Глава XX. Бессонница

В тот роковой день, когда был изгнан Шарко. Норстрем с обычной своей добротой и тактом пригласил меня вечером пообедать с ним. Это была мрачная трапеза — я мучительно переживал мое унизительное поражение, а Норстрем молча почесывал в затылке, ломая голову над тем, где раздобыть три тысячи франков, которые на другой день он должен был уплатить своему домохозяину. Норстрем наотрез отверг мое объяснение причин постигшей меня катастрофы отчаянное невезение и роковая случайность, предвидеть которую не было возможности, как ни тщательно разработал я свой план. Его диагноз гласил: безрассудное донкихотство и безмерная самоуверенность. Я сказал, что соглашусь с его выводами, если Фортуна, моя возлюбленная богиня, не подаст мне сегодня же знак, что раскаивается и своем от меня отречении и снова берет меня под свое покровительство. Я еще не договорил, как почему-то вдруг перестал смотреть на стоявшую между нами бутылку медока и обратил взгляд на громадные лапы Норстрема. — Ты когда-нибудь пробовал заниматься массажем? спросил я резко.

Вместо ответа Норстрем повернул ко мне свои колоссальные, честные ладони и с гордостью указал на бугры величиною с апельсин у основания больших пальцев. Без всякого сомнения, он сказал правду, когда объяснил, что в Швеции он одно время много занимался массажем.

Я приказал официанту подать бутылку «вдовы Клико» самого лучшего года и поднял бокал за мое нынешнее поражение и завтрашнюю победу моего друга.

— Ты ведь только что сказал, что сидишь без гроша! — воскликнул Норстрем, с удивлением глядя на шампанское.

— Вздор! — засмеялся я. — Мне в голову пришла блестящая мысль, стоящая дороже, чем сто бутылок «вдовы Клико». Выпей еще бокал, пока я все обдумаю.

Норстрем часто повторял, что у меня в голове поочередно работают два мозга: хорошо развитый мозг дурака и неразвитый мозг гения. Он растерянно уставился на меня, когда я сказал, что приду к нему на следующий день в час его приема между двумя и тремя часами и все ему объясню. Он сказал, что лучшего времени для спокойного разговора с глазу на глаз не найти: я могу быть уверен, что никого у него не встречу. Мы вышли из кафе «Режанс» под руку.

Норстрем раздумывал над тем, в каком именно моем мозгу возникла блестящая идея, а я пришел в прекрасное расположение духа и почти забыл, что утром был изгнан из Сальпетриер.

Ровно в два часа на следующий день я вошел в роскошную приемную прославленного профессора Гено де Мюсси на улице Цирка. Он был лейб-медиком Орлеанов, делил с ними изгнание, а теперь занимал видное место среди медицинских светил Парижа. Профессор, который всегда был ко мне очень добр, спросил, чем он может быть мне полезен. Я ответил, что неделю назад он любезно представил меня герцогу Омальскому, когда тот с трудом выходил из приемной, опираясь на руку лакея и палку. Тогда профессор объяснил мне, что у герцога ишиас, что колени совсем отказываются служить ему, что он почти не может ходить и что никто из лучших хирургов Парижа не сумел ему помочь. Сегодня же я взял на себя смелость явиться к нему, объяснил я далее профессору, так как пришел к выводу, что герцогу может помочь массаж. Сейчас в Париже находится мой земляк, авторитетный специалист по ишиасу и массажу, и мне кажется, его следовало бы пригласить к герцогу. Гено де Мюсси, который, как и большинство французских врачей, почти ничего не знал о массаже, тотчас же согласился. Герцог на следующий день намеревался уехать в свой замок Шантильи, и мы решили, что я тотчас же отправлюсь в его особняк в Сен-Жерменском предместье вместе со своим знамнитым соотечественником. Когда мы с Норстремом приехали днем к герцогу, нас там встретил профессор. Я строго-настрого приказал Норстрсму держаться, как подобает величайшему знатоку ишиасов, по больше помалкивать. Беглый осмотр убедил нас, что массаж; и пассивные упражнения, несомненно, могут принести больному значительную пользу. На следующий день герцог отбыл в Шантильи в сопровождении Норстрема. Через две недели я прочитал в «Фигаро», что всемирно известный шведский специалист доктор Норстрем был вызван в Шантильи для лечения герцога Омальского. Его высочество видели в парке, где он прогуливался без поддержки — поистине поразительное исцеление. Доктор Норстрем лечит также герцога Монпансье, который много лет страдает подагрой, но теперь уже испытывает значительное облегчение.

