Часть вторая. ОБРЫ

«К тебе идет наибольший и наисильнейший народ, непобедимое аварское племя, оно способно легко отбить, нападения врагов твоих и уничтожить их. Вот почему тебе выгодно заключить с аварами соглашение — иметь в их лице замечательных защитников своей земли. Однако они лишь в том случае будут поддерживать дружеские отношения с римским государством, если будут от тебя драгоценные подарки и деньги ежегодно, а еще будут размещены тобою на плодоносных землях».

Менандр Протиктор, заявление аварского посла императору Юстиниану.

«Господин! Наследуя власть отца своего, ты обязан и друзьям отечества воздавать так, как благодарил он… Отцу твоему, который милостиво вознаграждал нас подарками, мы платили тем, что не нападали на римские владения, хотя и имели такую возможность. Более того, мы уничтожили одновременно тех своих соседей-варваров, которые постоянно опустошали Фракию.

…Мы уверены, ты сделаешь относительно нас лишь то снисхождение, что будешь платить нам больше, чем платил твой отец».

Менандр Протиктор, заявление аварского посла императору Юстину Второму.

«Вы нагло требуете от нас и вместе с тем просите. Думаете, этой неразберихой в речах ваших добьетесь желаемого? Так знайте, ожиданиям вашим не суждено было осуществиться. Вы не обманите нас лестью и не запугаете угрозами. Я дам вам больше, чем мой отец, заставлю вас прийти в себя, если вы слишком уж возгордились. Я никогда не буду нуждаться в союзе с вами. Вы ничего не будете иметь от нас, кроме только того, что посчитаем нужным дать вам в награду за службу».

Менандр Протиктор, ответ императора Юстина Второго аварам.

I

Бабушка Доброгнева, ласковая моя знахарка! Сладкими были ваши слова, еще слаще мысли о божьем повелении — жить в мире и согласии, а народ земной другое, видишь, велит: хочешь быть свободным, независимым, носи при себе меч.

Почему так получается? У бабки слишком древнее понимание закона и благодати или мысли и чаяния благонравия никогда не были и не будут совместимы с тем, что есть? Что-то очень похоже на это. Он так уверовал, в свое время, в то, что говорила его бабушка, весь отселенский народ намеревался вести по ее стопам — найти не только землю-кормилицу, а и землю-мироносицу, а ведь, как обернулось: все-таки повел своих втикачей на битву и один, и второй, и третий раз. Более того, исчезли вот обры, угомонили кутригуров — и будто не по себе стало. Вокруг свой народ, своя земля, есть даже кровные, а сердцу неуютно, чего-то хочет, куда-то рвется. Все-таки к милому сердцу уюту — на Втикач? Впрочем, похоже, будто другой червь точит сердце: не все сделал в Тиверии, оставшись за отца своего. Вероятно, не следовало уповать на уговоры кутригуров прекратить битву, гнать пришлось бы их до самого Дуная, пока не сделал свободной всю Тиверию.

«А если бы произошло то, что болтали кутригуры: в противном случае будут вынуждены обратиться за помощью к обрам? Это новый раздор и новая сеча! Или низовья, в которые оттеснили их, такая великая потеря для Тиверии? Зато не будем соседями с обрами. И кутригуры остались благодарны за милосердие. Эта благодарность немало будет весить в будущем!».

Скорее приехал бы князь-отец. Доложил бы, что сделал без него в Тиверской земле и знал бы уже, так ли сделал.

Поляне, росичи, уличи успели отправиться домой. Вероятно, пируют после сечи, славят богов, себя. Ибо все-таки вернулись с поля боя, с победой — такой, что про нее годы будут помнить. Нет на Днепре обров, притихли, будучи разгромленны, утигуры и кутригуры. А это сладкая радость, тем более для уличей, полян, да и для них, втикачей. Только Тенгри как был, так и остался спокоен. А под боком коварные и жестокие ромеи, да склонные до татьбы обры. Вдруг распахнулась дверь, и на пороге встал слуга:

— Князь, ромейские гости прибыли в Черн.

— Ну и что? Без меня некому дать разрешение на торг?

— Дать есть кому, но навикулярий хочет говорить с князем.

— Ну, тогда вели, пусть заходит.

Гость не замедлил. Был неказистый из себя — слишком мелкий телом, зато вон, какой шустрый. Рьянно переступил порог, измерил быстрым взглядом Богданко и потом назвался.

— Навикулярий Несторий с приюта Фомы.

— Сын княжеский Богданко. Челядь доложила мне: гость и муж от ромеев хочет видеть князя Тиверии. Его нет сейчас в Черни. Я тут за него. Если у навикулярия неотложное дело, могу выслушать.

Несторий еще раз огляделся и, заметив, что слуг нет при беседе, убрал доверительный вид.

— У меня приятные для княжича и его отца новости. Княжны Злата и Милана велели кланяться государю Тиверской земли и заверить его, что они живы и здоровы.

— Правда? — обрадовался Богданко и не стал скрывать своей радости; подошел к гостю, взял за плечи, счастливо и обнадежено посмотрел ему в глаза. — Где же они? Что с ними? Как случилось, что они оказались в ромеях?

Навикулярий почувствовал себя неловко, и вместе с тем утешился, и это ощущение не замедлило засветиться в его глазах.

— В тот день, как лодья с княжнами отправилась к Дунаю, задул супротивный ветер — норд-вест. Ваши лодочники не справились с парусами, и лодью унесло в открытое море. Слава богу, на них наткнулся дромон, на котором находился епарх скифских Томов Виталиан. Он подобрал потерпевших.

— Так они в Томах?

— Да. Находятся под надежной охраной епарха Виталиана. Он велел передать князю Тиверии, чтобы поспешил прийти и забрать их, пока не узнали обры.

Вот как: пока не дознались обры.

— Навикулярий Несторий только с этим прибыл в Тиверскую землю или имеет намерение производить и торги?

— Торг — также, да и вести от епарха, прежде всего.

— На торги будет разрешение, как и содействие княжеское, и не только сейчас, а и потом. А за добрые вести, за достойные мужа и друга поступки будет благодарность от всей земли. И тебе, навикулярию и епарху Виталиану. Тиверцы умеют ценить дружескую благосклонность, а союзническую добродетель, прежде всего. Одно скажи: как долго будешь у нас? Князь Тиверии вот-вот должен вернуться в стольный город. Было бы желательно, если бы ты встретился непосредственно с ним.

— Мне что, — пожал плечами ромей. — Я не спешу. Своим желанием немедленно поговорить с княжичем хотел сказать, что поспешить следует вам. Обры откровенно нагло ведут себя в Скифии. Узнают, что дочери князя в Томах, — епарху не удержать их под своим крылом.

Навикулярий имел вид видимого благодетеля, а Богданко слушал, и чем дальше, тем больше в мысли утверждался: что-то тут не то и не так. Что обры откровенно наглые, в этом нет сомнения. Сомнение порождает другое: ромеи не такие уж несвободные на своей земле, чтобы бояться обров и не быть уверенными, что могут уберечь от них пленниц. Это же не кто-нибудь опасается — сам епарх.

— Я согласен: поспешить надо. Но как? До моря путь нам пересекли кутригуры, союзники обров. Они не пропустят наши лодьи к Томам, тем более сейчас. Может, навикулярий будет такой ласковый и возьмет на себя это благочестивое дело? Тиверия хорошо заплатила бы ему и за перевоз, и за расположение сердца.

Ромей неуверенно развел руками.

— Если бы от меня это зависело. Сестры княжича в руках епарха Виталиана, а епарх сказал: «Если князь Тиверии даст за дочерей десять тысяч солид, он сам доставит их в Черн».

На этот раз Богданко молчал дольше, чем пристало сыну, сидящему уже на столе отца-князя. Боги светлые и боги ясные! Так вот чем объясняется ромейская добродетель: они хотят вырвать из тиверской казны целых десять тысяч! За обычную девушку-пленницу на работорговом рынке берут двадцать солидов и остаются довольны, а за княжон по пять тысяч загнули.

— А епарху не кажется, что это слишком? И весьма, слишком.

— Как?

— Сколько вы берете за девушку-пленницу на работорговом рынке?

— Достойный! — искренне удивляется Несторий. — Так за девку, а это за княжон.

— Я это помню. И все же десять тысяч! Это же не шутки. Тиверия пережила тяжелую и изнуряющую битву, и она разорена. Или епарху не известно, как пустеет в такие времена княжеская казна?

Навикулярий подозрительно-недоверчиво и вместе с тем, видимо, разочарованно скривил губы. Было такое впечатление, что он не только удивляется торговле княжича, — охладел к нему.

— Княжеский сын забывает, — изрек, наконец-то, что было написано на его лице, — забывает, говорю, что я не торговаться приехал, — передал волю того, кто торгует, и слишком высоко стоит надо мной, чтобы без него можно было что-то переиначить.

Сказано негромко, вроде бы и не велеречиво, а сказано вон как много. Возьмет, обернется сейчас и уйдет. И что тогда будет делать он, Богданко, да и отец его, когда уйдет, а там и пустит лодью по течению Днестровскому? Отправиться в Томы и торговаться в Томах? А как отправиться и как будешь выторговывать, когда Злата и Милана все-таки в ромейских руках?

— Епарх был уверен, что договорится с князем Тиверии, — размышлял вслух ромей, пожалуй, заметив Богданково смятение. — Говорил, когда это произойдет, они и дальше могут быть хорошими соседями и друзьями. Пусть княжич знает: все мы и епарх также весьма опечалены появлением обров в Скифии, мы с ними не друзья сейчас, а дальше и подавно не будем.

— Так, может, гость из ромеев и посланник епарха дождется князя Волота? Дело, думаю, стоит того.

— Некоторое время побуду в Черне, однако не дольше, как продам товар, куплю то, что хотел бы приобрести в Тиверии.

— Вот и хорошо. Князь вот-вот должен быть. А будет князь, думаю, договоримся до чего-нибудь.

Он не был до конца откровенен с навикулярием, про себя думал: успеет или не успеет прибыть за эти дни князь — все равно будет время подумать, посоветоваться со старшими, хотя бы и с княгиней. Она, может, и не знает, что имеется в казне князя, зато знает больше, чем кто-либо, каковы намерения отца, как отнесется он к такому выкупу.

Не искал случая. Спровадил навикулярия — и к Миловиде поскорей.

— Мать княгиня, — сказал поспешно, едва переступив порог. — Светлый день настал для всех нас, слышали, мать княгиня!

— Ой! — отозвалась она на его радость и застыла ожидая, — Не князь ли возвращается из дулебов?

— Лучше, — подошел и замер перед нею, поцеловал подол платья. — Злата и Милана отыскались.

Всегда пригожая и ясноликая, Миловида еще заметнее засветились лицом, стала похожа на зорю-ясную, поражающей мрак и светящейся, как звезда из мрака. Несмотря на то, что княгиня она, и не кровная Богданке, бросилась к нему, заглядывает, внимательно, в глаза и спрашивает-допытывается, где они, Злата с Миланой, откуда князь и сын княжий знает о них и что знает. Наконец посадила рядом, утирает слезы умиления и спрашивает, верно ли это, что они нашлись, как далеко от земли своей.

— Навикулярий из Том ромейских только что был у меня и сказал, что Злата и Милана в том же приюте, под наблюдением епарха находятся. Но вот какая загвоздка, матушка княгиня: епарх спас их в бушующем море и хочет теперь, чтобы князь заплатил за это спасение.

— Это уже, как водится, Богданко, — поспешила подтвердить словами и даже коснулась успокаивающе его руки. — Ромеи на то и ромеи, чтобы на все смотреть, как на возможную выгоду.

— Знаю, но, все же, не могу не смущаться. Догадывается ли княгиня, сколько потребовал ромей от князя Тиверии за дочерей?

Она притихла вдруг, то ли прикидывала, сколько мог потребовать епарх, или боялась тех желаний и не способна была преодолеть свой страх.

— Думаю, немало. А все же, так ли очень много, чтобы смущаться?

— Десять тысяч золотых солидов!

Всплеснула руками и на вид погрустнела так же внезапно, как и засияла недавно, однако ненадолго. Но в какой-то момент снова оживилась.

— Не печалься и не поддавайся терзаниям, достойный князь. Прибудет отец, помозгуем вместе и как-нибудь уж соберем эти солиды. Зато Злату, Милану избавим от печали и беды, снова получим радость видеть их, быть, как и были, вместе с ними. По себе знаю, как им там, бедняжкам.

— Боюсь, соберем ли такие солиды, и потому пришел к матери княгине на совет. Что знает она о княжеской казне? Есть в ней что-то или нет? Я просил навикулярия торговать у нас и ждать князя Тиверии. Но если отец не поспешит и не прибудет ко времени его отплытия, должен сказать ромею: даем мы епарху Томов желаемые солиды, как выкуп за сестер, или не даем.

— Как бы там не было, ласковый Богданко, говори: даем. Что-то есть в казне, что-то займем у мужей-владетелей.

— Уверена, матушка, что займем?

— Ой! Конечно, как же не уверенна, о свободе идет речь. А когда речь идет о свободе, можно ли думать и колебаться?… Хоть лопни, а должны сделать все, чтобы дочери наши, а твои сестры, были свободны, все-таки с нами и все-таки на своей земле!

Уверенность ее, как и желание пожертвовать всем, имеющимся достатком, а также избавить от беды обездоленных, добавили уверенности и Богданке.

«А действительно, — подумал он, — пристало ли колебаться, как быть, когда Злата и Милана зовут: помогите?»

— Спаси Бог, — поднялся и вежливо поклонился Миловиде. — Спаси Бог, ласковая княгиня, за твердость намерения и духа, что дали мудрый совет. Так и скажу навикулярию: «Вези сестер, будет за них то, что просишь».

Хотел сразу же разыскать ромея и сказать:

«Так и так, я согласен», — и на какой-то из ступеней, ведущих к Несторию, остановился и задумался: а не набьет ли этой поспешностью и без того слишком высокую цену? Правда, и впрямь набьет. Договорились же: встретятся после завершения торга. Глядишь, в это время вернется и князь Тиверии, а не вернется, решение примет он, княжич. Так пусть так и будет, как договорились. Удовольствие, как и радость, показывать не следует.

II

Земля на Втикачах и небо над Втикачем богата соблазнами, чуть ли не самая соблазнительная среди них — плодородные нивы в долинах, мягкая теплота над долинами. Проходит второй десяток лет, как поселились здесь по милости киевского князя тиверцы, ни разу не изведали, что такое пагубная жара в разгар лета и — ветры-суховеи из пустынного Леванта. Только и горести было, что выпало осваивать необжитые окраины Заросья и испытывать сильные морозы, снежные заносы в этих окраинах. Наступала теплынь — удостаивались и благодати, а более всего в передлетье, когда изобилуют зеленью долины, начинает медоносить лес. Стелется тогда от края до края зеленое море трав, наряжается в новые одежды закурчавленные верхушки деревьев по оврагам, радуется плодоносию Матери Земли и славит землю-плодоносицу многочисленная птица — в лесу и в поле, особенно над полем, в том небе, где томится от щедрот Хорса воздух и откуда открываются не отдельные, а соблазнительные для глаза окрестности, — вся земля.

Всадникам, что направлялись к Втикачам ранним утром, и вдоль Втикачей — тогда, как благословлялось на свет, было не до окрестностей и не до соблазнов в окрестностях: над рекой клубились туманы, пусть не те, что пробирают до костей, но, все же, густые и повсеместные. Разве за такими присмотришься к чему-либо? Смотри за едва проторенной просекой и держись просеки — вот и вся твоя забота. Зато, когда вышло из-за горизонта румяное, после ночной купели, солнце и брызнуло на долины золотыми стрелами Хорса, и княгиня, и сопровождение ее засветились лицами и стали оглядываться, как тают под теми стрелами густые и повсеместные еще туманы, как корчатся, тая, и отступают ближе к лощинам, опушкам и оврагам. Из седых стали белыми и оттого какими-то причудливыми. Жмутся к земле и сгущаются, жмутся и сгущаются, как-будто просятся оставить их хотя бы в этой до предела сгущенной малости. Залитые солнцем долины набирают от этого бескрайную красоту и бескрайное искушение. Такое, что хоть останавливайся и любуйся ими. Ведь не всегда есть возможность видеть, ибо заботы дня укорачивают и укорачивают возможность наглядеться земными искушениями, не говоря уже о бескрайных.

На какое-то время река круто выгнулась направо и выскочила на редколесья, а там и в поле. Довольно широкое оно было здесь, такое широкое, как нигде. По одну сторону пути, что оставил изогнутую луку реки и шел теперь полем, что лежало под солнцем и гнало ленивые волны чистой и дородной ржи, по другую — кипела белым наводнением гречиха. От ржаного поля наплывало на всадников только величие, а от гречихи красота — и медовые ароматы. Такие пьянящие, дух захватывали.

Княгиня Зорина первый захмелела от них и остановила жеребца.

— Чье это поле? — обернулась к сотенному.

— Общинное, достойная.

— Знаю, что общинное. Владетели у нас не имеют еще своего поля. Какой общины, спрашиваю?

— Закутской, пожалуй, она соседствует с нашей.

Помолчала, оглядываясь на поле или на различия, которые отличали обработанные человеческими руками поле от необработанного, и потом добавила, отправляясь:

— Хорошо ухожено поле. Прошлым летом, помнится, не было таким.

— Нового ролейного старосту выбрала община, поэтому и поле стало неузнаваемым.

— А почему я не знаю о том?

— Наверное, князь Богданко знает, при нем выбирали отмина.

Пришпорила сильнее, чем прежде, жеребца, вела впереди и молчала. Только осматривалась вокруг и являла удовлетворение свое, оглядываясь. Обширность, дородность ухоженного общинного поля радовали ее, то ли отмины, что отличали ухоженное поле от неухоженного, того, что лежало ближе к лесу, свидетелем прошлого и напоминало о прошлом? И то и другое, наверное. Вот какое буйнотравье было на месте поля недавно, как щедро засевались долины цветом вместо хлеба, темно-красным, желтым, белым, синим, снова темно-красным и снова белым и синим. Или нечему радоваться княгине, что не стоит в стороне от общинных забот своего мужа, оставшейся вместо него хозяйкой всей Втикачи и дает порядок как общинным, так и ратным делам на Втикачи?

Мужи гнали и гнали вслед за Зориной лошадей, пока снова не оказались в лесу, а там — у реки.

— Переправимся на противоположный берег, — повелела княгиня, — Оттуда подступы к Закутской башне.

— Что ты, достойная! — силился отговорить ее сотник, — то уличский берег, там нас могут признать супостатами и повести как с супостатами. Да и свои посмотрят на наше появление разве не так же.

— Ничего. Зато проверим, как следят на башнях, зная, что идет брань, что супостат всегда может объявиться на рубежах нашей земли, и объявиться неожиданно.

С княгиней да еще предводительницей рати в княжестве не приходится спорить. Поэтому и не спорили всадники. Молча, согласились с нею, молча, направились через Втикач. Река не такая уж и широкая, однако, беспокойная, быстро и мощно несет свои воды в ту, что звали в низовьях Синюхой. А быстрина сносила лошадей, сносила и всадников, набегала неумолимо и не давала мелкими, на беду частыми волнами перевести дыхание. Хорошо, что длилось это не так уж и долго. Да и противоположный берег в том месте, где переправлялись, не был такой крутой, как выше по быстрине. Переправились через нее и сразу же выбрались на твердь, а уже на твердом сняли с себя чадиги, выкрутили, как только смогли выкрутить, не снимая, одежку.

Княгиня, хотя и отошла подальше от мужей, сделала не больше, чем мужи.

— Довольно, — повелела. — В пути, под стрелами Хорса будем обсыхать. Лето сейчас, не зима.

До ближайшей, Закутской башни не такая уж даль. Однако ехать надо было нехоженым лесом. Пока пробились сквозь него и приблизились к пути, что вел на башню со стороны уличей, и сами измучились, и коней измучили до предела. Во-первых, петляли зарослями, будто лис по лесу, а во-вторых, должны были прокладывать себе в них путь мечами. А это не только пота, но и крови нередко стоило. Кто был неосторожен и поцарапал, пробираясь между причудливо сплетенными ветвями, то лицо свое, то руки, а уж кому-то и порядком досталось!.. Действительно, на татей-бродяг стали похожи. Зато княгиня вон, какая довольная была. Как же, целая ватага верховых людей приблизилась к башне, не слышно, подступили к ней со стороны чужой земли, а на башне и ухом не повели. Те спали после ночных часов — и спали, конечно, сном праведников, — те варили кушанье и менее всего думали о появлении княгини и еще со стороны земли уличей.

— Мы не далее, как позавчера были у них, — оправдывал себя и часовых своих десятский. — Говорили, утигуры побиты на южных рубежах земли ихней, обры также разгромлены и отброшены прочь. Если и идет сейчас сеча, то где-то при Дунае, а это, достойная княгиня и без меня знает, вон как далеко.

— И вы поспешили поверить и уверовать в то, что сказали поселяне-уличи. А что говорила я, ваша княгиня, когда посылала на эту башню? О том забыли? Это пустили на ветер?

Десятский молчал и тем еще больше добавлял княгине злости.

— Завтра придет на ваше место другая стража, — пообещала и этим, кажется, удовлетворила себя. — Вы предстанете перед княжеским судом и будете судимы за недостойные воинов и защитников своей земли поступки.

Пригрозила и двинулась из башни, суровая и неумолимая, решительная в своих намерениях, а в этой решимости совершенно равнодушна к тому, что дважды сама купалась во Втикачке и купала воинов, которые сопровождали ее. Как будто все это какое-то удовольствие, будто нельзя было остаться на некоторое время у реки и обсушиться.

«Крутая норовом, — определил мысленно сотенный. — Ей-богу, гораздо круче, чем сам князь. Такая, действительно, осудит, если что, ни на мгновение не поколеблется».

Попадались на пути скотоводы, но разминулись сами по себе, интересуясь, чьи они, как поживают, попадались селения, тоже поворачивала и спрашивала, устроены ли все, что нужно приготовить перед жатвой, пожнут ли и свезут зерно к овинам, если мужи не прибудут с поля боя вовремя?

— Будьте усердны, — советовала, — и не будьте жалостливы. Отроков ставьте к делу — и на жатву, и на молотьбу. Пусть знают: в отсутствие мужей это наидостойнейшая их обязанность, и, равная ратной обязанность.

Одни обещали и раскланивались, другие жаловались: как пожнут и свезут с поля зерно, когда рук мало, а лошадей еще меньше.

— Говорите об этом ролейному старосте, пусть позаботится, чтобы могли справиться и с тем и с другим, а увидите, что не справитесь, к соседям должно обратиться, не помогут — ко мне. Хлеб — наши наибольшее достояние, крепость здоровья и жизни. Уродился он этим летом щедро, не упустите божьих щедрот, соберите и ссыпьте в житницы, следующим летом может не уродиться.

Вероятно, всю землю намеревалась объехать, все узнать и всех напутствовать — не миновала ни одного села, а в селе — каждой общины. Тогда уж угомонилась, как достигли крайних на заход солнца, а среди крайних — и сторожевой башни, стоявшей на пути, по которому отселенцы пришли сюда из Тиверии.

Ее встретили здесь, как положено, и, что больше всего удивило сотенного и его сотню, — как-то непонятно радостно.

— Как хорошо, достойная княгиня, — призналась стража, — что ты прибыла: есть обнадеживающие вести из поля боя.

— О, так? Какие же именно?

— Обров и их союзников кутригуров разгромили на Тиверской земле. Заключен договор, по которому обры обещают пойти или пошли уже за Дунай, а в Придунавье, правда, в незаймище остаются одни кутригуры.

— Хвала богам!

— Да, слава и хвала!

— Кто принес эти утешительные вести?

— Гонец из Тиверии, от князя Богданка.

— Приведите мне его.

Княгиня Зорина не была уже, как перед этим, суровой и неумолимой. В одну секунду сбросила с себя напущенную на рубежах строгость, стала не правительницей — просто женой, а еще ровней всем и другом для всех. Увидела гонца и убедилась, что он все-таки гонец, и обрадовалась, не зная как, спрашивала и спрашивала, как вопрошает в таком случае каждая жена: где князь, что с князем и его ратью, как долго он еще будет там, на месте недавних битв, а допытавшись и убедившись: рати славянские перехватили у супостата славу и перехватили возможность, наступил желанный мир, а с миром вернется под каждую втикачскую кровлю благодать, — перевела дух и прикрыла в сладком покое глаза.

— Принесем жертву добрым богам. Здесь же, на этом счастливом месте, в этот утешительный для всех момент.

Вновь она стала властной и торжественной, как всякая жрица, и благодарна богам за одержанную над супостатом победу. Славила Перуна, Хорса, Даждьбога и обещала, снова славила и снова обещала: народ земли Трояновой не забудет их покровительства, воздаст должное их покровительству и воздаст достойно. Вернется с поля боя рать — по всей земле задымят капища, вся земля явит солнцеликим свою щедрость и свою благодарность.

Возвращаясь в Детинец, Зорина утешала себя уверенностью: наконец-то избавится бремя княжеских обязанностей, давать лад очагу и детям. А не произошло того, что обязанностей и вовсе стало больше. Князь не объявляется и не объявляется, а княжество обрадовалось добрым вестям и захмелело, но не тем, на что надеялись, а хмелем. Думала, жены не покладая рук, заботятся, чтобы мужи, вернувшись, довольны были ими и тем, что готовили для детей, общины, а эти жены взяли и обезумили на радостях, не о жатве заботятся, о веселом застолье с мужами-победителями. Только и делают, что шлют в Детинец послов и спрашивают у княгини: «Где рать? Почему есть примирение, а мужей нет?…»

Как будешь спокойной и доброй с такими? Должна напускать на себя вон какую строгость, а еще бывать в селах и присматривать за порядком, которым желает порадовать князя, давать наставления тем, которые сами себе не способны их дать.

Возвращаясь однажды из таких посещений и думая в пути, ехать уже в княжеский Детинец или завернуть еще в одно село, увидела вдруг: с высоты в долину медленно двигалась вереница ратных мужей — впереди всадники, за всадниками обозы, вновь всадники и снова обозы.

«Все-таки идут… — вскинулась сердцем. — Все-таки оставили Тиверию и идут!»

Пришпорила жеребца и погнала наперерез воинам. Знала: это не втикачи. Были бы втикачи, давно свернули бы в стольный Детинец. А все же не могла не поспешить и не поинтересоваться: кто? откуда?

Так и спросила, когда подъехала и осадила перед обозом напуганного своим беспокойством жеребца:

— Кто будете, люди?

— Поляне, сестра пригожая, и росичи.

— С поля боя идете?

— Да, так.

— Что же несете оттуда?

— Перехваченную возможность, покой.

— Слава богам! И вам слава, мученики битв!

— Мученики остались на поле боя, достойная. Мы — те, что взяли верх над супостатом и знаменуют собой славу в битвах.

— Каждому свое, да. А рать втикачская, князь Втикачи тоже отправились за вами?

— Да нет, втикачи на прадедовой земле, при князе Тиверии остались. Позже будут.

Говорили, что и гонец Богданки, а он так радовал своими рассказами сердце: это, правда, что произошло примирение, что ее муж и князь, жив, не на этой, так на следующей, а не на следующей, то уж через ту неделю, а будет дома.

Такая услащенная была этими добрыми вестями, или передумала, убедившись, — не поехала в тот день ни на недалекое отсюда село, ни еще куда-то, направила жеребца к княжескому жилищу и к жилищу своих кровных. Дети ее не предоставлены, разумеется, сами на себя. Старшие — Славомир, Радогост — отроки уже, отданы в младшую княжескую дружину приобретать ратные навыки, младших оставляет, когда едет из Детинца, на руки наставницы. И все же наставница есть наставница, а мать есть мать. Если могла бы быть и днем и ночью с детьми, смотреть за каждым и чувствовать, что каждому надо, что у каждого болит. Хорошо тогда посещать очаг, когда есть в нем заботливая огнищанка. Да, не огнищанин и не челядник, тем более, все-таки огнищанка, продолжательница рода и ревнивая хранительница родовых обычаев. А что будет в ее жилище и — с жилищем, если и дальше так будет складываться: муж — в походах и на полях брани, а она — повелительница Втикачи вместо мужа? Или тогда этот обычай будет известен и соблюден, ибо взлелеян и вознесен превыше всего? Или должна утешиться другим — что он бдит, чтобы был порядок и покой во всей земле? И об этом кому-то следует заботиться, да. Но кто позаботится о роде, о наследстве рода — обычае, если не позаботится мать?

Скорее возвращался бы князь и брал на себя заботу о земле, мощи ее. Детей, как и очаг, желанные блага в очаге, Зорина с удовольствием возьмет на себя. И охотно, и надежно, так надежно, как брала до этой заварушки. Разве он, Богданко, не радовался этому, не говорил: «В твоем сердце, конечно, моя Зоринка, так много огня, а в мыслях, деяниях — здравого смысла, что мне ничего не остается, как быть уверенным, что из тебя вышла и заботливая мать, и недремлющая огнищанка, и жена-услада».

В Детинце, а, тем более, в тереме она вновь объявилась такой, какой дети и слуги отвыкли ее уже видеть. И видом светилась и обнималась светлея, как и ее девочки, и смеялась и ласкалась с ними, как не ласкалась с того самого дня, когда князь протрубил тревожный путь и оставил всех в тревоге. А уж что щебетала своим наименьшим и наслаждалась радостью, что сияла на их довольных личиках, ой, Боженьки! Оставалось бы только созерцать эту радость и дивиться маминому утешению, если бы не были так малы и не жаждали видеть маму еще радостнее, чем есть.

— Уже будете с нами, мама? — поинтересовалась старшая, Гостейка.

— Да, уже буду с вами, дети мои милые. Вижу, заскучали без мамки. Только безутешно или и плохо чувствовали себя без меня?

— И безутешно, сладкая наша, и плохо. В лесу кукушка кукует, оповещает всех: «Принесла вам, люди, ключи от рая», — а выйти без мамы не свободно. На подворье горлица воркует, зовет и зовет, чтобы приходили и посмотрели, как она гнездышко вьет, а нам снова не свободно. Потому что слугу страх охватил, а наставницу терзания, только и делает, что Чура выспрашивает: где муж, что с мужем?

— Потому что ей же тревожно, Гостейка. Сеча шла, Морана свирепствовала.

— Будто воины, имеющие мечи, копья, боятся Мораны, — храбрится, старше Гостейки на два года, Ярослав.

— А то нет? — мать ему.

— Да ведь нет. Махнет один с другим мечом — и уже нет Мораны, убежит куда попало, чтобы дальше от воинов и той напасти, которая может быть, когда слоняется между воинов.

Мать не смеет возражать. Верит отрок, что так, — и пусть верит. Когда-то сам пойдет на битву, будет вернее и надежнее, если пойдет с этой верой, а не со страхом перед Мораной.

— Может, и так, — ответила, погодя. — Право, так, потому Мораны действительно уже нет, милые мои голубчики. Сейчас видела полян, возвращались с поля боя. Сказали: выгнали обров из земли Трояновой, за Дунай пошли. А если так, и Морана угомонилась. Мир идет по нашей земле, поэтому вскоре и отец ваш, и муж наставницы — все придут, и поселят радость в жилищах и развеселят нас не хуже кукушки, принесут весть о наступлении погожего дня.

Ярослав только храбрился, слыша мамины радости, а Гостейка с Жалейкой и в ладошки хлопают: князь-отец приедет! Князь-отец приедет!

— Я пойду и скажу об этом наставнице, — додумывается наименьшая. — Пусть прогонит терзание, пусть знает: для всех нас — и для нее тоже — настал желанный светлый день.

Зорина милостиво соглашается, а про себя думает: «У Жалейки добрее, чем у других, сердце. В кого же это она пошла: в отца своего, князя Богданко, или в мою маму Людомилу? Право, в маму Людомилу, ибо лик имеет мамин».

Чувствовала, гордится этим, а заодно и больно ей от этого: чем заплатила она своей достойной маме за ее доброту? Да, чем? Пошла против ее ревностного крика-испуга, крика-плача: «Не смей и думать о том!». Взяла и бросила на произвол судьбы: будь, как можешь, и живи, как знаешь.

«Должна искупить теперь эту свою вину и знаю чем, — подумала. — Вложу в сердца моих деток ее добродетели. За старших двух не уверена уже — те в княжеской дружине, там свои обычаи и законы, как и свои наставники, а меньшим должна вложить в сердца и взлелеять в сердцах все, что надеялась вырастить во мне моя мама. Может, это не все будет искупление, но какое-то будет все-таки».

Вздыхала сдержанно и старалась погасить в себе внезапно рожденную боль беседой с детьми и заботами о них: спрашивала, накормлены ли — и довольствовалась дружным заверением: «Да»; интересовалась, купали ли их — и снова довольствовалась: челядь же знает свое дело: еще спрашивала, хотят пойти завтра с мамой за Детинец — и слышала дружные, вместе с этим не только девичьи, а и сыновьи, голоса: «Ой, да то ж, мама, наибольшее наше желание!»

— Так на этом и решим, голубята мои! — обнимала всех сразу и прижимала к себе, а прижав, купалась в светлой радости чад своих и перенимала их светлую радость.

III

А князя Богданки, и воинов, ушедших с Богданко, не было и не было. То ли заждались все встречи с ними, то ли трудности в быте без мужей слишком подпирали, не стало терпения у одной из жен, не стало у второй, а этого оказалось достаточно, чтобы не стало его и у всех других: собрались однажды всем Детинцем, а может, и селами, что соседствовали с Детинцем, и отправились в терем княжеский, сняли караул с терема:

— Позовите нам княгиню! — повелели слугам.

Челядь следила за воротами и не спешила слушаться, но, все же, колебалась: сказать или не сказать княгине, какая беда нависла над всеми, кто в тереме, но княгиня сама услышала шум и не замедлила предстать перед втикачскими женами.

— Что привело вас, огнищанки, к княжескому терему? Вижу, взбунтовались и гневны в заварушке своей. На кого и почему?

— Терпения уже нет, княгиня. Обры повержены, а где наши мужи? Почему князь держит их в Тиверии?

— А Тиверия, чья есть? Она чужая вам?

— Не чужая, но почему князь засел в ней? Шли, княгиня, гонца, вели, пусть возвращает нам мужей наших!

— Да! — подхватили стоголосо. — Шли гонца и вели, пусть возвращаются уже домой! Нива созрела. Что будет с хлебом, если пожнем и не свезем вовремя? И что будет с нами, если будем жать одни?

Поднесла резко руку и тем усмирила изрядно возмущенную толпу.

— По-вашему, ни князь, ни мужи не знают, что во Втикачи созревают поля? Есть, значит, потребность быть еще в Тиверии и следить за супостатом, что осел на южных рубежах земли нашей и не дает причин быть уверенным за него. Разве забыли: ратная обязанность — над всеми обязанностями обязанность.

Минуту длилась умиротворенная тишина.

— А если все они вместе с князем легкомысленичают? — послышался отдаленный, где-то с противоположного конца голос. — Что если пошли гостить к кровным и засели у кровных?

Снова были слишком едины и взбудоражены, однако Зорину не пугала и их взбудораженность — в мозгу заискрилась в этот момент веселая мысль и склонила к шутке.

— Так вот, что больше смущает одних и других: боитесь, чтобы мужей ваших не пригрели хлебосольные тиверские жены.

Какая-то только улыбнулась смущенно, а какая-то и засмеялась. Смех этот подхватили, однако не так дружно, чтобы чувствовалось полное единство между тем, что было на сердце и устах княгини, и тем, что в мыслях толпы.

— Вот что скажу вам, — остепенилась Зорина и приняла достойный княгини вид. — Гонца я могу послать, это не составляет большого труда. Но не хотелось бы предстать перед князем и мужем своим такой бедной на разум, как появились вот вы передо мной.

Жены смотрели на нее, как если бы телки на новые ворота.

— Не поняли, вижу. Так скажу больше: идите к своим детям и будьте терпеливы. Мужи ваши не засидятся в Тиверии дольше, чем успеет доскачить до них мой гонец. Если этого не произойдет, тогда я признаю себя бессильной в мысли и сложу перед вами обязанность.

Зорина не ошиблась, даже представила себя перед всеми и утвердила в мыслях всех как провидица: на третий день после женской сходки у ее терема затрубили рога на рубежах Втикачской земли, а вскоре прискакал в Детинец и гонец от князя.

— Воспряньте духом, люди! Светлый день настал: рать втикачская возвращается с поля боя. Слышали, с перехваченной славой и перехваченной возможностью возвращается домой!

Трубы, в них трубили на радостях, быстро донесли эту весть в окрестности, и с тех окрестностей стали съезжаться в стольный Детинец люди — жены и дети, те, кто послал на битву с супостатом мужей, и те, кому некого было посылать. Потому что это немалые вести и радость тоже большая: рать возвращается, и не опозоренная — озаренная славой. Не думали о том, все ли возвращаются, кого ждет светлый день, а кого — черная печаль. Возносились и возносились вдоль пути, светились видом и надеялись: вот-вот дождутся уже тех, кто несет на знаменах славу своей земле.

Вышла к народу и княгиня. Стоит, одетая в складный праздничный наряд — теперь на ней белое, вышитое по подолу и на рукавах платье, поверх платья накинута темно-красная епанча, такая же, как и платье, шапка-калансува из пурпура — и старается сдержать себя, не поддаться искушению, как поддаются другие, и заглянуть вдаль, не едет ли уже князь.

Она сама была на месте, вблизи ворот. Рядом сыновья-соколы дочери-горлицы, а еще огнищане и огнищанки. Одни как и княгиня, смущались и ждали, другие имели и обязанность ожидая: наготове держали то, что могли преподнести, поздравляя князя с победой.

— Идут уже! — увидел кто-то из передних и объявил всем.

— Да, едут! — видят и все остальные, а те из огнищан и поселян, стоящих ближе к лесу, произносят уже здравицы, так звонко и зычно, что княгине кровушка заливала лицо, чувствует, что дрожат ноги, однако берет из рук огнищанки хлеб-соль на красочном полотенце и идет навстречу своему любимому мужу и князю-повелителю, который, видела уже, отправился к ней, сиял всем своим доброликим видом.

От всего рода и всего народа втикачского славили князя и его воинов с перехваченной у супостата возможностью и поднесли в знак благодарности за спасение от зла и напасти дары земли нашей — хлеб и соль.

Князь Богданко мгновенно спешился, поцеловал сначала переданные ему дары, затем — княгиню, детей своих, поклонился народу, что славил его здравицей, а потом взял на руки маленькую, Жалейку, и велел княгине:

— Я пойду с детьми, огнищанами к народу, буду завершать торжество встречи воинов с народом, а ты поспеши к обозу и встреть, как подобает, гостью.

Она опешила и посмотрела на своего повелителя.

— Кого именно? — не выдержала.

— Мать Людомилу.

Знала, ей, княгине, не пристало высказывать воинам, как и народу, то, что бурлит сейчас в сердце и волнует бурной радостью, как и тревогами, сердце. Да до воинов ли и до народа ли было, когда она услышала из княжеских уст, что к ней прибыла мать Людомила. Боги светлые, боги ясные, это же не кто-нибудь — мать! Надеялась ли на такое? Будет князь в Тиверии, думала про себя, выберет время и посетит, а наведавши, узнает, что с матерью, как там мать. На большее и не смела надеяться. Достойна ли этого большего, когда вон, какая неблагодарная была со своей пригожей и самой ласковой, из всех ласковых, матерью? Мгновение ясное, мгновение счастливое! Какая же она есть сейчас, через двадцать щедрых на беду лет?

Бежала и бежала мимо мечников, миновала и разминулась с мечниками, а обоза не было и не было. Уже и поселян, вышедших встречать ратников, миновала, уже и пути для нее не стало, все, до самого луга заполнено всадниками. Но это разве неприятность для таких, как княгиня Зорина? Идти лугом, но, все же, идти. Пусть не бежать уже, однако идти и идти, пока не дойдет до обоза.

— Где обоз, воины? Далеко ли до обоза?

— За той сотней уж будет, достойная, — узнал кто-то ее и поспешил с советом. — Встань и жди, сейчас подъедет.

— К матери спешишь, княгиня? — не замедлил поинтересоваться и захотел оправдать спешку Зорины другой.

— Да.

— Уже недалеко. Встань, действительно, и жди.

— Спаси бог за совет, — сказала, но останавливаться не стала. Разве до того, когда сама уже видела: вот он, княжеский обоз, а там мать.

Спрашивала возниц и приглядывалась, приглядывалась и снова спешила и выражала тревогу свою всем, у кого спрашивала, пока не услышала вдруг: «Доченька!»

Встрепенулась и снялась, как если бы испуганная птичка, действительно не бежала — летела навстречу маминому зову.

Возница первый понял, какой будет встреча старухи с княгиней, и съехал на обочину. Не успел еще остановиться, как Зорина была уже рядом. Совсем забыла или не хотела помнить, что ей не подходит давать волю сердцу, особенно слезам, обнималась со своей матерью и плакала, целовала лицо ее, руки и снова плакала и благодарила сквозь плач за то, что решилась и приехала к своей Зорине, что не имеет гнева на Зорину.

Людомила была спокойная, похоже, не так расчувствовалась, встретившись, как удивилась, чего это дочка так сильно плачет, или ей плохо здесь за любимым мужем? Все-таки правда, удивилась и встревожилась, поскольку здесь же и высказала свою тревогу.

— Не плохо, мама, нет. Так тосковала, не видя вас, так счастлива, что вижу.

Не садились уже в закрытую и довольно уютную повозку, шли отдельно от всех и спрашивали друг друга, останавливались, удивленные или утешенные добрыми вестями, и снова шли, и говорили, и склонялись друг к другу, право, не замечая, что происходит вокруг них, какая радость изобилует рядом, особенно около Детинца, где воины обнимаются уже с кровными и радуются встрече. Тогда уж опомнились, как приблизились к человеческому водовороту и увидели: князь стоит на верхнем крыльце своего терема и просит у всех тишины.

— Люди! — послышался его зычный голос. — С миром вас, с вожделенным покоем! Даю три дня на семейные радости и зову всех прийти потом на тризну по убитым, на княжеский пир по сече победоносной.

Толпа откликнулась на этот клич зычным согласием, славила князя-победителя и бушевала уже, спеша каждый на свой лад.

Поспешила и княгиня с матерью в свой терем во втикачском стольном городе.

IV

Тризна началась принесением жертвы Перуну. Неподалеку от Детинца, в темной роще над Втикачем пылал при развесистом дубе костер, чувствовался запах щедро пролитой крови, безмолвно стояли, прикованные мыслями к божьему дому в дубе, втикачский люд. А князь протягивал руки и зычно говорил, обращаясь к дуплу бога-громовика:

— Великий боже, громовержец Перун! Прими дары наши, а с ними и низкий поклон перед ликом и именем твоим за дарованную победу над супостатом, за силу, что послал нам в руки на поле боя и за ясность ума и прочность сердца, которыми одарил каждого в трудное для родов наших время.

— Прими, господи! — вторили князю люди.

— Будь и впредь милостив к нам, Перун. Множь нашу силу, поддерживай победоносный дух и острый меч, а более всего отведи от нас намерения вражеские.

— Отведи, боже, злые намерения!

— Встань на страже земли нашей и народа нашего! Оборони от зла и несчастья!

— От зла и напасти оборони, Перун!

— Уповаем на это и воздаем дань, уповая!

Князь взял в руки серебряную тарелку с жертвенной кровью и вылил кровь в огонь. Пламя всколыхнулось, зашипело, казалось, погас на миг. Но после той минуты забушевало сразу, и с такой силой, что народ отхлынул от неожиданности и всколыхнул окрестности слитым воедино голосом светлой радости.

— Перун принял нашу жертву. Радуйтесь, люди! Веселитесь, люди! Перун принял нашу жертву! Он с нами, он за нас!

Шум людской, радость людская заглушили голос князя, но не могли заглушить слаженное пение тех, кто воздавал хвалу богу-громовику песней. Она возносилась над всеми и оповещала всех своим вознесением: жертвоприношение увенчается светлой надеждой, а ожидание питает веру: народ не одинок в делах и помыслах своих, у него есть высокий и надежный заступник.

Расходились медленно и не все сразу, зато по всему видно было: уходят от капища утешенные, а еще уверены: теперь и убитым можно воздавать дань. Воистину верно сказал князь: бог с нами, бог за нас.

Тризна должна состояться не где-то там — сразу у рощи, на зеленой поляне между Детинцем и рощей. Молодцы еще вчера позаботились, чтобы в изобилии было хвороста для костров, чтобы возвышался перед выстланными по всему безлесью полотнищами стол для князя и тех, кто стоит близко к князю, а сегодня вместе с огнищанами заботились и заботились о яствах и питье на столах. Поэтому когда народ подошел от капища, все было наготове. Горели жертвенные костры, каждого ждало щедрое застолье: хлеб и соль, жаркое из говядины и жаркое из вепрятины, дичь зажаренная, и вареные яйца, мед и сыта в сосудах и корчагах. А еще дымилась перед каждым столом-полотнищем миска со свежей пищей, которую не успели приготовить, однако бегали-суетились, готовя, а еще шли на тризну со своими яствами и питьем жены погибших на поле боя — у них своя обязанность перед кровными и своя дань кровным.

Садились, где кто видел, однако без лишней суеты и шума. Поэтому и уселись быстро.

Князь Богданко дождался этого и поднялся за столом.

— Друзья и сородичи мои, мужи и жены. Мы вернулись с рубежей земли Трояновой, окрыленные победой. Но были бы такими и имели бы ее, перехваченную у супостата возможность, если бы не те, что шли бок о бок с нами и которых нет сейчас среди нас, павших на поле боя, как мученики поля битвы? Воздайте им почет и прославим имена их на веки вечные!

Князь берет кувшин и наливает в свою братницу хмельное, затем подходит к костру и выплескивает напиток в огонь.

То же делают и поселяне, прежде всего те из них, чьи мужи не вернулись из похода.

— Поделимся с ними и яствами вашими, — зычно говорит всем, будто трубою трубит, князь, — пусть имеют, что съесть, на пути в рай.

Берет хлеб, жаркое, отдает, как и прежде, огню. Подождал, пока справятся с данью убитым все остальные, и снова подал голос.

— А теперь наполним медом братницы и выпьем за здоровье живых. Хмель послан богами для веселья, поэтому будем, как и положено быть, веселыми. За ваше здоровье, сородичи мои!

Князь высоко поднял наполненную медом братницу, и люди не замедлили воздать должное князю и выпили за свое здоровье.

Некоторое время слышался только шум на поляне. Кто-то пробовал яства и хвалил князя за обильное застолье, кто-то вспоминал, под хмелем, как закрыл его собой сосед Стемид, когда они вторглись в ряды конных кутригуров, рубили и рубили супостатов, что зарились на нашу землю и на наши доходы, пока сам не упал, убитый, а кому-то не терпелось похвастаться, как он сам мог бы быть убитым, если бы не проявил ловкость, и как заслонял собой слабых.

— Выпьем, братья, — угомонил его кто-то из соседей. — Князь правду сказал: только питье и помогает сбросить с себя бремя потерь, как и бремя сечи.

— Да. Разве на долю тех, что были на поле боя и вернулись живыми с поля боя, меньше выпало. Ведь, завидовать нечему. Видите, как изуродовал мне обрин руку? Как я буду ходить теперь за товаром, как обрабатывать пашню?

Ему поддакивают, а тем временем идут между людьми и кланяются подвыпившим людям жены и дети убитых:

— Выпейте, соседи, и из наших корчаг, — в них мед отца нашего. Выпейте, и помяните его добрым словом, и не забывайте, что был такой.

Сидящие за столом, молча, подставляют братницы, и жены и дети не медлят наполнить их медом.

— Добрый отец были, дети, — говорит кто-то, — а вам, соседка, муж. Пусть будет вечной и светлой память по нему.

В другом месте слышно было, как добавляли еще обещания и увещевания.

— Ваш отец заслонил нас от меча и стрелы лютого обрина. Мы в пожизненном долгу перед ним, а затем и перед вами. Вовек будем помнить это. И вы помните, и растите достойными отца своего. Община позаботится, чтобы вы не знали, что такое безлетье. Да, одним родом живем.

И угощались, и угощали, пока не захмелели все, а захмелев, прогнали за громады грусть, терзания свои и спели всем застольем. Лишь немногие, распевали и прислушиваясь, как поют другие, склоняли вдруг на руки голову и принимались плакать. На них не обращали внимания, а если и обращали, то странным, для людей, образом: стучали по спине десницей и призывали к пению и потешались, призывая, как бы говорили тем: ударьте лихом об землю; пейте-гуляйте со всеми, будьте, как все.

Слева, ближе к реке, отозвались, призывая к себе, сопели, за сопелями — бубны, сопели, перегудницы, и молодежь Детинца, и прилегающих к нему сел, умудрилась оставить стариков на застолье и отправиться на этот призыв. Шли отдельно девушки, отдельно шли молодцы или наоборот: девушки любого из сел старались держаться молодцов своего села и потому отправились вместе с молодцами, они собирались и собирались, так как звала не только музыка, звали и обещанные игрища.

На опушке, где был уже и князь, мужи из княжеской дружины, стояли в конном строю отроки, в частности те из них, кто получил, под присмотром дядек, ратные навыки и должны перейти теперь в младшую княжескую дружину. Праздник перехваченной возможности — одна из лучших возможностей показать князю, его мужам и народу втикачскому, кто на что способен. Поэтому такой интерес к игрищам, потому столько предосторожностей среди тех, которые будут представлять себя на игрищах.

Первыми выйдут и покажут ловкость лучники. Распорядители игрищ отметили им место, откуда они должны стрелять, измерили и расстояние и поставили там, на крайних рубежах стрельбища, набитые паклей человеческие чучела. Тогда уже, как показали и убедились, что показали правильно, кто в какое чучело целится, дали каждому из десяти по пять стрел и объявили всем, присутствующим на игрищах людей: две из пяти стрел лука должны пустить в грудь чучела, две — в живот и одну — в лицо. Кто попадет всеми пятью стрелами и попадет куда надо — победитель, кто четыре — второй после победителя, кто тремя — признается, как и два предыдущих, достойным быть дружинником. Все остальные подвергаются сомнению: судьба их решится во втором поединке — на скачках.

Вероятно, волновались отроки в присутствии князя и такого, как сейчас, многолюдья. Десяток за десятком выходили и становились на определенное для стрельбы место, а победителя не объявлялось и не объявлялось. Даже тех, что шли вторыми, было мало. Большинство отроков отстояли себе всего лишь право быть в младшей княжеской дружине и носить гордое наименование дружинника. Однако и таких, которые не отстояли, это право было немало. Это ослабило удовольствие от игр, и все, особенно молодежь Втикачи, ждали скачек.

Они действительно оживили людей. Когда зрители дождались и убедились: все-таки начинается уже ожидаемое, то кровушка заиграла в теле. Жеребцы под отроками были молодые и холеные, так и рвались, выказывая силу. Пусти таких, дай волю — буйным ветром полетят долинами. Да и отроки охвачены не какой-то другой — а все-таки той же, что и в конях неистовством. Вон, какие юные и соблазнительные сидят в седлах. Все — в чадигах из темной кожи, в синих рубахах, перевязанных в поясе червлеными поясами, в черных смушковых калансувах с червленой, что защищает глаза, тульей из дибаджи. Не отроки — восхищение. Как не захочешь видеть таких среди победителей и как не поверить, что если не все, то большинство способны быть ими?

Снова, как и в стрельбе, шли на скачки десятками, с одним только отличием, что начинали их не там, где было стрельбище, а на две сотни ступеней ниже него. Эти удобства на пустынном безлесье искали, хотели, чтобы скачки шли ближе к тем, кто был на празднике перехваченной возможности — победы у выстланных на траве полотнищ. Право, последнее больше значило, потому что, когда первые десять отроков пустили своих жеребцов вскачь, не только молодежь, но и старшие, те, что не раз и все уже видели, оставили яства и питье и вышли ближе к скачкам. В тот, дальний конец, указанный мужами-распорядителями расстоянию для всадников, шел поодаль от них. Назад же возвращались мимо, так близко, что каждый мог их разглядеть, кто в седле, и выразить ему свое восхищение или недовольство, а затем и поощрение. А поскольку отроки для всех здесь известны, шум шел от одного до другого конца втикачского застолья и был такой сильный, что напуганные и без того жеребцы прядали ушами и не просто бежали — стлались над землей, силясь выйти вперед, прийти на назначенное место первыми. Но, увы, и там, где кончался заезд, их ждали такие же неугомонные, если не самые неугомонные: славили в полный голос победителей, побудившие на большее тех, что были недалеко от того, чтобы стать ими, не скупились на смех, когда видели перед собой видимых неудачников. А все это гнало в дебри грусть, радовало душу и делало праздник праздником. Тем более, что волнам этого, так долго ожидаемого праздника, пожалуй, и не суждено угаснуть. На смену одного десятка всадников выезжал и становился наготове второй, на смену второму — третий, а там четвертый, пятый, и у каждого из десяти отроков были свои ожидаемые и неожиданные достижения. Неудачи не замечались уже. Ждали только свершений и возносились духом по каждому свершению, так высоко и так едино, что если бы не были захмелевшими, ей-богу, постеснялись бы себя. Но, увы, возносились вместе, а в группе не опасаются и не стесняются высокого взлета. Было радостно и отрадно, было, попросту говоря, празднично, а каждому сердцу, тем более, когда празднично и разумно, чего еще надо? Старики забывали в этой круговерти, что у них есть дети и есть необходимость присматривать за ними, девушки и молодцы радовались безопасности стариков и давали себе, какую сами того хотели, волю: была возможность радоваться перехваченной отроками возможности в скачке — радовались и славили победителей, звали на скачках к яствам и меду в застолье — не евших, шли и ели княжеские яства и меды. А где услада от яств и меда, там изобилует свежая в теле сила, есть пространство безоглядной мысли, как и неудержимому желанию. Так молодежь втикачских родов и не засиживалась долго у яств, оставила эту радость старикам, сама же опять пошла на зов бубен и сопелей, пускалась в зажигательный танец, показывая силу и ловкость, представляя всем, кто был рядом, как она прекрасна и искушена. Вероятно, это желание показать себя во всей красе и соблазны подсказали тем из отроков, которые были уже в походе и вернулись с победой: теперь им, как перехватившим у супротивника славу, предоставляется возможность выбрать себе любимую и перед всеми засвидетельствовать, что на княжеском пиру будет слюб и будет свадьба, пусть все знают, а то и будут готовы к этому. Поэтому, именно, те, что вернулись из похода, и старались больше всех. Пока молодые и юные водили с девками танец и гордились этим, старшие выбрали удобное место на рукаве Втикачи, которая обходила заваленный камнем остров, и перекинули через рукав три кладки (мостка) — только что спиленные и очищенные от ветвей деревья.

Никто не заметил, когда это произошло. Музыканты, гам человеческий, крики, визги радостных отроческим вниманием девушек, глушили и стук топоров, падение деревьев, как не заметили и другое: когда и с какого это чуда младшие отроки, даже те из них, которые стали сегодня и победителями на игрищах, были оттеснены с танцев. На их место встали старшие и так завертели кругом, такого огня добавили игрищам, что девушки не оглянулись, когда приняли этот вызов и ответили на него своим: на благосклонные улыбки — такими же улыбками, на горячие взгляды-стрелы — взглядами-стрелами.

Тайное стало явным, как кто-то из отроков объявил: начинаются игрища-брыкси (кошки-мышки). Где-то послышался девичий визг. Мнимые или перестрахованные вопли, а где-то — всего лишь смех и попытка освободиться из рук отрока, быть свободной, как прежде. Но зря. Отроки крепко держали своих избранниц. Кое-кто из них говорил девушке, склонившись к уху: «Будь послушна эти несколько минут — и будешь счастлива», которая и без слов знала: криком мало поможешь себе. Все решится там на мостках.

Те из девушек, для которых заключение это не было неожиданностью, скорее наоборот — сладким желанием, только вскрикивали звонко, когда отроки брали их на руки и шли на мостки, и сидели тихо или льнули теснее к своему избраннику и говорили радостно-перестраховано: «Ой, мамочка! Страшно же!» Зато все остальные не поддавались тогда, когда брали их перед мостками на руки, кричали и сопротивлялись и на мостках. Потому что знали: девушка, которую молодец перенесет по мосткам через реку (в один, а затем и в другой конец), хочет или не хочет того, а должна принимать слюб. Единственная надежда спастись от этой нежелательной неожиданности — высвободиться и убежать или упасть вместе с молодцем в воду.

Поэтому не всем удавалось перенести свою избранницу через реку. Если не с первого, то с другого раза девушка падала сама и отрока валила в воду. Такой спешили на помощь, дольше и громче, чем кому-либо, кричали: «Слава!».

Молодец не возвращался уже к группе, бродил, опозоренный, на противоположном берегу и бродил там, пока не наступала ночь, и в ночь переплывал на другой берег реки и шел в свой дом незамеченным. Зато счастливых, тех, кому боги помогли перейти мостки в один и в другой конец незамочеными, приветствовали и радостно, и зычно, так, чтобы слышала об этой радости вся окрестность.

— Идите счастливчики — говорили провожая. — Спрашивайте разрешения у стариков и зовите на свадьбу!

— Да, всех позовите, берете не что-то там — слюб.

Провожали и тотчас возвращались к реке, через которую лежали три кладки, и на каждой кладке решалась чья-то судьба.

V

Все говорило: живи и радуйся, князь Тиверии. Народ твой отстоял себя в бою, пусть и потеснен, но, все же, остается на своих рубежах и не ослаб в силе, нет. Раз выстоял против такого супостата, как обры и тех, что шли бок о бок с ними, и, считай, крепкими и сильными. Да и семья не может не превозносить дух, не веселить сердце. Жена была и есть зрелая ягода в райском саду, дети растут, как грибы из-под дождя выходят. И какие дети. Боги светлые и боги ясные, только бы жить и благодарить вас за эту награду. Он так много хотел, беря слюб с Миловидой, а то, что дала его роду Миловида, превзошло даже его хотение. Шесть сыновей-соколов, шесть опор имеет для княжеского стола, кроме маленького Богданки и маленьких дочерей. Разве это шутки? Вот будет сила, так сила, вырастут шесть сотенных, затем — тысяцких. А Богданко… Князь — уже его первая и надежная опора. Разве с такой опорой можно унывать и чувствовать слабость в силе? Ей-богу, не следовало бы. А чувствует, видимо, себя таким. Неужели это смерть князя Добрита так поразила, правдивее, и трудности, в которой оказалась земля Троянова после смерти князя-предводителя? Право, что да. Больше нечем угнетать сердце, что камнем ложиться на плечи.

«А судьба Златы и Миланы? — вырывается другая мысль. — Это были терзания, не те, что точат силу, безлетье?»

Ой, кто говорит, что не те. И все же Злата из Милана разыскались уже. В тот же день, как в Черн вернулся, знал: в Томах они, вот-вот ромеи доставят их в родную землю. Солидов пообещали достаточно, можно быть уверенным: за такие солиды доставят живыми и здоровыми. Но, увы, и эта уверенность не радует. Что-то другое сосет в сердце и подтачивает силу.

Состарился уже, растратил ее в сечах и походах? Почему бы и нет, он в такой круговерти бывает чуть ли не ежедневно, а то, что ее завертели обры, и совсем надломило.

