарём Социалистического интернационала, заявил по поводу «приостановления деятельности», что «на цивилизованном Западе, в правовых государствах такого не принято».

Теперь Виктор шёл на открытие Пятого, внеочередного Съезда народных депутатов СССР и пытался представить, чем он закончится. Союз разваливался, и средства массовой информации третировали союзных депутатов, призывая их отказаться от мандатов.

Утро было солнечное. Второе сентября, понедельник — первый день учебного года. Савельев успел проводить дочь до школы. Там — радостное волнение, цветы, улыбки, торжественно настроенные учителя и ребятишки. А к Дворцу съездов шли озабоченные, хмурые люди, и ничто не напоминало тот всеобщий душевный подъём, с которым они неслись чуть больше двух лет назад на открытие своего Первого Съезда.

В главном фойе похожего на куб беломраморного здания, застеклённого с трёх сторон от земли до крыши (оно всегда напоминало Виктору обнажённо-прозрачные кафе — «стекляшки» хрущёвских времён), толклись депутаты, журналисты, приглашённые. Возле одной из колонн Савельев увидел группку мужчин, о чём-то негромко спорящих. Среди них заметил своего знакомого депутата Виталия Соловьёва. Журналист заколебался: подходить ли? После того разговора о Ельцине в 89-м году они виделись не один раз. Обсуждали, что угодно: охоту — Виталий тоже любил её, свои дома в деревне — оба начали строиться каждый у себя, но только не российского лидера. Лишь однажды, когда Ельцина избрали председателем Верховного Совета России, Савельев напомнил Виталию их разговор.

— Ну, кто из нас оказался прав? Народ не обмануть… Толпа подняла Борис Николаича на руки и внесла во власть.

— Народ-то как раз легче всего обмануть, — спокойно заметил Соловьёв. — Возбуждённая толпа никогда не бывает умной. Она ещё пожалеет о своём выборе.

Всё, что происходило потом, доказывало правоту Соловьёва. Вспоминая о собственной недальновидности, Виктор чувствовал себя самонадеянным мальчишкой. Ему казалось, что Виталий когда-нибудь припомнит журналисту агитацию за Ельцина. Но тот молчал, а от этого Виктору становилось ещё больше стыдно. Он стал избегать встреч. Вот и сейчас, поколебавшись, решил не останавливаться. С мятой, смущённой улыбкой кивнул Соловьёву и прошёл мимо.

Поскольку звонка ещё не было, большинство депутатов кучковалось в фойе. У многих лица были серьёзные, даже мрачные, словно у людей, ждущих приговора. Но вместе с тем кое-где слышался смех, весёлые голоса. Проходя возле одной такой кучки, Виктор увидел в ней Катрина. Тот смеялся, прикрывая рот рукой. Журналист отвернулся, чтоб не вступать в разговор. Однако не удалось.

— А-а, гражданин Савельев! — закричал нечернозёмный Бонапарт. Стригущими шажками направился к Виктору. — Как поживаете после неудачного переворота? Жалко, наверно, товарищей? С верхней палубы государственного корабля да в камеры «Матросской тишины».

Он семенил, стараясь не отстать от журналиста, который размашисто шёл по фойе.

— Не дали вы моим предложениям хода! Теперь можно вас рассматривать, как соучастника. Тогда бы их отправили в отставку… ну, кого-то арестовали… заранее взяли за горлышко… загодя… вот так!

Катрин сморщил свирепую мордочку, выбросил вверх правую руку и несколько раз сжал пальцы, словно кого-то душил.

Савельев резко остановился.

— Вы чево мелете, гражданин Катрин? Ищете ведьм, где их нет? Я вот сейчас донесу на вас, што вы своими публичными призывами к массовым репрессиям провоцировали переворот. Возбудили заговорщиков! Вы подстрекали к бунту! И мне поверят! Потому што я породил Межрегиональную депутатскую группу. Я помог многим стать депутатами. А вы кто такой?

Маленький мужичок насупился. Слегка осевшим голосом произнёс:

— Я из команды Борис Николаича.

Катрин понял, что разозлил журналиста и дразнить его дальше небезопасно.

— Вот и передайте ему привет! — сказал Виктор. — А сами впредь думайте, што несёте… Ленин-Маркс в одном стакане.

Немного остыв, бесцветно спросил:

— Готовитесь, наверно, распускать Съезд?

— Наше дело — только помогать. Стараться будет Горбачёв. И вот эти…

Нечернозёмный Бонапарт показал на толпу депутатов, двинувшихся в зал заседаний. Меленько засмеялся, прикрыв рот рукой, и доверительно проговорил:

— Историческое событие ждёт нас с вами, гражданин Савельев! Кто должен корабль спасать, будет его топить.

Намёк на Горбачёва как ликвидатора Съезда насторожил Савельева. «Неужели этот вьюн будет сдавать последнее?» — с беспокойством подумал он. Но, видимо, Катрин знал что-то такое, что было неизвестно журналисту. Поэтому Виктор решил внимательно следить за ходом событий.

А они понеслись вскачь. Сразу после открытия заседания Горбачёв предложил принять заявление, которое останавливало действие союзной Конституции и создавало органы власти, ею не предусмотренные и никакими правами не обладающие. Подписали заявление руководители нескольких республик и Горбачёв. Зачитал документ президент Казахстана Назарбаев.

В отличие от зала заседаний Верховного Совета СССР, где прессу пускали только на балкон, в Кремлёвском Дворце съездов возможностей было больше. Особенно для пишущих журналистов. У них ни треног, ни камер — лишь блокнот и ручка. Савельев брал ещё маленький японский диктофон. Поэтому, не выпячивая себя, он устраивался на каком-нибудь боковом балконе. Оттуда видел значительную часть зала, а приглядевшись, мог различать даже мимику на лицах.

Но сейчас и вглядываться не требовалось — многие депутаты были в явной растерянности. Из выступлений стало выясняться, что документ стратегического значения готовили второпях, ночью, что инициатором заявления был Горбачёв, а к нему даже в послушной части депутатского корпуса отношение изменилось.

— Я прошу простить меня за то, што буду говорить, может, не очень чётко, поскольку не готовил специального выступления, — начал депутат из Орловской области. — Как и многие из вас, я не был готов к такому повороту событий.

Виктор знал этого человека. Тот всегда восхищался Горбачёвым, поддерживал любые инициативы «президента-реформатора», но сегодня и ему, похоже, стало не по себе.

— Если мы так же легко, как за открытие Съезда, проголосуем за предлагаемые меры, то не получим ли сербо-хорватский результат войны республик друг с другом? Михаил Сергеевич, скажу откровенно: боюсь, што такое скоропалительное решение приведёт к страшному хаосу.

Стали понимать опасность горбачёвского документа и другие депутаты.

— Я хочу говорить только по одному вопросу, — тихим голосом начал известный учёный-лингвист, академик Лихачёв. — Сохранение Союза — это сейчас важнейшая проблема. Его развал повлечёт за собой беду для всех наших республик. Это должно быть ясно не только здесь, в зале, но и за пределами наших стен. Это должно быть ясно каждому рабочему и крестьянину, неискушённому в чиновничьем языке, возможно, не понимающему, што такое «экономическое пространство» и другие подобные вещи. Они должны ясно представлять себе, почему необходим Союз.

Савельев слушал 85-летнего академика, его негромкий, взволнованный голос и думал: неужели этому выдающемуся старцу, ещё в молодости прошедшему лагеря, всю жизнь имевшему дело с древними рукописями и ветхими книгами, знающему героев «Слова о полку Игореве» лучше, чем многих сегодняшних соседей по дому, видна грядущая беда народов в случае развала единого государства, а те, кому доверились миллионы людей, этого не понимают?

— Если мы проведём тысячекилометровую новую берлинскую стену между нашими народами, — продолжал Лихачёв, — мы станем территорией третьестепенных государств и в политическом, и в военном, а самое главное — в культурном отношении.

Почему наша держава одна из первых в мире? Потому што за ней великая, многонациональная культура. И всё это нам нужно сохранить.

Хотя парламентскую среду в целом Савельев знал неплохо, всё же знакомых больше имел в Верховном Совете СССР. Что было вполне объяснимо. Съезд из двух с лишним тысяч человек собирался время от времени, а Верховный Совет из полутысячи депутатов работал месяцами. Поэтому со многими Виктор был знаком лично. С одними — ещё с их кандидатской поры. С другими — уже в депутатском качестве. Чьи-то готовил статьи. Кого-то запомнил по необычным выступлениям в зале заседаний.

Но было несколько человек, одно лишь упоминание фамилий которых вызывало волнующие ассоциации. Таким был депутат Оболенский. Даже если бы он не удивил страну, смотрящую прямую трансляцию Первого Съезда народных депутатов СССР, выдвижением, в противовес Горбачёву, своей кандидатуры на пост Председателя Верховного Совета, фамилия «Оболенский» и без того была на слуху у миллионов. Со сцен и с экранов телевизоров, из магнитофонов и молодёжных застолий неслись волнующие слова о двух благородных белогвардейских офицерах. Сам Виктор, имея неплохой голос, едва ль не при каждой выпивке подхватывал обязательно кем-нибудь начатую песню:

Четвёртые сутки пылают станицы,

По Дону гуляет большая война,

Не падайте духом, поручик Голицын,

Корнет Оболенский, налейте вина!

В этой песне, написанной кем-то из молодых советских авторов и быстро ставшей народной, каждый эстрадно-магнитофонный исполнитель немного менял отдельные слова. Но один куплет не трогали. Видимо, не поднималась рука:

Мы сумрачным Доном идём эскадроном,

Так благослови нас, Россия-страна!

Корнет Оболенский, раздайте патроны,

Поручик Голицын, надеть ордена!

«Какие люди! Какие сыны Отечества!» — мысленно повторял Виктор, каждый раз судорожно глотая комок в горле. Поэтому возникающая при каких-нибудь обстоятельствах фамилия депутата, всегда вызывала у Савельева ассоциации с чем-то надёжным и порядочным, хотя в жизни, как он понимал, воображаемое не всегда соответствует реальному.

Когда председательствующий Горбачёв объявил выступление Оболенского, у Савельева приподнялось настроение: «Ну, этот вряд ли поддержит развал Союза».

Оболенский начал с резкой критики председателей обеих палат Верховного Совета. Он сказал, что эти люди «предали возглавляемые ими палаты», позволив появиться заявлению, где намечено «сформировать неконституционные органы власти». Под аплодисменты депутатов воскликнул:

— Может быть, хватит относиться к Конституции, как к публичной девке, приспосабливая её к утехам нового царедворца? Должна же быть в обществе основа стабильности и правопорядка! Именно с насилия над законной властью начинались все гражданские войны, в том числе и наша, которая началась с разгона Учредительного собрания.

Однако, когда он предложил сместить Горбачёва с должности Президента СССР и в трёхмесячный срок провести всенародные выборы нового президента, в зале не раздалось ни единого хлопка. Люди замерли, словно парализованные. Даже стоя на краю обрыва, к которому привёл их этот велеречивый, проигравший страну человек, они не решались отказаться от него, столкнуть в пропасть истории, а продолжали надеяться на озарение вождя, как немцы в атакуемом рейхстаге — на появление «чудо-оружия».

Тем не менее, выступление Оболенского создавало серьёзную угрозу. Отвергая разрушительный документ, кое-кто также мог повернуть к ответственности главного автора. «Сейчас станут отмывать пятнистого», — подумал Савельев. И действительно, вскоре от одного из стоящих в зале микрофонов полилась липкая, как сахарный сироп, хвалебная речь о Горбачёве. Туркменский представитель призывал «не бросать камни в нашего лидера Михаила Сергеевича», «оградить его от незаслуженных обвинений» и дать «успешно работать на благо страны».

Похожие, явно организованные «вставки» прозвучали ещё в нескольких выступлениях. Наконец, «отметился» и сам Горбачёв. Закрывая первый день заседаний, он объявил:

— Поступила записка от депутатской группы о том, что народный депутат Оболенский выступал не от группы, а от себя лично.

Какая группа подала эту записку? Кого она представляла? Объяснений, разумеется, не последовало. Важно было нейтрализовать опасное предложение, показав его одиночным мнением депутата-экстремиста.

Но отвести разговор в сторону от Горбачёва не удалось и на следующий день.

— Перед нами сейчас как бы разыгрывается третий акт пьесы, — заявил профессор из Минска, доктор экономических наук, депутат Журавлёв. — Известно, что в пьесе третий акт — всегда самый драматический. И если мы не сделаем эту пьесу со счастливым концом, если не будет четвёртого акта, страну ждёт трагедия.

Говорю об этом потому, что хорошо знаю «почерк» моих зарубежных коллег. Сценарий этой пьесы пишут системные аналитики. Я тоже системный аналитик, и разница между нами лишь в том, что они загадывают, а я разгадываю загадки.

У нашего Президента есть любимые фразы: «подбросили идею», «процесс пошёл». Не знаю, кто нам подбросил идею, но она чисто английского производства: «разделяй и властвуй». Если нас разделят, будут властвовать.

Я целиком и полностью согласен со всем, что сказал вчера депутат Оболенский. Другое дело, как нужно поступить с нашим Президентом. Я не знаю, кто он точно — это скажет только суд.

Но нам надо думать о стране. Поэтому нужно очень внимательно отнестись к тому, что нам предлагают. Ни в коем случае нельзя распускать Съезд и Верховный Совет. Они должны выполнить свой долг.

Савельев время от времени выключал диктофон — экономил плёнку. Тем более, что многие начинали с ритуального осуждения ГКЧП. Оценки варьировались от уже набивших оскомину штампов «хунта», «государственные преступники» до свежих образов: «монстры тоталитарного режима», «корниловский мятеж», «убийцы свободы и демократии». Соревнуясь друг с другом, выступающие фонтанировали радостью от великой демократической победы.

Однако в большой бочке этого победного мёда вдруг стал ощущаться явный запах дёгтя.

— Путч встряхнул общество, и случилось то, что происходит, когда встряхивают ведро с картошкой, — заявил один из выступающих. Савельев с любопытством поглядел вниз на стоящего у микрофона оратора. Узнал его. Это был знакомый эколог. «Ну-ка, ну-ка, что произойдёт с картошкой?»

— Крупные клубни выходят на поверхность, мелкие падают вниз, — сказал тот и сразу перешёл на общество. — Так получается и с людьми.

У некоторых настолько быстро «перекрасились» взгляды, так быстро они «переодели пиджаки», што невольно задумаешься об уровне их приверженности демократии. Может, у них эта приверженность временная? Стало выгодней носить новую одежду? Такие люди есть и в нашем зале. Они под разговоры о демократии навязывают нам авантюру. Вплоть до роспуска Съезда. Мы должны быть бдительны.

Насчёт бдительности Савельев был согласен. Он и раньше в спорах с некоторыми депутатами настойчиво советовал им не отбрасывать её, в том числе при общении с Горбачёвым и Ельциным. «В политике безоглядно нельзя доверять никому, — горячился Виктор. — Особенно людям, которые обещают всех построить в новые колонны. Демократические. А каждый шаг в сторону инакомыслия будут расценивать как побег к врагу».

Теперь один из тех его оппонентов, когда-то упрекавший Виктора за излишнюю подозрительность к демократам, жидким, просящим голосом призывал с трибуны Съезда остановить маховик начавшихся репрессий под демократическими знамёнами.

— Наш святой долг — не допустить ликвидации оппозиции, инакомыслия и раскручивания колеса страха. Политические деятели, возрождающие лозунг: «Кто не с нами, тот против нас», выгоняющие с работы за инакомыслие толковых специалистов, должны спросить у себя: хватит ли им холода в сердце, штобы завтра подавлять голодные тамбовские бунты, кто из них готов исполнять роль карателя, а кто — певца и теоретика теперь уже демократического террора? Неужели нашему народу предстоит долгие годы защищать демократию от неистовства её беспощадных сторонников?

«А ты на што рассчитывал, когда хвалил националистов в республиках? — с раздражением подумал Савельев, вспомнив выступление этого депутата на одном из московских митингов. — Говорил, как Змей Горыныч огнём полыхал. Сторонников Союза не считал за людей. Ба-а! Да ты и сейчас с той же песней!» — удивился он, услышав заключительные слова оратора:

— И последний пункт. Мы должны самораспуститься. Того Союза, который был на этом гербе, больше нет. Значит, его верховной власти тоже не должно быть. Надо думать о новом союзе. Но прежде всего — услышать мнение народов.

После этого ещё активней стали выступать сторонники горбачёвского документа, который прекращал действие союзной Конституции. Однако и противники их тоже не молчали.

— Прекрасное вино, налитое в грязный кубок, будет испорчено, даже если это кубок победы, — заявил депутат из Ленинграда Щелканов. — Самые прекрасные идеи и меры, направляемые на радикальное улучшение обстановки в государстве, будут дискредитированы, если они внедряются антиконституционными методами.

