2 МЛАДЕНЕЦ

У младенца были отличные легкие. Возможно, этим он похож на свою мать, заявил ученым тоном Игорь, чем расстроил Кьяру, рассердил Альвизе и окончательно сорвал наш семейный совет.

Игорю неведома ирония. Он говорит то, что чувствует, — ни больше ни меньше. Он так и не понял, почему Альвизе, его жена и ребенок бойкотировали его тандури[8], на приготовление которых он убил целый день. Он воздел руки к потолку: вторник явно не задался, вот и все.

Всю предыдущую неделю мир сотрясался от катастроф. От терактов пострадали отель «Оберой» в Бомбее, Тадж-Махал и несколько туристов. В Таиланде сторонники оппозиции захватили бангкокский аэропорт, где, как сообщал последний выпуск «Гадзеттино», застряло несколько отпускников из Венеции. В этом мире шагу нельзя ступить, чтобы не столкнуться с чужими проблемами. В Милане арестовали якобы террористов, которые собирались взорвать Миланский собор. В регионе из-за неисправной аппаратуры при пересадке сердца погибли два грудных ребенка. Короче говоря, для желающих расстроиться и впасть в депрессию выбор огромный.

Однако Венеция была погружена в собственную печаль по причине небывалой «большой воды» — начавшегося в понедельник наводнения, самого сильного за последние двадцать два года. В шесть утра раздался вой сирен. В восемь они завыли вновь, перемежаясь с женским голосом, предупреждавшим по громкоговорителю, что к полудню вода поднимется на один метр шестьдесят сантиметров выше ординара. В десять сорок пять подъем воды прекратился на отметке в метр пятьдесят шесть сантиметров, о чем бодро протрубила дама по радио, после чего вода и тошнотворная грязь начали медленно отступать, увлекая за собой плавающих по улицам крыс и мусор. К концу дня началось откачивание воды, чистка улиц и подсчет убытков. За границей в вечерних теленовостях показывали австралийского серфингиста, лавировавшего среди аркад на площади Сан-Марко, и плавающие в воде стулья; все это сопровождалось лживыми предсказаниями. Никогда Венецию ничто ни затопит, ни поглотит, она, как любое морское побережье, подвержена вечной смене отливов и приливов. Только она стоит не на берегу, а прямо на море. Наблюдая всеобщее беспокойство за судьбу Венеции, сами венецианцы, по примеру своих дворцов, хранят каменное спокойствие. Со вчерашнего дня они добиваются, чтобы давешнее наводнение отнесли к разряду природных катастроф, требуя возмещения убытков за испорченные товары и утопленные электроприборы. Как только вода спала, все принялись утверждать, что она поднималась до метра семидесяти. Городские власти намеренно занизили показатель, чтобы обойти закон, по которому при отметке в сто шестьдесят сантиметров и выше полагается возмещение ущерба. Слухи поползли из бара в бар, пока не добрались до городского архива, где хранители и посетители объединенными усилиями спасали компьютеры и стоявшие на нижних полках папки с документами и картотеки. Весь понедельник я, в огромных резиновых сапогах, перетаскивала со студентами какие-то пакеты, а на обратном пути столкнулась с дядюшками. Стоя у входа в сад, они вылавливали сачком из воды принесенных волнами полевых мышей. Борис весь день поднимал наверх картины, оставленные на время в затопленном андроне, а Игорь, босиком, в бермудах, морально его поддерживал. Весь город словно окостенел от сырости, и мы не обратили внимания на раздававшийся в бельэтаже детский плач.

Только во вторник, рано утром, Игорь удивился этому факту. Кто-то громко кричал за дверями Альвизе, когда тот спустился в антресоль напомнить мне об ужине в честь дня рождения Кьяры. Я, конечно, забыла, несмотря на письменное напоминание, которое вот уже две недели было приколото кнопкой к руке Милосердия, изображенного на украшающей лестницу фреске «Христианские добродетели» — жуткой копии с Аннибале Карраччи[9]. Это единственный памятник старины, который Кьяра решила отреставрировать, чтобы у семьи Кампана появился аллегорический девиз «Вера, Надежда, Милосердие», — совершеннейшая ерунда, которую записка и кнопка, по мнению моей невестки, настолько обезображивали, что она приколола в андроне свое воззвание: «Просьба на шедеврах объявлений не вывешивать». В общем, мне оставалось только рыскать по улицам в поисках подарка, который не обманул бы «надежду» моей невестки. Еще в понедельник, на пике «большой воды», Игорь выходил, чтобы купить на Риальто пряностей и свое подношение, даже не догадываясь, что разгуливает босой, в закатанных до колена штанах и старом дождевике в разгар «наводнения века». Когда ему что-то стукнет в голову — будь то покупка шафрана у Сальвани или усовершенствование мирового капитализма, — он уже ни о чем другом думать не может. Я ужасно люблю Игоря. Утром во вторник, когда он спускался ко мне, детские крики нарушили ход его мыслей, сосредоточенных на меню. В нашем саду устраивают сборища окрестные бродячие кошки. Но если эти крики издавал кто-то из семейства кошачьих, то это должна была быть либо рысь, либо тигр, а может, и гиена, предположил он, нимало не сомневаясь в возможности появления такого хищника в доме. Я правда ужасно люблю Игоря, но у меня не было ни минуты, чтобы строить предположения дальше, и я убежала в университет, где мне предстоял целый день лекций. Выйдя оттуда, я поскакала в «Линеа д’аква», книжный магазин, где я разоряюсь, покупая первые издания старинных книг, которые потом не решаюсь раскрыть из страха повредить корешок. Лука, которому книжные стеллажи доходят только до пояса, откопал мне для Кьяры гравюру с изображением экорше. Может быть, созерцание человеческого тела с содранной кожей отвлечет ее от душевных стриптизов.

