4

На каждом купавинском участке лежал отпечаток физиономии его владельца. Там были большие двухэтажные дома с отдельными кухнями, окруженные тенистыми садами, где висели между деревьями гамаки, а под ними росла аккуратная травка, стояли шезлонги и столики, и люди не возились в грядках, но с утра до вечера отдыхали – пили чай из самовара, играли в лото или бадминтон.

Имелись напротив небольшие, хоть и очень ладные домики, занимавшие совсем немного места, а вся остальная земля на окружавших их участках была вскопана и засеяна до последнего клочка, и чего только на аккуратных, продолговатых и щедро удобренных грядках под присмотром не разгибавших спины хозяев не произрастало!

Почти у всех садоводов, несмотря на то что официально это не разрешалось, была распахана полоса земли метра два в ширину перед забором со стороны улицы, и на ней росла картошка. Были те, кто специализировались на кустарниках и отводили полсада под малину или крыжовник, были помешанные на цветниках, сирени и жасмине, но самой популярной дачной культурой считалась клубника, хотя, как объяснил Колюне педантичный папа, в действительности ярко-красная, кисловато-сладкая крупная ягода никакая не клубника, а садовая земляника, и наперекор всем так ее называл. Колюня пробовал подражать отцу, но быстро сбивался, говорил как все, а потом смущался, когда в разговоре с навещавшим сына два раза в неделю родителем невольно совершал ботаническую ошибку.


А еще были участки, на которых росла высокая трава, одуванчики, сныть, васильки, крапива, чистотел, пижма и чертополох, и хозяевам вообще дела не было ни до какого огородничества и садоводства; были и такие, что, напротив, все творили по науке, брали пробы почвы и грамотно вносили минеральные и органические удобрения, пытаясь одолеть кислотность подзолистой почвы; приезжали на участки громадные грузовики, привозили ворованный навоз или торф и, неуклюже разворачиваясь в тесноте проулков, вываливали кучу на улице, и потом целый день ведрами и тачками садоводы разносили удобрение по грядкам, и еще долго в воздухе стойко держался неприятный запах.

Такими же разными, как люди, были и дачные улицы – диковатые, малолюдные по краям товарищества и шумные, населенные в центре.

На каждой была своя жизнь, свои прихотливые отношения между соседями, свои собаки, дети, машины, велосипеды, обеды, обиды, нравы… У кого-то стояли высокие плотные крашеные заборы с человеческий рост, у других вместо ограды была натянута проволока, а то и просто веревка, были участки с парниками и теплыми грядками, в основание которых на глубине полуметра клали старые вещи – сгнивая, они подогревали почву; кое-кто разводил кур, кроликов и нутрий, иные из дачников каждый год белили деревья, одних восемь соток кормили круглый год, и они даже ездили на рынок торговать зеленью или редиской, а прочие просто спасались на даче от жары. Но для всех Купавна была чем-то вроде первобытной религии, которая занимала помыслы загородных насельников круглый год, отвлекала от житейских горестей, вдохновляла и продлевала их жизни; едва успевал кончиться один сезон, начинали готовиться к следующему, покупали, где могли, элитные семена, обменивались усами клубники, ездили за редкими сортами плодовых деревьев и кустов, ранней весной высаживали на подоконниках в городских квартирах огурцы, помидоры и перец, потом в мае вывозили рассаду и помещали ее в теплицах, все лето пололи, поливали, пасынковали, окучивали, подвязывали, подкармливали, опрыскивали, боролись с вредителями и болезнями.

На такие подвиги у Колюниной бабушки, впрочем, сил недоставало – но она все равно работала много и всегда приговаривала, что участки даны людям не для отдыха, а для труда, и они тут не дачники, но садоводы, что и было закреплено в уставе товарищества – тоненькой книжице, которая имелась в каждом доме и провозглашала высшей целью всех купавинских жителей создание коллективного сада.

Колюня легко представлял себе этот огромный, не поделенный заборами вертоград, где круглый год цвели кусты и плодоносили деревья, краснели вишни и синели сливы, тянулись вверх подсолнух и горох с налитыми стручками, а еще было выкопано несколько прудов, в которых можно было ловить карасей и купаться, никто не ругался на детей и не заставлял их трудиться, не болел живот, не ходили по улицам злые деревенские мальчишки с выгоревшими на солнце волосами и намотанными на кулак солдатскими ремнями, не гремели грозы и молнии не сжигали деревянные дома, не снились страшные сны, не доносилась жаркими летними днями зловещая музыка из-за железнодорожной ветки, а само лето никогда не кончалось. В этом саду он бы хотел поселиться навечно, но бабушка звала его болтушкой, и в ее словах Колюня распознавал подспудный страх умудренной жизнью женщины, что участок в восемь соток могут отнять и каждый год надо трудом доказывать свое право владения.