Чем мы занимаемся сегодня? Послушно нарушив требования Конституции и Регламента, практически не открывая Съезда, мы превратили его то ли в конференцию, то ли в симпозиум по обсуждению ультимативно вручённого высшему органу народовластия заявления. И если сегодня попираются требования Конституции и Регламента, то о каком законопослушании граждан мы осмеливаемся говорить, когда сами даём примеры противного. Начинать надо с себя!

Савельев знал, что этот человек имел право говорить так. Он не был знаком с ним лично — всё как-то не «ложилась карта». Но много слышал от своего коллеги и товарища, тоже народного депутата из Ленинграда Ежелева. Про Александра Щелканова в городе на Неве ходили легенды. Капитан первого ранга в отставке и военный пенсионер, он сначала работал штамповщиком пластмассовых изделий на заводе, а потом грузчиком в магазине. Из грузчиков этот худощавый, с военной выправкой, с суховатым аскетичным лицом и короткой стрижкой 50-летний мужчина шагнул в народные депутаты СССР, победив влиятельного директора Балтийского морского пароходства.

Через год, на альтернативной основе, Щелканова избрали председателем исполкома Ленсовета. Те качества, которые видело до того близкое окружение, стали открываться многим. Его скромность была не показной, а естественной, как кожа тела. Руководитель огромного города каждый день ездил на работу и домой только городским транспортом: на метро, в автобусе. Он не сменил ни квартиру на более лучшую, ни даже номер домашнего телефона. Его нельзя было уговорить на какое-то «левое» дело, «войти в положение», если за этим стояла чья-то корысть. Став главой исполнительной власти, Щелканов принимал на работу специалистов только по конкурсу. Публично заслушивались программы, и депутаты Ленсовета оглашали вердикт. Так в исполкоме создавалась атмосфера ответственности, товарищества и доверия. Ежелев рассказывал Виктору, что нередко победивший на конкурсе брал своим заместителем того, кто оказывался вторым в борьбе.

После решения Ленсовета во главе с Собчаком ввести выборную должность мэра пост председателя исполкома упразднялся. 12 июня 91-го года Щелканов ушёл в отставку. Ни до того, ни после не было таких проводов руководителей города. Уже некуда было ставить цветы, а их всё несли и несли. Все триста семьдесят депутатов Ленсовета, стоя, аплодировали этому сдержанному человеку и не только у женщин были мокрые глаза. Некоторые понимали, что уходила короткая эпоха настоящей демократии, а на смену ей рвалась надменная чванливость, шулерски играющая словами о демократии.

И, слушая сейчас Щелканова, Виктор жалел, что до сих пор не выбрал времени познакомиться с этим человеком, которого про себя называл «демократической легендой» Ленинграда. «Вот какие люди нужны во власти, — думал он. — Это, наверно, и есть нынешние сыны Отечества. Только почему-то Отечество меняет их на других. Неужели народ, действительно, не способен разглядеть, где добро, а где зло? Верит прохвостам только потому, что они обещают к благу лёгкие пути. Даже через разрушение…»

Он мысленно повторил слово «разрушение», поскольку оно донеслось из зала. Савельев прослушал фамилию выступающего, но тут же по резкому, жестяному голосу узнал Катрина.

— Некоторые не хотят роспуска Съезда народных депутатов, боятся, повторяю вам, разрушения государства. Но я предлагаю глянуть правде в глаза. Когда выдвигается аргумент, будто это действие антиконституционное, можно ли с этим согласиться? Конечно, нет! Советского Союза уже не существует. Сохранять высшие органы власти несуществующего государства — это ж полный абсурд. Да, процесс развала Союза — это для кого-то из наших недальновидных коллег — процесс негативный. Но в глазах демократического Запада, а мы должны равняться на прогрессивный мир, это самый лучший вариант. Будет не одно, а пятнадцать государств. А если разделится Россия — ещё штук десять — разве это плохо? (Катрин прыснул, как котёнок чихнул). Больше будет мест, куда поехать в гости.

Если вдруг кто-то захочет объединиться — флаг им в руки. Только будет это, надеюсь, не скоро. Мы наелись единства. А на переходный период нам вообще не нужна никакая законодательная власть. Ни Съезд, ни Верховный Совет. Я поддерживаю предложение ликвидировать всё это и призываю не лезть бессмысленно под колесо истории.

В зале поднялся шум. Савельев увидел сверху, как из рядов, к стоящим в проходах микрофонам и сгрудившимся возле них депутатам, стали пробираться новые люди. «Вот гадёныш! — подумал он о Катрине. — Неужели ему не ответят?» И, словно услыхав Виктора, от микрофона заговорил Виталий Соловьёв.

— Уважаемые депутаты! Я не могу сказать: «товарищи», потому што мы с некоторыми лицами в этом зале не являемся товарищами. Они хотят уничтожения моей… нашей страны, я хочу её сохранить.

Нам предлагают одобрить Заявление руководителей республик, подписанное, между прочим, и президентом Горбачёвым, где говорится, што Съезд должен обратиться в ООН с просьбой признать все республики самостоятельными государствами. После чего, как предложил один из предыдущих ораторов, Съезд должен самораспуститься, спросив напоследок мнение народов о Союзе. А разве народы уже не сказали своего слова? Полгода не прошло со времени Всесоюзного референдума. Три четверти участников проголосовали за сохранение Советского Союза. Не от имени кого-то. Не по поручению. Каждый лично сказал: я — за.

А кто такие лица, подписавшие Заявление о ликвидации Союза? Да-да, — вы не кричите! — именно о ликвидации! Кто такой Шушкевич? Всего лишь заместитель Председателя Верховного Совета Белоруссии! Он даже не избран народом, штобы говорить от его имени! Так же и другие. Разве народы отдали им своё право — я подчёркиваю: своё! личное право каждого гражданина решать: быть или не быть Союзной Конституции, быть или не быть утверждённым ею высшим органам власти, а, по сути говоря, аннулировать решение каждого гражданина, которое он официально высказал? Нет, такого права им не давалось. Выходит, нам предлагают утвердить незаконное упразднение союзных институтов власти. А это, уважаемые депутаты, уголовная статья. По ней сейчас готовятся судить руководителей ГКЧП. Так чем же лучше подсудимых те лица, которые составили антиконституционный документ?

Они почему так сильно хотят быть самостоятельными? Может, думают о счастье своих народов? Совсем нет. Им хочется неограниченной власти, хочется быть похожими на всех больших президентов. Личные самолёты. Дворцы и лимузины. А главное — деньги, деньги…

Многие из нас, находящихся в этом зале, ещё не раз вспомнят слова Дмитрия Сергеича Лихачёва, которые он сказал вчера. Разваленный Союз превратится в кучу третьестепенных государств. Во всех смыслах слабых. Зато в каждом будет свой президент. На манер американского. Каждый будет непомерно богат. С золотым троном. С раздутой охраной. И с нищим народом… где-то там, внизу.

Тут передо мной выступал депутат… Спрашивал со слезой в голосе: хватит ли у демократических лидеров холода в сердце подавить бунт голодных. Нисколько не сомневаюсь: хватит! Даже расстрелять хватит совести. Боюсь, што мы это скоро увидим, если проголосуем за предложенные нам документы.

* * *

Такого беспокойного состояния в жизни Савельева, кажется, ещё не было. И это, несмотря на то, что шёл он по этой, своей, жизни, словно по горной стране. То поднимался вверх — иногда трудно, упорно, то сваливался в яму осуждений, выговоров, увольнений по собственному иль чьему-то желанию. Из одной молодёжной редакции пришлось уйти только потому, что не захотел стать любовником редакторши газеты. При его нещепетильности в этом отношении, азартности в любовных связях «облаготельствовать» лишнюю женщину было пустяковым делом. К тому же, редакторша выглядела совсем не дурно. Но он уже несколько раз выпивал с её мужем — угрюмым провинциальным писателем, толковал с ним «за жизнь» и сам не понял, какая вожжа «попала под хвост». Когда женщина в своём кабинете обняла Виктора и потянулась к нему губами, он с извинительной улыбкой развёл её руки. «Не надо, Юля».

После того случая Савельев узнал, что такое — месть отвергнутой женщины-начальницы.

Однако со временем и тот прессинг, и последующие обрушения остались в памяти, как эпизоды, достойные разве что грустной мысленной улыбки. Даже когда его снимали с работы за критический материал в большой областной газете (задел слишком близких к первому секретарю обкома партии людей), не было такой опустошённости и беспокойства, какие он чувствовал теперь. Тогда знал: произошедшее с ним — частный случай его жизни. Отдельной жизни в огромном многоквартирном Доме под названием «страна». У него обрыв, но в Доме-то всё нормально. А значит, и он снова поднимется, ибо гарантией тому — живая, пульсирующая жизнь Дома.

Теперь рушилось то, что раньше было надеждой и опорой. Распадался Дом. Сдвигаемые непонятными силами плиты перекрытий готовы были вот-вот упасть на растерянных, ничего не понимающих людей, а стены, ещё недавно бывшие прочной защитой от внешних злостей, разрывали опасные трещины. Треск с каждым днём становился слышней, и самое скверное, клял себя Савельев, что он тоже оказался причастен к надлому.

В очередной раз Виктор почувствовал свою вину, когда услыхал на «Съезде разрушителей» — так для себя журналист определил последний сбор союзных депутатов — выступление Старовойтовой. Отметившись по поводу «политических авантюристов», которые «подписали смертный приговор последней в мире империи», она объявила:

— Межрегиональная депутатская группа поддерживает идеи заявления, предложенного главами республик и президентом СССР.

И тем же непререкаемым тоном продолжила:

— Будем реалистами — прежнего Советского Союза больше не существует. Вскоре это найдёт отражение и в международных правовых документах. Сегодня на Съезде мы имеем возможность использовать исторический шанс: цивилизованно и мирно начать строительство нового содружества наций. Мы предлагаем достойно уйти с нашей исторической сцены.

«Как же я не разглядел в тех выдержанных, вменяемых людях будущих экстремистов? — мучительно недоумевал Савельев. — Как не увидел в их пластилиновой мягкости завтрашнего топора?»

Но ведь он прекрасно помнил каждого из первых шестерых депутатов, которых собрал в редакции. Потом к ним добавились ещё семеро — и следующую встречу они провели в знаменитом медицинском Центре профессора-офтальмолога Святослава Фёдорова. Ни один из них не был не только антисоветчиком, но даже безоглядным критиком политической системы в целом. Ставшие депутатами через борьбу, они хотели обновления ветшающей системы, её большей энергичности. Однако абсолютно неопытные в парламентской работе люди боялись оказаться марионетками в руках матёрых аппаратчиков, и Виктор понимал их настороженность. Он и собрал тех первых, шестерых, а потом и следующих как раз для того, чтобы они услышали соображения друг друга о будущей своей деятельности, пригляделись друг к другу и потом выбирали в комитеты и комиссии не только предложенных аппаратчиками депутатов, но и тех, кого предварительно узнали сами.

Они хотели, как и сам Виктор, той реальной демократии, когда ты говоришь, и тебя слышат, но при этом и ты слышишь, когда говорят тебе. Как получилось, что нормальные люди стали шаг за шагом сдвигаться в сторону полного отрицания окружающего их мира, потери слуха и политического экстремизма? Стали понимать демократию, как непременное разрушение любых сдерживающих ограждений. Но разве допустима безоглядная ломка того, что предохраняет разумного человека от беды? Это всё равно, что на бобслейных виражах сломать перед несущимися санями ограждающие стенки ледяного желоба. Как правила спорта регулируют безопасность соревнующихся, так и демократия, в целях безопасности народов, должна быть регулируемой.

А главный регулятор, по твёрдому убеждению Савельева — это закон. Не случайно он и статью свою об армяно-азербайджанском конфликте назвал когда-то «К Диктатуре закона!» Превращение разумных людей в безумных громил — это результат беззакония. Но важно не только закон принять. Гораздо важней добиться его исполнения. Что толку в принятом законе о порядке выхода республик из Союза? Два референдума… Годы развода… Защищённые силой права национальных меньшинств… В Прибалтике против нацистов выступало столько же сторонников Союза, но Горбачёв не исполнил закон. Ядро межрегиональной депутатской группы стало орудием развала прежде всего потому, что, поощряемое, в том числе из-за рубежа, оно каждым своим шагом в эту сторону отталкивало ограждение существующих законов. Безнаказанно. Без жёсткого одёргивания властью. То есть Горбачёвым.

И снова Савельев выходил на главного виновника крушения страны.

После речи Виталия Соловьёва, закончившейся одновременно под аплодисменты и крики: «Позор!», выступили ещё несколько человек. Но времени на обсуждение проекта закона, быстро подготовленного на основе заявления, уже не было. Подходила пора документ принимать или отвергать. «Примут, — сказал Соловьёв, когда журналист дождался его у выхода из Дворца и спросил о возможных вариантах. — Сейчас снова начнут работать с депутатами от республик. С нашими тоже… А главное, увидишь, как будет завтра юлить Нобелевский лауреат».

Соловьёв оказался опять прав. На следующий день Горбачёв гнал Съезд к завершению, не давая депутатам ещё и ещё раз сосредоточиться на документе. Впрочем, многим это было и не нужно. Когда одни протестовали против навязываемых темпов, большинство других кричали: «Хватит!».

Сначала Горбачёв предложил начать голосование вообще без всяких обсуждений. Рёв зала заставил его отступить.

— Если вы будете так себя вести, это не облегчит нам работу.

Лавируя, ему пришлось согласиться на выступления до двух минут.

— Сколько времени на это выделим? — кричал в микрофон красный Горбачёв. — Десять минут хватит?

Зал снова взревел.

— Так что же, тогда будем обсуждать неограниченно? Или выделим 30 минут?

В зале зашумели, но кто-то из рядом сидящих крикнул: «Да!» Горбачёв ухватился за эту подсказку. Похоже, и депутаты согласились получить хоть шерсти клок. Проголосовали за полчаса двухминутных выступлений. И то лишь по процедурным вопросам. Текста предлагаемого документа, нарушающего Конституцию и ликвидирующего высшие органы власти СССР, трогать не допускалось.

Разумеется, волнующиеся люди не укладывались в отведённые две минуты. Тем более, что говорили совсем не о процедуре. Торопясь, ругали Горбачёва, проект закона, сам Съезд, который «поставили на колени». Но это только усиливало состояние растерянности и неопределённости. Одни ещё верили президенту СССР — не может же он, думали, вести страну к расколу! Другие надеялись, что всё как-нибудь образуется: столетиями жили вместе, сотни тысяч смешанных семей, дети не поймёшь какой национальности — советские да и всё! Третьи понимали, что процесс не остановить, поэтому надо хоть что-то слепить на переходный период.

Под выкрики несогласных и аплодисменты довольных шло голосование по статьям. Гвалт сопровождал каждое включение светового табло. Наконец, стали голосовать за принятие закона в целом. Закона, который, по сути, убирал органы верховной власти союзного государства и давал возможность лицам, оказавшимся по воле случая во главе республик, использовать эту власть в своих интересах.

Когда зажглось табло в последний раз, Савельев понял: дорога к узаконенному сепаратизму и развалу единой страны открыта. «За» проголосовало 1682 депутата. И только 43 человека нажали кнопку «против».

Глава восьмая

Он вышел из Кремля через Спасские ворота. Справа, на Васильевском спуске, почти от Кремлёвской стены и до огромной гостиницы «Россия», как острова архипелага, стояли большие группы людей с транспарантами. На Красной площади демократические власти Москвы митинговать запретили. Поскольку депутаты жили в «России» и после заседания должны возвращаться в гостиницу, митингующие транспарантами высказывали им свои требования. Над одними группами поднимались надписи, в разных вариациях выражающие лозунг: «Сохраним СССР — родной дом братских народов». Над другими качались плакаты: «Свободу — республикам!», «Долой империю СССР». Пока шёл Съезд, противники воздействовали друг на друга криками и текстами транспарантов. Теперь, когда депутаты приняли решение, Виктор не был уверен в мирном исходе противостояния. Он и сам сейчас, взвинченный, нервный, готов был полезть в любую драку, если бы это помогло сохранить страну.

В шуме выкриков Савельев не сразу понял, что его кто-то зовёт. Повернулся на голос.

— Виктор Сергеич! Виктор Сергеич! Вы оттуда?

Молодой мужчина, лет тридцати пяти, с залысинами и редкой бородкой, показал на Кремль.

— Да.

— Как там?

— На мой взгляд, хреново, Гриша. Приняли закон, который может ликвидировать Советский Союз.

— Да ладно вам переживать! — весело воскликнул мужчина. — Россия-то останется! На нас хватит.

— Ты инвалидов видел, Чухновский? Без руки… Без ног… Человек, конечно… Только как ему такому живётся? Он пока приспособится — наглотается слёз. Ты, кажется, инженер? Значит, должен понять, што такое разорвать хозяйственные связи. Европа объединяется, а нас рвут.