Я успела только погрузиться в горячую ванну, попутно прослушивая сообщения на автоответчике. Родителей беспокоило мое молчание. Джакомо целовал меня из Токио, из чего я сделала вывод, что он сейчас именно там. Брат велел мне быть веселой и пунктуальной, чтобы доставить удовольствие Кьяре. Дрожа от холода в парадном черном платье, которое я надела, чтобы доставить удовольствие Альвизе, я поднялась к ним, неся под мышкой экорше.

С младенцем Альвизе и Кьяра меня опередили. В обществе они ведут себя с уверенностью четы Клинтон, спустившейся из эмпиреев власти, чтобы разъяснить толпе устройство мира; и никакая Моника Левински не в силах поколебать этой стальной уверенности в себе. Не помню, чтобы я видела Клинтонов с грудным младенцем, спящим в переноске типа «кокон», но никто не произнес по этому поводу ни слова: ни дядюшки, которых ничем не удивишь, ни сами супруги Кампана, увлеченно и авторитетно обсуждавшие пересуды, которые начали лихорадить город, после того как мэр, не затрудняющий себя выбором выражений, заявил в «Гадзеттино», что грязь, затопившая улицы в результате небывало высокого подъема воды, и нанесенный им ущерб никакая не катастрофа и что венецианцы капризничают, как избалованные дети.

Я ухватилась за это слово и спросила, что это за ребенок спит в этой странной емкости. В ответ Альвизе проворчал, что из-за моего опоздания и невнимания к семейным торжествам ему придется повториться, хотя ему этого и не хочется. Он подарил этого младенца Кьяре на день рождения. После восьми лет попыток — естественных и с помощью науки, восьми лет неудач и огорчений ничто не смогло бы доставить ей большего удовольствия. Новорожденный был взят в приемнике, куда его мать вместе с группой нелегалов была доставлена финансовой полицией. Вот уже два месяца, как грузовики, набитые нелегальными иммигрантами, прибывают на пароме из Патр[10]. В порту их встречают полицейские и чаще всего отправляют обратно ближайшим рейсом. Несовершеннолетние и больные (а также прочие сложные случаи) доставляются в специальные приемники, растущая переполненность которых создает Альвизе дополнительные проблемы. При пособничестве продажных адвокатов и невольном содействии наивных гуманитарных организаций криминальные авторитеты с материка откапывают там соотечественников, оставшихся без средств к существованию, и задействуют их в нелегальном производстве. Они проявляют безграничную изобретательность, открывая новые каналы взамен перекрытых, так что обнаруженные полицией цепочки распадаются еще до полного их раскрытия. К «проклятьем заклейменным» с постсоветского пространства добавляются афганцы и иракские курды, которые приходят в Грецию пешком через Турцию без документов, без денег и с минимальным словарным запасом. Нелегалы — это какая-то бочка Данаид, из которой сотрудники комиссариата, смена за сменой, литр за литром, черпают и черпают воду, а она все прибывает и прибывает. Альвизе остановился, наблюдая за впечатлением, которое произвел его рассказ. Я же воспользовалась паузой, чтобы спросить еще раз, какую роль играет во всех этих ужасах младенец Кьяры. По его мнению, и так все ясно. Мать ребенка, совсем девчонка на последнем сроке беременности, попала в приемник полумертвой от истощения, а потом и вовсе умерла от потери крови в душевой, где ее обнаружила охранница. Альвизе со своими сотрудниками и судмедэкспертом прибыли почти сразу за дежурным врачом, который делал кесарево сечение прямо на кафельном полу. Когда младенец издал первый крик, это было такое чудо! Такая жажда жизни!

Альвизе замолчал, расчувствовавшись. Он обернулся к Кьяре, улыбнулся ей и похлопал по руке, словно это она собственной персоной лежала тогда на кафельном полу в душевой. Затем уничтожающе посмотрел на меня. Из-за моей бестактности им пришлось снова ворошить эти тяжелые воспоминания.