Затем настала очередь принцессы Матильды, за ней последовали дон Педро Бразильский, двое русских великих князей, австрийская эрцгерцогиня и испанская инфанта Евлалия.

Норстрем после возвращения из Шантильи слепо мне повиновался, и я запретил ему до поры до времени лечить кого-нибудь, кроме высочайших особ. Я заверил его, что это здравая тактика, опирающаяся на психологические факторы. Два месяца спустя Норстрем вновь водворился в свою элегантную квартиру на бульваре Осман. В его приемной теснились пациенты из всех стран, а больше всего американцы. Осенью, в Париже вышло «Руководство по шведскому массажу» доктора Густава Норстрема, которое мы в лихорадочной спешке составили по нескольким шведским источникам. Одновременно книга вышла в Нью-Йорке. Поздней осенью Норстрема пригласили в Ньюпорт, лечить старика Вандербилта — гонорар должен был назначить он сам. К его огорчению, я запретил ему ехать. Месяц спустя старый миллиардер отплыл в Европу, чтобы занять место среди других пациентов Норстрема — живая реклама, написанная гигантскими буквами и видимая во всей Америке. Теперь Норстрем с утра до вечера разминал своих пациентов громадными ручищами, бугры на его ладонях мало-помалу достигли размера небольших дынь. Вскоре ему даже пришлось пожертвовать субботними вечерами в Скандинавском клубе, где прежде он, обливаясь потом, ради своей печени галопировал по залу, приглашая по очереди всех дам. Он утверждал, что для печени нет ничего полезнее танцев и хорошей испарины. Успехи Норстрема меня так радовали, что я на некоторое время почти забыл мое позорное изгнание. Увы! Оно скоро вновь предстало передо мной сначала овладев моими снами, а затем заняв все мои мысли и наяву. Часто, когда я, стараясь уснуть, лежал с закрытыми глазами, передо мной вновь развертывалась недостойная заключительная сцепа трагедии, и занавес опускался на мое будущее. В темноте вновь сверкали страшные глаза Шарко, я вновь выходил из Сальпетриер под эскортом двух ассистентов, точно преступник между двух полицейских. Я понимал свою глупость, я понимал, что диагноз Норстрема — «безрассудное донкихотство и безмерная самоуверенность» — был справедлив. Снова Дон Кихот!

Вскоре я уже совсем не мог спать — бессонница приняла такой острый характер, что я чуть не сошел с ума. Бессонница не убивает человека, если он сам не убьет себя, хотя она часто бывает причиной самоубийств. Но, во всяком случае, она убивает радость жизни, подтачивает силы, как вампир высасывает кровь из сердца и мозга. По ночам она вынуждает человека помнить то, о чем он стремится забыть в благодатном сне, а днем заставляет забывать то, что он хочет помнить. Сначала гибнет память, потом волны смывают дружбу, любовь, чувство долга и даже сострадание. Только отчаяние цепляется за обреченный корабль, чтобы потом разбить его о скалы. Вольтер был прав, поставив сон рядом с надеждой.

Я не сошел с ума и не покончил с собой, я продолжал кое-как работать небрежно, не заботясь о том, что будет со мной и что будет с моими пациентами. Берегитесь врача, страдающего бессонницей! Мои пациенты начали жаловаться, что я держусь с ними грубо и нетерпеливо. Многие ушли от меня, многие сохранили мне верность — не на пользу себе! Только когда они были близки к смерти, я выходил из своего оцепенения — меня все еще интересовала Смерть, хотя Жизнь уже не пробуждала у меня ни малейшего интереса. Я наблюдал за ее мрачным приближением с тем же жгучим любопытством, с каким следил за ней студентом в палате Святой Клары в безрассудной надежде вырвать у нее ее страшную тайну. Я все еще мог просидеть целую ночь у постели умирающего пациента, хотя вовсе не был к нему внимателен, когда еще мог бы его спасти. Меня хвалили за то, что я всю ночь сидел с умирающим, когда остальные врачи уходили. Но какая была для меня разница — сидеть на стуле у чьей-то кровати или лежать без сна в собственной постели?