— Вы меня принять можете? Я вам как раз хотел звонить. У нас готовится интересная программа.

— Звони завтра. Сегодня не до неё.

Григорий Чухновский был из тех, кому Савельев помог стать депутатом. Он, конечно, не преувеличивал своих заслуг в столь многоходовом деле, но и значения журналистской поддержки не преуменьшал. Это на дальнейших выборах начали работать огромные деньги, «грязные технологии», бандитские пули. А на первых, похожих на подлинно демократические, выборах, когда к народу стали обращаться тысячи никому до того неизвестных людей, во многих случаях решающим фактором оказывалось появление человека на газетно-журнальной странице и уж тем более — на телевизионном экране. Порой достаточно было успеть сказать несколько фраз в камеру, чтобы на кандидата обратили внимание. Виктор даже не всех знал, чьим «крёстным отцом» оказался, ибо в каждой предвыборной телепередаче старался показать как можно больше «свежих» людей из областей и республик. Некоторые потом, став депутатами, заявлялись к нему с благодарностями в редакцию или подходили между заседаниями Съезда и Верховного Совета.

Однако про Чухновского Виктор точно знал: ему он помог. В самый ответственный момент избирательной кампании в Моссовет Бандарух привёл к нему в кабинет (чего раньше никогда не бывало) молодого человека с портфелем-«дипломатом». Пришедший был худоват, немного сутул, с продолговатым лицом, которое охватывали бакенбарды, переходящие в небольшую бородку с усами. Удлинённость лицу добавляла идущая ото лба залысина.

Заместитель главного редактора представил гостя: Григорий Чухновский. Попросил сделать с ним интервью.

— И посочней, Виктор Сергеич. Как вы умеете. Поставим сразу. У Гриши есть што рассказать.

Савельев просидел с Чухновским часа два. Что-то записывал в блокнот, больше — на диктофон. Григорий после института работал начальником лаборатории в одном из химических НИИ. Поэтому заранее предупредил: «О промышленности… ну, там про всякую экономику не спрашивайте. Я больше люблю говорить о политике».

В те февральские дни 1990 года Россия клокотала от края до края. На 4 марта были назначены выборы не только народных депутатов РСФСР, но и депутатов всех существующих Советов — от сельских до Верховных в российских республиках. Жизнь на глазах становилась хуже. Как поток грязной воды, разорвавшей плотину, по городам разливалась преступность. Магазины пустели день ото дня. Самые необходимые продукты можно было купить, лишь отстояв в многочасовых очередях с нередкими скандалами в них. Дефицитом стали элементарные промтовары. Люди справедливо обвиняли в этом власть и требовали перемен.

Надеждой показались предстоящие выборы. Массы решили: если во власть придут настоящие борцы за народное счастье, жизнь через два-три месяца будет совсем другой. Тем более, что их в этом уверяли бесчисленные последователи Сусанина, каждый из которых предлагал свой выход из дебрей кризиса. Бороться за 800 тысяч мест в различных Советах стали несколько миллионов кандидатов в благодетели.

Наибольшее напряжение возникло в Москве. Здесь схватка разворачивалась как за общероссийский парламент, так и за городской. Под лозунгом «Вся власть — Моссовету» наскоро объединялись партии, блоки, ассоциации. Порой не хватало времени даже на проведение собраний и конференций. Созвонившись по телефону, люди выясняли позиции друг друга, договаривались о совместных действиях, о поддержке той или иной политической силы.

Впрочем, силы эти, в основном, оттягивались к двум полюсам. В январе 90-го года из десятка разномастных организаций демократической, по словам их лидеров, направленности был образован блок «Демократическая Россия». На другой стороне выстраивался блок коммунистов. Тоже неоднородный, с разными прожилками — от демократических до ортодоксальных. К нему был идейно близок Патриотический блок, состоящий из писателей и деятелей культуры русской ориентации.

А между двумя полюсами, как металлические опилки между магнитами, двигались то в одну, то в другую сторону не меньше двух десятков партий самых различных устремлений. Монархисты и анархисты, защитники природы и борцы за индустриальный прогресс, чей главный лозунг «Природа — не храм, а мастерская» напрочь исключал сотрудничество с любителями вязнуть в бездорожье ради сохранения пары берёз. Одни выступали за неограниченную свободу женщин, другие — за регулирование этой свободы. Кому-то нравилась шведская модель социализма, а кто-то на дух не переносил само слово «социализм». Появился даже блок «Честные кандидаты», одно имя которого намекало на нечестность остальных.

При этом значительная часть партий, учитывая приманку времени, в свои названия обязательно вставляла определение «демократическая». В выборах депутатов Моссовета, кроме всех остальных, участвовали Буржуазно-демократическая партия, Социал-демократическая, просто Демократическая и несколько христианско-демократических партий.

Кандидатов было много — в среднем по 14 человек на каждое из пятисот мест в Моссовете. Встречи с избирателями что-то давали, но лучше всего помогала выделиться среди остальных заметка в газете. В любой, даже самой маленькой. Не говоря о такой солидной, где оказался Чухновский. Поэтому он старался расположить Савельева, чьи публикации читал в газете и кого не раз видел по телевидению. А тот задавал вопросы, пробуя понять, что за человек перед ним.

— Какая жизнь в стране, мы все знаем. Не кажется ли вам…

— Можете на «ты», Виктор Сергеич. Мы, демократы, не любим чванства.

— Хорошо. Не думаешь ли ты, што некоторые реформы осуществляются слишком поспешно? Ломаем, не обдумав как следует последствия.

— Истоки кризиса не в том, што быстро разрушаются старые порядки, — уверенно заявил Чухновский, — а в том, што ликвидируются они как раз медленно и с оглядкой, в том, што они своевременно не замещаются новой властью, новой экономикой, новыми ценностями. Когда мы придём во власть, процессы пойдут быстрее.

Это был один из тезисов избирательной декларации «Демократической России», которая заявила о его поддержке, и Чухновский был доволен, что ему удалось сказать о позиции демократов.

— А какие у вас, я имею в виду тебя и твоих единомышленников, будут первые действия во власти?

— Главное — рынок и приватизация. Всё должно покупаться и продаваться… Посмотрите, как живёт Запад. Вы были за границей?

— Был. Не раз. А ты?

— Не был. Но это не имеет значения. Рассказывали, кто был. Там все равны, и держится это равенство на двух «китах»: рынок и демократия. Советскому человеку надо отдать всё, што сегодня захватило государство. Номенклатура схватила! Партократия! Мы отнимем у них, — стал переходить на крик Чухновский, — все незаслуженные блага и передадим народу. Вы посмотрите на их жильё!

Савельев пожал плечами — он бывал дома у многих партийных функционеров. Может, конечно, не самого высокого ранга, хотя и у секретарей обкомов бывал. У кого лучше, у кого хуже, но у многих — ничего особенного.

— Отнимете — и заберёте себе?

— Ни за што! Как вы о нас думаете! Всё отдадим народу. Спецполиклиники — ветеранам. Номенклатурные дачи…

Чухновский зажмурился, улыбнулся:

— Прекрасные дачи — детям.

Савельев расспрашивал кандидата в народные заступники и помечал, что надо оставить, чтобы избиратели задумались над идеями возможного депутата. «Права советского человека — под защиту ООН». «Приоритет интересов личности перед интересами государства». «Безработица — лучший инструмент для эффективной работы остальных занятых». «Село — „чёрная дыра“ экономики и её надо ликвидировать».

— Ликвидировать само сельское хозяйство?

— «Чёрную дыру».

— А как?

— Мы пока не решили, подумаем.

Примерно такими же были и другие рассуждения Чухновского. Но оказалось, они нашли отклик в умах. Химика-лаборанта избрали.

Это Савельев понял, когда встретил Григория на первой встрече депутатов Моссовета. В Мраморном зале красивого дворца власти за два века его существования перебывал разный народ. Последние десятилетия — в основном, степенный. А тут появились иные люди. Выборы, как шторм на мелководье, снова взбаламутили не успевшую отстояться после всесоюзных избирательных баталий политическую воду. Со дна поднялись не только похожие на драгоценности камни, но и нездоровые ракушки, дурно пахнущие водоросли. По залу проносились бородатые, расхристанные мужчины из тех, кто презирает любое ограничение свободы, будь то галстук, носовой платок или чужое мнение. Они были сердиты, решительны и видели свою роль в том, чтобы через день снимать главного милиционера города, главного прокурора, главного архитектора и любого другого «главного». Знакомый Савельеву видный демократ, который, будучи народным депутатом СССР, избрался, к тому же, и в Моссовет, оторопело наблюдал за этой пульсацией активности. «Трудно будет с ними работать, — сообщил он Виктору. — Процентов десять с нестабильной психикой».

После той встречи Савельев видел Чухновского нечасто. Знал, что когда создали мэрию, Григорий встроился в исполнительную власть, оставаясь одновременно и депутатом Моссовета. Теперь, похоже, снова зачем-то хотел использовать газету.

На этот раз Чухновский пришёл один, без сопровождения Бандаруха. Открыл «дипломат», вынул бутылку коньяка, полпалки копчёной колбасы, коробку конфет.

— Как понимать данный натюрморт? — спросил Савельев.

— Это вам.

— Не беру, Гриша. Знаешь, сторожевых собак приучают не брать самую вкусную еду из чужих рук. Я, наверно, из сторожевых.

Чухновский слегка нахмурился.

— Какие мы с вами чужие? Вы, можно сказать, мой политический Пигмалион [9]. С помощью вашей руки у меня всё получилось. Да и мелочи это, — показал он на дар.

— Ничево себе — мелочи! Французский «Наполеон»… Колбаса… Наверно, финская «салями»? Единственное, што можем сделать — выпить вдвоём.

У Савельева в шкафу были рюмки — два стеклянных «сапожка». Вместо хлеба достал печенье.

Чухновский говорил без умолку, как будто торопился куда-то. Язвил про некоторых депутатов, вскользь замечая: этот от коммунистов, тот — независимый, полтора года никак не определится. Рассказывал и про демократов — среди этой разношёрстной публики тоже хватало, по словам савельевского гостя, «чудаков на букву „м“».

— Романтики, — переминал он блестящие от колбасы губы. — Начитались книжек, какая должна быть демократия. Сам не гам и другим не дам. У нашей демократии особый путь. Нельзя сделать добро для всех. Это только Христос накормил пять тысяч человек пятью хлебами и двумя рыбами. Мы должны сначала обеспечить тех, кто ведёт… Голодная элита, Виктор Сергеич, злая элита. Для этого нам — демократам — надо доломать кристаллическую решётку всей политической системы. Спасибо ГКЧП. Он сильно помог. Теперь у нас развязаны руки. Вы ведь согласны?

— Смотря с чем. Руки вам развязали — это да. Только к добру ли — другой вопрос.

Савельев не случайно сказал о еде из чужих рук. Прошедшие полтора года болезненно сорвали большинство иллюзий со слова «демократ». В российском варианте оно нередко стало восприниматься, как, плохо прикрывающий непристойность, банный листок. В Москве и Ленинграде, где демократы взяли власть, стало не лучше, а хуже. Впрочем, и там, где они власти не получили, тоже всё летело в тартарары. Торговые залы магазинов походили на аквариумы, из которых вылили воду. Крики о том, что партократы (или, наоборот, демократы — в зависимости от политических пристрастий кричащего) сознательно мучают народ жутким дефицитом, находили горячий отклик.

В Москве запас основных продуктов опускался до суточного уровня. Очереди порой растягивались на два квартала. Моссовет ввёл торговлю по карточкам и паспортам. Нет прописки — езжай на рынок. А там еду можно было купить по принципу «кошелёк денег за сумку продуктов». В ответ обиженные власти соседних областей, чьи жители поездами ехали в столицу за продуктами, ввели запрет на поставки в Москву.

На демократов, там, где они ещё не взяли власть, люди надеялись. Помогала этому ожесточённая порка кнутами СМИ противников демократических преобразований, которые вроде бы не дают народным заступникам реализовать свои замыслы. Однако демократический Моссовет и подвластная ему мэрия управляли огромным городом уже больше года, и никаких перемен к лучшему не наблюдалось. Руководители только говорили о больших планах и жаловались на связанные руки. «Теперь руки свободны, — мысленно усмехнулся Савельев. — Что они придумали ещё?»

— Ты про какую программу говорил? — спросил он Чухновского, возвращая того к цели прихода.

— А-а, да, да… Вы знаете, конешно… кому, как не вам, знать… Ельцин неделю назад подписал Указ о значительном расширении полномочий московской мэрии…

— Не слышал. Про другие ваши дела мне известно, а про это — не знаю.

— Да ну?! Хотя разве за всем уследишь с вашей работой, — подольстился Чухновский. — Указ, Виктор Сергеич, это — настоящая революция. Наши возможности теперь просто безграничны.

— В чём же? — с иронией спросил Савельев.

— В приватизации московской собственности. Мы ведь готовились к этому заранее. Насколько успели… времени очень мало оказалось… сделали учёт того, што находится в городе. Посчитали не всё — работы много. Сейчас контролируем примерно 40 тысяч зданий — это чем можем распоряжаться… В нашей власти больше 10 тысяч предприятий торговли, транспорта, нефтепереработки, пищевой промышленности… Здания школ, больниц, детских садов.

Некоторые понимают разгосударствление, как раздачу общей собственности трудовым коллективам. Завод — его работягам, заправки — «королевам» этих бензоколонок, пекарню — пекарям. Но я думаю… мы так считаем: собственность нужно продавать. Школу продать трудно, а вот детский сад — вполне. Землю можно продавать — она в Москве дорогая, а будет ещё дороже.

— И потому вы отдаёте её даром?

— Кто это вам сказал?

— Народ и юристы. Вы для чево взяли власть? Распродавать, што успели захватить?

— Но, Виктор Сергеич…

— Не перебивай! Я тебя слушал. Как у вас рука поднялась заповедную часть Москвы — 60 гектаров столичной территории вблизи центра — отдать на 99 лет какому-то совместному предприятию с арендной платой по 10 долларов в год? Ты хоть соображаешь, Чухновский, чево вы натворили? Десять долларов в год! — вскричал Савельев. — За шестьдесят гектаров! Да твоя бутылка коньяка дороже стоит! Там площадь Гагарина! Академия наук! Там Нескучный сад! Самый старый парк Москвы! При Елизавете Петровне основан Демидовым. А вы и его… За такое где-нибудь в Париже оторвали бы голову.

Виктор оттолкнул кресло на колёсиках, закурил, нервно подошёл к окну и открыл форточку. Месяца четыре назад к нему пришли два депутата Моссовета. Одного Савельев знал — тот называл себя христианским демократом. Знакомец представил второго. Оказался тоже из какой-то демократической партии. Показали документы, стали комментировать их. В декабре 1990 года недавно избранный председатель Моссовета Попов, новый глава Мосгорисполкома Лужков и один из активистов «Демроссии», председатель Октябрьского райсовета Заславский подписали договор о создании советско-французского совместного предприятия под названием «Центр КНИТ — Калужская застава». В качестве взноса советской стороны этому СП передавалась в аренду 60-гектарная территория в Октябрьском районе Москвы.

По мнению депутатов, всё в договоре просто вопило о фантастической коррупции. Земля отдавалась почти на столетие. За этот огромный срок, сравнимый с договорённостями колониальной эпохи, Москва могла получить меньше тысячи долларов. И никто не имел права что-либо изменить в договоре. «Арендодатель, — читал тогда Савельев, — обязуется не отбирать, не изымать и не конфисковывать земельный участок полностью или частично, и не вмешиваться любым иным способом в использование участка и проводимые на нём работы». «Прямо как с индейцами», — изумился журналист. «Если же какой-нибудь государственный орган попробует расторгнуть договор аренды, — говорилось в документе, — то заплатит штраф. От 4 миллионов долларов (в случае расторжения в течение первых шести месяцев) до 100 миллионов на третий год действия договора».

Это была настоящая кабала, в которой явно различалась физиономия корысти. Виктор вспомнил свою тогдашнюю злость. Демократы обещали избирателям защищать их интересы, действовать, как они говорили, в отличие от партократов, строго по законам, но едва получили власть, как тут же эти законы нарушили. Договор подписали тайком от своих Советов, выступив, по сути дела, частными лицами. Утвердили совместному предприятию виды работ, законом не разрешённые.

Сделав копии принесённых документов, Савельев пошёл к главному редактору. Тот вызвал Бандаруха. Виктор снова пересказал суть обращения депутатов. «Я бы не советовал вмешиваться, — осторожно проговорил заместитель главного. — У нас много других тем».

Савельев позвонил христианскому демократу. Стыдясь собственного бессилия, передал мнение начальников. А для себя решил: напишет в какую-нибудь другую газету.