Новорожденный появился на свет при не самых благоприятных обстоятельствах: без имени, без документов, без родителей, но его рождение ознаменовалось таким триумфальным криком, что, глядя на этот крошечный сгусток энергии, Альвизе, дежурный врач и судмедэксперт испытали втроем радость отцовства. Когда «скорая помощь» увезла его в больницу, трое мужчин, не отличавшихся особой сентиментальностью, хором вздохнули, печалясь о судьбе этого малыша, рожденного мертвой матерью. Матерью, которую убил собственный сын, появляясь на свет, поправила его Кьяра, прекрасно разбирающаяся во внутриутробных психологических травмах, последствия которых она пытается искоренять у своих взрослых пациентов. Альвизе пытался установить происхождение ребенка, прежде всего ради него самого и, кроме того, чтобы удостовериться, что тот не был предназначен на продажу. Мы с дядюшками пребываем в беспечности, сидя в нашей башне из слоновой кости. Нам и невдомек, что женщины специально приезжают к нам рожать на заказ детей, которые, едва выйдя из материнской утробы, поставляются бездетным парам. И искать концы этого гнусного бизнеса можно до бесконечности. Конечно, определить происхождение какой-нибудь картины куда как проще, заметил Альвизе. У него не выходило из памяти это маленькое существо, которому он, так сказать, помог появиться на свет. По счастью, Кьяра была знакома с президентом ассоциации «Права человека для всех». Ярая правозащитница, гроза местных властей, та взялась помочь им получить временную опеку над новорожденным, проявляя в помощи Альвизе столько же рвения, сколько занудства она проявляла во взаимоотношениях с комиссаром Кампаной. Появление младенца в палаццо в самый канун дня рождения его новой мамы, пребывавшей на седьмом небе от счастья, казалось благословением Небес. Альвизе не принадлежит к числу ревностных католиков и обращается за помощью к Господу лишь в тех случаях, когда боится совершить глупость. Так, он пригласил на свою помолвку патриарха из собора Святого Марка и двух римских кардиналов — чтобы отрезать себе пути к отступлению. А с этим младенцем — кто скажет, не придется ли потом его возвращать? Никто не знал, откуда его мать родом. Организатор трафика тоже оставался неизвестным. А пока следствие идет своим ходом, пусть этот карапуз понежится в тепле всеобщей любви, как нежился бы хрупкий отпрыск семейства Кампана — маленькая веточка на фамильном древе в андроне. Альвизе снова обернулся к жене и благоговейно погладил ее по щеке, будто поклоняясь Леде, помещенной в центре космического яйца и объятой лебедем-оплодотворителем[11]. Если транспонировать эту поучительную картину на наше время, становится ясно, что у Альвизе нет ни малейшего желания отыскивать семью, которой он должен был бы отдать ребенка, и что, совсем наоборот, он хотел бы оставить его себе. Зачем тогда утверждать обратное? Лучшим решением было бы прекратить поиски, чтобы уничтожить малейшие следы его происхождения, заметила я. Тогда Альвизе хоть в чем-то станет как все, а не будет только комиссаром полиции. И это будет хорошо. Ему останется лишь подать прошение об усыновлении этого пупса, которого я, не найдя более подходящего слова, назвала отростком.

Кьяра дала ему имя Виви — так наша мама величала в детстве Альвизе. И если я думаю, что распутать этот клубок, отыскав отца или других родственников, так просто, то я ошибаюсь. Женщина-психотерапевт, изнуренная излияниями пациентов, с неменьшей самоотдачей выслушивала в приюте косноязычные признания нелегалов, выбиваясь из сил, чтобы распутать семейные связи малыша, в то время как Альвизе действовал под эгидой Закона и Правосудия. И мои инсинуации наносят оскорбление этой достойной всяческого восхищения паре, которую я, кажется, подозреваю чуть ли не в попытке киднепинга. Да и Виви не заслуживает, чтобы его обзывали отростком, не хватало еще, чтобы его посадили в цветочный горшок!

Игорь, у которого вот-вот должны были дотушиться его тандури, принялся размахивать руками и, соскользнув с кресла, упал на колени на терраццо{5}. Своим певучим голосом он сравнил Виви с Моисеем, пущенным в корзине на волю волн и принесенным «большой водой» к палаццо Кампана. Вещи таковы, какими им должно быть. Останется Виви здесь или исчезнет, это зависит от его кармы. Карма же Игоря состоит в том, чтобы восстанавливать мир и гармонию, без которых люди были бы отданы во власть планетарному хаосу. И сегодня, если мы все не успокоимся, карма Виви может быть навеки испорчена, особенно если потом ему предстоит превратиться в этого, как его, ну или в другого, — в общем, там, в дальних странах. Как он восстановит там свою карму, а? На нормальном языке это означало, что мы сейчас разбудим ребенка, он разорется, а следовательно, на дегустации блюд, на приготовление которых у Игоря ушло два дня и целое наводнение, можно будет поставить крест.

Я принесла свои извинения. Слово «отросток» в моих устах не имело никакой уничижительной окраски. Наоборот, оно символизировало питательную функцию природы и связь ребенка с землей, как это представлено у Пьеро делла Франчески, на его полотне из Музея Эшмолеан в Оксфорде, не говоря уже о миниатюре из книги Хильдегарды Бингенской, что хранится в Висбаденской библиотеке, где небесная утроба соединена шнуром с материнским чревом. Не зная, что и думать, Альвизе тяжело вздохнул и продолжил изложение дела. Если его что-то и беспокоило, так это труп с канала Сан-Агостино, из-за которого он не мог спать спокойно. Как только его обнаружили, он попросил коллег из региона сообщать ему обо всех случаях насильственной смерти. Ему хотелось сопоставить места преступления и способы убийства, найти точки соприкосновения. В то же утро он съездил в Падую, где убийца забрался в окно к богатой пенсионерке и задушил ее целлофановой пленкой. Вероятность того, что падуанское дело окажется связанным с его собственным, была ничтожна, но он не забывал, что весь его путь был вымощен вероятностями — до тех пор, пока их не опровергали факты.