«Нужен покой. Больше всего нужен покой! Будет он — вернется к телу и сила, а вернется сила, все станет на круги своя. Право же, не время еще думать о рае. Да и не приходится идти туда сейчас. Что будет с Тиверией и — с народом Тиверии, когда меня не станет? Сыновья слишком юные, чтобы мог кто-то сесть на отчий стол. А еще есть все анты и вся земля Троянова. Кто о ней позаботится тогда? Острозор, Зборко? Если что-то случится со мной, больше, действительно, будет некому. Оба эти князя смотрят сейчас, что, правда, в освобожденные обрами степи. А это плохая примета: мало о Дунае заботятся. Острозор так и сказал, когда уезжали после тризны по князю Добриту с Волыни: „Теперь ты, княже Тиверии, единственная наша надежда на Дунае. Пока ты есть, до тех пор будет и уверенность: ни обры, ни ромеи не пойдут оттуда. Знают ибо, с кем будут иметь сечу“».

И обры, и ромеи знают, пожалуй, что есть у антов князь Волот. Но знают они и о том, что он слаб уже в силе, что дулебы не посадили еще, да и скоро ли посадят кого-то на место князя Добрита. А пока не посадят и не утвердятся в мысли, что посадили кого следует, не соберется всеантское вече и не назовет князя-предводителя — того из многих антских князей, который наиболее достойно заботился бы о покое на рубежах. Что если обры или ромеи воспользуются этим и захотят побить их, своих упрямых и неподатливых супостатов? Со стороны степи угроза испарилась, и, кажется, надежно. Зато вон как удвоилось она со стороны Дуная.

Ходит князь Волот из угла в угол по просторной клети Чернского терема и думу думает, временами останавливается, что-то выискивает и снова ходит. И слышит, затрубили в рога у восточных ворот, пока оделся и вышел — прискакали и гонцы.

— Радуйся, княже! — сказали. — Светлый день настал: дочери твои прибыли с чужкрая.

Откуда и сила взялась. Словно обновленным почувствовал себя, обновленным и помолодевшим. И до ворот дошел не по-стариковски быстро, и в воротах был не князь, а радующийся долгожданной встрече отец. Только тогда уже, как обнял дочерей и унял хоть как-то радость сердечную, передал Злату и Милану на руки жене своей и встал перед сановными ромеями.

— Спаси бог, добрый человек, — поклонился ему, — за милое сердцу дело. Проходи в терем мой и будь гостем желанным.

Благодарил и благодарил епарха, когда отправлялись в дом, слушал подробности спасения и снова благодарил, поселил гостя в верхней клети своего терема и заверил: здесь ему будет, словно у родной мамы — и мягко, и уютно, и вольготно. Если гость имеет время и желание, повезет его и в отчее жилище, на летние ловы на озерах и перевесищах.

Епарх только и делал, что улыбался и кивал, соглашаясь, головой. Однако до поры до времени. Услышав слово «охота», сделал предупреждающий знак и сказал:

— Нет, нет. Князь должен знать: обязанность епарха вынуждает меня быть в Томах. Отлучился только потому, что хотел повидаться с князем-соседом и собственноручно вручить ему дочерей. Отец их, надеюсь, приготовил то, что обещал за спасенных?

Такая бесцеремонность приглушили князю удовольствие, но все же он постарался не показать этого.

— Да, — поспешил подтвердить. — Все получишь, гость ласковый. Встретимся за обедом, побеседуем и об этом.

Уже тогда, как вышел от ромея и прикрыл дверь, поймал себя на дерзновенной мысли и решился: а почему бы и нет? Если епарх такой бесцеремонный с ним, беря за дочерей вон, сколько солидов, что он счел возможным самому прибыть и принять их, почему князь Волот должен церемониться? Сядут за стол, выпьют для веселья, возьмет и скажет: раз епарх принимает его за доброго соседа, не был бы он сам такой добрый и не стал бы его другом на ромейских рубежах? Борича давно нет, а сосед-приятель вон как помог бы в бедах, тем более сейчас, когда там объявились обры. Однако как заговорить об этом за столом, если они там будут не вдвоем. На такую трапезу, как эта, должен пригласить многих из главных мужей — и думающих, и ратных. Не звать их? Да нет, этого нельзя делать даже ради такого дела, как задумал. Что за пир без шумного застолья, без дружеской беседы за богатым от яств и питья столом. Как и без должного внимания к уважаемому гостю. Позовет всех, кто поблизости, а там уже как обойдется. Радость, ведь, какая: вернулись дочери!

Беседа за столом сложилась не в худшую сторону. Захмелевшие тиверцы знай, наполняли ромею братницу вином или медом, и славили его как достойного хвалы мужа, и заверяли вслух: такой не совершит зла на рубежах, ибо чистый сердцем и отважен духом. А они, тиверцы, вон как почитают отвагу в людях, как и чистоту намерений и действий. Ей-богу, ихнее за ними не пропадет. За добро отплатят добром, за привязанность — привязанностью.

Это было то, что надо. Это было даже больше, чем князь надеялся. Захмелев, епарх обещал и обещал, наконец, поднялся на ноги и потребовал тишины.

— Я много слышал о славянской щедрости, — сказал, — как и о верности в узах дружеских. Теперь воочию вижу: так и есть. А раз так есть, то знайте: я ценю это достоинство больше всех остальных. Ценю и говорю: буду достоин ваших надежд. Первое, что обещаю, — город Томы и пристанище в Томах отныне открыты для вас и ваших товаров.

— А обры? — поинтересовался кто-то.

— Я там хозяин, поэтому будет так, как я хочу.

— На нашем пути встали их приспешники — кутригуры.

— Кутригуры, как и обры, — конюхи у императора. Повелю не становиться на вашем пути к морю — и не встанут.

— А может, — подал голос и князь, — может, пока уляжется гнев обров, как и кутригуров, иначе сделаем: ромейские навикулярии будут ходить к нам и скупать пушнину, товары всякие.

Ромей повернулся в его сторону.

— А почему бы и нет, — милостиво согласился. — Разумен совет твой, княже. Действительно, пока уляжется гнев у супостатов ваших, могут ходить в Тиверию и скупать пушнину и другие товары наши навикулярии.

«Это и будет повод, — радуется князь Волот, — повести с тобой после желаемую беседу. Да, это и будет повод!»

Пили и хвастались достоинствами. Рассказывали и снова пили. Поэтому и не заметили, как наступила глубокая ночь. А такая ночь всех укладывает в постели.

На следующий день епарх не торопился покинуть его, хотя говорил: спешу. Ба, когда и к столу вышел, не заметили за ним поспешности. Угощался яствами — и не проявлял чего-то похожего на нее, пил с похмелья меды — и снова не выказывал.

Ожидаемую беседу начали после завтрака, и начал ее гость.

— Вчера княжеские мужи хвастались, — напомнил он Волоту и как-то загадочно посмотрел на него, — хвалились, говорю, что у них достаточно пушнины. Думаю, у князя тоже в большинстве?

— Есть и у меня, а то, как же. Муж из ромеев хотел бы приобрести?

— Хотел бы, чтобы князь, если ему трудно дать все десять тысяч солид золотом, хоть часть уплатил мне за дочек пушниной.

Лучшего и ждать было нечего. Князь не стал даже скрывать этого от гостя.

— Сколько епарху надо бы платить золотом, а сколько пушниной?

— Чтобы не отправляться из Тиверии порожняком, я взял бы и на все десять тысяч.

— На все не будет, а вместо шести тысяч солидов могу дать пушнину. На остальные епарх может приобрести ее у моих мужей.

— Хорошо.

Виталиан, видимо, доволен был этой договоренностью и той выгодой, что будет по договоренности, — вскочил на ноги и прошелся перед князем.

— Муж из ромеев, вижу, рад тем, что будет иметь немалую выгоду от наших товаров, — решился и заговорил о главном князь Волот.

— Если отец ясноликих дочерей и его мужи не возьмут с меня две цены за товар, радоваться действительно есть чему.

— Мы возьмем лишь то, что всегда брали. И не только потому, что нам из-за этих обров и кутригуров негде сбыть свою пушнину. Мы хотели бы, чтобы этим выгодным для гостя торгом надолго склонили к себе его сердце.

— Князь в этом может быть уверен.

— Больше скажу, — не упускал случая Волот, — епарх будет иметь нашу пушнину и дальше, если его сердечность будет подтверждена и добрым делом.

Виталиан застыл, даже некоторая неловкость пробилась и засветилась на лице. Но отступать было уже поздно.

— Епарх может быть откровенен со мной до конца?

— О, да.

— Если так, то хотел бы услышать, как он относится к появлению обров на рубежах империи?

Гость недолго думал и, как показалось Волоту, не прятался со своими думами.

— Как к большой, если не к самой большой, напасти.

— Я тоже так мыслю. Думаю, император пожалеет еще, и не раз, что призвал их. Муж из ромеев сказал: относится к появлению обров как к великой напасти, — и этим подтвердил: он относится к людям здравомыслящим. Вот почему я решаюсь быть с ним искренним и до конца откровенным. А решаясь, говорю: анты также видят в этом появлении большую, если не самую большую свою беду, и поэтому хотели бы объясниться со своими давними соседями — ромеями, и, прежде всего, с императором. Или епарх города Томы не взял бы на себя эту обязанность — получить доступ к императору и представить ему волю князя Тиверии, людей всей Антии?

Надеялся на скорое, как и перед этим, согласие, а заметил смятение.

— Муж из ромеев считает это бесполезным усилием?

— Да нет, усилие, может, и не бесполезное, но как я подступлюсь к императору. У нас это не так просто.

— А ты подступись к тем, кто вхож к императору. Пусть они вложат ему в уши мою волю и мои желания.

Виталиан разволновался, видно, склоняется к этому совету, но все же не спешит говорить: хорошо.

— Знаю, — продолжал князь, — на все это потребуются солиды. Сам бывал там, убедился: без посредников к императору не подступиться. Ты получишь их, наши солиды.

Ромео вздохнул сокрушенно и почесал темя.

— О чем же вести с императором речь, если подступлюсь?

— Всего лишь о необходимости встретиться. Ну, а когда император поинтересуется, почему князь Тиверии хочет встретиться с ним, скажешь: предпочитает возобновить договор о мире и согласии между антами и ромеями, нарушенный вторжением нанятых империей обров.

Виталиан, видно, успел усмотреть в этой его миссии нечто весьма значимое для себя и еще заметнее оживился, мыслил вслух: «Как это было бы хорошо, если бы император Юстиниан согласился на встречу с князем Тиверии, а еще лучше было бы, если бы он обновил договор о мире и согласии между антами и ромеями. Потому что, зачем нужны обры, если с соседями нет и не может быть раздора. Обры должны уйти с берегов Дуная. Куда — это уже другое дело, хотя и за горы, а уйти должны. Был покой без них, будет и после них. Или анты не доказали это, заключив договор? Вот уже двадцать лет живут с ромеями в мире. На иконе Богоматери может поклясться в этом: ему эти намерения нравятся. Он был бы вон, какой безмятежный в своих Томах, если бы соседствовал только с антами, без всяких там обров и кутригуров».

Ходил и уверял князя, спрашивал что-то — и снова уверял. А князь слушал эти заверения и ловил момент, когда можно будет заговорить с епархом о еще одной, не менее важной, чем эта, услуге.

Поднялся и тоже прошелся из угла в угол.

— Я бесконечно рад, — сказал, — что судьба свела меня с тобой, епарх Виталиан. Во-первых, спас ты дочерей моих от видимой смерти, а во-вторых, становишься таким нужным посредником.

— Становлюсь, княже, — уверял и не колебался, уверяя, епарх. — Разве я не убедился за эти несколько недель, какую саранчу мы нажили себе. Обры пришли и сели в Скифии, как защитники нашей земли, а грабят ее, как последние тати. Покоя нет от жалоб куриалов скифских, даже от убогих поселян. Так это в первые дни пребывания на земле империи. А что будет, когда будут сидеть в ней и год, и второй, и третий?

— Воистину так: что будет? Племя это не привыкло ни сеять, ни жать, живет с того, что возьмет насилием у соседей. Будешь говорить с императором или с теми, кто встанет перед ним, так и скажи: анты — варвары лишь потому, что не крещены, а обры еще и потому, что тати из татей. Как можно иметь таких среди просвещенного народа?

Ромей утвердительно кивал головой, уже уходя, поинтересовался:

— Так я сегодня могу и получить то, что обещал князь?

— Даже в сей момент.

— А можно… Прости, княже, за въедливую привычку, можно сначала посмотреть на товар?

— Да, прошу.

VI

С тех пор, как в тереме князя Богданки объявилась гостья из Тиверии, домочадцы не узнавали мать, а огнищане — княгини. Суровая и строгая до недавних пор, больше отсутствующая, чем присутствующая на дворе своего мужа, Зорина была теперь со всеми ласковой, со всем соглашалась, когда совещались, и все позволяла, когда просили разрешения. В делах земли, лежавшие недавно на ней, полагалась на мужа, в доме — на челядь и огнищан. Сама же была больше с матерью и с детьми своими и то — наименьшими. А то ходила по подворью и показывала матери Людомиле, что у нее есть, какая она поместная хозяйка, или шла с той же матерью и с детьми за Детинец, садилась под солнцем на опушке или над крутым берегом Втикачи и беседовала на досуге. Тогда она была очень светлоликой и довольной, радовалась от выдумок и игрушек, неугомонных своих детей и хвасталась детьми.

— Муж — большая для меня радость, матушка теплая, и дети — чуть ли не самая большая. Да, такие крепкие телом и такие веселые духом растут. Лучше этой радости и желать нельзя.

— Не говори так, — смирно, однако и поучительно предостерегает мать. — Негоже это — хвастаться крепостью тела. Подстережет твои слова Обида и напустит пагубу.

— Если так. Тьфу, тьфу на нее, однако так. Видели старших, видели и этих, младших. Или я неправду говорю? Вон, какие сильные в бегах и борьбе, какие шумные. В кого только удались такие?

— Будто и не в кого получаться, отец твой телом был поистине муж. И духом тоже. Жить бы и жить ему, кабы не произвол, который позволил себе Боривой, и не раздор с князем через тот произвол. Ой, до сего времени слабею силой, как вспомню, что было после. Такое безлетье одолело род наш, такое безлетье!

Зорина поникла, теряя под собой твердь, и смущенно потупила глаза.

«Боги, — вздыхает. — Как отвлечь мать от мыслей об отце и безлетье, упавшее на род после его смерти, отвлечь все-таки не могу. Знай, находит повод и вспоминает».

— Славомир и Радогост, — говорит погодя, — действительно в отца нашего пошли. Отроки еще и еще юные, а ростом — мужи, сердцами твердые и непреклонные, не раз имели жалобу от дядьки. А всех остальных мы с Богданко и с вами, матушка теплая, поделили. Взгляните на Гостейку и на Жалейку. Разве не ваши, а поэтому и не мои крошки собрали?

— Вижу это, доченька, как не видеть. И радуюсь, чтобы знала. Да, это действительно наибольшее вознаграждение для людей: иметь детей, быть счастливой со своими детьми. Смотри только, чтобы были достойными, и были таковыми и в отроческие лета, как есть в детские.

Не говорит: «Как ни наблюдала я», и Зорина и без ее слов догадывается: мыслит именно так. Поэтому и спешит положить тем мыслям конец, на другую стезю переводит мать Людомилу. Не скрывала до сих пор, не скрывает и сейчас того, что пережили втикачи, как новые поселенцы в первые холодные и голодные лета, однако и не смакует теми переживаниями, спешит покинуть их и похвастаться, как живут бывшие тиверцы сейчас, какого князя имеют в лице ее мужа.

— Богданко вывез из Тиверии не только добрые намерения бабки Доброгневы, но и мудрость отца своего, — хвастается матери. — Да, так и сказал, когда пришли сюда: «не посягайте на чужое, то и чужие не посягнут на наше».

— И не отрекся еще того, что говорил?

— Почему бы должен отрекаться?

— Потому, что посягнули, дочка. Думаешь, поход обров в землю Троянову является чем-то другим?

— Может, и нет, и Богданко твердо стоит на своем: никаких походов, кроме тех, когда земля нуждается в защите. Поэтому и дружину имеет мизерную, поэтому и благодать возросла в родах и в общинах. Так привольно зажили, матушка теплая, за эти несколько лет, так привольно, что готовы уже и славить ту лихую годину и тот умысел старейшин Тиверии, которым начато наше переселение.

— Разве вам с Богданко было хуже там, в отчей земле?

— Нам — нет, а всем остальным?

Ничего не сказала на это мать Людомила, только посмотрела на свою дочку как-то слишком пристально. Ни тогда, как объявилась на Втикачи, ни сейчас, через две недели в гостях, ни одним словом не упоминает о ранах, которые нанесла дочь, убегая с Богданко. И все же Зоринка видит: болят они у нее и поныне. Поэтому такой ласковой была в разговоре с матерью, такой до предела натянутой чувствовала себя. А уж чем угодить ей, в таком случае Людомиле, пожалуй, и не знала в своем возрасте. Проснется — спрашивает, как спалось, сядет к столу — подает ей одно, подает другое, подает третье и вновь спрашивает, по вкусу ли матери, сыта ли мать. Да и с детьми успела поговорить про бабушку Людомилу раньше, говорит и сейчас, чтобы были вежливы с ней, чтобы знали: это их прародительница, и, что она достойна такого же, как и отец, и мать, а, то и более чем они, почета. Поэтому мать Людомила имела расположение и ласку не только от дочери, но и от внучат, а ласка от внучат, давно признано, камень способна растопить. И все-таки топит. Зорина видела: что ни день, то заметнее склоняется к ним гостья из Тиверии, как и они к ней. А расположение рано или поздно прогонит в дебри лесные мамины воспоминания о былом, как и горести, причиненные былым.

— Надеюсь, — похвасталась как-то Зорина Богданке, — мама приживется у нас. Меня, тебя, может, и не удостоит уже теми райскими щедротами, что удостаивала прежде, а к нашим детям прикипит сердцем и рано или поздно скажет: они самые милые для меня, с ними и буду доживать век.

— Тебе так очень хочется этого на самом деле?

— Да, на самом деле, очень хочется, Богданко.

— Когда мать Людомила собиралась на Втикач, другое обещала брату твоему и его детям.

— Что — другое?

— Говорила, к зиме вернется.

— А если передумала? Разве она не свободна передумать?

— Свободна, почему нет. Да что будет думать брат твой, когда мать не вернется к зиме?

Было темно, и Богданко не мог разглядеть, как восприняла эти его мысли Зорина. Испугалась их или подумала и успокоилась?

— А ты пошлешь нарочитых и скажи устами ихними: мать передумала, остается на Втикачи.

Видимо, слишком уверена была: произойдет именно так. И детей чаще, чем прежде, оставляла на мать, и к матери, когда и присматривалась, то не иначе, как веселым взором. А почему бы и нет? Вон как ожила она сердцем от свидания с кровными на Втикачи. Или не та примета, что может радовать? Мать же не слепая ведь, должна видеть, как радует Зорину это ее присутствие в семье зятя. Видеть и знать: это вершина счастья дочки, то, чего не хватало ей здесь.

Могла ли думать в такой момент, что мать Людомила была недалека от истины, когда предостерегала: «Не хвались, дочка благами. Знай, кто хвалится, тот зовет к своему жилищу губительную Обиду». Однако, и в мыслях не было такого. А произошло: и разбудила, и позвала. Сыновья ее, если быть справедливой, ничего плохого не сделали в те дни: пошли вместе с другими отроками, находившихся в дядькиной науке, в лес, собрали грибов и стали варить их на огне. Лето есть лето, почему не воспользоваться дарами земли, когда они повсеместно. Да и дядька приучает к тому: умейте, отроки, сами себе добывать и приготавливать пищу, иметь все в пути, который ждет вас в походах, без уменья не приготовишь. Поэтому и соблазнились: пошли, собрали грибов, охотно варили, еще охотнее жарили. Одного не взяли на заметку, как и дядька, который был при них: они ведь юные и неопытные. И поплатились за это. Кто-то пренебрег или не разобрался в грибах, среди съедобных бросил в котел и несколько ядовитых, а яд сделал свое: двое из отроков почувствовали себя вскоре плохо. Среди двух был и старший сын князя Богданки Славомир. Его привезли в терем ночью и еле-еле в сознании. Зорина всполошилась, позвала челядь, затем и мать.

— Ой, боженьки! — всплескивала руками и обливалась слезами. — Зачем я хвасталась здоровьем своих детей? Вот мне теперь…

Людомила, молча, отстранила всех (здесь не было старше ее) и коснулась рукой лица внука, стала спрашивать, что болит у него, избавился от того, что ел за ужином.

— Да, — ответили за Славомира те, которые привезли его, — его дважды рвало.

— Это хорошо. И все же, прежде всего, следует вымыть из его желудка яд. Несите сюда воду, а тем временем ищите в доме мед, вино и траву шандру, и заваривайте питье. Есть у тебя, дочка, такая трава?

Зорина лишь развела руками, сожалея, что недальновидная была и не заготовила.

— На что полагаетесь? — не зло попрекнула Людомила. — На молодость? Так и она не всесильна, дочка.

— У меня есть такая трава, — выручила челядница. — Только прошлогодняя.

— Пусть будет и прошлогодняя, неси. Чтобы сейчас могли напоить слабого. Пошлют боги день, добудем и свежую.

Посадила внука, поила водой и просила, чтобы еще пил. Славомир покорялся ей, но до поры до времени. Через некоторое время стал уклоняться, да и противиться воле старой лекарки.

— А теперь вложи, внучек, пальцы в рот и выбрось все, что выпил.

Долго добивалась своего и все-таки добилась.

— Вот и хорошо, — бодрилась и других бодрила. — Неси, мать, заваренное на вине зелье. Напоим им нашего Славомирку и будем ждать милости от щедрых на добрые дела богов.

Сидели над слабым до глубокой ночи, делали все, что могли, а облегчения не было и не было. Единственно, чего дождались, — Славомир успокоился под утро и этим дал повод надеяться на лучшее.

На рассвете, как челядь оставила спальню, а измученная мать вздремнула там же, у слабого, старая взяла с собой нож с котомкой и вышла из терема. Тогда уже, когда приблизилась к лесу и оглянулась, нет ли поблизости кого-нибудь постороннего, молитвенно сложила на груди руки.

— О, земля! — молилась. — Ты, которая имеешь в себе животворное дары богов и щедро награждаешь ими злаки, а через злаки и нас, на тебе живущих, будь милостива ко мне сейчас, как была всегда благостна. Молю, молю тебя госпожа жизни, мать-кормилица наша, не иди против ревностных желаний моих, позволь воспользоваться целебностью трав из тебя прорастающих. Не ради человеческой пагубы, во имя дарованной богами жизни хочу взять у тебя и спасти немощью поборенного отрока. Услышь меня, земля, сжалься и помоги мне в лечебных деяниях моих. Век свой буду благодарна тебе за это, беречь лик твой, щедроты твои и передам эту свою благодарность детям и внукам моим — всем потомкам рода моего, ради которых стою и хлопочу перед тобой.

Подождала минуту, вторую и уже потом продолжала:

— И вас прошу, травы целебные, спасители наши. Прошу и умоляю: не прячьтесь от меня по полянам и лесным чащам от людей укрытые, поспешите к рукам моим. «Та, что велела вам, вырасти, разрешила мне взять вас и оказать помощь немощному.

Опять подождала, похоже, будто прислушивалась к голосу земли, трав, и потом пошла в лес. Сколько выбирала зелье, столько и говорила ему, и уповала на щедрость, и ждала щедрости. И зелье не осталось равнодушным к этим мольбам. Даром, что искала его в чужом лесу, в чужой земле, нашла и шандру, и буквицу, и сельдерей, а главное — быстро очищающее пищевод девясил. Так обрадовалась этой своей находке, что не сумела и сдержать себя. Стала перед ней на колени и воздала хвалу — богам, земле, травам. А потом рвала и видела себя победоносной в состязании со Славомировой немощью и улыбалась, чувствуя за спиной силу.

Принесла эту радость и в терем князя Богданки.

— Как он здесь, мой внучек? — спрашивает Зорину.

— Все еще спит, матушка теплая.

— Слава богам. Пошло на улучшение, значит. А проснется — и вовсе хорошо будет. Спасительное зелье нашла для него дочка.

Или тому, кто ждет — не дождется спасения, много надо, чтобы поверить в него? И засияла лицом Зорина, и в помощь матери встала. Варили, пока Славомир спал, варили одно, варили второе, варили и третье зелье. Мать передавала науку знахарскую, дочь перенимала ее и благодарила богов, что послали к ней старушку в такое тревожное лето. Что было бы со Славомиром, если бы она не объявилась перед этой напастью в ее тереме? Боги светлые, боги ясные, что было бы?

Ни с кем не делилась этими мыслями, а все, даже наименьшие, именно так и поняли: если бы не бабушка и не ее знахарство, не было бы уже Славомирки. Потому что Обида щедро вознаградила его ядом, более недели выводили его из тела, и потому не сразу приобрело оно силу, какая была прежде. Поэтому внуки и вовсе полюбили гостью из Тиверии. И руки целовали ей первой, когда встречали утром, и хвалу воздавали, как никто не воздавал матери Людомиле за всю ее жизнь.

А что Людомила? Была ли довольна всем этим? Да, слишком долго не знала, что такое искренность и привязанность человеческая, чтобы не заметить их и не воздать по достоинству. Она такая старательная, когда возится в доме, и такая изобретательная и радостная, когда играет с девочками. Ей-богу, Зорине и самой хочется быть тогда с ними, такими, как они. Через четыре недели, как мама гостила на Втикачи, она наверняка уверовала: все становится на круги своя, через шесть недель и совершенно уверена была: мать и не помышляет уже о возвращении в Тиверию. А ведь настал день, когда вынуждена была расстаться с той уверенностью.

— Любо мне у тебя, — сказала как-то мать Людомила, — но пора и честь знать.

Если бы Зорина это ожидала, не так близко бы приняла этот ее умысел, и от неожиданности едва нашла в себе силы устоять на ногах.

— Что это вы надумали, мама? — спросила сквозь слезы. — Или на Тиверии не наживетесь еще? Или я так противна вам, что уже и покидаете?

Все-таки не удержалась, пошла, запинаясь, к лавке под окном, села и всхлипнула. И мать тоже.

— Когда сердце болит, — оправдывала она себя и свое неожиданное намерение. — Ты тут в добре и покое находишься с мужем, детьми, а у тех, что в Тиверии, супостаты под боком. Знаешь ли, что кутригуры сидят теперь между нами и Дунаем, а наш Веселый Дол — он какой соблазн для них?

— Вы заслоните собой и Веселый Дол, и тех, что в Веселом Доле?

— Заслонить не заслоню, однако и здесь будучи, истлею. Потому что то и дело думаю, особенно ночью: что там, как там?

— Я вам не мила, вижу, — усердней, чем раньше, заплакала Зорина. — Не можете простить того, что ушла с Богданкой. А что было бы, если бы осталась при вас, мама моя, и без Богданки? Или не знаете, что я сама высохла бы на корню и вас высушила бы до конца?

— Знаю, доченька, как не знать, когда есть высушенная. Однако, стоит ли вспоминать это? Те раны давно зарубцевались, не из-за них порываюсь я в Тиверию. Говорю, тревожно там и век свой прожила в Тиверской земле, вернее, в Веселом Доле. Как я могу быть теперь без него?

И жаловалась на мать и жаловалась матери — зря Людомила не передумала того, что надумала. Кивала на полетье, говорила, оно не за горами уже, пойдут дожди, как доберется тогда при таком далеком пути и как преодолеет его?»

— Может, по зиме бы и уехали?

— Нет, дочка, сердцем чую: надо сейчас ехать. Не сказала тогда своей кровной: «Когда б вы знали мать, как пугает меня то, что слышит ваше сердце», а попрощавшись, все-таки не удержалась и крикнула в угоду своим сожалениям:

— Как же мне не пугаться и не давать волю, когда точно знаю: попрощались мы навсегда?

VII

Хотелось или хотелось того императору, а должен признать: года не такие, чтобы преодолеть немощь. Восемьдесят третье лето проходит, как топчет на земле этой траву. А это предел. Пока давили на плечи только летом, находил в себе силу и восседал на троне, и повелевал с трона. Сейчас не способен на это. Тяжелая болезнь совершенно надломила его. Не только с империей, с собой справиться не может. А как хотелось бы… Боже праведный, как хотелось бы встать, подойти к высокому, что из него полмира видно, окна и смотреть на приволье земное, на милую сердцу империю. Солнце ведь встает. А когда встает солнце, ее дальше видно. Сразу за Золотым Рогом Босфор катит синие волны по морю, за этим морем стелются долины и возносятся горы Эллады, далее — Иллирик, еще дальше — земли Западной Римской империи, те, которые вернул он в лоно Византии. Это, если смотреть из окна на северо-запад, вдоль северных берегов Средиземного моря. На южных еще многочисленнее и ничем не хуже, если не лучше, провинции: Вифиния, Фригия, Геллеспонт, Лидия, Памфилия, Кария. Еще дальше — Исаврия, Киликия, Сирия, Финикия Ливанская, Палестина, а там — Египет с его жемчужиной на Средиземноморье — Александрией, Ливией, преторий Африки с провинциями Завгитана, Карфаген, Триполитана, Нумидия, Мавритания, наконец, Сардиния. Так это только те, что лежат на запад. А сколько их лежит на север от Константинополя и на восток? От Дакии, Мезии и Фракии в Абазии и Армении — все Византия и Византия. Свет ясный, кто будет править такой империей, когда его, Юстиниана, не дай бог, не станет? И кто способен будет править? Юстин?

О-о, какая же она всесильная, эта болезнь! Всего лишила, на все наложила твердую руку немощи. Только на мысли наложить еще не может.

Он силится лечь поудобнее, — зря, не могу одолеть вес собственного тела, хочет позвать, чтобы пришел кто-то и удовлетворил его волю, а вместо зычного голоса слышал немощный, еле слышный стон.

И Феодора не идет, и эскулапы не спешат хлопотать около императора. Неужели рано еще? Но ведь солнце давно встало, вон как развеселило уже мир. Думают, если император не зовет, лежит беспомощно-неподвижный, то все еще спит?

Гневается на всех и уже в гневе как-то переворачивается.

О чем он думал только, о чем хлопотал? Кажется, сокрушался, кто будет править империей, когда его не станет. Действительно, кто? Все-таки Юстин? Из рода Анастасия, кажется, всех убрал: Ипатия, Помпея. Постой, где всех, когда дети их остались и род, как таковой, остался. Как он, Юстиниан, не подумал раньше, что если есть хоть какой-то отпрыск рода, посягательства на властвование в империи возможно. О, боже! Должен хоть сейчас не попасть впросак, оставить завещание. Разве род Юстина простит ему, если этого не случится? Да и почему должно не случиться? С какой стати? Какой уж ни будет с Юстина император, сесть на трон и править Византией должен он. Дядюшка Юстин Первый прав, когда говорил: «Отныне власть не должна выскальзывать из ваших рук, иначе верх над всеми возьмут сенаторы-аристократы». Он, Юстиниан, вон как надежно держал ее — тридцать восемь лет. Имени Божественного удостоился. А Юстин разве не из того корня? Или образование имеет худшее, чем все аристократы? «Почему же сомневаюсь я тогда?» — рождается мысль и тут же и гаснет. Никакого сомнения: если случится так, что бог заберет, императора Юстиниана, к себе, на византийский трон должен сесть его преемник Юстин. И пока не поздно, об этом следует сказать, чтобы знали, ибо написать завещание, как написал когда-то дядя.

Опять силится дозваться к кого-то из приближенных. На этот раз не зря. То ли эскулапы шли уже к больному, или были недалеко, довольно быстро встали у ложа, а услышав, о чем хлопочет, позвали и других, в том числе и императрицу Феодору.

Повеление больного — обязанность для всех, а повеление императора — тем более. И написали, что он хотел, и на подпись преподнести не замедлили. А дошло до подписи, сам намучился с ней, и всех, кто находился около него, замучил. В какой-то момент, и с какого чуда закралось недоверие к тому, что читали ему, и не покинуло его, пока не увидел прочитанное своими глазами. Взять папирус в руки не мог, поэтому велел поднести к глазам, а те, что преподносили, никак не могли угодить. Вчитывался и вчитывался в ровные, однако затуманенные строки эдикта, и уже тогда, как убедился: написано, что надо, стал подстраиваться, как бы подписать написанное.

Чувствовал, изнемог в конец, и, видимо, испугал своей немощью всех, кто был в спальне. Забегали, засуетились, Феодора же совсем потеряла мужество: прислонилась к нему, своему мужу, и залилась истовым, хотя и тихим плачем.

Не обеспокоился этим и не говорил жене: «Не надо, еще будет время наплакаться». Лежал и слушал, жалея ее, к тому, что говорили между собой эскулапы. Лишь после того, как один из них принес напиток и попросил выпить, открыл глаза и послушался.

Его не скоро оставили. Сидели и советовались, потом принесли завтрак, правда, старания те оказались напрасными: кроме разбавленного водой вина, еще каких-то напитков, император ничего не мог употребить — сил не хватило. Увидев это, эскулапы посоветовали всем оставить больного: разговоры утомляют его, пусть заснет и наберется сил.

Заснуть он не уснул, а наедине с мыслями остался.

…Итак, Юстин. Точно так же, как и тогда, когда на место дяди Юстина сел на византийский трон он, Флавий Петр Савватий Юстиниан. Впрочем, не совсем так. Наследник его, если не с пеленок, то с детства знал наверняка: рано или поздно, а будет императором. Он, Юстиниан, понятия об этом не имел. Был себе таким, как большинство в империи, поселян: не рабом, однако мало чем и от раба отличающегося. Независимость и неподвластность — вот и все привилегии, что имел. Как и отец его, многочисленные братья и сестры. Во всем остальном тот же раб. Когда был маленьким, пас свиней, потом — коз, копался в навозе, ходил за сохой и стекал пот в жатву: больно был бит за непослушание и еще чувствительнее — за попытку уклониться от повинности жнеца или пахаря и уже совсем безбожно — за кражу куска хлеба в бесхлебной семье отца Савватия.

После одного из таких побоев помышлял уже отправиться в горы и добывать себе хлеб тем самым образом, что и все изгнанники, — с ножом в руках, но случилось непредвиденное. Поступила в Верхнюю Македонию, а из Македонии — и до затерянного в горах селища Таурисий странная и непонятная для всех весть: дядюшка Юстин, старший брат отца, звал к себе одного из сыновей Савватия.

Возможно, на тот клич и не откликнулись бы, если бы пришли всего, лишь вести, а не дядюшкин гонец с вестями, и если бы тот гонец не подвернулся под горячую руку. Во-первых, посланец из Константинополя оказался слишком настойчивым, говорил, дядюшка обещает своему племяннику мундир гвардейца, а когда проявит себя достойно — и высокий сан при Августионе, а во-вторых, открылся в тот же день и время, когда отец Савватий был в большом гневе на Юстиниана. Откуда ему было знать, какая химера засела брату в голову, почему он через столько лет вспомнил, что на свете есть селище Таурисий, а в том селище — брат с кучей детей, — он был в гневе на Юстиниана и поэтому не стал ни думать, ни гадать: «Этого татя пусть берет, — решительно показал на Юстиниана. — Он хочет легкого хлеба, пусть идет, и походит в гвардейцах, и попробует, какой он есть».

Тот, кому он передает только власть, не знает этого. Как-то так сложилось, что тот не успел еще за науку взяться, знал уже, зачем берется, на чье место сядет, возмужав.

«А может, он усвоил все-таки их, достоинства, которыми должен быть наделен повелитель такого, как Византия, государства? Боже правый, передаю власть над империей ближайшему кровному, а не имею уверенности, что передал в надежные руки».

Тревожится император, а тревога порождает досаду, даже гнев на самого себя. Тридцать восемь лет сидел в Августионе, повелевал всеми, а себе не смог повелеть: подготовь наследника. Почему так? Думал, что вечный, что смерть не может поразить его — Божественного? Право, такой уверенности не было, во всяком случае, этого не должно было быть. Правда, еще думал, когда не заботился о замене: чтобы тот, кого готовит на свое место, не подстерег и не заменил преждевременно.

«О, господи! — пугается император и морщится, досадуя. — Что, если не только я, другие тоже замечали это или заметят еще, если Юстин действительно не оправдает надежд? Что тогда скажут про меня? Неужели осудят и забудут? Не может быть. Не должно быть или эта мелочь, если она действительно водилась за мной, способна затмить все остальное — и дела имперские, и дела житейские, и храмы божии, которые строил и строил?»

Почувствовал, холодный пот выступил на лбу, и не обращал на него внимания. Пошевелился только, лег поудобнее, стараясь успокоить себя. А покоя не было и не было. Будто, как назло, одолевали пугающие мысли, приходило раскаяние, а раскаяние — не утешение, они — чуть ли не самая жгучая боль.

Вот где он не доглядел, остался глух к чужим бедам. Да, сам только купался в славе и радовался тем, что величали Божественным. Для славы всех других пальцем не пошевелил. Велисарий вон, сколько побед одержал в битвах, Африку и всех, кто стоял против империи в Африке, покорил, Сицилию, Сардинию, почти всю Италию вернул в лоно Византийской империи, прогнав оттуда варваров. А он воздал ему по заслугам, возвеличил, как следовало бы возвеличить? А сколько мужей науки трудилось в поте лица, сколько поэтов погибло не признанными? Как и воинов-победителей, забытых после победы? Только любимцев ласкал и удовлетворялся тем, что возносят его на эти ласки. А они могут оказаться пустой забавой. Да, было бы лучше и надежнее, если бы заботился о справедливости. Или кто-то ослушался бы, если бы повелел в одной из новелл, а там и в другой: «Чтим тех, кто достоин этого, кто не щадит усилий ума и сердца, да живота своего во имя блага империи, людей, что живут в ней». За тридцать восемь лет владычества это стало бы обычаем, а обычай не так просто сломать. Тогда и его императора Юстиниана, вспомнили бы…

«Я так мыслю, — ловит себя на слове, — будто меня уже нет, словно и вправду не за что вспомнить. А империя, которую вознес он так высоко? А храмы, и среди них святая София, кодекс Юстиниана, наконец?…»

«А чем мы заплатили за них, ты знаешь?» — нагло вторгся в память голос, и перед глазами встал отец Савватий с кнутом. Встал и не отходил уже.

Император силится что-то сказать ему, а слов нет, слова застряли в горле.

«Не знаешь, вижу. Так спроси, сын, у тех, кого делал, во имя того величия, рабами, с кого драл подати, как с живого кожу, отбирал детей и делал из них легионеров, которые не возвращались уже к отчему порогу: либо падали замертво на поле боя, либо служили тебе до конца жизни. Посмотри, — показал вдаль, — сколько их, заваленных трупами бранных полей. Все они на твоей совести».

«А вы как думали? — защищается император. — Величие, которого все хотят, дается так себе?»

«Это кто — все? Я, мать, братья твои?»

Не знал, что сказать на это и силился избежать отцовых уныло-гневных и пристальных одновременно глаз. Как и кнута, который держал в руках. А избежать не может. Тогда уже, когда деваться, казалось, было некуда, приложил усилия и открыл глаза. Усилия эти, оказывается, не были напрасными: исчез где-то отец, исчез и его кнут. Белые стены спальни предстали перед взором и мало-помалу уравновесили дух его, а затем завладели и мыслями.

…Где, когда и почему проникся он этим намерением: во что бы то ни стало возвеличить империю, сделать ее более известной в мире, чем была известна? Тогда, когда вращался в Августионе среди вельмож или несколько раньше, когда слышал на университетской скамье увитые соблазнительной дымкой слова о величии священной Римской империи, достойной предшественницы Византии, о мудрости императоров, не менее прославленных, нежели знаменитая ими империя? О-о, там довольно часто и громко говорилось об этом, как говорилось и о другом — что по воле Всевышнего величие то и славу должна приумножить Восточная Римская империя — Византия. Так и говорили: должна приумножить. А в Августионе и точнее определяли пути приумножения: оно не произойдет до тех пор, пока византийские легионы не выгонят варваров из земель, принадлежавших когда-то священной Римской империи. Это — непременное условие, своего рода «dum spiro spero». Разве римляне не на это надеялись и не этим держались вон сколько веков: «dulce et decorum est pro patria mori».

О, да, именно в Августионе и в университете и возвысил в себе эту уверенность. А став императором, и вовсе утвердился в мысли: империя прежде всего, ради нее ни перед чем не остановится. Поэтому и принимал от всех и все, что можно было взять, собирал и сплачивал, на собранное от подданных золото, легионы и бросал их, куда требовала, взлелеянная в мечтах, мысль, людей, которые воплощали ее когда-то, подслащивая ее после.

Великое дело — поля боев устланы трупами. А если бы тем, что погибли на поле боя, было нечего есть? Или их постигла бы не та судьба? Чем кормить себя, своих детей, если всех держать при себе?

Пескари, ослепленные мраком собственной норы кроты. Ради этих вон, сколько ночей бессонных, мира да благодати не вкушено, а они еще и недовольны: поле боя устлал трупами, податями согнул к земле. Может, и так, может, и крутой был с вами, не единицам — миллионам не давал передохнуть, требуя уплаты недоимок, принудительной продажи хлеба, через всякие эпиболы, диаграфе, аериконы. А кто из вас способен придумать другое? Кто посоветует, как завоевать полмира, не затрудняясь, заставить повиноваться непокорных, не наступая на горло непокорным? Кто, спрашиваю? Молчите, нечего говорить? И не скажете. Император не солнце, чтобы согреть всех. Зато империю он, какую оставляет в наследство. Когда, при каком правителе Византия достигала такого величия и такого расцвета? Под лежачий камень, отец мой, вода не течет.

Кажется, поладил с отцом и этим хоть как-то успокоил себя. Даже расщедрился, угомонившись: когда Всевышний поможет ему преодолеть этот недуг и сесть, как прежде сидел, на место императора в Августионе, что-что, а аерикон отменит. Через эту подать и через принудительную продажу хлеба больше недовольных, а значит и мятежей. Когда-то не принимал этого в вину, а сейчас должна признать аэр — дар неба и моря. Посягать на него — все равно, что покушаться на дар божий. Не только на подданных — на себе почувствовал: вон, сколько пышности и роскоши имеет, сколько доменов и золота, считай, полмиром завладел, а изнемог и почувствовал нечем дышать — и купить аэр не может. Ни продают его, и за так не дают.

Совесть заговорила в душе императора или всего лишь себя жалко стало, — защемило сердце, и так сильно, что вынужден был насторожиться, а там и заволноваться, да и заметаться в ложе. Силился подняться — хотя, позвать, чтобы пришел кто-то на помощь — и звука не смог подать. Хватал ртом воздух, а встречал пустоту, снова хватал — и опять то же.

«Господи! Спаси и помилуй», — блеснула короткой вспышкой мысль, а, сверкнув, сразу же погасла.

VIII

Звонили по умершему во всех церквях. А их в стольном городе Византии есть много, поэтому звон слышали не только по одну и другую сторону Босфора, но и далеко за Босфором. И скорбели, слушая, и молились за упокой души Божественного. Пусть бог простит ему грехи. Вон сколько лет правил империей, которые хлопоты имел, думая за всех и заботясь обо всех. Разве в тех хлопотах трудно оступиться, а то и ошибиться? Зато же и сделал немало: строил храмы, способствовал процветанию веры Христовой, был беспощаден с отступниками, которых тоже было немало. Господь-бог свидетель: ни один из его предшественников не заботился так о церкви и о служителях церковных, как заботился Юстиниан.

Печальный был звон по умершему, и еще печальнее пение церковного хора — и тогда, когда заносили императора в святую Софию, и когда шла там похоронная служба. Печаль и тоску положил всем на лица. Даже великолепие, на которое не поскупились святые отцы, обставляя похороны, даже многолюдье на похоронах не приносило облегчения.

«Боже праведный! Боже милостивый! — склоняли достойные печальные лики, а жили уже тревогой, — Что будет с ними завтра, послезавтра? Кто сядет на место Божественного и что принесет всем, севши на троне?»

Вероятно, эта же тревога гнала во все концы империи и гонцов, которые везли после похорон первый эдикт нового императора. «Я, Юстин Второй, — писалось в нем, — сев по воле Всевышнего и по повелению почившего императора Византии, в бозе почившего Юстиниана Первого, на трон…»

О чем шла речь дальше, может, не каждый знал, зато догадывался: новый император извещает префектов, наместников, преторов, президиумов, проконсулов — всех, сидящих в провинциях и правящих провинциями: император Юстиниан Первый умер, он, Юстин Второй (младший), взял на себя бремя государственной власти в Византии и повелевает быть отныне покорными ему, а еще — бдительными, внимательными и бдительными. Почему бдительными, тоже догадывались: покойный император, царство ему небесное, далеко замахнулся в деяниях своих, и не сделал содеянное надежным. Варварский мир не только на рубежах раскачивает византийское государство, угрожает и трону. Даже просвещенные Сасаниды забыли заключенный с ними вечный мир и норовят отторгнуть от земель, что под скипетром императора, Армению, а затем пересечь торговые пути, идущие через него, лишить Византию ее металлургического центра, наконец, значительного контингента войск, которыми постоянно пополнялись византийские легионы.

Префект Томы, вчитываясь в невеселые строки императорского эдикта, подумал, прежде всего, об аварах: отныне не анты — они злейшие враги империи. С антами он, как и империя находятся в надежном мире, а можно ли иметь его с аварами? Что-то не похоже. Всего шесть лет находятся в Скифии и успели опустошить ее: берут за шиворот вельмож, чтобы давали и давали им живность, грабят, пренебрегая законами империи, людей. Терпение лопнет когда-то и начнется возмущение. Пусть царствует на небесах покойный император, но он совершил непоправимую глупость, пригласив аваров. Помощь от них будет или нет, а неприятности уже есть. Одно верным было и будет — выпереть их туда, откуда пришли. А появление нового императора — не лучший в этом деле случай. Остается не ошибиться, найти самую верную уловку, чтобы умысел стал явью, а намерение — победой. Какой она должна быть? Сесть в лодью и отправиться в Константинополь, а в Константинополе сказать Юстину все, как есть? А почему бы и нет? Сейчас все к нему будут идти, особенно префекты. Он не префект, всего лишь епарх каких-то десятирядных Том на рубежах? А если не кого-то другого, а именно его, епарха Виталиана, посетила дельная мысль? Император заговорил со всеми, в том числе и с ним о покое в государстве, тогда почему и не встать перед ним с мыслью, что обеспечит покой, если не на века, то на ближайшие десятки лет, тем более, что есть на то веская причина: анты предпочитают обновить заключенный ранее с Византией договор. Обры поэтому не нужны. Если за Дунай и нет резона выпирать их, пусть император бросит этих татей на склавинов. Или их, впрочем, не затем звали сюда?

Решено: завтра, нет, послезавтра и отправится. Подготовится, даст подчиненным указания — и на дромоне пойдет. Кто знает, как долго придется стучаться к императору, чтобы достучаться. Был уверен в намерениях своих, а потому изрядно доволен собой. И приподнят духом тоже. Но перед самым отъездом на его хорошее настроение неожиданно посягнули: у южных ворот крепости объявились конные авары, такие многочисленные, что охрана вынуждена была закрыть ворота и уведомить о том епарха.

— Как много их и авары ли это были?

— Не меньше тысячи, достойный. А что авары — это наверняка. Сами видели, и они это говорят.

«Это что за чудо? Демонстрируют, какая у них сила?»

— Спрашивали, чего хотят?

— К вашей милости, сказали.

— Пусть идет один кто-то. Ну, если не один, то три. С тысячей мне нет нужды говорить.

Он не замедлил прийти, этот один. Был высокий ростом, сильный в теле, волосы, как и у всех сородичей его, имел длинные заплетенные в косы с красными лентами на концах. Да не это удивило епарха — тархан не принадлежал к пожилых людям. Не отрок уже, однако и до мужа ему далеко. Если бы не острый, даже вызывающе острый взгляд и не мужественные черты на застывшем в строгости лице, и вовсе походил бы на глупого в упорстве отрока, а то и на добытую и принуждением поставленную перед ним, епархом, девушку.

Это упорство, а больше юность аварского посла пробудила в сердце епарха что-то похожее на возмущение.

— С кем имею честь говорить и по какому поводу?

— Апсих я, первый из тарханов у великого кагана аваров Баяна. А пришел к тебе, чтобы сказать: нанятые императором воины аварские, как и их кровные, изнывают без живности.

— Ты прибыл ко мне турмами, чтобы напугать или даже силой взять живность?

Он был не на шутку разгневан и тем уже недоступно суровый. Однако и тархан не принадлежал к тем, которые могут отступить перед гневом или строгостью.

— Я прибыл, епарх, взять свое.

Вот как! Нет, с такими разговор должен быть короткий: пошел прочь! А так, выставить за дверь и тем сказать раз и навсегда: вашего здесь нет и быть не может. Мало вам того, что получаете от императора?

Он собирался уже изречь то, что задумал, и понял вдруг: а достойно ли будет с варваром сразится варварскими действиями? Правда, кто они, наконец, этот Апсих и его Баян, чтобы из-за них опускаться так низко?

Не подал вида, что передумал и отступил, однако и гнева не проявлял уже слишком бурно.

— А где я возьму столько еды, чтобы накормить все ваши турмы, о том подумал?

— О том должен думать епарх.

Усмехнулся лукаво и потом изрек свою двуличность вслух:

— Разумно сказано, однако и несправедливо. Не со мною заключал каган договор — с императором, к императору и должны отправиться за живностью.

Не стал ждать, что скажет на это Апсих, призвал раба и велел накрыть в честь гостя стол.

— Пойдем, тархан, пообедаем с тобой, а за трапезой и взглянем, где искать ее, такую нужную всем живность.

Апсих, видно, не принадлежал к велеречивым. Пил вино, не отказывался от яств, которые ставили перед ним, на слова же не расщедривался. Скажет одно-другое, когда спрашивают, и снова отмалчивается. Поэтому хозяину пришлось взять беседу на себя. Больше расспрашивал и выпытывал, правда ли, что авары относились к уграм, людям многочисленным и далеко не одноликим. Это уже позже, как началась между племенами того асийского рода междоусобица они расторгнули с уграми давние узы и назвали себя аварами.

Апсих преимущественно, молча, кивал головой, соглашаясь с тем, что говорил епарх, и иногда прекращал трапезу и старался понять, что говорят. Тогда Виталиан повторял поведанное в доходчивой форме и, добившись понимания, щедрее, чем раньше, наливал тархану вина.

«Вишь, какая величина, — удивлялся и настораживался одновременно. — Пьет, пьет и не пьянеет».

— Слышал я, будто авары, — сказал вслух, — тоже не единственные в своем роде. К ним присоединились и другие племена — тарниахи, кочагиры, завендеры.

— Да так, и эти с нами. А еще утигуры и кутригуры.

— Ну, эти, насколько я знаю, за Дунаем.

— Все равно с нами.

— Так сколько же у кагана турм?

— Не знаю.

— Алголу?

— Также не знаю.

— Прибыл ко мне за живностью и не знаешь, сколько нужно тебе ее?

— Все равно не дашь, тогда зачем спрашиваешь?

— А может, и дам. Во всяком случае, намерен подсказать твоему кагану, где и как взять ее.

— Каган послал к тебе. Где еще можно взять, он и без подсказок знает.

«Варвар. Ишь, как разговаривает. Ну, погоди же. Вы у меня не так еще запоете вместе с каганом своим».

— Или каган знает, что император Юстиниан покинул нас?

Апсих застыл на мгновение.

— Как?

— Умер Божественный. Другой император сейчас у ромеев — Юстин Младший. Советовал бы кагану воспользоваться этим и явиться пред очи нового василевса. Все будут являться, и все чего-то будут просить. Почему бы и кагану аваров не попросить у императора увеличения ежегодной платы за службу на рубежах, тем более, что сослаться есть на что: авары принудили угомониться антов, и нуждаются из-за недостатка съестного? Это лучшая из лучших возможность пересмотреть заключенный с императором-покойником договор. Да и потребность империи в ваших турмах должна побудить императора к пересмотру. Склавины не перестают своевольничать в Иллирике, пора этому положить конец.

Апсих был не по-варварски внимательный и задумчивый.

— Это особый разговор. Каган у тебя спрашивает: что дашь, и немедленно, сейчас?

— Такая, действительно, большая потребность в живности?

— Очень велика.

— Ну что же. Если так сильно надо, дам кагану стадо скота в триста голов. Однако и скажу: это как дружеская помощь, и будет она последней. В дальнейшем ни у себя, ни у колонов, ни у куриалов брать живность не позволяю. Как жить аварам и на что жить — пусть думает каган и ведет о том речь с императором. У нас собственность каждого священна, посягать на нее, никому не позволено.

Апсих и дальше оставался внимателен и задумчив. Но недолго.

— Где возьму скот? — поднялся вдруг и вышел из-за стола.

— Мои люди покажут.

Не стал спрашивать, как же будет с аварским посольством к императору, без того знал: не Апсиху решать, не Апсиху и знать, как будет. В одном уверен: зерно надежды на пересмотр заключенного ранее договора посеяно, зерно должно дать всходы.

А сам не медлил. Как только убедился: авары на время удовольствовались данью, взяли ее и погнали на растерзание турм, — пошел на приготовленный уже для дальнего плавания дромон и отправился на нем вдоль мезийского берега до Босфора. Если авары и поспешат с посольством, обогнать его все равно невозможно будет. Да так. Некоторое время уйдет на раздумья и колебания, некоторое — на совет, назначение посольства и определение требований, а еще больше уйдет его на преодоление пути между Скифией и Константинополем. Он не из близких, вскачь все время не будут отправляться, хотя авары иначе, кажется, и не ездят.

Дул несильный, однако довольно свежий северо-восточный ветер. Нельзя сказать, что попутный, однако и не супротивный. Паруса все время были натянутые, и натянутые туго. Единственное неудобство, если его можно назвать неудобством, — волны набегали сбоку и все сильнее били в левый борт. Но кормчий знал свое дело: взял дальше в море и дальше шли уже, не меняя курс. дромон, правда, ощутимо шатало, но это уже как водится, что даже веселило, склонного к плаванию в непогоду, сердце епарха Виталиана. Возможно, другие и забыли в суете про свое, кровное, что имя было дано ему не случайно, сам он помнит, и хорошо: по родословной он принадлежит к роду славного при Анастасии стратега Виталиана. Об этом никто, и сам он не упоминает, поскольку вспоминать не очень безопасно: Юстин Первый, придя к власти, казнил не только тех, которые дали ему на подкуп гвардии и сената золото, но и стратега Виталиана, как влиятельного среди знати и очень возможного претендента на византийский трон.

После Юстина на трон сел его племянник Юстиниан, после Юстиниана — снова Юстин. Появляться на глаза и напоминать своим именем о том Виталиане не совсем безопасно, прежде всего, для себя и для Византии благо может обернуться во зло, и, увы, и не появиться уже нельзя. Во-первых, это единственная возможность и шанс избавиться от аваров и зажить спокойной жизнью, во-вторых, служить антам и иметь от антов большие подарки, а в-третьих, являет этим поступком свою немалую приверженность трону и заботу о троне. Или за это могут преследовать, вспомнив, кто был тот Виталиан и кто этот? Скорее, наоборот, можно удостоиться похвалы, а там и особого расположения со стороны императора. Речь пойдет же не о чем-то, речь о мире с антами. Речь о том, кто в настоящее время авары для Византии и как быть с аварами, когда отпадет угроза вторжения задунайских антов.

Константинополь встретил привычной для всех суматохой в пристанище и вне пристанища. Епарх из Том не поверил даже, что здесь совсем недавно похоронили императора. Ни одного признака о том. Одни лодьи пристают к берегу, другие уходят, там шумят, стараясь дозваться кого-то, там — спорят с кем-то. И ни у кого, ни тени печали на лице, признаков невосполнимой утраты в голосе. Словно говорили тем: так было, так и будет, живой думает о живом.

Что ж, если так, о живом думает и он, Виталиан. В Августион он знает, как проложить путь, и в Августионе не должен ошибиться. Подарки имеет, золото тоже. А если так, будут и приятели.

Не ошибся: приятели нашлись, и довольно быстро. А вот к императору не мог и не мог подступиться. Напомнил о своих хлопотах через день после договоренности — развели руками, напомнил через три — опять развели руками.

— Хотел бы знать, — не без тревоги обратился к своим благодетелям, — какая в этом загвоздка? Или император не считает нужным разговаривать со мной?

— Слишком много желающих иметь разговор с василевсом, к тому же, людей уважаемых, придется ждать.

— Скажите императору: я могу ждать, да будут ли ждать анты?

— Мы это имеем в виду.

Чувствовал большую неприятность от этого. Томы пусть и далекие, считай, на краю света, зато ни перед кем не приходится гнуться в Томах, там он сам себе и над всеми другими василевс. Может, потому и не стал больше надоедать благодетелям, сунул в руки одному из наиболее верных очередной подарок и сказал: я там и там, когда император сочтет нужным разговаривать со мной, позовите. Ждал так долго, что и терпение не раз лопалось, но все-таки дождался. И пришли и сказали: завтра после обеда будь в Августионе, и сопровождали, когда пришел к самым дверям, за которыми, знал, сидит Юстин Второй.

Уверенность в деле, с которым шел к василевсу, или домашнее воспитание сказалось, не растерялся, когда распахнулись двери, ведущие в палату, и не почувствовал в себе слабость силы. Отдал, как велит этикет, честь и встал перед всесильным василевсом смиренно спокойный и уравновешенный.

— Совесть мужа достойного в государстве византийском повелело мне, василевс, встать перед тобой и засвидетельствовать свою любовь и преданность.

— За преданность хвалю. Признаюсь, рад видеть епарха придунайских Том. Мне сказали, что он прибыл не только из любви и уважения.

— Да, достойный. Счастливый случай помог мне спасти в море двух юных женщин. Они оказались дочерьми одного из антских князей — князя Тиверии, ближайшего нашего соседа. Они бежали от аваров в тиверские городища на Дунае, и не справились с парусами в штормовую ночь. Обстоятельства и, особенно возвращение дочерей живыми и здоровыми растрогали князя антов и стали поводом к дружественным узам между мной и этим князем, а затем между ромеями и антами. По воле господа-бога умер перед этим повелитель всех антов, князь Добрит и тиверский князь есть сейчас — пусть и временно — старшим среди князей Антии. Он просил меня, чтобы я пошел к тебе, достойный повелитель, с просьбой: принять в городе своем антское посольство и подтвердить, если есть на то ваша милость, действующий между Византией и антами договор о ненападении.

— А как думает епарх? Дело это достойное?

— Весьма достойное, василевс. Анты действительно жаждут мира. Авары нанесли им большой урон и не меньшей погибели.

— С кем же мы будем возобновлять договор, если у них нет повелителя?

— Наиболее достойный этого звания князь Тиверии. Думаю, он и будет им. А потом, Тиверия — наиближайшие к нам соседи. Будем иметь с ними договор, будем иметь его и со всеми антами.

Юстин Младший задумчиво смотрел на епарха и отмалчивался.

— Мы посоветуемся еще об этом, а посоветовавшись, дадим знать епарху в Томы через нарочитых. — Следовало бы поклониться и уйти, но Виталиан почувствовал в себе еще большую, чем прежде, уверенность и решился заговорить об обрах.

— Пусть простит василевс за недостойную моего сана настойчивость, ибо есть еще одно дело, которое без него никто не решит.

— Говори.

— Есть ли необходимость держать в Скифии аваров, когда с антами идет к видимому миру? Еще покойный император намеревался поселить их во Второй Пеонии.

— Они — нежеланные епарху соседи?

— Думаю, не только мне, империи тоже. Они не ограничиваются только тем, что им ежегодно шлют дань в восемьдесят тысяч солидов, берут гвалтом живность у куриалов, поселян, клянчат ее у епархов, придунайских крепостей. Племя это не привыкло растить хлеб, оно склонно брать его у других. Пока берет у нашего народа — полбеды, а пойдет брать у соседей, не в одну битву втянут империю. Разве не следовало, бросить аваров против наших супостатов, хотя бы и против склавинов? Пусть удовлетворяют там свою жадность и кормятся с того, с чего привыкли кормиться.