Однако, пока собирался, история со «сделкой века» получила огласку. Взбудоражились жители района, которые узнали, что их дома собираются сносить, а вместо них строить офисные здания, гостиницы, торговые центры. На очередной сессии Моссовета депутаты признали регистрацию СП недействительной. Появились разоблачительные материалы в советских и зарубежных изданиях. Потом позвонил тот самый христианский демократ и сказал, что в Мраморном зале Моссовета перед депутатами с лекцией выступил известный британский парламентарий, лейборист Кен Ливингстон [10]. Когда ему сообщили о скандальном документе и спросили его мнение, он без всякой дипломатии заявил, что в любой другой стране люди, подписавшие такой договор, обязательно сидели бы уже в тюрьме.

На прощание депутат сказал Виктору, что несколько его коллег обратились к прокурору Москвы. Как будут развиваться события, он сообщит.

Теперь, после провала ГКЧП, рассчитывать, что кто-то начнёт следствие против победителей, было наивно. Тем не менее, Савельев спросил:

— Прокуратура ещё не отменила вашу авантюру?

— Да ладно вам, Виктор Сергеич! — с примирительной улыбкой откликнулся Чухновский. — У неё сейчас дела поважней.

Григорию не хотелось портить отношения с журналистом, оказавшим ему серьёзную поддержку в нужный момент. Ещё больше надеялся он получить от Савельева в будущем. Поэтому, всё так же располагающе улыбаясь, Чухновский продолжал:

— Зря вы драматизируете ситуацию. Переход к рынку — это как переход Суворова через Альпы. Кто-то свалится в пропасть. Кто-то замёрзнет. Но кто осилит перевал, тот будет в порядке. Всё можно купить, всё продать… Рубль станет символом человеческого достоинства… власти человеческой, таланта. Даже духовное богатство люди начнут измерять рублём.

— И што хорошего из этого получится? Где бог — рубль, там всё остальное от дьявола. Вот увидишь, как обесценятся ценности.

— А некоторые давно бы надо выкинуть. Што за ценность в заповеди: не желай ничего чужого? Вы поглядите по сторонам — всё принадлежит кому-то. Значит, чужое. Не моё. Следуя этой заповеди, никто никогда не стал бы богатым. Но люди отбросили эту чушь, и правильно сделали. Каждый нормальный человек плывёт по жизни двумя стилями: выгоду — к себе, под себя, а всё остальное — от себя. Сейчас в нашем распоряжении — все загородные дачи бывшей номенклатуры. Я проехал по ним… мне поручили — я ведь теперь в двух креслах: в Моссовете и в мэрии. В Серебряном Бору… очень хорошее место. Эти заберём себе. Наш председатель взял брежневскую госдачу в другом месте — на Сколковском шоссе. Со временем её приватизирует и продаст. Земля там, Виктор Сергеич, цены не имеет! Дача — так себе. В Серебряном Бору тоже не очень… Вы были там?

— Приходилось.

— Я раньше не бывал. Думал: настоящие дворцы. Номенклатура могла бы и лучше себе построить.

Савельев рассеянно покивал. Он несколько раз ездил в Серебряный Бор к приятелю, отец которого работал в ЦК партии. Казённая дача считалась одной из престижных. По легендам, кто-то из ленинских сподвижников отдыхал здесь летом — зимой дача не отапливалась. В двухэтажном доме жили не то пять, не то шесть семей. Телефон — в холле первого этажа — один на всех. На каждом этаже общая кухня. Правда, участок был большой — кажется, с полгектара. Но на участке стояла ещё одна дача — типичная для этого посёлка. Одноэтажный деревянный домик семьи на две, выкрашенный зелёной краской.

— Ты забыл свои слова, когда я лепил из тебя мыслителя? Дачи номенклатуры вы отдадите детям.

Чухновский отпал к спинке кресла, сцепил руки за головой.

— Дети… Как у нас недавно говорили: «Дети — наше будущее»? Но нам-то тоже надо подумать о своём будущем! Мы пришли надолго. По моим размышлениям — навсегда. Дачи в Серебряном Бору — мелочь по сравнению с землёй, на которой они стоят. Вскоре мы их приватизируем… А потом — продадим. У нас разработана программа приватизации… Городская… О ней я хотел поговорить с вами. Нужна будет поддержка газеты. А мы в долгу не останемся.

Григорий налил коньяк в свою рюмку-«сапожок», потянулся к савельевской. Но тот накрыл её ладонью.

— Не нравится коньяк?

— Ты не нравишься. И откуда вы все взялись? Командиры пробирок… Начальники кульманов… Страну удержать не способны, а растащить её добро… чужое добро — сразу научились.

Виктор замолчал. Сумрачно уставился на растерянно поглаживающего бородку Чухновского. Почему-то вспомнился «нечернозёмный Наполеон» Катрин, крики союзных депутатов: «Хватит!», цифры на электронном табло во Дворце съездов. С огорчением проговорил, больше для себя:

— Да-а… Нет сынов Отечества… Остались одни дети лейтенанта Шмидта [11].

Под удивлённым взглядом Григория закрыл бутылку, завернул в бумагу остатки колбасы и всё это, вместе с конфетами, положил в «дипломат» гостя.

— Забери. Может, где-то пригодится. А мой телефон забудь.

Глава девятая

Янкин надавил клавишу селекторного аппарата.

— Слушаю, Грегор Викторович, — ответила секретарь.

— Пригласите ко мне Волкову из редакции информации.

— Хорошо. Больше никого?

— Если понадобится, я вам скажу, — с лёгким неудовлетворением произнёс Янкин. Секретарша работала недавно. После назначения руководителем телевидения Грегор Викторович сразу сделал чистку в ближнем окружении. Это вызвало осторожное недовольство. Самолюбивый Янкин стал прочесывать кадровую взъерошенность более частым гребнем. Взамен вычищаемых, его помощники приводили новых людей, большинство которых он не знал. Увидев на первом собрании Наталью, взволновался. Он даже хотел было поставить её во главе какой-нибудь редакции, но, вспомнив газету, решил повременить.

Вошла Наталья. Янкин невольно привстал. Попавшая в полосу света от верхнего плафона женщина показалась ему особенно красивой.

— Заходи, заходи. Кофе хочешь?

— Нет, — настороженно отказалась Волкова. Она догадывалась, зачем её вызвал Янкин. Недавно заменившая «комиссара» новая начальница Натальи Полина Парамонова вчера вечером при просмотре отснятого материала сорвалась на визг. Перегнулась в кресле, в сторону сидящего через два места оператора. Крикнула, словно тот был где-то вдалеке:

— Это как понимать? Ты слепой? Или, может, ты враг? Я же приказывала не снимать молодых!

Растерянный мужчина не успел ничего сказать — к руководительнице подошла Волкова.

— Зачем же вы так? Это я велела Валерию Сергеичу снять молодёжь.

— Вы?!

Парамонова в первых разговорах с Волковой попыталась Наталью, как и всех остальных, независимо от возраста, называть на «ты». Но увидев сначала сдержанно ледяную реакцию, а потом — явное нежелание Волковой откликаться на «ты», стала вежливей.

— А вы почему нарушили мой приказ?

— Иначе сорвали бы съёмку. Там была почти одна молодёжь.

— Мне придётся доложить руководству о нарушении дисциплины.

Видимо, Парамонова выполнила обещание.

— Ну, если не хочешь кофе, я, с твоего позволения, причащусь коньячком.

Янкин пошёл к сейфу.

— Может, ты тоже?

Увидев отрицательный взмах руки, налил из пузатой импортной бутылки в небольшую рюмку. Выпил, закрыл сейф. «Это что-то новое», — подумала Наталья.

— Как тебе Парамонова?

Волкова пожала плечами. Она решила подождать: пусть скажет о претензиях начальницы Янкин.

— Попросили взять, — вздохнул Грегор Викторович, пристально разглядывая стоящую перед его столом женщину. Прошло время, а Наталья стала только притягательнее. После увольнения из редакции думал: всё забудется. Но, увидев однажды Наталью по телевизору, стал с нетерпением ждать следующих передач, которые она вела.

Здесь Янкин встречал её редко — телевидение это не маленький коллектив газеты. Вызывать к себе — нужен серьёзный повод. Просто так не пригласишь — не того уровня редактор Волкова. Таких у него десятки. О существовании некоторых он даже не подозревал. Один на один были всего три раза — Янкин хорошо помнил каждый из них. Первый раз — после собрания. Демонстративно взял под руку, при всех сказал: «Зайдите, Наталья Дмитревна». Увидел удивлённые взгляды окружающих, дружелюбно (тогда ещё не проявилась оппозиция) бросил: «Способные кадры вам отдали». В кабинете попытался вроде как по-товарищески обнять, но женщина мягко выскользнула.

Второй раз — когда получил докладную записку о пропаже отснятого материала про самоубийц. Волкова бесстрастно, механически повторяла предложенную шофёром версию. Проницательный Янкин чувствовал: здесь что-то не то. «Ты как Никулин в Бриллиантовой руке»: «Поскользнулся, упал, очнулся — гипс». Но сделал вид, что поверил.

Последний раз вот так же вдвоём они были месяц назад. Тогда он вызвал Наталью через «комиссара», предшественника Парамоновой, и поручил сделать передачу с участием «архитектора перестройки» Яковлева. Тот сам позвонил, просил об этом. Янкин не стал отказывать — они были из одной когорты. Передача получилась какая-то странная. Грегор Викторович был не просто хорошо знаком с «серым кардиналом». Он много знал о нём от разных людей, слушал его в различные периоды, знал манеру речи Яковлева. Особенно наступательную и погромную после провала ГКЧП. А тут на жёсткие, слегка прикрываемые вежливостью, язвительные вопросы Волковой отвечал какой-то тусклый старик с лицом обрюзгшего бульдога. Янкин заподозрил, что такое превращение создано искусственно, и намекнул об этом Наталье. Она обезоруживающе улыбнулась и ничего не ответила.

Пришлось материал дополнять старыми съёмками, делать передачу короче. Теперь Парамонова обвиняла Волкову в срыве задания.

— Садись. Почему ты проигнорировала приказ?

— А вы знаете, о чём приказ? Полина Аркадьевна, когда какая-нибудь группа едет на съёмки, запрещает снимать молодые лица.

— Как это? — поднял брови Янкин.

— Если мы едем на митинг сторонников Союза или на собрание, где люди требуют сохранить СССР, она приказывает: в кадре должны быть только старики…

— Ах, вон в чём дело!

— Если митинг, то — старые лица… Искажённые… Беззубые… Если собрание, то выбирать надо дремлющих… безразличных… опять же только стариков. Вот, мол, кто боится распада Советского Союза. Но ведь это не репортаж в газету, Грегор Викторович! Я помню вашу критику по поводу референдума. Там ещё можно было описать каких угодно. А тут же — камера! Мы приехали на завод… В цехе — митинг. Я сама ходила рядом с оператором. Какие там спящие! Молодёжь! Выступают зло. Прямо, как на войну собрались. Мы могли бы уехать, ну, нет там спящих и беззубых!

Наталья сделала наивное лицо, по-детски, беззащитно улыбнулась.

— Но разве бы вы одобрили впустую затраченное время?… Машину гоняли… бензин… камера без результата…

Янкин понял её не очень умелую игру, и от этого Наталья показалась ему ещё милей. «Что ж это со мной происходит?» — подумал он, чувствуя, как лицу его становится жарко. Словно к огню наклонил лицо. «Мне бы надо сейчас отругать её, пригрозить увольнением — Парамонова хоть дура с этим своим приказом, но по сторонникам Союза надо бить… Можно, конечно, аккуратней… Показать объективность… Тогда будут больше верить… Хотя о чём я думаю? Плевать мне на сторонников и противников. Увольнять? Нет, больше он такой глупости не сделает. Кульбицкого выгнал — не простил ему. Из-за него, провокатора, потерял возможность хотя бы видеть её. Чувствовать рядом. Пусть как сейчас… на расстоянии».

Грегор Викторович встал из-за стола. Подошёл к сидящей Наталье. «А пахнет как! Что за духи у неё? Весна какая-то — в ноябре маем пахнет. Ландышем и сиренью… Надо узнать». Мысленно усмехнулся: «Расклеиваешься, старичок. Готов что угодно сделать, только бы обладать этой женщиной. Обхватить руками. Прижать. Никуда не выпускать. Не валить вон на тот диван, а просто стоять, прижав к себе. Главное — никому не отдавать. Чтобы никто не прикасался. Муж — ладно. Он его не знал и не воспринимал, как мужчину. Живая вещь… Вроде ожившей ночной сорочки, которая охватывает груди… бёдра… живот. Можно ли ревновать к вещам? А другим — не прикасаться. Яковлеву понравилась. Хорошая была корреспондентка. Что он имел в виду?»

— Вчера звонил помощник Яковлева, — неожиданно для Волковой сказал Грегор Викторович. Наталья с удивлением воззрилась на шефа. С какой стати он вспомнил про этого злобного старикана? И какое это имеет отношение к докладной Парамоновой? Или Янкин хочет связать ту её передачу с последней съёмкой? Она тогда, конечно, постаралась отобрать самые отвращающие от Яковлева кадры. Насупленный взгляд из-под клочковато разросшихся, выступающих, словно рога, бровей. Когда старик наклонял лысую голову, Наталье казалось, будто он собирается кого-то боднуть. Крупным планом раздутое, нездоровое лицо. А главное — злость, перекашивающая время от времени весь облик этого человека. Жалко, многие кадры вырезали.

— Помощник сказал: ты Яковлеву понравилась. Он хочет дать большое интервью про то, как боролся с коммунистической системой. Показать в кабинете какие-то свои записки…

— Грегор Викторович, а нельзя ли кого-то другого? Вы меня извините… и можете опять уволить, но я не хочу слушать этого человека.

Янкина словно обдало приятным теплом. До учащения пульса зарадовало такое неприятие Яковлева. Лживый… Насквозь пропитан ложью, как рыхлый придорожный снег выплесками грязной воды из колеи. Боролся он с системой… Не боролся, а крепил её, железнил её, душил тех, кто начинал сомневаться в системе. Но как ей сказать об этом? А сказать надо. Чтобы укрепить её неприязнь…

— Я могу послать кого-нибудь другого. Парамонову могу отправить. Вот только хочет он видеть почему-то тебя. Знала бы ты, што за человек — этот Александр Николаевич Яковлев…

И сначала осторожно, потом всё отмашистей Грегор Викторович заговорил о своём недавнем кураторе, в которого внимательно вглядывался все последние годы, изучал его, копил факты и фактики, слушал его призывы и речи, и даже своим проницательным умом не увидел, чтобы всё это время, если верить сегодняшним заявлениям Яковлева, тот боролся с коммунистическим режимом.

— Да у режима, Наташа, не было более верного слуги, пса более преданного, чем Александр Николаевич! Славил Хрущёва, требовал верить правильным действиям дорогого Никиты Сергеича, а потом так же усердно готовил статьи о его сумасбродстве, экономических провалах. Ещё шёл пленум, на котором снимали Хрущёва, а он уже писал речь для нового вождя — Брежнева. Сам потом признавался: пришлось писать и прощальную статью о старом хозяине и заздравную — о новом. Нового он тоже полюбил… При Брежневе стал штатным сочинителем речей, статей и даже записок. Рос по партийной линии. А тогда умели разглядеть — свой или чужой. Значит, был свой. Сгибался, где нужно. Где надо — молчал. Он ведь с детства боялся драк. Завидовал ребятам, кто мог постоять за себя кулаками. Его принципом была осторожность. Ленин, как ты знаешь, призывал учиться, учиться и ещё раз учиться, а этот внушал себе: осторожность, осторожность и ещё раз осторожность. В Академии общественных наук — попал туда при Хрущёве — всячески избегал политических дискуссий, наотрез отказывался выступать на партийных собраниях. А время было — ты его только по рассказам знаешь, мы-то в нём начинали зреть… время было разломное. Двадцатый съезд. Хрущёв развенчивает культ личности Сталина. Бурлит страна. Спорят все. Одни поддерживают. Другие — против. А этот молчит. Сопит себе в тряпочку. Теперь говорит: всегда ненавидел Сталина и Ленина. Ленин для него — «властолюбивый маньяк», который возвёл террор в принцип и практику власти. Поэтому, дескать, подлежит вечному суду за преступления против человечности. Но ведь он узнал о жестокости Ленина раньше многих из нас! Мог читать закрытые для всех документы ещё в Академии — там есть спецхран. Однако молчал. Год за годом… Ни разу даже намёком не задел вождя. Наоборот. Всех призывал верить Ленину. До самого последнего времени в своих выступлениях цитировал Ленина. Ссылался на него… На Маркса… Энгельса… Я сам сидел на этих пресс-конференциях и совещаниях. Не помню ни одной его речи… обычно многословной, где бы он не упомянул Ильича. Когда же он боролся? Когда глядел на себя в зеркало? Один на один с собой? Штоб никто не увидел и не услышал? Владимир Солоухин узнал про зловещий большевизм позднее. В середине 70-х написал «Последнюю ступень». Подлакировал, конечно, прежнюю Россию… ту, которая до революции… но, в отличие от нашего борца, ни разу больше не упомянул добрым словом эту публику. А этот — Ленин… социализм…

Янкин то отходил от Натальи и, возбуждённый, садился в своё кресло, то вставал, делал пару шагов к женщине, пытаясь понять, как она воспринимает его необычный монолог. Подойдя в очередной раз, чуть наклонился — так, чтобы снова уловить запах духов, и дрогнувшим голосом спросил:

— Может тебе это неинтересно, моя девочка?