Несмотря на скудость улик, он неплохо продвинулся. На одежде убитого были обнаружены этикетки лондонских производителей, оказавшихся весьма разговорчивыми. Портной фирмы «Тернбулл и Эйсер» и обувщик Клеверли опознали мертвеца по снятым с него меркам. Это был сорокалетний мужчина, разведенный, живший на ренту по одному из самых изысканных адресов Лондона. Вскоре на опознание должны были приехать трое его детей, и Альвизе надеялся узнать о нем наконец побольше. Вполне возможно, что его родные, как и родные маленького Виви, не расскажут ничего нового, заметила я. Все полицейские жалуются на недостаточность свидетельских показаний. А ведь показания близких часто бывают искажены: люди убеждены, что давно что-то знают о жертве, а на самом деле они просто привыкли так думать. Вот если бы он показал мне труп в морге, то мои выводы, свободные от какой-либо предвзятости, могли бы быть полезнее любого опознания, заметила я, на что брат замахал обеими руками, словно стряхивая приставший к ним клей. Альвизе страшно раздражает меня своей маниакальной скрытностью. Он только жалуется нам, своим родным, вместо того чтобы спросить нашего вполне просвещенного мнения, и это меня ужасно злит. Я часто замечала, что те, кого я больше всего люблю, больше всего меня раздражают. Может быть, этого оттого, что меня нисколько не волнует, что думают, говорят и делают другие люди, а может, я просто люблю только тех, кто меня раздражает. И то, что его труп покинет морг сразу после опознания, а мне так и не будет позволено его осмотреть, показывает, как мало он ценит мое мнение. Так я и сказала Альвизе. Нравится это комиссару Кампане или нет, а у моей ненормальной профессии и его собственной все же есть кое-что общее. Когда историк искусств исследует неизвестную картину, он публикует ее репродукцию и свои гипотезы в надежде, что какой-нибудь другой исследователь прольет на них свет. Кьяра, за весь вечер почти не раскрывавшая рта, приняла мою сторону — в честь своего дня рождения, спящего ребенка и всего нашего узкого кружка, собравшегося вокруг переноски Виви. Я думаю, Альвизе побаивается своей жены. Он просто не понимал, что это могло бы изменить — если мы будем знать имя того человека. Эдвард Волси-Бёрнс — так его звали.

Но для Бориса это меняло все. Этот Волси-Бёрнс звонил ему от имени Майкла Симпсона, директора галереи «Хэзлитт», где была выставлена «Кающаяся Мария Магдалина» кисти Карло Маратты[12]. Бориса не интересуют ни младенцы, ни нелегалы, ни расследования преступлений. Больше всего на свете его интересует рынок живописи, который он осаждает в течение последних двадцати лет. Борис — это ахеец, зачарованный богатствами Трои, однако начисто лишенный какой бы то ни было хитрости, которая позволила бы ему построить Троянского пусть не коня, но хотя бы пони, — наивный простак в мире хищников. Его речь представляет собой нагромождение имен, которые сокрушительной лавиной обрушиваются на его собеседников (всех, кроме меня). Майкл Симпсон «Кающуюся Марию Магдалину» не продал, но, узнав, что Волси-Бёрнс собирается ехать в Неаполь, Рим, во Флоренцию и в Венецию, через всю страну, с юга на север, следуя маршрутом скоростного поезда, направил коллекционера к Борису — взглянуть на его предполагаемого Маратту.

На день рождения Кьяры Борис явился в малиновом бархатном смокинге и тапочках, выкроенных из старинного восточного ковра, и выглядел более англичанином, чем любой персонаж, сошедший с портрета Гейнсборо. Среди его многочисленных побед на любовном фронте фигурировала когда-то одна дама из Суффолка, чьей родословной могла бы позавидовать самая чистокровная гончая. От нее у него остались наряды, манеры и пренебрежительное отношение к нетитулованному дворянству. Он выработал произношение, которое усваивают в лучших школах: когда кажется, что рот говорящего набит горячей картошкой. Он стал снобом в отношении охоты, поло, корги[13], крикета и садоводства. В Лондоне он циркулировал между клубами стариков, модными ночными заведениями, букмекерскими конторами и аукционами. В обществе, где вращался Борис, Волси-Бёрнс считался отщепенцем. Даже не пытаясь равняться с аристократией, он разоблачал на страницах «Сан» ее скандалы и прелюбодеяния на потребу черни. Но это еще не все. Потомок тюдоровских Волси, младший сын в семье, оставленный братьями без гроша, он за астрономическую сумму продал свой развод за десять лет до того, как то же сделал муж Мадонны. Его жена, дочь какого-то сирийца, слишком богатого, чтобы быть порядочным человеком, приложила во время процесса все усилия, чтобы лишить его детей. Сказать, что клан супруги ненавидел его, было бы эвфемизмом, не говоря уже об обманутых женщинах, распутных мужьях и тайных геях, чьи похождения он обнародовал на страницах «Сан». Если Альвизе собирается допросить всех лондонцев, у которых были причины желать смерти этому журналисту, то у него будет чем заняться в ближайшее время, заключил с невинной усмешкой Борис. А если повезет, среди них окажется и сам убийца. Когда Борис улыбается, его мальчишеское лицо с искрящимися светлыми глазами под коротко стриженной седой шевелюрой ослепляет своей красотой всех вокруг, кроме Альвизе, который ему завидует. До знакомства с Кьярой мой брат долгие годы был приманкой для девиц, падких на плечистых загорелых парней с внешностью пляжных спасателей, то есть именно таких, как он, так что до прозрачной тонкости моего дядюшки, заставлявшей женщин заключать его в материнские объятия, ему было как до Марса.