На этот раз император не сомневался, какого берега держаться ему, видно, успел рассмотреть и выбрать.

— Правильная мысль. Когда будет идти речь о месте авар в северных землях империи, я учту на совете епарха.

Виталиан поклонился благодарно и вышел из лучезарных палат василевса.

IX

Баян подданным своим не всегда верил, то же, что говорили в глаза или за глаза чужие, и вовсе брал под сомнение. К этому привыкли уже и заранее звали на помощь Небо, чтобы помогло им убедить повелителя. Апсиху не пришлось прилагать усилий ума и сердца, уведомляя Ясноликого с тем, что сказал епарх. Предводитель племени — пусть будут долгими лета его — разволновался, услышав привезенные из Томы вести, и сразу же, не мешкая, обратился к стоявшим у входа в палатку.

— Бега Кандиха ко мне.

Спешность не замедлила передаться всем, кто выполнял волю кагана, а из-за тех всех — и бегу Кандиху. Сухой и согнутый в дугу (знающие его давно, присягнуть могут: вот так и ходит не разгибаясь) Кандих прошел к палатке и, юркнув сквозь покрывало, застыл перед своим повелителем. Начал было произносить здравицу, не спуская с Баяна и пристального, и смущенного, и по-собачьему верного взгляда, но Баян оборвал его на слове:

— Умер византийский император, Кандих. Пришло время пойти и сказать новому василевсу: авары, обещая защищать рубежи империи, уверены были, что им щедро будут платить за пролитую на поле боя кровь; крови пролито достаточно, а щедрот не видим. Турмы и народ аварский изнемогают в бедности. Если империя и дальше хочет иметь аваров в своих друзьях и верных охранников земли, пусть платит каждое лето не восемьдесят, а сто тысяч золотых солидов. Иначе будем вынуждены брать себе живность силой.

Кандих не принадлежал к тем, кому сказанное надо повторять дважды. Он знал, как не просто будет выторговать у ромеев лишние двадцать тысяч солидов, знал и то, что этого хочет, и требует каган. А кто из аваров не знает: то, что велит сделать тебе отец рода твоего, предстоит сделать вдвое лучше, быстрее и ловчее, чем он того хочет, то, что повелевает в походе тархан, умри, а исполни его волю в пять раз лучше и надежнее, чем от тебя хотели, а когда повелел тебе каган, за то, прежде всего, следует благодарить и благодарить Небо, что удостоило его повеления, а потом из собственной кожи вылезть, а исполнить волю повелителя в десять раз лучше и вернее, чем он себе мыслил. Поэтому Кандих, сколько находился в окружении достойного кагановых надежд посольства, столько и искал, как ему поступить с новым василевсом Византии, чтобы добиться того, чего хочет повелитель. Думал о вежливости с высокотитулованной особой его, испытанного на посольских переговорах посла, и достойного своего рода и племени асийца, которого учить не надо, так как он давно и надежно обучен, и предвидеть увертки, что сбили бы с толку мудрого, не помешает. Новый император, хотя и мало осведомлен в переговорах, все же ромей. Да и у императора всегда найдутся такие, что их надо остерегаться и остерегаться.

Он и боялся. Ходил, вежливо напоминал о себе тем, от кого зависела встреча с василевсом, и прислушивался к разговорам, что шли под медными воротами Августиона, выпрашивал у придворных свидания и приглядывался, вручал им подарки и снова приглядывался и мотал на ус то, что обещали, силился уловить разницу между сказанным и тем, что думали, когда говорили. А настал день, когда позвали и велели идти к императору, все-таки ошибся. Сам не знает, какая злая сила потянула его за язык, однако разговор с василевсом начал с похвальбы: авары — наисильнейшие среди всех племен Ойкумены, они давно и надежно заслужили себе славу непреодолимых: могут выйти на бой хоть с кем; император Юстин Второй, вероятно, знает об этом, как и предшественник его, помнит: северные рубежи империи подперты силой, на которую можно положиться.

Говорил и не сводил с Юстина Второго глаз, а следовательно не замедлил заметить: василевсу не понравились его речи. Сначала только посмотрел подозрительно, потом и вовсе начал принимать недружелюбный вид. Пришлось мгновенно перестраиваться и менять тон, и саму речь: покойный император, мол, не ошибся, привлекая их на свою сторону. Когда-то враждебные империи племена — утигуры, кутригуры и анты — разгромлены обрами, и перестали быть силой, которая может ей угрожать. Одно беспокоит кагана: крови во славу Византии столько пролито, очень возможно, что вскоре снова придется лить ее, а вознаграждение за это мизерное. Роды аварские, а с ними и турмы изнемогают от недостатка яств, кагану едва посильно сдерживать их от попыток ходить и брать эти яства силой, и не только у соседей, но и у самих ромеев. Поэтому он прибегает через него, посла своего, к императору с челобитной: пусть император учтет недостаток яств и увеличит аварам дань за усердную службу на рубежах до ста тысяч солидов.

— А кто вам сказал, что ваша служба нужна империи? — заговорил, наконец, император и тем положил конец даже пространной речи обрина.

— Как? — Кандих поднял вверх голову и тем неестественно выпятил на шее кадык. — Мы заключали договор, покойный император платил нам каждое лето восемьдесят тысяч золотых солидов…

— Тогда платил, когда была в этом потребность. Сейчас такой необходимости нет. Авары должны быть благодарны империи за то, что позволили им поселиться на своей земле и иметь вожделенную для каждого, кто привык жить трудом, а не разбоем, наслаждаться покоем. Земля у вас есть, и земля богата. Трудитесь в поте лица своего на земле и будете иметь яства. Когда империя сочтет нужным вознаградить аваров за ратные или какие-то другие подвиги, пусть не считают это вознаграждение податью. Это будет всего лишь благодарность, — та, которую имеет всякий раб за верную службу своему властелину.

Изогнутая дугой спина Кандиха ощутимо дрогнула и стала похожей на нацеленное для прыжка тело удава. Но, однако, прыгать не станет. Видно было, Кандих всего лишь ошарашен тем, что услышал из уст императора, и никак не придет в себя. Молчание становилось невыносимым, и только потом, как Юстин Второй колебаться стал, чтобы не дать логофету знак: аудиенция завершена, аварский посол может идти, — опомнился и успел высказать слово-ответ:

— Император! Ты дал мне и моему племени достойный урок. Но не спеши говорить: хватит. Слово это говорит тот, кто говорит последним. Учти седины мои и послушай разумный совет: не делай из аваров-друзей аваров-супостатов. Горе будет тебе и твоему роду, если поступишь так.

Юстин боролся с собой, но все же гнев бил из него фонтаном, еле сдерживая себя.

— Ты угрожаешь, старче?

— Нет, всего лишь говорю то, что есть, и то, что может быть. Авары действительно мощное племя. Наибольшее, чего не любят они, это пренебрежение. Но то, что я слышал здесь удваивает, а то и утраивает его силу. Поэтому и говорю: отмени свое слово, пока не поздно.

Казалось, не сводил с доброликого, в праздничном одеянии императора глаз, однако не заметил, когда ресницами дал знак. Тогда только удостоверился в этом, когда люди логофета встали перед ним стеной и тем напомнили: пора и честь знать.

Опять был долгий и утомительный путь. Однако Кандих менее всего обращал внимания теперь на это. Страшился и изнемогал в силе от другого: что сделает каган, когда услышит о последствиях переговоров? Схватит кинжал и запустит его в сердце, как одному запустил уже, когда посмел придти и встать перед ним с дурными вестями? Чего-то другого от этого лютого в гневе мужа — пусть будет милостиво Небо к нему — ожидать нечего. Это — несомненно, это — наверняка. А что поделать, если так? Покорно идти и ставить себя под удар? Где же его, Кандиха, разум? Где же приобретенные в посольских делах хитрости, лукавство? Постой, постой. А почему бы действительно не слукавить? Или Баян был там, на аудиенции, или знает, что говорил Юстин Второй, а что — Кандих? Да и других аваров не было. Почему действительно не слукавить и не направить гнев своего повелителя на Юстина? Может узнать позже? Кто и как? Аж дух захватило. Или не важно, как будет потом. Важно сейчас отвести от себя гнев. Да так, важно сейчас!

Те, которые сопровождали Кандиха в пути, заметили колебания в его настроении задолго до сближения со стойбищем кагана. Однако и они были удивлены тем, что увидели позже. Кандих не стал придерживаться обычая — остановиться перед тем, как зайти к Ясноликому, и попросить у Неба благословения на счастливое завершение посещения, быстро двинулся к Баяновой палатке и закричал:

— О, великий воин и мудрый предводитель! Что хочешь, то и делай со мной после, и сейчас услышь гнев и обиду сердца моего.

Он был такой, каким его давно не видели.

— Говори, не медли.

Каган, видно, догадывался, что скажет его нарочитый, и тоже занимался гневом.

— Накажи императора, того шелудивого пса. Он решился осквернить имя твое и тем осквернил всех нас, аваров. Сказал: ты не нужен империи. Солиды платили аварам тогда, когда надо было громить антов, утигуров и кутригуров. Сейчас такая необходимость отпала, мол, так и солидов не будет. Ни тех восьмидесяти тысяч, что платили прежде, никаких других. Если империя и будет дарить тебе что-то, ты должен считать это… — Ты слышишь, о, мудрый среди мудрых, что он дозволяет себе произнести — то есть считает это не за определенную тебе, как достойную, дань, а за милостыню, которую дают всякому рабу за верную службу своему господину.

Под Баяном заскрипело кресло. Он опирался уже на него руками, вот-вот, казалось, схватится и закричит: Так и сказал? Чтобы этого не произошло или, упаси Небо, не произошло чего-то еще худшего, Кандих собрался с духом и ударил себя сухими кулаками в не менее сухие груди:

— Умоляю тебя, Ясноликий! Накажи этого шелудивого пса, эту гиену в обличии императора, а с ним и роды его, ромеями именуемые! Лютой казнью накажи, иначе я не смогу жить на свете!

Лукавый зов его восторжествовал уже: каган обессилел, побежденный собственным гневом, и шлепнулся на место, где сидел перед появлением Кандиха. Шлепнулся и затих, прикрыв глаза.

Все, кто был в палатке, знали: каган думает, он решается на что-то большое и значимое, а когда каган думает, муха не должна мешать ему.

Знал это и Кандих, поэтому стоя перед этим на коленях, так и продолжал стоять, молча и ожидая в безмолвной тишине, какой приговор ждет его, опороченного аварского посла.

— Оставьте меня, — услышал, наконец, Кандих и не стал ни удивляться тому, что голос у Баяна какой-то не его, и почему-то глухой, и совсем не всемогущ, ни убеждаться, действительно ли слышал такое или показалось, — поднялся неслышно и так же бесшумно вышмыгнул из палатки.

«Хвала тебе, Небо! — молился и торжествовал. — Слава и хвала, и пожизненно остаюсь, благодарен доброте твоей, так же и мысли, которой вознаграждает в нужный момент. Преклоняюсь перед тобой и молюсь тебе, молюсь и уповаю: да будет лик твой светлый и ясный во веки веков… О, боги! Как можно терпеть такие страхи!»

А Баян как сидел, застыв, так и оставался сидеть. Ни слова, ни полслова никому. Право, все еще силился понять услышанное и звал на беседу, то неизвестного ему ромейского императора, то народ его, такой голосистый, когда берут что-то у него.

«Постойте, — похвалялся и сам не знал, кому именно: императору или его людям, — вы не так заголосите у меня. Земля будет гореть у вас под ногами, небо пылать огнем. Захотите раскаяться, да поздно будет, умолять о пощаде, но напрасно. Это вы не кого-то, это вы кагана аваров, народ его забросали грязью…» О, боги, где взять терпения, чтобы сдержать себя и не сорваться раньше времени? Подумать только: ему, не так давно званному, сказали: «Ты не нужен больше. Живи, как знаешь и с чего знаешь». Его повелителя непобедимых и он, у которого многочисленные турмы, назвали рабом — тем, что должен покорно ждать милостыни от своего властелина.

Нет, им должно быть особое наказание. И такое наказание на горячее сердце не отыщешь. Такая кара должна вызреть в покое, на трезвый ум. Это было бы проще: выйти сейчас перед турмами и крикнуть так, чтобы волна пошла над всей землей: «Авары! Ромеи и их император обманули нас. Сказали: Тогда платили вам дань, когда нужны были в бою с антами. Сейчас такая необходимость отпала, поэтому и дани не будет. Идите, добывать себе яства в другом месте. А где больше яств, как не у ромеев? Идите и берите их, если так!»

О, этого было бы достаточно, чтобы земля эта занялась пламенем, чтобы гнев аваров утонул в крови обидчиков. Но будет ли радость достаточной и надежной? Ромеи есть ромеи, у них всегда найдутся легионы, чтобы встать против аваров стеной, чтобы обойти и ударить в спину. Нет, он, Баян, не та безмозглая рыба, которая идет на первую попавшуюся приманку. Поступит по-другому: получит сначала для аваров землю-опору, ту захребетную твердь, по которой ходить и ходить на ромеев, когда можно — палить все, что будет поддаваться огню, будем вырезать всех, кто попадет под руку, будем брать все, что можно взять, бить властелинов городов и местности, если нет — уйдет в свою землю и будет чувствовать себя пусть и не победителем, однако и не поверженным. А такая земля есть. Пока бег Кандих отправлялся в Константинополь и слушал из уст императора оскорбительные речи, лангобарды были у Баяна и кланялись, как и когда-то Баяну: «Приди и накажи тех рыжих псов — гепидов; нет у нас мира с ними, и не будет, половина всего, что возьмем у гепидов, — твое».

Что ему половина. Если так складывается, он покорит сам гепидов, сядет в земле гепидов и будет ходить оттуда на ромеев. А так. То, что сказал Альбоин и — Кандих, не просто себе стечение обстоятельств. Того хочет Небо, так должно и быть.

Знал: ушедшие из палатки, только делают вид, что исчезли надолго и все до единого. Поэтому особенно не повышал голос:

— Бега Кандиха ко мне, — приказал зычно, хотя и довольно строго.

Он объявился перед каганом за несколько мгновений, хотя они и показались ему вечностью. Знал ибо: такая быстротечная перемена в намерениях и действиях кагана не сулит добра. А еще, то следует взять на заметку — вызов был и нежданный, и негаданный. Сам шумел, довольный приверженностью Неба, с женой, беспокоился многочисленными детьми, как они будут без него, содержать скот, будут ли достойны отца своего, хорошо известного и чтимого в каганате. Был не просто доволен тем, что услышал из уст жены, как воспрял духом, и на тебе пришли и сказали: «Иди, снова зовет». Так опустел, видимо, глазами, так изменился в лице, услышав это повеление, что жена тоже побледнела и застыла, пораженная.

— Что с тобой, Кандих? — все-таки первая пришла в себя. — Тебя ждет там Обида? Ты попал в немилость…

— Оставь! — оборвал ее на слове. — Не накликай того, что и без тебя может стать неизбежным.

Воздал, надлежащее воздать, в спешке, Небу и отправился вслед за теми, что звали.

Перед кагановой палаткой тоже остановился и обратился помыслами-мольбами к Небу. Лишь потом нырнул в отверстие, что открыли перед ним, словно самоубийца в пучину морскую.

— О, великий и мудрый повелитель люда нашего! — бил перед каганом поклоны, а тем временем приглядывался, милость или гнев выражается в Баяновых глазах. — Из всех царей, королей и императоров только ты один способен в мгновение ока охватить мыслью мир и определиться в мире. Вижу, выбрал уже путь праведного мужа, знаешь, как взять верх над обидчиками аваров.

— Определился в пути. — Не стал прислушиваться к его речам каган. — Поедешь к королю лангобардов Альбоину и скажешь ему: я присоединяюсь к его зову, так, что и сейчас поднял бы турмы свои и бросил против супостатов его — гепидов. Но есть помеха, что не позволит сделать это: каждый из воинов моих должен взять что-то в поход — для себя и для коней, должен оставить какие-то яства и родичам своим. А взять, как и оставить, нечего. Если Альбоин может прислать нам десятину каждой твари, что есть у лангобардов, а еще сто фур зерна для коней, столько же — для людей аварских, сразу и двинемся в поход. А уж как двинемся, в победе над гепидами пусть не сомневается. Вместе с лангобардами мы завладеем ими в мгновение ока.

— Слушаю, повелитель!

— Не только слушай, но и выполняй, — пристально посмотрел на своего нарочитого Баян. — Потому вторично не прощу бездарности в делах посольских. Слышишь?

— Слышу и повинуюсь! Таким разом из кожи вылезу, а вернусь к тебе с фурами и скотом.

— О нашем раздоре с императором Альбоину ни слова. Жалуйся на недостаток, пеняй на пагубу, что имели в походах, вот и все. С помощью им тоже не набивайся слишком. Говори, тайно от императора делаем это и только потому, что не хватает яств. Если они, лангобарды, пришлют скот и фуры с хлебом, то и в дальнейшем будут иметь нас, аваров, в соузниках своих в походах ратных.

— О, Небо! — Кандих поднял кверху умоляюще руки, закатил под лоб глаза. — Как мы, авары, тебе благодарны, что ты послал нам, своим избранникам, такого повелителя! Как жили бы и что имели бы, если бы не его светлый из светлых ум. Подумать только…

— Думать будешь в пути, — не стал слушать своего велеречивого посла Баян, — и молиться Небу при случае. А сейчас иди. Время не ждет, гнев наш — тем более.

Первые семь дней Баян не ждал известий от своего посольства. Знал: к лангобардам, как и от лангобардов, добираться и добираться. Да и у лангобардов всякое могло случиться. Идет сеча с гепидами, король находится, наверное, там, где и его воины. А до такого короля непросто подступиться. Однако, когда прошла и вторая неделя, а от лангобардов ни посольства, ни фур, начал беспокоиться. Так, что послал бы и новых нарочитых, пусть бы узнали, может, что с Кандихом, или в пути уже, может, едет вместе с фурами, скотом и поэтому медлят. Шкуру спустить с этого сложенного вдвое Кандиха, если додумался до такого. Неужели не понимает, что каган ждет? Вон сколько воинов взял с собой, через каждые два-три дня можно слать гонца — и молчит.

«Нет, он все-таки доиграется у меня», — пообещал Баян, и кто знает, не поклялся ли бы на этот раз: Кандиху осталось жить ровно столько, сколько он, повелитель аваров, мучается без вестей от посольства, если бы не отклонился в этот момент полог и не разбил уже созревшее намерение.

— О, Ясноликий! — ткнулся ему в ноги кто-то из тарханов. — К тебе посольство от короля франков Сигиберта. Примешь или велишь сказать, пусть идут туда, откуда пришли?

Посольство? От короля франков, того, который так расширил рубежи своей земли, что является, по сути, вторым императором по соседству с ромеями? Что привело его к аварам? Боится, не удержит того, что заимел, или хочет воспользоваться силой аваров и заиметь еще больше? Тюрингия, Бургундия, Прованс покорились ему, признали силу и власть его над собой и бавары, саксы, некоторые из славянских племен. Неужели действительно захотел больше, чем имеет? Если так, не разминуться ему с Византией.

— Зови, и немедленно.

Франки не были так льстивы, как привыкли видеть асийцы, держались достойно, однако вежливо. Отвесили сдержанный поклон и застыли там, где стояли. Сговорились, видно, говорить тому, кто ближе к кагану. И он заговорил. Передал поклон ему, славному в мире кагану, от короля франков Сигиберта, от предводителей других родов и племен стояли под стягами Сигиберта, — бургундцев, провансов, тюрингцев, баварцев и саксов, передал поклон женам его от королевы (заметил, что они чуть ли не первые вспомнили и про жен), прославляли племя аваров как такое, которое ни перед кем не склоняет головы, и поэтому лишь очень известное, но и должным образом чтимое, не забыл напомнить, что король франков особенно благосклонен к таким и поэтому прислал их, послов своих, чтобы засвидетельствовать кагану свое уважение и войти в хорошие отношения с аварами.

Посол говорил через переводчика. Это замедляло беседу, зато давало Баяну возможность хорошо осмыслить то, что говорилось, и остановиться на какой-то мысли. А поскольку речь зашла о хороших отношениях, то и думать было нечего.

— Мы тоже много слышали о короле франков, как и о самих франках, — заговорил, когда наступила его очередь. — Живем-то на территории Византии, а Византия не глуха к тому, что творится за Дунаем, на северо-западных рубежах ее земли. Она, как знает, наверное, посол, не безразлична к землям итальянским, а тем более к славянским, прежде всего тех, которые соседствуют с землями короля франков.

Не сказал: частично принадлежат франкам, и к которым, как и Византия, не безразличны франки. Зато когда посол снова взял слово и выговорился, не стал церемониться, откровенно, без всяких хитрых слов спросил: чего хочет король от аваров?

Услышав это и не собравшись толком с мыслями, посол заметно заволновался, стал блудить глазами.

— Он прислал меня спросить, — на откровенность отвечал откровенностью, — не согласился бы каган на совместный поход с франками?

— Против кого?

— Против готов.

Посол не сказал каких, однако и того, что сказал, было достаточно: остготы повержены ромеями, вестготы (по крайней мере, те, которые имели жилье в Галлии) — франками. Поэтому остаются герулы и гепиды. А может, сказанное следует понимать и так: франки хотят уйти на земли, которые были недавно остготскими, и недавно стали подвластными Византии? Очень возможно. Посол франкского короля что-то скрывает, по глазам видит, неискренний он. Что ж, если так, Баян тоже не будет упорствовать: пойдут против империи и ее владений в Италии — охотно поддержит новых своих союзников, нацелятся на гепидов — он будет там раньше, чем франки.

— И что будет аварам от того похода.

— О том каган договорится непосредственно с королем. Сейчас король хотел бы только знать, согласятся ли авары на поход?

Вот как! Без обещаний хочет заручиться согласием. За кого же он принимает его, Баяна? И как поступить с таким? Сказать: сначала давайте обещание, потом дадим согласие? Быть еще откровеннее, тогда так: пусть король даст аварам землю, тогда и авары присягнут на верность? Резон в такой откровенности есть. Кто пойдет походом против императора, живя на земле императора? Пусть бы король давал землю, оттуда Баян нашел бы способ поквитаться с императором. Вот только не выйдет ли из этого короля такой же лжеобещальник, как с императора Византии? Все сильные — лживые. Зовут и обещают, пока ждут выгоды. Не станет выгоды — отрекутся.

Баян старался скрыть от послов своих правдивые помыслы, но, пожалуй, и усилия не помогли: когда заговорил, голос выдал их, и довольно откровенно.

— Скажите королю, я перейду на его сторону и каждый раз становиться ему в помощь, но при одном условии: если он даст моему народу землю. Жить на рубежах одной земли, а прислуживать другой не получится.

Помолчал и потом добавил:

— Еще одно. Если король примет это, пусть шлет аварам яств на переход: две тысячи голов скота, сто фур зерна для коней и сто — для воинов и люда аварского. Путь к вам длительный, а народ наш изнемог без яств. Да и там на новых землях, надо будет потреблять что-то, пока добудем себе живность. Людей своих за ответом короля, как и за скотом и хлебом, посылаю вместе с вами. Послам ничего не оставалось, как откланяться.

X

Дромон, на котором, кроме мореходов и нескольких человек торгового люда, находился и епарх Виталиан, вышел от пристанища на веслах, а уже в море поднял паруса и ушел, гонимый умеренным в это время левантом, до скифских берегов. Сначала неровно и не очень ощутимо, дальше веселее и веселее. Ибо выходили в открытое море, а оно — колыбель для ветра, там он всегда гуляет привольнее. От этого привольно было и на сердце у епарха Томы. А еще и привольнее, пожалуй, от тех вестей, что везет в антскую Тиверию, в угоду и на радость князю Волоту, что восседает в городе Черне над Днестром. Еще бы, произошло так, на что, и рассчитывать не следует: нет уже аваров в придунайской Скифии, испарились авары с Придунавья, а затем и из его епарха, глаз, ушли дальше и от земель антов. Или то ж разве не утешение для обоих, не причина сказать, встретившись: светлый день настал! А кто поспособствовал этому? Чья мудрость стала выше императорского венца, вознеслась над всем Августионом и восторжествовала в Августионе, когда задумались: быть или не быть аварам ратью в империи? Такое случается раз в жизни, и пусть как себе хочет князь Волот, а должен, как и раньше, быть щедрым на подарки, воздать ему, своему другу в скифских Томах, должно. Не кровью ведь платить за победу и не опустошением — всего лишь мехом и солидами. А еще и о восстановлении договора на мир между антами и ромеями договорено. Или такие услуги — шутки? Или они не стоят того, на что надеется?

Весело и радостно епарху в открытом море, под туго натянутыми парусами. Уверен был, его никто не опередит, даже слух, что не уступает ветру, ширясь между народами, не могут перешагнуть через Дунай и добраться до Черна быстрее него. А, однако, ошибся в уверенности своей: первым в стольном городе на Тиверии с теми же, что и у Виталиана, вестями объявился хан кутригуров Коврат.

Когда Волота уведомили о том, он не поверил, во всяком случае, был весьма удивлен, хотя и сказал слуге:

— Зови в гридницу. Я сейчас буду.

Коврат приятно поразил его и не только величием и доброликостью. Был слишком вежлив и благосклонен, если признаться, казалось, светился ею, человеческой добротой.

— Князь, — сказал, когда сели за стол и стали угощаться яствами. — Я и мои кметы прибыли, чтобы объясниться с тобой, а через тебя и со всем народом тиверским. Уверены мы: вы нас принимаете за лиходейное племя, склонное к татьбе и урону, убийству и насилию. На это было достаточно причин. Не вы — мы шли на вас ратной силой, нарушили мир и благодать на земле. И все же хотели бы мы заверить: не являемся такими, какими вы считаете нас. Говорю так не только потому, что нет уже хана, который вел кутригуров на тиверцев. Говорю так, что вел не по собственной воле, вел — по принуждению. Князь, видимо, уже знает: ромеи зло помотали нас за поход в их земли — наслали сначала утигуров, затем обров и сделали нас не только убогими до предела, но и подневольными. Та неволя и заставила идти туда, куда велели обры.

— Хан хочет сказать, что отныне он не является подневольным им?

— Не совсем, но, все же, так. Обры ушли из Скифии, мы, как видишь, не пошли за ними, остались. Если обры ушли надолго, думаю, так и останемся сами по себе, независимыми от них.

Трудно было удержаться, чтобы не выдать радости, и все же князь Волот старался не показать свое удовольствие, по крайней мере, уж слишком.

— Когда и куда пошли?

— Поднялись, княже, всеми родами своими и отправились на клич лангобардов, неволить гепидов якобы. Есть истинные мысли: там и сядут уже.

На лучшее и надеяться нечего. Если это правда, конечно. О, если бы это было правдой!

— За одно это, что привез такие вести, спаси бог тебя, хан. Буду откровенен: это неприятные соседи. И не только для нас.

— Правду говоришь: для нас тоже. Я когда услышал, что идут, а впоследствии и удостоверился, прежде сказал себе: пойду в Тиверию и сообщу тиверскому князю. Пусть знает: кутригуры ни сейчас, ни когда-либо не будут посягать на его землю.

— Хотелось бы верить.

— Чтобы поверил, больше скажу: отныне Днестр до самого моря свободен для Тиверии. Хочет народ ее ловить рыбу — пусть ловит, хочет торговать — пусть торгует, кутригуры не будут становиться ему помехой.

— А наши пристанища в Тире и на Дунае, а земля Тиверская? Они остаются за кутригурами?

— Чтобы не было распрей, Тира, как и пристанище, для рыбаков и мореплавателей как была, так и останется вашей. А всем другим поступиться не могу.

— Значит, боишься все-таки, что вернутся обры и спросят, зачем предал взятое на меч-копье?

— Не скрою от князя: и это. Но больше беспокоит другое: меня не поймут роды, когда уступлю то, что взято такой дорогой ценой.

Внимательно смотрел тиверский князь на кутригура. Пристально и долго. Действительно он так заинтересован в мире с антами или всего лишь притворяется мирной овечкой? Вроде бы не похоже, чтобы лукавил: позволяет лишь то, что может позволить, его же тоже надо понять. Во-первых, придунайские выпасы кутригурам вон как нужны, а во-вторых, обры действительно еще могут вернуться и спросить их, зачем отдали антам то, что является верной добычей. А соблазн свободно ходить к морю — немалый соблазн. И вообще, не лучше ли будет для Тиверии, если между ней и ромеями будут стоять и не страшные своей силой, и обособленные от обров кутригуры?

— Хан всего лишь обещает вольготное плавание в море или может поклясться в том богами своими? — Могу, княже.

— И что на Тиверию ни по собственной воле, ни по принуждению не пойдешь больше, тоже поклянешься?

— Что по собственной воле не пойду, в том клянусь, а по принуждению, в том присягнуть не могу.

И опять Волот пристально и долго смотрел на хана.

— Что же, и за это спасибо. Вижу, не лукавишь со мной. Если так, составляем договор и пойдем на капище.

Обещая придерживаться заключенного договора, Волот клялся Перуном; хан же поднял над собой меч и обратился к Небу. «Даю роту, — сказал, — тогда не будет мира и согласия между народом моим и народом Тиверии, уличей, и всех антов, когда камень станет плавать, а хмель тонуть».

Все то не могло не радовать обоих, а если рад то, что остается делать? Ушли и сели за столы, пили хмельное, довольствовались пищей и беседовали, снова пили и снова беседовали, и надеялись на лучшее, и верили: отныне будет так. Так почему бы и не быть? Из степи лихой угрозы нет, ромеи бы угомонились, вот уже на протяжении двадцати пяти лет не идут за Дунай и не оскверняют землю за Дунаем, и обры испарились, ушли на другие рубежи, другим не давать покоя. Хвала богам, кажется, к длительному миру идет, а следовательно и к благодати.

На ночь Коврат остался в Черне — засиделись допоздна, куда мог отправиться? А на рассвете собрался и поехал, не беспокоя и не прощаясь с князем. Хотя и было такое соглашение между ними, Волоту зыбким и не очень приятным показалось все это. У славян с гостем не расстаются подобным образом. Славяне провожают гостей после трапезы. Поэтому, проснувшись, почувствовал себя, то ли виновным, то ли неуверенным, что вчерашняя радость надежна.

С той неуверенности не знал, куда податься, и направил стопы свои к жене и детям. Не раз уже убеждался, поэтому и сейчас верил: там развеет сомнения, а развеяв, скажет:

«Прогоните грусть с лиц своих, знайте, для всех нас светлый день настал: обров нет за Дунаем, кутригуры приходили с повинной и заключили уже договор на мир и согласие». Или они, кровные его, не живут тем, что и он? Порадуются ли такой новостью? Правда, Миловида первой засияет лицом и скажет свое обычное: ой! Милана, Злата, на что унылые и вымученные после смерти мужей, а и те пробудятся, пусть не так, как другие, все же почувствуют себя радостными.

Пока шел в тот конец, где должна быть сейчас Миловида, успел успокоить себя и проникнуться мыслью о светлом дне. А сблизился с клетью-кельей, в которой жена молилась своему христианскому богу и молилась ранней (как и вечерней) порой, вынужден был сбавить ход, а потом и вовсе застыть: из-за двери слышался не только голос Миловиды, слышались и другие голоса.

«И Злата, и Милана там? А, это ж, с какой стати?»

До сих пор он не позволял себе переступать порог Христова обиталища в своем тереме. Это было тайное место его жены, келья-храм, где она беседовала, с верой, с богом и исповедовалась богу. Присоединиться к ее вере он не мог и, кажется, не стремился, однако и жене не осмеливался перечить. И не только потому, что объясняла свое желание слишком странно и убедительно: «Это у него, Иисуса Христа, — сказала, — попросила я покровительства в тот день и в то время, когда ты должен был тянуть жребий, это он отозвался на мои ревностные мольбы и спас тебя от мучительной смерти», — не возражал еще и потому, что слишком молился на свою Миловиду, чтобы осмелиться и стать ей хоть в чем-то помешать. Сейчас же, услышав, что и дочери там, в храме-келье, забыл, куда врывается и на что посягает. Дернул на себя не совсем прикрытую дверь и застыл, крайне озадаченный и удивленный тем, что увидел: и жена, и обе дочери стояли перед ликом Христа на коленях и били поклоны.

Вероятно, надолго потерял дар речи — жена первой опомнилась и пошла к нему.

— Что-то случилось, муж мой? Я нужна тебе?

— Выйди, поговорить надо.

Не хотел, чтобы разговор их слышали дочери, и отошел подальше от двери. Наконец надумал и направился в соседнюю клеть.

— Что все это значит, Миловида? — круто повернулся к жене, когда она прикрыла за собой дверь. — Я тебе позволил верить богу ромеев и молиться на бога ромеев. Зачем детей моих вводишь в этот блуд?

Право, приготовилась к разговору, пока шла следом, — шла удивительно безобидная и доверчивая, как бы устыдившись не в меру.

— Это не ромейский бог, Волот, то бог обездоленных, когда поймешь это, думаю, поймешь и все другое: я привожу детей твоих к вере Христовой — безлетье приводит. Дочери твои в великой скорби по убиенным на поле боя мужей своих. Как можем отказать им, искать утешение там, где его хотят найти?

Аж передернула его эта тихая и сердечная речь, как и взгляд ее, такой по-детски невинный и доверчивый.

— Да пойми ты! — взорвался гневом. — Они — дети своего рода-племени, им предстоит жить среди него. Как же жить, отступивши от веры отцов и дедов? Это ты могла позволить себе такое и чувствовать себя спокойной за моей спиной, им не простят отступничества! Скажут, ваша мать принесена в жертву богам, а вы…

Какая-то злая сила дернула князя за сердце, ударила его в ноги и повалила, как есть, на пол. Последнее, что увидел и понял, большие Миловидины глаза, немой ужас в глазах, да и на лице, таком невинном и таком жалостном в этот миг.

XI

Последние несколько лет старейшины не решались идти к ней и беспокоить ее заботами Дулебской земли. Знали они: княжне не до того. Вот какое безлетье обрушилось на Добритов род. Только послюбилась и отгуляла свадьбу и уже вдова. Не успела оплакать мужа, как вынуждена была похоронить отца. Затем юной матерью стала.

И матерью, вдовой, и сиротой одновременно. Кто посмел бы стучаться к такой и беспокоить такую?

«Пусть забавляет сына, — говорили, — и залечивает раны, нанесенные злым роком. Со всем остальным, как-нибудь будет».

И правду говорили. Ничего не произошло за эти лета ни с народом, ни с землей. Как жили при князе, так и после князя живут. Правда, недолго находились в этой уверенности и покое. Как-то забеспокоились старейшины. И на совет собирались чаще, и совещались дольше. Когда же случилось так, что собираясь, ничего не решили, собрались и послали нарочитых к Данае.

— Народ дулебский, — сказали, поклонившись, — здоровья желает тебе, дочка, с сыном, потомком рода Добритового.

— Спаси бог.

— А еще велел он нам предстать перед тобой и спросить: согласишься ли ты, единственная наследница в роду Добритовом, сесть на стол отца своего и править нами, пока не станет совершеннолетним сын твой. Земля не может быть без предводителя, дочка. Если ты чувствуешь в себе силу и уверенность, садись и правь нами, если нет, вече выберет другого.

— Будто вы не правите в родах своих? Есть же вече, которое призвано решать дела общинные, а обязанность по защите обычаев всей земли возложена на князя Тиверии.

— На правителя Тиверии возложено отвечать за обычаи земли в урочное время. Потом будет всетроянское вече, которое призвано определить, на кого из князей ляжет эта обязанность. Дулебы предпочитают, чтобы она выпала на их князя.

Данаю осенило догадкой. Вот оно что? Старейшины просят ее сесть на отчий стол, а тем временем намекают: если не сядешь ты, не быть дулебским князьям главными в земле Трояновой. Да, кто же назначит на это жену.

— Так, может, пусть сейчас уже правит дулебами кто-то из воевод дулебских?

— Кто?

Заколебалась, однако, ненадолго.

— Дайте время подумать. Уже потом, подумав, позову и скажу.

Старейшины поклонились и ушли. А Даная бросилась бегом к двери и повелела няне-наставнице зайти к ней.

— Слышала, что говорили?

— Как же могла слышать, когда не была там, где говорилось?

Толковала ей и дрожала вся, говорила, если не сядет сейчас на отчий стол, то никто из рода Добритового уже и не сядет на него, и уверяла няню: это только для вида предлагают, в действительности не хотят, чтобы садилась. Что же ей делать, если так? Отречься и насовсем? А что скажет ей сын, когда вырастет? Добиваться отчего стола? А если примут и заколют ночью: и ее, и сына?

Закрылись в ложницу и шептались, шептались и ойкали почти до полудня, а в полдень наставница Данаи оставила все-таки терем и нашла место и повод встретиться с родственником, братом Мезамира, Келагастом.

— Что ты себе думаешь? — напустилась, — Тебе совесть твоя, обязанность, наконец, ничего не говорят?

— А что должны говорить? — весело ответил тот.

— Как что? Как что? Даная он кого сына родила твоему брату, а ты не зайдешь, не поинтересуешься даже, что и как.

— На то у Мезамира есть мать и есть сестры, наконец.

— Умм… Мать… сестры. А ты? Или мать с сестрами должны утешить юную вдову в ее печали, высушить такие частые слезы? Обычай нашего рода, именно, тебе велит придти к Данае и стать ей утешением вместо Мезамира, положить конец безлетью этой юной жены, как и безлетью ее седин.

Келагаст вытянул от изумления свое лицо, и сразу же и оскалился.

— Это что же ты себе старая басиха надумала? Хочешь, чтобы я слюбился с Данаей?

— Ты сам пожелаешь слюб, когда придешь и увидишь, какой является ныне Даная.

Сказала и ушла, опираясь на костыль. Словно урезонивала тем: «Подумай, отрок. Я, знаешь, дело говорю и дело не какое-нибудь». Оно и, правда, зачем ей надо было встречаться и намекать. Не иначе, как была с Данаей беседа, или приглядеться к расцветшей в роду Данае и остановился на мысли: такая не может оставаться без мужа-охраны. Тень накроет и похоть не минует ее, если одна останется. А с той тенью придет и безлетье. Да, это уж, как водится. Где нет мужа-защитника, там лезет через порог и осаждает жену Обида. Однако, почему наставница, именно, к нему пришла и так с ним заговорила? Всего лишь вспомнила, что есть такой обычай: когда овдовеет юная жена, на место усопшего или погибшего мужа ее должен прийти его непослюбленый брат и взять его жену под свою защиту, или такова воля самой Данаи?

И стоял возле своего Гриваня, там, где встретила его наставница Данаи, думал, и сел на Гриваня и двинулся — снова думал. Откровенно говоря, ему не до слюба сейчас — не нагулялся еще в отрочестве и не налюбовался привольем, которое дает отрочество. Но если о слюбе с Данаей заговорила сама Даная, то почему и не пойти к ней и не присмотреться, какая она есть сейчас.

«Будто ты не был и не видел», — напоминает посторонний голос.

«Видеть то, видел, — защищается Келагаст, — и вон как давно, тогда еще, когда провожала в последний путь и прощалась с Мезамиром. Или в трауре могла затмить красоту? Да и мне до лепоты ее разве было?»

«Красоту ничто не может затмить, — опять тот голос. — Красота всегда являет собой красоту».

«А вот и нет. Одно, когда она убита печалью-грустью, и совсем другое, когда на сердце светлый день».

«Какой же он может быть светлый у Данаи-вдовы?»

«У Данаи-вдовы, может, и не светлый, а у Данаи-матери? Да еще у той, что баюкала в себе мысль: у Мезамира есть брат, он не должен оставить ее с малым ребенком на произвол судьбы. Такая мысль всегда уподобляется светлой надежде, а где ожидание света, там и воскресение. Разве желающим много надо, чтобы воспрянуть духом и обратить ночь в день?»

Казалось, и не хотел думать о том, что посеяла в нем словом-загадкой наставница, а засела она и не давала покоя весь день, не дала и тогда, как наступила ночь. Лежал — думал о Данае, ложился ниц — снова думал, даже почувствовал в себе какую-то тоскливую потребность пойти, посмотреть на нее, убедиться, что действительно ли она такая, как ее рисует старая. Право, и не заснул бы в эту ночь, если бы не остановился все-таки на мысли: почему и не пойти и не посмотреть на Данаю, если того хочет сама Даная?

Он не принадлежал к тем, что чувствовал в себе смятение, решаясь на необычное или постыдное дело. Вот только и колебаний было: слушаться или не слушаться наставницы, идти или не идти к Данае. Когда решил: пойду, не стал доискиваться веской причины, вскочил на Гриваня и направился к терему, где проживала на Волыни наследница княжеского стола. И все же, как прибыл к Данае и остановился перед Данаей, не мог не поддаться подспудной силе смятения: жена, действительно, предстала перед ним такой, какой он не видел еще и не думал увидеть. Худая и длинная тогда девчонка, вот только и соблазнительна была тем, что имела лучше, чем у других, наряды и еще большие синие глаза, длинные и пушистые волосы, которые окутывали всю ее, особенно на играх, — она казалось теперь чудом, способным не только поразить, а и лишить разума. Расшитая шелком туника с красочной заморской паволокой плотно лежала на в меру располневшей и от этого ослепительно изящном стане, а молодые веселые и задорные когда-то глаза, наоборот, светились мягкой тишиной, лицо ее, немного бледное, выражающее удивление, было и красивым и милым, и каким-то нежно-просветленным, будто светящимся изнутри. — Звала, Даная? — заметил, наконец, что молчит и долго, и поспешил со словом, а уж как произнес его, ляпнул: сказал не то, что нужно, — Даная с горестно-удивленной стала вдруг испуганно-смущенной. Тихо замерла, в глазах появились искорки страха, даже настоящего испуга, а бледный и изнеженный вид ее покрылся свидетелем женской добродетели — багрянцем.

— Хотела посоветоваться, Келагаст, — сказала через силу, так, что не сразу подавила в себе эту неловкость. — Мужей на дулебах вон сколько, а довериться не каждому и тем более не всем могу.

Оглянулась и уже тогда пригласила пройти в соседнюю, сесть на достойное высокого гостя место.

— Были у меня старейшины родов — старалась скрыть еще оставшуюся неловкость словом. — Сказали, наступает вече, на котором речь пойдет о старшем среди князей в земле Трояновой. А у нас на Дулебах нет его. Советуют, самой садиться на отчий стол, быть княгиней, или указать на кого-то из воевод. Думала-думала и ни на что не решилась. Тем страшно, что воеводам нет веры. Единственный, на кого могу положиться, это ты, Келагаст. Скажи… — она подумала минуту-другую, не сводя с деверя слишком пристального своего взгляда, а потом поведала, что решила: — Скажи, мог бы ты быть им, моим поверенным среди воинов?

— То есть предводителем дружины?

— Да.

«Вон как» — спешил порадоваться мысленно, а уже за мыслью это:

— Предводителем дружины всегда был князь.

— Не всегда. По воле князя мог быть кто-то и из воевод, ты и был бы им по моей воле.

Видел: Даная ждет — не дождется его согласия. Все-таки, правда, только ему верит или намекает — будешь предводителем дружины, то куда денешься, будешь и мужем?

— Если ты, жена, берешь на себя такую обязанность, то, как не взять ее мне? Однако…

— Что однако? — не удержалась и поспешила переспросить.

— Воевода с меня слишком молодой. Или, Даная, не велено старшим и достойным быть предводителями в дружине.

— Старшие уже не будут молодыми, а достоинство, думаю, ты со временем, тем более, проявлял уже и не раз.

Вознаградил ее нескрываемым благодарным взглядом и улыбнулся.

— А упорства среди первых мужей через эти твои мысли не будет?

— Когда встанешь рядом со мной и будешь с верой и правдой в сердце — не будет, — сказала и протянула свою холенную нежную, словно в молоке купаную, руку. Протянула и положила на его правую руку. — Ты — брат моего мужа Мезамира, это раз, а во-вторых, являешься сыном знаменитого в родах наших Идарича. Кто посмеет быть против, когда встанем у стола отца моего в паре?

Говорила что-то и дальше, но Келагаст не прислушивался к тем словам. Почувствовал, от этого ее прикосновения вскипела в теле кровь, родилось и стало всевластным желание припасть губами к руке Данаи и сказать тем Данае: как хочешь, так и делай, я уже не уйду от тебя.

Готов был переступить через все предостережения и встать на ту соблазнительную стезю, и целился уже переступить, но в последний момент всевластное желание утихло вдруг и заставило быть взрослее и более умеренным. Поднялся и встал перед Данаей во весь свой, достойный рода Идарича и настоящего анта, рост.

— Если так предпочитает Даная, пусть будет, как предпочитает: становлюсь под ее руку и беру на себя все ее обязанности.

Княжна тоже поднялась и встала перед Келагастом достойной дочерью антов: и высокая была, и статная, и до беды прекрасной.

— С верой и правдой?

— Да. Разве Даная не знает: если уже обещает Келагаст, то обещает твердо.

Как и перед этим светила на него внутренним светом и, может, именно поэтому до безумия соблазнительным видом. Только больше сил было сейчас у него и еще решимости. Ей-богу, намерена была сказать что-то, а то и совершить такое, чему и сама не могла бы поверить, но не стало отваги переступить через саму себя.

— Может, Келагаст хочет взглянуть на племянника?

— А как же. Или способен уйти из этого теремка, не увидев и не поздоровавшись с тем, кто продолжит род брата моего?

— Пойдем, покажу.

Шла впереди и манила за собой обольщениями, брала ребенка в руки — и еще больше манила. Потому что не только вид, глаза ее, такие теплые и такие радужные, — вся она переменилась, улыбаясь, и хвастаясь сыном своим, радуясь тому, что имеет его.

— Как назвали племянника, Даная?

— Именем отца его — Мезамиром, — не сказала — распевала эти несколько слов.

Стоял и любовался ею, ее заботами, и только тогда уже, когда передала маленького Мезамира няне и встала перед ним, собралась сказать что-то, не захотел слушать, поднес к губам ее десницу и поцеловал подчеркнуто благодарным поцелуем.

Когда выходил, высмотрел Данаину наставницу и поспешил отыскать повод отойти с ней в сторону.

— Бабушка можешь принести мне какую-нибудь тесьму? — обратился к ней тогда уже, как остановился у Гриваня. — Беспорядок здесь, в седле, требуется закрепить.

— Почему нет, сейчас принесу.

Даная стояла слишком далеко, чтобы слышать, о чем говорили. Тем не менее, когда наставница подошла, заговорил с ней тайно-приглушенно.

— Это все, правда?

— Что?

— Ну, что Даная хочет, чтобы я положил конец ее вдовьему безлетью?

— Мне, молодец, не подходит лгать, — рассердилась она.

— Подожди, — остановил ее. — Я вот что хочу спросить: Наставница слышала о том из уст самой Данаи или всего лишь догадывается? Если слышала и уверена, что так в действительности и есть, то пусть скажет Данае еще одну правду: я согласен взять ее под свою защиту.

— А сам ты не способен сказать этого?

— Скажу, однако, спустя уже.

— Ой, — не без насмешки засмеялась наставница. — Что же, за мужи пошли нынче. Старуху просят, чтобы умыкнула девушку.

— Что выдумываешь! — разгневался. — Разве об умыкании речь?

— А то нет? Думаешь, такая, как Даная, сама придет и скажет: «Возьми меня, хочу быть твоей».

Сказала и ушла прочь. А он, Келагаст, остался сам по себе и оторопел от удивления. Это что же она думает, старая карга? Да, что думает и сказала? Где видано, чтобы умыкали княжескую дочь, да еще вдову, и которая ко всему если не сегодня, то завтра княгиня? С ума сошла. Ей-богу, не иначе, как съехала с ума.

Вскочил на Гриваня и погнал в сердцах галопом. Похоже, что намерен развеять все это по ветру. Но, увы, и галоп не помог. Погодя убедился: время тоже не помогает… Во-первых, Даная ничего не делает, чтобы он стал предводителем дружины, а во-вторых, сама не идет ни из мыслей, ни из сердца. Как заронилась туда непреодолимым обольщением, так и не перестает им быть. Водил молодцов на стрельбище и хлопотал о стрельбе, а думал о Данае, делал перерыв, чтобы остаться самим с собой и разобраться в себе — видел Данаю и только Данаю. И угощаться не угощался, и пить не пил, когда был у нее в тереме, а чувствовал себя умиротворенным. Мало того, что мыслями завладела и сердцем, — силы лишила до предела.

Это, наверное, заметил и Старк. Он так внимательно присматривался, когда отправлялись на стрельбище, не спускал глаз и на стрельбище. А еще и зовет зачем-то. Недоволен им, как учит отроков, или, может, еще дальше видит старый лис: узнал, ей-богу, что был у Данаи, и желает узнать теперь, зачем был, что скрывается за этими посещениями.

— Звали, воевода?

— Да, — не стал присматриваться к нему Старк, как и медлить. — Дело есть, полагаю. Князь Волот затеял поход в ромеи. Не ратный, нет, — успокоил, заметив, вероятно, немалое смущение в глазах и на лице своего тысяцкого — С посольством отправишься к ромейскому императору, хочет якобы восстановить подписанный с покойным Юстинианом договор. Ты у нас сообразительный, да и от рода посольский. Пойдешь с Волотом от дулебов, отстаивать в том договоре потребности земли нашей.

— Один пойду или с людьми своей тысячи?

— С мужами, однако, не со всеми, — улыбнулся старик.

— Отбери десяток лучших, и готовьтесь.

Собрался было спросить: «А Даная знает, куда я еду?» — и понял вдруг: выдаст тем и себя, и Данаю. Понял и прикусил язык. Уже спустя, как улеглось смятение, поинтересовался:

— Когда мне отправляться?

— Через два-три дня. Думаю, хватит, чтобы приготовиться в путь.

— Не хватит, воевода. Путь он, как и дело не из последних. Надо себя, людей, коней приготовить, как следует, о подарках императору позаботиться.

— О подарках князь Волот позаботится.

— Как — Волот? Посольство отправится от всей земли, все должны внести свою лепту. С пустыми руками я не поеду.

Старый задумался.

— Князь Волот торопит нас. Ну, и ничего, день-другой подождет. Даю тебе на сборы четыре дня. На рассвете пятого должен уехать.

Утешение небольшое, добавил всего лишь день. И больше, конечно, не добавит. Поэтому и болтать с ним не приходится. Остается сказать: «Согласен» — и уйти. А как скажешь, когда язык не поворачивается? Поедет он как далеко, так и надолго. Может ли поехать, ни о чем не договорившись с Данаей? Это будет не поход, а погибель. Присуха, неопределенность высушат его. Все же может произойти, когда поедет, ни к чему с ней не договорившись? А времени вон как мало. И к Данае не на всяком жеребце подъедешь. Разве… Постой, постой. А если пойти к ней и оспорить: «Как же ты так? Ты говорила одно, а Старк велит другое». Да и о подарках не а кем-то, все-таки с ней должен вести речь. Так как, княжеская казна в ее руках, поэтому о подарках должен вести речь только с ней. Нет, мир все-таки мудро устроен. Даже над крутой падью отыщется стезя, что выведет на безопасное место, даже в полной безысходности есть выход. Не стал медлить: отпросился со стрельбища и погнал Гриваня к Данае.

— Это правда, что повелел Старк?

— А что повелевает Старк?

— Велит собираться и отправляться аж к ромеям.

Ни утверждала, ни противоречила. Смотрела умиленно и молчала.

— Ты не хотел бы, так далеко уезжать? — поинтересовалась, наконец.

— Ну, почему же… Если это очень нужно, то поеду. Вот только… Почему так нагло и почему повелел Старк?

— Это не Старк, это я повелеваю, Келагаст! Да. Сам надоумил, теперь удивляешься?

— Н-не понимаю.

— Кто говорил в прошлый раз: не будет ли возмущения среди мужей? Вот я и послушалась твоего совета. А послушав, велела именно тебя послать послом от дулебов. Вернешься от ромеев со славой — и заткнешь всем рты. Понимаешь, Келагаст, когда побываешь у ромеев и подпишешь договор с ромеями, дашь мне повод и резон, именно, тебя поставить около себя. Тогда никто не отважится ссылаться на твою молодость и перечить.

— А если не справлюсь с тем, в чем полагаешься на меня?

— Справишься. Князь Волот имеет уже договоренность с императором. Осталось поехать к нему и подписать — вот и все.

Прошлась, довольная и успокоенная, и потом добавила:

— Только ты нигде никому ни слова об этом, слышал?

— Слышу, княгиня.

Видимо, понравилось величание. Подошла, встала, чуть ли не вплотную, и смотрит пристально и преданно.

— Этого, кроме меня и тебя, никто не знает, даже Старк. Это первая наша с тобой тайна.

— А будет и вторая?

— Да, все будет, если править землей: тайны, коварство, непослушание, даже ложь. Ты не в семье главного мужа жил, не знаешь об этом?

— Мой отец учил нас быть, прежде всего, правдивыми. Мезамир только к хитрости прибег в разговоре с аварами, и то, чем поплатился за это.

Загрустила видом и задумалась. А подумав, сказала:

— Если бы и другие были благочестивые в делах и помыслах. А что остается делать, если они не правду признают, а ложь? Ну и… — улыбнулась, — об этом потом. Поезжай, побывай между ромеев, посмотри на них, сам увидишь, что и как.

Спроваживает… А как же с тем, ради чего шел сюда? Неужели наставница не сказала Данае? Не может быть. Они в сговоре, более того, заодно… Что же делать? Другой возможности увидеться с Данаей может и не быть. Если не скажу о слюбе сейчас, гляди, уже никогда не скажу. Поднял, собираясь с духом, голову, и искал уже слова, которыми мог бы начать ее, свою беседу с Данаей, но не успел и заикнуться, как открылась дверь и на пороге появилась наставница.

— Пусть простит меня княжна, пора укладывать сына.

— Иду… Мы еще встретимся, Келагаст, — сказала вместо «прощай». — Перед отъездом зайдешь за подарками.

Проводила за порог и скрылась в теремке. А Келагаст, недолго думая, шествовал к Гриваню и ругал, на всю ширь своей мужественной натуры, ее наставницу.

«Гемонская басиха. То ли подслушала мои мысли и желания, или как понимать ее?»

И мужей, которые пойдут с ним к ромеям, подобрал, и мужам повелел готовиться к походу, а сам если и думал о нем, то лишь тогда, когда приходили и напоминали: приходилось думать. С некоторых пор посетила его и не отступает уже мысль: ромеи — не благой мир для меня. Вон сколько недель пойдет на это, чтобы добраться до них, высидеть там, пока поступятся к императору и переговорят с императором. А еще и обратный путь будет. Не случится ли так: пока он будет ходить, и заботиться о покое земли, а тем временем к Данае протопчут стезю другие? Навестит кто-то из князей или княжичей земли Трояновой и приедет свататься. Не заколеблется ли в таком случае Даная? Разговора о слюбе между ней и им, Келагастом, не было, речь шла всего лишь о его руководстве в дружине. Или Данае долго переиначить и обратить тему разговора на другое? Сама же говорила: все будет, если править, и непослушание, и коварство, и ложь. Да и с другой земли могут узнать про нее и заслать сватов. Одни — ради Данаи, другие — ради того, чтобы занять княжеский стол на Дулебах. Разве при Добрите не было этого? Даная жена юная и вон как прекрасна.

«Этой же ночью умыкну ее и сделаю своей», — остановился на мысли Келагаст.

Всякий обнадеженный — одержимый, а обнадеженный в вожделенном слюбе — и подавно. Ходил в отчих хоромах, а видел себя в сумраке ночи в Данаином теремке, а еще — на жеребце вместе с Данаей. Слышал свист ветра и крики погони, и торжествовал, будучи недосягаем, что похищенная Даная не уйдет уже от него, заберет сына и будет сидеть, обвитая слюбными узами, в роду отца Идарича, ждать своего мужа из похода. А уж как вернется, отгуляют в хоромах князя Добрита свадьбу и будут княжить на Дулебах.

Уверен, Даная и не помышляет, что Келагаст может решиться на такое — умыкнуть ее тайно. То, что говорила об умыкании ее наставница, — выдумка старой, и не более. Пришлось к слову — и изрекла, чтобы соблазнить юношу, раздуть в нем огонь страсти. Сама Даная не думает, и не думала об этом. Знает, она — за высоким валом, под надежной охраной, ей ничто не угрожает в отчем гнезде. Он и воспользуется этой уверенностью. Вот только когда и как поступит он? Среди бела дня или под вечер? Днем проще было бы выманить Данаю за ворота или хотя бы на двор. Но, увы, у ворот есть стража, они могут поднять тревогу, послать погоню, А от погони, в седле с Данаей, не убежишь. Остается вечер, когда и ночь еще не наступит, а тьма уже будет. Возьмет с собой нескольких мужей, спеленает с их помощью стражу у ворот, а там уже надежда на ловкость и на крепкую силу коней.

Келагаста уважали в дружине за острый ум, молодецкую храбрость, а еще за то, что не наступал без необходимости на шею, каждому позволял быть самим собою. Однако среди доверенных были наиболее доверенные. На них и возлагал свои надежды. Единственное, что не давало покоя до поры, все наиболее доверенные идут с ним за Дунай. Стоит ли впутывать их в это дело? А впрочем, к лиху всякие сомнения. В пущи, в самые лесные недра уходят, а когда речь идет о вон как любимой Данае, ничто не остановит его, поступит так, как сочтет нужным.

Чтобы намерения стали делом, а дело — светлым днем, велел мужам, что шли с ним в Волынь, сшить покрывало — так, чтобы свободным оставалось лишь одно отверстие, и взять его с собой.

«Не будет Данаи на подворье, — думал в пути, — велю челяди позвать. А уж как выйдет и станет за порогом терема, никуда не денется, будет моей. Такого не случалось еще, чтобы Келагаст отступал от своего или ошибался в своих намерениях. Могу поклясться, такого не было и не будет».

А произошло.

Даная не прогуливалась в тот день с сыном. Ни на подворье, ни во дворе. Когда сказал слуге, что это он пришел, ее деверь Келагаст, и что у него неотложное к ней дело, согласились сообщить о том своей повелительнице, и сразу же вернулись и сказали: у Данаи заболел ребенок, она не может принять его, пусть придет завтра.

Как же завтра, если завтра последний день пребывания на Волыни? Вон сколько забот соберется перед отъездом. И ночь останется всего лишь одна. Или так надо: умыкнуть ночью жену, а на рассвете покинуть уже?

Что же делать? Настаивать, чтобы вышла? Как стоять на своем, Даная выполнит его волю, выйдет, и что? Можно ли умыкнуть мать, когда у нее слабое дитя? Или испуганной и страдающей тревогами матери до слюба будет? Такая быстрее глаза выцарапает, сама себя удавит, чем покорится чужой силе и ляжет в постель с тем, кто взял ее силой.

Нет, нет, сегодня не будет умыкать ее. Не ведает, как будет завтра, а сегодня не будет умыкать.

— Скажите Данае, пусть простит за несвоевременное вторжение. Приду, когда маленькому Мезамиру станет лучше.

Решил сделать так: завтра пойдет среди бела дня, поговорить с Данаей о подарках, когда и у кого возьмет их, а потом уже поинтересуется здоровьем племянника.

— Лучше ему, — сказала, когда повел речь о Мезамире, — однако и не совсем. Боюсь, не огневица ли у него.

— А что говорят басихи, волхвы-баяны?