– Как отнять? – беспокоился он.

– А вот так. Соседи скажут, что мы плохо работаем, вот и отнимут. И отдадут тем, кто будет работать хорошо.

Было непонятно, как могут благожелательные, улыбчивые соседи пожаловаться, что Колюня и его семья плохо трудятся. Но не верить бабушке он не мог и ради спасения малого сада и приближения тайной мечты покорно шагал на грядки выдергивать сорняки.

Их дача и стиль жизни на ней были усредненной Купавной в миниатюре. Там имелось все: и размашистость нелепого дома с громадным незастроенным вторым этажом, где хранились старые газеты, дырявые самовары, сломанная дядюшкина байдарка, чемоданы, телогрейки, ботинки, корзины и куча прочего хлама, в нем мальчики любили копаться дождливыми или холодными днями, и огород с южной стороны, там выращивали лук, горох, репу, морковку, свеклу, чеснок, огурцы и кабачки, были плодовые деревья, которыми занимался папа и прививал к дичкам благородные сорта, взятые в Тимирязевской академии, но потом между взрослыми случилось что-то непонятное, от Колюни сокрытое, и папа все работы в саду забросил; был дальний участок – так называлось место в противоположном от дома конце сада, где росли четыре березы, стояла лавочка, и все это было окружено густой травой, кустами малины и смородины, щавелем, ревенем, ландышами и лесной земляникой.

Колюню учили копать, полоть, поливать – для этого у него имелась своя маленькая белая лейка и детский инструмент – лопатка с грабельками. Мальчик еще не умел лениться, выдергивал одуванчики, приносил воду и собирал под яблонями падалицу. А когда выполнял свою работу, его отпускали гулять, шли с ним на озеро или в лес. То были счастливые и почти незамутненные, но очень скоротечные времена, когда они жили в Купавне вместе с дядей Юрой, бабушкиным родным братом, загадочным, печальным стариком с кадыком и огромной бородавкой на шее. Он любил варить летний овощной суп из всего, что произрастало на огороде, совершал вместе с Колюней прогулки по окрестностям купавинской земли, показывал внучатому племяннику деревенскую живность, которую маленький мальчик распознавал не по названиям, но по звукоподражанию: ко-ко, га-га, му-му, мэ-мэ.

После обеда дядя Юра спал, а сырыми вечерами слушал последние известия, напрягаясь так, что вздувались вены на висках, когда диктор, понизив голос, упоминал остров со странным названием

Даманский.

Иногда дядя Юра и бабушка говорили о своих непонятных делах, вспоминали хорошо знакомых или же, напротив, неведомых Колюне, только мельком виденных людей, толковали про болезни и старость, про бабушкину гимназическую подругу, у которой не было детей и ее грозились отдать в дом престарелых, где люди заживо гниют, про двоюродного брата Ваву, архитектора Воскресенского, спроектировавшего по велению Хрущева ужасное здание “Интуриста” в самом начале улицы Горького, и Вавину несчастную больную дочь, про дяди Юрину дочку от недолговечного брака с безвестной актрисой Вахтанговского театра тетю Музу и ее мужа Давида

Ивановича, который изобретал детские настольные игры, но злопыхатели в Министерстве просвещения эти игры не одобряли, хотя Давид Иванович утверждал, что с их помощью все дети научатся правилам уличного движения и не будут попадать под машины, а сам изобретатель наблюдался у психиатра и получал пенсию по инвалидности; про богатую и благополучную, но бездетную тетю Веру с Чистых прудов и ее покойного мужа – Сергея

Алексеевича Первушина, профессора геологии, а прежде известного экономиста, проходившего по делу какой-то Промпартии, удачно севшего не то в конце двадцатых, не то в начале тридцатых на пять лет в Туркмению и перешедшего после отсидки в более спокойную отрасль. И выходило из этих разговоров, что слишком мало счастья и благополучия вокруг, что печальна жизнь, все больше в ней горестей, болезней, бед и смертей. И неужели же они не минуют маленького мальчика, играющего дешевыми пластмассовыми машинками на покосившемся теплом крыльце?