Вернувшись из Пондишери в том возрасте, когда Кампана обычно начинают получать серьезное образование, Борис разрывался между регатами гондольеров, соблазнением красоток и долгим стоянием перед алтарными образами. Так мой дядюшка и остался самоучкой с детскими увлечениями, состарившимся мальчишкой, не способным ни к какому расчету. Под хорошее настроение брат называет его дилетантом, под плохое — неудачником. И то, что этот никчемный тип оказался осведомлен гораздо лучше его, ради чего ему не пришлось пошевельнуть и мизинцем, приводило Альвизе в бешенство. Борису лучше бы выложить начистоту все, что он знает об этом Волси-Бёрнсе, о делишках, которые они вместе обтяпывали, рассказать без прикрас, вернее, без вранья, как они выдавали третьесортные картины за шедевры.

Я считаю, что брату очень повезло с нами. Там, где другие оскорбились бы и гораздо меньшим, мы выносим его хамство с неисчерпаемым великодушием, понимая, как тяжело ему, бедному комиссару полиции, нести на своих плечах груз вселенских забот. Возможно, нами движет та самая сентиментальность, которая заставляет зрителей аплодировать плохим актерам, вкладывающим в свою фальшивую игру всю душу. Не знаю, почему Альвизе с таким упорством скрывает от нас, как он барахтается, как ошибается, как сомневается — как все. Должно быть, это какая-то профессиональная деформация: мой брат повсюду видит врагов.

Борис расхохотался. Если бы он знал, что Волси-Бёрнс угодит в канал с перерезанным горлом, он ходил бы за ним по пятам, записывая в блокнот все его перемещения по Венеции, все встречи. Он расспросил бы и о его пребывании в Неаполе, Риме и во Флоренции, где он, вне всякого сомнения, тоже наплодил себе врагов, которые были бы счастливы заткнуть его, перерезав ему глотку. Но что случилось, то случилось, и Борис мог только рассказать, как Волси-Бёрнс приходил к нему во двор Бароцци.

В глубине двора, над мастерской по пошиву мужских сорочек, Борис снимает мансарду, где под беспрестанное жужжание швейных машин показывает любителям живописи свою коллекцию. Никогда дядя не стал бы выставлять свои находки в лавке. Это означало бы скомпрометировать себя, выступив в роли торговца, гоняющегося за покупателями. Он показывает свои взлелеянные и обласканные в течение долгих лет шедевры с неохотой, сдержанно хвалит их и с сожалением расстается с ними.

С тем англичанином они сначала обменялись несколькими банальностями по поводу кризиса, падения ложных ценностей современного искусства, налаживания рынка после многолетних спекуляций. На языке хищников это означало, что Волси-Бёрнс собирался воспользоваться общим застоем и играть на понижение цен, взяв мелкого торговца за горло. Мой дядюшка давно привык к тому, что его берут за горло, он благоговеет перед живописью и презирает хищников, которых обычно спроваживает, выставляя немыслимо высокие цены. Его покупатель должен быть ему под стать, он должен понимать его, нравиться ему до такой степени, чтобы в конце концов стать ему другом, достойным доверия, которому можно предоставить кредит или предложить обменять одно из своих самых ценных полотен на новый объект для лелеянья, притом без единого гроша выгоды. Но к Волси-Бёрнсу этот дружеский стиль совершенно не подходил. Тот принадлежал к породе богачей с фальшивыми коллекциями, которые только и думают что о «выгодном дельце» и по глупости считают себя компетентнее торговца, которого собираются надуть.