— Утверждают, что не огневица, от злого поветрия случилась немощь.

Помолчал секунду и потом сказал Данае:

— В таком случае я не поеду к ромеям, пока не дождусь выздоровления.

Посмотрела своими и без того широко открытыми глазами и застыла в изумлении.

— Как не поедешь? Ты что, Келагаст? Князь Волот без тебя не сможет отправиться к ромеям.

— А я не могу оставить Волынь в такой печали, как есть. Путь вон, какой далекий и длительный. Что буду думать, и как буду чувствовать себя в таком пути?

Засияла лицом, уста даже дернулись, выражая улыбку. И глаза засветились удовлетворено.

— Я должна бы радоваться твоей приверженности ко мне и моему сыну, — сказала голосом видимого умиления. — Однако повелеваю: не делай этого. Разве твое присутствие может помочь Мезамиру? Есть у него волхвы-баяны, есть и басихи. Можешь быть уверен, они позаботятся о Мезамире. Ты поезжай и возвращайся со славой. Этим больше сделаешь и для меня, и для себя, и для Мезамира.

Что скажешь такой? Пришлось идти и собираться в путь. Был, до ужаса, уверен уже, так и произойдет: поедет, ни до чего не договорившись с Данаей, возможно, и обманутый ею. А все же той уверенности хватило лишь на то, чтобы собраться в путь и выехать за Волынь. Сразу за Волынью остановился и сказал мужам:

— Дальше не едем. Становитесь лагерем и на этой поляне ждите. Ты, ты, ты и ты, — указал на четырех, потом на пятого, который должен быть за старшего, — Все остальные пойдут со мной.

Сколько пришлось скрываться в укрытии и ждать, пока Даная переживет печаль в сердце, не знал никто, а как узнал Келагаст, что она прогнала ее уже, знал только он. И не стал полагаться на союзницу татей — ночь, среди дня положили покрывало и замотали надежно мужей, стоявших у ворот, перепеленали покрывалом и Данаю, даже так, что не разглядела, кто сделал это. Вероятно, обомлела от страха, ибо не защищалась и не звала на помощь. Тогда уже завозилась и стала сопротивляться и выражать страх свой, стенания и мольбы, как вырвались за Волынь и погнали коней узким проселком к лесу — дальше от преследования и преследователей и ближе к ловчему убежищу в бортных угодьях Идаричей.

— А теперь оставьте нас, — приказал мужам, когда оказались в надежной глуши. — Возвращайтесь в лагерь и ждите меня в лагере. По той колее, — сказал, как пошли уже, — повернете налево. К Волыни тем самым проселком не отправляйтесь.

Скакал и скакал еще, пока оказался в уютном убежище. Даная не сопротивлялась уже, только всхлипывала тяжело и толкалась в сердцах. Вероятно, догадалась уже, кто умыкнул ее, и ждала, когда наступит этой скачке конец.

Снял ее с жеребца и, как ребенка, понес впереди себя в хижину, там уже, в хижине, когда стал развертывать, признался:

— Не бойся, сладенькая Данайка, это я, Келагаст. Видишь, говорил, что не могу поехать в такой далекий путь, имея печаль в сердце, и все-таки не поехал. Ибо очень большая грусть одолела от желания иметь тебя женой, а Мезамира сыном.

В тот момент, как снял с нее покрывало, не успел опомниться, получил такую пощечину, что искры из глаз посыпались. Одну, а там и вторую, за второй третью.

— Ты что? — поднялся на ноги и заслонился от нее, гневной и до бешенства яростной руки, — Ведь ты и сама хотела быть моей.

— Хотела, но не так, не так, не так! — Кромсала его лицо с одной и с другой стороны, пока не обессилела, и от того измученная страхом-тревогой, а еще мукой-обидой, уже обессиленная, присела возле ложа и склонилась, плача, на ложе. — Как ты посмел? — спрашивала сквозь слезы. — Как мог позволить себе такое?

— Наставница сказала…

— Увалень! — обернулась яростно. — Разве наставница могла подумать, что ты не понимаешь, на кого замахиваешься? Кто я тебе, что ты позволил себе меня умыкать? И плакала и плакала. А уж, как выплакала сожаления свои, успокоилась и сказала, печально глядя на Келагаста.

— Ты осквернил этим своим поступком мои лучшие чувства к тебе. Лучшие, слышал? Теперь…, теперь, пока не придумаешь способ, как вернуть мне славу непорочной жены и матери, можешь не надеяться, что будешь послюблен со мной. Лучше руки наложу на себя, чем дозволю это.

— Смотрел на нее, словно кот на мышь, и думал: «Да, такая может и наложить на себя руки, если позволить больше, чем позволил это». Чтобы не оставалась известной: он же дурак и не достоин быть ей мужем, сбросил с себя печаль позора и стал доискиваться, как вернуть непорочной доныне Данае ее непорочность. И уж тем, что недолго искал оправдание для себя, кажется, умилил Данаю. Потому же ловко вывернулся и мудро надумал. Повез княжну в свой лагерь и сказал мужам, с которыми не так давно умыкал ее: то, что знают об умыкании княжны Данаи, пусть забудут, что знали. Отныне он и все, кто был с ним в Добритовом жилище, не тати, а те, кто отбили Данаю от татей и возвращают ее теперь в отчий терем, незапятнанную татями.

— Сообразила, что говорю?

— Да так!

— Вознаграждение за этот достойный мужей поступок будете иметь от Данаи, как вернемся от ромеев. А сейчас коня княжне. Вернем мать сыну ее — и снова в путь.

А сам себе заметил, пока сажали в седло Данаю: «Вот ты, Келагаст, и начал со лжи».

XII

С какого-то времени между втикачами начал распространяться слух, будто князь киевский собирает на Полянах народ и намеревается заселить им степь за Днепром.

— Что соберет он на Полянах? — нашлись осведомленные. — Не полянами, нами, втикачами, должен заселять.

— А, ведь, это с какой стати?

— Да с той, что мы втикачи чужды ему. А степь действительно надо заселять — обры ушли оттуда.

— Пусть поселяет, кого хочет, только не нас.

— Да, где это видано? Вон сколько пота пролили, выкорчевывая пни, обрабатывая землю. Теперь, когда подготовили себе ниву и утвердились на благодатной ниве, должны оставлять? Кому и зачем? Не пойдем, люди! Не пойдем — и все!

Богданко сначала удивлялся таким разговорам, и, признаться, не совсем верил. Когда же дошло до того, что народ втикачский собрался в Детинце на вече и позвал его перед собой, должен был поверить.

— Остановитесь, люди! — призвал к тишине. — Князь киевский не за горами. Завтра возьму с собой мужей и отправлюсь к нему. А там, наверно, буду знать, что задумал он. От себя же обещаю: на переселение соглашусь. Потому, как и прежде, остаюсь на мысли бабки Доброгневы: не в ратных поединках благодать человеческая — в труде и в покое. А эта земля является наиболее пригодной для этого. Другой, скажу киевлянам, не нуждаемся.

— А еще скажи, — кричали из толпы, — ни кто другой, мы сделали ее плодоносной землей. Из пущи, скажи им, сделали плодоносную, то почему должны ее уступать кому-то?

— Да, и это скажу. Будьте уверены!

Право, они верили ему: и угомонились после тех уверений, и разъехались по селениям довольно быстро. Ибо привыкли верить. Еще не было такого, чтобы князь Богданко говорил одно, а думал и поступал иначе. Также не будет делать обратного и на этот раз. Даже тогда, когда поляне или князь полянский захотят сломить его силой, все одно не пойдет он против доброй воли своих людей. С этой уверенностью отправился в путь. С ней отправился и в Киев. Был, правда, несколько озадачен неожиданным: князь, сказали, болен. Идти к такому немощному, от Втикачей, с заботами, разумеется, не пристало. Но ведь и на Втикач возвращаться, ни с чем тоже не гоже. Что скажет народ, когда вернется? Топтался и не знал, как ему быть. И слышит: зовут.

— Князь узнал, что ты здесь, — доверительно сказал старший из княжичей, — и велел зайти.

Просил больного простить его за несвоевременное вторжение, но Острозор, казалось, и не слушал.

— Как хорошо, что боги надоумили тебя, княже Богданко, прибыть в Киев, — сдержанно и довольно вяло заговорил, — изнемог я, а дела стольные зовут в поход.

— Так даже?

— Не бойся, поход этот не будет ратным. Антское посольство отправится во главе с отцом твоим в стольный город Византии Константинополь. Кому-то из нас тоже следует быть там. Вот я и решил послать тебя.

Говорил что-то о выгоде, которую получат анты, когда восстановят с ромеями договор, о том, что отсутствие обров в степи обеспечивает защиту рубежей земли Трояновой и расстилает им путь за Днепр, до самого Дона.

— Северяне давно уже одолели Северский Донец, осаждают и Влтаву. Почему бы и нам не сесть на благодатной земле Заднепровья, хотя бы и по рекам Альта и Трубеж?

— Так князь это и хотел сказать?

— Это тоже.

Удобного случая поговорить о том, с чем прибыл в Киев, и искать не надо? Беседа вон, в какое русло пошла.

— И как мне понимать эти слова? Так, как говорят на Втикачах?

— А что говорят на Втикачах?

— Будто князь задумал снять народ втикачский с обжитой ими земли и перебросить за Днепр. Землю же их, так щедро политую потом и возделанную в плодоносные поля, передать росичам.

— Это является ложью, — нахмурился Острозор и силился подняться. — Подлая и не достойная думающих мужей ложь. Заселять земли за Днепром есть кому и без вас. Это одно. А во-вторых, за кого князь Богданко принимает меня? Неужели я давал ему повод так плохо думать о себе?

— Пока не давал, а сейчас дал каким-то образом. Разговор от росичей шел.

— И ты поверил молве?

— Как мог не поверить, когда собралось вече и потребовало узнать правду. Поэтому и пришел к тебе, чтобы услышать ее. Острозор лег на постель, и устало закрыл глаза.

— Я иначе думал о тебе, князь втикачей, — сказал погодя. — Если так, не пойдешь с посольством, других пошлю.

Богданко почувствовал, как загорелось лицо, а как поступить, не поймет. Обернуться и уйти? Негоже как-то. Попросить прощения? А так ли уж он виноват? Где-то родилась она, молва о переселении втикачей. А где еще могла она родиться, как не в хоромах князя или среди тех, что топтались около князя?

— Кому-то выгодно было, пожалуй, поссорить нас, — вздохнул печально, — вот и пустил слух. Само же переселение не является выдумкой.

Хотел развернуться и уйти, однако вспомнил: князь-то в немощи, и сдержал себя.

— Не бери этого близко к сердцу. Хорошо уже то, что молва оказалась ложной. Не мог я не приехать и не поговорить с тобой, когда вон, как заволновался народ на Втикачах. Учти, как мы не хотели бы чувствовать себя чужими на твоей земле. Корни родов наших крепко переплелась уже. Рубить их не только предосудительно, но и противное, здравому смыслу, дело. Поэтому забудь, княже, о несогласии, поправляйся.

И уже тогда, как сказал это, поклонился и вышел из спальни.

Втикачи не чураются Киева. Когда раз, когда и дважды в лето отправляют сюда фуры с зерном, ведут коров, коней на Торжок, отсюда привозят соль, орала, мечи и седла. Зато князь втикачский, когда и бывает в Киеве, то лишь тогда, как зовут дела княжеские или зовет киевский князь. А такой призыв бывает нечасто, когда раз в лето, а когда и раз в пять лет. Может, именно поэтому город этот при каждом посещении кажется Богданко новым, доселе неизвестным. И необходимость присмотреться к нему каждый раз своя. Когда-то южные ворота привлекли, стены, которыми обнесен город, затем — княжеский терем, капище при тереме, теперь поразила высота, на которую вознеслась твердыня Полянского племени над рекой, даль, которая стелется от крутой пади на северо-восток от города, особенно полноводные реки, сливающиеся ниже по течению в одну и катят привольные синие воды к морю, в край полуденный. Та, дальняя река, Днепром называется, лодьи только иногда объявляются на этой реке. Над этой же, что над крутой падью, снуют и снуют они. Одни, разгрузившись, отплывают от торжков, другие прибывают. По всей видимости, не только полянские, северские, из других земель тоже.

«Князя Острозора можно понять, — остановился на мысли. — Ему не приходится быть равнодушным к противоположному берегу, к степи, что стелется и стелется за Днепром. Эта земля воздаст когда-нибудь сторицей. Как и Днепр, когда весь будет Полянским».

XIII

И дулебы с древлянами, и поляне, и уличи не замедлили откликнуться на призыв князя Волота, прислали людей, чтобы составить всеантское посольство, прислали и подарки, а их должны преподнести в Константинополе императору, императрице, сенаторам, причастным к заключению договора. А сам Волот не чувствовал себя готовым отправиться в такой далекий путь и в таком важном для всей земли деле. Но неожиданная слабость, которую родила размолвка с Миловидой, надолго уложила его в ложе и подточили надежную еще силу. Отлежавшись, поборол бы ее и на ноги встал, спасибо ласкам Миловиды и хлопотам волхвов-баянов, а силы той, что была в теле, не чувствовал. Поэтому и не может остановиться на определенной мысли, какой путь выбрать, отправляясь в Константинополь: все-таки морем или сухопутьем? Кутригуры не будут, после переговоров с их ханом, преградой, пропустят посольство через свою землю. И Виталиан встретит достойно, уверен, даст сопровождение до самого Константинополя, доставит антов нетронутыми. Но, увы, это вон какой продолжительный и трудный путь. Все верхом и верхом. И шагом все время не будешь отправляться, все более рысью и вскачь. Морем было бы проще и надежнее, если бы море оказалось в это время действительно гостеприимным. Как одолеешь его в один и в другой конец, если взыграет? Не станет ли ему еще хуже, чем на суше? Когда-то хорошо переносил качку, однако это было давно, считай, тридцать лет назад. Теперь и князь Волот не тот, и сила не та. Такое ощущение, что и поспешить надо с посольством до ромеев и с заключением договора с ромеями. Не уверен, что через зиму сможет уже отправиться в далекое странствие.

И где же будет лучше? На каком из двух путешествий должен остановить свой выбор? Все-таки на морском? Пожалуй, что да. Там хоть немногое ожидает, что не застанет в море буря, а застанет, можно выйти на берег и переждать. Поэтому так и повелит послам из земель дружественных: оставляйте, братцы, коней в Черне, готовьте лодью, потому что будем отправляться Днестром, а там лиманом и морем.

Еще одно должен сделать до отъезда: поговорить как-нибудь с Миловидой. Сама не своя ходит с тех пор, как произошла его немощь, пожалуй, виновной чувствует себя, а заговорить о своей вине не посмела. Как может ехать в такой далекий путь и не успокоить ее, оставить при мысли, что все-таки виновата?

Оно, если вдуматься, то так и есть. Должна была спросить перед тем, как обращать дочерей к своей вере, отец их согласен на это, нужно ли это им? Самовольничала, а почему, не поймет. До сих пор за ней не водилось такого. Ставит веру и право каждого выбирать ее независимо от уз семейных, выше них? Право, что да.

Чтобы не пугать больше, чем напугана уже, как выдалась возможность, повелел примирительно:

— Оставляю вас надолго, Миловидка. Позови сыновей, девочек, побеседовать надо.

— И малых?

— Да.

Постояла, раздумывая, и тогда уже сказала:

— Радимко, Добролик и Светозар среди дружинников. Вероятно, к вечеру только прибудут.

— Так вечером и соберешь всех.

Уже произошло оно, его повеление, и Миловида пошла чувствуя в себе новые тревоги и старую печаль, поняла, догадывается, о чем речь. Понял и одумался. Зачем сказал так: и малых? Или для малых годится знать о том, что собрался рассказать взрослым? Впрочем, пусть уж будет, как есть. Беседа эта чем-то будет похожа на прощание, а попрощаться, отправляясь в такой далекий путь, должен со всеми.

И старшие, слишком, дочери, и маленькие, то ли сами по себе прониклись тревогами, то ли были научены уже материнским словом, — заходили в просторные хоромы, в которых отец их любил думу думать и принимать всех, кто прибегал к нему, желали ему благополучия и усаживались на скамейках, тихие и настороженные, видно было, что не знают чего ожидать. Только те, которые прибыли с поля, не хотели или не успели уподобиться другим. И старший — Радимко, и два средних — Добролик и Данко — зашли неуместно возбужденные и порывистые, даже после, как оглянулись, не угомонились. Только переглянувшись с матерью, сестрами, и отцом ждали, что им поведают.

— Я говорил уже маме вашей, — начал князь, — и вам это скажу: отправляюсь далеко и надолго. Хозяйкой и повелительницей всем в тереме и на столе оставляю мать Миловиду. Рать и дела ратные возлагаю на Стодорка и Власта. Будьте послушны им и старайтесь в том, что будут велеть вам. Тебе Радимко, и вам, дочери мои, — посмотрел в ту сторону, где сидели Злата с Миленой, — еще одно будет повеление: как старшие, держитесь мамы и помогайте маме. Ну, а вы, — обратился к маленьким, — всегда были у нас добронравными отрочатами, думаю, такими и будете?

— Будем, отче, — твердо пообещал старший из всей троицы — Светозар. — Возвращайтесь здоровым от тех ромеев, о нас не имейте беспокойства в голове, и тревог в сердце. Будет, как сейчас, благостно и пригоже.

— Спаси бог за уверенность. А теперь ступайте, мы еще посидим здесь со старшими и с мамой. Малыши подошли, поцеловали отцу руку на прощание и двинулись друг за другом к порогу. Светозар тоже с ними. И тогда уже, как проводил всех, задержался у двери и сказал, преодолевая смущение:

— У меня просьба, отче.

— Говори.

— Как будете у ромеев, купите там перегудницу, а то и гусли самые лучшие.

Князь долго и пристально смотрел на него.

— Тебе дали мы с мамой имя Светозар, надеясь, ездой ты станешь ведущей звездой для всей Тиверии, украшением рати тиверской, а ты все на сопели играешь, о гуслях мечтаешь.

— Ибо любы они мне.

— Ну, ну, — князь ему. — Пусть будет так. Веселись, пока молод, гуслями. Куплю, если там, у ромеев, есть такие. Как по мне, они у славян лишь известны.

— Он весьма хорошо поет, отче, — сказала Милана, когда отрок закрыл за собой дверь. — И на дуде, сопели выдает такое, что не всякий сыграет.

— Ничем другим не забавляется, — похвасталась и Злата, — Лишь играет и играет, особенно там, в Соколиной Веже. Пойдет на поле или на опушку, ляжет уединенный и наигрывает на все лады. Я не раз подбиралась и слышала.

Князь слушал их внимательно и задумчиво. Когда успокоился, сказал:

— Каждому своя радость. Вот только подходит ли она княжескому сыну. — ну, и велел уже — Пока молод, пусть радуется. Подрастет — поумнеет. Я вот почему оставил вас, — перевел на другое. — Невеселые думы осаждают меня перед походом этим. А может, и дурные предчувствия — кто знает. Поэтому хочу поговорить с вами.

Дочери не знали, о чем пойдет речь, смотрели, настороженно, и ждали. А Миловида сразу потупила взор и покрылась румянцем.

— Может, пусть отроки идут к себе, — посоветовала и посмотрела умоляюще на мужа.

— Нет, пусть слышат и знают. Речь пойдет, дети мои, о том, как жить вам в дальнейшем и какого берега держаться. Вы знаете, народ ваш исконно молится своим богам, тем, что являются живущими на острове Буяне и шлют оттуда благодать свою на всех верующих в них и являющихся верными им, имеет эту веру тварь земная и злаки земные, а еще — медоносные дожди на землю-плодоносицу. С того живем, на то уповаем и будем уповать. Вы же, — посмотрел на дочерей, — почему-то отреклись или имеете намерение отречься от них. Хотел бы знать: кто надоумил вас, и что побудило к тому? Пусть мать ваша Миловида верит во Христа — у нее были на то свои причины. А что вас заставило отречься от своих богов, уповать на Христа?

— Мы не отказались, отче, — не переставала смотреть на него и удивляться Милана.

— Как — не отреклись? Будто я не видел, как вы молились.

Дочка хотела сказать что-то и споткнулась на слове.

— Молились, однако, не отказались. Мы всего лишь просили Христа, чтобы заступился. Разве не знаете: мать Миловида, поэтому и уверовала в него, что не наши боги, а Христос снизошел на ее мольбы усердные и отвел в последний момент жертвенный нож, спас вас для нее.

— Пустое говоришь! — рассердился Волот. — Мою судьбу определил жребий, правдивее — воля Хорса ясноликого. Неужели забыли, что мать ваша принесена ему в жертву? Как можно не помнить этого и уповать на другого, чужого нашим родам бога? Неужели не знаете: боги не простят вам отступничества, а народ тиверский тем более. Пока я — князь и есть среди вас, будет делать вид, что ничего не видит и не знает, а не станет меня, покарает за отступничество, и тяжелой карой. Слышала, Миловида, что говорю?

Как сидела, не поднимая глаз, так и оставалась сидеть.

— Господь сказал, — сказала тихо, — кто не способен верить, тот не способен и терпеть. Верь мне — и вытерпишь.

Не встал, объятый пламенем гнева, и не повысил, как подобало бы мужу и князю, голос. Смотрел только на жену свою дольше и пристальнее, чем до сих пор.

«Вон как обернулось то, что благоговел перед ней и позволял ромеям возить ей образы святых, их письмена. Научилась тем письменам и еще сильнее уверовала».

— Я слабею перед тобой в силе, жена моя, — сказал вслух, — поэтому не могу быть строгим с тобой, как и гневным на тебя, а сказать скажу: это мои дети, и должно быть так, как я предпочитаю. На их долю и без того много выпало.

— Разве я вынуждаю их? Скажи, Милана, и ты, Злата?

— Знаю, — не стал слушать дочерей. — Принуждать не принуждаешь, и побудить байками о Христе побуждаешь. А тем внушаешь и веру в него. И письменам для этого научила, чтобы читали те байки.

— Я, княже, всего лишь добра им хочу.

— Не вижу этого.

— Выслушай и увидишь. Ты вон, какой век прожил и между людей бывал немало. Наверное, знаешься же с ними.

— Ну и что?

— Неужели не удостоверился: в горе-безлетье одно является лекарством и одно утешение — поиск истины.

— Она, думаешь, в вере Христовой?

— Не говорю так, однако не говорю и нет. Сам подумай: что делает людей алчными, а затем и подлыми? Только одно: жажда насыщения, величия, славы. А что делает их гордыми? Да то же, что и алчными. Одно только горе-безлетье заставляет людей шевелить мозгами, становиться добрыми и мудрыми людьми. Ничто другое. Волот, только оно. Так же, как доброта делает людей щедрыми, а щедрость душевная — поистине великими. Могла ли я встать твоим дочерям на пути и не допустить их к письменам — истокам познания, когда видела: они стремятся познать себя?

— Думаешь, это будет для них утешение и спасение?

— Да. Не смотри так и не подумай, муж мой, будто я предпочитаю, чтобы дочери твои во имя познания истины и дальше жили в безлетьи. Одного хочу: чтобы узнали себя, раз случилось так, что спознались с безлетьем. «Я не сверну ее уже с этого пути, — остановился на мысли Волот. — Как же у нас будет и что будет?»

Подумал и потом изрек свои мысли вслух:

— Знать себя не мешает, изменять только не надо. Как по мне, ты должна об ином позаботиться моя жена: чтобы и Злата, и Милана нашли себе мужей достойных и любящих. Вот и будет это лучшее, что ты можешь сделать для них.

Миловида не противоречила, однако и соглашаться не спешила.

XIV

Товар лангобардский и фуры с зерном прибыли в Скифию вместе с послами от короля Альбоина.

— Король наш — сказали они, — шлет предводителю племени аваров кагану Баяну желаемую живность и хотел бы иметь взамен за нее не только твердое слово, но и подписанный папирус о совместном походе против гепидов, как и сам поход.

Баян удосужился на кое-какую благодарность за живность, и когда дошло до соглашения, не спешил подписывать его.

— Гепиды находятся под защитой империи, — засомневался вслух. — Выступить против них — означает выступить против ромеев, поссориться с ними.

Послы лангобардские переглянулись между собой и потом изрекли свое удивление:

— Разве каган не знал об этом? Или он и без того не находился в ссоре с ромеями?

Не хотелось выдавать себя, однако и не мог не посмотреть в этот момент на Кандиха. «Это как же понимать?» — спрашивали его глаза.

И Кандих не замедлил объяснить.

— Король Альбоин, как и послы его, не менее возмущены клятвопреступлением ромейского императора еще до тебя, повелитель наш, чем мы, твои подданные. Они знают, как повел Юстин Младший с послами нашими в Константинополе, и готовы объединиться с нами в силе ратной не только против гепидов, а и против ромеев.

«О, Небо! — еле сдерживал себя, чтобы не разразиться гневом, Баян. — Что он говорит? Кто ему позволял вести в лангобардами дело о походе против ромеев?…»

— Король наш, — встали на помощь Кандиху лангобарды, — велел передать тебе, повелитель аваров: когда мы уничтожим гепидов, как силу и ромейскую опору на Дунае, нам никто не помешает тогда пойти общим походом не только во Фракию или Македонию, — под сам Константинополь. Объединимся с соседней Скифией и сплотим силу, против которой не устоит вся Ромейская империя с ее палатийскими когортами. То и будет она, месть за все: клятвопреступление, вечный смех и вечные обиды. Довольно терпеть! Пусть торжествует воля обездоленных и опозорившихся!

Упоминание об опозорившихся третирует одну и порождает в сердце другую волну: возмездия-мести. Лангобарды правду говорят: по соседству с ними и их Паннонией бурлит неугомонный славянский люд. Если его прибрать к рукам и пустить в империю, можно затопить ее всю, по крайней мере, до моря.

Тем не менее, у Баяна хватает ума и терпения не выдавать себя всего и сразу.

— Наши первородные мысли были, — говорит послам, — выделить в помощь королю лишь отдельные турмы. Раз король Альбоин имеет такие, как слышу здесь, намерения, есть потребность идти всем.

— Истину говоришь. Король тоже так мыслит. Зачем половинить? Приходи и садись всем родом своим в земле Гепидской. Сдвоенная сила наша и сила скифов, живущих среди нас, даст нам возможность твердо стоять на Дунае, ходить оттуда, куда захотим и когда захотим.

Это было бы то, что надо, и все же каган не спешил говорить: согласен:

— Земля, что у гепидов, богата?

— О, да.

— А сами гепиды? Что найдем у них, когда придем?

— В обиде не будешь, предводитель. Король говорил уже тебе: Сирмий и все его сокровища — твои.

— Этого мало. На коней, стада коров, овец богата земля?

— Этим в основном и богаты, с этого и живут гепиды. Как и все. Хлеб еще сеют.

— Тогда в соглашении между нами должно быть и такое: все, что добудут авары у гепидов мечом, будет за аварами, что добудут лангобарды, будет принадлежать лангобардам. Если на все это будет согласие, я подпишу папирус и за два-три дня двинусь на средний Дунай.

Теперь послы лангобардские не спешили говорить: согласны.

Поглядывали на кагана грустными глазами и отмалчивались.

— Не кажется ли кагану, что он слишком мало оставляет нам? Король иначе мыслил: аварам после победы будет земля гепидская, нам — то, что добудем у гепидов.

— А сама победа над гепидами? Разве этого мало? Не мне же — вам она нужна.

Спрашивать, кроме самих себя, было некого. И послы, помявшись, сказали:

— Хорошо.

Когда все, о чем договаривались, было записано на папирусе и кагану оставалось поставить под соглашением между двумя сторонами отпечаток большого пальца, взглянул на послов любознательным взглядом и потом спросил:

— Турмы ваши, скажем, сразу же пойдут на гепидов. А где оставим роды свои, все, что имеем пожитки? На чьей земле найдем им убежище?

— Право, на нашей. Это само собой разумеется, достойный.

— Возможно. А все же будет лучше, если и это запишем на папирусе.

Послы не противоречили, но от себя добавили: пока будет длиться поход.

О том, что лангобарды отправились с посольством к аварам, может, и стало для кого-то известным. Было их немало — две сотни, и отправлялись не раз — дважды, кто-то мог приметить и пустить слух по земле Ромейской. А как случилось, что этот слух обогнал аваров и успел всполошить ромеев, да так ловко, что когорты императора оказались в Сирмии и Сингидуне раньше аварских турм, это, вероятно, лишь Небу известно. Были где-то поблизости и опередили хана с его турмами или про лангобардские переговоры и о прибытии узнали гепиды и прибегли за помощью к императору?

Как бы там ни было, в раздор на Дунае вмешалась сила, которую нельзя не принимать в счет. Вмешательство это меняло все и менял не на лучшее. Баян залег от этой оказии в наскоро разбитой для него палатке, как медведь в берлоге, и не решался показываться королю лангобардов на глаза, король лангобардов отсиживался в своем тереме-дворце в стольном граде Норик и тоже не решался идти на разговор с Баяном.

Один так себе мыслил. Ромеи — не кровные мне, рано или поздно должен с ними сразиться. Но было бы лучше, правда лучше, если бы сеча с императорскими когортами произошла уже после того, как осяду на земле Гепидской, и почувствую себя властелином на ней, и заимею союзников надежных — и короля франков, и лангобардов и славян-склавинов или, как именуют их лангобарды, скифов. Без этого союза и без таких крепостей на Саве и Дунае, как Сирмия, Сингидун, о победе глупо думать. Что же сделать, раз так обернулось? Отсиживаться и ждать или обойти Сирмию, Сингидун и прибрать к рукам всю остальную Гепидскую землю?

Короля Альбоина беспокоило другое. Император много сказал тем, кто обсел обе гепидские крепости — и Сирмию, и Сингидун. Очень возможно, что скажет еще больше, когда он, Альбоин, объединится с обрами и поднимет меч на гепидов. А впрочем, как можно не пойти теперь, когда позвал аваров, когда эти авары пришли и затопили собой всю Паннонию? Если бы только и лангобардов, в жилищах и на ниве поблизости от жилищ. Балки, овраги обсажены аварскими палатками и кибитками, пастбища, пустыри — их скотом. Пока потребляют то, что имели, и то, что дали им, полбеды. А что будет, когда нечего будет вкушать? Они не станут церемониться, полезут на поле, в жилища и будут брать все, что можно будет взять. А это прямой путь к раздору.

Нет, теперь уж, что будет, то будет, а идти против гепидов должен. Ромеям тоже тяжело, двадцать лет уже воюют, и, пожалуй, не скоро перестанут воевать с персами. А если так, дальше Сирмии и Сингидуна могут и не пойти.

Однако почему молчит каган? Ни сам не идет, ни послов своих не присылает. Считает, что он, король лангобардов, обманул его, пообещав Сирмию, и теперь находится в гневе или всего лишь отдыхает после изнурительного пути?

— Что гепиды? — интересовался у тех, кто прибывал с рубежей.

— Утешились тем, что имеют поддержку от самого императора, и взбодрились. Одни пьют с ромеями вино, другие собираются на рубежах, даже делают ночные вылазки. На лагеря не решаются нападать, а между лагерями шныряют ночью, грабят народ, жгут жилища.

— Делайте то же самое и сведите меня с каганом. Хочу видеть его у себя и поговорить.

Придворным не впервые слышать такое — знают, как свести короля с высоким гостем. Лучший способ — пир, по-королевски занятный и обильный. Но когда бароны Альбоина предстали перед Баяном и пригласили, раскланявшись, на королевскую охоту, где объяснили, высокому гостю будет и вольготно и отрадно, каган, на удивление баронов, не обнаружил умиления и не высказал своего приветливого согласия. Как сидел сосредоточенно-суровым, так и остался сидеть.

— Скажите моему ратному собрату королю Альбоину, что каган аварского племени не имеет на это время. Он не затем так далеко вел турмы, чтобы забавляться охотой. Одни есть и будут, пока не усладит себя победой, мысли: как повергнуть супостатов наших, гепидами именуемых.

— Король рад будет услышать это.

— Если рад, пусть придет ко мне и услышит. Так и скажите: предпочитаю видеть его и говорить. Бароны обалдели.

— Достойный, — решился и сказал один, — Король Альбоин первый пригласил тебя в гости. Ты кровно обидишь его, если откажешься и не придешь.

— Разве до обид и охоты, когда речь идет о ратном походе?

— Гепиды никуда не убегут, с гепидами успеем еще поквитаться. Если не хочешь участвовать в охоте, приди в гости, поделись с нами приветливым словом, теплом сердца. Так велят наши обычаи, негоже сторониться их.

Баян не привык к тому, чтобы ему противоречили, но сейчас не чувствовал почему-то злобы.

— Скажите королю, — сказал, наконец, — в гости приду. Однако один, без мужей. И король тоже должен быть один. Время не терпит и задуманное нами дело тоже. Мы должны совмещать пир с делом, а дело с пиром.

Договорились не трогать ромеев в крепостях, также и не считаться с их присутствием, пойти сдвоенной силой — аваров и лангобардов — в землю Гепидскую и прекратить существование гепидов, королевство которых в Подунавье. Чтобы не выдавать себя и своих намерений, соединенную силу двух племен объединяли дальше от земли Гепидской. На это не надо было недели, два-три дня и лангобардские тысячи и турмы аварские стояли готовые к походу, ждали только повеления. А его не было и не было. Это многих удивляло, даже среди приближенных. Догадывались, даже уверены были: что-то затеяли их предводители, а что, только им, пожалуй, и известно.

Удивленные, всегда далеки от истины. Эти тоже не близко были около нее. Впрочем, не так уж и далеко. О договоренности предводителей обеих ратей знали еще некоторые, но тех осведомленных не было сейчас, ни в лагерях короля Альбоина, ни среди турм Баяна. Предводители послали их тайными осведомителями в землю Гепидскую; одних — к ромеям и тем, что веселятся вместе с ромеями в Сирмии и Сингидуне, других — к самим гепидам. На этом настоял и этого добился каган Баян: пока не узнают до мельчайших подробностей, сколько в крепостях ромеев, что думают по поводу раздора между гепидами и лангобардами ромеи, где стоят, сколько имеют под рукой, а сколько в дальних селениях воинов гепидов, где, наконец, находится ныне король их Кунимунд, — похода против гепидов не будут начинать.

Поэтому отсиживались теперь и ждали и прикидывали в мыслях, какими путями пойдут, какую силу бросят против тех гепидов, что стоят лагерем поблизости, какую — в глубинные районы земли Гепидской.

Когда осведомители прибыли, а подслушанное и увиденное оказалось достаточно полезно, король первый поспешил к кагану и встал перед каганом в его великоханской палатке.

— Пора, союзник. Труби в рог, бей в тимпаны, клич свои турмы в поход. Король Кунимунд все еще радуется императорской помощи и делит с предводителями ромейских когорт веселое застолье; воины гепидские, те, что стоят лагерем на рубежах своей земли, проникнуты тем, что и король, чувствуя себя в благополучии, и не медлят иметь от благополучия нужные выгоды. Настало время поднять всю нашу силу и бросить на них, как договаривались: с пересечением сил накрыть всю землю Гепидскую.

— У меня другие сведения, Альбоин.

— Какие?

— Не удержался я, послал вслед тем, кого ты послал, выведывателей своих. На днях они привели несколько гепидов, среди них и предводителя турмов гепидов. Он, как и твои послухи, утверждает: гепиды уверены, что покровительство ромеев удержит от вторжения лангобардов и аваров. Поэтому благоденствуют. Сам того не подозревая, пленник высказал, что у них на ближайшей неделе большой праздник. Это правда?

— Да, так…

— Если так, то мы позволим им отпраздновать его, однако и только. Сразу же, после праздника, когда они сладко будут спать от хмеля, пустим на них всю свою силу и в один день станем обладателями Гепидской земли, да и самих гепидов.

Королю не пришлись по сердцу эти промедления хана. «Именует себя вон, каким храбрым, — говорили его глаза, — а эту храбрость свою не спешит проявлять, под пятой держит. Не отменил случайно намерения? Не пошел ли лисьим блудом, ставши турмами при Дунае?» Сердцем чувствовал: с этим ханом или каганом надо быть осторожным и еще раз осторожным.

— До того праздника целая неделя, — сказал робко. — А за эту неделю всего можно ожидать.

— Чего — всего?

— Хотя бы и новых ромейских когорт.

— Не будет их. Империи нужны крепости, больше ничего ей не надо.

— Как знать… Впрочем, пусть будет по-твоему. Неделя — не вечность, неделю можно и переждать.

Над Дунаем и далеко за Дунаем сладко покоилась усыпленная за ночь тишина. Над Дунаем и в ближних к нему зарослях тянулись долами густые, похожие на разлитое молоко туманы, а в тех туманах сонно возвышались изнемогшие летней негой деревья, спали покоренные сном и тишиной птицы. Только филины и их сородич — зловеще не дремали, гнездясь по дуплам-укрытиям и время от времени перекликались: пу-гу, пу-гу или перелетали и кричали надрывно: кни-кни-кни-кви! Право, видели и знали: не на охоту отправился люд вокруг. Вон сколько его по оврагам и урочищам, на долинах и ложбинах. Строгих и молчаливых, молчаливо-сосредоточенных. Как и кони, что при людях. Разве от таких ждет кого-то услада? Таких ли не зовут на помощь зловещих из зловещих? Воистину собратья они. Всполошились вон, вспугнутые кем-то, вскочили на коней, прут и прут ложбинами к реке. Даже холодная, в это время, вода не останавливает их. Ехали, пока ехалось, твердью, не стало под ногами тверди — пошли вплавь. Ряды за рядами, турмы за турмами. Похоже, что задумали запрудить собой Дунай. Одни исчезают в тумане, будто действительно поглощаются рекой, другие не обращают внимания на это, идут вслед за поглощенными, на место ушедших. И все — молчаливо, ни на что, не сетуя, ни на кого не жалуясь. Как тут не кричать «пугу» и не возноситься духом, чувствуя зловещее?

А противоположный берег молчал. Ничем не проявлял себя тогда, когда подошли и двинулись в Дунай аварские турмы, лангобардские тысячи, молчал и после, когда те турмы и тысячи выходили из Дуная и заполнили собой долины, рощи и урочища по другую сторону реки. Потому что и произошло так, как и предполагал, Баян: спали захмелевшие гепиды, им не до тревог было.

Первыми не пробудились от сна сторожевые в подунайских башнях, за сторожевыми — те, что спали в сладком хмелю по соседству с Дунаем селище, а уже потом не миновала кара за беспечность и лагерь. Обры умели вторгаться в ряды супостатов своих стремительно, и умели тихо проникать. Спешивались неподалеку от лагеря, обступали сонных гепидов и, напав тучей, резали подряд и на выбор, на выбор и подряд — кому как ложилось на сердце.

На спящих не у каждого поднимается рука — от крови спящих даже бывалых тошнит. Но чего не сделаешь сообща. Вон сколько собралось их, пришедших взять верх над гепидами, и спешат теперь, гонимые желанием, как и страхом. Разве в такой многолюдной резне пресытишься ремеслом татей и удержишься от татьбы? Занес меч раз, занес второй и должен уступить место тому, кто напирает сзади. Если тех, кто напирает, тьма, то, где здесь до колебаний и где до тошноты? Подчиняется один с другим силе водоворота человеческого, захватывается водоворотом и не понимает, что творит. Зато после, когда лагерь залили кровью и убедились: теперь у гепидов не будет силы, способной выйти против аваров, не считали нужным скрывать свое место в победе, представляли себя всем и, по возможности, громче.

Турмы аварские не перли, как водится у других, сплошной лавой. Шли на пересечение и терзали землю Гепидскую на куски. Чтобы видели гепиды и уверены были: супостат повсюду, от него нет спасения, не будет и пощады.

Ее и правда не было. Гудела земля под ударами тысяч и тысяч копыт, гудело потревоженное стоном безжалостно битой земли небо, а в недавно чистом, вымытом росами воздухе зависала темными шлейфами пыль. Как бы оповещала всех: идет непреодолимая сила, единственное спасение от нее — сдаться на милость победителей, поступиться всем, что имеешь.

Но кому хочется уступать хижину, защищающую от непогоды, имущество, что есть в хижине, а тем более утешение-жену, таких юных и таких беззащитных перед безлетьем детей? Все это было до сих пор благодатью, пусть и какой-то, все же судьбой. Так и собирались, кто мог еще собраться, в отряды, объединялись в силу. Мизерной она была против объединенных сил обров и лангобардов? Да, так. Если король не выстоял со своими тысячами, где же выстоять им, сотням. И все же стояли до поры до времени. Уже потом где-то сметались лавиной и терялись в лавине, а все, что поддавалось огню, занималось огнем, в чем была нужда у супостатов или всего лишь только забава, бралось супостатами. Мужей вязали и берегли особо, юных жен и девиц также особняком. Только стариков и малых не брали в плен. Если сами не подворачивались под стрелы и мечи, оставляли в хижинах.

Плач и стон шел на недавно праздничной и веселой от праздничных забав земле. И тянулись дымы, ревел трубным голосом непоеный и недоеный скот, ржали кобылицы, потерявшие жеребят, а еще пуще — брошенные на произвол судьбы жеребята. Авары, как и лангобарды, не обращали внимания на это. У них одна забота — ломиться в глубинные районы Гепидской земли, дробить и рубить силу гепидскую.

Когда кагану доложили однажды: король Кунимунд оставил своих воинов и укрылся за стенами Сирмии, наверняка знал уже: поход завершен, можно чувствовать себя победителем. Однако турмам не сказал этого. Собрал под свою руку наиближайших и повел к стенам захваченной ромеями крепости.

— Выдайте нам короля Кунимунда! — потребовал через нарочитых.

Турмы играли тем временем под стенами и говорили им: «Послушайтесь, или и с вами это будет».

Но ромеи не устрашились их.

— Король Кунимунд и его герцоги находятся под защитой императора, — сказали. — К нему и шлите посольство.

Баян хотел настоять на своем, но вовремя опомнился и успокоил себя. Надо ли заходить так далеко? Взятием Сирмии начнется поход против империи. А это слишком будет. Стоит подождать, что скажет император о его вторжении в земли гепидов, и о заселении в Подунавье. Если все это сойдет с рук, еще спросит у тех, кто засел в Сирмии и Сингидуне, где король и почему не выдали ему короля поверженных им гепидов.

XV

Роды аварские более сотни лет хранят в памяти победу над савирами. Сколько же они будут хранить эти две последние — над утигурами и кутригурами и над гепидами? Столько же, как и предыдущую, или забудут так же быстро и легко, как получили? Не должны бы. Вон как торжествуют, почувствовав себя победителями, и как возносят предводителя своего за то, что мудростью своей проложил путь к таким победам. А это знаменательная примета. Что памятно сердцу, то памятно надолго, тем более, когда и память — утешение для всех.

Звенит веселье повсюду, спешат сородичи кагана, ставить палатки, готовя застолье. Будет, ибо великоханское торжество, и такое, которого роды аварские, пожалуй, и не знали еще. По такому случаю выбрано лучшее место на земле Гепидской — на возвышении, которое подходит к самому Дунаю и возносит всех не только над его голубизной, но и над миром, свезено в подклетях гепидских столько яств и напитков, согнали столько отар овец, что ими можно насытить народ Дакии и Паннонии, вместе взятый. Оно и неудивительно: на торжество зовут всех, причастных к победе. А их будет и будет. Поэтому заботятся не только о застолье, но и о приволье, как и о жилье. Оттуда, где стоит стойбище кагана, и из ближних к нему окрестностей отселены все до единого гепида. На главном месте возведена великоханская палатка, рядом — палатки тех, кто всегда должен быть под рукой у хана, за ними — жилье его жен и детей. Напротив великоханской палатки и на почтительном расстоянии от нее — надежно защищенные от непогоды столы, за которыми повелитель аваров принимает именитых гостей, еще дальше — палатки опочивальни, а уже по околице — жилье для всех из рода Баяна и тех, кто готовит застолье и будет прислуживать на торжестве.

Приглашались на определенный день и гости. Когда этот день настал, Баян не мог не порадоваться уважению, которого он удостаивался не только от своих, но и от соседей. Король Альбоин привел с собой столько лангобардских герцогов и баронов, что из них можно было бы собрать турму. Диво невеликое: вместе брали верх над гепидами, почему не повеселиться теперь вместе с собратьями и не воздать должное такому побратиму. Франкский король Сигиберт воздержался от пиршества, посольством откликнулся на приглашение нового соседа. Однако численность его посольства, челяди, прибывшей с посольством, недвусмысленно говорили: он понимает значимость победы, которую одержали авары над гепидами, как и значимость заселения аваров на гепидской земле. А этого достаточно Баяну. Не ждать же восхваления от императора ромеев. Император пусть посидит у себя в Августионе и подумает теперь, кого потерял он, отрекшись от союза с аварами, и кого приобрел себе в лице аваров, что сели в Подунавье.

До сих пор гости видели кагана в великоханской палатке, на выложенном коврами столе. Сейчас он выехал им навстречу верхом и в сопровождении хакан-бега, советников и тарханов. Был, как когда-то, ясноликий и величественный, и, в отличие от того, прежнего, необычно весел и ободренный, возвышенный духом, а также доступный и дружелюбный.

А доступность побудила лангобардов, как и франков, к беседе.

— Поздравляем кагана и его род с блестящей победой.

— А также с заселением на взятой мечом и копьем земле.

— Каган, видимо, встал прочно над Дунаем, — льстили франки, — надеемся, и надолго.

— Как облюбуем землю, которая стала нашей, да так и будем мириться с соседями.

— Соседей не выбирают, достойный, к соседями ищут стезю, ведущую к примирению.

— Да, — присоединился к той беседе и король лангобардов. — Кто находит такую стезю, тот живет в мире и благодати. А земля здесь, каган, такая, что лучшей нечего и желать. Сухое дерево вонзишь весной — и растет. Зачем отправляться куда-то и искать другую?

Торжества начались с величания Баяна родами и турмами аварскими. На выгоне, перед великоханской палаткой и далее, вдоль палаток, выстроились по одну и по другую сторону воины аварские на отборных, сплошь гнедых, с буйными белесыми гривами лошадях, дальше выгона — тоже по одну и по другую сторону — собрался другой аварский люд. Появление кагана, а вместе с ним и наиболее достойных уважения тарханов, советников и гостей было встречено громкой, долго не умолкающей здравицей. Несведущим с речью аварской гостям трудно понять, что именно произносят они, и по тому, что было написано на лицах воинов, как и всех других, по высоко поднятым к небу мечам, по тому, наконец, как относился ко всему, что происходило вокруг, сам каган, нетрудно догадаться: авары отдают дань храбрости и мудрости своего предводителя и отдают во всю ширь благодарных сердец.

Удивляться тому нечего, спорить — тем более. Земля Гепидская — благодатная, это правда. Вон, какая река катит в низовьях волны, вон долины стелятся вокруг и сколько зелени на долинах. Или за такое раздолье и за такую многообещающую благодать не стоит почтить предводителя, который мужеством своим и разумом своим вывел роды в землю обетованную и в Почайну обетованную? Бог мой, это каждому понятно, как то, что сейчас белый и погожий день.

Торжества, как возвеличивание, не исчерпали себя на плацу перед праздничным народом и праздничными турмами, они продолжались и за столом, с той лишь разницей, что здесь не ограничивались словесными величаниями, к пышным словам и к учтивым поклонам добавляли и дары. Король франков повелел своим послам передать кагану Баяну, как знак особой его приверженности и признания величия, победоносный мидийский щит и меч булатный. Когда очередь дошла до короля лангобардов, тот повелел привести из обоза и показать кагану и всем, кто был в застолье, свой подарок — белого, как снег, жеребца, такого сильного и такого скорого и соблазнительного, что на нем только богам подобает ездить.

Все заметили: если первый подарок только порадовал Баяна, то этот, лангобардский, и поразил изрядно. Подошел и любовался жеребцом вблизи, похлопывал по изогнутой дугой шее, играл гривой и опять любовался, и светился довольными глазами, и причмокивал, чувствуя удовлетворение, а то и хвастался вслух: какие есть на свете чудеса и какое удовольствие быть обладателем такого чуда.

Не ударили лицом в грязь и соплеменники. То ли знали, что будут дарить гости, или только догадывались: что подарки будут щедрыми, — выждали, пока уляжется шум и выпьют здравицу в честь королей-соседей, и выставили на видное место в застолье хакан-бега.

— О, повелитель! — зычно и растроганно сказал Ател. — Мужественные сыны племени аваров и воины непобедимых турм, воздавая тебе дань, мудрому предводителю и мужественному воину; готовы были бы положить к ногам твоим всю Ойкумену. Когда-нибудь, может быть, и положат, признавая заслуги твои перед нашими родами. Но сейчас ограничиваются тем, что кладут долины и горы земли, добытой у гепидов. А еще преподносят тебе, наш ясноликий предводитель, цвет поверженного в победоносных сечах племени. — Он хлопнул в ладоши — и младшие из тарханов вывели из соседних палаток и поставили перед Баяном сто юных, способных ослепить своей белизной дев. — Каждый турм, — продолжал при длительном молчании Ател, — прислал тебе со всех пленниц одну, зато лучшую деву гепидскую. Прими этот дар наш, как свидетельство нашей особой благодарности тебе и уважения к тебе. Пусть множится род твой, да будет поистине большим величие его.

Хакан-бег не ограничился тем, что показал Баяну пленниц. Увидев большой интерес Ясноликого к девам, подошел к ним, смущенно-напуганным, и стал повелевать всем и каждой, в частности, подойти к своему повелителю, показаться ему близко и засвидетельствовать почтение. От этого мог бы получиться большой конфуз. Девы еще теснее сбились в кучу, казалось, и не собираются подчиняться, им то, им се — напрасно, поникают еще больше, чем до этого, гнутся перепугано и прячутся друг за друга. Не станешь же при гостях показывать с помощью кнута. Да и кто знает, что будет завтра, послезавтра с одной и второй. Какую-то замучают, добиваясь послушания, а какая-то станет, глядишь, первой ханшой, любимой женой повелителя. Как поведет себя тогда хакан-бег? Такая жена страшнее кагана.

Может и нашелся бы, что поделать с пленницами, если бы не нашелся сам Баян. Вышел из-за стола и не стал обращать внимания на девичью застенчивость. Останавливался возле каждой и улыбался потешно, а то брал за подбородок, и смотрел на лицо, и взвешивал жирными от перенасыщенного удовлетворения глазами. А еще повелел что-то о каждой после осмотра. Гепидские девы только догадываться могли, что именно. Наверное, узнают позже. И ужаснутся, узнав, и отца-мать будут звать на помощь, и руки заламывать в отчаянии-тоске. Но напрасно, никто и ничто уже не поможет. Одно останется: оплакивать свою судьбу, так громко и так безнадежно горько, что не только Небо, долины и горы услышат и понесут печальную из печальных весть в мир: плачут девы на Дунае.

XVI

Давно, ибо сказано: побори страх перед недоступным и будешь иметь недоступное. Или с ней, с Миловидой, не то же самое было? Вон как боялась покинуть монастырь и отправиться в непостижимо дальний путь, пролегающий от Фессалоник до Тиверии, а случилось так, что разбила кувшин об игуменью, решилась и ушла — и все-таки добилась своего: и путь, и страх преодолела, и земли отца своего достигла.

Теперь уж, после многих лет удостоверилась: не Божейко — князь Волот был определен ей Ладой. Это по ее воле случилось так, что ворвались в то передлетье ромеи в их Тиверию, что Божейко приглянулся в Фессалониках жене навикулярия и вынужден был броситься от «ласк» навикулярия в пучину морскую. Не кто-то другой, все-таки она, мать Лада, поступила так, что свела Миловиду с князем Волотом — и там, в мезийском Маркианополе, и в палатке над лиманом, и здесь, на земле Тиверской. Да, вот уже двадцать семь лет живут вместе и в любви, шестерых сыновей понесла от него, да и вырастила. Старшие не отроки уже — люди, такие, что на место князя встанут, когда прикажет, а не охладела, видишь, сердцем, как был желанным ей, так и есть. Ей-богу, как был, так и есть. Потому что радость сердцу дал, и простор свободе обеспечил. Такую, которая может только сниться.

«А гнев тот? — вспомнила момент, когда застал ее с дочерьми за молением. — Не является ли он началом досадной размолвки?»

Уладила же вроде, а еще больше должна уладить, пока дождется князя из ромеев. Огнищанка ведь, стоит на княжеском месте за столом. Кто запретит ей пораскинуть мозгами и быть деятельной, вести в отсутствие князя так, как мог бы поступить сам князь, а то и лучше? Или не удивление было бы для него и не утешение, когда вернулся и увидел бы в действиях жены такое, чего не ожидал, о чем и мыслях не думал? Ей-богу, и удивление было бы, и утешение нешуточное. А радость растопила бы лед в его сердце и вернула бы ей князя таким, каким давно и надежно знает. Вот только с чего начать и как сделать? Соберет совет мужей и поинтересуется у них, чем опечален, что нужно сейчас народу тиверскому? А люди ратные знают, чем опечален люд? Или у них, упоенных добытой победой, не думают сейчас о его печали? Нет, она будет мудрее и созовет тех, кто ближе стоит к народу, собственно, сами есть народ: впряжет коней в повозку и поедет по окрестным селениям, побеседует с ролейными, старейшинами родов. Там выспросит все, что надлежит выспросить. «Помоги мне, Боже, — молилась. — Не на пагубные — на добрые дела нацеливаю мысли и намерения свои».

Была, как и до того, доброй и ласковой со всеми, однако проявила неожиданно для всех склонность быть властной. Побывав в селениях и выяснив там, как бедствуют жены мужей, павших на поле боя, повелела узнать в Черне и в окрестностях стольного Черна, сколько является их таких, затем позвала главных в княжеской рати мужей и спросила: гоже ли то, чтобы вдовы погибших тянулись вон из кожи на ролейной ниве, а мужи отлеживались тем временем в тени деревьев и уповали на то, что отработали свое на поле ратном? Может, следовало бы пойти в это жаркое время и встать в помощь тем, кто вон как нуждается в ней?

Кто будет противоречить, когда говорит такая, как их, княгиня и говорит дело? Согласились предводители сотен, откликнулись на их клич мужи, не говоря уже об отроках, и пошли сбавлять на общинных полях нагулянный на досуге жир. Жали, и составляли в копны, и лакомились яствами, которые готовили и подавали на стол вдовы. И неделю, и вторую, и третью так.

— Вы тоже идите, дочери, — сказала Злате и Милане тогда еще, как узнала: на княжеские уделы вблизи Соколиной Вежи также посланы жнецы, — Пусть челядь готовит яства и питье, угощать же мужей должны вы. Так велит обычай родов наших: самые вкусные яства не кажутся вкусными, если будут брать их не из рук хозяйки-огнищанки.

Дочери не противоречили… И откликнулись на ее слова охотно, и уехали. Поэтому и удовлетворилась мать послушанием, и успокоилась твердо. Однако ненадолго. Не сразу, погодя где-то, но не выдержала, наведалась и к Злате, и к Милане. Бросила взгляд на то, что делалось на полях, как дела у дочерей, и улыбнулась сама себе.

— Мне, вижу, нет необходимости вмешиваться, — сказала при всех. — Юные хозяйки без меня навели здесь порядок. Может, это только сейчас, при мне? — обратилась к тому из людей, который был недалеко от Миланы и поглядывал томно умилено на Милану.

— Что вы, матушка княгиня, — вступился за княжну. — Тут и до вас так было, и после вас, надеемся, будет не хуже.

— Помогай бог.

Сказала и уехала в обратный путь, ждать из ромеев князя. Уверена была: все идет, как надо, князь будет доволен ею.

И не ошиблась. Он не только был удовлетворен, рад был изрядно тем, что увидел на полях, особенно тех, что ближе к Черну. И жене своей не поскупился воздать должное, когда услышал из уст мужей: это ее замысел — помочь вдовам, а тем и общинам, которые больше всего потеряли на поле боя и потому имеют трудности непомерно большие. Но еще большее удивление, а вслед за тем и радость посетили князя, когда наступила молотьба, а после молотьбы зачастили в его терем мужи с недавними вдовами и говорили, переступая порог:

— Просим князя и княгиню к нам на свадьбу.

— Взяли слюб?

— Да. Весьма рады этим и хотели бы разделить эту радость с князем и его добродетельной и многоумной княгиней.

Радовался за всех, а больше всего за свою княгиню.

— Всякой уже знал тебя, мое золотце, а такой и не надеялся знать.

— Какой?

— Слышала же, говорили влюбленные: многоумной.

— А кто так прозрачно и щедро воздавал мне когда-то хвалу: «Ты не только красотой богоподобна, ты мудростью достойна быть среди богов»?

— Не забыла? Увы, когда то было!

Прикрыл устало глаза, вспоминал, далекое, а вспоминая, старался представить себе, Миловиду в том далеком и смутном уже времени.

— Что дал бы я теперь, — сказал, возвращаясь из своих сладких воспоминаний. — Да, что дал бы тому, кто смог бы вернуть нам хоть малость потерянных в хлопотах и на поле боя лет!

— Все-таки жалеешь о них? Или мало были вместе, или то все уже, что было?

Посмотрел на нее, раздумывая, и уже потом решился:

— Плохо я чувствую себя, жена моя милая. Боюсь, недалеко уже то время, когда придется самому себе признаться: это уже все.

Подивилась, не зная как, окаменела телом, слова не могла сказать.

— Не говори так, Волот! — поняла, наконец. — Утешение мое, счастье мое, не надо так думать. Ты устал только, это тебе показалось. Или муж, который одолел вон какое расстояние к ромеям и от ромеев, может брать себе такое в голову, должен так отчаиваться?

Она была очень перепугана, полностью покрыта тревожной тучей, и Волот поспешил разбить эту тревогу, стал отступать от своего, соглашаться с ее суждением. Путь, действительно, вон какой был, она, Миловида, пожалуй, права: это лишь устал от пути и надломил силу. Отдохнет — все станет, как было, ему еще жить и жить.

— Знаешь, что задумал я, возвращаясь из ромеев, — похвастался, заметив, что жена успокаивается уже и просыхают в глазах слезы. — Переложу, ни переложу, вскоре некоторые княжеские обязанности на сыновей старших — Радима и Добролика. Пусть учатся при мне и привыкают княжить. Взрослые, ибо есть и возмужавшие уже. А я тем временем отдохну, и буду иметь возможность побыть с тобой, и с наименьшими нашими.

— Мудро задумал, муж мой. Сделай так, пусть действительно возьмут немного на себя и привыкают княжить. Я тоже, — вспомнила что-то и посветлела лицом… — Я тоже приготовила для тебя новость утешительную.

— Да? Какую же?

— Милана и Злата наши не сегодня, то завтра придут и скажут нам, что говорили здесь влюбленные: просим разрешения на свадьбу.

Смотрел на нее безмолвно и не верил.

— Нет, это правда? Все-таки нашла для них мужей?

— Не я, сами нашли, когда были в поле.

— Кто они?

— О том спроси у Златы и Миланы. Не все я и я, пусть и они что-то скажут.

— Свет мой, — говорил и не сводил с Миловиды растроганного взгляда. — Когда это произойдет… Слышишь, жена моя, когда это произойдет, я, пожалуй, и правда помолодею лет на десять. Хотя бы для того, чтобы воздать тебе за все это должным образом и достойно.