Увидел, как сдвинулись шелковистые брови Натальи, однако тут же лицо разгладилось, слегка зарозовело. Понял: женщина не обиделась. Похоже, ей даже понравилось обращение.

— Нет, нет! Очень полезно узнать, кто вёл нас. Меня тоже удивили его заявления. Вы, говорит, не представляете, какое ужасное государство создали. Как будто он тут ни при чём.

Наталья вскинула жёлто-карий взгляд на Янкина и мягко улыбнулась.

— Разве это честно, Грегор Викторович?

Янкин еле сдержал себя, чтобы не попытаться обнять Наталью. Выпрямился. Как обдурманенный, встряхнул головой. Он ей не противен. Уже нет того взгляда, которым она отбросила его тогда, в редакции. Значит, дает надежду. Разница в возрасте? Да какая это разница? Ему шестьдесят один, ей тридцать четыре. Важно, чтобы не отвергала. Ей будет с ним интересно. Он сделает всё, чтобы было не скучно. Он знает намного больше её. Сейчас расскажет про того же Яковлева. Сдаст «архитектора» и не отпустит её на интервью.

Грегор Викторович подошёл к сейфу. Открыл его и снова налил рюмку коньяка. Выпив, чуть поморщился и заговорил.

— Те, кто не принимал систему… по-настоящему отрицал её… не под подушкой критиковал, как Александр Николаич — вот те заслуживают уважения. Сознательно шли на страдания. Ты не представляешь, как это оказаться отверженным. Даже временно… Меня два раза снимали с работы… всего-то делов — должности лишили! и то, как прокажённый. Вчера ещё звонили с утра до ночи… в прямом смысле до ночи… с постели поднимали… Друзья… Товарищи… Всем был нужен… Мы с тобой, Грегор, навсегда, чево бы ни случилось. А случилось — и телефон будто отрезали. Ни одного звонка. Ни слова единого!

— Как с работы увольняют, я представляю, — спокойно сказала Наталья.

— Извини, — споткнулся в монологе Янкин. Накрыл лежащую на столе руку женщины. Наталья некоторое время сидела недвижно. Потом аккуратно даже не убрала, а вроде как вывела тонкие свои пальчики из-под горячей ладони мужчины, словно жалея, что ей приходится это делать.

— Теперь представь, што перенёс Сахаров, открыто выступивший с критикой системы. Академик. Создатель водородной бомбы. Трижды Герой Соцтруда. Лауреат Сталинской и Ленинской премий. Не говоря о других наградах и званиях. Всё это у него отбирают. А он не сдаётся, критикует режим. Живёт в ссылке почти семь лет. Объявляет голодовки. Телефона нет. Каждый шаг под контролем КГБ. Такой человек, даже если бы он был неправ, заслуживает уважения своей честностью. Также как другие, кто действительно боролся с властью.

Янкин помолчал, нахмурился.

— С властью, которую олицетворял Александр Николаевич. Не инструктор ЦК Яковлев, хотя и это была большая власть, а член Политбюро Яковлев. Второй человек в партии. Если не брать премьера, считай, второй в стране… Сейчас говорит, што часто лукавил… Лукавил, когда ссылался на Ленина… Когда хвалил социализм, называя его лучшим общественным строем на земле, тоже, говорит, лукавил. Но разве могли об этом догадываться люди, от которых он требовал нести такие оценки в народ?! Мне пришлось слушать его выступление перед выпускниками Института общественных наук при ЦК КПСС. Недавно было… Летом 89-го. Половина речи — восхваление социализма. Люди записывали его формулировки и думали, што социализм — это действительно, как чеканил Александр Николаич, общество подлинного народовластия, творчество масс, возвышение человека, свобода духовного творчества, гуманизм в новом, высшем проявлении. А он, оказывается, лукавил. Лгал, девочка моя! На самом деле считал социализм концлагерем, душиловкой всего живого, уничтожением будущего страны.

Но при этом не отказывался ни от каких привилегий небожителя системы. Стоял на трибуне Мавзолея, между прочим, ленинского, и с гордостью смотрел на свои портреты в праздничных колоннах. Самолюбия-то у него — дай Бог! Сам признавался. Пользовался благами, доступными немногим. Я как-то был в его загородной резиденции. В цокольном этаже бассейн, гимнастический зал. На первом — большая столовая, бар, кинозал. Вверху — спальные комнаты. Мне рассказывали про обслугу кандидата в члены Политбюро. Три повара. Три официантки. Горничная. Садовник. Группа охранников. Это — кандидат. У члена — таких людей, как ты понимаешь, больше.

Говоря всё это, Грегор Викторович, чем дальше, тем сильней ожесточался. Его уже кипятила не только ревность за Наталью, но и личная обида. Он ведь тоже пересмотрел «своего Ленина». Первые обрывочные разоблачения вождя попадались ещё до работы в пражском журнале. За границей материалов добавилось. Когда разум страны взорвала гласность, поток обличений пробился и в его газету. Но публикуя их, он каждый раз вспоминал, что в недавние, доперестрочные годы находил в ленинских работах и такие слова, с которыми был согласен, а потому, сочиняя тогда статьи, Янкин как бы отделял одного Ленина от другого. Ещё в те времена кто-то сказал ему, что Ленин — злой гений. Теперь он был, как никогда раньше, согласен с первой частью оценки. Однако не мог, объективно не способен был, перечеркнуть и вторую. Злой. Но гений. А у этих редких созданий человечества не бывает действий, одинаково воспринимаемых всем человечеством. Даже если кому-то приходится разочароваться, отступиться от содеянного кумиром, редко кто в душе дотла растопчет горевший когда-то светильник. «Так храм оставленный — всё храм. Кумир поверженный — всё бог», — часто повторял Грегор Викторович слова Лермонтова.

Такое понимание жизни помогало ему не терять до конца душевного равновесия, быть циничным, когда требовали обстоятельства, и одновременно воспринимать происходящее по принципу: что Бог ни делает — к лучшему. В результате прошлое и настоящее в его жизни были хотя и разных цветов, однако соединяли эту жизнь в единое целое. А как же тогда должен чувствовать себя Яковлев, думал Грегор Викторович. Если у человека наступило прозрение, если он увидел, что всю жизнь служил дьяволизму и вот теперь, глянув в своё прошлое, отшатнулся от него, как от провала, из которого прёт жуткий смрад, то, что человеку остаётся делать? Путь известный. Он идёт до ближайшего дерева, нижний сук которого отходит параллельно земле, накидывает верёвку и вешается. Как Иуда.

Но не пойдёт Александр Николаевич, не пойдёт, злорадно подумал Янкин. Маска стала его лицом, а лицо маской. Сейчас он говорит, что ложь пронизывала всю систему, а кто, как не он, эту ложь насаждал. Ненавидя социализм, требовал уважения к нему. Считал все работы Ленина «бреднями», однако не переставал цитировать их. Презирая кормящий его народ, заедал это невыносимое презрение бутербродами с чёрной икрой и белужьим боком по копеечной цене в спецбуфете. Критиковал бесчеловечную систему, но так, что критику эту слышал только белужий бок, который он жевал. А доев и вытерев губы салфеткой, шёл на трибуну, чтобы громить американский империализм и внутренних отщепенцев, сомневающихся в исключительной человечности советского строя.

— Грешники мы все, Наташа, большие грешники. Белое называли чёрным, хотя понимали, как уродуем людей с нормальным зрением. Я сам то и дело выходил на панель. Проституировал, даже когда клиент не просил. Но теперь я свободен. Теперь — я другой… Отбросил, што против совести… Ой, какие мы большие грешники!.. И всё же среди нас есть те, кого, быть может, простят на том Большом суде… Пожарят для начала на адовой сковородке и со временем простят. А есть, которым придётся до бесконечности кипеть в смоле. Хотя, может, и там они окажутся при службе… Пристроятся между котлом и сковородкой. Злые чертям тоже нужны. А Яковлев злой… Когда вслушаешься в него, думаешь — хорошо, што бодливой корове Бог рогов не дал. Дал бы — многие умылись кровью. У него если противники, то это политическое быдло, шпана, если патриоты, то обязательно ряженые. Любимое слово — «кувалда». Вот бы он ею помахал, дай такую возможность. Я как-то подумал: живи Александр Николаич во времена Октябрьского переворота, наверняка взял бы себе псевдоним Кувалдин. Они любили называться покрепче, пострашней. Сталин — это вроде как стальной. Молотов, ну, это и так ясно. А он был бы Кувалдин. Причём, с его прорывающейся иногда злобой к недругам, с его глубинной жестокостью — о-о-о! он бы поработал кувалдой.

— А мне его почему-то сейчас стало жалко, Грегор Викторович. Всю жизнь притворяться, показывать любовь к тому, што ненавидишь… Так ведь можно с ума сойти. Сосуды мозга лопнут… душа разлетится от распирающей злости, для которой выхода нет.

Наталья раскованно смотрела на Янкина. Настороженность, какая была по приходе в кабинет, прошла. Таких откровений молодая женщина не слышала даже в те «газетные» дни, когда Грегор Викторович пытался завоевать её доверие особо пикантными сведениями из жизни придворного народа. Сейчас он казался ей абсолютно искренним. Трогая свою коротко стриженную голову, с прищуром улыбаясь, взглядом как бы говорил: «Ты видишь, я совсем другой». А она, кивнув утвердительно в ответ, снова заговорила о Яковлеве.

— Знаете, почему теперь он так себя ведёт? Мне кажется, я поняла его. Стало безопасно проклинать Систему и одновременно опасно не отречься от неё. Новая власть может не принять.

В этот момент в селекторном аппарате раздался голос секретарши.

— Грегор Викторович! Вам звонит Яковлев… Александр Николаевич.

Янкин поспешно протянул руку за трубкой. Он явно не хотел разговора по громкой связи. Другой рукой замахал Наталье: иди, иди быстрей. Она с удивлением встала, пошла к двери.

— Здрассьте, здрассьте, Алексан Николаич.

Волкова ещё не успела уйти далеко. Поэтому услыхала голос Яковлева.

— Плохо ведёшь себя, Грегор. Товарищам по общему делу…

Последующие его слова уже было не слышно — Янкин прижал трубку к уху. Выслушав тираду Яковлева, извиняющимся тоном заговорил:

— Да как вы могли так подумать, Алексан Николаич? Ваша борьба за демократию — пример для многих. Нет, нет, эфир для вас будет всегда.

И уже закрывая дверь, Наталья услышала:

— Мы ведь с вами — одной крови.

Глава десятая

Павел Слепцов поставил «Волгу» во дворе девятиэтажного дома так, чтобы машину было видно из окон родительской квартиры. В последнее время с машин воровали всё, что можно было снять: зеркала, стеклоочистители, колёса. Иногда человек выходил утром к своей машине, а она стояла на кирпичах.

У родителей Павел бывал теперь редко. Жил у Анны. Ей досталась квартира умершей тётки. Дети — двое мальчишек, в одной комнате, Анна со Слепцовым — в другой. На этот раз он приехал, чтобы взять некоторую одежду — шли последние дни ноября, и надо было утепляться.

— Пашенька! — обрадовалась мать, прильнув к нему, едва успевшему расстегнуть куртку. — Усталый ты какой. А я как знала… сегодня, думаю, приедет. Давно тебя не видела.

— Дай человеку раздеться, — со скупой улыбкой проговорил появившийся в прихожей отец. — Месяц — это, по-твоему, давно? Хотя мог бы чаще заезжать.

Павел и сам немного растрогался. Левой рукой гладил мать по волосам, другую протянул отцу: поздороваться. В этот момент он вдруг почувствовал себя маленьким ребёнком, тем мальчиком, которому мама играла на пианино детские песенки и они вдвоём, оба счастливые, выговаривали бесхитростные слова.

— Есть будешь? С работы ведь.

— Нет, мам. Аня ждёт. Вот кофейку можно.

Все трое прошли на кухню.

— Как на заводе дела, Павел? — спросил отец.

— Пусть ребёнок хоть согреется. Куда этот завод убежит?

— Убежит, мать. Убежит.

— Даже не знаю, как тебе сказать. Если коротко, то плохо.

Они посидели немного на кухне. Павел скупо рассказывал про Анну, про своё новое жильё. Отец заметно нервничал. Наконец, поднялся.

— Пойдём ко мне, штоб матери не мешать.

— Скажи уж, посекретничать хотите. Как будто в другой раз нельзя.

— Другие разы, видишь, редко случаются, — проговорил Василий Павлович.

Когда пришли в отцов кабинет — каждый со своей кофейной чашкой, Павел обратил внимание на некий беспорядок у обычно аккуратного отца. Дверцы некоторых шкафов были открыты, и на полках вразброс лежали папки. На столе тоже чувствовалась какая-то неприбранность. Отец заметил сдержанное удивление Павла. Не дожидаясь вопроса, заговорил:

— Идёт трансформация КГБ. Одних арестовали, других меняют. ПГУ [12]выводят из состава Комитета.

Показал на шкафы:

— Здесь никаких серьёзных бумаг нет и быть не может. Но я просмотрел все архивы. На всякий случай. Так што с заводом-то?

— Сначала прекратили финансирование. А теперь ещё лучше — ликвидировали министерство.

— Знаю. Госсовет — его раньше не было — 14 ноября упразднил больше тридцати центральных органов управления. Все союзные министерства и комитеты…

— Значит, не одних нас?

— Не одних. В том числе всю «девятку».

— Неужели всю? — без особого интереса уточнил Павел. Он знал, что так назывались собранные ещё в 1965 году Председателем Совмина СССР Косыгиным под единое стратегическое управление девять основных оборонных ведомств. Это позволило разрозненным до того отраслям ликвидировать начавшееся отставание от Соединённых Штатов в оборонной сфере, а через какое-то время кое в чём превзойти их по качеству вооружения. Кроме министерства общего машиностроения, которое отвечало за ракетно-космическую технику, и куда входил завод Слепцова, «девятка» включала министерства: оборонной, авиационной, электронной, радио-, судостроительной, электротехнической, химической промышленности, а также «атомное» ведомство — Министерство среднего машиностроения. Это была основа советского оборонного комплекса и одновременно средоточие самых передовых технологий, которые находили применение как при создании вооружений, так и в производстве товаров народного потребления.

— А людей-то куда? В «девятке», кроме заводов, как ты знаешь, сотни институтов, конструкторских бюро. Целое государство народу.

— Людей — на улицу. За ворота. Я же тебе говорил — помнишь? Сначала вам перекроют финансирование. Объявят ВПК слишком неподъёмным для народного хозяйства. Одновременно развернут массированную пропаганду о дружелюбии стран НАТО и США. Там, мол, идёт кардинальное сокращение вооружений. Значит, надо и нам равняться на них. Потом начнут как бы реформировать «оборонку». А на деле — разрушать…

Василий Павлович в задумчивости отхлебнул кофе.

— Только я не предполагал таких темпов. Думал, поборемся ещё. Помогли эти говнюки… Чрезвычайщики слюнявые. Надавали ребятам из-за «бугра» полные руки козырей.

— Опять ты о своих «заклятых друзьях» с той стороны. Ну, сколько можно, пап?! Как будто не уродство политической системы породило уродливую экономику и всю дрянь, вытекающую из этого. Спроси любого — вон на улицу выйди, в очереди спроси: есть хоть што-то хорошее в нашей советской действительности? И тебе скажут: нет! Раньше нам про недостатки внушали, как про отдельных блох. Ещё немного, и мы их выведем. Оказалось, што из них состоит вся наша жизнь. Да из каких блох!

Василий Павлович хотел что-то сказать, но помедлил, раздумывая. Потом молча встал, подошёл к одному из книжных шкафов. Достал плоскую картонную коробку в полкниги шириной. Вынул из неё большую лупу. Затем выбрал из раскида бумаг на полке какой-то листок. Вернулся на место, подал листок сыну.

— Прочти.

Павел напрягся. На листке было что-то написано мельчайшим шрифтом под едва различимым изображением.

— Не могу. Ты бы ещё дал молекулу разглядеть. Без микроскопа. Што здесь?