Борис показал ему своего Маратту, «Портрет папы Климента IX», намного превосходящий римское полотно. Гость начал придираться, морщился с видом искушенного знатока. В коллекции Волси-Бёрнсов имелись «Сикст V» Факкетти[14] и «Бенедикт XIV» Креспи[15], оба должным образом сертифицированные. Конечно, это не совсем Маратта, признал Борис, которого все это начинало раздражать. Дэннис Махон и Мина Грегори не торопились выносить свой вердикт, а вот Стелла Рудольф после нескольких лет исследований подтвердила его авторство. Однако ни авторитет госпожи Рудольф, ни великолепие самого холста не убедили гостя, который сначала всячески ругал картину, выказывая при этом познания на уровне иллюстрированного журнала для дантистов, а затем предложил снизить цену. Борис же в свое время задорого купил это полотно, поскольку верил в него, и какие-то придирки не могли поколебать его уверенность. А потому мой дядя выпроводил этого шута горохового, хотя тот и сопротивлялся, требуя показать ему другие полотна, и настолько был задет отказом, что пообещал вернуться еще. Это произошло во вторник, две недели назад. Вот и вся история. Неудивительно, что этот скряга больше не появился: за это время он успел переселиться из отеля в морг. Борис снова рассмеялся, специально для Альвизе, которому было не до смеха. Хорошо еще, что этот зануда не уловил всей ценности Маратты: как бы он сейчас, с перерезанным горлом, расплатился за картину, которую Борис, руководствуясь своим обычным чутьем, уже отправил бы в Лондон? Перестав смеяться, дядя пригласил нас к столу, куда Игорь уже носил дымящиеся мисочки, по десять штук за один раз, разместив их на предплечьях, от локтя до запястья. Это встревожило мою невестку, испугавшуюся, как бы ее драгоценный Виви, лежавший в своем «коконе» посреди стола, куда водрузил его в качестве украшения Борис, не ошпарился. Мы торжественно уселись за стол, усилием воли прекратив разговоры о вещах, которые могут испортить аппетит или нарушить праздничную атмосферу. Это был ужин в честь Кьяры, и мы говорили о Кьяре, о работе Кьяры, о дне рождения Кьяры, о младенце Кьяры. Но тут в центре стола раздался плач. Дядюшка предложил успокоить Виви, сунув в его разинутый рот кусочек баранины под соусом карри, на что Кьяра завизжала, что мы хотим убить ребенка. Тогда Игорь с видом знатока заявил, что, судя по мощным легким, Виви будет, скорее всего, похож на свою мать.

Кьяра потребовала пояснить, о какой именно матери он говорит: о настоящей, этой погибшей девчонке, или о ней самой, которой с самого начала вечера все дают понять, насколько она и ее ребенок тут лишние — инородные тела на усохшем генеалогическом древе. И какие Кампана все же эгоисты: им даже крик младенца невмоготу! Неужели они думают, что их картины, клиенты, мертвецы и убийцы лучше ее малыша?

Игорь пояснил, что он всего лишь позволил себе сравнить энергичность Кьяры и Виви. Атмосфера накалилась еще больше, когда он добавил, что Виви не приходится сыном никому из присутствующих в комнате. Он — ребенок бедной умершей женщины и бедного безвестного отца, никому не ведомый потомок бедняков, живших в неведомой нищей стране. Предпочтя слову дело, Альвизе вынул крикуна из «кокона» под суровым взглядом жены: психотерапевт всегда ищет в чужих словах скрытый смысл, которого там нет. Борис тем временем предложил отведать других тандури — с цыпленком, с инжиром, а также карри из овощей, но никто на его предложение не откликнулся. Игорь воздел ладони к потолку — нет, этот вторник явно не задался с самого начала, — после чего принял Виви, которого передавали с рук на руки, стараясь успокоить.

Не тут-то было. Супругам Кампана пришлось спуститься к себе в бельэтаж и унести с собой ребенка, с которым они, похоже, не больно-то знали, что делать, — как и мы. Только тут мы заметили, что Кьяра так и не развернула свои подарки.

Праздник не так уж и не удался, заметил Борис. У нас оставалась куча разноцветной еды и целый ящик красного марочного вина, притащенный Альвизе, и мы решили отметить первый из испорченных дней рождения Кьяры. Я подарила Борису гравюру с экорше, а он отдал мне небольшую картину на меди кисти Кавалера д’Арпино[16], которая предназначалась для нее. Игорь же просто оставил себе молитвенную мельничку, инкрустированную драгоценную камнями, которую нашел, шлепая по «большой воде», в кооперативе Справедливой торговли[17] церкви Сан-Кассиано. Я была очарована миниатюрной «Евой», обнаженной, совершенно розовой, робко стоявшей перед своим древом, кое-как прикрывая стыд распущенными волосами, Борис пришел в восторг от гравюры, тотчас приписав ее Леонардо да Винчи, Игорь принялся вращать мельничку, звучавшую намного приятнее воплей Виви, и мы стали пить за здоровье ребенка, сокрушаясь, что сделаны не из того теста, чтобы заниматься детьми.

Если только дети не сделаны из того же теста, что и мы, поправил Игорь. Может быть, они умоляют нас обучить их практике мирной медитации. Мыс Борисом прыснули со смеху, но ничто на свете не остановит Игоря, когда он, как ему кажется, прокладывает дорогу истине, какой бы глупой ни выглядела эта истина в глазах окружающих. Он на собственном опыте знает, что взрослые боятся остаться один на один со своей внутренней пустотой, а потому беспрестанно суетятся, дергаются, говорят ни о чем. Это касается и Альвизе, который постоянно жалуется на загруженность, а на самом деле заполняет работой пустоту своей жизни — словно ров камнями. Виви совершенно прав, что плачет: он чувствует, что ему отведена роль стирального порошка, призванного оживить супружескую жизнь четы Кампана, придав ей больше яркости. Благодаря ему у них всегда будут темы для разговоров — соски, подгузники и все такое, благодаря ему им не будет грозить опасность выяснения отношений, которое, по мнению Игоря, не имеющего ни малейшего опыта жизни вдвоем, губит семейные пары, лишенные какого бы то ни было мистицизма и духовности. Мы с Борисом уже давно перестали спорить с нашим семейным мыслителем и даже не пытаемся убеждать его, что любви подвластны не только чистые души. Мы знаем, что вселенская любовь, которую он вознамерился излить на человечество, смущает тех, кого он мечтает осчастливить. В отличие от Бориса, постоянно скрывающегося от своих жадных до ласки воздыхательниц, Игорь безоговорочно отдает людям всего себя, те же без оглядки удирают от такой щедрости, которая своей непосредственностью напоминает мольбу о помощи. Его карма похожа на люк на площади Сан-Марко: извергая потоки мистицизма, она перелилась через край, вышла за пределы его плоти. Игорь, конечно, скажет, что он таков, каким ему должно быть: одинокий и покинутый всеми, и никто не желает разделить с ним его одиночества, чтобы вместе на ощупь, шаг за шагом познавать этот мир. В тот вечер Борис, как и я, никак не мог понять, куда клонит его брат-близнец. Но он восхищается его героическими исканиями, полными самоотречения и разочарований. И безропотно заботится о нем, удовлетворяя его скромные нужды в полной уверенности, что его обязанность — ограждать Игоря or житейских неурядиц.