А еще вспоминали пожилые брат с сестрой безрадостное детство в купеческом доме, знакомого семьи – крестьянского поэта Спиридона

Дрожжина, счастливую Февральскую революцию, на которой по-хорошему следовало остановиться и не доводить дело до революции Октябрьской, толковали, понизив голос, про какого-то

Ивана Денисовича Солженицына, о котором дядя Юра узнавал по

Би-би-си, и про то, что только чудо уберегло Седого – так бабушка называла филевского деда – с его происхождением, замашками и длинным языком от посадки в тридцать седьмом и еще, что Гогусь – Колюнина мама – появилась за год до этого на свет тоже чудом: бабушка собиралась делать аборт, но накануне у нее поднялась температура, она слегла, а потом прерывать беременность оказалось поздно. И Колюнчику вообще начинало казаться, будто доля чудесного, странного, сверхъестественного в жизни столь велика, что жить иначе, как доверившись ему, невозможно, и он все время пугливо и чутко к признакам этого чуда присматривался и прислушивался, отыскивая их где только можно.

Бабушка с дядей Юрой говорили и говорили, потом играли в

“девятку”, обучив к неудовольствию папы простенькой карточной игре и Колюню, спорили, сидя за большим обеденным столом на узкой террасе, и, снова позабыв о запрете дочери и зятя, не замечали, что внучек, раскрыв рот, их слушает – да и что могло быть интересного мальчику в воспоминаниях двух стариков и что он мог из них вынести, не понимая и половины слов?

Колюня сам не знал, что влечет его к на вид строгому, очень доброму бабушкиному брату, похоже, никем, кроме нее, не любимому и ненужному, выглядевшему совершенно посторонним в легкомысленном мире и страдавшему от его грубости и упрощенности. Высокий, худощавый, темноволосый старик всегда тщательно одевался, аккуратно с ножом и вилкой кушал, был церемонно вежлив и не выказывал предпочтения никому из обитавших на даче людей, но однажды, когда жарким воскресным днем старшая

Колюнина кузина Тоня уселась за стол в не просохшем после озера купальнике, ни слова не говоря, поднялся и ушел.

Все тягостно молчали, оскорбленная Тонина мать сидела красная и злая, крупная в отца Тоня оправдывалась духотой, а Колюня – странное дело – чувствовал себя неловко и виновато. Казалось ему, все догадываются о его солидарности со стариком – не в том, что он осуждал Тоню, пусть сидит в купальнике, если ей так удобнее, хотя его очень смущал золотой крестик, болтавшийся у самой ложбинки, разделявшей полные груди молодой работницы

Ленинского райкома комсомола, а в том, что ему было жалко несчастного, одинокого, убогого человека, инженера городского транспорта в Туле, женатого вторым браком на цыганке, с которой он познакомился на колхозном рынке, где та торговала папиросами, некогда красивого и сильного, а теперь болезненного и мнительного, воспитанного, как и его щедрая сестра, совсем для другой жизни, но в отличие от нее так и не сумевшего найти себя в новом мире. И Колюне казалось или же предчувствовалось, что, когда он сделается взрослее, ему станет грозить повторение дяди

Юриной судьбы, он так же не отыщет места в изменившемся времени и пространстве и на старости лет или даже раньше примется бессильно и печально наблюдать за чужими людьми, а они не будут понимать, что он здесь делает и какое право имеет их одобрять или порицать.

Потом дядя Юра и бабушка поссорились. Это случилось после того, как в небольшой коммунальной квартире на улице Обуха возле

Курского вокзала, где старик жил после переезда в Москву с чернявой, золотозубой и без устали курившей женой, молодая соседка купила своей дочке собаку. Цыганка потребовала, чтобы пса удалили, угрожала написать жалобу и довести дело до милиции и суда, и, как ни умоляла их мама девочки согласиться, как ни убеждала, что пес будет все время в комнате и ничуть не обеспокоит, при молчаливом непротивлении невенчанного толстовца настояла на своем. Собаку пришлось умертвить, и бабушка простить этого брату не смогла. Она написала гневное стихотворение, которое читала всей родне:

История Герасима с Муму

Нам с детства хорошо знакома.

Однако в толк я не возьму,

Ужель жива та барыня в хоромах? – и дядя Юра перестал в Купавну приезжать.

В тот год все вокруг смотрели слезливый фильм про Белого Бима, и

Колюня легко представлял себе незнакомую девочку, которая играла с собачкой, кормила и ходила гулять, а потом собаку у нее навсегда забрали, и наверняка она догадалась, что произошло.

Мальчик думал о том, как должна эта девочка, возможно его ровесница, ненавидеть дядю Юру, которого он, Колюня, так любил, и все это было странно, совсем не укладывалось в голове и казалось чудовищной ошибкой и нелепостью – первой, повстречавшейся ему в жизни.

Но чем дальше шло время, тем больше этих нелепостей, ошибок, разрывов, ссор и обид накапливалось; они вырастали, как годовые кольца на стволе подтачиваемого неведомым жучком фамильного древа, и по ним куда точнее, чем по делам радости и любви, определялась хронология ушедших лет.

Загрузка...