— А теперь посмотри через лупу.

— Чесоточный клещ. Ф-фу! Страшилище какое-то. И зачем ты мне это показал?

— Для твоего просвещения. Может, ещё не поздно, и ты поймёшь, што не только наши собственные недостатки подвели страну к краху. Я знаю о них, кому, как не нам, знать? На них нельзя было закрывать глаза, прятать голову в песок. Но наши реальные недостатки специально и, должен тебе сказать, умело увеличивали хорошо подготовленные противники. При этом старались уменьшить или совсем замолчать имеющиеся достоинства системы. Вот ты сейчас увидел довольно редкое насекомое в лупу и ужаснулся. А поглядел бы на этого клеща или на ту же блоху, о которой говорил, в микроскоп. Зверя бы увидел! Страшного зверя. Причём, ещё более ужасного из-за его неизвестности. Мы ведь в жизни-то разве часто встречаем их? Блох… Клещей… Как говорится, слава Богу, вывели почти всех. Редкостью стали. Но если увеличить их через микроскоп и это шевелящееся чудище показывать каждому человеку с утра до ночи, при этом внушать: вот она, ваша жизнь, вот вы среди чево живёте, то люди, рано или поздно, поверят, што на самом деле живут среди одних блох. Как уверял Горький, если человеку всё время говорить, што он свинья, он, в конце концов, захрюкает.

Василий Павлович поднял чашку, глянул в неё и опять поставил. Видимо, не заметил, когда выпил кофе.

— Я тебе рассказывал о некоторых американских документах — про все пришлось бы долго говорить. В каждом — очередная программа борьбы против нас по разным направлениям. Ломать Союз начали давно. Иногда были успехи. Чаще, как говорит твоя мать, мимо сада-палисада. Однако с водворением Горбачёва надежды у них прибавилось. Команду подобрал такую, што недостатки пошли косяком. Нашлись специалисты увеличивать блох под микроскопом — один Яковлев, этот идейный перевёртыш, сколько натворил. К сожалению, народ наш оказался не готов отличать истинный размер этой гадости от того, какой ему стали преподносить. Как ты понимаешь, блоха на футбольном поле и она же под увеличительным стеклом — существа разной психологической опасности. А безоружность страны в информационной войне — вина, прежде всего, нашей системы, тут я с тобой соглашусь. Не готовила система эффективного противоядия. Топорно работала. Потеряли люди иммунитет. Обрадовались: гласность — это лекарство, демократия — равенство всех перед законом, рынок — сытая жизнь для каждого. Поверили докторам, цель которых не вылечить, а угробить.

— Мы с тобой, как оптимист и пессимист из анекдота. Для первого клоп пахнет коньяком, для второго — коньяк клопом. Ты не веришь в добрые намерения демократических стран по отношению к нам, а я не верю в их коварные замыслы. Ну, почему ты не можешь допустить, што нам искренне хотят помочь? Не разрушить, как ты считаешь, Советский Союз, а модернизировать его, сделать мощным демократическим государством.

Василий Павлович пристально смотрел на сына, и по сухому, бледносерому лицу трудно было понять, что чувствует генерал. Однако глубоко посаженные, словно проваленные вглубь черепа глаза выдавали сильные переживания его. Там удивление сменялось горечью, надежда — отчаянием, а сожаление — тоской. Как же он не разглядел, когда у Павла начала прогрессировать политическая близорукость? — думал генерал. — Узнать, что твоё дело будет разрушено, и при этом оставаться спокойным?… Такого он не ожидал от своего сына, с которым раньше всегда находил согласие. Неужели не понимает, что скоро и он, заместитель главного экономиста, и миллионы других людей из оборонных заводов, конструкторских бюро, исследовательских и проектных институтов окажутся без работы, а страна без надёжной защиты. Хотя какая страна? Её в прежнем виде уже нет. Сразу после ГКЧП все республики объявили о своей независимости. Если бы не этот провал…

Вспомнив о нём, Василий Павлович покраснел от гнева. Он ненавидел почти всех этих бесхребетных деятелей, за исключением Пуго и Варенникова. Только эти двое вызывали уважение. Остальные, кто пьяницы, кто трусы, заслуживали презрения и желание отхлестать их по физиономиям. Особенно, организатор затеи — его начальник Крючков. Когда-то Слепцов уважал Владимира Александровича. В «конторе», несмотря на закрытость каждой службы, люди приятельствовали, общались друг с другом; как профессионалы, умели аккумулировать информацию и порой знали о характерах, привычках своих руководителей больше, чем те предполагали. Слепцову, как и другим его коллегам, было известно о педантичности и канцелярской аккуратности Крючкова, о его феноменальной памяти, начитанности, театральных привязанностях. Но все эти качества председателя КГБ Василий Павлович отдал бы за одно единственное — за смелость. А её — этой смелости — в самое нужное время, в исторически важные для страны дни у канцеляриста не оказалось.

Много раз после путча Слепцов ставил себя на место Крючкова и его подельников. Прокручивал в уме свои возможные действия. И был полностью уверен: он бы не остановился ни перед чем, чтобы спасти страну. История неоднократно показывала, что порой достаточно ликвидировать небольшой нарост булькающей грязи, и поступательное развитие жизни продолжается эволюционным путём. А слабоволие, боязнь решительных действий давали этой грязи разрастись до размеров кровавого Левиафана, который способен устроить беды огромного масштаба.

Так будет и теперь, с огорчением думал Василий Павлович. Ни у министра обороны, ни у вице-президента, ни у премьера и министра внутренних дел не было столько информации о критическом положении разваливаемого государства, сколько её имел председатель КГБ. Даже Горбачёв знал меньше. К тому же, самонадеянно не догадывался, что многие его скрытные шаги для руководителя «конторы» не были тайной. На Крючкова работала разведка и контрразведка, он знал поимённо агентов влияния в разных сферах и, прежде всего, в политике. Ему докладывали о планах и действиях зарубежных сил, начиная от его коллег по профессии и кончая руководителями государств. А потому он просто обязан был остановить разрушение страны. Но он струсил, и Василий Павлович не находил ни малейшего оправдания импотентным действиям председателя КГБ. Даже если бы остальные стали сползать с ковра, у Крючкова хватило силы вернуть всех на место. Теперь же, из-за проваленного «мероприятия», процесс распада стремительно подходит к концу.

Подумав об этом, Василий Павлович открыл один из ящиков стола и достал тёмно-зелёную папку.

— Ты полагаешь, они стараются нам помочь? — спросил сына. — Хотят сделать Советский Союз мощным государством?

— Убеждён.

— Тогда почитай вот это.

Слепцов младший открыл папку. Сверху страницы было скромно написано: М. Тэтчер. «Советский Союз надо было разрушить».

— Откуда это? — поднял он провалы глаз на отца.

— Читай, читай. Я пока схожу за кофе.

Подвигавшись в кресле для удобства, Павел стал читать. «Советский Союз — это страна, представлявшая серьёзную угрозу для западного мира. Я говорю не о военной угрозе. Её в сущности не было. Наши страны достаточно хорошо вооружены, в том числе ядерным оружием. Я имею в виду угрозу экономическую. Благодаря плановой политике и своеобразному сочетанию моральных и материальных стимулов, Советскому Союзу удалось достигнуть высоких экономических показателей. Процент прироста валового национального продукта у него был примерно в два раза выше, чем в наших странах. Если при этом учесть огромные природные ресурсы СССР, то при рациональном ведении хозяйства у Советского Союза были вполне реальные возможности вытеснить нас с мировых рынков.

Поэтому мы всегда предпринимали действия, направленные на ослабление экономики Советского Союза и создание у него внутренних трудностей.

Основным было навязывание гонки вооружений. Мы знали, что советское правительство придерживалось доктрины равенства вооружений СССР и его оппонентов по НАТО. В результате этого СССР тратил на вооружение около 15 % бюджета, в то время как наши страны — около 5 %. Безусловно, это негативно сказывалось на экономике Советского Союза. Советскому Союзу приходилось экономить на вложениях в сферу производства так называемых товаров народного потребления. Мы рассчитывали вызвать в СССР массовое недовольство населения. Одним из наших приемов была якобы „утечка“ информации о количестве вооружения у нас гораздо большем, чем в действительности, с целью вызвать дополнительные вложения СССР в эту экономически невыгодную сферу.

Важное место в нашей политике занимал учёт несовершенства конституции СССР. Формально она допускала немедленный выход из СССР любой пожелавшей этого союзной республики (причем, практически путем решения простым большинством её Верховного Совета). Правда, реализация этого права была в то время практически невозможна из-за цементирующей роли компартии и силовых структур. И всё-таки в этой конституционной особенности были потенциальные возможности для нашей политики.

К сожалению, несмотря на наши усилия, политическая обстановка в СССР долгое время оставалась весьма стабильной. Серьезное место в формировании нашей политики (в основном, политики США) занимал вопрос о создании системы противоракетной защиты (СОИ). Должна признаться, что большинство экспертов было против создания СОИ, так как считали, что эта система будет чрезвычайно дорогой и недостаточно надежной, а именно щит СОИ может быть пробит при дополнительном вложении Советским Союзом гораздо меньших (в 5-10 раз) средств в „наступательные“ вооружения. Тем не менее, решение о развитии СОИ было принято в надежде, что СССР займется созданием аналогичной дорогостоящей системы. К нашему большому сожалению, советское правительство такого решения не приняло, а ограничилось политическими декларациями протеста.

Сложилась весьма трудная для нас ситуация. Однако вскоре поступила информация о ближайшей смерти советского лидера и возможности прихода к власти с нашей помощью человека, благодаря которому мы сможем реализовать наши намерения. Это была оценка моих экспертов (а я всегда формировала очень квалифицированную группу экспертов по Советскому Союзу и по мере необходимости способствовала дополнительной эмиграции из СССР нужных специалистов).

Этим человеком был М. Горбачев, который характеризовался экспертами как человек неосторожный, внушаемый и весьма честолюбивый. Он имел хорошие взаимоотношения с большинством советской политической элиты и поэтому приход его к власти с нашей помощью был возможен достаточно тонко».

Гладкое и логичное повествование вдруг прерывалось, словно часть текста кто-то убрал. Павел вопросительно посмотрел на отца, который пришёл с двумя чашками кофе и теперь аккуратно отпивал из своей. Василий Павлович понял немой вопрос сына. Он сам удивился провалу, когда впервые взял в руки текст.

— Так записали, — сказал, показывая взглядом на листы. — Но ты читай. Дальше тоже интересно.

Павел снова углубился в написанное. «Деятельность „Народного фронта“ не потребовала больших средств: в основном это были расходы на множительную технику и финансовую поддержку функционеров. Однако весьма значительных средств потребовала поддержка длительных забастовок шахтёров.

Большие споры среди экспертов вызвал вопрос о выдвижении Б. Ельцина в качестве лидера „Народного фронта“ с перспективой последующего избрания его в Верховный Совет Российской республики и далее руководителем Российской республики (в противовес лидеру СССР М. Горбачеву). Большинство экспертов были против кандидатуры Б. Ельцина, учитывая его прошлое и особенности личности. Однако состоялись соответствующие контакты и договорённости, и решение о „проталкивании“ Б. Ельцина было принято. С большим трудом Ельцин был избран Председателем Верховного Совета России, и сразу же была принята декларация о суверенитете России. Вопрос от кого, если Советский Союз был в своё время сформирован вокруг России? Это было действительно началом распада СССР.

Б. Ельцину была оказана существенная помощь и во время событий августа 1991 года, когда руководящая верхушка СССР, блокировав Горбачева, попыталась восстановить систему, обеспечивающую целостность СССР. Сторонники Ельцина удержались, причем он обрёл значительную (хотя и не полную) реальную власть над силовыми структурами.

Все союзные республики, воспользовавшись ситуацией, объявили о своём суверенитете (правда, многие сделали это в своеобразной форме, не исключавшей их членства в Союзе).

Таким образом, сейчас де-факто произошёл распад Советского Союза, однако де-юре Советский Союз существует. Я уверяю вас, что в течение ближайшего месяца вы услышите о юридическом оформлении распада Советского Союза».

Павел в задумчивости положил палку на стол.

— Откуда это у тебя?

— Дней десять назад Тэтчер была в штате Техас. Там в Хьюстоне, в Американском нефтяном институте, проходило очередное заседание. В нём участвовали и наши специалисты по нефтепереработке и нефтехимии. Тэтчер пригласили как почётную гостью. Хотя она уже год не премьер-министр, однако пользуется уважением. Тем более, по образованию — химик. Она и выступила там вот с этой речью.

— А ваши люди записали её на диктофон?

— Нет. Вечером в гостинице восстановили по памяти.

— Хороши у нас нефтяники. Быстро работают. Но мне не верится, што это правда.

— Да обрати внимание хотя бы на её слова о поддержке шахтёрских забастовок! Ты же экономист. Легко можешь посчитать, какие деньги нужны, штобы привезти целый поезд шахтёров в Москву. Платить за них неделями в гостиницах, кормить-поить. А у каждого ещё семья. Ей тоже надо оставить денег. Откуда их на всё это возьмёт небогатый шахтёр? Да и надо ли ему ехать чёрт-те куда, долбить каской московский асфальт? Ты не поверил мне об иностранных деньгах для забастовщиков. Теперь удостоверился?

Павел был растерян и одновременно раздражён. Он чувствовал, что отец, скорее всего, прав, да и прочитанное похоже на действительность, но согласиться с этим означало признать выстроенные в уме светлые замки домиками из песка. Ему казалось, что, отвергая советскую Систему, они с Карабановым не посягают на целостность государства. А получалось — одно держит другое.

— Трудно всему этому верить. Она сказала: в течение месяца? Значит, механизм запущен… Посмотрим, посмотрим… Может, не всё так страшно, как видится твоим «нефтяникам».

* * *

После того вечера Павла по-прежнему больше всего волновали проблемы безденежного завода. Но и то, что узнал при встрече с отцом, не выходило из головы. До путча он не слишком вслушивался, а тем более вдумывался в разговоры об обновлении Советского Союза. Из всей говорильни в памяти оседало, что кое-какие изменения произойдут, однако будут они, как, полагал Слепцов, скорее косметического характера. Ведь Референдум, вопреки их с Карабасом желанию, затвердил сохранение, пусть обновлённого, но Советского Союза. Горбачёв рассказывал о готовящемся Договоре, в котором государство будет по-прежнему называться СССР. Только расшифровываться иначе: Союз Советских Суверенных Республик. Слово: «социалистические» из названия республик уйдёт, и это вполне устраивало экономиста. Ему казалось, что основные недостатки жизни происходят как раз от социалистического начала.

Когда же, к восторгу Слепцова, демократия победила путч, он ни о чём, кроме как о скорых переменах в своей жизни с Анной, думать не мог. Лишь краем внимания улавливал, что снова заговорили о государственном обустройстве. Опять всплыл договор, только теперь о Союзе Суверенных Государств (ССГ), и это тоже не слишком обеспокоило Слепцова. Главное, сохраняется Союз, отмечал он мимоходом, и тут же переключался на другие заботы.

Однако встреча с отцом основательно добавила беспокойства и тревоги. Что может произойти, думал Павел, вспоминая речь Тэтчер. Опять образуют тот же Союз, но под новым названием? Ведь нельзя без войны ликвидировать большое и пока ещё могучее государство, которое способно (об этом Слепцов знал лучше других) постоять за себя. Чего стоит одна ракета СС-18, которую американцы даже в своих официальных документах называют «Сатана». Самая тяжёлая в мире. Может нести десять боеголовок с ядерными зарядами. Способна пробить любую противоракетную оборону. Не зря американцы говорят: пока у русских есть «Сатана», нас может хранить только Бог.

А кроме этих шахтных ракет по стране передвигается неуловимый ракетоносец. По тем же рельсам, по которым идут обычные составы, ездит поезд, где под обычные вагоны — рефрижераторы замаскирована боевая установка с межконтинентальной ракетой «Молодец», таящей в себе 900 хиросимских атомных бомб. И угадай, какой состав с пшеницей, а какой с баллистической ракетой, способной прорезать любую защиту и уничтожить целое европейское государство. Американцы назвали неуловимый страшный комплекс «Скальпелем» и вряд ли бы уследили за передвижением ракетоносцев по разветвлённой сети советских железных дорог, если бы не помощь Горбачёва. Стремясь ещё больше угодить «миролюбивым» Штатам, он приказал поставить все поезда на прикол, и теперь «Скальпели» постоянно находились под круглосуточным наблюдением американских спутников.

Тем не менее, даже в этих условиях стране есть чем ответить, думал Слепцов и, с некоторым удивлением для себя, чувствовал гордость за собственное участие в таком большом деле.