XVII

Дядька у Светозара — муж твердого нрава. Когда наступает время обучения, никому не уступит, сыромятной плеткой накажет, а все-таки добьется своего. Однако Светозару он потакает. И не потому, собственно, не только потому, что это княжеский сын. Слишком уж явно выделяется отрок из всех других — и тех, что ходят под его дядькиной, рукой, и тех, что когда-то ходили. Всего лишь шестнадцать лет за плечами, а степенностью и трезвостью мышления старше себя, даже зрелых перемудрит. Неужели это потому, что до ратной науки имеет материнскую, чужеземным письменам научился и склонен теперь не так к муштре, как к книге, которую постоянно имеет с собой, да к сопели еще. Так играет чернобожий сын, и камень не останется равнодушным, заслушается. Впрочем, к чему здесь письмена? Другие княжеские дети тоже учили их, а забросили, видишь, книгу, за меч держатся, а пуще всего коня. Радим еще так себе, Добролик же лучше, как девушку, ласкает своего жеребца: и чистит, и купает, и гриву расчесывает каждый раз. Когда выпадает гнать его полем, как буря прет, такой, что не остановился бы, если бы не было повеления остановиться там и там. Огонь, а не отрок. А этот тихий и рассудительный.

Когда даешь ему уроки ратные, на лету схватывает и поступает, как велишь. А выбрался свободный час — уже и забыл, про эту науку: или книгу читает, уединившись, или на сопели играет.

— Свитозарко! Слышишь, Свитозарко. На первый, как и на второй призыв, никогда не отзовется. Где-то на третий поднимет голову и спросит:

— Вы ко мне что-то имеете?

— Да. Хочу знать, как ты мыслишь себе быть князем на Тиверии, когда такой?

— Будто я думаю о том.

— Право! Зачем бы тогда надо было отдавать тебя ко мне в науку?

— Всякая наука, дядька, может потребоваться, если она — наука. Вашу тоже должен знать, хотя бы на то, чтобы умел при необходимости защитить себя.

— Думаешь, это все? А других кто будет вести на битву?

— На то есть старшие братья. Меня к другому клонит.

— Вижу и буду вынужден говорить о том князю. Я отвечаю за тебя. Если не возьмешься, как следует за ратное дело, все-таки скажу.

Не понравилось или же не хотел бы, чтобы равнодушие его к ратному делу доходило до ушей отца, бросил играть, долго и пытливо смотрел на учителя.

— Думаете, можно заставить делать то, что не ложится на сердце?

— Хо! Если бы не заставляли, что бы с такими, как ты, было? Бурьяном поросли бы.

— Будто меня заставляет кто-то читать письмена и знать, что в письменах, играть на гуслях, на сопели?

Смолк дядька. Сначала смотрел пучеглазо, как и отрок перед этим, далее крякнул неловко и потупил взор.

— Мне с тобою трудно говорить. Будет лучше, если говорить будет князь-отец.

Собрался было идти уже, да отрок задержал его.

— Дядька, — позвал. — А вы кто мне есть?

— Как это — кто? Учитель.

— Не о том спрашиваю: друг или недруг?

Вот так, ловко. Нет, это действительно не отрок, а мех с солидами.

— Был бы недругом, разве заботился о тебе и или ломал бы себе голову тобой?

— А письмена другое говорят: «Лучшие друзья те, которые дают добрый совет, и лучшие из деяний те, что увенчаются хорошими последствиями».

— Так я и хочу, чтобы деяния мои увенчались добром.

Светозар промолчал.

— Право, мы по-разному понимаем это, — сказал погодя.

«А пропади ты», — рассердился старик и не стал больше спорить, встал и пошел прочь.

Имел беседу с князем или не имел, о том Светозар не ведает. Видимо, все-таки не было, потому, когда он вернулся в отчий терем, отец не сказал ни слова. Единственное, что заметил за ним отрок — пристальнее, чем раньше, поглядел, когда попался ему на глаза, и внимательнее прислушивался к песням. По собственному побуждению или дядька, правда, все-таки имел с ним беседу? Чтобы удовлетворить это внимание и бдительность, ночь не спал, сочинял слово в слово, бренчал на струнах, пока не уловил то, что хотел уловить: песня родилась в сердце и развеселила сердце.

Почти до полудня спал после тех мучений. Когда выспался и пообедал вместе со всеми, Милана, как гостья в их доме, первая подсела и заворковала со Светозаром:

— Сыграй что-нибудь, братец, порадуй нас.

— Что же, сестра?

— То, что на свадьбе у меня играл. Ты усладил тогда всех игрой на гуслях и пением, брал за сердце и сеял блаженство.

Не был, бы попрошен, но, тем более, попросила Милана, наиболее дружная и наиболее сердечная с ним из всех братьев и сестер, он спел. Однако спел не то, что у нее на свадьбе.

Эй, в садочке хмель, хмель

По шесточку вьется.

А мой ладо-сладкий

От стыда гнется.

От стыда гнется,

По кустам-жмется,

Меня, девку-колыбельку,

За басиху принял.

За басиху принял,

Тому так и быть.

Кабы знал,

какие мы с ним

В паре оба.

Милана смеется, и благодарит, и заглядывает Светозару в глаза.

— Откуда ты, братец, знаешь уже такое?

— Какое?

— Ну, что есть вот такие молодцы: слюбные тебе, сам жаждет слюб, а подойти к девице не смеешь.

Улыбается и взирает на нее украдкой.

— Если никому не поведаешь, скажу.

— Ей-богу. Никому, ни за что.

— Так знай, — склонился к уху, — сам я такой.

— Ой! — остудила сразу и сказала так, что все слышали: — Уже есть ладушка? Отрок нахмурился, да и гнев проявил нешуточный.

— Ты присягала!

Милана прикинулась удивленной.

— Будто я в этом присягала. Всего лишь предположение высказала, а ты в гнев скорей. Право, Светозарко, постыдись старших.

Кудахтала и кудахтала возле него. А тут мать появилась. Ничего обидного не сказала, только улыбалась и краснела привычно. Наконец подошла и села рядом.

— Не имей на сестру гнева, Светозарко. Мы и без слов ее знаем: ничто из ничего не бывает, да. Пой о долгожданном и тешь себя ожиданием. Для молодости это блаженство из блаженств. Когда ведь и петь, как не в молодые годы.

— Правду говорите, матушка, — принимает солидный вид, но все же не без лукавства замечает Милана, — пусть поет, пока молод. Потому что замешкается — может и упустить ожидаемое.

— Не упустит, — мать ей. — Будто девушки не знают: те, что поют, имеют избыток сладости в сердце, а те, что складывают песни, — и думы высокие в голове.

Светозар вознаградил кровную свою благодарным взглядом.

— Если бы все так мыслили, матушка Миловида, как вы.

— А кто мыслит иначе?

— Почти все.

— И я тоже? — расширила глаза Милана.

— Да нет, ты у нас, сестра, многим похожа на маму, вот только шутница великая.

Милана аж покраснела от радости, пожалуй, снова вцепилась бы в брата и добивалась бы, чтобы он играл и пел ей свои песни, если бы не подоспел через некоторое время их отец и не положил конец ее домогательству грустной речью.

— Есть вести с Волыни-города, — поведал садясь. — Зови, мать, старших сыновей наших, советоваться, как нам быть.

— А что случилось?

— Собирается вече земли Трояновой, будут выбирать старшего князя для антов.

— Так это же добрые вести, Волот. Давно пора. Вон как давно возложили на тебя эту обязанность, а она как была тогда временной, неузаконенной, так и осталась. Помолчал, ни словом не обмолвился о том. Сыновья были недалеко. Первым пришел на зов матери Радим, затем и Добролик.

— Звали, отче?

— Да. Имею побеседовать с вами. Говорил уже здесь: в городе Волыни собирается вече земли Трояновой. Кто поедет на него от старейшин, это определят старейшины. Нам предстоит сказать им, кто поедет от княжеского рода. И жена, и дети смотрели на него непонимающе.

— Как это — кто? — первым отозвался Радим. — Будто старейшины не ведают, что должен ехать князь?

— Старейшины знают, а я не знаю, доберусь ли до Волыни в седле.

Княжичи долго и безмолвно смотрели на своего отца.

— Если есть сомнение, что не доберетесь в седле, то доставят в повозке, — подал голос Добролик, — а ехать вам, отче, надо. Разве забыли: до решения веча вы являетесь старшим среди князей в земле Трояновой.

— Забыть не забыл, сын мой, а старшим среди князей быть уже не могу. Чувствую себя ослабшим в силе, не то, что отправиться в такой далекий путь? Чтобы услышать там: что за предводитель рати и земли, которого везут на вече в повозке?

Сыновья примолкли, а княгиня поглядывала то на них, то на своего мужа.

— Значит, кому-то из молодцов нашего рода надо быть там. Я так мыслю.

— И правильно думаешь, мать, — не замедлил с ответом князь. — Пора, соколы мои, — посмотрел на княжичей, — кому-то из вас брать на себя обязанность предводителя в земле Тиверской. Обычай велит старшему становиться на место отца. Да и все остальное говорит за это. Поэтому и буду советовать старейшинам, послать на вече вместо себя сына Радима. Добролик останется у меня под рукой, чтобы было на кого опереться, когда будет такая потребность.

— А я? — напомнил о себе Светозар.

Князь повернулся в его сторону, посмотрел непонимающе.

— Тебе, отрок, рано еще брать на себя какую-то обязанность.

— Обязанность, может, и рано, а учиться никогда не плохо. Пошлите, отче, и меня с Радимом. Это ж не какое-то там, это всетроянское вече. Пусть побуду между людьми и послушаю, что умные люди говорят.

Найдись и возрази такому.

— А что, мать? — обратился князь Волот к жене. — Может, действительно, пусть едет?

— Если за мудростью и за песнями, — улыбнулась Миловида, — то почему нет?

— На том и решим. Будешь Радиму за отрока-пажа в пути. Ну, и на вече пойдешь рядом с ним. Ты правдиво думаешь, сынок: науку брать никогда не плохо. А то, что возьмешь на всетроянском вече, когда-нибудь пригодится.

XVIII

С тех пор как Келагаст вернулся от ромеев, а в стольной Волыни успела родиться и нагуляться молва о его отваге в бою с татями, что посягнули на княжну Данаю, прошло не одно лето, а ожидаемого слюба между ними и свадьбы, что знаменовала бы слюб, не было и не было. Удивление стоявших ближе к княжескому терему, довольно быстро передалось горожанам окрестности, а из окрестностей вернулся очередным слухом.

— Келагаст не хочет Данаи, чтобы знали.

— Такое скажете. Отчего бы не хотел?

— Пойдите и спросите.

— И спрашивать нечего. Или такую, как Даная, кто-то может не хотеть? Или не видели, чьи кони стоят чуть ли не каждый вечер у острога? Не Келагаст не хочет Данаи, Даная гонит прочь Келагаста.

— Были там и видели или только слышали?

— Как могла бы быть? От тех, что видели, слышала.

— А если сами не видели, то не говорите. На кого ей уповать еще, как не на Келагаста?

— Говорят, князь какой-то присылал сватов-видаков.

Упоминание о князе с чужкрая заставила — и не раз уже — всполошиться и напомнить о себе старейшин родов дулебских.

— Ты откладывала выборы избрания на лето, затем — на второе, впрочем, и на пятое. Сколько же можно, княжна? Пойми и пойми сама: земля требует предводителя.

— А если его не выбрало сердце?

— Так бери на себя эту обязанность. Думали, напугают Данаю, заставят ее капризное сердце уступить. А княжна решилась и сказала:

— Ну и возьму.

Что делать с такой? Станешь доказывать, что это не ее ума дело? Что сейчас вообще не время — сажать на стол жену? А такая послушается? Или ей мало внушали: вот-вот будут избирать князя-предводителя среди всех князей, и дулебам не выпадет тогда быть главенствующим племенем среди антов.

Получили старейшины какое-то обещание, и ушли от Данаи. Жди, мол, придет время, позовем и посадим на стол отца твоего. А сами не успели выйти из острога, как уже сговорились: теперь сама Даная думает, как ей быть: не созывать вече до тех пор, пока сама не пришлет гонцов и не скажет: «Я выбрала себе мужа, приходите и делайте, как хотели».

Боролись с ней немало, все лето и всю следующую зиму. А все-таки добились своего: Даная поборола в себе гордыню и назвала Келагаста мужем, а роды дулебские подождали четыре недели — пока влюбленные напьются медом и преодолеют все, которые были, сомнения — и назвали ее мужа дулебским князем. Теперь можно было созывать и всетроянское вече.

Когда прибыли в стольный город на Дулебах тиверцы, Волынь жила уже заботами о будущих выборах. И людной была и необычно оживленной. Живость эту замечали везде: около места, где должно быть вече, и далее от него. Ибо съехалось много, и что наиболее важно — прибыл народ толковый, правду говоря, разум и совесть земли. А когда собирается вместе разум и совесть земли, и для такого важного, как это, дела, про что другое будут беседовать, как не про дело, ради которого собрались? Беседовать и проявлять живость в беседах было от чего. На Дулебах только что избрали князя, а князь Тиверии, тот, что в настоящее время вместо Добрита и ему больше подобало бы быть князем-предводителем в земле Трояновой, занемог, говорят, и не будет на вече, прислал сына Радима вместо себя. Как же будет и что будет? Кому вверят они покой земли Трояновой и порядок между племенами?

На беду, где исподтишка, а порой и откровенно стали поговаривать о выборах князя на Дулебах. И выбирали его якобы силой, и выбрали не того, кого следовало бы выбрать.

Откуда пошли эти пересуды, никто не говорит. Недовольные всегда найдутся, а такие, что подхватят и приумножат шепот, и подавно. Есть такие, наверное, среди мужей ратных и думающих, что себя хотели бы видеть на месте Келагаста, вот и нашептывают приезжим, а нашептывая, сеют неуверенность или еще хуже — возможно, опорочить дулебов на выборах. Оно, если быть до конца искренним, что водится за Келагастом, почему Даная вон как долго сопротивлялась воле старейшин и не хотела брать с ним слюб.

Теперь, когда разрешается (а перед вечем, как и на вече, разрешается всякое), поговаривали даже такое, что ему нельзя верить. Да, будто Даная сказала старейшинам, когда пришли к ней в третий раз и приперли к стене: «Бери слюб и дай нам князя», взбешенная была и сказала: «Разве муж — юбка, которую сегодня можно полюбить, а завтра пренебречь ею? Дайте время присмотреться и взвесить».

«…Ты сама выбирала его, уверяла, что выбрала достойного. Теперь хочешь присматриваться еще и взвешивать?»

«Потому что так предпочитаю».

Что-то здесь есть и неверное. Одни видели эту неуверенность в домогательстве Келагаста, чтобы стать князем и повернуть это в большую выгоду для себя, другие подкрепляли эту догадку еще слышанными якобы с Данаиных уст словами. Да, когда деваться было некуда, сказала якобы: «Я согласна, пусть мужем моим и предводителем дружины на Дулебах будет Келагаст, а на стол сажайте сына. Он — единственный наследственный муж достояний отца моего, ему и быть князем на Дулебах».

«И что же старейшины? — допытывались люди из других земель. — Пошли или не пошли на уступку княгине?»

Да нет, не поступились своим. «Пойми, — сказали, — не сегодня, то следующим летом соберется всетроянское вече, выбирать главного князя земли. Сын твой, как малолеток, не может быть избран. Неужели из-за твоей прихоти дулебы должны перестать быть главенствующим племенем у антов»?

«Вот оно что! — задумывались люди. — Вот какой это князь и что скрывается за личиной такого князя! Ну, нет, мы — не Даная. Бороться станем, если так. Да, сами станем и других позовем».

Беседы оживлялись, а оживляясь, разжигали жажду желаний или нежеланий человеческих. Когда прибыли тиверцы и подтвердили то, о чем были еще кривотолки: князь Волот не удостоил сородичей своим присутствием на вече, сына прислал вместо себя, неуверенность и вовсе взяла верх над уверенностью и заполонила все.

— Кто ж будет править вечем?

— Совет старейшин, кто же еще.

— В этом совете должен быть кто-то один, кто правил бы и советом, и вечем.

Выискивались и более уверенные в себе и в своих обязанностях.

— Над чем ломаете голову, — говорили. — Кого выберут из совета, тот и будет править. Гляди, какие стали, без предводителя шагу не могут ступить.

Говорили, когда собирались в кучу по окрестностям, не умолкали и тогда, как сошлись на вечевой площади в городе Волыни. Ибо хотя на вече и зовут только мужей и старейшин уважаемых родов, другого народу тоже было много. Зрелищ в землях славянских никогда не хватало, а таких, как это событие и подавно. Было их, незваных, и с Волыни и с окрестностей, было и из дальних от Волыни селений и земель. Кто прибыл со старейшиной, который имел преклонный возраст и требовал опеки, а при необходимости и защиты, кто как отрок при ратном муже или слуга при думающем муже. Было бы желание, повод всегда найдется, тем более, что и мужи и старейшины не возражают, чтобы на вече были и молодые. Надежнее чувствуют себя, когда каждый имеет свою защиту. А обычай всякому позволяет придти на вече и присутствием поддержать тех, на чьей стороне правда, а то и поднять голос против неправедных. Поэтому и шумят между собой и ждут, когда же выйдут на возвышение советники от племен и скажут: «Внимание и повиновение!»

А они тянули почему-то. Этим пользовались гусляры и зарабатывали на жизнь игрой и пением или разгоняли скуку человеческую и рассказывали скучающему народу байки в сопровождении тех же гуслей. Светозарко имел и свои за плечами, однако не вынимал их из мешка — разве гоже ему, малолетке, соревноваться с седыми, а то и белыми, как лунь, старцами, знающими все, что знает народ и являются мудростью народа? Стоял около одного и, молча, слушал, стоял около другого — и тоже слушал. И потешался, слушая, и мотал, что пели или рассказывали, на ус.

Там над Бугом, над рекой

Туман стелился под горой,

Гей, гей,

Между долею людскою.

Славься с ночи, славься рано

И назови судьбу туманом,

Гей, гей,

Не сестрой, а лишь обманом.

Счастье-обольщение идет долом,

Когда ночь берет всех измором,

Гей, гей,

Когда ночь берет всех измором.

Колыхал тогда вволю

Ту счастливую людскую долю,

Гей, гей,

Ту счастливую людскую долю.

А как денек только засиял,

Туман-доля где-то пропадал,

Гей, гей,

Когда играя, ее не имел.

Там упадет чудо-росой,

Там всплывет жалостью-слезой,

Гей, гей,

Не сладкой — горькой.

Княжич Светозарко был, пожалуй, слишком внимателен к пению старого, а может, и был заметно вдохновлен тем, что слышал из его уст, — гусляр положил на него глаз раз, положил второй и положил руку на струны.

— Откуда будешь, молодец? — спросил благосклонно.

— С Тиверии, достойный. Из города Черна, что на Тиверии.

— О! Так издалека прибыл. Сам или с отцом?

— С братом.

— Играешь? — кивнул на мех за плечами.

— Учусь только.

— И кто твой учитель?

— Мир, вокруг. И птицы поднебесные. Старый застыл удивленно.

— Ну, сыграй нам что-нибудь, Давай, послушаем.

— Ой, что вы, — смутился отрок. — У меня так не получится, как у вас. Только в стыд вгоню себя своей игрой.

— Играй, как получится. Не на гонках — ведь мы. И юный еще, никто тебя не осудит.

— Я еще на сопели играл себе, — оправдывался, а тем временем снимал мех с плеч, доставал гусли. — На гуслях немного приходилось, так, как вы, не могу.

Не только гусляр, все, кто был вокруг, не ехидничали, сидели или стояли сосредоточенно и с интересом ждали. То ободрило отрока. «Что же им спеть? — думал, а тем временем перебирал струны. — Разве то, что не давало спать, пока не вылилось мелодией и не стало песней? Страшно почему-то, однако лучшей у меня, пожалуй, и нет».

Поиграл сначала, проверяя, как воспримет окруживший народ его песню на мелодии, а потом подал и голос:

Земля, наша земля,

Буйным цветом одетая.

Почему ты нам, земля,

Как сердечная рана?

Кликом кровных зовешь,

Как безлетье грянет,

Солнцем в небе сияешь,

Как на добро станешь.

Как на добро станешь,

Воздашь медом,

Земля, наша земля,

Благодатная мама!

Ты одна на свете,

Ты одна, как доля.

Счастье милое сердцу,

Еще милее воля!

Земля, наша земля,

Не лелей злую погибель,

Хорошими делами

Славься между людей.

Весели всех зеленью

Да утешай привольем,

Будь щедра, земля,

Засевайся хлебом.

Хлебом — не печалью

И не костьми в поле.

Счастье милое сердцу,

Еще милее воля!

Приумножай нам роды

Мужественными сынами,

Земля, наша земля,

Благодатная мама!

Ты одна на свете,

Ты одна, как доля.

Счастье милое сердцу,

Еще милее воля!

Старый гусляр слушал пение Светозара с закрытыми глазами. Отрок тогда только заметил это, как прервал пение, а с пением и игру на гуслях. Заметил и смутился, однако ненадолго. Ибо гусляр улыбнулся и тотчас сказал:

— Вон ты какой! Чья же это песня? Среди поселенцев услышал или от кого-то из калик перехожих?

— Как вам сказать? Сама сложилась.

— Сама? Тебе, то есть принадлежит? Из твоих уст пошла?

Не стал ждать объяснений — без них, наверное, понял, что и как, поднялся, кряхтя, на ноги, взял Светозара за руку.

— Пойдемте. Пойдем, молодец, покажу тебя учителю нашему старейшине гусляров Будимиру. Пусть услышит тебя и побеседует с тобой.

Светозар не сопротивлялся, попросил лишь разрешения положить гусли в мех и пошел вслед за предводителем своим. Как же он был удивлен, когда увидел — старейшина гусляров слепой. Играл, когда приблизились, на гуслях, пел больным голосом, однако слепой был. Поднял непривычно высоко голову и смотрел в никуда невидящими глазами.

Гусляр-предводитель не остановил. Встал неподалеку и Светозару повелел встать и ждать удобного случая. А Будимир пел и пел, не так голосом очаровывал всех, кто был вокруг, как мелодией, добываемой из струн. Казалось, до сердца достают, словами говорят они у него.

— Старейшина, — нашел возможность и склонился к нему предводитель Светозара. — Я к тебе с челобитной.

— Какой, Чугайстро?

— Отрока-гусляра привел. Послушай, какие песни баюкают его мысли, и какая мелодия в его песнях.

Старейшина повел в ту сторону, где стоял Светозар, невидящими глазами, похоже, будто и, правда видел и старался разглядеть.

— Подойди, отрок, — сказал спустя. — Подойди и склонись ко мне, дай я посмотрю на тебя и узнаю, какой ты есть.

Светозар подошел и застыл перед ним на коленях. Будимир протянул сухие свои пальцы, ощупал лицо его, голову и потом отыскал запястья рук, долго и пристально искал линии на ладонях.

— Откуда будешь, молодец? Светозар сказал.

— А чей будешь?

— Сын княжеский Светозар.

— Мать Миловидой зовут?

— Да.

— Бывал я у вас… Садись, княжич, сын доброй матери и славного среди людей отца. Садись и спой нам то, что родил дух твой молодецкий.

Вокруг них собирался и собирался народ. Все это смущало Светозара, и он дольше, чем пристало, усаживался и пробовал струны. Когда решился, наконец, и хотел подать голос, оттуда, где стояло возвышение и откуда должны говорить с вечем, раздался клич:

— Внимание и повиновение!

— Погоди, отрок, — протянул старейшина высушенную годами руку, остановил его. — Зовут к послушанию, сейчас начнется вече. Будь здесь. После послушаю тебя.

— На вече мне надо быть около брата, старейшина.

— Вот проблема. Ну, а мне, как старейшине, тоже следует быть у возвышения. Договоримся так. Разыщи меня, как закончится все. Не медли только, только завершится вече, сразу и приходи. Мы с Чугайстро вблизи возвышения будем.

То, что говорили с вечевого возвышения, говорили известное уже: потребность земли и людей братских земель созвала всех в стольный город Волынь для важного дела. Суть его: на одного из князей земли Трояновой должны возложить сегодня обязанность быть ответственным за покой на рубежах, а затем за мир и согласие с соседями.

— Кто из ныне живущих князей достоин, быть таким? — спросил глашатай и обратился к старейшинам, которые сидели с правой стороны первыми. — Говорите вы, русичи.

Обычай повелел: старейшины родов должны выражать мнение большинства, выражать же его следует старшему. Поэтому на возвышение поднялся не князь — высокий многолетний старец.

— Поляне, росичи и втикачи, — сказал он, — признают целесообразным возложить эту обязанность на князя Тиверии Волота.

И дальше стал высказывать причины. Во-первых, князь Волот старший среди всех князей, во-вторых, по воле богов и обстоятельств ему и его племени пришлось сидеть на земле, которая испокон веков является проторенным путем для всех — тех, кто отправляется с мечом и копьем с запада на восток, и тех, что стремятся с востока на запад или с южных краев в северные. Вот и получается так, что ему больше, чем кому-либо, приходится стоять на страже покоя в земле Трояновой, именуемой иностранцами землей Антов. Следует принять на вид и то, что он вон, сколько лет достойно представлял себя в этом чуть ли не в самом трудном для князей деле. А если так, то почему бы именно ему не быть за это в ответе?

Старейшины полян закивали, переговариваясь меж собой, головами, их поддержали уличи, древляне. Тиверцы же и дулебы не высказали своего согласия — отмалчивались.

— А что скажут тиверцы? — спросили с возвышения. И снова встал и вышел с речью к вечу не сын княжеский — старейшина.

— Князь Волот повелел нам вот что сказать вече, когда будет об этом речь: он отказывается от обязанности главного князя в пользу князя росов Острозора, потому что не чувствует себя в силе брать такую обязанность. Князь росов является после него наиболее умудренным годами и опытом, ему, как и князю Тиверии, также постоянно приходится стоять на страже земли со стороны степи.

Когда спросили дулебов, те говорили дольше. Прежде согласились с мыслью киевлян: князь Волот, действительно, прилагал больше ума и силы, чтобы сберечь землю славянскую от вторжения чужаков, как со стороны степи, так и из-за Дуная. Он больше, чем кто-либо, умудрен посольским опытом переговоров с иностранцами, как и опытом походов ратных, ему и только ему следовало бы быть преемником князя Добрита. Но, увы, лета и труды надломили его силу, слышали ведь, еще раз явил нам свой ум — отказался от обязанности, которую хотим возложить на него.

— Разве есть резон в том, чтобы главенствующим князем у антов был князь Острозор?

Дулебский старейшина окинул всех пытливым взглядом и потом принялся произносить противоположные этой мысли резоны.

— Прежде всего, нельзя забывать, что угроза земли Трояновой с востока отпала: обры ушли за Дунай, а больше там некому угрожать. Второе, вторжение в земли братских племен наиболее вероятно ныне из-за Дуная. Где Киев, а где Дунай. Могут ли киевляне знать, что творится на этих рубежах, а потому и заботиться о покое на них? Третье, нельзя не брать в расчет, что наиболее надежными союзниками антов в столкновениях с Византией являются славяне-склавины. А к ним ближе всего стоят дулебы. У дулебов и только у дулебов сложились с этими соседями издавна хорошие отношения. Да и от Дуная дулебы не так далеко, как русичи, и соседи укоренились: когда есть необходимость вести с антами переговоры, надо отправляться к дулебам. А, кроме того, на княжеском столе у дулебов сидит сейчас достойный веры и доверия князь — Келагаст, сын знаменитого в наших родах посла и думающего мужа Идарича, брат безвременно погибшего Мезамира и муж дочери Добрита Данаи. Или этого не достаточно, чтобы удостовериться: у предводителя дулебов есть все резоны быть главенствующим князем у антов.

— Кто бы меня, люди, похвалил так, как я себя поднаторел хвалить, — послышалось из толпы, которая, пусть и не очень еще, все же начинала беспокоиться.

— Да, то большая заслуга — быть сыном знаменитого мужа или мужем знаменитой в родах жены? Вы скажите, где он проявил себя как князь, ваш Келагаст?

— В сечах с обрами Келагаст был среди первых мужей. Именно на него князь Добрит возлагал наитруднейшие обязанности, именно его тысяча проявила себя грозой супостатов.

— Это правда, — поддержал кто-то сбоку. — Келагаст достойный муж, что и говорить.

— Молод еще, чтобы быть всем предводителем. Пусть побудет князем на Дулебах и проявит себя как муж думающий.

Ведущий поднял меч, старался не дать разгореться пламени.

— Придет время, проявит. Был уже с князем Волотом у ромеев, видел и знает, что это за посольство, как должен держать себя на переговорах. Да и с Мезамиром ходил когда-то. Забыли разве?

— А чего ждать? — раздался звонкий голос. — Пусть сейчас предъявит себя, вот и посмотрим, какой из него муж думающий.

— Да! Острозора знаем, пусть предъявит себя Келагаст вот тогда увидим, за кого подать голос!

— Вы забыли, есть еще Зборко, князь уличей? — силился перекричать кто-то, но его не стали слушать.

Одни сказали: Зборко ничем не проявил себя, что свидетельствовало бы о его достоинстве, другие сделали вид, что не слышали о Зборке и добивались своего: пусть выйдет и предъявит себя Келагаст.

— Почему только Келагаст? Острозор тоже пусть выходит и предъявляет себя!

— Сказано ибо, Острозора знаем.

— Кто знает, а кто нет, пусть выходят оба!

— Раз так, оба пусть выходят!

Старейшина старался убедить вече в противном: разве это возможно? Где те, с кем должны бы состязаться один и второй, как мужи думающие?

— Пусть друг с другом состязаются!

— Но это — безумие! Кто истину установит?

— А народ! Вы, старейшины, зачем здесь?

Вечем правили хозяева — дулебы. Им не по нраву было такое требование. В словесном поединке с вечем и самый бывалый может опростоволоситься, а их князь не такой опытный и битый, чтобы найти в себе и достойный разум, и надлежащую выдержку и велеречивость. Поэтому и уклонялись от этого и отпирались, как могли. Пока те, что добивались словесного поединка с князьями, не достали болезненно.

— Дулебы привыкли быть главенствующим племенем среди антов и любой ценой хотят остаться им. Разве не видите: они простофилю готовы посадить на главенствующее место в нашей земле, только чтобы он был дулебом.

— Не забывайтесь, где вы и что говорите!

— А то, что есть. Пусть выйдут князья! Желаем иметь беседу с князьями!

— Князей на возвышение! Желаем видеть князей!

Кричали, казалось, все, и крик этот заставил уступить. Вышел и поклонился народу вечевому князь киевский Острозор, за ним — и Келагаст. Первый улыбался чему-то, второй старался скрыть смятение. Оно и не удивительно. У антов давно так заведено: пока тот, кого сажают на княжеский стол, не получил еще общего признания, непременно должен получить его. Такого зовут перед свои глаза и требуют представить себя в беседе, а уж как дойдет до беседы, всего можно услышать — и насмешек, и такого едкого, что от них в пятках заколет. Надо иметь большую силу воли, чтобы выдержать все это и не сорваться и не представить себя таким, что не умеет быть терпеливым.

— Скажите, князья, — подал голос кто-то из думающих мужей, — уверены вы, что обязанность, которую возлагаем на вас, посильна вам?

— Уверенным может быть лишь тот, кто не знает, что это за обязанность, — ответил Острозор.

— А ты, Келагаст, что скажешь?

— Без веры не бывает уверенности, а без уверенности — победы. Кто верит, тот и способен победить.

— Верх! Келагаст взял верх! Кто еще желает выйти с ним состязаться?

Вперед выступил Светозар.

— Я.

Те, что были ближе и видели, весело, однако и не зло засмеялись.

— Молод еще. Рано совать нос в серьезные беседы мужей.

— Правда, ваша: я молод. Но вы не слыхали еще, что я хочу спросить у князей. Выслушайте, потом уже будете судить, следует или не следует совать мне в это дело нос.

— Пусть говорит, что там.

И Светозар заговорил с князьями:

— Сообщите нам, предводители росов и дулебов, как бы вы поступили, если бы кто-то из племен Антии захотел бы жить отдельно от всех других антов?

Князья переглянулись.

— Не тиверцы ли имеют такое намерение? Ты княжич с Тиверии, я не ошибаюсь?

— Да, я княжич с Тиверии, ты не ошибся. Зато ошибся в другом, Келагаст: выдал, кто ты есть. Среди мужей снова пошел смех.

— А что скажет князь Киева?

— Князь Киева не советовал бы такому племени выходить из братского единства и жить особняком, ибо оно неизбежно погибло бы.

— Верх! Князь Острозор взял верх!

— Да, — согласился Светозар. — Князь Острозор взял верх, хотя и сказал не все.

— Надо было бы еще поинтересоваться, — не стал ждать его приговора Острозор, — почему такое племя захотело выйти из братского единства?

— Да. Прежде всего, надо было бы поинтересоваться, что побудило это племя выйти из братского союза, и устранить причину этого побуждения.

Старейшины возбуждено стали переговариваться между собой.

— Еще есть что-то спрашивать, молодец?

— Есть. Князь — предводитель рати на поле боя, он же — и судья людей, которые в ссоре между собой. Каким должен быть князь-судья?

Острозор снова нашелся первый:

— Строгим и справедливым.

— А князь Келагаст что скажет?

— То же: должен быть строгим и справедливым.

— Жаль, если так, — не удовлетворился Светозар. — Мне кажется, что это не ответ. Строгость, пригожие князья, разная бывает. И справедливость тоже. Одна есть истина, другая лишь рядом с ней. Еще другая и вовсе далека от истины. Во всяком случае, у каждого своя строгость и своя справедливость. Вес имеет другое: князь-судья обязан судить так, чтобы тот, кто нанес обиду, не пытался наносить ее вторично, а тот, кого обидели, не отчаялся в существовании справедливости.

— Верх! — дружно воскликнуло вече. Молодец взял над князьями верх! Слава такому! Слава и хвала!

Битва с князьями набирала не столько острый, как потешный вид.

— Голоса разделились поровну, — сказал старейшина, правивший вечем. — Одни — за князя Острозора, другие — за Келагаста. Есть еще желающие что-то знать и добиваться?

— Есть

— Вече слушает.

— Пусть скажут оба, с каким намерением берут они на себя обязанность старшего князя?

— А это уже говорилось, это всем известно.

— Тогда спрашиваю другое: какого князя убирают со стола силой?

На этот раз смех был повсеместный и длился дольше, чем полагалось бы.

— Я скажу, — смело, и со смехом на устах поднял руку князь Киева, россов и втикачей. — Того, кто не может справиться с возложенной на него обязанностью: защищать землю от супостата, быть справедливым судьей родам и народу. Келагаст помолчал мгновение и сказал:

— Я тоже так думаю.

— Так? — не удержался и заорал кто-то из толпы вечевой. — За Келагастом не может быть перехваченной возможности. Он не имеет своих мыслей, только соглашается с чужими!

— Да, Острозор одолел!

— Думаете? — обернулся к тем, кто кричал, Светозар. — Как по мне, князь Острозор тоже темнит, прикрываясь умением и обязанностью. Не первое лето княжит, должен знать, всякого князя, а князя-судью устраняют по трем причинам: когда он в делах и помыслах своих опирается не на башковитый народ, а противное тому — на тугоумных болванов; если превыше всего ставит похвалу имени своему и упивается похвалой, как бражник хмелем, наконец, третья причина — когда держится стола, на который его посадили по недосмотру, как полевой клещ кожи; только с мясом и можно выдрать его оттуда.

Вече не смеялось — хохотали уже вовсю ширь веселой натуры, а старейшина гусляров поднялся тем временем и крикнул, осиливая хохот:

— Вот кто должен быть старшим князем у антов!

— Да! Молодец с Тиверии пусть будет старшим!

— Он не князь там! Молод еще!

— Молодость — не порок, зато мозги имеет в голове.

— Тихо! Постойте, — вышел на возвышение кто-то из ратных мужей. — Ты правда княжеский сын с Тиверии? — обратился он к отроку.

— Да, один из семи сыновей, Светозар.

— Так чего действительно колебаться? — муж повернулся к старейшинам. — Княжич взял верх над всеми князьями, сам он и будет старшим среди князей.

— Негоже так! Сказано же: он не является еще князем.

— Тогда будет им. Или Тиверия не захочет иметь такого князя?

— Это неразумно! Кто возглавит рать, когда надо будет возглавить? А кто — посольство, когда дойдет до него? Думаете, ромеи или иные из чужкрая послы станут вести переговоры с малолеткой?

— Пока до того дойдет, вырастет.

— Неразумно это! И то не гоже для мужей думающих!

Князь Киева, наверное, не очень печалился о том, что не взял верх над Светозаром — стоял в стороне от всех и улыбался в усы. Однако и упорство дулебов не обошло его стороной.

— Правда ваша, — подал и свой голос, — живем под богами, всякое может случиться. Сегодня тихо-мирно на рубежах, завтра — нет. Рисковать, думаю, неразумно. Однако и такого сообразительного молодца не допускать к делу стольному тоже не приходится. Чтобы этого не произошло, отрекаюсь от мысли и доброго совета его отца — брать на себя обязанность главного князя земли Трояновой и вот что советую сделать. Пусть будет так, как было: князем, ответственным за покой братских земель оставим князя дулебов Келагаста — он моложе всех нас и храбрый как ратоборец, а первым советником у него сделаем этого молодца с Тиверии. Не сегодня, то завтра из него будет достойный Келагаста-ратоборца посол от наших земель и муж думающий. Пусть оба и будут в ответе за покой на рубежах и в земле Трояновой.

— Славно! Согласны! — дружно поддержало князя Киева вече — сначала только дулебы, далее и все остальные. По лицам старейшин, которые сидели вокруг возвышения, тоже видно: они согласны на это. Согласны и стараются угомонить народ, завершить вече так, как велит обычай, — заключением договора. А для этого нужно спросить еще, согласны ли на это Келагаст и Светозар.

XIX

Есть над народом и его совестью воля Белобога, но достаточно и Чернобога. Поэтому есть обычай, взлелеянный человеческим совестью, и есть взлелеянный татями. Один из них велит не судить победителей и не уповать на слезы поверженных, говорить если не вслух, то про себя: могут ли болеть чужие раны?

У лангобардов, как и у франков, также не болели, наверное, раны гепидов. Видели оскверненную цветущую недавно землю и радовались тому, что она разорена, видели поверженный цвет гепидской земли — мужей, отроков, девиц, юных жен и воздавали хвалу тем, кто повергнул их, делили сытое застолье с татями, и величали их среди всех достойных наидостойнейшими, среди всех победителей победителями. Как же, они — союзники аваров и друзья кагана. Могли бы вспомнить, будучи обласканы благосклонностью аваров, что солнце не знает остановки, и на смену дню приходит ночь. Баяну, не до того было. Хмельные глаза видели только обильное застолье, хмельной ум помнил только победу, как и охваченное хмелем сердце склонно было к одному — возносить победителя. А что победитель отгулял свою свадьбу на добытой ратной силой земле, насытился хвалой, что соседи воздавали, и засел в своей великоханской палатке новое терзание творить. Знал же: роды его сыты нахапанным, порядок в родах и без него есть кому держать. Он как предводитель должен думать теперь, как быть дальше и прежде всего с соседями. С империей, конечно, подождет, с франками также. Это те соседи, которых до поры до времени лучше не трогать. А как быть с лангобардами? Союзники они, вроде, и выгодные, а еще выгоднее кажется кагану их Паннония. Там долины и долины, а на тех долинах тучные травы, привольные пастбища. Такие привольные и такие богатые живностью, что другие такие разве что на мезийских и фракийских долинах можно отыскать. А еще из тех долин вон как удобно будет ходить на ратные промыслы — и на ромеев, что за Дунаем, и на славян, которые сидят у подгорья и на нижнем Дунае. Воистину правду говорят: Паннония — земля-кормилица, земля-благодать. Как же быть с ней и как — с союзниками лангобардами? Среди них оставил из-за трудностей, рожденных походом на гепидов, роды своего племени. Теперь должен забрать их? А куда? Всем аварам не тесно ли будет на земле Гепидской, тем более, что и гепиды остались на ней?

Чувствует Баян сердцем: желание иметь землю Паннонии своей вон, какое большое в нем, а сомнение, стоящее на перепутье, не меньше, и кто знает, как обернулось бы, что взяло бы верх в его помыслах, если бы на помощь ему не пришли, оставленные среди лангобардов, родственники. Что-то они не поделили там с лангобардами, вернее, лангобарды не захотели поделиться с ними. Застукали одного из аваров на дворе, тогда, когда брал или, всего лишь, хотел взять собранный на ночь скот, и забили, как татя. А кто из аваров прощал когда-то кому-то кровь сородичей своих? Поднялось стойбище и отправилось на лангобардское селение. А уж как отправились, никого не пощадили, чтобы на эти разборки не появился король и не встал между бьющимися, сеча могла бы втянуть другие селения, и кто знает, не завершилась бы погромом как аварских, так и лангобардских родов.

Баяну поведали уже: король Альбоин прислал к нему посольство, не иначе, как с жалобой на бесчинства аварских родов. Что скажет послам? Пообещает угомонить мятежных да на том и остановится? А если король лангобардов потребует большего?

— Прикажите, пусть заходит тот, что прибыл от лангобардов, — решился все-таки выслушать главного из Альбоинского посольства. Когда посол отклонил завесу и остановился перед ним, собираясь с духом, не стал ждать его речей, сам заговорил. — Что случилось? Какая такая причина заставила собрата моего, короля Альбоина, прибегать к услугам послов?

— Беда, достойный. Роды наши не мирятся между собой. Лангобард или слишком возмущен был тем, что произошло, или не хотел, чтобы его перебили, заторопился, рассказывая то, что каган знал и без него.

— Ну и как? — Баян тоже представил из себя возмущенного. — Угомонили татей?

— Угомонить угомонили, но надолго ли? Если бы не король и не его мудрость, еще хуже обернулось бы. Вот почему повелитель наш велел мне напомнить тебе, достойный: пора забрать аварские племена из Паннонии. Сеча с гепидами завершена, отныне авары имеют свою землю.

— Разве я не забрал?

Посол от лангобардов не поверил тому, что услышал, но, все же, решился:

— Однако не всех и далеко не всех.

Кагана раздражали эти резоны.

— А если их некуда брать? Слышали ведь, я вернул пленных гепидов к своим семьям, велел им обрабатывать землю, а за опеку и защиту от чужеземцев давать нам половину того, что будут иметь с земли. Так и передайте королю: до какого времени будет так, как есть.

— Между нами составлен договор. Каган обещал уйти сразу после победы.

— Тогда обещал, сегодня не обещаю. Сказал уже: будет так, как есть. Кто знает, как повернется еще с гепидами и их землей, может статься, что император заставит нас уйти.

«Вот оно как! — отвернул прибитые грустью глаза лангобардский посол. — Что сказать после всего королю? Что заставить аваров забрать роды свои из Паннонии — бесполезное дело? Что же должны сделать, чтобы авары ушли оттуда? Как и каким образом?»

Не ведал и король Альбоин, что ему делать с союзными аварами и их каганом. Не ведал и злился, а зло никому еще не придавало мудрости.

— Ни в чем не уступать аварам, — повелел. — Слышали, ничем и ни в чем! Создать им такую жизнь среди нас, чтобы сами утвердились в мысли: здесь им не усидеть, и пошли прочь.

Чего еще надо тем, у кого руки рвутся к мести-возмездию? И ловлю устраивали на татей-аваров, и не щадили аваров, поймав на татьбе. «Это мое! — кричали. — Как смеешь посягать, вонючая рожа, на то, что взращено моими руками, добыто потом?»

И били нещадно, нередко — до смерти, пока не дошло до настоящего похода на аваров. Немало их побили, объединившись, немало и своих потеряли, но все-таки выперли асийских бродяг с одного, второго и третьего поселения. Вероятно, и дальше гнали бы их из Паннонии, но вышли и встали на перепутье высланные каганом турмы. А с турмами не тот уже был пир, и пиво-мед не пилось так вкусно. Пришлось выходить из повинною и извиняться, кивая на произвол обиженных.

Авары приняли повинную и на мир между племенами согласились, однако роды свои вновь поселили в освобожденных от них поселениях. И на татьбу не стеснялись ходить. А когда приходилось так, что брали из заграждения или подворья втихаря, то брали и остальное.

Лангобарды жаловались королю, просили у него защиты. Но что мог сделать король, когда видел и понимал, его сила не может взять верх над аварами. Единственное оставалось — жалеть, что заимел такого союзника и связал себя такими узами.

Покаяние — не лучший путь поисков, но, все же, и оно заставляет шевелить мозгами. Когда это произошло: перед сном или после сна уже, на свежую голову, сразу после жалобы родичей или где-то позже, король не признавался подданным, а подданные не интересовались. Для них другое значило: Альбоина осенила какая-то мысль, иначе, чем объяснить, что вышел ободренный и повелел звать к нему советников?

О чем советовался с ними, никто не обмолвился. Единственное, что услышали, и то не из первых уст: «Король с нами, и боги за нас, ждите».

Они и ждали, а ожидая, знай, надеялись. И лето, и другое. Где-то на третье авары разбудили своего кагана ни свет, ни заря и завопили наперебой:

— О, великий и мудрый, помилуй и пощади. Не посмели бы мы тревожить сон твой, да пришлось: лангобарды снялись всем родами, прихватили пожитки и пошли, минуя нас, на северо-запад.

— Куда и зачем?

— Говорят, будто покидают Паннонию, двинулись всеми своими родами на поиски другой земли.

— Кто поговаривает? Сами лангобарды?

— И лангобарды также.

Сбросил с себя покрывало, надевает одежку и не может попасть в рукав.

— Так это и есть то лучшее, — рассуждает вслух, — чего можно ожидать от щедрот Неба? Узнать точно, — повелел уже — куда идут, с какими намерениями, все ли оставляют Паннонию. И не трогать. Следить, пока не исчезнут за рубежами своей земли, все же не трогать.

XX

Те, кто уверял, что отныне Паннония принадлежит аварам и только аварам, были, оказывается, далеки от истины. Из Паннонии ушли только лангобарды и те из германских племен, что прилегали к лангобардам или, так сказать, были заодно с лангобардами. Паннонские славяне, как сидели на этой земле, так и остались сидеть.

— Они платили лангобардам дань? — поинтересовался Баян у кендер-хакана.

— Да. На лангобардов шла треть урожая, как и промысла и приплода.

— И как много есть их, славян Паннонских?

— О том не знаем. Одно является бесспорным: когда лангобарды шли вместе с нами на гепидов, словенов среди них насчитывалось восемь тысяч.

— Это еще ничего не говорит. Предводитель есть у них?

— Да есть. Князем величают, хотя князь этот и рыбачит вместе с поселянами, и за сохой ходить.

Баян внимательно, даже не в меру строго посмотрел на кендер-хакана.

— Все равно. Какой есть, такого и зовите.

Авары не церемонились с ихним князем. Пришли и сказали:

— Иди, каган племени нашего хочет говорить с тобой.

Словенский предводитель не удивился. И перечить не стал. Возможно, потому, что молодой был, а может, понимал: куда денется? — улыбнулся и сказал по-молодецки весело, даже насмешливо:

— Повелевает придти или просит, чтобы пришел?

Аварам не понравилось это, но, все же, не посмели показать гнев свой словенину. Во-первых, вон какой великан он, а во-вторых, каган велел же звать.

— Повелевают подданным, — сказали. — Ты еще не являешься таким.

— Ну, если так, то приду. Только не сегодня и не завтра, где-то на третий день.

— Почему так?

— Сам принимаю гостей.

Пришлось возвращаться в стольное стойбище без князя словенина и страдать: не обуяет ли кагана гнев? Но на этот раз Баян не проявил почему-то его. Смирно слушал послов своих, смирным был и тогда, когда пришел на третий день князь словенов и встал перед ним во весь свой достойный удивления рост.

— Сказали, ты хотел видеть меня, князя словенов, — признался необычным образом. — Это я и есть, князь Вирагаст.

Баян теперь аж оживился.

— Хотел видеть тебя, княже. Удивляюсь тому, что друзья твои лангобарды, снялись и ушли из Паннонии, а ты с родами остался. Почему так?

Словенин, видно, надеялся услышать то, что слышал, — был себе на уме.

— Почему мы должны идти вслед за лангобардами? Мы на своей, праотчей земле сидим. Где найдем другую и почему должны искать, когда есть такая? Учти и то, достойный предводитель аваров: лангобарды никогда не были нам друзьями, тем более большими. Когда-то пришли на нашу землю, уселись на ней, теперь ушли. Мы, же, как сидели, так и сидим.

«Такой действительно неученый жизнью или чувствует за собой большую силу?» — гадал, между тем, каган, и чем дальше, тем пристальней всматривался в словенина.

— Паннония отныне принадлежит нам, а потому и весь народ, оставшийся в Паннонии. Это не пугает тебя, роды твои?

Теперь предводитель славян долго и, молча, смотрел на Баяна.

— А если не захотим?

— Если не захотите, можете идти за лангобардами или еще куда-то.

— Какую же повинность будем иметь, если останемся под аварами?

— А такую… — хотел сказать: «как и при лангобардах», — но удержался: словенин, именовал себя князем Вирагастом, чем был по нраву ему. — Лангобардам вы платили дань.

— Да.

— Мне не будете платить, если согласитесь ходить на моих супостатов походом ратным, вместе со мной, конечно, и выставлять каждый раз восемь-десять тысяч воинов.

Вирагаст посмотрел на него вопросительно, а еще более спокойно, и спросил:

— Как часто должны ходить?

— Не чаще, чем подрастут способные на ратное дело отроки в ваших и в наших родах.

Было о чем подумать, и все же Вирагаст недолго раздумывал.

— Я согласен на это, достойный. Однако с одним условием.

— Каким?

— Ходить с тобой на всех, кроме своих сородичей.

— Это кто же такие?

— Славяне.

— Только склавины или анты?

— И те, и другие.

Баяна начала разбирать злость.

— Так не будет, князь. Повинность есть повинность, ее не делят на «хочу» и «не хочу».

— Мы делим, каган, на «можем» и «не можем».

— Это все равно.

— Тогда бери дань и освобождай нас от походов. С земли своей мы не пойдем даже тогда, когда всем придется лечь за нее в сече.

Каган отмалчивался некоторое время. Смотрел на молодого предводителя словенов пристальным взглядом глаз своих и отмалчивался. Наконец надумал и сказал:

— Хорошо, я подумаю.

У него было время подумать: словены под его рукой, что захочет, то и сделает с ними, может даже подвесить за ноги. А, однако, чем дольше думал, тем вернее утверждался в мысли: не следует. Во-первых, ему не тесно теперь с племенем, а во-вторых, научен был: славяне очень хорошие воины. И всадники из них не хуже обров, и щитоносцы бесподобные. А еще умеют быть тайными послухами в лагере супостата, незаменимыми проводниками в лесах, на речных поймах, как и строителями лодий, мостов через водоемы. Его турмы не умеют делать это. Единственное, что умеют, — переть вслепую, принимать чужаков на меч и копье. А славяне вон, какие выгодные будут на переправах, в тайных делах. Ради этого уравняет их во всем с аварами, и приглянусь, как будут вести себя. Если покажут надлежащую верность и достоинство — так и будет, если нет — возьмет у них все, что можно взять, и сделает конюхами.

XXI

Следующее лето, как и следующая зима, были для аваров и достаточно сытыми и спокойными. А в передлетье каган снова позвал к себе поверенного в делах посольских.

— Готовь свою братию, Кандих, поедешь к императору ромеев со словами-речью от меня. Путь будет неблизкий, думай, отправляясь, что скажешь, однако знай: на этот раз надо добиться того, чего не добился в прошлый раз.

— О, великий и мудрый!..

— Не спеши падать духом. Сейчас мы не те, что были когда-то, император тоже другим будет. У нас есть теперь резоны, Кандих, не только предлагать себя, но и требовать своего. Первый из них — авары живут не на ромейской земле, свою имеют. Второй — не убежали от ромеев, а есть ближайшие их соседи. Итак, когда придешь в Константинополь и встанешь перед императором, не ползай, как ты умеешь, держи себя гордо и независимо, пусть видит и знает повелитель ромеев: авары раньше не были там рабами или конюхами, сейчас и подавно не собираются быть. А потом, как убедишь в этом, скажешь и все остальное. Прежде всего, выскажешь императору наше возмущение тем, что империя звала аваров на службу, брала на себя вон какие обязанности, теперь отказывается от них; что она, вопреки издавна существующим законам и обычаям, заняла крепости Сирмию и Сингидун, которые, будучи недавно гепидскими, должны принадлежать аварам. Более того, она взяла под защиту короля гепидов Кунимунда, многих его герцогов и баронов. Каган, скажешь императору, и его турмы требуют вернуть все это — города-крепости на Саве и Дунае, перебежчиков-гепидов, что нашли защиту под крылом ромеев. Если воля наша будет удовлетворена возвращением того, что принадлежит нам как победителям в сече с гепидами, когда император, вопреки бывшим словам своим и гнева своего, заплатит аварам хотя бы то, что платил император Юстиниан, и еще то, что предназначалось раньше утигурам, как вспомогательная плата за ратные услуги, — то авары, как и утигуры, теперь подвластные аварам, и впредь будут друзьями ромеям, надежной в их ратных помыслах силой. Если не удовлетворят желаний наших, а, следовательно, и жалованья не будет, авары, скажешь, пойдут походом на ромеев. Понял, чего я добиваюсь от императора?

— О, да…

— Так будь острым на ум и сделай все возможное и невозможное, чтобы восторжествовали мои притязания в твоем словесном поединке с императором. Уповай на то, что содружество с нами будет значить для империи в несколько раз больше, чем те тысячи золотых солидов, которые она будет платить каждое лето, а раздор с нами и вовсе ляжет ей камнем на грудь. А еще скажи императору: каган возлагает надежды на его сообразительность и ждет согласия на подписание с нами договора до середины лета. Если императорские послы не прибудут в то время в стольное стойбище аваров и не заключат ожидаемый договор на мир и согласие, авары будут считать, что мира между ними и империей нет и быть не может.

— О, мудрый повелитель! — поднял Кандих руки к небу. — Боюсь, что я не смогу добавить что-то от себя. Скажу лишь то, что слышал из уст твоих.

— Как знаешь, так и поворачивайся там, одно предъяви непременно: императорское согласие вернуть нам Сирмию, Сингидун и платить субсидии. Без этого можешь не появляться мне на глаза.

Кандих и не появлялся, по крайней мере, до середины лета. Полозом вился вокруг императора, как и вокруг стоявших рядом с императором, посылал кагану гонцов, чтобы оповещали Ясноликого, как идут переговоры, что говорил он императору и — император ему. А посольство ромейское не объявлялось и не объявлялось в стольном стойбище аваров.

Каган злился. Был бы Кандих под рукой, ей-богу, в прах стер бы и пустил по ветру. Но Кандиха не было, другие расплачивались за его неудачи. Когда вернулся из Константинополя и все-таки ни с чем, Ясноликий успел перегореть в гневе своем и ограничился тем, что отстранил старика от обязанностей стольника. За меч тоже не спешил хвататься, чтобы сделать обещанное явным. Что-то обдумывал про себя, а обдумав, отмалчивался. Это не сулило радости советникам, всем, кто был под рукой кагана, слушал его просьбы и осуществлял его волю. Зато другие авары или не обращали внимания на его молчание, или радовались тому, что каган их сидит в палатке, а не в седле. Охотно пасли коней и гоняли на них наперегонки с ветром, принимали в передлетье новорожденных жеребят, телят, ягнят и светились лицом, слышали веселый гомон в ограде и вновь светились. Потому что два лета покоя дали столько, сколько не дали семь лет почти непрерывного похода — от степей за широкой рекой до Днестра, от Днестра до Скифии по Дунаю и от Скифии снова за Дунай — в Паннонию. Каган у них — Небом посланный предводитель. Вон, какую щедрую на злаки землю добыл для всех аваров, какими благами вознаграждает и земля. А Небо — еще больше. Имеют стада коров, овец, коней столько, что им и числа не всякий знает. А еще многие удостоены и такого блага, как гепидские девы, которые не замедлили стать женами. Разве все это возможно было у других предводителей? Разве такого удостаивались роды аварские других времен?

— О, Небо! — становился один, становился и второй на колени и благоговел перед силой, которая вознаградила его он такими щедротами.

— О, великий и мудрый повелитель! — воздавал должное Баяну третий. — Ты — посланник Неба, наша опора в мире на этой благодатной земле! Живи в свое удовольствие, нам и детям нашим на радость!

Тишина выпестовывала покой, а покой — склонность к восхищению: на выпасе — лошадьми, сытыми коровами, многочисленными овцами, а еще — далекими видами, чистым небом и пением в вышине, в палатке и возле палаток — женами, многочисленными детьми у жен.

— Есть ли что-то лучше и отраднее в мире, — говорили мужам жены, — и надо ли чего-то лучшего за покой. Продли эту благодать, о Небо, сделай, богатство наше, таким, чтобы оно услаждало нас сегодня, завтра, всегда.

И небо не осталось глухим к мольбам аварских жен. Прошло лето с тех пор, как Кандих вернулся от ромеев, прошло второе, за ним третье, пятое пошло, каган не зовет в поход. Собирался, говорили, только и делал, что угрожал мечом, а доходило до похода — если не одно, то другое задерживало и заставляло переиначивать. Потому, что вопреки обычаю, никто не волен поступать, а против воли Неба даже каган не может пойти. На второе, после победы над гепидами, лето родилось у него пять сыновей и три дочери, на третье — четыре сына и четыре дочери, на четвертое — только сыновья, на пятое — снова только сыновья. Как мог Ясноликий нарушить обычай родов своих и кровавить в те лета меч, когда в стольном стойбище его слышали крик новорожденных, а рожали милые сердцу жены — те, которых имел до похода, и те, которых заимел после похода в землю Гепидскую. Созвал гостей и давал по тому случаю пир на весь мир. В одно лето восемь раз, во второе восемь, в третье десять и в четвертое снова десять. И не на день и не на два. Разве мог Ясноликий думать про эту выплату и о субсидиях, глядеть на этот знатный блеск золотых солидов, когда род звал к веселью? И жен у него есть и есть, и каждая из них, если не через лето, то через несколько лет рождает сына или дочь.

Однако и время не ждало. На смену лету приходила зима, на смену зиме — лето, рожденные не так давно дети становились по воле Неба отрочатами, отрочата — отроками, отроки — мужами. И не только в родах аварских, в других землях тоже. Каган, может, и не заметил бы еще того, но произошла на одном из веселий досадная для его рода ссора: жена-аварка поссорилась с женой утигуркой и схватила ее за волосы. На крик обиженной матери встали ее сыновья, а против сыновей пострадавшей встали сыны жены-аварки. Едва развели их и усмирили. Зато не успокоился после той оказии каган.

— Где твои турмы? — спросил он хакан-бега, когда тот пришел и встал перед ним.

— На стойбищах, повелитель.

— И насколько многочисленны?

— Значительно более многочисленные, чем были до сечи с гепидами.

— А драчливых, таких, что дурачатся с жира, сколько среди них?

Ател не совсем понял своего повелителя, но, все же, не стал скрывать правду.

— Есть такой недостаток, особенно среди тех, что заимели стада коров, табуны лошадей, детьми и прислугой обзавелись.

— Труби сбор, пойдем на Сирмию.

Сбор протрубили и турмы собрались быстро, а на Сирмию не пошли. Каган отобрал двадцать из них и приказал вторгнуться в соседнюю Далмацию, не так давно покоренную Византией после упорных и длительных битв с готами.

Начальные и неначальные авары были изрядно удивлены этим. Почему Ясноликий так поступил? Зачем ему и без того разоренная Далмация? Не лучше было бы пустить аварские турмы на богатую Фракию? А когда в Далмации объявились собранные со всего Иллирика провинциальные когорты и стали давить на аваров, да и гнать их оттуда, и вовсе опустили руки. Что случилось с Баяном? Почему он так скудно начал мыслить?