Ребенок — дело наживное, а вот утраченная картина или книга — это уже непоправимо, сказал он, с радостью сходясь с братом во мнении, что быть ребенком так же неприятно, как и иметь его.

Мы все были рады. Все трое. Рады, что могли без стыда вкушать нектар забвенья, пьяный мед — усладу барных философов. Наслаждение растекалось по нашим растрескавшимся душам, словно мастика реставратора, заполняющая сколы на фарфоровой вазе. Только специалист может различить следы такой обработки, а поскольку мы и есть такие специалисты, то только мы можем видеть, что делается внутри нас, по ту сторону хрупких декораций.

Борис много смеялся, рассказывая Альвизе случай с Волси-Бёрнсом. Много. Даже слишком. За этой непринужденностью, словно за ширмой, он прячет хроническую боль, которую причиняют ему критика, презрение, но больше всего — вежливое равнодушие, с каким относятся к его находкам и атрибуциям скептики. Первопроходец, что бы он ни исследовал — просторы истории искусства или дебри Амазонки, должен беречь свой пыл, свою веру, чтобы двигаться дальше по тропам неведомого. Борис же, так часто сталкивавшийся с непониманием, снова и снова бросается штурмовать неприступные крепости. Гордое отвержение любой материальной выгоды и мучительная бедность гложут его изнутри, составляя при этом его главную гордость. Ничто не может привести его в уныние, но все подтачивает его силы.

Он сто раз уже продал бы свой «Портрет Климента IX», выстави он его под более скромным именем, чем Карло Маратта. Вот уже десять лет, как он упрямо добивается его признания специалистами, которые так же упорно отказываются вносить в каталоги новую единицу, отстаивая каждый вершок своей территории. Прозрачные глаза, лицо никем не понимаемого сорванца под коротко стриженной гривой побелевших от невзгод волос — в печали дядя кажется мне еще прекраснее, чем когда смеется. Я разглядывала его, как разглядывают картины, которые открываются до конца лишь очень внимательным зрителям. Надо прислушаться к тому, о чем они нашептывают, осторожно, терпеливо освободить взглядом от покровов — и тогда между вами установятся отношения, какие бывают только между самыми близкими друзьями, понимающими друг друга без слов. Я люблю такую живопись, целомудренную, сдержанную, безоружную перед махровым хамством разных Волси-Бёрнсов, — живопись, похожую на Бориса. И никогда не прощу тех, кто высокомерно осмеивает его чаяния и мечты. Альвизе прав: ошибка в атрибуции картины не так опасна, как ошибка в следствии, а потому утверждение Бориса, будто его «Юдифь» принадлежит кисти самого Караваджо, никому не причинит вреда. Недавно после страшной шумихи, поднятой в прессе, наше государство выложило туринскому антиквару больше трех миллионов за деревянное «Распятие», атрибутированное одним искусствоведом, столь же малоизвестным, сколь пробивным, молодому Микеланджело, в чем ему удалось убедить и наши круги. Если этот Христос, будто только что снятый со стены деревенской церкви, удостоился визита самого папы Бенедикта XVI, чью одобрительную улыбку зафиксировали репортеры, почему бы не уступить какую-то третьестепенную картину Караваджо, а точнее — Борису Кампане, неудачливому сопернику настырного специалиста по Микеланджело?

Фальсификация источников, мухлеж с происхождением, одобрение сомнительной копии — в моей работе такое считается мошенничеством, подсудным делом. Пытаясь вдолбить своим студентам чувство долга перед истиной, я обращаю их внимание на важность деталей, и сейчас, пожалуй, хватила лишку с их восхвалением, но во мне играло выпитое вино, и мне так хотелось успокоить близнецов. Игорь реагирует на малейшую тень, пробегающую в глазах его брата. Огорчить одного — значит расстроить другого. Успокаивая же Бориса, я утешала их вместе, и прекрасно преуспела в этом, приврав обоим.