В заводских и бытовых неурядицах шла первая декабрьская неделя. На заводе не знали, как растянуть остатки средств. Звонили поставщики. Требовали зарплату рабочие. Дома встречала уставшая Анна. Чтобы найти продукты для семьи, женщина обходила не один магазин, выстаивала долгие очереди. «Какая паскудная жизнь!» — переживал Павел, слушая свою гражданскую жену.

С середины недели резко начали крепнуть морозы. Температура опустилась ниже 17 градусов. Опасаясь за аккумулятор, Павел стал уносить его на ночь в тепло квартиры.

В понедельник 9 декабря, утром, отдохнувшие за выходные Анна и Павел ласково глядели друг на друга за завтраком, шутили с уходящими в школу ребятишками, и жизнь Слепцову уже не казалась такой мрачной, как накануне. К тому же, несмотря на ещё более усилившийся мороз, легко завелась «Волга». На заводе главный экономист, идя мимо в директорский кабинет, бросил на ходу какую-то обнадёживающую фразу. А когда окна слепцовской комнаты озолотило полуденное солнце, Павел совсем оттаял. Поэтому телефонный звонок Карабанова показался ему продолжением нарастающей приятности.

— Здравствуй, Серёжа. Давно тебя не слышал.

— Здорово! Новость знаешь? — с воодушевлением выкрикнул доктор.

— Ну, говори.

— Конец Союзу! Нет его больше! Передали по телевизору… Сегодня ночью где-то в Беловежской пуще наш Ельцин, украинский Кравчук и белорусский… как его? Шушкевич! ликвидировали Советский Союз.

— Как это ликвидировали? — опешил Слепцов. — Всего трое?

— Да. Подписали документ: Советский Союз прекращает своё существование. Паша! Дружище ты мой! Твоя сова предсказала всё точно. Вернее, ты предсказал! Нет больше такого государства — Союз Советских Социалистических Республик!

— А што же будет?

— Ничего! Все по отдельности.

— Да подожди ты кричать, Карабас! Што значит по отдельности? Кто им такое право дал? Этим троим… Референдум был…

— Плевать на референдум! Мы с тобой голосовали против. Теперь увидишь, какая наступит жизнь. Ты сам её хотел. Сова кричала. Всё кричало о конце. Ты чево молчишь? Не рад што ли?

— Чему радоваться, Серёга? Мы с тобой играли не за ту команду. Страна… Ты понимаешь, страну расчленили?!

Доктор замолчал. Потом с насмешкой в голосе произнёс:

— Ты как-то определись, Слепцов, сам с собой… Со своими взглядами. И не пытайся усидеть на двух стульях. А то сначала у тебя сова кричит… потом ты плачешь. Мы с тобой можем гордиться. Тоже участвовали… Поэтому поздравляю…

Он некоторое время ждал ответных слов. Но вместо них в трубке раздались гудки.

Глава одиннадцатая

Приближался Новый год — самый приятный для Нестеренко праздник. Но в этот раз электрик даже не думал о нём. То, что произошло в Беловежской пуще, сначала казалось нереальным, очередной ложью оборзевших журналистов. Сознание не принимало сообщаемую информацию, отторгало её. Только потом до Андрея стало доходить, что это — правда, что показываемые по телевизору кадры с руководителями трёх республик, не то довольными, не то пьяными, есть реальность. И тут сознание забилось, как раненый волк. Какая-то часть его отдёргивалась от видимой беды, клацала зубами, пыталась вскочить на привычно сильные ноги, но другая часть — большая и уже парализуемая, заливалась горячей кровью и чувствовала нарастающее обессиливание.

Дома Андрей ходил отрешённый, не сразу откликался на слова матери или жены. В цехе тоже какое-то время молча смотрел на спрашивающего человека, с усилием переключался на вопрос. Однако, коротко поговорив о чём-то заводском, сразу переходил на разрывающую его тему: как могли эти три Существа — иначе он беловежскую троицу не называл, совершить паскудное своё действо вопреки решению народов? А вслед за тем, не обращая внимания, кто перед ним: сочувствующий или радующийся, громко жалел, что не нашлось никого, кто пустил бы на «беловежскую кодлу» ракету с самолёта или из «нашей „машинки“».

Завод, где работал Нестеренко, «в миру» имел статус машиностроительного. Но, наряду с гражданской продукцией, выпускал, после дооборудования, зенитные ракетные комплексы средней дальности. Между собой заводчане ласково называли их «машинками». Правда, гусеничная эта «машинка», способная мчаться и по асфальту, не повреждая его, и по любому бездорожью, готовая через минуту после получения команды дать уничтожающий вражескую ракету залп хоть в Арктике, хоть в Африке, в действительности была грозным и востребованным оружием. Однако, ещё до ликвидации по поручению Горбачёва и Ельцина оборонных министерств, прекратилось их финансирование. Не только за военную — за гражданскую продукцию перестали платить. Пришлось часть цехов периодически останавливать, а людей отправлять в отпуска. В декабре снова объявили отпуск: неделя — до Нового года, столько же — после.

Цех Андрея в «отпускные» не попал. Однако и особой работы не было. Не на что стало покупать комплектующие. Российские смежники кое-что дали под «честное слово». Украинские — сами стояли без денег. Эстонцы заявили, что правительство республики запретило «кормить русский военно-промышленный комплекс».

Раздражённый Нестеренко решил: чем болтаться, как навоз в проруби, лучше съездить на охоту. С продуктами стала совсем беда. Мясо можно было купить только по сверхвысоким ценам на рынке. Охота уже давно выручала компанию. Прошли те времена, когда Павел Слепцов, имеющий «кормушку», и даже Карабанов снисходительно смотрели, как Фетисов раскладывает куски разделанного лося на кучки, а потом также с ленцой брали разыгранное. На охотах последних лет все внимательно следили за наполнением кучек, и едва отвернувшийся Волков заканчивал называть, кому какая предназначена, сразу раскладывали мясо по мешкам.

Несколько удачных охот обеспечивали семью каждого лосятиной и кабаном с ноября по конец марта.

Андрей позвонил учителю. С ним и с Савельевым он разговаривал по телефону сразу после Беловежья. Даже спокойный и воспитанный Волков тогда не мог говорить без матерщины. Клокотал в гневе и журналист, упоминая какие-то баночки с керосином. Теперь Нестеренко решил, что на охоте с товарищами ему будет легче.

Волков прикинул: полнедели были свободными. Сказали о задумке Савельеву. Виктор согласился. Только спросил: будут ли доктор и Слепцов? Волков колебался: может, пригласить? Но электрик твёрдо заявил: тогда без него. Позвонили Фетисову. Товаровед обрадовался. Однако когда Нестеренко — всё через тот же угольный склад — договорился с Адольфом, Игорь Николаевич с огорчением отказался: опять прихватило сердце.

Адольф велел ехать в деревушку Марьино, где охотились весной. Опять издалека увидели возле Дмитриевого дома трактор «Беларусь» с тележкой. При подъезде к избе на какой-то миг осветили фарами окна. Не успели выйти из машины, как в сенях зажёгся свет, открылась дверь и в проёме показалась, освещённая сзади, коренастая фигура Адольфа. Впереди него выскочила крупная лайка. Басовито гавкнула, оросилась к машине.

— Пират! — крикнул Нестеренко. Собака как споткнулась. Радостно взвизгнула, завертелась. — Пират! Разбойник! Какой стал! Ах же ты, морда моя! Хватит лизать!

Электрик, нагнувшись, пытался погладить пса, тот изворачивался, подпрыгивал, успевал лизнуть Андрея, снова отскакивал.

— Смотри, не забыл! — тоже возбудился Волков. — Столько времени прошло!

— Не так и много, — без энтузиазма проговорил Савельев. — Каких-то восемь месяцев. Случилось много всего — это да. Другим на сто лет хватит, сколько у нас — за месяцы.

— Ну, хорош лизаться, Пират! — подошёл егерь. По очереди обнял всех. В кое-как накинутых куртках вышли Валерка и Николай. Помогли занести в избу рюкзаки, ружья в чехлах. Там вокруг стола ходил Дмитрий. Он заметно облагородился: постриг рыжеватые космы, побрился, стал ухоженней в одежде. Да и в движениях, во взгляде от прежнего заброшенного мужика мало что осталось. По избе ступал хозяин, заимевший власть и одновременно — ответственность. «Наверно, женился», — подумал Волков. А тот, словно подтверждая догадку учителя, приветливо ощерил от уха до уха рот и крикнул в комнату за печкой:

— Валентина! Встречай гостей!

В отличие от Дмитрия женщина не изменилась. Те же печальные глаза, то же робкое подобие улыбки. «Сломали человеку жизнь, сволочи. Не скоро отойдёт», — с горечью подумал учитель.

— Уютно у тебя, хозяйка, — обвёл он рукой горницу, стараясь порадовать Валентину. — Так бы и прописался тут. Квартирантом к Дмитрию.

— Считай, он тебя прописал, — заявил Адольф. — Митька оставляет нас здесь на всю охоту. Кто давно на печке не спал, может вспомнить.

— Я вообще никогда не спал на печи! — воскликнул Нестеренко.

— Попробуешь. Ноги только длинные. Там Валерке самый раз. Но его место нынче — в сенях.

— Эт почему?! — засопротивлялся Валерка.

— Ты ж у нас демократ? Демократ. А кто сказал, што не нужен общий большой дом? Кто разогнал страну по углам и каморкам? Демократы. Вот и иди в сени.

Увидев, что Валерка готов обидеться всерьёз, егерь снисходительно бросил помощнику:

— Ладно, ладно. Мы не такие, как ты, шнырла. Садимся, ребяты. Мужики — с дороги. Часа три-четыре ехали — это не на печку слазить.

Городские действительно утомились. И не только Савельев, который вёл машину. Двое других — сами водители, тоже чувствовали, едва ль не наравне с Виктором, плохо чищенную, разбитую дорогу. Поэтому теперь за столом расслаблялись.

Продукты они, конечно, привезли. Но это было очень скудное подобие прежних возможностей. Зато Дмитрий, а скорее Валентина, постарались. На стол выставили большую, едва ль не с тазик, тарелку, полную тёплых ещё котлет. Нестеренко первый ткнул вилкой, откусил и зажмурился. Это была смесь лосятины с дикой свининой.

К дичи шла в меру прихрустывающая на зубах, жареная, с корочкой картошка. Остальное городским было знакомо: три сорта грибов — рыжики, белые и опята; солёные огурцы, квашеная капуста — в порубе и вилках. Из нового — крупный, явно не магазинной формы, кусок сливочного масла светло-золотистого цвета.

— Своя маслобойка? — спросил Савельев, отрезая охотничьим ножом пластик натурального продукта.

— Своя, своя, — сказал Адольф. — У Митрия теперь всё своё. Завели с Валентиной корову… Поросят… Курей и уток стаю… На власть не надеются. Она вон только трындит с утра до ночи, — показал на бубнящий в углу телевизор. — Ну, да ладно. Давайте, ребяты, за встречу. Считай, за год знакомства.

Через некоторое время, сбив первую охотку, стали пить и есть неспешней, словно в какой-то раздумчивости. У городских того радостного волнения, которое они в прежние приезды не могли скрыть и унять, теперь не было. Волков отстранённо жевал солёные рыжики. Нестеренко, зацепив вилкой котлету, долго держал её над своей тарелкой, о чём-то тяжело думая. Савельев, намазав ещё один кусок хлеба домашним маслом, отложил его и стал расстёгивать рубаху.

— Жарко. Сваришься, Андрей, на печке. На ней хорошо спать в мороз. Я знаю. Мне приходилось…

— Опять холода спали, — сказал Адольф. — Раньше в это время мороз деревья рвал… Ночью лежишь — тихо… Он ка-ак рванёт! Только весной поймёшь, какое дерево треснуло…

— Этот год весь какой-то кручёный, — вздохнул Валерка. — Секач, паскуда… Тайга теперь близко не подходит к кабану… издаля работает. Сова…

— Ты говорил, и весной она была, — напомнил красноглазый Николай.

— Была… А где сичас этот… Павел? Который нам про сову рассказывал? Про Горбачёва с отметкой? Где он, Андрей?

— Не знаю, — отчуждённо сказал Нестеренко. — Наверно, с такими, как ты, демократами делит страну.

Он захмурился, сдвинув брови в сплошную чёрную линию. Слова Адольфа о демократах вызвали ярость.

— Почему никого не оказалось рядом? Всего три выстрела и нет паскуд!

Все поняли, о ком почти выкрикнул электрик. В беспокойстве задвигались.

— Чё ж теперь будет? — спросил Адольф. — Может, ещё он вернётся — Советский Союз?

— А зачем он нужен? — выпалил Валерка. — Што с возу упало, то к завхозу попало. Когда-то жили без него. Может, снова проживём.

Нестеренко побледнел. Адольф увидел это, наклонился к сидящему рядом электрику:

— Андрей, тебе похужело?

— Ничё, ничё. Я тут хочу твоему подручному сказать… Который не понимает, што три Существа натворили. У тебя, Валерк, есть дом?

— Есть.

— А дети?

— Трое. Два сына и дочь.

— О-о, какой ты богатый на детей. Теперь представь: пришёл кто-то, ну, председатель сельсовета… детей из дома выгнал, дом распилил бензопилой «Дружба» на три части и сказал: «До меня дошли слухи: вы не ладили друг с другом, спорили иногда. Вот я ваш дом делю. Живите каждый в своём отрезке». «Да как жить?! — спросят дети. — Печка у одного. Погреб у другого. „Двор“ [13]с коровой у третьей. Не жизнь это будет, а чёрт знает што. Да и спорили мы без драки. Словами иногда… Наши отцы, деды жили вместе. Порознь нам будет плохо…» «Ничего не знаю, — скажет тот. — По моим представлениям вам так будет лучше». А сам промолчит, што интересовало его не спокойствие братьев и сестры. Земля была нужна. Помыкаются люди вокруг распиленного дома и пойдут наниматься к тем, у кого целые дома. Вот так же, примерно, демократ, поступили и с нашим домом. Народы ведь не хотели разъединяться! Ты сам слышал, што Адольф говорил весной, после референдума: три четверти проголосовали за сохранение Советского Союза. Но с помощью таких, как двое наших… и теперь вот ты… бензопилой по живому.

Волков смотрел на товарища и, кажется, сам чувствовал терзающие того страдания. Крупные черты лица ещё сильнее огрубели, выпукло застыли, как складки хромового сапога. Глаза из-под сдвинутых бровей мерцали злым огнём. «А верил: будем стариться плечом к плечу, — подумал учитель об Андрее. — Теперь бы не встретиться всем на узкой тропе».

Он машинально скручивал кончик уса и хотел понять, как удалось каким-то людям развернуть их друг против друга. Эти неизвестные оказались сильнее и хитрее. Они нащупали невидимые трещинки между ними и превратили их в разломы. Также как сначала между тысячами, потом — между миллионами.

«Ну, а мы-то что, телята что ли? — думал Волков, всё больше сердясь на себя. — Понимали: вместе с грязью враги наши выливают на помойку очень много хорошего. И не поднялись. Вождей не оказалось?… Организаторов? Говорил я Вадиму: народ без вожаков — мясо истории… Везде так… Даже в демократических странах, которыми нам забили мозги. У нас тем более. Выходит, так и будем на вождей надеяться? А если попадётся, как Горбачёв?… Заменить нельзя. Не дают. Тогда, может, прав Андрей? Один выстрел — и пошла жизнь по другим рельсам. Сколько таких примеров в истории!»

Но, подумав об этом, учитель сразу усомнился. Выстрел… Бомба… Кто определяет, что нужно их применить? Один человек? Но он кто: Бог? Решающий за большое множество людей. Даже группа несогласных — ещё не народ. Маленькая часть народа. Тогда имеют ли эти люди право решать за всех? А если эти немногие наказывают тех, кто переступил через волю народа? Как переступили трое беловежских подписантов… Это тоже недопустимо?

Волков запутался, не зная, что правильнее. Морщил в напряжении лоб, нервно трогал усы. Видно было: мыслями он не здесь. Это заметил Адольф. Окликнул:

— Владимир! Ты командир, а не спрашиваешь, куда завтра пойдём. У вас одна лицензия?

— Одна, — вернулся к действительности учитель. — На лося. И одна на кабана. Витя достал.

— Значит, работа будет. У нас тоже лось и два кабана.

Он помолчал. Потом с иронией бросил:

— Только бы сова не закричала.

— А между прочим, у нас на фабрике никто особо не заметил, што Союз помер, — бодро сказал Валерка, похоже, совсем не обидевшись на злое разъяснение Андрея. — У всех другие заботы. Где еды достать? Сколько придёт хлопка?