Каган почувствовал на себе любопытные взгляды своих сородичей и позвал к себе предводителя паннонских славян.

— Что поведаешь мне, Вирагаст? Мост через Саву сможешь уже перебросить?

— Если дашь нам две недели, то сможем.

— Пусть будет так, однако не больше, слышал?

— Да.

— Язык, как и прежде, держи за зубами. Даже тогда, как будешь отправляться к Саве, никто не должен знать, куда и зачем. В определенное время я буду уже там.

Вирагаст понимал, что не так просто будет сделать то, что велит каган. Это же не коней из чужого стада увести, это лодьи надо будет отправить по Дунаю в Сингидун, а от Сингидуна вверх по Саве. И все — против течения. Как доставить, чтобы никто не заметил? Даже ночью не скроешь их, немалые ибо. Пусть и невысокие, без бортов, все же немалые. Одна надежда на ночную темноту и еще на то, что каган не будет медлить. Рискует ведь, и не чем-нибудь — славой непобедимого предводителя. А Сирмию оттуда, с суши, не взять. Только так, как задумали с ним, можно вторгнуться в эту неприступную крепость и завладеть ею. Если повезет, конечно, и мост через Саву провести за ночь, и всадников перекинуть той же ночью на противоположный берег. Одно, их не ждут со стороны реки, а второе, крепостные стены вдоль Савы не те, что от поля. Кто-кто, а он, Вирагаст, бывал там при гепидах и именно на лодьях. Поэтому и посоветовал кагану: иначе Сирмию не взять, как от реки. На свою голову, между прочим, посоветовал. Кто мог подумать, что сооружать мост через Саву каган поручит, именно, ему и его словенам? Думал, на своих, аваров возложит. А не возложил, видишь. Так верит славянам или научен уже: только славяне способны в одну ночь переправить через Саву и воинов его, и их коней?

Когда настал он, этот последний перед штурмом Сирмии день, Вирагаст затаился в ивняках и постарался сделать так, чтобы и каган был уведомлен о готовности славян к ратному делу, и ромеи не выведали, что вблизи скрывается наплавной славянский флот. Замысел у него такой: закрепить против Сирмии все сорок лодей так, чтобы плотно встали друг возле друга. Когда удастся сделать это (а повезти должно, его воины не впервые проводят переправы), река не будет уже преградой. Безбортные и опалубленные лодьи станут сплошным деревянным мостом, по которому всадники могут и вскачь гнать своего жеребца.

Чтобы обеспечить этот достойный и отчаянный замысел, Вирагаст не стал полагаться на Баяна, перевез на противоположный берег своих мечников и поставил их ночью, как защиту от Сирмии. Береженного, говорят, боги хранят, то почему бы действительно не поберечься. Имея между собой и Сирмией защиту из мечников, надежнее будет возводиться мост.

Ставили лодьи на корчаги — велел следить, чтобы ютились одна к одной и были вровень друг с другом, скрепляли их канатами — снова напоминал, чтобы крепили надежно, соединяли наплавной мост с береговыми сходнями — сам вмешивался, а добивался добросовестного соединения. Каган, когда сошел, после всего, на мост и осмотрелся, удивлен был немало, и оказался вместе с турмами своими по другую сторону Савы — повернулся к Вирагасту и сказал Вирагасту:.

— Авары не забывают таких услуг. Будешь вознагражден мной, предводитель словенов. А сейчас найди хакан-бега и скажи ему: пришло наше время.

Ромеев немало было в Сирмии. Когда высыпали, потревоженные, из опочивален и встали на стены, и как муравьи, облепили их. Несладко пришлось бы тем, кто шли на штурм Сирмии, если бы защитники проснулись раньше и успели настроить все, что было у них: метательные устройства, разжечь огонь под котлами со смолой. Но, увы, проспали они свое время, потому, ни устройств не настроили, ни башен и, ни забрал не удержали за собой. Единственное, что оставалось теперь встать в строй против строя и биться, пока будет хватать сил.

Ромеи так и делали. Ибо знали, с кем встали на бой (от кого, от кого, а от аваров пощады не жди), или такие верные были императору, падали под ударами мечей, а не отступались. Но что могли сделать они своими несколькими когортами, когда стены перестали быть помощью-защитой, аваров же напирала тьма, к тому же только вначале пешие, дальше и пешие, и конные. И отступать было некуда, а бежать, тем более.

Тогда уже, увидев: сопротивляться бесполезно, их осталось очень мало, выбросили белый флаг и сложили перед победителями мечи. Авары остановились, однако ненадолго. Кто-то, опьянев от крови, и в каком-то не наигравшемся буйстве — пришпорили жеребцов и бросили их на собравшиеся под стеной остатки защитников Сирмии. За ними и все остальные. Кто-то из пленных прикрывался руками, кто-то умолял о пощаде — бесполезно. Удобно было рубить голову — отрубали голову, заслонялись от меча руками — отсекали руки. Пока не появился и не увидел это каган.

— Остановитесь! — повеление, будто громом прокатилось по небу, — Вы не понимаете, что делаете. Это же пленные! Они сложили мечи, сдались на вашу милость.

Помолчал, ожидая чего-то, и потом обратился к ромеям.

— Стратеги, центурионы есть среди вас?

— Есть, — придал себе более-менее нарядный вид один и вышел вперед.

— Пойдешь и скажешь императору: все, что произошло здесь, плата за пренебрежение к нам, аварам. И за непризнание права нашего на Сирмию. Всем будет это, — показал на убитых — кто пренебрегает нами и хочет сделать нас своими конюхами. А еще скажешь следующее: каган Баян еще раз империи напоминает: если она намерена жить с аварами в мире, пусть платит то, что было обещано императором Юстинианом и субсидировалось империей сейчас подчиненным нам племенам; пусть выдаст нам всех, кто провинился перед нами. Если же Юстин и на этот раз не исполнит нашу волю, Сирмией не отделается, на Константинополь пойдем!

XXII

Византия, как и всякая империя, не считала убитых на поле боя. Одно знала: на все ее ратные промыслы, на содержание в повиновении захваченных недавно земель нужно шестьсот-семьсот тысяч мечников и щитоносцев. Когда их становилось меньше — и главное, ощутимо меньше — тогда вспоминала и убитых и то лишь потому, что их нужно было заменить живыми. В царствование Юстина Младшего потребность эта не сходила с уст, как стратегов, так и василевса: в легионах империи было всего лишь сто пятьдесят тысяч воинов.

Живых не приходится упрекать, так громы низвергались на покойников и прежде всего на Юстиниана Первого. Это он довел империю до такого состояния: посылал легионы в Иран или Армению и там их оставлял, посылал в Африку, Италию — и тоже как бы в пропасть. А о пополнении не заботился, возлагал надежды на варваров и брал солиды из фиска, чтобы расплачиваться с варварами, вместо того, чтобы искать воинов у себя и формировать легионы из своих. Сетовали и на сенаторов — это они курили покойному императору фимиам, говорили, на то мы и империя, не княжество и не земля — империя, чтобы не думать о потерях, говорили, в нас людей, как в безбрежной ойкумене, сколько надо, столько и наберем, когда надо, тогда и возьмем. И вот имеем: какие-то авары взяли Сирмию, какие-то авары угрожают самому Константинополю!

— Это что же они позволяют себе? — не так спросил, как возмущался Юстин Второй. — Бросить все и всех и выкинуть за рубежи империи!

Те, кого это касалось, не посмели спросить у императора: а кого выставят против аваров, когда все палатийские когорты или в Италии, или в Египте, или в Иране сражаются. О том скажут позже, не под горячую руку и это обязательно императору. Потому что должны сказать. У аваров более ста тысяч конных воинов, ромейские же, если и есть, то где-то. Если не раскошелить фиск и не набрать из него золота, хотя бы пятьдесят тысяч, Сирмией действительно не откупятся.

С теми упованиями на кого-то и на если бы, видимо, и ушли бы от Юстина II, если бы Юстин Второй не захотел услышать от своих стратегов, кто и какой силой угомонит аваров.

Пришлось быть откровенными с ним: такой силы империя не имеет.

— Это как прикажете понимать? — уставился император.

— Отборные палатийские легионы, василевс, брошены на персов, остальные находятся в Италии, Египте, где без них тоже не обойтись. Те же, что есть под рукой, не смогут осилить обров. На то нужна такая сила, как и у них.

— Тогда соберите ее. Фиск даст солиды, империя имеет столько людей, что ими можно море запрудить. Наберите легионеров, вымуштруйте более-менее, прибегните, наконец, к кому-то из варваров, чтобы помогли своей ратью, а обров проучите так, чтобы они и след к нам забыли. Тоже нашлись одни — угрожать Византии.

Когда так говорит император, что остается делать? Взяли все, что можно было взять в метрополии, созвали когорты из провинций и, прежде всего, с наиболее надежных — Фракии, Македонии, сплотили на выделенные фиской солиды новые легионы и стали думать, как разгромить аваров, чтобы и думать забыли о вторжении в рубежи ромейской земли, силы этой, может, и недостаточно еще, а вернуть империи Сирмию нужно. Остается определиться, кто поведет эту местную силу на аваров и сумеет разумно воспользоваться ею.

— А чего тут сомневаться? — поднялся один. — Я поведу. Это был известный в палатийской армии стратег, к тому же наиближайшее к императору лицо — Тиверий. В сечах с персами он сумел заманить супостатов своих на позиции ромейских легионов, отрезал их от всех других персов и заставил без особых потерь и усилий сложить оружие. Вторично Тиверий сам решился вторгнуться в персидскую крепость, под которой всем надоело стоять, поднял там переполох, а уже переполох помог вломиться туда всем другим ромеям и завладеть крепостью.

Все это говорило о молодецкой отваге Тиверия, хотя ничего еще не говорило о его умении выиграть поход, в котором принимают участие не когорты и манипулы, а легионы и легионы. Но когда надежда на победу такая нетвердая, а желающие взять верх над аварами есть, то кто осмелится встать и сказать: сюда нужен другой? Одни молчали, другие рады, что нашелся желающий, и благословили смельчака на подвиг.

На пути от Константинополя до Дуная Тиверий пополнял и пополнял свои легионы новыми когортами. Поэтому когда приблизился к Сирмии, силу имел достаточную. Оставалось узнать, где каган и его турмы, что замышляет совершить против него, Тиверия. Причина размолвки — Сирмия, и надо ли идти на нее всей силой? Там прочные крепостные стены, они могут оказаться и неприступными. Что тогда? Стоять и стоять, надеясь взять измором? А не возьмет ли тот измор его легионы?

Шел к Дунаю — думал об этом и подошел — тоже думал, пока не встал на твердой и единственно верной мысли. Легионам и легионерам, так или иначе, нужен отдых. Пока будут отдыхать, пошлет к аварам послухов и видаков. А уж как будут от них сведения, встанет на какой-то мысли-решении.

Проникли его видаки к аварам (в том числе и в Сирмию) очень просто — под видом продавцов скота, скупщиков бычьей кожи, овечьих смушек, просто под личиной блуждающих в поиске куска хлеба людей. И сведения принесли, по всем признакам, достоверные. Не принесли лишь утешения: каган, оказывается, знал, кто ведет против него легионы, где находится, и держал турмы наготове.

Упование на неожиданность, следовательно, отпала. Надо выходить в поле и биться с аварами в поле. Где выгоднее встать: перейдя Саву под Сирмией или опереться на Сингидун и ударить со стороны Сингидуна? А как там, и там?

«Проклятье! — впервые шевельнулся вопрос и породил нечто похожее на раскаяние. — Зачем брал на себя эту поход, когда не был ни на Саве, ни на Дунае?»

И в один, и в другой конец метался, размышляя, а остановился на мысли, которая не посещала его еще и, казалось, и не должна была посетить: раз каган все равно знает, кто вышел против него и с какой силой, почему не начать поход с переговоров?

Осияние это показалось Тиверию удивительно соблазнительным, и он не стал колебаться: собрав из первых, кто попал под руку, посольство и послал его в стольное стойбище аваров. Сколько ждал ответа от Баяна, столько и не переставал надеяться: а вдруг правитель аваров взвесит все «за» и «против» и уйдет из Сирмии? На что она ему? Ни Сирмию, ни лангобардский Норик не избрал своим стольным городом, как встал на Гепидской земле палаточным стойбищем, так и продолжает стоять. Посольство же не с пустыми руками ушло. Так и сказал послам своим: «Обещайте кагану: „Я, Тиверий, приложу все усилия ума и сердца, а склоню императора к мысли жить с аварами в дружбе и платить им обещанное — восемьдесят тысяч солидов каждое лето, если каган выведет из Сирмии свои турмы и передаст ее законным владельцам — ромеям“».

И днем ходил — не переставал думать об этом, и на сон отходил ночью — опять думал. Верил в долгожданное и ждал ожидаемого. А дождался немного. Каган сказал, выслушав слова: «Было бы лучше, если бы Тиверий привез солиды, а не слова о них. Сирмию могу освободить, однако не раньше, как император выплатит должное нам за все эти годы и выдаст всех, кто провинился перед нами». И тем сказал все: миром Сирмию не отдаст, Сирмию надлежит брать силой.

Ну что ж, неизбежного не миновать. Остается подумать, как выиграть битву, и становиться с этим высокомерным обрином на битву. Он все-таки Тиверий, за ним вон какие победы над персами. Над персами, слышал, вонючий обрин?

Ездил сам на Дунай, посылал разъезд на Саву, прикидывал, взвешивал, а чего-то твердого и определенного взвесить для себя не мог. Пока не подошла к сердцу злость и не заставила быть самим собой.

«Я все-таки ромей и Тиверий, — похвастался. — Не может быть, чтобы не перехитрил тебя, Баян».

Знал от видаков своих: авары тоже не отсиживаются в стойбищах, около жен и конях, рыскают по эту сторону Дуная, наблюдают за ним. А если так, пойдет на Сирмию, и все. Тем убедит кагана: его цель — все-таки Сирмия. И уже тогда, когда убедит, оставит под Сирмией только мечников и лучников, всех остальных кинет от Сингидуна за Дунай и пустит гулять по аварским стойбищам. Так, чтобы только пепел оставался после них и плач и тоска сеялись долинами. Пусть тогда он каган, бегает по мысленному древу и выискивает, где взять турмы, да и людей своих защитить от копья и меча и Сирмию сохранить за собой. Да так, пусть тогда думает и снимает турмы из-под Сирмии и бросает против конных ромейских легионов. Глядишь, в той спешке и страха и дрогнет где-то, глядишь, именно таким образом Тиверий и возьмет для империи Сирмию.

Все делал, чтобы видели Баяновы видаки: идет на Сирмию, и идет всей своей силой. А когда был уже под Сирмией и обложил ее, перейдя Саву, у Сирмии, оставил при себе только тех, что надо было оставить, другим повелел сняться тайно, создать видимость, будто их отозвали из-под Сирмии, а там где-то свернуть к Сингидуну, на переправу через Дунай.

Они и переправились, и недолго гуляли по Дунаю, разоряя аварские стойбища. У кагана хватило турм преградить им путь. А уж как преградил и был уверен, дальше не пойдут, призвал самого сметливого из тарханов, Апсиха, и сказал ему:

— Возьми, какие хочешь и сколько хочешь турм и сбрось тех, что возле Сирмии, в Саву.

Апсих прикинул что-то в уме и задержал стальной взгляд глаз своих на кагане.

— Дай, Ясноликий, хоть одну турму из верных тебе.

— Всего лишь?

— Остальные возьму у хакан-бега.

— Быть, по-твоему.

Апсих знал: каган верит ему. Он в который раз уже посылал его в самое опасное дело, туда, где ждет или победа, или смерть. А если так, не может быть и сомнений: он утвердит кагана в этой вере. Еще раз и, может, навсегда.

Когда приближался к Сирмии и увидел, небо заволакивается, остановил утомленного быстрым переходом жеребца и огляделся: это же то, что надо! Дождь загонит воинов Тиверия в укрытие и даст возможность застать в их лагере неожиданно. Вот, и решение не может быть иным: в Сирмию явится ночью, тогда, как никто не будет видеть его, и сложится, как задумал, ночью и ударит на ромейский лагерь.

Небо было благосклонно к Апсиху. До самой ночи громоздились и громоздились там облака, а ночью прогремел гром, засверкали молнии и хлынул дождь. Не дождь — настоящий ливень.

Тиверий был уверен: в такой ливень запертые в Сирмии авары не посмеют решиться на вылазку. О том же, что может подступить другая сила и сейчас внезапно упадет на его лагерь, и помышлять не мог. А она упала, да так сильно и стремительно, что только наиболее ярым и осмотрительным и повезло добежать до Савы и переплыть Саву.

Пришлось звать к себе ушедших за Дунай, и тем погубил их, чуть ли не наполовину. Авары настигли его когорты при Дунае и навязали сечу. А где видано, чтобы те, что видели себя уже по другую сторону реки, в полной безопасности, были способны противостоять супостатам и противостоять достойно? Те, что не растерялись и упорно стали защищать свою честь, пали в бою, те, что переправились, не были уже силой, на которую можно было возлагать какие-то надежды.

Когда добрался, наконец, до Константинополя и встал перед императором, так и сказал ему:

— Это дьявол. Пока мы не имеем возможности бросить на него все палатийское войско, должны платить солиды и как-то мириться с этим. Другого удержу ему нет, и будет ли когда-нибудь, никто не ведает.

Император метал молнии и больше на него, Тиверия. Упрекал за то, что начал поход с обмена посольствами, что оставил там, при Дунае, вон сколько воинов, а не принес ничего, кроме позора и безысходности. А остыв после нескольких дней, все-таки принял его совет: собрал посольство и послал его к аварам искать согласия.

Долго не было их, послов. Некоторые опасались уже: ничего не добьются они, придется других посылать и в другой конец света — к персам, а уж как замирятся с персами, соберут всю, что придет оттуда, силу и бросят на аваров. Однако послы вернулись, и вернулись изрядно ободренные: они все же обломали рога той сатане в лице человеческом. Сказали такое: потребовал, чтобы империя выплатила ему солиды за все прошедшие годы, с того самого времени, как умер и перестал платить, предусмотренные соглашением, солиды император Юстиниан. Мы говорили ему: «Ты ведь не использовался тогда империей, за что он должен платить тебе солиды? Неужели за то, что громил союзных с ней гепидов, занял ее город и крепость Сирмию?» Слушать не хотел: или — или. Пока не прибегли к хитрости и не перехитрили дьяволом посланного к ихнему предводителю аваров: встретили франкского гостя, который возвращался из Константинополя и должен был посетить кагана, и сунули ему в руки большую кучу солидов, чтобы только заверил Баяна: ромеи замиряются с персами, двадцатилетней войне пришел конец. Поэтому Баян стал сговорчивым и сломался наконец: «Пусть будет по-вашему, — сказал, — за прошедшие годы не надо платить, а за это и последующие платите, как платили: по восемьдесят тысяч солидов». Пришлось согласиться и взять с него клятву: вернет Сирмию и встанет на Дунае как страж интересов императора и его империи.

— Клялся по-своему, — хвалились, — на мече, клялся и на Библии.

— Вот и беда, — насторожился император.

— Почему?

— А потому, что ложь это есть. Что варвару библия, и какая у него обязанность перед Библией?

— Мы иначе думали: что нам его присяга, важно то, что мы увидели за всем этим.

— И что увидели?

— Это чудо истинное было, особенно когда он присягал по-своему. Поднял меч и изрек, обращаясь к небу: «Когда я что-то противное грекам замыслю, то пусть этот меч побьет меня и весь народ мой истребит до конца, пусть Небо упадет на нас, и леса, и горы, река Сава пусть выйдет берегов и поглотит нас в волнах своих».

Император ничего не сказал, выслушав посла, подумал, молча, и уже тогда, как надумал, повелел:

— Готовьте ему дело. Пусть не думает себе, что будет солиды задаром получать.

XXIII

Дело не замедлило объявиться, правда, уже без Юстина II. На четырнадцатом году своего пребывания на престоле он занемог, и так сильно, что счел нужным отказаться от солнечной короны в пользу царицы Софьи и Тиверия Константина — того самого, что позорно бежал от аваров из-под Сирмии. Заняв трон императора в Августионе, и оглядевшись на троне, Тиверий не замедлил вспомнить подписанный с аварами договор, а вспомнив, стал посылать к кагану послов:

— Возьмите с него присягу, — сказал своим нарочитым, — на верность новому императору. Чтобы она была надежной, заново заключите с ним договор — точно такой, какой заключил он с Юстином II.

— Будет сделано, достойный.

— А уж как возьмете присягу, напомните ему, что только калики перехожие питаются дармовым хлебом. Раз уже взял на себя обязанность быть нашим наемником, пусть отыщет возможность и ударит на склавинов. Те варвары совсем обнаглели. Есть верные сведения: что они готовят вторжение в наши земли. Каган должен предупредить их своим вторжением в земли склавинов.

Кто-то из сенаторов решился заметить:

— Это мудрое твое решение, василевс, достойно наибольшего внимания и самых больших стараний. Склавинов, говорят, собирается большая сила, до ста тысяч. Если авары не пересекут им путь, нам несладко будет, даже за Длинной стеной. Не поощрить ли этих наших союзников еще одним посулом?

— А именно?

— Заплатим или пообещаем выплатить субсидии, когда пойдут в Склавинию, за год вперед.

— Нет, этого не следует делать. Разве не видите, авары и так распоясываются и распоясываются до предела. Так не будем поступать. У покойного императора, я слышал, было посольство к турецкому падишаху Турксанфу.

— Да, это было.

— И что привело его к нам?

— Турки выражали свое крайнее недовольство по поводу того, что империя приютила у себя аваров, их конюхов, которые будучи подчинены падишаху, бежали от обязанностей, возложенных на них волей победителей. А еще похвалялись: если империя не вышвырнет их за рубежи своей земли, он, Турксанф, достанет их и на Дунае. Так и сказал: «Авары не птицы, чтобы, паря в воздухе, избежать турецких мечей; они не рыбы, чтобы нырнуть и исчезнуть в морской пучине. Они по земле ходят. Только расправлюсь с эфталитами, доберусь и до аваров».

— Вот эту речь его и передайте слово в слово Баяну. А еще так скажите: «Империя останется верной союзнической сделке, если союз наш действительно будет крепкий». Больше ничего не говорите, все остальное сам должен понять.

Он и понял, вероятно. А может, всего лишь рад, что ему напомнили о склавинах — кто знает. Во всяком случае, недолго раздумывал, как быть. Позвал послов, возглавляемых уже Таргитом, и сказал склавинам устами подданных своих:

«Покоритесь нам по доброй воле и платите дань. Если ослушаетесь, придем и возьмем силой гораздо больше».

В склавинов, сидевших на нижнем Дунае, старшим среди князей был тогда Лаврит, муж в возрасте уже, однако и он рассмеялся, выслушав аваров.

— Ваш каган не поведал часом, с какой же это стати?

— Говорили уже: с той, что мы имеем силу, чтобы заставить платить.

Лаврит нахмурился и быстро поднялся.

— Скажите своему правителю, — решился ответить, что ответили аварам в свое время анты, — скажите ему, пусть оглянется лучше и увидит, родился и или согревается лучами солнца человек, который покорил бы себе нашу силу. Не кто-то нашим, мы привыкли владеть чужим. В этом уверены, пока на свете есть поле боя, и есть мечи. А теперь идите прочь, мы не желаем говорить с такими.

И снова послы падали Баяну в ноги и взывали к мести за оскорбление имени и чести, однако Баян не поднял этим летом свои турмы и не пошел на склавинов. Хмурился, слушая послов, сцепив, от ярости, зубы, однако не встал и не показал мечом в ту сторону, где склавины. На что-то надеялся еще, чего-то ждал. И дождался: в следующем передлетье славяне собрали ополчение, и повели через Дунай, в земли Византийской империи. Повели такую тьму и наделали во Фракии, а затем и в Греческой земле такого переполоха, что император вынужден был бросить против них все, что мог бросить, не забыл и о союзнических обязанностях, нанятых на это дело аваров.

«Империя вот, уже, сколько лет подряд, — напомнил Баяну через своих нарочитых — исправно платит тебе, каган, и твоим родам вспомогательные солиды. Взамен же не было еще ничего. Сейчас настало время для твоих турм, для всех родов и воинов аварских показать, на что они способны и насколько верны клятве своей. Славяне с нижнего Дуная, из долин и предгорья, что при Дунае, вторглись в наши земли стотысячной ратью, разорили, учиняя поборы, Фракию, добрались уже и до греческих полисов. Повелеваем: бросить — и немедленно — все свои турмы на славян и спасти от видимой гибели граждан наших в восточной префектуре. Склавины не ожидают удара в спину, для них мечи собратьев твоих станут божьей карой за нечестивые дела их».

Баян сочувствовал народу ромейскому и горячо пообещал нарочитым: он пойдет на склавинов и накажет склавинов. Не говорил только, что заранее уже, не снимая меча, чувствует себя, увенчанным лаврами, победителем. Ибо все-таки уверен: лучшей возможности поквитаться и с ромеями, и со склавинами ожидать не следует. На этот раз не кривил даже душой. Император повелевает, чтобы пришел в его землю и расправился со склавинами, склавины напросились своей дерзостью на достойную их дерзости месть. Небом поклясться может: лучшего не придумаешь. И погуляет вдоволь, и добыча будет такой, какой никогда еще не было. Земля Склавинская никем — и довольно давно — не была разорена, придет и заберет там все, что есть сейчас незащищенное, и во Фракию пойдет, наперерез склавинам, возвращающихся с нахапанным, не прогадает. Во-первых, угодит императору, во-вторых, склавинам пустит кровушку, чтобы не чувствовали себя так высоко, в-третьих, себя не обидит — заберет все, что можно забрать у беспечных, на обратном пути, победителей.

Совет был короче из всех коротких.

— Ты, Ател, бери тридцать турм и иди во Фракийскую землю. Ты Апсих, пойдешь на склавинов, что на нижнем Дунае, по подгорью. Тоже возьми тридцать турм. Со всеми остальными, призванными защищать покой родов, останусь я.

Апсих, как всегда, принял повеление Ясноликого спокойно. Сказал пойти, так и пойдет, что делать в той земле, когда придет, тоже знает. А Ател смотрел на кагана и умоляюще, и недоуменно, и перепугано одновременно.

— Достойный! Их же сто тысяч, склавинов. Что я сделаю с ними со своими тридцатью?

— Думаешь, они будут в куче?

— Да не думаю, и все же…

— Нападать только на тех, кто будет возвращаться с пленом. А для этого и тридцати турм хватит. Кстати, — предостерег, помолчав, — плен не вырезай, отправь в наши владения, какую-то часть передай ромеям, пусть император видит и знает: мы верны его повелению. Все же, что возьмешь у склавинов как трофей, — коней, скот, паволоку, золото — сопровождай под надежной охраной в мое стойбище. Сам у ромеев ничего не бери, кроме яств для воинов и фуража для коней. С нас, думаю, хватит, будет и того, что возьмем у них, склавинов. Поход трубить сегодня же.

Еще помолчал, раздумывая или надеясь услышать чей-то голос, и потом сказал:

— Жду вас с победой, друзья мои, и призываю Небо в помощь вам.

XXIV

Правдиво говоря, у Апсиха могло бы быть больше нареканий на Ясноликого, чем у Атела. Ибо не разжиревшему на овечьих курдюках Ателу, ему, молодому и ловкому тархану, следовало бы идти во Фракию и учинить там то, что велено учинить Ателу. Ибо, он не удостоился такой чести, в другой конец должен идти и гулять по-другому. Ну, и обойдется. Это только сначала пошевелился, было, червь сожаления или огорчения. Апсих потому и ходит в избранниках Баяна, что многим, если не всем, похож на Баяна. Во-первых, знает: раз Ясноликий велит действовать так, значит, так надо, а во-вторых, раскинул после той первой минуты мыслями и убедился: там тоже будет, что и будет у кого брать. Склавины вон, как часто гостят у ромеев, есть там и кони, и тучные стада скота, есть и паволока, солиды по закоулкам. А он умеет вытряхивать из смертных признание, от него не скроют никакие сокровища.

Как только Апсих перешел Тису и увидел перед собой первые склавинские поселения, сразу и дал знать, кто идет. Запылали лачуги, залаяли собаки, ревела брошенный на произвол судьбы или подобранный уже чужаками и гонимый силой скот. Взывали о помощи и люди, особенно те из них, кто попался в аркан и не могли понять от неожиданности, что за ужас, откуда он упал на их головы.

Но, увы, чем дальше проникал любимец Баяна в их землю, тем ощутимее остужалось сердце: ему никто не становился на пути с мечом или копьем, однако и в жилищах склавинов не было, уже, ни самих склавинов, ни их сокровищ. Прятались по плавням, убегали в леса, а может, и в горы. Те, что ближе были к ним, наверное, в горы, ибо как не рыскали его воины, где не искали, найти не могли. Скот встречался еще изредка (и стадами, и в одиночку), из склавинов же, разве, что старые хрычи, те, кто не способен был бежать или не имел к тому охоты.

— Где народ ваш? — спрашивали оскалено.

— Сбежал, молодец.

— Куда?

— Откуда мне знать? Сели, кто мог сесть, на коней и отправились, а куда, спроси у ветра, может, он знает.

Что возьмешь с такого? Сначала возмущались и били до смерти плетьми, потом и сердиться уже не могли. Единственное, что оставалось, — надеяться: так долго продолжаться не может, где-то и настигнут беглецов. А настигали только стада коров, овец, — то, что не могло ускорить ход и идти вместе с конными склавинами.

— Немедленно пересеките им пути, — приказал тарханам. — Выделите сотни всадников на быстроногих конях, пусть ускоренно дойдут до самых гор и отрежут от них всех склавинов, что не успели укрыться в горах.

Тарханы усмотрели в этом незаурядную мудрость своего предводителя и поспешили сделать его повеление делом.

— Будьте осторожны, — говорили сотенным. — Скачите быстро, однако так, чтобы меньше вас видели. Пусть это будет для склавинов неожиданностью, когда сблизятся с горами. Ваша цель — посеять страх и заставить склавинов оставить все, что ведут и несут с собой.

Но увы, неожиданность упала на головы обров. Те, что вернулись погодя, поведали: когда они вышли к горам и пути склавинов, что спрятались туда, перекрыли, но ненадолго. Не только они, авары, были осмотрительны и отправились скрытно, склавины тоже не дремали. Выследили их, попали в удобный случай — тогда, когда отдыхали, ожидая беглецов, их и накрыли сонных, а уже с сонными управились блестяще. Апсиху рассказали прибывшие про эту беду, и как удалось ускользнуть из объятий видимой смерти.

Апсих лютовал: это его, доблестных и наисметливейших из всех находчивых, обвели вокруг пальца? Когда подошел к горам и убедился: никаких заслонов нет там, и совсем пал духом. Как же быть дальше? В горах он и подавно не найдет беглецов. А его турмы отыщут и, чего доброго, перережут одну за другой. Во всяком случае, с гор он скота склавинского не пригонит и сокровищ тоже не вынесет. Остается одно: стать лагерем и рыскать серым волком по долине, искать тех, что попрятались. Не все они успели отойти в горы. Поклянусь, может, не все.

Зато для Атела Небо было щедрым. Уже первая встреча с склавинами не потребовала больших усилий, и принесла больше, чем можно было надеяться. Турмы налетели на тех, что сопровождали плен, словно вороны на добычу, и в мгновение ока затопили их своей силой. Когда стих ихний шум и угомонилась круговерть, которую именуют сечей, Ател и все, кто был с Ателом, не удержались, чтобы не поднять глаза к небу и не воздать должное Небу: те, кто были недавно обладателями сокровищ, и лежали теперь поверженные, оставили на фракийских долинах обоз, в несколько сот, начиненных добром и тщательно прикрытых дерюгой повозок, табуны объезженных коней, стада коров и отары овец, вероятно, не подлежали и исчислению. А еще был народ ромейский — тот, что взяли на меч и копье в сечах, и тот, что нахватали по городам и поселкам.

— Авары! — кричали наиболее растроганные. — Небо с нами! Небо за нас!

«Да так, — думал про себя, слыша эти вопли, хакан-бег Ател. — Оно с тех пор с нами, как послало нам ясноликого и дальнозоркого правителя — Баяна».

Пересчитывать, что взяли ратной силой у склавинов, не было необходимости. Была необходимость уберечь его, чтобы не расхватали жаждущие поживиться первой поживой турмы.

— У склавинов остался кто-то живой?

— Ни одного, предводитель.

— Найдите того, кто знает, что лежит на телегах, среди освобожденных ромеев.

Его долго искали — сам назвался. И с речью-разъяснением незамедлительно.

— Это паволока с гинекея нашего города, — ходил он между повозок и показывал. — Это то, что нахапали тати по человеческим жилищам. А это вина из погребов епархии: из припасов монастырских, это яства всякие, а это вот золото из церквей, солиды из скитниц, драгоценности человеческие.

У всякого предводителя есть свои, наиболее надежные люди, а у стратега, епарха — когорты, турмы. Були они и у Атела.

— Сумбат! — позвал первого из них. — Бери все это под свою надежную руку. То, что положено воинам, я отдам сейчас воинам. Все остальное, ты и твоя турма, должны доставить целым и невредимым в наше стольное стойбище и передать кагану.

— Достойный! — переполошился и стал умолять тархан. — Воины мои, как ничьи другие, стремятся к сече, им погулять хочется. Пусть кто-то другой возьмет на себя эту обязанность.

— Делай, что велено! — нахмурился Ател и, выехав перед турмами, сбросил с себя эту мрачность. — Воины! — призвал к вниманию и послушанию. — В только что полученной над супостатом победе вы явили себя достойными родов своих и тем еще раз подтвердили: против нас, аваров, никто не способен выстоять. Сила наша непреодолимая, мы непобедимы!

Крики видимого удовольствия катились волнами от турмы к турме и побудили хакан-бега к похвальбе. Тут он понял: не лучше ли зарядить их, выгнав перед пленом всадников.

— Смотрите, — повел рукой в ту сторону, где стояли телеги, толпились пленники, — то, что добывалось потом и кровью склавинских тысяч, в какое-то мгновение ока стало нашим. А почему так? — спросил и не ждал объяснений. — Потому что крепко держим оружие в руках, ибо ведет нас предводитель, который видит далеко и заботится, чтобы победы наши приобретались малой кровью. Вы знаете: мы не могли стоять в стороне и смотреть, как опустошается склавинами ромейская земля. Есть обязанность перед ромеями и имеем повеление от ромеев. Но знайте и другое: император повелел нам выйти на поле боя и посечь склавинов на поле боя. Каган покорился его повелению, однако не стал делать вслепую. Он тем и славен в родах наших, имеющий свою мудрость и живет своей мудростью. «Идите, — сказал, — против склавинов, однако ищите их, рубитесь с ними там, где нет уже битвы, зато тесно от плена склавинского после сечи. Тем вы и заставите их отступить, а затем и уйти восвояси».

Между аварами давно общепринято так: хакан-бег не прячет от своих воинов сокровенных намерений, рано или поздно выходит перед ними и говорит. Поэтому и сейчас ждали их, неизвестных им намерений предводителя. А услышали совсем другое.

— Даю сутки, — сказал после некоторого молчания Ател, — на веселое развлечение и на отдых. Вина и яства, что есть в отбитом у склавинов обозе и могут быть употреблены за сутки, — ваши. Берите и ешьте, веселитесь после трудного пути и ратных схваток. Все, что останется после веселья, отошлю на волю и усмотрение кагана нашего ясноликого Баяна. Он, сами знаете, лучше прибережет плен, как и сокровища, которые есть в обозе, и по-отечески разделит с нами, когда вернемся из похода.

И снова турмы громко произносили славу — и кагану, и хакан-бегу, а растроганный хакан-бег не скупился на радостях добытым — ни вином, ни яствами, знал же: то, что возьмут из обоза, может, и скажется на обозе, на домашней твари же — нисколько. Берут они и берут молодых быков, жарят и жарят, освежеванных, на кострах, а видно ли, что взято что-то? Хватит его добытого, и на тех, кто пьет и кушает сегодня, хватит и на тех, кому будет выделять каган. Да и почему должен он ограничивать воинов, когда все, что добыто, принадлежит, прежде всего, воинам? Пусть пьют, пусть гуляют и понимают: это не в последний раз, дальше то же самое будет. Если еще не лучше. А так, пока дойдет до предводителей склавинских, что добыча ихняя попадает в чужие руки, пока те сообразят и уверуют: это — не выдумка страшилища, это — правда, турмы его не одну победу отпразднуют, и не один плен будут делить вот так, как сейчас: нам — наше, кагану — каганово. Поэтому не скупится хакан-бег, пьет со всеми и воздает хвалу Небу за щедрое вознаграждение за победу, тоже со всеми. Зато когда напились, и наелись, и улеглись на покой, не пошел в палатку и не залег, как все остальные, в палатке, призвал тарханов, стоявших со своими турмами на страже, и повелел.

— Наведите порядок всему, что осталось, и посчитайте, что осталось.

Те вытаращили глаза.

— Будто это возможно?

— Все возможно. Возьмите в свидетели тархана Сумбата и считайте. Он доставит плен кагану и отчитается за все, что поручаем ему, перед каганом.

— Повеление предводителя — повеление Неба, но как посчитать все это?

— А, — догадался один, когда тарханы остались одни, без Атела, — посчитаем только то, что на возах, все остальное можно и на глаз прикинуть.

— Вам — чтобы легче и проворнее, — не согласился на этот договор Сумбат, — а мне, как потом быть? Слышали, что говорил хакан-бег? Отвечаю головой.

— А мы тебя не обидим, — успокоили его те, кому поручено считать.

На том и решили. Когда пришли и доложили хакан-бегу, сколько и чего имеют, тот не взял под сомнение их довольно быстрый счет. Одним поинтересовался, обращаясь к Сумбату:

— Ты все это видел и согласен?

— Так, предводитель.

— Тогда поднимай свою турму, возьми плен, обоз и в путь — Сумбат уставился на него.

— Разве это возможно, достойный? Турма пила наравне со всеми, спит мертвецким сном.

— Ничего, в пути протрезвятся. Полон должен отойти до того, как все остальные проснутся и вспомнят, что в обозе.

Глаза тархана округлились, а вид, осанка не замедлили сказать: «Великие истины посещают ум только великих. Я слушаю и повинуюсь».

Ател потому и занял наивысшее место в каганате (кроме кагана, конечно), так как был витязем среди витязей, имел твердую руку, имел сообразительный ум, зоркий на такие, как эти, дела глаз. Это он так ловко справился с утигурами и кутригурами, это благодаря ему, авары не были полностью разгромлены антами. Когда дело шло уже к тому, пожертвовал несколькими турмами и пустил на них чуть ли не всю антскую силу, а тем временем зашел антам за спину и стал громить там, не настроенное к сече, ополчение. Уловка эта подняла среди антов переполох, а переполох позвал обратно тех, что — решали судьбу всей сечи, и спутал антам так хорошо расставленные на аваров сети, по сути спас и те турмы, которыми пожертвовал. Кто-кто, а хакан-бег ведает: высоко ставит Баян Апсиха, и все же не его — Атела послал во Фракию, так как уверен, здесь если не вся, то почти вся сила склавинов, ни много ни мало — сто тысяч. Когда начали громить ромеев и обратили коней против аваров, воткнули уже им нож в спину, ни кто иной, только Ател способен был справиться с такой силой. Уверенность всем добавляет силу, а сила умножает надежду. Так, и Ател не мог не надеяться: все идет как надо, и слава ему обеспечена, а следовательно умножится и вознесется среди достойных. Одно не давало покоя перед тем, как отправил их, почему-то он усомнился в последний момент и потребовал от Сумбата его тархановой присяги на верность долга? Разве они не давали ее перед походом?

Все спит в его лагере, побежденное хмелем, чувством сытого удовлетворения. Не спится только хакан-бегу. И разлегся привольно в палатке, и веки давно закрыл, мысли непрошеные гонит, а прогнать не может: встает перед глазами Сумбат, тархан, полусонная турма, едва приведенная усилиями тарханов в себя, ибо присяга слышится даже сквозь полусон, полудрему: «Я, тархан Сумбат, а вместе со мной и воины мои оголяем мечи и присягаем на мечах: пока бьется в груди сердце, а рука способна держать подаренное родами оружие, стоять на страже плена ратного, что является теперь достоянием всех, и как бы там не было — пусть воды пересекут нам путь, пусть небо упадет на нас, доставим добытое в сече целым и невредимым. Если я или кто-то из воинов моих нарушит эту клятву и не отстоит добытое от посягательств супостата или сам посягнет на него, пусть страшная кара падет на голову виновного…»

«Голову виновного… Голову виновного…» Неужели Сумбат способен на такое — провиниться? Он, Ател, подозревает, что вина возможна, и поэтому заставил Сумбата дать перед всеми клятву или это больше, чем подозрение — знамение чего-то грядущего уже и весьма пагубного?…

Мог ли знать тогда, что тревога, как и сомнения, не случайны, что поругание имени в глазах Ясноликого началось уже, и началось с Сумбата. Ясноликий, пожалуй, слишком уж большие надежды возлагал на своего любимца — Апсиха. Когда пришли от него люди и упали к ногам, а упавши, сказали: «Выйди, великий и мудрый, и посмотри, какой плен идет из Склавинии», — вскочил, говорят, по-молодецки ловко и так же ловко оказался в седле. Недолго гнал жеребца — плен был уже на подходе к племени. Затем сидел в седле и осматривал стада из коров и овец с того момента, когда впервые увидел его, до тех пор, как исчерпали себя и оставили после себя только столб едкой пыли.

— Тархан Апсих велел передать тебе, Ясноликий, — снова предстал перед Баяном тот, кому велено доставить полон, — что склавины повержены. Наши воины прошли от Дуная до Карпат…

— И это все, что взяли в Склавинии? — обернулся к посланнику Апсиха каган. — А где кони, сокровища, хлеб, наконец? Где народ склавинский?

Ему поспешили объяснить. Уловили момент, когда смолк, и говорили, как сложилось: склавины не оказывают сопротивления, забирают все, что можно забрать, и бегут в плавни, дебри лесные, а дебрями — в горы. Однако они, Апсиховы воины и тарханы, уверены, далеко не убегут — рано или поздно будут настигнуты. Тогда и поставят их, как и их сокровища, перед глазами своего повелителя.

— Скажите Апсиху, — не утешился обещаниями Ясноликий. — Я недоволен им.

Мог ли нарочитый вернуться с такими словами про подвиги Апсиха в Склавинию? Пришлось хвататься за соломинку, чтобы как-то выгородить своего предводителя.

— Склавиния охвачена огнем. Огонь тот видно, наверное, до самого Константинополя, а это тоже не последнее дело.

— Но и не первое, — побагровел Баян и пришпорил жеребца, сначала вздыбил его неожиданно круто, потом развернул и погнал к племени.

Много дней никого не допускал к себе. Ночью посещал жен, отлеживался и отсыпался у них, днем садился на своего Вороного и отправлялся в поле или на крутой берег Дуная, присматривался к дали, что за Дунаем. Очевидно, ждал добрых вестей из Фракии, а может, опасался под впечатлением Апсиховых неудач и за тех, что послал во Фракию. Опасался и истязал себя, искал, что надо сделать, чтобы не опозорить свое имя, роды свои.

И день, и второй, и третий так. А на четвертый слуги разыскали его в стойбище и решились побеспокоить там, где не велено беспокоить.

— Не гневайся, Ясноликий, — сказали, — есть хорошие вести: ушедшие с Ателом, разгромили склавинов, шлют тебе первый и, надеются, не последний плен.

— Где он?

— На пути к стойбищу, достойный.

— Кто доставил?

— Тархан Сумбат.

— Зовите ко мне.

— Он далеко отсюда, с обозом. Про плен пришли и сказали его нарочитые.

На этот раз не выезжал далеко за стойбище. Вскочил на поданного ему жеребца и следил за стадами, что прибывали и прибывали на луга при стойбище. Когда коням, которые шли впереди, едва хватило места на лугах, а стада коров, отары овец гнали и гнали мимо палаток в поле, что лежало по другую сторону стойбища, каган словно прояснел лицом, и глаза пылали не тем, что привыкли видеть, огнем. Позже, как подъехали, в конце концов, фуры с сокровищами, а вместе с фурами — и те, что сопровождали сокровища, когда встали перед ним и доложили, какая сеча была во Фракии со склавинами, какой полон достался турмам аварским после сечи, — Баян и вовсе оживился, сказал, что имеет желание проехать к фурам и заглянуть в фуры. Он был доволен, видя заботливо прикрытые от непогоды паволоки и атлас, вина монастырские. Когда же дошло до золота из церквей, солидов из скитниц, особенно до драгоценностей человеческих, заподозрил что-то и обратил внимание на тархана, который был такой угодливый, не обещающим благосклонности взглядом.

— Каким было повеление хакан-бега?

— Доставить все целым и невредимым.

— И ты доставил?

— А как же. Ночи не спал, достойный, днем не позволял себе расслабиться, чтобы не упустить чего-то. Слал вперед, и по сторонам слал, сотни и требовал от сотенных, чтобы были бдительны, вовремя обнаружили и вовремя предупредили, если заметят тех, кто может посягнуть на клад этот, всем нам принадлежащий.

— Так почему же сам запустил руку в это сокровище?

Сумбат оторопел и заметно побледнел лицом.

— Достойный, — смог, наконец, произнести. — Моя совесть не позволяет мне слышать такое.

— Что, неправду говорю? Кто, кроме тебя, был в ответе за сокровище?

Тархан назвал сотенного и нескольких воинов.

— Поставь их передо мной.

Они были не где-то там — рядом, поэтому и предстать не замедлили.

— Обыскать, — приказал верным, которые всегда и везде сопровождали его.

Те сразу взялись за дело. Набросились по три на одного, выворачивали карманы, ощупывали калансувы, заставляли снять обувь и показать чадиги.

Нашли у трех, и нашли не пустяки — зашитые в одежду или калансуву драгоценные камни.

— У других тоже должно быть, — не удовлетворился каган, — ищите дальше. В седлах, в гривах лошадиных, даже в хвостах ищите, они не в одиночку брали — группой, поэтому и делили на группу.

Он никогда не ошибался, их мудрый и всевидящий каган, не ошибся и на этот раз. Сотенный надежно и внешне все-таки незаметно спрятал брошь с драгоценными камнями в конские хвосты, перстень с камнем-рубином — в гриве, другие понадеялись на то, что никто не станет рыскать, а тем более пороть и искать их ценности в седле или попоне.

— Выстраивай турму свою, — повелел каган, ошеломленный тем, что происходит, Сумбату. — И поставь перед ней этих татей. А вы, — обратился к охране, — зовите народ аварский. Суд будет, привселюдный.

Тех, кто выполняли волю Баяна, было и было. Поэтому и народ не замедлил объявиться. Турма, же, как встала, так и стояла, онемело. Воины видели и знали, в чем обвиняют тех, которых вывели вперед без мечей и луков, без украшений в одежде всякой — калансувы. А раз знали, чем могли ответить на старание кагана, кроме молчаливого испуга? Право, немало было таких, как те, которых должны судить. Разве не затем шли в поход, чтобы приобрести что-то? Чем докажут теперь, что приобрели у ромеев, а не украли из обоза?

— Воины мои! — услышали вдруг и стали еще молчаливее, чем до сих пор. — Я посылал вас на большое, благословленное Небом дело — отомстить склавинам за тот позор, что они позволили себе, не подчиняясь нам и тем, пороча имя наше, а вместе с тем встать на помощь императору, который платит нам за нее солиды и платит вот уже столько лет исправно. Вы и ваши собратья честно выполнили свой долг: в первой же сече нанесли супостатам нашим ощутимый удар и завладели его полоном, который стал по праву достоянием всех аваров. Хвалю за это и воздаю вам дань — каган поклонился, а уже затем сказал, собравшись с мыслями. — Однако не могу не выразить здесь и печаль сердца. Потому что нашлись среди вас и отступники, тати ненасытные, которые забыли об обязанности, как и об обычае: добытое всеми принадлежит всем. Забыли и посягнули на ваше воины, и ваше, — повернулся в сторону толпы, — люди. Хотите видеть их? Смотрите! — показал нагайкой. — Хотите знать, до какого позора дожили, и какой грязью облили нас с вами? Чтобы знали и удостоверились, покажу.

Он повернулся к верным, и верные по одному взгляду Ясноликого поняли, что и как должны поступить: вывели на видное место — перед народом и перед турмами — коней, принадлежавших недавно подсудимым, и показали, где хоронили они от своих собратьев, от народа аварского добытые трудом всех драгоценности.

Турма смотрела на все это оскверненно-пристыженными взглядами и молчала, а среди народа аварского прошла сначала волна удивления, потом — и возмущения.

— Какая кара должна быть таким?

— Позор и смерть! Родам — позор, этим — смерть!

— Быть, по-вашему! — махнул рукой каган, и этого было достаточно, чтобы верные налетели рьяно и, набросив на шеи обреченных арканы, со свистом и гиками потащили их в поле.

Наступила неловкая тишина. Даже те, что напирали только и требовали смерти, ужаснулись от того, что увидели, и онемели, похоже, что не ожидали такого от кагана.

Но Баяна не поколебала немота человеческая. Баян оставался сам собой.

— Что скажет нам предводитель тех, что опозорили себя? Я тебя спрашиваю, Сумбат?

Тархан шагнул вперед, однако не посмел взглянуть кагану в глаза. Как стоял печально-понурый, так и остался им.

А Баян ждал.

— Путь был далекий и утомительный, — сказал, наконец. — Я не мог усмотреть за всеми и за всем.

— Не мог или не хотел?

— Не мог, достойный.

— А если я докажу противное? Какую казнь должен определить тебе?

— Какую определил всем.

— Так тому и быть. Подведите его жеребца, — приказал тем, которые призваны были выполнять волю кагана. — И обыщите, как обыскивали других.

Верные оставались верными: искали тщательно и долго, однако вынуждены были доложить Ясноликому: поиски ничего не дали.

— Такого не может быть, — не поверил. — Ищите еще. Опять искали и снова доложили то же. Баяна разбирала злость.

— Носишь при себе? — не стал обыскивать, всего лишь спросил Сумбата.

— Я витязь, — нахмурился и остро взглянул на кагана Сумбат, — и хожу, между прочим, в доверенных у хакан-бега. Это каган должен был знать и не позорить моего имени, тем более перед народом!

Возмущение было слишком уж искренним и убедительным. Такого, кажется, никто не позволял себе в беседе с каганом. А что сделаешь, если татьбы за Сумбатом не установлено.

— Если я действительно оскорбил тебя невинно, возьму этот позор на себя. Тебя вознесу тогда перед всеми, как мужа добродетельного. И все же пусть будет это потом, когда удостоверюсь до конца. А сейчас пойди в палатку и покажи верным все, что было на тебе и при тебе.

Его долго держали там. Когда же вывели и показали пояс, из тайников которого вынимали и вынимали драгоценности, Баян не произнес ни слова. Достал меч, с рвением занес его над собой, и отсек тархану голову.

— Засолите эту неразумную башку, — приказал верным, — и отошлите хакан-бегу. Пусть видит и знает, какими верными являются ему его доверенные.

XXV

С тех пор, как сыны ушли вместе со старейшинами на всеантское вече, князю Волоту не по себе стало в остроге. Теснили стены, раздражало ржание коней, особенно тех, что в ближайших конюшнях, даже суета челяди заставляла переворачиваться на ложе и оставлять его, в конце концов.

— Воеводу Стодорку ко мне, — приказал, и когда Стодорко переступил вскоре порог, как-то непривычно хмуро спросил, что слышно из рубежей земли Тиверской.

— А ничего. — Стодорко не мог не приметить: князь весьма сдал за последние дни, потому старался быть внешне спокойным и убедительным. — Наши не стремятся к кутригурам и кутригуры ведут себя тихо.

— Ну, а из-за Карпат, что слышно?

— Обры в горы не пошли. Вестники доложили: отходят якобы. Ограбили селения и грады склавинские, что между Дунаем и горами, сожгли все, что подверглось огню, и возвращаются восвояси.

— Не понимаю что-то, — сердился, — возвращаются только или вернулись уже, ушли из земли склавинов или только отходят?

— По правде говоря, главные силы обров отошли, услышав, что от ромеев возвращается рать склавинская, разгуливают по Склавинии лишь те из турм, что не удовлетворили себя грабежами.

— А рать склавинская все-таки возвращается от ромеев?

— Да возвращается.

— Обры свое сделали, получается: заставили Ардагаста отказаться от наиважнейшего в его походе на ромеев — взять богатую и мощную, как орех, Фессалонику.

— Она ему так нужна была?

— Думаю, что очень нужна. Стала бы Фессалоника склавинской — и все склавины встали бы твердой ногой во Фракии и Иллирике. Как второй Константинополь около Теплого моря. Ардагаст на нее прежде и целился. А теперь возвращается, видишь.

И все из-за обров. Удар в спину всегда болезненный. Я чего позвал тебя, — заговорил после раздумья. — Нудно мне что-то в стольном городе, подамся на днях в Соколиную Вежу. Бери себе в помощь Добролика и оставайся в Черни за меня. Ромеям, думаю, не до нас сейчас, следи за обрами.

— Слушаю, князь.

— Еще одно: будешь здесь с сыновьями — Доброликом или Радимом, когда вернется, учи их делу княжескому. Я еду надолго, вероятно, на все лето.

— Будет сделано, достойный. Можешь не беспокоиться за это.

Когда повернулся и выходил из терема, Волот не мог не заметить, как постарел за последние лета его воевода.

«Надо бы другого уже искать для Черна, — подумал он. — Кто-кто, а воевода должен быть стоглазым и при полной силе. Но не приходится как-то вести об этом речь. Вон сколько лет верой и правдой служил мне Стодорко. Могу ли сказать такому: „Ты не нужен больше“? Пусть будет, как есть. По крайней мере, пока сам не попросится».

Звал и сына для этого, давал повеление, толковал и объяснял, как должен держать себя на месте отца своего. Наконец, увидел жену и велел ей собирать наименьшего, Остромира, и собираться в путь.

— А как же остальные?

— Все остальные в рати, разве не знаешь? Дядьки присматривают за ними.

— Домой ведь тоже приходят.

— Добролик остается здесь, он и даст им совет. А будут иметь свободный день, в Соколиную Вежу пришлет. Или это так далеко?

Видела: князь вон как тешит себя надеждами, что там, в Соколиной Веже, воспрянет духом, почувствует себя в силе. Поэтому и не сопротивлялась. Говорит собираться — будет собираться, скажет, поехали уже — поедет. Тем более что самой ей Соколиная Вежа и милее, и роднее. Там она встретила после странствий по земле ромейской Волота, там была, чуть ли не самой счастливой с ним.

— Может, с нами, на повозке поедешь? — спрашивала и заглядывала в глаза, как только умела заглядывать.

— Нет, жена моя ласковая, — добрел и платил за ласку лаской. — Пока стою на ногах, до тех пор и в седле буду ездить.

Тем не менее, сел не на того, который носил в сечах, жеребца, велел оседлать тихую и смирную кобылицу.

В пути держался возле телеги и переговаривался с сыном, с женой. И в Соколиной Веже не пожелал отдыхать, пошел с Остромиром подворьем, осматривал, и показывал его, утешался тем, что видел, или беседовал с челядью. Только после ужина угомонился и сел при свечах в кругу семьи своей.

— А ты, Остромирко, был без меня на башне? — поинтересовался у сына.

— Нет, не посмел.

— Напрасно. Я в твои годы на гору забирался, отыскивал соколов и ловил их для деда, ни кто иной — я. Светлые дни были это, сынок, ой, какие светлые!

И долго и со вкусом вспоминал, какая роскошь, и какая благодать была для него — светлые детские дни в Соколиной Веже.

А «Состарился мой муж», — вздыхала Миловида и лишний раз мерила его вкрадчивым взглядом.

А князь и второго, и третьего дня, и потом не угомонился, ибо вдвоем с сыном шел в поле, в лес, или на опушку, или втроем — и жену свою, звал. Тогда был излишне внимателен и разговорчив. Когда случалось так, что оставался только с женой, осматривался и говорил растроганно:

— Вот тутки мы были с тобой, Миловидка, тогда, помнишь, как взяли слюб, и радовались счастью-судьбе, и благодарили Ладу за то, что сделала нас счастливыми.

— И там тоже, и там, — улыбалась. — В Соколиной Веже нет такого места, которое не удостоверяло бы и раньше чего-то всего хорошего.

— Да. Ведь она является нашим раем, местом отдыха от трудов праведных. Здесь родились все шестеро сыновей наших, тут росли они, впервые становились на ноги и говорили: «Мама». Или я, что так надеялся на них, мог не радоваться их появлению, детскому щебету, тебе, которая умножала эти надежды и умела усладить путь мой житейский? Через эту усладу и труды княжеские, те, что шли на жертвенник земли и люда тиверского, тоже были схожи с увлекательностью лет, на труд-отраду.

Радовалась за него и страдала вместе с тем: не надорвал бы себя встречей с прошлым. А зря. За несколько дней сама убедилась: не это надорвало князя. Вернулись сыновья с Волыни — Радим и Светозар, рассказали, что было на вече, кого признали они князем-предводителем в земле Трояновой, и тем изрядно поразили отца своего.

— Келагаст — князь-предводитель? — возмутился — А ведь это с какой стати, когда он никакой не князь, только зять княжеский? Я же говорил тебе, Радим, тянуть руку за Острозора? Где ж ты был, почему допустил? Или тебе препятствовал кто-то переговорить об этом с росичами, уличами?

— Что я мог поделать, когда князь Острозор сам отказался в пользу нашего Светозара?

— Отказался? Но он что, в своем уме? И почему в пользу Светозара? Причем здесь Светозар?

— А притом. Так обернулось, что вече потребовало знать, кто из двух князей более достоин — Келагаст или Острозор. Светозар супротивником был им обоим и перехватил славу и возможность — вече его нарекло князем-предводителем. Старейшины — особенно старейшины-дулебы — стали против тех речей вече стеной. Тогда князь Острозор взял слово и сказал: пусть князем-предводителем будет пока Келагаст, а первым советником у него — Светозар. Молодость — не порок, сказал, пройдет она — достойным мужем и князем будет.

Волот никак не мог угомониться.

— Ну, а ты, — набросился на Светозара, — ты чего полез не в свое дело?

— Но сначала так, отче, — Светозар оставался на удивление спокойным, — сначала из любопытства, а дальше пошло и пошло. Сами князья побудили на это. Не очень думающие они.

— А ты — весьма думающий?

— И я не так чтобы, но, все же, одолел, как видите. Все это признали.

— И что теперь будет?

— Келагаст сказал: «Поезжай к отцу своему, набирайся лет и ума при отце-матери», а я так мыслю: если здесь засяду, не много уже наберусь. Поэтому и хочу просить вас, отче, и вас, матушка: отпустите меня на все четыре стороны.

— Как?

— Было бы лучше, если бы вы дали мне сколько-нибудь сотен солидов и отпустили в Константинополь. Купцы, у которых я покупал книги-письмена, говорили: там есть школа высших паук. Пока молодой, имею силу и желание, пусть бы поучился в ней. Для князя и мужа думающего это было бы то, что надо.

— Кто тебя возьмет в ту науку?

— Купцы говорили: были бы солиды, возьмут. Особенно если вы, отче, попросите императора.

Князь и слышать не хотел о том.

— Пустое задумал, отрок. Письмена знаешь — и достаточно с тебя. Возвращайся к дядьке и учись держать меч в руке — вот лучшая наука.

Светозар измерил отца своего не очень благосклонным взглядом.

— Жаль, что вы не понимаете меня, отче. Если так, я другой выберу путь.