К счастью, все возрастающее недоверие к снотворным спасло меня от полной гибели — сам я почти никогда но принимал те средства, которые весь день напролет прописывал моим пациентам. Моим врачом была Гозали. И послушно пил снадобья, которые она варила на французский манер из всевозможных чудодейственных трав. Мое состояние очень тревожило Розали. Я обнаружил, что она нередко без спроса отказывала пациентам, когда у меня, по ее мнению, был слишком утомленный вид. Я пытался рассердиться, но у меня не осталось сил, чтобы выбранить ее.

Был обеспокоен и Норстрем. Наше взаимное положение изменилось: он подымался по скользкой лестнице успеха, я по ней спускался. От этого его доброта только возросла, и я часто поражался тому, каким терпеливым он был со мной. Он постоянно приходил на авеню Вилье разделить мой одинокий обед. Последнее время я не обедал вне дома, никого не приглашал к себе и не бывал в обществе, хотя прежде все это мне нравилось. Теперь же такие развлечения казались мне пустой тратой времени. Я хотел, чтобы меня оставили в покое, я хотел только одного — спать.

Норстрем настойчиво советовал мне уехать месяца на два на Капри и отдохнуть там хорошенько — тогда я, несомненно, вернусь в Париж совсем здоровым. Я говорил, что, уехав, уже никогда больше не вернусь в Париж, так как мне опротивела искусственная жизнь больших городов. Я больше не хочу бессмысленно томиться в этой атмосфере болезненности и гниения. Я хочу уехать отсюда навсегда. Я не желаю быть модным врачом. Чем больше у меня пациентов, тем тяжелее давят меня мои цепи. Я могу найти для своей жизни другое употребление, вместо того чтобы тратить ее на богатых американцев и пустых нервных дамочек. И нечего ему твердить, что я гублю свою «блистательную карьеру». Он прекрасно знает, что во мне нет того, без чего человек не может стать по-настоящему хорошим врачом. Ему к тому же известно, что я не умею ни зарабатывать, ни копить деньги. Кроме того, я вовсе не стремлюсь к деньгам, я не знаю, что с ними делать, я их боюсь, я их ненавижу! Я хочу вести простую жизнь среди простых неиспорченных людей. Если они не умеют ни читать, ни писать — тем лучше. Мне ничего не нужно, кроме беленой комнаты, жесткой кровати, дощатого стола, двух-трех стульев и рояля. За окном пусть щебечут птицы, а вдали шумит море. То, что я действительно люблю, стоит очень дешево. Я буду счастлив в самой скромной обстановке, если только у меня перед глазами не будет ничего безобразного.

Норстрем медленно обвел взглядом столовую — картины с золотым фоном ранних итальянских художников на стенах, флорентийскую мадонну на пюпитре, фламандские гобелены на дверях, сияющие кафайольские вазы и хрупкие венецианские бокалы на буфете, персидские ковры на полу.

— Ты все это, вероятно, приобрел в магазине «Бон-Марше»? — спросил Норстрем, ехидно поглядывая на бесценный бухарский ковер под столом.

— Я с радостью отдам тебе его за одну-единственную ночь здорового сна. Можешь взять вот эту уникальную урбнискую вазу, подписанную самим маэстро Джордже, если сумеешь научить меня снова смеяться. Мне больше не нужен весь этот хлам, он ничего не говорит моему сердцу, он мне надоел! И перестань усмехаться! Я знаю, что говорю, и сейчас тебе это докажу. Знаешь, что произошло со мной, когда я на прошлой неделе был в Лондоне, куда меня вызвали к этой даме, страдающей грудной жабой? Ну так вот! В тот же день мне пришлось заняться еще одним больным (это был мужчина), и гораздо более тяжелым. Это был я сам, или, вернее, мой двойник — Doppelganger, как называл его Гейне. «Послушайте, друг мой, — сказал я моему двойнику, когда мы с ним под руку выходили из Сент-Джеймского клуба. — Я хочу поподробнее исследовать вас изнутри. Возьмите себя в руки, и прогуляемся по Нью-Бонд-стрит от Пиккадилли до Оксфорд-стрит. Теперь слушайте: наденьте самые сильные свои очки и внимательно вглядывайтесь в каждую витрину, тщательно рассмотрите каждый предмет. Вы ведь любите красивые вещи, а мы пройдем мимо самых дорогих лондонских магазинов. Все, что можно иметь за деньги, разложено тут перед вами на расстоянии протянутой руки. Все, что вы пожелали бы иметь, вы получите, лишь стоит сказать — я хочу вот эту вещь, но с одним условием: то, что вы выберете, вы должны оставить себе, отдавать вы ничего не имеете права».