Глубокие борозды на лбу у старой служанки, ее злобно оттопыренная губа предвосхищают выражения лиц стражников, взирающих на казнь Иоанна Крестителя на картине из Ла-Валетты, написанной для Мальтийского ордена. Голова Олоферна предваряет голову Голиафа из галереи Боргезе, его шевелюра напоминает прическу с картины из Прадо, а складки на его рубахе — перепевы одеяния лондонского «Мальчика, очищающего плод», написанного в тот же период. Достаточно только взглянуть на перепуганное выражение лица Исаака перед жертвоприношением из Уффици, чтобы узнать в нем раба с картины Бориса, того, что справа. И наконец, сходство его Юдифи с безмятежной фигурой из палаццо Барберини[18] просто разительно. Дядя с радостью внимал этим фантазиям, это было то, что он хотел услышать. Он вкушал мед моих речей с изысканным выражением сдержанного торжества на лице. Вокруг нас валялись раскрытые книги, разрозненные репродукции и пустые бутылки. Мы превратили «сцены преступления», которые так силился разгадать Альвизе, в площадку для игр, в некий «Сад земных наслаждений», где люди убивали друг друга, прославляя красоту убийства. Гении тоже создавали посредственные произведения, и прежде, чем стать Караваджо, юный Микеланджело Меризи, по уши в долгах, набросал, должно быть, между двумя попойками эту сценку, чтобы рассчитаться с очередным кредитором. Аукционы кишат забытыми и заново открытыми картинами. Профессора и музейные хранители тратят свои жизни на то, чтобы опровергнуть или установить чье-то авторство, отправляют картины обратно в подполье или выдают своим избранницам вид на жительство в стране искусств, основываясь на столь же зыбких доводах, какими руководствуются пограничные службы. Белая рубаха, окровавленная шея: при определении авторства художника мои методы не так уж отличаются от методов полиции при установлении личности преступника. Правда, сегодня честный Альвизе вряд ли принял бы мои притянутые за уши доказательства. Брат не способен проникнуться мыслью, что искусство и вообще Прекрасное лишены нравственного начала. Живи он в эпоху Караваджо, который в жизни был таким же буйным, как и в искусстве, он за ним гонялся бы, а мы прятали бы его у себя, снабжая красками и холстами. Меризи пять раз оказывался в тюрьме, а потом сбежал на Мальту, где рыцари приняли его в свой орден, — лишнее доказательство того, что даже Церковь закрывает глаза на прегрешения художника. Но не успел он поставить свою подпись в алой крови Крестителя, как мальтийцы арестовали его по таинственному обвинению, которое до сих пор остается неясным. Его посадили в темницу в замке Сант-Анджело, в трехметровую яму, выдолбленную в скале, однако через неделю он сбежал оттуда на лодке. Стараясь держаться подальше от правосудия, он искал убежища в Сиракузах и Палермо, в Мессине и Неаполе. Может быть, именно благодаря этой полной насилия жизни созданные им изображения смерти и убийств наделены такой мощью. Рыцари не ошиблись, когда, изгнав из своего ордена его «насквозь прогнившего» члена, оставили его картину висеть в церкви в Ла-Валетте. Они понимали разницу между окровавленным горлом, вдохновившим гения, и глоткой мерзкого Волси-Бёрнса, перерезанной самым банальным образом.

Если бы преступник умел держать в руках карандаш, сделанный им рисунок мог бы еще оправдать его злодеяние, но убийцы — бездарные художники, они не владеют техникой, им неведом творческий порыв, изрек Борис между двумя глотками вина. После разговора о Караваджо он пребывал в прекрасном расположении духа, мы же с Игорем были страшно рады, что вокруг снова воцарилось веселье, которое сближает нас так же, как и печаль. Отыщет Альвизе своего убийцу или нет, нам это казалось совершенно неважным по сравнению с определением авторства «Юдифи», или «Портрета Климента IX», или тысячи других ожидавших своей очереди картин. Кому какое дело, найдут ли, поймают, накажут ли, как и несчастного Караваджо, убийцу какого-то там Эдварда Волси-Бёрнса? Игорь размышлял, под каким аватаром зарезанный англичанин снова явится на свет, утверждая, что злое существо после смерти опускается на более низкую ступень мирового порядка: человек становится животным, растение — минералом. Те, кто запятнал свою душу грехом, скатываются все ниже и ниже. Превратившись в чайный лист, в цветок бугенвиллеи, в комара или даже в бактерию, они должны нести праведный образ жизни среди цветочков или микробов в надежде, аватар за аватаром, подняться обратно наверх. Глядишь, к концу подобного восхождения Волси-Бёрнс и станет хорошим человеком, которому и самому будут противны такие мерзости, как шантаж разводом, грязные статейки или заведомое опорочивание Маратты Бориса.

Бутылки опустели, дух очистился. Нам оставалось только с легким сердцем распрощаться, чтобы встретить новый день, где каждый будет заниматься своим делом: кто успокаивать своих Виви, кто писать великие сочинения, кто утихомиривать студентов, слушать сообщения на автоответчике, стараться забыть Джакомо и собирать материалы на картины, кто гоняться за убийцами, отправлять восвояси нелегалов, разъяснять, прояснять, выяснять. В общем, все в порядке вещей, вернее, в беспорядке, нашем привычном беспорядке, в котором мы только и можем чувствовать себя легко и свободно.

Загрузка...