— Какой еще?

— Через неделю-другую в Черни обещали быть люди прохожие — гусляры. С ними пойду по земле Трояновой. Пока обойду ее всю, много увижу, еще больше услышу, а виденное и слышанное тоже наука.

— Что ты, сынок! — побелела на лицо мать. — С каликами перехожими хочешь уйти. Как можно? Зачем выбираешь себе стезю обездоленных? Или у тебя другого пути нет?

— Потому что нет, матушка пригожая. К тому, на который отец посылает, сердце не лежит, а к тому, что вече определяло, не дорос. Остается идти в калики перехожие, раз в Константинополь не решаетесь послать.

— Боже мой. Отче, вразуми его.

Это была тревога и беспокойство нескольких дней и не только для князя и княгини. Пришлось звать из стольного Черна советников и доходить с ними до какой-то благоприятной для всех мысли.

— А почему бы действительно не послать в Константинополь, раз уже так стоит на своем?

— Кого знает там, и кто возьмет в науку?

— Виталиана знает. К нему, думаем, и следует обратиться. Князь не стал больше возражать и спорить, похоже, что упоминание о Виталиане высекло в нем искру надежды и породило спасительную мысль. Так и сказал, когда позвали Светозара.

— Вот что, молодец. Пошлем на днях гонца в ромейские Томы. Там есть человек, который может позаботиться о тебе в Константинополе. Если он согласится на это, быть, по-твоему, поедешь учиться. А нет, останешься при мне и будешь брать науку от меня.

Светозар согласился, и не успокоил тем отца своего. Что-то в нем надорвалось с того дня, как вернулись они с Радимом с веча, и что ни день, то заметнее клонило его к земле, заметнее и заметнее отнимало силу. «Это я нанес ему такую боль», — брал князеву немощь на себя, однако и поступаться тем, что так сближало желаемое с возможным не мог. Угнетаться немощью отца своего, он все-таки не мог.

— Вам плохо из-за моего непослушания? — отважился и спросил как-то.

— Эй, — отмахнулся. — Если бы только не было тех хлопот, что заставили меня отказаться от участия в вече. Надо было ехать и становиться на бой с безумцами. Что наделали, что наделали!

Чтобы не бередить отцу сердце, не стал допытываться, что же они натворили, допыталась, а может, всего лишь почувствовала более чувствительным, чем у мужей, сердцем мать и сказала как-то Светозару:

— Я разделяю это твое намерение, сынок, идти и учиться у ромеев, но, может, подождал бы какое-то время?

— Почему так?

— Отец твой отказался тогда, когда звали быть князем-предводителем в земле Трояновой, теперь, видишь, как казнится этим? Не придавал бы ему своим непослушанием боли и печали.

— Но согласились уже.

— Согласиться согласился, а обидно будет ему, что и ты ослушался, пошел другой стезей.

Молодец морщился, и морщился болезненно.

— Ой, мама! Если же не осилю себя. Не принадлежу я к тем, кого можно заставить делать против воли сердца дело.

— А ты наступи на сердце. Говорю, хоть на время, пока отец преодолеет немощь свою и станет на ноги.

— До того лета то есть?

— Да, не дольше до того лета. Потом я сама встану тебе в помощь.

Говорила одно, а знала и думала, пожалуй, другое. Ибо не о преодолении немощи шла речь. Князь чах и чах, пока не настал тот день, когда убедился: отходил свой век, и призвал жену и сынов к себе.

— Плохо, — сказал через силу. — Скачите, сыны, до Черна и вложите Стодорке до ушей мое повеление: пусть созывает совет старейшин и шлет в Соколиную Вежу. Должен сказать свое слово им, а прибыть не могу уже. Скачите кто-то, и немедленно, а ты, жена, останься.

При детях Миловида еще держалась как-то. Когда вышли, упала на своего мужа в отчаянии и зашлась плачем-рыданием, таким предательски-сильным и таким горестно-обнаженным, казалось, терзала себя по живому и сама не знала, зачем это делает.

— Не оставляй меня! — осилила, в конечном итоге, свой плач-рыдание. — Молю, молю тебя, не оставляй!

Князь бессильно гладил ее всегда причесанные, сейчас взбитые в порыве отчаяния волосы.

— Угомонись, радость моя. Не береди и без того больное сердце. Знаешь, ибо; не по собственной воле пойду, праотцы зовут. Слушай, что скажу, пока сам и имею силу говорить.

— Я не смогу без тебя! — подняла голову и представила ему свой до предела полный боли вид, лицо умытое слезами. — Я тоже пойду с тобой!

— Вот об этом и хочу поговорить. Знай, утешение мое, ты была мне тут, в жизни земной, наислажденейшей отрадой. Это благодаря тебе я взял от нее все, что можно было взять, изведал, что такое блаженство, радость, величие и красота, даже вынес уверенность: больше того, что ты дала мне от щедрот своих, взять уже и нельзя. Хочу отблагодарить чем-то за это. Поэтому слушай, что скажу: не иди за мной в Ирий. Положи начало новому обычаю в родах наших: жена не должна уходить из жизни вместе с мужем, она должна жить для своих детей. Посмотри, сколько их оставляем. На кого оставим? Кто даст им совет? Оставайся, жена моя любимая и милая, оставайся и давай им, тот совет. Ты — христианка, тебе вон как подойдет провести его, новый обычай. Кто знает, может, это будет еще одна твоя лепта, и самая весомая, которая начисто отменит его позднее в жизни людей тиверских. Старейшины будут знать, что на это имеется мое повеление. Уведомлю их.

Миловида, казалось, не слушала, что говорил муж. Плакала-убивалась около него, потом побежала, принесла студеной воды, дала напиться, умоляла не думать о смерти: она жена его, будет возле него, вдвоем они, поклясться может, одолеют эту погибель.

Усмехнулся и, пожалуй, добавил той усмешкой уверенности. Миловида и суетилась и заботилась о князе проворнее, и уверяла, что он выздоровеет еще, усерднее, чем прежде. Не оставляла уже его ни в тот, ни на следующий день, и тогда только уступила место у ложа другим, как в Соколиную Вежу прибыли старейшины.

Их так много объявилось в тереме, зато более знатные и старшие. Заходили уважаемые, спокойно-сосредоточенно, кланялись князю и садились.

Некоторое время переговаривались с ним о том, о сем. Наконец умолкли и тем дали знать: должен говорить старший.

— Это что же ты задумал, княже? — по-отечески укоризненно, хотя и безответно, начал старейшина. — Совсем недавно водил на битву рать, с посольством вон куда отправился, ныне же отходный совет созвал. До ста тебе далеко, еще мог бы не торопиться.

— Растратил силу я, старейшины, по битвам, в походах ратных. Да и заботы о людях земли нашей немало забрали ее. Времена для силы не из лучших — безлетье погоняло безлетьем. Вот и измотали силу. Чувствую, доживаю последние дни, и хочу знать: кого вы хотели бы иметь за князя в земле нашей?

Старейшины смотрели себе под ноги и отмалчивались. Однако не долго.

— Мы не хотели бы никого другого, кроме тебя, — поднялся и сказал тот же, старший. — Но если ты так уверен, что не можешь быть уже нашим князем, должны подумать, кого выберем. Признаюсь, княже, мы предупреждены были сыном твоим, куда отправимся и зачем отправимся. Поэтому заранее посоветовались и вот что решили. Прежде, прими от нас земной поклон, — он низко поклонился князю, — и благодарность сердечную за труды твои благотворительные на благо земли Тиверской и людей тиверских. Ты заслужил от них самую искреннюю благодарность и должен знать об этом, удаляясь.

— Трудился, как мог.

— Не всякий, княже, трудился так до тебя, будет трудиться и после тебя. Одно то, что анты, благодаря тебе, во всяком случае, прежде всего тебе, вот уже около сорока лет не имеют распрей и не сражаются с ромеями, чего стоит. А победа над обрами… Умели бы благодарить лучше, сказали бы. Сейчас же прими поклон и заверение: в знак благодарности нашей и в угоду всем нам, князем после тебя будет один из сыновей твоих. С этим выйдем после на вече и будем требовать от веча.

— Спаси бог. Кто же из моих сыновей есть на примете?

— Обычай велит сажать на стол старшего. Думаем, так и будет. Радим у тебя достойный муж. Других тоже не обидит.

— Светозар предпочитает пойти к ромеям в науку. Посодействуйте ему, если не передумает.

— Будет сделано, княже.

— Еще об одном хочу просить и просить смиренно: жена моя Миловида пусть не идет со мной в небытие. Оставляю ее с детьми своими и повелеваю: пусть дает им совет без меня.

— Твое слово — закон, князь.

— Скажите вече и всему народу, был бы очень рад там, в Ирии, кабы пример княгини Миловиды стал обычаем для всех родов наших. А еще знайте…

Хотел, видно, сказать, чтобы не обижали жену, как христианку, и дернулся раз, другой и потом выпрямился и затих.

XXVI

Предводитель всей Склавинии князь Лаврит сидел высоко в горах и видел, что творится в долинах — как в ближних, так и дальних, куда пошли вождь словенов Ардагаст и вождь белых хорватов Мусокий. Ибо хотя авары и затопили собой Придунавье, они не могли перехватить гонцов, что пробирались из Карпат за Дунай или из-за Дуная, от Ардагаста и Мусокия. Пока не объявился на свете супостат, который мог бы помешать славянам проникать между чужих, тем более на своей земле. Плохо только, что принесенные ими вести не радовали князя Лаврита. Возглавляемые Ардагастом и Мусокием рати прошли далеко, чуть ли не до Теплого моря, а добиться того, чего хотели, и смогут ли. Авары вторглись в их землю и испепелили долины дунайские до самых гор. Народ взывает о помощи и расплате, а силу имеет только для кое-какого удержания нашествия. Такой, которая могла бы угнать аваров за рубежи славянской земли, негде взять, кроме как полагаться на Ардагаста и Мусокия. А если так, придется звать их раньше времени, не дав закончить того, ради чего пошли в ромейские земли.

«Достойные предводители! — переводил через гонцов. — Сообщаю вам, что усилия наши, потраченные на захват Фессалоник как твердыни, с которой распространялось бы заселение земель между Дунаем и Теплым морем, если они не принесли вам желаемого, должны быть признаны напрасными. Обры пришли и разорили абсолютно все низовье между Дунаем и Карпатами, забрали с собой скот людской, достижения разные. В горах остановили их, и из долин, кроме вас, некому прогнать. Поэтому повелеваю: поскорее в землю отцов своих возвращайтесь, прогоните обров и отомстите им за оскорбление и пожарища».

Предводители славянской рати в ромеях знали уже, что обры ударили им в спину и не только в Подунавье, а и во Фракии: нападают на тех, которые сопровождают плен, забирают их ратные достижения. Однако не думали и не гадали, чтобы удар был такой ранимый: зовут бросать все и возвращаться спасать роды, свою землю. Неужели нападения на сотни, которым поручено доставить в Склавинию плен, не единичны? Неужели из всего, что посылалось, ничего не дошло? Гонцы не ведают, Лаврит не удостоверяет, что имел что-то от склавинской рати. Значит, так и есть: в землю склавинскую ничего из плена не дошло.

— Что будем делать? — Ардагаст первым прибыл с этой тревогой к Мусокию.

— Другого совета нет: должны возвращаться и проучить обров.

— Если уж бросать все, нами затеянное, и возвращаться с одним намерением — проучить обров, то учить надо так, чтобы перья летели. Знаешь, о чем идет речь?

— Надеюсь, сам скажешь.

— Скажу, однако, не сейчас, погодя. Пусть выстоятся мысли, — пошутил, — и наберут вес достоверности. Сказал так и пошел в свой лагерь.

— Глаз с Фессалоник не спускать, — приказал тысяцким. — Делайте вылазки, ищите уязвимые места, пусть не думают ромеи, что мы отказались от мысли взять эту твердь штурмом.

А между тем посылал выведников на пути будущего отступления, велел им узнать про обров все, себя же нигде и ничем не выдавать. И уже тогда, как выведал и узнал, позвал Мусокия.

— Настал час, друже, начать новый поход — против аваров. Имеешь ли полон и какой?

Мусокий принялся перечислять. Наконец поинтересовался, зачем это Ардагасту.

— Отдай его мне. Собственно, соедини на время с моим.

— Пусть будет так. А дальше что?

— А дальше вот что сделаем? Чтобы сбить аваров на ложный путь, сделаем вид, что осаду с Фессалоник не снимаем, пусть уверены будут, что сила наша как стояла, так и стоит здесь. Обоз же свой и полон пошлем в сопровождении надежной охраны — замечаю: весьма надежной, чтобы авары собрали и бросили на него если не всю, то добрую половину своей рати. Когда вступят с охраной обоза в сечу, тут их и возьмем остальными своими тысячами в тиски — так, чтобы не выпустить уже ни обоза, ни турм аварских.

— Ловко, — согласился Мусокий. — Смело и ловко. Остается позаботиться, чтобы было еще ловчее, без всякой огласки.

— Это то последнее, о чем должен просить тебя и твоих мужей.

Обоз их как пошел из-под Фессалоник толпой, так и отправился общепринятым порядком для всякой толпы рабов: впереди и по бокам конные видаки, в обязанность которых входит одно — заранее углядеть возможного супостата и предупредить охрану, за видаками, которые шли впереди, — несколько сот всадников при мечах, колчанах со стрелами и копьями, за всадниками — обоз и те, что приглядывают за фурами в обозе, далее — пленные, скот, а уже за скотом — снова всадники. Значительно многочисленнее, нежели впереди. Отправлялся тот обоз только днем. На ночь становился лагерем, кто отдыхал, кто следил за лагерем и теми, кто могли вторгнуться и прервать отдых. Все делалось здесь, как требовала ратная обязанность. Зато конные тысячи склавинов шли, вопреки обычного среди ратных людей, только ночью и ускоренно, так, чтоб не опережать плен и не слишком отставать от него. Ведали или не знали авары о рати, следующей за обозом следом, о том только боги могли знать. Зато ни у кого не оставалось сомнений, что они были уверены: Фессалоники все еще в осаде, потому что там, как и раньше, яростно металось камни из катапульт, таранились стены и рыскали по окрестностям конные разъезды, показывая всем, кто хотел знать: славяне все еще здесь.

А полон двигался и двигался проторенными путями Фракии, даже пополнялся по пути возами с зерном, овцами и коровами. Выведники склавинские, носясь по окрестностям, не растрачивали время, прихватывали все, что можно было захватить у ушедших под защиту крепостей ромейских куриалов, и прихватывали беспрепятственно. Пока не наткнулись на таких же падких на дармовщинку, как и сами.

— Эй, вы, кто будете? — спросили ближайших, тех, кто хозяйничали на куриальском подворье около свиней и овец — резали или кололи их и бросали на телегу.

Те опешили, потом бросились к коням и, бросив нахапанное, сиганули через загородку и подались прочь.

— Обрин? — переспросил предводитель.

— А ты не видел? Лица имеют темные, как у тех, что в болотах сидят. И космы, заплетенные в косы, ленты-кисточки, на концах.

— Да они, обрины.

Весть стала вскоре известна славянам, которые шли впереди обоза, от них — тем, что позади и на расстоянии одного перехода.

— Не подавать вида, что видели и знаете, — повелели предводители охране — идите, как шли.

Те так и действовали. Были лишь бдительны и чутки, дальше, чем прежде, высылали выведников, однако шли с утра до ночи, если и останавливались на ночь, обставлялись телегами и собирались встретить обров из-за телег.

Так одну ночь, вторую, а на третью те же выведники доложили: обры вышли и встали впереди заступом. Все, тут уж сойдутся и померяются силой.

Скот и пленных отвели в сторону и оставили на других. Себя снова заслонили возами. На этот раз не со всех сторон — только спереди, от реки до лесных зарослей под горой и не в один, а в два ряда.

Обры не видели. Стояли и ждали полон в двадцати римских стадий. Когда не дождались, как и славяне, послали вперед выведников. Те недолго задержались перед повозками. Остановились на изгибе пути, что поворачивал круто влево, оглянулись и скрылись за тем же изгибом. Теперь все зависело от того, как будут действовать обры: ударят всей конной силой на заслон или будут искать обходные пути? Было бы лучше, если бы пошли на телеги. За ними надежнее защищаться. И дольше защищались бы. А тем временем обходной путь беспрепятственно прошли бы склавинские тысячи. Он не такой уж и близкий, обходной путь, даже для конных не менее трех суток надо. Зато, когда посланные в обход тысячи одолеют его, выйдут за спину обрам и замкнут выход из гор еще одним заслоном. А это половина победы, если не вся она, долгожданная победа.

Получилось, как ожидалось, хотя и не совсем. Те из склавинов, что сидели за возами, защищались упорно, так упорно, что павшие перед повозками обры и их кони стали еще одним заграждением. И все же выстояли. Ибо обры тоже явили в той сече не меньше, чем они, склавины, упорство. А еще изобретательность: не пробившись через заслон за день, воспользовались ночью, разбросали, убрав стражу, повозки у реки и хлынули в тот пролом в склавинский заслон всем конным наводнением.

Что произошло потом, не многим суждено было видеть. Порубив всех, кто был в лагере и попал под руку, обры ни на секунду не остановились. Вероятно, за день еще видели и знали: это не те сокровища, на которые зарятся. Те где-то там, позади разгромленного лагеря, поэтому тем воспользовались, что рассвело уже, и бросились на поиски плена, повозок с сокровищами. Кто — в ближайшие ущелья между гор, кто, преодолевая не далее, как позавчера пройденный склавинами путь.

Вожделенного плена не нашли на том пути, зато встретились с очередным заслоном склавинов, на раз таким, что пришлось встать и подумать, как пробиться сквозь него. А пока думали, склавины успели преодолеть необходимый путь и запереть аваров в горах.

Когда Ателу поведали о том, он не поверил.

— Этого не может быть.

— Так есть, предводитель. Склавины обошли нас за горами. Они отходят от Фессалоник всей ратью, их здесь тьма.

— Откуда знаете? Кто сказал такое?

— Схваченные нами склавины.

— Не, правда, это. Ложь! Вас вводят в заблуждение. Сколько тех, что встали заслоном на путях до городка Сардык?

— Не знаем.

— Так узнайте! То, наверное, из Склавинии поступила славянам помощь. А помощь — не та сила, которую должны бояться.

Метался, будто загнанный в ловушку зверь. И верил: не может быть, чтобы ему уготовили здесь наихудшее. С ним вон, сколько воинов — шестнадцать турм. Разве такой силе можно заступить путь, или такую силу сдержит кто-то и одним, и вторым заслоном? Сметет, как детскую запруду на пути сточных вод… Впрочем, не рвался вперед, ждал, когда придут и скажут: «Правда, твоя, хакан-бег, тех, что заслонили нам путь, мизер. Мы сломаем им шею и теми турмами, что имеем при себе».

Но, увы, не объявлялись оттуда вестники и не радовали приятными вестями. Другого дождался хакан-бег: склавины, прикрывавшие плен, расступились перед своими тысячами, и те, разворачиваясь, рядами пошли на аваров.

Выбора не было. Пришлось садиться в седло и звать за собой, всегда готовых откликнуться на его зов, турмы.

Долина, в которой сошлись две конных силы, не была слишком уж узкой, позволяла уходить, позволяла и обходить супостата. Зато выйти из нее мог только победитель. Все остальные пути заказаны. За плечами у одних стояла обязанность — любой ценой отомстить аварам за погибель так удачно начатого дела, за плечами других — злая Обида, и коварная мания, которой все позволено, если вздумали наказать. Захотела затуманить предводителю аваров легкой победой над склавинами мозги — затуманила, захотела лишить рассудка, когда решился выходить и становиться в горах заслоном — лишила. Теперь и хотел бы Ател поступить осмотрительно, быть хитрее и дальновиднее, но напрасно. Один остается выход — рубиться, иметь то, что меньше всего хотел, — кровавую сечу.

Длилась она день — и не явила победителя, продолжалась второй, третий — и снова не явила. На четвертый не хотелось, уже, и выходить на поле боя. Видел же: не с кем. А вышел и бился, ни о чем не думал уже: выстоять бы до ночи. Ночью соберет остатки и решится пробиться сквозь один из заслонов.

Немногим аварам повезло вырваться из петли, что накинули на них склавины, — лишь единицам. Атела же не досчитались среди них, как не досчитались и четырех Баяновых сыновей, которые были под рукой Атела.

Когда те, кому посчастливилось вырваться из кровавого боя, постигшей их в горах, прибыли в остальные аварские турмы и огласили предводителей, какая погибель постигла родичей, тарханы не стали испытывать судьбу и думать о возмездии. Отступили с пути и лишь издали наблюдали, как двигался склавинский обоз в том направлении, где Дунай, какая сила шла у них впереди полона, позади, рыскали по окрестностям. Биться с такой силой, нечего было и думать.

Предводители турм собрались на совет.

— Что скажем кагану, когда вернемся?

— Прежде должны определиться, кто скажет. Атела нет.

Тарханы переглянулись и, не сговариваясь, задержали взгляды на младшем брате Ясноликого — Калегуле, а уже потом — на сыновьях Баяна, их здесь немало, кроме павших в бою со склавинами, среди тарханов только два — Дандала и Икунимон. Что кто-то из этих трех должен стать на место Атела, сомнений не было, пожалуй, ни у кого. Кто решится предстать сейчас перед каганом и доложить ему: «Карай, как знаешь, Ясноликий, успехами в походе не порадуем. Шестнадцать турм потеряли в бою со склавинами, и все напрасно. Вынуждены были отступить на их пути». Лишь кто-то из кровных повелителя может решиться на это. Но кто — вот загвоздка. Если начистоту, все хотели бы видеть хакан-бегом аварского войска Икунимона. Он и витязь непреодолимый, и на ум острый, и на характер веселый; не было еще такого, чтобы был кем-то из супостатов бит, хотя ходил в огонь и в воду. Но, увы, слишком молод еще, может, именно поэтому легкомыслен иногда. Дандала старший и рассудительный, но еще, не такой своевольный, как Икунимон. Этот не скажет: «Я решил — и будет так». Что касается Калегулы, то ему и вовсе пристало стать на место Атела, а не станет: его не любит Ясноликий.

— Больше некому, — заговорил один из тарханов, — тебе, Дандала, придется взять на себя обязанность хакан-бега и судьбу всего похода.

— Да так, — поддержали его и другие.

При лучших, чем эти, обстоятельствах Дандала, конечно, не сопротивлялся бы. Вон, какую честь предоставляют ратные друзья, хотят, чтобы был предводителем всех аварских турм. Но сейчас и слышать не хотел об этом.

— Почему именно я? — уставился на всех.

— Ты самый достойный среди всех нас. Заметь не нам, тебе поручил Ател править турмами, которые оставались вне похода.

— Есть старше меня, хотя бы и тархан Калегул. Спорили и спорили на словах, а все-таки ни к чему не договорились, пришлось тянуть жребий.

Он выпал не на кого-то другого, все-таки на Дандала.

— Это повеление Неба, — сказали ему и тем сказали много. Тогда Дандала и не стал больше спорить, хотя и от мрачности не избавился. Ни в тот, ни на следующий день.

— Кто мог ожидать такого? — посочувствовали ему — Шестнадцать турм потеряли и в одной битве.

— Что турмы? Подрастут отроки — и будут турмы. Полона не будет уже, золота, паволоки ромейской.

— Думаешь, это больше всего будет угнетать Ясноликого?

— Не думаю, наверное, знаю. Ател натворил беды, а мне расплачивайся теперь.

Печальным было возвращение аварских турм из Фракии. Может, именно, поэтому, слишком замедленным. Где-то после полудня остановились на отдых, ночь переночевали и утром не сразу спешили в путь. Похоже, было, что предводитель недобитых в бою со склавинами турм вообще колеблется, возвращаться или не возвращаться ему за Дунай. Ибо думает на переночевках, что сделать, чтобы мог вернуться.

Все-таки надумал, наверное, потому что на одном из ночлегов призвал тарханов и сказал:

— Дальше не будем отправляться вместе. Берите каждый свою турму и идите по Ромейской земле, будто по такой, что является землей супостата. Берите у всех и все, что можно взять. Об одном помните: в стольное стойбище за Дунаем должны вернуться не с пустыми руками.

XXVII

Где-то на полетье в стойбище кагана аварского прибыло посольство из Константинополя и потребовало свидания с правителем.

— Прикажите своим людям, — был ответ, — разбить палатки и отдыхать. Каган позовет, когда сочтет возможным встретиться с вами.

Ждали до ночи — напрасно, ждали второго, третьего дня — послов не зовет.

— Вы доложили кагану, кто мы и откуда?

— А так, он знает.

— Почему не зовет? Скажите, есть послание от императора. Если не допустит к себе сегодня, завтра вернемся и скажем императору: не удосужился выслушать.

Авары и это обещали сказать Баяну. А Баян отмалчивался. Где-то на пятые сутки вспомнил, что есть кто-то там от императора и велел позвать его послов.

— Что там у вас?

— Письменное послание к тебе от императора Тиверия.

— Читайте кто-нибудь.

Главный из послов недолго боролся в себе со смятением. «Его милости кагану войска аварского Баяну, — нетвердо начал посол. — Империи стали известны неприятные и непонятные нам, людям просвещенным, дела и поступки подчиненных тебе турм. До сих пор мы знали, ибо уверены были, поскольку имели подписанный с тобой договор: авары, как народ и воинство, находящееся на службе у империи и как должны стоять на страже ее интересов, прежде всего на Дунае и против той силы, что идет на нас из-за Дуная. За это империя щедро последовательно платит аварам за службу. Сейчас стало известно, предводитель, что турмы твои, отходя из фракийских земель, куда их позвали против склавинов, повели себя не лучше, чем варвары склавины: они шли по нашей земле, как саранча, и брали у поселян все, что можно было взять, а тех, кто сопротивлялся, казнили. Империя желает знать, чем это объяснятся. Кроме того, уведомляем твою милость, что убытки, нанесенные воинами кагана империи и ее народу перевешивают трехлетнюю плату аварам за службу и составляют триста тысяч золотых солидов. Это заставляет нас воздержаться от уплаты субсидий твоим турмам в ближайшие три года и просить тебя прислать в Константинополь своих послов, чтобы уладить эту неприятность и определиться, как жить дальше.

Император Византии Тиверий».

Баян слушал императорское послание и чем дальше, тем заметней хмурился. Те из ромейских послов, которые стояли рядом и следили за ним, страдали уже: этот свирепый предводитель, не сделает ли сейчас то, что сделал в свое время с послом антов Мезамиром? Однако этого не произошло.

— Это все? — спросил погодя.

— Все, достойный.

— Можете идти. Скажете императору, я взял его послание на заметку. Ответ свой пришлю позднее. Должен удостовериться, насколько это является правдой, о чем он пишет.

Послы не стали ждать худшего, поклонились и вышли. А Баян не звал к себе ни Дандала, который был предводителем турм после Атела, ни кого из послов, которые обязательно присутствуют при хакан-беге или ином предводителе, который идет в чужие земли. Право, без них знал, чего натворили во Фракии и на путях отступления. Знал и искал теперь, кого и как наказать за произвол. Повелевал — ведь, ромеев не трогать.

— Дандала, как и послы, которые были при нем, сон потеряли, — шептались стоявшие близко к хакан-бегу и к посольству. — Вон встали, ожидая наказания.

— А наказания не миновать. Слышали, что писал император? Отказывается платить нам за то, что ходили на склавинов в один и другой конец, правду говоря, спасли Византию от погрома, как и от возможности потерять земли, лежащие между Дунаем и теплым морем. А все из-за того, что совершили турмы, отходя из Фракии.

Облака собирались и собирались, вот-вот, казалось, грянет гром. Он и грянул, но не там, где ожидали: за Дунаем, в ромейской земле печально зазвонили в колокола, а вскоре и до аваров дошла весть: умер император Тиверий.

— О, Ясноликий! — вбежали в палатку и упали к ногам послы. — По всей Византии печально звонят в колокола — умер император Тиверий.

И встал Баян, да так решительно, что у тех, кто склонился перед ним, кровь похолодела в жилах.

— Это наверняка?

— Вернее быть не может. Были в церквях, своими ушами слышали.

— Вот он, спасительный момент — вздохнул и снова сел. — Узнайте, кого посадят в Августионе на место Тиверия. Как только узнаете, сразу скажете.

Нет, его, кагана Баяна, судьба не обошла все-таки. Вот уже третьего императора пережил. Переживет и четвертого. И так, чувствует в себе вон какую силу, потому пылает жаждой мести. Таким большим и таким обнадеживающе уверенным, ей-богу, на всех его хватит.

Впервые за много недель увидели его не в палатке — потребовал выехать за стойбище, на великоханскую охоту. А такая охота длится не день и не два, и развлекается на них и блаженствует, развлекаясь, не только каган. Выезжают жены, наложницы, как Ясноликого, так и стоящих наиболее, близко к нему, тарханов. Как и сами тарханы, мужи лучшие и думающие. Гоняли по долам тарпанов — и потешались ловкостью своего предводителя набрасывать аркан, валить жертву с ног и спутывать ноги, пускали в кабанов копья или в серн стрелы — и снова потешались и кричали на все раздолье, жарили ночью дичь, пили вино или кумыс — и снова шумели, вознося своего предводителя и воздавая ему дань, как храброму из всех храбрых. Слышались в том хоре похвал голоса мужей, слышались и голоса жен, тех, что всегда, стоят близко к кагану, и тех, что только здесь, на великоханской охоте. Одного из недавно приближенных не заметили за трапезой около Ясноликого — сына Дандала, и там же, на охоте, узнали: не он занимает после Атела место первого сановника в каганате — хакан-бега, занимает каганов любимец Апсих.

«Вот он, ответ на императорское послание», — подумали многие, но должны были разочароваться вскоре. Как вернулись с охоты и отоспались после нее, каган подозвал послов и сказал послам:

— Где тот из вас, что вместо копья писало надежно держит в руке?

— Сейчас будет, достойный.

— Скажите ему, пусть берет с собой все необходимое для письма.

И когда тот, кто надежно держит писало, прибыл, повелел всем остальным:

— Оставьте меня с ним.

Подождал, пока улеглась тишина, и потом велел писцу класть на папирус все, что скажет.

«Милостивый царь, император непобедимой Византии! — Баян делал вид, что не знает о смерти Тиверия, и обращался к нему, словно к живущему. — Получили мы твое гневное послание к нам и были поражены им, а еще больше расстроены. Твоей милости, пожалуй, известно, что авары, свято соблюдая заключенный с империей договор, сразу и всем народом своим отозвались на клич, который поступил из империи, и грудью встали на защиту ее интересов. Тридцать тысяч воинов аварских, послушавшись твоего мудрого совета, пошли в земли склавинов, подвергли их огню и мечу, да так яростно и повсеместно, что эти склавины вынуждены были слать гонца за гонцом и звать на помощь себе сородичей и своих, которые осмелились воевать города и селения византийские. Кроме этого, идя навстречу пожеланию империи, каганат послал тридцать тысяч воинов против склавинов, что стояли под стенами Фессалоник, и угрожали этому славному городу империи взятием на меч и копье или полной разрухой. Не кто-то другой, авары заставили их уйти оттуда, чем навлекли на себя ярость этого проклятого богами племени и положили в сечах с ними двадцать тысяч своих воинов. Такие жертвы нам не приходилось еще приносить даже во имя собственных интересов. Эти же были принесены на жертвенник империи и во имя покоя и процветания ее народа. Или твоя милость может сказать после этого, что города империи, мир и покой в семье отстоял кто-то другой, кроме аваров? Право, нет. И вместо благодарности и достойного вознаграждения за верную службу имеем гнев и немилость, более того, не желаете уплатить нам, кровью добытые, солиды.

Уведомляем твою милость, вести эти встревожили и без того встревоженный потерями народ наш, и мы не знаем, как будет дальше с нами, будем мы, как жили до сих пор, в мире и в дружбе, или встанем друг против друга, как непримиримые супостаты и будем биться, пока не погасим гнев свой кровью. Неблагодарность империи не раз уже была очевидной. Сейчас она наполнила чашу терпения до предела. И все же сдерживаю гнев свой до времени, и готов обменяться посольствами, однако не позднее, как буду знать:

1. Что Византия немедленно выплатит аварам положенные по службе их восемьдесят тысяч солидов.

2. Что она будет платить в дальнейшем не восемьдесят, а сто тысяч солидов каждое лето, как турмы аварские давно того добиваются.

3. Что империя вернет мне, наконец, супостата моего — короля гепидов Кунимунда и еще одного татя — Воколавра, который, будучи моим подданным и прахом ног моих, позволил себе недостойное поведение с наложницей моей и сейчас скрывается под защитой твоей милости — земли Византийской.

Каган аваров, гепидов и подунайских славян, Баян».

Ответ на это его послание поступил не скоро, зато был более утешительный.

«Великий воин! — писал новый византийский император Маврикий. — Уведомляем тебя и турмы твои, вместе и народ аварский, что империя наша находится сейчас в большой печали: умер император Тиверий. Это печальное событие, надеемся, посеет в сердце твоем сочувствие к покойному и сменит гнев на милость. Мы же, став милостью божьей и с помощью Божией на место предшественника нашего и взяв в это тревожное время бремя императорских обязанностей в землях ромейских, фракийских, иллирийских, итальянских, египетских, варварских, сирийских, армянских и многих других, считаем гнев твой справедливым. Империя признает заслуги турм аварских по спасению земель ее от варваров и тех опустошений, которые несли с собой варвары, поэтому обязуется уплатить аварам все свои долги. Более того, если авары берут на себя обязанность и впредь добросовестно и надежно стоять на страже ее северных рубежей, от этого лета будет платить им не восемьдесят — сто тысяч римских солидов каждое лето. Чтобы эта обязанность как одной, так и второй стороны, приняла узаконенную силу, думаем, нужно обменяться посольствами и подписать соответствующий договор. Что касается короля Кунимунда, то империя уверяет тебя, предводителя аваров, что он находится в наших надежных руках — на острове Родосе и не представляет для тебя силу, которой следует бояться. Вернуть тебе его не можем, поскольку поклялись, в свое время на кресте, взять его коронованную, а значит, освященную Богом особу, под свою надежную защиту.

Упомянутого твоей милостью татя Воколавра разыскиваем. Когда найдем, тут же вышлем тебе для справедливого суда.

Император Византии Маврикий».

Баян остался доволен и тем, что нет уже Тиверия, который осмелился угрожать ему неуплатой субсидий, и что новый император вон как круто повернул в отношении империи к аварам, а удовлетворение сделало его необычайно милостивым и щедрым: покряхтел, выслушав, и повелел выстроить турмы — хочет зачитать то, что пишет император, перед воинами.

Всех не звали — это было бы уж слишком, позвали только старших из родов и тех, что оберегали старших от возможной напасти в пути, так и в стойбище. А все же собралось вон сколько, не только дозваться, взором не всех можно окинуть.

— Авары! — начал зычно, как только мог. — Сыны степей привольных! Справедливость восторжествовала: новый ромейский император покорно кланяется нам за содеянное в сече со склавинами и обещает платить больше, не восемьдесят — сто тысяч римских солидов каждое лето.

Он не удержался все-таки, повелел писцу выйти вперед и зачитать императорское послание. Хотел спросить потом, соглашаются ли служить ромеям на таких условиях, но ему не дали высказаться. Радость довольных турм всколыхнула небо над полем при стойбище, окрестности, примыкавшие к стойбищу, и покрыла собой все, какие родились и не родились еще звуки.

— Слава мудрому Баяну! — слышалось сквозь эту все заглушающую здравицу.

— Слава непревзойденному предводителю в родах аварских!

— Живи века, великий воин!

Видимо, не дождался бы, если бы не поднял меч и не потребовал тишины.

— Не спешите соглашаться, сородичи мои! Знаете же: склавины зачастили в ромейские земли и ходят туда не только на татьбу. Намерены селиться там и поселяются уже. А это серьезные намерения. Да и сила у них немалая. Справимся с такими? Выстоим ли, если придется встать и не пускать?

— Выстоим!

— У них есть еще союзники — анты.

— Ничего! За такие солиды мы не только против славян, против черного поветрия пойдем!

Каган поднимает меч, ждет, охваченный радостью, тишины:

— Так на том и встанем. Посылаю послов своих в Константинополь и повелеваю им: пусть обещанное империей будет скреплено подписью императора.

Договор заключили тем же летом и были немало обнадежены и утешены. Авары тем, что будут, наконец, желанные сто тысяч, ромеи — что угомонили аваров, ибо имеют от них клятву на мече: отныне через Дунай ни один славянин или иной супостат не переступит; империя может быть спокойной за свои северные рубежи.

— Клянусь на кресте, — сказал Маврикий, подписывая договор, — отныне будет так и только так. На этом фундаменте остановимся, на нем и будем возводить обитель согласия и покоя.

В посла аварского, который принимал присягу ромейского императора, не было и тени сомнения, что может быть иначе. Обе стороны вон как довольны согласием, как и принципами и устоями, на которых сводится оно. Поэтому и в каганат возвращался изрядно приподнятым, и кагана и сородичей своих сумел убедить в мысли: будет так, как договорились. А что может быть лучше для сородичей, чем мир и согласие, тем более, после неудачного похода? Шутки разве, двадцать тысяч мужей положили на поле боя. Не убеленных сединами старейшин — мужей. Да хранит Небо от таких походов. Должны угомониться на какое-то время и позаботиться, чтобы на место убитых мужей встали отроки, а на место отроков — новорожденные дети. Поэтому и задымились костры у палаток, закипело кушанье на кострах, разнося по долинам и котловинах Паннонии запах свежей кобылятины, телятины, баранины. А где ароматы кушаний и тепло очагов, там зарождается тепло сердца, как и единство объединенных кровными узами сердец. Мужи хвастались на досуге конями, объезженными и не объезженными еще, жены — детьми, меньшими, старшими и самыми старшими. А еще — достатком, что его приумножают старания рода в стойбище и на выпасе.

Хвала Небу, что посылает согласие и достаток! Хвала кагану, который заботится о родах и так же о согласии между родами! Слава и хвала! Слава и хвала!

Каган не мог не слышать эту хвалу (есть на свете правитель, который полагался бы только на собственные уши, земля слухом полнится, да). А слава не только радовала, она побудила Баяна заботиться, чтобы имя возносилось все выше и выше. Как только пробежала половина следующего лета, а с ней и назначенный договоренностью с Византией день об уплате причитающихся ста тысяч, призвал Таргита и повелел ему:

— Бери лучшую среди верных нам сотню и езжай в Константинополь. Напомни императору, пусть платит, что обещал.

Таргит поклялся, как водится, и отправился за Дунай. И в пути не медлил, но вместо ожидаемых солидов привез очередное, и чуть ли не самое обидное разочарование: империя пожаловалась на трудности, на то, что фиск совершенно опустел по многим причинам (во-первых, не повезло прекратить раздор с персами, а во-вторых, земля совсем обобрана варварами) и воздержалась от уплаты долга до каких пор, им не сказали: аварам тоже. Причастные к поборам, зато неоднозначно намекнули об этом, а потом развели руками и сказали:

— Надо подождать.

Выслушав своего посла, каган сначала удивился, не зная как, дальше засопел и налился кровью.

— Как это понимать? — поинтересовался у Таргита. — За кого они нас принимают, ты спросил?!

И снова поскакали в Константинополь и из Константинополя гонцы.

«Высокий царь! — писал рукой писца своего Баян. — Император земель от восхода до захода солнца. Не помяни меня гневом своим, но знай: неуплата обещанных солидов делает турмы возмущенными, и я не уверен, чем закончится сегодняшний день, что будет завтра. Знаю и верю: государственный фиск Византии может испытывать затруднения, но знай и ты, царь: этому верю лишь я. Народ аварский не хочет верить, он жаждет одного: обещанных солидов и поэтому находится в большом гневе на властителей твоих, на всю империю. Умоляю тебя, умилостиви его уплатой обещанного, если не сейчас, то в конце лета, а чтобы к тому времени он не вскипел гневом и не стал с друга твоим супостатом, уступи ради покоя одной мелочью. Ходит между аваров пересуд, будто константинопольский народ забавляется в часы досуга, или во имя избегания его, цирковыми спектаклями. И больше всего привлекают его в тех спектаклях обученные ловкими надзирателями слоны. Не могли бы подчиненные твоей милости доставить нам хоть одного из таких слонов? Уверен, что это зрелище убаюкало бы гнев, а затем и склонность к возмущению подчиненных моих и, прежде всего, тех, что имеют при себе оружие.

Каган аваров, гепидов, подунайских славян, Баян».

Маврикий, вероятно, не знал, как быть с теми баламутными аварами, и ухватился за выпрошенный каганом слона, как утопающий за соломинку.

— Солиды действительно не можем сейчас оплатить, пусть потом, когда-нибудь, а слона доставим немедленно.

Ему что, повелел и забыл, радовался, наверное, что хоть этим отделался от аваров. А чего стоило его повеление подчиненным и прежде надзирателям, которые должны были доставить слона аж туда — за Дунай?

Говорили-советовались и решили на одном: гнать императоров подарок сухопутьем. Пусть дольше будут отправляться, зато больше будет уверенности, что доставят.

И пошли со слоном через всю Фракию, Мезию и Дакию к месту между Дунаем и Дравой, где стоит великоханское стойбище. Забрали те путешествия ни много ни мало — всю остальное лето и хороший кусок полетья. Погонщики и надзиратели не скрывали усталости и облегченно вздохнули, когда убедились: все-таки доставили кагану заморскую диковинку. А дошло до передачи ее в руки аваров, каган сам вышел посмотреть. Вышел — и оторопел, а потом и поморщился брезгливо.

— Это такое большое чудо? Ведите его обратно. Если я, каган, не вижу в этом чудовище чего-то знатного, воины мои тоже не увидят.

— Зима не за горами! — пытались урезонить погонщики. — Куда денемся с этой тварью?

— Куда хотите, туда и ведите императорский подарок, он мне не нужен. Солиды пусть шлет, плату за пролитую на поле боя кровь.

А платы не было и не было.

«Милостивый государь крупнейшей в мире империи, — в который раз уже напоминал Баян. — Слышим и видим, на северных рубежах земли твоей громоздятся облака: склавины объединяют силу, и немалую. Очень похоже, вновь пойдут за Дунай с семьями, на поселение в землях твоих. Как прикажешь быть, что делать с такими? Встать против них стеной или открыть путь, пусть идут и селятся? Ходят между нами, как и между склавинами, пересуды, будто земли Фракии, как Иллирики, пустуют после многочисленных вторжений и полонений, будто твоя милость может не противоречить поселению, если оно будет мирным, без сечи и татьбы».

Ответ пришел вскоре и был категоричен: никаких поселений; всем, кто отправится за Дунай, путь заслонять и возвращать восвояси. Если же не будут повиноваться, брать на меч и копье.

«Вот как! — зло потешался Баян. — На меч и копье склавинов берите, платы же, как не было, так и нет».

И не замедлил с очередным посланием: «А как же с субсидией? Где наши сто тысяч?»

Внизу же, между прочим, дописал: «Народ византийский поговаривает, будто император спит не на обычном, из дерева, ложе, а на золотом. Не были бы вы ласковы, проявить щедрость свою и прислать кагану аваров хотя бы одно из таких лож?»

Видно было: у Маврикия едва хватает терпения слушать аварского посла, который с некоторых пор находится в Константинополе и достаточно надоел уже с посланиями своего предводителя. И все же с этим вместе у него хватает силы воли слушать, а выслушав, стерпеть: призвал подчиненных и велел им удовлетворить и эту каганову прихоть. Зато следующая императора вывела из равновесия.

— Каган ваш слишком много позволяет себе! — взорвался гневом и бросил послание Баяна со словами: — Никаких субсидий, тем более в сто тысяч солидов! Восьмидесяти не будет, если так!

Кто-кто, а Таргит догадывался, что возмутило Маврикия. В кагановом послании к нему говорилось о том, что повелитель аваров передумал и возвращает подаренное императором ложе. Во-первых, оно не такое уж красивое, хоть и золотое, а во-вторых, что скажут ему, кагану, турмы и предводители турм, когда узнают о таком подарке? Сомнений нет: скажут, каган променял своих родичей на золотое императорское ложе. Поэтому возвращает его и напоминает: империя должна платить, наконец то, что обещала, заключая договор. Если этого не произойдет, авары возьмут свое силой.

«Нелегко будет мне примирить теперь императора с предводителем родов наших, — думал Таргит, оставляя Августион. — А должен, на то послан сюда».

Всякий верующий надеется: вера его восторжествует. Надеялся и Таргит. Но напрасно. Не того хотел Баян. Только услышал из уст гонца, что сказал император ромейский на его требование — оплатить обещанное, повелел созвать турмы и крикнул вовсю ширь уязвленного сердца:

— Авары! Нас снова обманули! Слышали, снова!

— У-у-у! А-а-а! И! — гремели турмы, подняв над собой оружие и угрожая им. Только те, кто стояли ближе к кагану, и могли понять, кто обманул, в чем обманули их. Остальные и так догадывались или заранее знали, поэтому и сотрясали тысячеголосым криком не только ближние, но и дальние окрестности.

— Дети мои! — подливал масла в огонь Баян. — Авары мы или не авары? До каких пор будем ходить в веригах ромейских и будем надругательство терпеть? Один император нарушил данное нам слово, растоптал достоинство наше и нашу честь, сказал, что нам принадлежит лишь то, что принадлежит рабу за верную службу, и второй о том же говорит. До каких пор это будет? Когда и перед кем склоняли мы головы? Разве для того выбились в свое время из турецкого ярма, чтобы надеть себе ромейское? Довольно! Мы не рабы им, чтобы ждать добытое потом и кровью, как милостыню — с протянутой рукой. Не хотят платить обещанных субсидий, пойдем и возьмем их силой. Были вчера супостатами склавинам, сейчас будем друзьями и пойдем на ромеев общей силой. Пусть возмущаются тогда, когда пойдем, пусть увидят, каких солидов и какой крови это им обойдется. Это я вам говорю, ваш каган! Становитесь, плечом к плечу, преумножайте мужество на достойную настоящих воинов доблесть — и на ромеев. Наказание и смерть отступникам! Наказание и смерть!

Турмы не стали требовать у кагана несколько суток для приготовления — они у него всегда готовы. Меч и колчан на боку, копья и лук при седле, пища для коней в поле, а для себя — в чужом доме. Поэтому сразу и отправились в поход. Шли мимо предводителя и клялись: они не опозорят своего имени — славного имени аваров, повелит — Константинополь возьмут на меч и копье. А каган, знай, говорил и говорил им: «Пусть не забывают ромеи, ныне не то время, что прежде. Теперь авары не являются былинкой в поле. Имеют свою землю за Дунаем, имеют соседей-союзников. Я не просто вот так похвалялся привлечь к походу склавинов, как сказал, так и будет, а назреет необходимость привлечь франков — привлеку и франков. Слышали, храбрые авары? Какой бы не была Византия, а она рухнет, это когда-то будет»!

Для защиты стойбищ и людей аварских в Паннонских и гепидских стойбищах Баян оставил кендер-хакана и десять турм. Всех остальных повел на ромеев. В пути уже взял под руку тридцать тысяч и направил их сначала к переправе в Сирмию, а там ромейским берегом — на Сингидун. Апсиху же передал еще тридцать тысяч и повелел пройти паннонским берегом Дуная к Августе и Виминакии, выбрать недалеко от этих крепостей переправу и упасть на них неожиданно и негаданно. Паннонские славяне должны были собраться в это время и присоединиться к походу уже за Дунаем.

Земля стонала под копытами тысяч и тысяч, что шли на Сингидун, или у епарха того крупного города и крепости ромейской на Дунае были настороженны уши и он услышал стон земли заранее, — авары еще до Сингидуна не дошли, как заметили впереди небольшой ромейский разъезд во главе с центурионом и белым полотнищем на укороченном древке.

Каган сдержал жеребца, присмотрелся внимательнее.

«Знают уже, куда отправляюсь и почему отправляюсь. Оно и неудивительно: вон как давно бьем копытами землю за Дунаем. Ну, ну, что скажут епарховы ораторы?»

Когда сблизился с ними, измерил всех пристальным взглядом и потом спросил:

— Кто будете и чего хотите?

— Люди епарха Сифа в Сингидуне, достойный. Прибыли, посланные им, спросить, зачем каган переправился на ромейский берег, куда ведет турмы свои?

— На Сингидун.

Нарочитый Сифа старался быть спокойным и уравновешенным, но голос выдал его.

— С каким намерением?

— Завладеть им и сесть в нем как властелин.

Центуриону явно не верилось, правду говорит или шутит с ним предводитель аваров.

— Насколько нам известно, — заговорил, преодолевая смущение и смятение, — каган в сердечной дружбе с Византией, ибо находится на службе у нее. Почему же он нарушает желанный для обеих сторон покой? Как понимать это и можно ли верить?

— Верь, центурион. Сифу скажи, пусть проявит рассудительность и передаст нам крепость без сопротивления. Веду на нее тридцать турм. Если посмеет запереть передо мной ворота, а тем более разозлит меня напрасными потерями, повелю привязать за ноги и разметать конями по полю. Всех остальных, которые выйдут против меня с мечом, ждет не лучшее.

Сингидун не растворил перед аварами ворот, однако и держался недолго. Не в тот, то в другой день был взят на меч и копье. Довольный этим, каган отдал город на три дня воинам. И пил со всеми, и от пьяных оргий и от дев ромейских не отказывался, как все, разве что по укрытиям сингидунским не шнырял, как другие, добром ромейским не забивал себе голову, зная, о нем другие позаботятся. А когда проспался после хмеля и вспомнил Сифа, воинов его, не до мести было. Прискакали гонцы от Апсиха и сказали: предводитель их велел сообщить, что крепости Августа и Виминакия, города и селения, прилегающие к ним, отныне аварские.

— Хакан-бег спрашивает тебя, повелитель, ты позволяешь идти дальше, на города и селения Дакии?

— Не только разрешаю — повелеваю: пусть пройдет с огнем и мечом по всей Дакии, Нижней Мезии, Скифии. А еще скажите, я пойду рядом — землями Верхней Мезии, Македонии, Фракии. Сойдемся где-то на берегах моря Эвксинского, и когда Небо поспособствует нам, а полон окажется не слишком обременительным, пойдем и на Длинные стены.

На радостях не стал наказывать Сифа и его воинов обещанной казнью. Более того проявил даже к епарху милость свою: позвал и спросил, достойно ли с ним вели победители?

— Останешься здесь же, в Сингидуне, — приказал погодя, — в своем доме и со своей семьей. А в знак благодарности за мою доброту поможешь нашему предводителю в крепости освоиться со стенами и всеми другими оборонительными сооружениями. О твоем возвращении в Константинополь побеседуем после, как завершится наш разговор с императором на многолюдных битвах.

XXVIII

В Константинополь прибывали и прибывали гонцы. Сначала только из Верхней Мезии, Дакии, затем — из Нижней Мезии и Фракии. И все кричали о помощи: идет несметная сила, говорили, и совершает противные здравому смыслу дела; идут варвары, для которых нет ничего святого: грабят и насилуют народ, берут их живность, товар, разоряют, не оставляя камня на камне, города, которые смеют сопротивляться, святые церкви, которые не дают или слишком мало дают золота.

Посеянная ими тревога заставила заговорить о необходимости обороны северных земель сенат, а уже сенаторы вышли на императора и сказали императору:

— Достойный василевс. Другого спасения нет: надо поступиться своим перед персами, заключить с ними мирный договор и бросить когорты войска палатийского на аваров. Будто саранча идут северными землями нашими и оставляют их черными.

— Где именно идут?

— Опустошили Дакию, Верхнюю и Нижнюю Мезию, достали уже и до Фракии. Похоже, что шествуют на стольный город наш — Константинополь.

— Так во всей Иллирике и всей Фракии не найдется силы, которая могла бы закрыть им путь?

— Силы провинциального войска раздроблены, сидят по крепостям и защищают лишь крепости, аваров же идут тучи. Вся орда двинулась на нас, и не только сами авары, паннонские славяне тоже.

— О боже, этого только не хватало!

— Варвары завладели уже городами и крепостями Сингидун, Виминакия, Августа, Ратерия, Акис, Ванония, Доростол. Только палатийское войско и способно справиться с такой силой.

— Будто у нас мала она? — гневался император. — Будто во Фракии, Иллирике, по всей империи нельзя набрать когорты, способные остановить аваров? Где наши стратеги? Почему сидят и ждут не зная чего? Где послы наконец?

У тех, что стояли перед троном и были озабочены бедами империи, застыли от изумления и неловкости лица. Похоже, что не удержатся сейчас и спросят: «А на какие средства? Где взять такие нужные в этом деле солиды?»

Все-таки напомнил кто-то о них или император сам догадался, перевел дыхание и сказал, склоняясь к своим советникам.

— Не знаете, где взять на это солиды? А где всегда берем? Повысить подати, пошлины, потрясти куриалов, торговый и ремесленный люд. Не идут сами с мечом на супостата, тогда пусть платят солиды!

— На это требуется время.

— Кто говорит, что нет? Потребуется. Тогда прибегните пока к церкви, возьмите в храмах Божиих, потом вернем с лихвой.

Ему, видимо, не сиделось, такой, что вскинулся бы, оставил трон и хотя бы рьяной походкой развеял и подавил гнев свой, возмущение, которые так и вырывались из груди, звали к действию.

— Кто есть из стратегов, спрашиваю?

— Коментиол, Каст, Дроктон.

— Зовите их ко мне. Элпидия также.

Последний хорошо известен в империи как посол и муж думающий. Не раз бывал в чужих землях и умел склонять к переговорам, а там и до сердечного согласия правителей многих земель. Это ободрило сенаторов — василевс имеет какие-то многообещающие намерения, раз зовет Элпидия. Помоги ему, Боже, в делах и помыслах его. На это только и остается уповать. Да, так. Пошлет стратегов против аваров — хорошо будет, а пошлет послов к персам или к тем же аварам — еще лучше. Послы или положат конец такому длительному раздору с персами и вернут империи вон как нужные когорты, или затеют с аварами переговоры и задержат их на дальних подступах к Константинополю. А это не такая уж безделица будет.

Ожидание оказалось не очень далеким от истины. Маврикий так и сказал Элпидию, как старшему в посольстве, и Коментиолу, как предводителю похода против аваров:

— Сегодня же собирайте надежное посольство и отправляйтесь к аварам. Уверен, Баянова цель — добиться немедленной уплаты долгов и обязательно в сумме, предусмотренной заключенным между нами договором. Как сами знаете, так и мудрите там, но помните: переговоры должны затянуться по возможности дольше. Примете предложение Баяна тогда уже, когда не принять будет невозможно. Вы же, — обратился к стратегам, — должны как можно целесообразнее воспользоваться каждым днем завоеванием у аваров. Знайте: с персами мы не сможем так быстро помириться. В свое время это произойдет, однако, не сейчас. Сейчас легионы, когорты, манипулы должны искать здесь, в ближайших провинциях. Иду на риск: при себе оставляю только гвардию, в Константинополе — только демотиев. Все остальное, что в метрополии и ближайших провинциях, отдаю вам, стратеги. Все, до последней манипулы. Сплачивайте из них когорты, берите в фиске, что можно взять сейчас или со временем, нанимайте новых легионеров, — как знаете, так и поступайте, однако надо выставить против варваров силу, способную поколебать их турмы и заставить их уйти с нашей земли.

Стратеги долго и, как показалось императору, довольно-таки красноречиво отмалчивались.

— Я требую невозможное? — не выдержал этого молчания Маврикий.

— Когда речь идет о жизни или смерти, — взял на себя смелость ответить императору Дроктон, лангобард по происхождению, — невозможного быть не может. И все же, достойный император, собрать за этакое короткое время силу, равную аварской, не только пять, десять стратегов не смогут.

— А кто сказал, что вас только пять? Вы — предводители легионов, которые выйдут против аваров. В помощь себе берите, кого хотите и сколько хотите.

— Где же они, те легионы?

— Уже сказано, — встал на помощь императору Коментиол — в провинциях. Будет нелишнее, — обернулся, не переводя дыхания, к Маврикию. — Будет, говорю, нелишнее, если ко всему, что будем собирать под свои знамена, позовем и испытанных в сечах с персами когорты. Не говорю: все, имею в виду ту часть их, без которой там, на поле боя с персами, могут пока обойтись. Такие когорты не только усилят созванные и набранные среди провинциального народа легионы, станут образцом для них, когда дойдет до сечи с аварами.

Маврикий слушал настороженно, и, выслушав, сразу переменился в лице.

— А что, — отозвался ободренный, — это мысль. Какую-то часть когорт мы сможем отозвать. Стратеги тоже взбодрились и заговорили наперебой.

— В таком случае, — сказали, — не будем терять времени. В одном хотим быть уверены: у нас будут основания ссылаться на соответствующий эдикт василевса, когда дойдет до формирования легионов и до фиска?

— Эдикт сегодня же будет отправлен тем, кого это касается.

— С нами бог и император! — произнес кто-то из стратегов то, что всегда произносится в завершение разговора с василевсом. Время было идти, и в этот момент напомнил о себе Коментиол.

— Один момент, стратеги. Я не все сказал, что должен сказать василевсу. Пока одни стратеги будут сплачивать легионы, другие будут выходить со сплоченными уже навстречу аварам, позволь мне, император, пойти с посольством нашим к Баяну и присмотреться к нему.

— Тебе, предводителю всего похода?

— А почему бы и нет? Пока посольство не вернется оттуда, сечу с варварами все равно не начнем. Знакомство же произойдет и не будет, думаю, излишне. Кагана прощупаю вблизи и турмы его тоже.

Одни смотрели на Коментиола и удивлялись, другие успели преодолеть удивление и заговорили возбужденно: такого не бывало еще, и почему бы не быть? Свидание с предводителем аваров много значит. Кажется, понимал это и император.

— Пусть будет так. Позаботься только, стратег, чтобы здесь достойно заменил тебя кто-то и делал все, что положено сделать.

Это только повелевать легко: сегодня же посольству отправиться навстречу аварам. Пока собрались и отправились, прошло несколько дней. Коментиол не терял их даром. Всех, кого можно было позвать на бой с аварами в Константинополе, в окрестностях, призвал и собрал в два легиона, поставил во главе одного из них Каста, во главе другого — Мартина и повелел отправиться к месту будущей сечи с аварами — в Филипополь и Адрианополь. Всех других стратегов спровадил в провинции, приказав им сформировать там, на обещанные солиды, новые когорты и немедленно, без промедления, отправлять под командование Каста и Мартина.

— Вам же, — обратился к стратегам, которые шли в Филипополь и Адрианополь, — повелеваю: пока я буду у аваров, и буду вести переговоры с аварами, сделайте из городов этих неприступные крепости и стойте там стеной. Из когорт, которые будут поступать, формируйте новые легионы и заботьтесь об их ратной боеспособности. Каждый день, каждый час используйте для этого. Я постараюсь аваров задержать в Анхиале или где-то еще, пока вы не соберетесь с силами и да поможет нам бог в наших мероприятиях.

Коментиол повернулся на восток и осенил себя крестным знамением. Он знал, на что решается, и потому не без умысла уповал на бога. Воистину правду говорят видавшие виды люди: только тот, кому нечего терять, может решиться на такое. Чтобы хоть на что-то опираться в своих ожиданиях и иметь все же под ногами твердь, послал к стратегам, стоящих против персов, доверенных людей своих, вручив им, кроме эдикта императора, еще и собственное послание, и в том послании описал положение на северских рубежах, как такое, что граничит с катастрофой.