Валерка работал на небольшой ткацкой фабрике в маленьком посёлке, который не так давно преобразовали из села. Но жизнь в селе всё равно оставалась деревенской. Здесь было правление колхоза, машинный двор, где Валерка, как фабричный механизатор, в страдную пору помогал ремонтировать технику, за что ему иногда давали на охоту трактор «Беларусь». Область, куда ездила компания, считалась не только промышленной, но и текстильной. В областном центре работали крупные ткацкие комбинаты, один из которых был основан при Петре Великом. Здесь начинали делать ткань для парусов. Валеркина фабричка выпускала хлопчатобумажное полотно, и весной подручный Адольфа показывал охотникам кусочки красивых материалов.

— Значит, говоришь, не заметили? — спросил Савельев. По профессиональной привычке быть в курсе событий он исподволь прислушивался к бубнящему вдалеке телевизору, однако при этом не пропускал ни слова из разговора за столом. — Ничево, скоро заметите. Узнаете, што Союз, как ты говоришь, помер. Хлопок для всей текстильной промышленности поставляют Узбекистан и Таджикистан. Они теперь отделились. Перестанут поставлять, и вы остановитесь. Колхозы тоже будут разрушены — орёт вон тот дурачок (показал на телевизор, где в это время что-то кричал известный агрессивный писатель), будто фермер спасёт Россию. После этого у тебя и в колхозе не будет «шабашки». Как видишь, товарищ демократ, всё в жизни взаимосвязано. Где морским узлом, а где гордиевым. Особенно в жизни экономической.

— В политической тоже, — сказал Нестеренко. — В Таджикистане начинается буза. Неизвестно, во што выльется. Если начнут воевать за власть кланы, тогда — спасайся, кто может. А ведь какая жизнь была! — я-то помню. Беззлобная… Спокойная…

— Первым достанется — русским, — мрачно произнёс Адольф. — Подымали, подымали их, а теперь — на ножи. Это ж надо, как загадили людям мозги!

— Всё потому, што люди не заметили, когда началась подмена, — выходя из-за стола, проговорил Савельев. Подошёл к входной двери, открыл её, встал в потоке прохлады. Оттуда заговорил:

— Все мы с удовольствием дышим воздухом после грозы. Кусать его хочется. Запах — божественная свежесть. Это — озон. Но дай человеку этой «свежести» чуть-чуть больше и он умрёт. Самое мало — мужик станет бесплодным. Благодатный озон и смертельный озон — один и тот же газ. Дело — в количестве.

Виктор вернулся к столу. Его внимательно слушали.

— Нас подкупили обещанием свежести. Слов нет — она была нужна. Из некоторых углов уже сильно пахло. Я сам… наверно, больше, чем каждый из вас — ничево не поделаешь: работа такая!., чувствовал этот запах… и хотел свежести. Перемен хотел! И не один я. Многие. Мы поверили в наши возможности. В благородную цель… Однажды я сказал Володиной Наташе, не знаю: говорила она тебе? (Виктор посмотрел на Волкова, тот пожал плечами) — может слишком возвышенно это прозвучало, но это было искренне. Я сказал: мы — вроде Диогена, который ходил днём с фонарём — искал хорошего человека. Только мы идём с баночками керосина, куда вставлен горящий фитилёк, штобы осветить дорогу в светлое завтра. Я даже вижу, сказал я Наташе, как с такими же баночками идут тысячи людей… десятки тысяч и каждый верит, будто его керосин сделает жизнь страны светлей и радостней. Но только потом я понял, што это горючее — из множества баночек — сливают в одну большую цистерну и, когда придёт нужный момент, бросят в неё горящий факел — помните, в «Белом солнце пустыни» так бросили? — и страшенный взрыв разорвёт всё вокруг. Понял, но мне уже не давали сказать поставленные сливальщиками люди.

— Вот и бросили факел, — выдавил Нестеренко. — Теперь мне понятно, про какие ты баночки…

В этот момент Савельев увидел, как на экране телевизора появилось лицо Горбачёва. Заметил это и Адольф.

— Гляньте-ка, чучела-мяучела вылезла! — воскликнул он. — Просрал державу, поганец, и не стыдно народу в глаза глядеть.

— Подожди, Адольф, он чево-то важное говорит, — сказал Савельев. Журналист прибавил звук, и все услыхали слова:

— …я прекращаю свою деятельность на посту Президента СССР.

В избе загомонили. Даже Валентина стала что-то говорить Дмитрию. Каждого цепляла какая-то фраза, и человек комментировал её. Только Савельев слушал длинную, блудливую речь молча, реагируя на выкрики соседей взглядом или мимикой.

«Но и сегодня я убеждён в исторической правоте демократических реформ, которые начаты весной 1985 года».

— Лучше б ты в аварию попал той весной, тварь! — кривясь, говорил Нестеренко в экранное лицо ненавистного ему человека. — Для реформ башка нужна, а не пятно на ней.

«Старая система рухнула до того, как успела заработать новая».

— Он нам рассказывает, што натворил! — удивлялся Волков, обращаясь к стоящим рядом.

«И сегодня меня тревожит потеря нашими людьми гражданства великой страны».

— Это твоя работа, ублюдок, — прорычал Адольф. — Штоб ты захлебнулся в слезах людских.

Выступление было долгим, бесцветным и скользким, как мокрый обмылок. «Даже последнее слово не смог сделать достойным», — с неприязнью подумал Савельев. Он отвернулся, чтобы уходить к столу, как вдруг пронзительный вскрик Нестеренко заставил быстро глянуть на экран:

— Флаг! Смотрите: флаг!

То, что происходило на экране, остановило всех. Видимо, съёмка шла издалека — «телевиком». В ночной темноте едва просматривалась Спасская башня Кремля. Был слабо освещен и купол президентской резиденции. Только установленная на его крыше мачта с государственным флагом Советского Союза была хорошо видна в свете направленных снизу прожекторов.

Эту картину — красное полотнище величественно колышется над Кремлём — много лет видели наяву или по телевизору граждане трёхсотмиллионной страны, и развевающийся стяг был гарантией того, что великое их государство живёт, и они являются частью его.

Теперь же происходило что-то невероятное. В полной тишине флаг полз вниз и уже прошёл треть мачты. Едва различимые на крыше фигурки людей быстро двигали руками, видимо, торопясь опустить стяг. Но декабрьский ветер сильно развевал его, образовывал тугие ярко-красные волны, снова вытягивал полотно на всю длину, и казалось, флаг сопротивляется. Когда же его достали рукой, съёмка прекратилась.

Все находящиеся в избе онемели. В молчании Савельев выключил телевизор. Пошёл к столу. Он понял: если сейчас не выпьет, не сможет разжать спазмы в горле. Глядя на него, двинулись за стол остальные. Только Нестеренко прикованно смотрел на выключенный телевизор и не трогался с места.

— Андрей! — позвал его Савельев. — Иди к столу.

Тот сумасшедшими глазами глянул на журналиста и показал пальцем в телевизор:

— Эт што такое, Вить?

— Это, Вольт, конец страны, — вместо Савельева ответил Волков.

— Кто ж им, сукам, разрешил? — тихо, но зловеще спросил электрик. — Вы мне можете сказать? Значит, они окончательно угробили нас?

В дальних глубинах сознания у Нестеренко ещё таилась маленькая, едва дышащая надежда на какие-то перемены. Да, подписали три Существа бумагу о том, что Советский Союз они распускают. Видимо, побаивались: могут нарваться на кулак Горбачёва. Поэтому собрались, как сейчас рассказывают, в нескольких километрах от границы, чтобы в случае чего рвануть в Польшу. Тогда Горбачёв пустил соплю. Но потом-то мог опомниться? Он всё ещё президент. Главнокомандующий. Не надо армии. Достаточно несколько дивизий… А он ни страну, ни себя не стал спасать. Ах ты, пятнистая шкура…

— Не знаю, как вы, а я готов пойти в партизаны.

— Против кого? — спросил учитель.

— Их надо казнить, — продолжал Нестеренко. Он, наконец, сдвинулся от телевизора, но шёл к столу тяжело, разбито.

— По-хорошему, надо бы судить, — сказал Савельев. — Партизанщина — это терроризм. А он нигде не приветствуется. Вот судить — другое дело! Но кто же в этом разброде даст их судить? Всё, што они сделали, нужно не народам. Кучкам, оказавшимся у власти. И особенно тем, кому сдали страну… Западу. Разве победители позволят разложенным, оглуплённым массам отнять такую ценность?

Отречение Горбачёва потрясло и Виктора. Видя, куда направляются события, он давно был готов к нехорошему финалу. Но одно дело знать, что будет смерть, другое — её увидеть. Виктор вспомнил рассказы отца о реакции людей на смерть Сталина. Сергей Петрович Савельев также, как Волков, был учителем. Только преподавал математику. «Все мы понимали, — говорил он сыну, — придёт когда-то время и Сталин умрёт. Нет же бессмертных… Но когда он умер, многим показалось, что остановилась жизнь. Мой класс — девятый класс — рыдал. Я вытирал слёзы и не стеснялся. Фронт прошёл… Горя нагляделся… А тут — плакал. Потом оказалось, что жизнь продолжается».

До заявления Горбачёва Виктор старался притоптать свои тревожные мысли о будущем страны. Успокаивал себя и жену примерами из истории. Сколько империй распалось, а народы продолжают жить. Ту же Российскую империю большевики разорвали в клочья. Однако она вернулась в форме Советского Союза. О том, что многие империи исчезли вместе с народами, думать не хотелось. Теперь спущенный флаг государства взволновал его и встревожил до учащённого сердцебиения. Что будет с Россией? С Украиной, где жили родственники жены? С тихой и светлой Белоруссией, куда он несколько раз ездил в командировки и возвращался, словно умытый в прозрачной родниковой воде. Наконец, с Казахстаном, где он какое-то время работал, и половина населения которого — русские.

— Эти люди не имеют права жить, — обрывисто дыша, продолжал свою линию электрик. — Надо подкараулить… Не приветствуется… А быть государственным преступником и оставаться ненаказанным приветствуется?

— Их как раз надо оставить жить, — хмуро объявил Волков. — Они должны видеть, што натворили, и мучиться.

Адольф недовольно заёрзал. С осуждением поглядел на учителя.

— Будут эти твари мучиться. Думаешь, у них есть там, внутри, такое, што заставляет нормальных людей мучиться? Вот когда б их Бог наказал… Послал каждому страшную болезнь… Мучительную. Им самим… Их родне… Пусть ба глядели… Выли, как собаки, и знали: это им за миллионы остальных.

— Если я их на этом свете не достану, — опустил тяжёлый кулак на стол Нестеренко, — и если есть тот свет, пойду там в кочегары. Буду жарить. Встречный план возьму, как раньше было… Но не дам ихним душам покоя.

Уже никому не хотелось ни есть, ни пить. Все вроде были вместе, и в то же время каждый по себе. Печально молчала Валентина, изредка взглядывая на Дмитрия. Ушёл к печке Николай, присел там на маленькую скамеечку. Куда-то в угол избы смотрел Валерка, опасаясь встретиться глазами с Адольфом. А егерь, забыв о нём, ждал хоть каких-нибудь утешений от городских. Но что они могли сказать ему, сами чувствующие себя перед новой жизнью, как люди, оказавшиеся на краю неизвестного болота. Одно объединяло мысли: на их глазах произошла гигантская катастрофа, и те, кто её совершил, достойны высшей меры наказания.

— В Новгороде есть памятник «Тысячелетие России», — углублённый в свои мысли, проговорил учитель. — Там изображены все, кто из начальной Руси создавал наше великое государство. Придёт время, и поставят памятник «Разрушители России» где-нибудь…

— …на свалке, — вставил Нестеренко.

— Нет, в людном месте. Их должны видеть. Плевать на них.

Владимир ещё никогда в жизни не чувствовал такого унижения. Какбудто к нему в квартиру залезли воры, раскидали вещи, грязными ботинками наступили на ночную сорочку Натальи, утащили всё ценное, а он, здоровый крепкий мужчина, спецназовец, умеющий победить добрый десяток людей, сейчас не способен даже понять, кого ему надо нейтрализовать.

— Плевать — это ты хорошо придумал, — медленно произнёс электрик. И, заводясь, заговорил быстрее. — Очень хорошо, Вова, придумал. Я понял, как будет их наказывать народ.

Андрей в волнении встал, энергично прошёл по избе, вернулся к столу. Все глядели на него.

— Я сделаю кооператив. Их вон уже сколько! Будет ещё один. Завод, чувствую, угробят. Но мой кооператив будет жить. Его продукция пойдёт нарасхват.

Он помолчал и многозначительно объявил:

— Я буду делать унитазы и писсуары.

Столь неожиданное сообщение развеселило людей. Сумрачное настроение немного просветлело.

— Ну, если только с музыкой, — хмыкнул Савельев.

— С мордами! С ихними мордами. Представляете, приходит мужик в общественный туалет, пристраивается — и прямо в морду «пятнистому». Или сразу троим Существам. А когда по-хорошему… штоб посидеть от души… тут уж, ребята, все они получат сполна.

Мужики захохотали, видимо, представив картину народной мести. Скупо улыбнулась Валентина.

— Ну, ты даёшь, Андрюша! — весело воскликнул Адольф. — Надо же догадаться!

Однако Савельев, тоже улыбаясь, остудил электрика:

— Не выйдет ничево, Андрей, а жалко. Они расценят это, как оскорбление личности. Подадут в суд. Скажут: наладил производство и продажу оскорбительных изделий.

— Какие личности?! — завопил егерь.

— Всё равно нельзя, Адольф. Вот если б Андрей сделал такой унитаз для себя… поставил в своей квартире и не продавал людям на рынке…

— А друзьям могу подарок сделать? — спросил растерянно Нестеренко. — Тебе… Володе… Вот им, — показал на мужиков.

— Подарок, наверно, можно. Я, правда, не специалист, но ведь если ты, он, все мы купим портреты этих деятелей, прибьём их в туалетах, а может, даже приклеим в унитазах, кто нам што сделает?

— Это совсем другое дело. Мне нравится Андрюхина идея, — сказал Волков. — Но время ещё есть. Мы што-нибудь придумаем, Андрей. Как говорит Адольф: «Война план покажет».

Они ещё какое-то время посидели, кто за столом, кто рядом. В разговоре начинали трогать охоту, но не было ни привычного азарта, ни даже интереса говорить. То и дело сворачивали на больную, как открытая рана, тему: что будет дальше? Чтобы не царапать души, рано легли спать. Хозяева — в отгороженной комнатке за печью. Нестеренко попробовал устроиться на печке, но длинные ноги надо было сильно поджимать, к тому же было жарко. Он слез, и Адольф сразу послал туда Валерку. Сам егерь с Николаем улеглись на раздвинутом диване. А городские — на полу, где Дмитрий устроил им хорошую постель из матрацев и тулупов.

При потушенном свете долго слышали друг друга: вздыхали, сопели, подкашливали. Уснули чуть ли не во второй половине ночи. Поэтому встали такие же, внутренне и внешне, помятые.

Обмениваясь неохотными репликами, собрались. В сенях взяли на поводки собак. Те почему-то не вырывались, как всегда, из рук, не дёргались в предвкушении охоты. Вели себя смирно. Словно чувствовали состояние людей. Поскольку лес был близко, решили не заводить трактор, а идти на лыжах. Стояли молча, дожидаясь Дмитрия, который пошёл за лыжами во «двор» — большой крытый сарай, пристроенный к избе, где стояла корова, был закуток для овец, хранились дрова, сено и всякий инвентарь.

Рассветало быстро. Сероватые сумерки, казалось, на глазах раздувало порывами налетающего ветра.

— Как он вчера не хотел сдаваться, — сказал Нестеренко, думая о своём и ни к кому конкретно не обращаясь. Но его поняли.

— Да… Последние минуты были красивыми, — согласился Савельев. И со вздохом добавил:

— Нет ни страны, ни флага красного.

— Почему нет? — спросил Дмитрий. — У меня в сенцах стоит.

Он принёс лыжи и уже пробовал втиснуть носки валенок в ремни. Городские переглянулись.

— А давайте вывесим его! — воскликнул учитель. — В знак несогласия.

— Это дело! — вдохновился Адольф. — Неси, Митька, флаг.

Когда тот поднялся на крыльцо, егерь крикнул:

— И захвати молоток с гвоздями!

Потом, вспомнив, подтолкнул к дому Валерку.

— Лестница нужна. Помоги ему, шнырла.

Споря, как лучше поставить лестницу, на какой высоте прибить, под каким углом флагу висеть, мужчины споро принялись за работу. Приколотили. Довольно оглядели сделанное и уже с другим настроением двинулись к лесу.

Метров двести дорога шла так, что изба оставалась прямо за спиной. Каждому хотелось оглянуться, однако тогда надо было останавливаться, разворачивать лыжи. Но вот лыжня начала круто забирать влево, и охотники один за другим стали поворачивать головы в сторону дома с флагом.

Рассвело окончательно. Ветер развевал красное знамя несогласия, ударял в лица идущих мужчин, и, видимо, из-за него то один, то другой вытирал рукой глаза.

Загрузка...