Мы дошли до угла Пиккадилли, и эксперимент начался. Скосив глаза, я неотрывно следил за своим двойником, пока мы шли по Бонд-стрит и заглядывали в каждую витрину. На минуту он остановился перед антикварным магазином Энью, внимательно посмотрел на старинную мадонну на золотом фоне и сказал, что картина очень хороша — ранней Сиеннской школы, может быть, кисти самого Симоне ди Мартино. Он сделал движение к витрине, как будто хотел схватить картину, но потом грустно покачал головой, сунул руку в карман и пошел дальше. Он полюбовался старинными часами в витрине Хаита и Роскелла, а потом, пожимая плечами, сказал, что его не интересует, который сейчас час, да и вообще можно определять время по солицу. Перед витриной Аспри, со всевозможными безделушками и побрякушками из золота, серебра и драгоценных камней, он объявил, что ему тошно, что он разобьет стекло и переломает содержимое витрины, если тотчас от нее не отойдет. Когда мы проходили мимо заведения портного его королевского высочества принца Уэльского, он сказал, что старая одежда куда удобнее новой. И чем дальше мы шли, тем он становился равнодушнее и замедлял шаг лишь для того, чтобы погладить многочисленных собак, следовавших по тротуару за своими хозяевами. Когда мы наконец дошли до Оксфорд-стрит, у него в одной руке было яблоко, а в другой — букетик ландышей. Он сказал, что ничего другого из того, что он видел на Бонд-стрит, он не хочет, кроме, может быть, маленького абердннского терьера, который так терпеливо ожидал своего хозяина перед магазином Аспри. Он принялся грызть яблоко и сказал, что это было очень хорошее яблоко, а потом с нежностью посмотрел на ландыши и сказал, что они напоминают ему Швецию. Затем он выразил надежду, что я завершил свой эксперимент, и спросил, понял ли я, что с ним такое, — не в порядке голова?

«Нет, — ответил я. — Сердце!»

Он сказал, что я очень искусный врач — он всегда подозревал, что во всем повинно его сердце. Он умолял меня не нарушать профессиональной тайны и ничего не говорить его друзьям — им совершенно не нужно знать того, что их не касается.

Па следующий день мы вернулись в Париж. Переезд из Дувра в Кале как будто доставил ему удовольствие — он говорил, что любит море. Но с тех пор он почти не покидает авеню Вилье и только бродит по комнатам, как будто ни минуты не может посидеть спокойно. Он вечно околачивается в моей приемной и отталкивает богатых американцев, чтобы попросить у меня какого-нибудь лекарства, которое взбодрило бы его — он так страшно устал! А потом он ездит со мной по городу и терпеливо ожидает в экипаже с собакой, пока я навещаю пациентов. За обедом он сидит напротив меня на том самом стуле, на котором сейчас сидишь ты, пристально смотрит на меня усталыми глазами и жалуется, что у него нет никакого аппетита — что ему ничего не нужно, кроме сильного снотворного. По ночам он подходит к моей кровати, склоняется над моей подушкой и умоляет, ради всего святого, увезти его отсюда, — он больше не может терпеть, это невыносимо и…

— Совершенно с ним согласен! — сердито перебил меня Норстрем. Прекрати, ради бога, болтать вздор про своего двойника. Душевная вивисекция — опасная игра для того, кто не может спать. Если ты и дальше будешь продолжать в этом же духе, то вместе со своим двойником скоро очутишься в сумасшедшем доме. Но я умываю руки. Если ты хочешь, чтобы твоя карьера пошла к чертям, если ты не дорожишь ни своей репутацией, ни деньгами, если побеленная комнатушка на Капри тебе милее этой прекрасной квартиры, то, пожалуйста, уезжай, и как можно скорее, на свой возлюбленный остров. Лучше тебе быть счастливым там, чем сойти с ума здесь. Что до твоего двойника, то можешь передать ему от меня, что он чистейшей воды лицемер. Готов побиться об заклад, что он скоро обзаведется другим бухарским ковром, чтобы положить его под твой дощатый стол, другой сиеннской мадонной и фламандским гобеленом, чтобы повесить их на стену в твоей побеленной комнате, а также чашей пятнадцатого века из Губбио и старинными венецианскими бокалами, чтобы тебе было из чего есть макароны и пить белое каприйское вино!

Загрузка...