«Против нас поднялись авары и славяне, — писал, не объясняя, какие славяне, и тем умышленно сгущал краски. — На подступах к Константинополю стоит стотысячное аварское войско, а на Дунае собирают силу склавины. Вся надежда на вас, достойные, и на ваши возмужавшие в сечах когорты. Шлите немедленно, и шлите все, что можете прислать. На это уповаю, того только и жду. Опоздание на час может быть непоправимым, а на день — катастрофическим. Император осознает это и потому соглашается: пора примириться с персами, ищет только приличных для империи резонов на такое примирение».

Стратег Коментиол знал: где-где, а на поле боя с персами давно ждут примирения, поэтому не могут не порадоваться, узнав о нем, а довольные всегда щедрее. Может, и не намного, все же больше пришлют когорт, чем все того ожидают.

Так мыслил, будучи в Константинополе, на это полагался и тогда, как уходил из Константинополя. На путях, ведущих к аварам, должен был думать уже о другом: как задержать их на дальних подступах, что сделать, чтобы поверили и раз, и два, и третий?

Первое, что заметил, отправившись в Анхиалу, где уже стоял лагерем каган и верные ему турмы: авары не воспользовались виллами поверженных ромеев, разбили палатки перед собором святого Антония и живут в палатках.

Свидания с каганом в тот день не произошло — где-то он был, чем-то другим занимался.

— Тем лучше, — сказал на это Элпидий и попросил разрешения у стоявших ближе к кагану, разбить где-то неподалеку палатки и отдохнуть с дороги.

Видели, по-другому зажглись глаза кагановых советников, пожалуй, понравилось, что послы византийские не идут в виллы сородичей своих, а уподобляются им, аварам, и поселяются в таких, как и у них жилье.

Пока разбивали палатки, и устраивались, и отдыхали, прошли еще сутки. Авары и дальше не звали.

— Каган знает, что мы императорские послы, — поинтересовались у советников, — что посланы для переговоров?

— Да, так.

— Так хотели бы вести уже их.

— Когда найдет нужным, позовет.

«К лучшему или к худшему это?» — усомнился Элпидий и обратился к своему соратнику и стратегу Коментиолу:

— Что, если Баян затеял что-то неладное и медлит нарочно, чтобы потом сказать: «Поздно вести переговоры, должны были раньше придти»?

— Ничего, — успокоил его Коментиол, — набивает цену себе и только. И пусть набивает, нам не привыкать. Не напрашивайся больше, сиди и молчи.

— Если же не сидится, стратег. Может и такое случиться: пока мы будем отсиживаться здесь, турмы аварские выйдут к Длинной стене и постучат в медные ворота Августиона.

— Если к тому будет идти, нас заранее предупредят. Я предвидел это и оставил своих выведников на путях. По-другому советую поступить: повели челяди щедро накрыть столы и звать к трапезе тех аваров, с которыми успел познакомиться. Во-первых, познакомимся ближе, а во-вторых, что-то выведаем под хмелем.

Элпидий согласился на это. И столы накрыл щедро, и в гости пригласил тех из окружения кагана, кого знал. Но должен был остудить свои намерения и довольно быстро: авары отказались от пиршества.

— Видел? — и перепугано, и недовольно посмотрел предводитель посольства на Коментиола. — Они же что-то затевают или затеяли уже и ждут удобного случая, чтобы прогнать нас, как бродячих псов. Нужно идти и добиваться встречи с каганом.

— Только не сегодня, Элпидий. Раз накрыл столы, садись и трапезничай, во всяком случае, делай вид, будто не опечален тем, что отказались. Думаю, именно этим и поймаем его рано или поздно.

Больше не обращал уже внимания на сидение посла. Снял с себя парадное одеяние, облачился в обычное и сел за трапезу. Один день пил, и веселился, и ходил по стойбищу аварскому или улицам Анхиала и второй тоже. Казалось, и не обращал внимания на то, что ходит между супостатов. Одних только приглашал разделить с ним застолье, с другими и делил его. Аж пока не напомнили:

— Завтра будьте у кагана, — сказали. — Предпочитает выслушать вас, ромейских послов.

Коментиол был, пожалуй, изрядно опухший с перепоя, каган не на Элпидия, на него смотрел и смотрел.

— Сказали мне, что ты императорский стратег?

— Истину сказали.

— И вместе с тем — посол?

— Нет, достойный предводитель, не вместе с тем. Сейчас только посол.

— Почему так? Почему с легионами вышел против меня?

Чувствовал, злорадствует Баян, однако не стал отвечать тем же. Прикинул в уме, чем закончится ромейское посольство у аваров, если даст сердцу волю, и признал целесообразным свести на шутку.

— Потому что множество нас, стратегов, у императора, а легионов мало.

Каган воспринял по-своему и убрал бодряще-веселый вид.

— Это мне нравится. Ей-богу, чуть ли не впервые встречаю посла, который не скрывает истины. Поведай тогда, муж достойный, с чем пришел к нам?

Коментиол не переставал выдавать себя за добродушного.

— Да все с тем же. Василевс расстроен несогласием между империей и аварами и хочет знать, почему это произошло, как могло произойти? Вон, сколько лет жили в согласии и взаимной выгоде, сколько супостатов угомонили, соединяя силы. Теперь — раздор, каган поднял турмы и повел их против повелителя и благодетеля своего, императора Византии. Почему так?

Те, которые знали Коментиола, знали и то, что в велеречивости ему не откажешь. Если не останавливать, будет говорить и говорить. Но на этот раз и он вынужден был умолкнуть: кагану не понравилось что-то в речах его.

— А император не знает, почему произошел раздор?

— К нему всякое доходит, — уклонился Коментиол и не стал говорить то, чего ждал Баян. — Потому и прислал нас, послов своих, чтобы услышали причину раздора из уст твоих.

— Мог бы и не слать, если так. Элпидий заметил: Коментиол заколебался, пора прийти на выручку, и не замедлил подать голос.

— Мой советник и друг в делах посольских не все тебе сказал, предводитель. Мы не только затем встали перед твои глаза, отнимая у тебя время, чтобы узнать причину раздора. Нас прислали сюда положить конец несогласию и походу, который вызвали разногласия. Ну, а кто, обладая такой значимой обязанностью, начинает разговор с конца? Должны знать, прежде всего, причину раздора.

Баян все еще ворочался, видно, тесно ему в его великоханском кресле.

— Если думаете о мире с нами, и предпочитаете вести о том переговоры, — отчеканил слово в слово, — пойдите сначала к своему императору и спросите, до каких пор он будет издеваться над нами самым бессовестным образом. Или мы не вели переговоры уже и не раз, не заключали договор на мир и согласие? А где то, о чем вы клялись на кресте? Почему каждый раз отступаете от обещанного? Юстин Второй хоть откровенный был. Тот так и сказал: «Радуйтесь тому, что живете на нашей земле, и не подать ждите от нас, а лишь то, что дают всякому рабу за верную службу». Тиверий же и Маврикий обещали одно, а делали совсем другое. И прежде, и сейчас. До каких пор будет это? О каких переговорах может идти речь, если вы — клятвопреступники? Кто ходил на склавинов, когда те вторглись в земли империи стотысячной ратью и прошли с мечом и огнем до самой Фессалоники? Кто заставил их бросать нахапанное и убираться восвояси? Мы, авары. А чем отплатила нам за то империя? Не только обещанных ста тысяч, восьмидесяти не платит уже какое лето. Что остается делать нам, аварам, когда с нами обращаются, как с последними рабами? А одно: прийти и взять свое силой.

— Достойный! — видно было, Элпидия не испугали, наоборот, порадовали резоны кагана, и он не только сам подался вперед — руку протянул, будто для братания. — Если это и все несогласия, то стоит ли нам ломать друг о друга копья? Империя в большом затруднении, это правда, фиск ее сильно опустел, но не настолько, чтобы не заплатить каких-то сто тысяч.

— Не сто, а триста! Вы уже третье лето водите нас за нос.

— Пусть триста. Империя вон, какая, найдет, где взять.

— Великий воин! — вырвался со словом и Коментиол. — Если ты поверил мне раз, поверь и второй: согласие возможно. Разве император не поймет, если я приду и скажу ему: сдержим обещанное — и сече с аварами будет положен конец. А еще такое скажу: на поход против них пойдет вдвое, а то и втрое больше, чем на мир. Платим обещанное — и все.

— Надо бы раньше думать так.

— Должны, но что поделаешь, когда забот вон сколько, а император один. Все надеялся, что как-то уладится. Наступит мир с персами — объявятся солиды, а объявятся солиды — и с аварами расплатится. Когда дошло до битвы, теперь иначе мыслит, ей-богу. Как один из послов его, предлагаю прервать переговоры на то время, пока я буду ездить и уговаривать императора. Уверяю тебя, достойный, этой договоренностью положим конец размолвке. Раз и навсегда.

— Договоренность была уже. Нам не договоренность — солиды пусть шлет, прежде всего.

— Я понимаю, так и скажу. Я даже посольство оставлю у тебя как залог, что переговоры между нами не прекращаются, они лишь прерываются на время.

Он так и сделал: оставил Элпидия и всех, кто был с Элпидием, на попечении буйного в гневе кагана, а сам вернулся в Константинополь и стал собирать там когорты, слать во все концы гонцов и выведывать, что делают и сделали уже стратеги. Вести приносили не такие уж печальные: манипулы, когорты объединялись повсеместно и отправились на место будущих боев — до Филипополя и Адрианополя, а где-то через две недели через Константинополь прошли и когорты, присланные стратегами из персидских мест боя.

— С нами и бог, и император! — доложили Коментиолу, — Мартин и Каст собрали уже под руку три полноценных легиона.

— Мало. У аваров вдвое больше.

— Иоанн и Дроктон обещают пополнить их в недалеком времени.

— Все равно мало. Разве не знаете, какое это пополнение? Все нестепные до ратного дела новобранцы.

— Не только. Много и пожилых, тех, что бывали и бывали в сечах. А они не хуже, стратег, тех, что пришли с персидских боев.

— Все это лишь лестные слова, достойный. В крепостях и с этой силой, конечно, усидел. А что будет, если каган обойдет крепости и пойдет на Константинополь? Кого тогда поставим на его пути?

Тридцать тысяч… Разве это та сила, с которой можно выходить против аваров? А что поделаешь? Солидов таких, как хочет каган, в фиске действительно нет. Да и сомневается сенат, он уже остановится. Такой, как Баян, и солиды возьмет и походом пойдет. А что тогда? На какие доходы соберут необходимые легионы? Остается последняя попытка — поставить кагану условие: триста тысяч солидов будут выплачены ему, однако тогда лишь, как он отведет свои турмы за Дунай и согласится подписать договор о ненападении.

«Кто же пойдет с этим к кагану? Наверняка, как честь и совесть, требуют, чтобы шел я. Но на кого возложат поход, если не вернусь из аварского лагеря?… А, что будет, то будет, пойду сообщу императору, как он скажет, так и сделаю».

Маврикий не стал задумываться. Сразу и недвусмысленно повелел: второй раз рисковать не стоит. Достаточно будет гонца, чтобы доставил слова и решение императора Элпидию. А уже Элпидий пусть пойдет и завершит переговоры.

— Если я не явлюсь, каган может догадаться, что его оставляют в дураках, и не согласится на то, что предлагаем.

— Он и так не согласится. Достаточно того, что Элпидия бросаем в пасть этому удаву, тебе нет нужды лезть в нее.

— Тогда воздержимся слать гонца с твоим посланием сейчас. Подождем еще несколько недель, пока я соберу вместе всю нашу силу и удостоверюсь, какая она есть.

Элпидий долго колебался, как ему выйти перед каганом и сказать то, что велено. Но ничего путного так и не надумал. Единственное, на чем мог остановиться и уповать более-менее, — делать вид, будто принес утешительные вести. Ведь император, как бы уже там не было, а соглашается уплатить аварам долг.

Страдал все-таки, проходя в палатку. И не зря. Только заикнулся, что уплачено будет позже, кагана будто из катапульты выбросило.

— Так? — Вскочил из подаренного ими же, ромеями, кресла и встал перед послом, будто гора перед бездной. Сломать палатки. Немедленно! В тот же миг!

Поднялось что-то невероятное. Одни авары вскочили, как ужаленные, и бросились на Элпидия и всех, кто был с ним и в одну минуту выперли их из каганова обиталища, другие, видел, застыли, удивленные, видно, не знали, как им быть.

— Стойте! — силился защищаться Элпидий. — Мы послы великой державы, люди неприкасаемые!

Их не слушали, гнали в поруб и все-таки упаковали туда всех, и не в стенах — бросили в подземелье.

— Варвары! — кричал Элпидий. — Сколько ни учи, сколько не обтесывай их, были и остаются варварами. Постой, бесноватый, наступит наше время, за все поквитаемся.

— Когда наступит? — подал кто-то из посольских голос. — Или ваша милость не знает, что означает это: сломать палатки? Мы обречены, нас велено казнить.

— Не может быть. Не посмеют! — Это варвары, они все могут. Тем более, что сила сейчас на их стороне.

Отозвались и другие. Одни говорили: не надо было затевать эти переговоры, другие шли еще дальше — сетовали на императора Юстиниана, который позвал этих варваров на их беду. Не знал, кого зовет? К антам перестали ходить с татьбой и замирились, видишь, сорок, если не больше лет не сражаются уже. Неужели и со склавинами нельзя было поискать примирения?

Обреченные, как дети, все позволяли себе: поносили усопших императоров, не обходили и живущих. Право, уверены были: им уже все равно. А когда все равно, то чего должны остерегаться? Хоть перед смертью скажут то, что камнем лежит на сердце.

Но поспешили обрекать себя.

Когда верные взяли Элпидия и всех из посольства, которые были с Элпидием, тарханы, особенно те из мужей думающих, что стояли ближе к кагану и почитались больше, чем кто-либо, каганом, обалдели и не решились перечить. Однако до поры до времени. Когда Элпидий и все ромеи оказались вне кагановой палатки, а крики-протесты их слышались еще, хотя и удаленно, кто-то из старших возрастом советников собрался с духом и сказал Баяну:

— Достойный предводитель, я не советовал, бы, делать это.

— Да, так, — заговорили и другие, и довольно дружно. — Не забывай, с кем вышли на бой. Это Византия. Народ ее несчитанный, а пространства необъятные. Есть, кого выставить против нас, есть, где и развернуться. Сегодня ты свободно гуляешь по Фракии, а завтра могут заступить тебе путь, призвать к мечу и копью легионы.

— Дойдет до крайности, — урезонивали и другие, — ромеи замирятся с персами, а город Константина заслонят от тебя. Даже твои храбрые турмы не способны будут положить под копыта такой широкий мир, как Ромелия. Рано или поздно должен будешь уйти за Дунай. Что тогда скажешь и чем оправдаешь то, что казнил на горло ее послов? Все могут простить и забыть тебе, этого — никогда.

— А еще и то помни, Ясноликий: наши послы тоже сидят в Константинополе.

Баян вертелся, будто заведенный, отвечал, лютуя и не подбирая слов в ярости своей, то одному, то другому, наконец, выхватил меч и крикнул таким, какой можно услышать только на поле боя, голосом:

— Я повелел — и повеление свое менять не буду: сломать палатки!

Судьба ромейских послов была, казалось, предрешена. Кто станет возражать такому и подставлять себя под неудержимую ярость. Молчаливые склонились в великоханской палатке, молчаливые и вышли один за другим из палатки.

А все же кто-то взял на себя смелость и шепнул верным: «Не наказывайте ромеев до завтра. Пусть уляжется гнев повелителя, пусть станет спокойным и взвесит все. В покое и мудрые становятся мудрее».

Время оправдало поступок смельчака. На следующий день прискакал из Константинополя гонец от Таргита и уведомил советников, а советники — кагана: все аварское посольство заключено на острове Родос и взято под строгий надзор. Если что-то произойдет с послами от ромеев, его, Таргитова голова, головы всех других из посольства аварского будут насажены на копья и выставлены на посмешище и устрашение при въезде в Константинополь.

Баян думал, как ему быть с послами ромейскими день, думал и второй. А на третий выпустил все-таки из подземелья и сказал, чтобы убирались.

XXIX

Ничто не сдерживало теперь аварские турмы. Каган так и повелел, говоря им: на Константинополь! Идите и берите у ромеев все, что можно взять. А повеление кагана — повеление Неба. Пали после того ромейские крепости Залдапа, Паннасу, Троксум, нависла угроза и над Филипополем и Адрианополем.

Коментиол мог представить себе, какой лютый после всего Баян, а другой силы, которая могла бы угомонить эту ярость, кроме его легионов, нет, и сила не такая уж многочисленная, чтобы брать на себя всех аваров. Надо звать на помощь мысль стратега. Когда она не поможет, ничто другое не спасет уже.

— Что знаете об аварах? — позвал и спросил стратегов своих.

— Немного, достойный. Послухи докладывают: рыскают по Фракии, как голодные волки, ищут хорошей поживы.

— Когда ищут, не сосредоточены, значит.

— Да. Каждая турма действует обособленно, похоже, по своему усмотрению.

— Этим и воспользуемся. Прежде всего, следует, думаю, сбить аварского предводителя с праведного пути. Ты, Каста, иди со своими когортами до горы Эммы и ищи встречи с турмами, что рыскают там. Ты, Мартин, направь свой легион к самому Дунаю, до города Ней. Идти так, чтобы меньше знали про вас, а придя, проявите себя, как можно громче. Я думаю, авары — сплошь конные воины. В наших легионах тоже преобладают они, однако есть и лучники и щитоносцы.

«К лучшему или к худшему это? — спрашивал себя. — Когда придется брать города с высокими и отвесными стенами и вставать лагерем в поле, и щитоносцы, и лучники будут вон как нужны, а когда сойдемся с турмами аваров внезапно, и те, и другие мало что сделают. Тогда потребуются луки и лишь мечники».

Видаки докладывают: турмы Баяна носятся повсюду, сам Баян пока не вышел из Анхиала. Как поведет себя аварский предводитель, когда сойдутся именно там? Засядет за стенами и будет защищать, как все, ворота и стены, или выведет турмы в поле? Здравый смысл стратега говорит: должен бы сидеть за стенами. И все же это говорит смысл просвещенного стратега. Что думает варвар, один бог ведает.

Сколько шел в Анхиал, столько и думал об этом и, придя, как поведет себя в одном случае и как — во втором, а подошел к нему и постучался в ворота — глазам не поверил: ему открыли их и, открыв, сказали: аваров нет в городе, поднялись на рассвете и направились, толочь туманы.

«Вот тебе и варвар, — не поверил себе. — И, как, скажите, я должен понимать его? Узнал, какая сила идет на него, и почувствовал остуду в сердце, или отправился на помощь тем, против которых пошли Каст и Мартин?»

— Куда пошли авары?

— На скифский путь, достойный.

— И все сразу или одни вечером, другие на рассвете?

— Все сразу.

Ясно, значит, и все-таки на скифский путь.

— Послать вслед за аварами выведников, — приказал одному из стратегов. — Узнать, где каган со своими турмами и не спускать глаз. От этого многое зависит. Возможно, вся наша экспедиция.

За таким сборищем всадников, что в турмах кагана, которые шли из Анхиала, не трудно приглядеть. В жаркие годы за ними стояли тучи пыли, а широкая и битая конскими копытами скифская дорога напоминала изуродованную ниву. Нелегко, оказалось, угнаться ромейским легионам, где были и другие, не только конные. Авары удалялись и отдалялись от них. Когда заметили, что за ними идут выведники, засели в глуши на обочине пути и накинули на выведников арканы, а тех, уклонившихся от них, догнали и вырезали. На беду, прошел одной бурной ночью ливень, залил водой путь и скрыл аварские следы. Посланные Коментиолом новые выведники гнали коней скифским трактом день, гнали второй, третий и не обнаружили аваров. Похоже, было, что они воспользовались ливнем и свернули с пути, а куда — поди, узнай теперь.

Коментиол кричал на всех, кто подворачивался под руку, называл простофилями, а совета и утешения от того, как не было и не было. Чтобы не попасть в еще большую беду, должен был встать лагерем и разослать конных по окрестностям, спрашивать народ окольный, не видели недавно отряд татей, не знают ли, куда направились.

Истину люди говорят: ловит рыбак рыбу, а когда-нибудь и рыба его поймает. Кагана с его турмами выведники не встретили — вон слинял где-то, зато наткнулись на кастовых нарочитых, а нарочитые порадовали всех и, прежде всего, Коментиола доброй вестью: легионеры Каста выследили у горы Эмма, неподалеку от города Золдапы, три аварские турмы с полоном и награбленным по ромейским селениям добром и разгромили их до основания. Лишь немногие всадники сумели вырваться из умело наброшенной петли и понесли тревожную весть о безлетье, что постигла непобедимых аваров, в ближайшие, а то и не только в ближайшие турмы. Все остальные либо полегли убитыми, или подняли вверх руки и сами стали пленниками при обозе.

Коментиолу, как предводителю, и не пристало, бы, слишком показывать свою радость. Но кто удержит ее в себе, если прет, словно вода со дна. «Слава победителям!» — хотелось крикнуть, чтобы все слышали и знали: победитель, прежде всего он, потому, что мудро рассудил и заставил аваров забегать по Фракии, уподобляясь испуганным овцам в ненадежном загоне. Удачный умысел предводителя всегда много значил, здесь, в поединке с аварами, и подавно.

— Передайте Касту, — приказал не без пренебрежения, — я рад доблести воинов его легиона. А еще скажите: из-под Золдапы пусть идет, выискивая и громя варваров, до города Нейи — туда, где должен быть Мартин. Я тоже снимаюсь сию минуту и проследую туда. Если поможет бог, там, при Дунае, и сойдемся вместе.

Сказал одно, а сделал другое. Собрал, прежде всего, предводителей когорт и вознес в их глазах Каста. Было это необычное собрание — нечто похожее на маленький пир за победу, поэтому не обошлось без веселого застолья, а за столом — без похвальбы. Подносил братницу — и растекался мыслью по древу, выпивал имеющееся в ней — и снова думал вслух: если все будут такие старательные и будут идти определенными им, предводителем, следами, каган аварский непременно опростоволосится и вынужден будет уйти. Первое, что должны сделать, оставив лагерь, — разыскать кагана Баяна и его турмы. Это альфа и омега всех последующих действий их легионов, залог полной победы, если хотят знать.

Говорил и говорил, о чем думает. А пока думал и хвастался, размышляя, кагана разыскал другой предводитель ромейского легиона — самый молодой среди стратегов Мартин.

Ему менее, чем Касту, везло в пути. Когда и случались авары, то не больше сотни. А то небольшое утешение. Во-первых, безопасные из безопасных были, а во-вторых, перегруженные нахапанным. Брали их, словно кур на насесте. Поэтому и к крепости Нея прибыл без громкой славы. Уж засел у Неи и стал ходить по окрестностям, случалась и крупнее рыбка. А в один вечер прискакали на взмыленных жеребцах выведники — те, что были на дальних от Неи окрестностях, и забили тревогу: по пути, который ведет с полуденного востока к крепости Нея, движется сам Баян с четырьмя турмами. Встрепенулось сердце, встревожилась и мысль. То не шутки: самого кагана шлет судьба. Как же ему быть? Притаиться в крепости, дать аварам возможность подойти, а уж биться с ними или выйти и встать на пути кагана лагерем? Крепость так себе, надежда на ее стены невелика. Остается другое: выйти и встать лагерем, а крепость держать позади, как твердь, которой, в случае чего, можно заслонить себя.

Так задумал стратег, так собирался и поступить. А вышел и расположился — и должен отбросить и это, казалось, твердое уже намерение: подъехали гонцы — те, кого послал следить за передвижением аваров, и сказали: каган становится лагерем на ночлег.

— Настоящим лагерем или всего лишь на ночлег?

— Никаких приготовлений не наблюдается, похоже, только на ночлег.

Матерь божья! Что если это и есть он, третий и наилучший выбор: воспользоваться теменью ночи, мирным сном супостата своего и ударить на него неожиданно, сразу и отовсюду?

Мартин — молодой среди стратегов, а молодости свойственно это: гореть в огне желаний своих, тем более, когда те желания — слава, и не знает удержу. Не поверил гонцам, сам отправился на разведку и решился: подошел ночью к аварскому лагерю и напал на него, когда кагану и его турмам особенно сладко спалось.

Дерзновенность и оправдала себя. Авары не ожидали нападения, да еще такого стремительного и не стали защищаться. Кто мог, тот вырвался на неоседланных жеребцах, кто нет, тот убегал куда видел, чтобы дальше от лагеря, ставший полем боя, и дальше поля боя, что не сулило победы.

Верные не покинули кагана. Встали на защиту своего предводителя стеной и все-таки вытащили его из той круговерти, что завертела всеми на поляне, а поскольку не знали, кто совершил нападение, сколько напавших ночью, засели с Баяном на одном из поросших гущей островов на придунайских озерах и притихли там, дожидаясь дня, а с ним и добрых перемен.

Знал бы стратег Мартин, где скрывается Баян, не гонялся бы за теми, что убегали по сторонам, дождался бы дня и взял бы наиболее беспокойного, из всех беспокойных, варвара без крика и шума, а взял бы предводителя аварских турм, пожалуй, положил бы конец всей их татьбе, а может, и аварам, как племени. По молодости или по каким-то другим причинам не догадался стратег Мартин порыскать на придунайских островах, а каган воспользовался этим, пересидел позор и объявился вскоре там, где не было ромеев. Гнев имел на них нечеловеческий, так и клич не замедлил бросить: «Авары, ко мне!»

Собирались вместе две силы, не сегодня, так завтра должна произойти сеча, которой и ромеи, и авары до сих пор избегали, хотя уверены были: рано или поздно избежать не смогут. Легион Каста объединился с теми, что были с предводителем, а на другой день всех их нашел гонец от Мартина и объявил: ромеи второй раз стали победителями в поединке с аварами, на этот раз верх взят над самим каганом.

Долго и громогласно катились долинами радостные звуки, возносились вверх мечи и копья и сияли радостной новостью лица. Но больше всего радовался сам предводитель ромейских легионов — стратег Коментиол.

— Легионеры! — поднялся на стременах и призвал к тишине. — Мы недалеко от ожидаемого. Когда уже сам каган остался без турм, с остальными справимся. Клятву даю через неделю-другую положим конец нашему походу против аваров.

Ждал и не мог дождаться встречи с самим Мартином — хотелось знать не только последствия, но и подробности погрома. Это же не шутки. Две такие победы и обе без особого ypoна. Так, у горы Эмма, посекли и пленили три турмы и у города Нея четыре. И какие турмы! Надежные, те, которые Баян именует верными.

Свидание с Мартином несколько приглушило, правда, его радость. Мартин абсолютно все подтвердил, что сказал гонец, и должен был признаться, что огляделся позднее и увидел: погибло аваров значительно меньше, чем разбежалось, и больше всего угнетает его, стратега Мартина, так это то, что среди убитых на поляне и за поляной не нашли кагана.

— А ты уверен, что это были турмы кагана?

— Пленные показали это. Да и наши выведники видели, как он становился лагерем.

— Хм. Жаль, если так. Ну, и не печалься. Или с тебя не достаточно и того, что заставил бежать храброго из храбрых и оставил в дураках мудрого среди мудрых.

— Не достаточно, предводитель. Раненый кабан яростнее невредимого.

Коментиол должен был согласиться, особенно позже, когда рожденная победой радость улеглась, а известия об аварах стали вызывать настороженность. Выведники всякий раз вернее и надежнее утверждали: аварские турмы отправляются на Маркианополь. Не иначе как зовут их туда, а если так, зовет каган.

— Этого не может быть! — то ли удивлялся только, или возмущался Мартин. — Что же он не домой, а из дома убегал?

— А если убегал с перепугу? — пошутил кто-то из стратегов.

— И это могло быть, — мыслил вслух Коментиол. — Но, больше всего, появление его в Маркианополе склоняет к другой мысли: именно там сосредоточена аварская сила. Если не в самом Маркианополе, то вблизи от него.

Помолчал секунду и снова к Мартину:

— Ты преследовал его до сих пор, преследуй и дальше. Пошли отряды выведников на все пути и по всем окрестностям. Должны не только видеть, но и точно знать, только ли тех, что рыскают по Мезии, собирает каган, или и тех, что имеет в Паннонии.

— Будет сделано.

Мартин круто повернулся, уходя, и в той его ретивости виделась не только решимость во что бы то ни стало доконать Баяна, а уверенность: все-таки доконает.

«А если и вправду случится такое? — подозрительно забеспокоился Коментиол. — Предводитель он не из худших, а молодость позволяет быть до безумия отважным. Как предстану перед легионерами, особенно перед императором? Не скажут ли: Каст имел над обрами победу, Мартин — тоже. А где был и что делал, чтобы взять верх над аварами, Коментиол? Может быть, пора и нужно было бы уже взять на себя Баяна?… Впрочем, — передумывает, — была бы победа, славу как-то уж поделим».

Знал: Мартин не так быстро справится с тем, что возложил на него, так как должен подумать и определиться, где встать лагерем, чтобы и защита была надежной, и супостата своего не упускать из поля зрения. Надежной крепости поблизости не было.

«Наилучшее действие, — остановился на мысли, — если перекрою проходы в горах. А так, и с каганом не разминусь там, тем более, как вздумает идти к Фракии, и горами подопру себя твердо».

Так и Мартину сказал: «Гонцов шли к горе Эммы». А когда прибыл, и расположился, и осмотрелся, отоспавшись в палатке, не мог не похвалить себя: это то, что надо! Позади вон горы, а в горах зверя всякого, дичи. Охота — его давнее, выверенное за годы утешение. Как не воспользоваться случаем и не быть благодарным случаю за подаренную возможность погулять в горах. Во-первых, утешит себя привольем и досугом, а во-вторых, будет повод собрать веселую компанию, поговорить за трапезой. Не все же посольства и сечи, естеству человеческому и досуг вон как нужен.

Стоило было провести их, ловы и застолья, как «не имел уже и спины». И дней не считал, купаясь в вине и утехах, и о походе и об аварах забыл. Тем более, что и Мартин долго не напоминал о них. Где-то что-то говорили, правда, когда возвращался с гор, однако мелкое и ничтожное. Единожды только и задумался, не стоит ли прислушаться к совету, когда кто-то из стратегов заметил: «Предводитель, мы теряем момент, который может впоследствии не повториться. Так как даем кагану возможность собраться и быть сильным в походе против нас. Может, следовало бы ударить по нему, пока турмы рассеяны, а страх, что нагнал на него Мартин, сидит еще в пятках?» Задуматься задумался, а вынести справедливые выводы из этого не счел нужным. «Маркианополь, — сказал советникам, — мощная крепость, кагана за теми стенами не так просто взять».

Утешил ли советников, не ведает. Себя, наверное, утешил, ибо снова отправился в горы, гонялся за зверем, делил со стратегами застолье после охоты. Пока не грянул гром. Мартин не гонцов послал уже, а сам посетил одним вечером и забил тревогу: каган оставил Маркианополь, похоже, что направляется в горы, прямо на ромейский лагерь.

— Сколько же у него турм? Какова его сила?

— Точно не знаю, а чтобы померяться с нами, думаю, хватит. Ибо не только тех ведет, что носились по Мезии, из Паннонии тоже позвал.

Коментиол побледнел на лицо и не замедлил предъявить Мартину свое недовольство.

— И ты только сейчас говоришь мне про это? Почему раньше не сообщил? Почему сам не встал на пути идущим из Паннонии, позволил им соединиться с каганом?

— Потому что узнал тогда уже, когда были под Маркианополем. Кто мог знать заранее, что будут идти?

«Проклятье! Как же это могло случиться? Баян давно позвал помощь из Паннонии или теперь уже успел позвать?»

— Ты уверен, что идут на нас?

— Если бы шли в Паннонию, давно свернули бы на другой путь.

— Через реку не переправились еще?

— Нет, хотя и недалеко уже от нее. Я повелел своим когортам встать там заслоном, на месте возможной переправы, и рубиться.

— Разумно и все же этого не достаточно. Мы успеем еще перейти на противоположный берег?

— Почему нет? Хотя поспешить и не помешает.

— Тогда так и сделаем. Занятые тобой позиции усилят мои когорты. Каст переправится где-то в стороне от нас и обров на противоположный берег — по одну и другую руку. Если получится так, как мыслим, и обры увязнут в настоящей сече, ударим на них с одной и с другой стороны. Удар тот будет неожиданным и посеет страх, заставит аваров отступать, а с теми, что будут отступать, справимся и меньшими, чем у нашего супостата, силами.

Выведники заранее доложили Баяну: ромеи засели по другую сторону реки, сделали завалы и ждут, когда он пойдет на них. Этого надо было ожидать и все же холодом повеяло, когда услышал. Легкой победы над такими, засевшими, не будет. Перед рекой и на реке встретят стрелами, там, на завалах, — мечами и копьями. А еще и конные есть где-то… Нет, нужно сначала узнать, какая перед ним сила, а уж тогда решаться на что-то. Правду говоря, его турмам не привыкать навалом идти на супостата и преодолевать его силой, а уж было время и возможность убедиться: хитрость всегда надежнее силы и крови требует меньше.

Недолго колебался аварский предводитель, повелел разбить против ромеев лагерь. Пока был там где-то, у переправы, сзади успела вырасти великоханская палатка, рядом с ним встали и другие палатки. Забегали, засуетились, ясное дело, и те, что угождают кагану. Но чем-то недоволен он вернулся от реки. Еще до того, как зайти в палатку и сесть в палатке, какая-то муха укусила его. Подошел, осмотрелся и возмутился, а возмутившись, набросился на всех — и тех, которые ставили палатку, и тех, что сопровождали.

— Ослы неотесанные! Куры безмозглые! — кричал, выкатив глаза. — Где вы поставили палатку? Не знаете разве: из шатра должно быть видно все поле боя. Все, и то, где стоят наши турмы, и то, где стоят ромейские легионы.

— Где найдем такое место, когда наш берег низменный?

— Так зачем ставите? Зачем, спрашиваю?

Метал громы и рыскал глазами, видно, искал место, на которое можно было бы показать, как на выгодное, а поскольку не находил такого, еще больше злился. Наконец сел на жеребца и поскакал в ту сторону, где турмы. К палатке не вернулся уже, другие подъехали и сказали:

— Ясноликий повелел сниматься и отправиться вон в тот лес.

— Так, может, стоит дождаться ночи?

— А это не ночь? Пока сломаете палатки и сложите все, что при палатках, в телеги, кромешная тьма будет. Каган, чтобы знали, поэтому и начинает с вас, все остальные действительно уходят ночью.

Когда и куда уйдут из леса, для всех, кроме Баяна, осталось тайной. Вероятно, удостоверился предводитель: ромеи имеют своих послухов в его лагере; все, что задумывает, если не в тот же, то на следующий день становится достоянием супостата и предваряется. Поэтому и решился: чтобы перехитрить Коментиола и явиться перед ним неожиданно и негаданно, утаить свои намерения. Только там, в лесу, и перед самым походом скажет тарханам: идите туда и сделайте это. А уж как пойдут (опять-таки тайно) послухи ромейские не успеют выйти из лагеря и предупредить своих. То без сомнения, то наверняка.

Изрядно уверовав, видимо, в непогрешимость своих намерений, радовал себя уже надеждою: на этот раз не ромеи его, а он заманит ромеев в перевесище. А случилось же противное: там, куда он отправил в темный вечер свои турмы стоял наготове и ждал удобного момента легион Каста.

Как случилось, что его никто не присмотрел перед этим, про то так же никто ничего не мог сказать. На умиротворенные будущим преимуществом и потому доверчиво беспечные турмы его посыпались тучи стрел. Неожиданность встревожила передних, передние развернули коней (по крайней мере, кто мог еще развернуть) и не стали ждать, что скажут предводители, погнали в обратный путь. Отчего, не все и не сразу поняли. Так получилась сутолока, а сутолока добавила всем страха, а страх — желание: рви копыта и беги, пока не поздно. Тем более, что оттуда, от леса, слышались уже призывные трубы — сигнал всадникам настигнуть супостата и взять на меч и копье.

Кто будет допытываться в такой потасовке, что делать. Бежали, куда видели. Одни — за предводителями, другие — всего лишь за теми, кто видели перед собой простор и надеялись: он спасет, если воспользуются темнотой и уйдут от погони.

Среди всех прочих бежали и верные, а между верных — и он, Баян. Единственное, что успел понять: таких перепуганных следует удержать, и дать какой-то порядок должен. Не будет порядка — будет еще хуже, нежели произошло. Ромеи ничего не делают наполовину, они, когда замышляют что-то, то замышляют с дальним прицелом. Турмы ведь прут в противоположную сторону, до противоположного леса. Что если и там — свои перевесища?

Из кожи лез, чтобы вырваться вперед, то и делал, что повелевал верным:

— Станьте во главе турм и отверните их от леса, к которому стремятся. Там — очередная ловушка. Не в лесу — в поле наше спасение.

Дошел его клик-взывание к турмам или турмы сами боялись теперь леса, как огня, и на клич обратили внимание, и за теми, которые вели вперед, пошли. Вот только не досчитались многих, когда рассвело. Разбежались в страхе перед ромеями по ближним и дальним полям, по оврагам и котловинам, лесам и перелескам. Это придало Баяну неприятностей, а неприятности вместе с позором, потерпевшего через собственную несообразительность, и совсем туманили ум.

— Как это могло случиться? — кричал на верных.

— Ночь была, предводитель. Могли ли видеть всех и повелевать всем?

— Вы никогда ничего не видите. Скачите во все концы, как знаете, так и действуйте, а турмы должны быть при мне. Все и немедленно! Не все потеряно. Я еще покажу им, — кивал на ромеев, — истинную ратную уловку. Баяна захотели перехитрить. Вот видели? — показал нагайку.

Что задумал, только он знал. А что-то задумал, когда хвалился. Потому что похвальбу от него редко слышали. Отмалчивался, и повелел действовать, и следил, чтобы те, что выполняли его волю и осуществляли задуманное, поступали так, как задумал. Сейчас уже не узнавали Баяна. И говорил больше, чем когда-либо, и на месте не мог усидеть. Неужели позор, постигший дважды подряд, допекал так?

Турмы собирались долго, но, все же, собирались. И это успокоило, наконец, Баяна. Выехал на пригорок, с которого открывалась оставленная за ночь даль, и пристально смотрел на нее. А через некоторое время позвал к себе и выведников.

— Скачите туда, — показал нагайкой в один конец, — и туда, — показал в другой. — Осмотрите, кто стоит против нас в лесу, где те, что стояли, сколько их. Помните, должны знать точно.

Гнев ненадолго оставил его. Вернулись некоторые тарханы — и снова разъярился.

— Болваны! — кричал. — Ни на кого положиться нельзя. Сколько говорил: шлите по сторонам выведников, знайте, что творится вокруг!

Те, которые готовили для кагана блюда и заботились, чтобы был сыт в походе, хвастались верным:

— И о еде забыл Ясноликий.

— А вы напомните.

— Пробовали. Гонит от себя, слушать не хочет.

— Потому что такого еще не бывало с нами, — пояснил кто-то из свидетелей этого разговора, — Шутки ли, как дважды подряд ромеи заставляли бежать, куда глаза глядят. И кого, самого Ясноликого!

— Он не простит им этого.

— Да так, когда дойдет до того, что возьмет верх над ними, дорого поплатятся за этот позор.

— Это все тот Коментиол. Надо было тогда еще взять в колодки, как был с посольством.

Тем не менее, выведники другое доложили кагану: не Коментиол заставил его бежать вчерашним вечером — Каст, тот самый, который разгромил их турмы у горы Эмма и забрал плен.

— Сколько с ним когорт? Где стоят другие ромеи?

— Коментиол и Мартин по другую сторону реки. Кажется, как стояли, так и стоят.

— Мне не то докладывайте, что кажется, а то, что есть! — рявкнул на выведников. — Довольно кормить догадками, наелся уже!

Опять отправились те, кому положено делать это, ближе к ромейскому лагерю выведывать, где ромеи, сколько ромеев, что замышляют, пользуясь тем, что авары отступили. Пока не убедились: Каст не вернулся в ромейский лагерь по другую сторону реки, все еще находится здесь и не собирается преследовать его, кагана.

«Вот здесь мы тебя схапаем, голубчик», — пообещал Баян и не без видимого удовольствия стал повелевать тарханам, кому засесть по одну сторону и следить за перемещением Каста, кому — по другую, кому изображать из себя таких, будто перепуганы, столкнувшись с ромеями, и возвращаются к Маркианополю, под защиту крепостных стен.

Умысел этот, кажется, ускорял желаемое. Гонцы доложили: ромейские выведники идут следом за отходящими.

— Не мешайте им, пусть идут, пусть выведывают и оповещают своих, где мы, что делаем.

А сам уходил и уходил. Где-то в полдень повелел турмам остановиться и делать все, что делают, когда собираются на ночь.

И снова прискакали гонцы от оставленных в засаде турм.

— Ромейские выведники, — сказали, — были у Каста, и тот протрубил путь.

— Пусть трубит, не мешайте. Когда же пойдет на нас, отрежьте его от Коментиола и Мартина, не дайте поступить помощи. Все остальное без вас сделаем.

Решаясь на это «все остальное», Баян так себе думал: «Пусть мизерной будет моя победа над ромеями, однако она должна быть. Иначе турмы изверятся в моей способности, как предводителя, как и в своей. А отчаявшись, убоятся ромеев, будут отступать, и отступать перед ними, пока не окажутся за Дунаем».

Повелел, где кому встать, как вести себя — и волновался, ждал очередных сведений — и опять волновался: только бы случилось так, как задумал себе, лишь бы было!

Всякому ожиданию наступает конец, как и всякому волнению. Наступил он и у Баяна. Движимый очередным соблазном взять еще один и, может, решающий верх над аварами, Каст погнался уже вслед за Баяном и не заметил, как оказался в расставленных для него сетях. Замышлял подойти ночью и напасть на аварский лагерь тучей, а обернулось так, что авары напали на него в урочное время — когда заря благословила рассвет. Когорты успели развернуться и встать напротив. Но что могли сделать, когда они налетели конные и так стремительно. Метали стрелы, метали копья, казалось, и не редели. Перли и перли. Всяк отстаивал себя.

Авары же напирали и напирали отовсюду, затопили валы и заливали собой поле боя. Каст пробился было с остатками, потратил такие усилия, пришел и быстро, но все напрасно, угодил в петлю, и петлю надежную. Пришлось выбросить белое полотнище на копье и там остаться. Когда подвели и поставили перед ним, каганом, правда, кто такой ромей перед ним.

Каст опустил вниз глаза и молчал. Видел же: поле боя устелено трупами его легионеров, а то действительно не только винил Мартина с турмами Баяна, что совершил вчера.

— Торжествует тот, предводитель, — сказал, наконец, кто торжествует последний, над остальными.

Может, и не Коментиол, может, кто-то другой. Не надо было поднимать руку на империю.

Говорил так себе, чтобы похвастаться, а будто в воду глядишь. Коментиол так был слишком поражен разгромом Каста, что убоялся дальнейшей встречи с аварами в открытом поле и, оставив узкие проходы в горах, спрятался за единственными стенами Адрианополя и Филипополя. В той тесной долине, правдиво говоря, неожиданный и негаданный маневр его открыл Баяну путь во Фракию. И изрядно способствовал восстановлению в аварских турмах ратной отваги. Как же, их испугались сами ромеи, им снова вольготно идти в ромейские земли и брать у ромеев то, чего не взяли в прошлый раз. А такая вольготность — величайшее утешение для всякого авара. Обчищали начисто оставленные недавно поселки, города — и славили своего мудрого кагана, брали на меч и копье новые — и снова славили и величали великим воином, повелителем из повелителей. Только сам повелитель не занимался теми утехами. Был сосредоточенно задумчивый и строгий, кричал на верных и повелел верным: делайте то и то, дайте сведения и проверьте их достоверность. А когда проверяли, снова говорил:

— Узнайте, как отнеслась империя к бегству Коментиола из-под горы Эммы, к потере Аперии, Ираклеи, Чурула.

— Молчит империя, Ясноликий, онемели в империи.

— Неправда это — сердился. — Не верю, чтобы молчала. Адрианополь — последняя Ромейская застава во Фракии. Дальше — Длинная стена, а за Длинной стеной — Константинополь. Думаете, император не понимает, что такое потеря Адрианополя? Думаете, не заботится, чтобы не потеряли его?

Не то смущало Баяна, что ходил уже на стены Адрианополя и не смог взять их. С Адрианополя, как и с Филипополя, Коментиолу уже некуда отступать. А если так, почему он не стал защищать узкие проходы в горах и отправился чуть ли не до Длинных стен? Не в Анхиал и не куда-нибудь еще, все-таки в Адрианополь. Да очень испугался и не знал от страха, что делает? Пустое. Но хитрая лиса невзначай не оставит выгодные рубежи. Что-то скрывается за тем его вывертом, и, наверное, важное.

Ждал видаков своих с развилок — и старался понять, что скрывается, слушал их сведения — и снова думал. А разгадки не было и не было.

«Не обойти нам Адрианополь?» — родилась смелая мысль и все же не стала повелением для всех: может обернуться так, что аварские турмы пойдут на Константинополь, а Коментиол выйдет из Адрианополя и ударит неожиданно на них. Остается одно, пожалуй: посечь его вместе с когортами в Адрианополе. Когда то случится, все ромейские замыслы, даже самые мудрые из них, пойдут прахом. Само же взятие Адрианополя нагонит такого страха, что и Длинная стена перестанет быть надежной.

Баян резко отклонил завесу и велел тем, что стояли по другую сторону палатки:

— Хакан-бега ко мне.

Двое суток готовились авары к осаде ромейской крепости. Сама же осада должна была начаться на третий день. Но не началась. Рано утром, когда аварский лагерь спал еще, на него пошли ромейские когорты — не те, что защищали себя в Адрианополе, а пришедшие на помощь Коментиолу со стороны Филипополя и Аркадионополя. Где-то потом уже Баян узнал: то легионы Иоанна, Мартина и Дроктона. Тогда, во время нападения, не до того было, пришлось садиться в седло в чем спал и гнать жеребца туда, куда гнали все его уцелевшие после неожиданного вторжения и разгрома турмы.

На этот раз не собрал их уже вместе и не предстал перед ромеями заслоном. Уходил и уходил, преследуемый Коментиолом и напастями, что валились на него, словно снег на незащищенную голову, пока Дунай не защитил его и от преследования, и от напастей.

XXX

Сыновья стояли перед больной, вон как высушенной годами матерью, будто дубы на соколиновысокой опушке, один крепче другого. Оно и не удивительно, все молодые, при полной мужественной силе. Только Добролику на четвертый десяток свернуло, другим нет и тридцати. А уж что хороши собой, то ой, буквально все мамины крапинки собрали.

— Садитесь, дети мои. Садитесь и скажите, как живете-можете в своих волостях, в круговороте обязанностей семейных и родовых.

Мерила их пронизанными грустью и немощью глазами и думала: то ли такие слишком усердные были их с Волотом желания, такая искренняя правда велась между ними: как хотели оба, так и произошло. Велел Волот: народить матери Тиверии и княжеском роду на Тиверии сынов-соколов — и родила, шестерым дала жизнь; говорил, когда ласкал в слюбном ложе: «Хочу, ладо мое несравненное, чтобы дети наши родились похожими ликом на тебя, наилучшую из всех Миловид, а ростом и доблестью ратной удались в меня», — так и есть. Вот какие доброликие они, сыны ихние, и какие высокие и сильные собой. Действительно, подопрут собой горы и удержат, встанут по краям рубежей земли Тиверской — и никого не пустят. Как не радоваться таким и не гордиться такими?

— Сами, жены ваши, дети живы-здоровы?

— Да, что нам будет? Лета не одолели еще. А если так, откуда взяться немощи? Скажите лучше, как вы тут? Грусть, видим, не покидает нашу маму.

— Страдания, дети мои, мне уже не прогнать, а за все остальное спаси бог. Живу вами и вашим благополучием. О Радимке ничего не слышали? Где сейчас? Когда возвращается в Тиверию?

— От кого же могли слышать, матушка пригожая, пока сам не возвратится, ничего не будем знать.

— А гости заморские разве не ходят в Черн?

— Гости ходят, да мелкие, не из тех, что знают все и всех.

Покачивает, сокрушаясь, головой, а тем временем думает, как, действительно, плохо, что не может знать, где сейчас старший ее, тот, который сел после отца на отчий стол и взял на себя бремя княжения. Много воды утекло с тех пор в Днестре, еще больше — в Дунае. А за водой и годами уплывают люди, один за другим уходят. Вон сколько не досчитывается уже. Последовал за князем своим его собрат и лучший помощник в делах земли Тиверской Стодорко, еще раньше не стало Чужкрая, Кушты, Ближика, Бортника, постарел, хотя и не оставил ратную службу в стольном городе Тиверии, Власт. Да, тогда, как вече посадило на княжеский стол Радима, а Стодорко пошел в Ирий, воеводой в Черне стал он же, а предводителем дружины тиверской младший сын ее и брат Радима Добролик. Данко и Велемудр выросли за это время до сотников, имеют, как и старшие два, жен, детей, свои терема и свои волости при теремах. Не останется обделенным и наименьший — Остромир. Лишь тот, Светозарко, не имеет своего пристанища, и, кто знает, будет ли иметь его. Десятое лето проходит, как ушел к ромеям по науке, а все не возвращается. Или такая соблазнительная она ему, эта наука, такая затяжная? Хотя бы весточку подал.

— Держитесь брата князя, дети мои, — поучает тех четырех, что при ней, — и своей земли, они не дадут вас в обиду. Отец так хотел, чтобы вы были опорой для стола и нашего рода, а еще для земли Тиверской.

— Мы будем держаться, да будет ли держаться Радим нас? — робко, однако довольно прозрачно намекает Данко.

— Почему так?

— Просил я, чтобы и меня взял за море, чтобы и я привыкал, как сбывать пушнину, знал, где лучше сбывать. Слушать не захотел. «У тебя есть обязанность, — сказал, — и стой при ней».

— И правду сказал, сынок. Плохо будет, если каждый из вас будет делать то, что вздумается. Обязанность есть обязанность.

— А если она не по душе мне? Если меня море, на торги влечет?

— Вернется Радим, побеседуем об этом с ним. Самому же не гоже делать против его воли. Воля князя — закон для всех, для брата тоже. Кто знает, может, и к лучшему будет, если один из вас князем на столе будет сидеть, порядок земле и людям давать, другой торги вести, еще другой дружину будет собирать и заботиться, чтобы была обучена делу ратному, чтобы готовыми были встать против супостата и защитить землю от напасти.

— То и делаем, мама Миловида, — поспешил успокоить Добролик. — Нас много, а земля одна. Каждый должен искать в ней свое место и помнить, что заботится о ней не только князь; вместе с князем думают и братья его. С этим, собственно, и пришли к вам, мама наша ласковая: чтобы заверили в том Радима и сказали Радиму, пусть не берет всего на себя, надорваться может.

— Думаешь, он не доверяет вам?

— Да не думаю, ибо имею его, доверие, и немалое. А вот Данко прав: должен не сам отправляться с мехами в Томы, а взять его с собой, чтобы потом перепоручить это дело; должен не сам на обратном пути заворачивать к кутригурам и выбирать коней для дружины, а Велемудра послать. Так ли уж молод он, что не справился бы?

Отрадно матери. Отрадно, потому что правдиво мыслят дети ее, так, как сама того хочет, как отец их хотел. Тем не менее, и печаль закрадывается в сердце: еще один рвется за море. Не многовато ли это? Или с нее мало Светозарки? Ой, светоньки! Сейчас уже сердце обливается кровью, не зная, где Светозар, что с ним? А как будет, если и Данко отправится за море, милостивы чужие края и будет растрачивать свой век по чужим краям? Или привыкнет к тому и в состоянии ли будет привыкнуть? Ей-богу, это и будет, пожалуй, то, что укоротит ей, матери, век, как укоротило в свое время Божейке.

Пока была с детьми, старалась не показывать печали. Угощала их (правдивее, другим велела угощать) и делала вид, что счастлива среди них, а уехали с Соколиной Вежи, вновь отлеживала болезни свои и сновала невидимую нить материнской тоски. А еще жаловалась неоднократно: почему это так? Что-то плохое чувствует ее сердце? Это Обида обсела уже его и стучится к нему? «Боже, отведи и заступи! — молится усердно. — Не дай повторить судьбу той, перед которой я провинилась в свое время — перед Божейковой мамой. Или моя вина такая большая и страшная, чтобы наказывать меня ее казнью. Я же не по злой воле отмалчивалась и лето, и второе, и третье. Я искала Божейку и страдала не менее, чем его мама!»

И убивалась, и плакала, и уверена была: ей не так просто не по себе, что-то неладно со Светозарком. Материнское сердце не ошибается, чувствуя беду своих детей.

Оно действительно не ошибалось. Очень вероятно, что на долю княгини Миловиды не пришлось бы еще одного, раз уже пережитого безлетья, что та ее печаль — сын Светозарко — давно вернулся бы в рубежи родной земли, и утешил бы всех своим возвращением, а еще тем, что добился своего — стал ученым мужем, отмеченным вниманием самого императора и двумя титулами — эскулапа и стольника, подаренными после учебы в школе высших наук, если бы светлая волна удовольствия достигнутым не вознесла его слишком высоко, а вознесши, не отбила себя. Говорили ему: жди, где-то летом будут идти в Тиверию лодьи с товарами, подкинешь несколько солидов навикулярию и будешь дома. Где там, слушать не захотел: когда это пойдут лодьи и или пойдут ли вообще. Говорили: неспокойно во фракийских горах и мезийских долинах, авары промышляют нечестными промыслами, — нет, отмахнулся, разве аварам нужен тот, у кого ветер гуляет в карманах. Приобрел на последние солиды жеребца с седлом, перекинул через плечо гусли и пошел скифским трактом до Дуная. Уверен был: такому все пути открыты. Лето сейчас, где встал, там и попас жеребца, напоил водой, а попасши и напоив — может отправиться далее. От ночлега на берегу озера или реки до ночлега и от отдыха на обочине тракта до отдыха. О себе тоже меньше всего думал. Имел гусли за плечами и голову на плечах, набитую дословно осведомленностью с «Илиадой» и «Одиссеей», а еще высшими науками, познаниями по системе «тривиум» и «квадривиум». Одним прочитал что-то на месте отдыха — и удостоился кушанья, другим спел, играя на гуслях, растолковал, правильно ли написал жалобу — и снова удостоился, иных вылечил травами, что везет в Тиверию, или другими лекарствами, которые советуют отцы медицины Гиппократ и Гален, — и тоже не был в обиде. Всего лишь котомки имеет при себе и несколько книг в котомках, а вес их таков, что и определить невозможно. Один сборник Гиппократа чего стоит. А «Илиада», а «Одиссея»? A «Corpus juris civitas»? Да, такие не только неделю-две, весь назначенный богами век могут кормить. И не только его, Светозара с Тиверией, — народ земной.

Первые несколько дней он не думал о пище — были припасы в той половине котомки, державшейся на лошадиной спине слева, последующие — перебивался то этим, то тем, пока не подвернулась возможность: ехал мимо поля и наткнулся на человеческую беду — опрометчивые жнецы поразили своей собрата, да так, что кровь текла из раны. Увидел это (шумели вокруг раненного при тракте) и не стал допытываться, что и как, соскочил с жеребца, попросил, чтобы дали что-то перевязать ногу выше пораженного места, и тогда уже, как остановил более-менее кровотечение, приложил подорожник и перевязал рану полотном, что подала ему жена раненного. Его обступили, стали спрашивать, кто, откуда, не эскулап ли он?

— Да, он, — улыбнулся.

— Так оставайся, молодец, у нас, хотя бы на время. В поле, как видишь, жатва, народ томится под солнцем, а пособить некому.

Видимо, не согласился бы, поехал дальше, но жена раненного вцепилась в стремя и не отпускала уже, пока не умолила.

— Взгляни, молодец, — говорила. — Сжалься и останься. Кто пособит мужу моему без тебя? Умрет же. Видит бог, умрет, если покинешь.

Что скажешь такой? Ногу перетянул слишком. Кто ослабит погодя так, как положено? Пришлось поступиться своим, а уж как уступил, то остался не на день и не на два — пока не обошел и не помог всем слабым в их селении.

Зато в путь проводили как достойного. И еды, сладостей всяких наложили столько, что до самого Черна хватило, и напутственным словом не поскупились.

— Неспокойно на путях ныне — сказали, — Будь осторожен. На ночь становись вовремя и только в селениях, к людям приставая. Сначала прислушайся, что говорят они, а потом уже думай, отправиться ли и как отправиться далее.

Растроган был тем. Ей-богу, будто не чужие это люди. Не знал бы, что там, за Дунаем, есть еще роднее, пожалуй, и не пошел бы от них. Ведь чего надо мужу, кроме убежища и привязанности сердечной, жены и детей? А здесь имел бы их. Всего неделю побыл, а видел и знает: наверняка было бы.

Остановил жеребца, оглянулся еще раз на селение и улыбнулся. Опомнись, молодец. Или жена и убежище — самая большая отрада? Неужели не понимаешь: песня сманивает тебя больше убежища, путешествие — слаще жены. Когда-то это было; не усидел через тот соблазн при маме, теперь же, как окинул духовным зрением мир и узнал, что такое тайна непознанного в мире, усидеть и подавно не сможешь.

Чем ближе подъезжал к Мезийским долинам, тем пустыннее было на путях и тревожнее в селениях. Хорошо, если попадалась река или сбегали с гор ручьи. И жеребца поил в них, и сам утолял жажду. В селениях и люди редко попадались на глаза, и к народу не мог достучаться: у всех заперты ворота, всем безразличен его зов подать помощь путнику. О ночлеге и говорить нечего.

— Что случилось? — подстерег уже одного и придержал за полы. — В селении мор?

— Нет еще, и грядет такой. Авары неподалеку, не сегодня, то завтра будут.

— Ну и что?

Фракиец обернулся, уходя уже, и уставился на Светозара, будто на того, кто упал с неба.

— А то, что это идет погибель наша.

Не спрашивал больше, вернее, не успел спросить: тот, кого задержал, был уже далеко. А хотелось узнать все-таки, почему испуган так? Неужели там, впереди, против обров, не стоят императорские легионы?

Что же ему делать, чужому среди чужих? Найти искреннее человеческое сердце и напроситься на постой или ехать и не обращать внимания на обров? Было бы лучше и безопаснее встать на постой, но к кому попроситься?

«Буду ехать, пока едется. Может, там, впереди, доверчивее попадутся люди», — понадеялся и тронулся. А зря: уже за поселком оказался лицом к лицу с воинами при оружии и в странном, невиданном доселе наряде.

— Кто такой? — обступили и спросили угрожающе-строго. — Откуда отправляешься? Куда отправляешься?

Догадался: это и есть они, обры. Да, имеют похожее на гуннский наряд, заплетенные в две косы и свешенные наперед волосы.

— Эскулап, — представился так, как называют в Византии тех, кто лечит людей. — А отправляюсь на Анхиал, Томы. Народ изнывает там от немощи, язв, звали приехать и оказать помощь.

— Пойдешь с нами.

Позднее догадался: то были видаки кагана. Ибо водили и водили его рыская по окрестностям, а привели все-таки к кагану.

Снова спрашивали: кто, откуда, видел ли вблизи ромейские когорты, а если видел, то где? Говорил, как есть: от самого Константинополя отправился, а нигде не видел воинов ромейских. В одном слукавил: не признался, что он ант, держит путь за Дунай, в свою землю. Столько плохого был наслышан от мамы Миловиды, от всех кровных и некровных об обрах, что не решился назваться настоящим именем и, кто знает, не вдруг толкнул себя на губительную стезю: услышав, что пленный из тех, кто может спасти жизнь человеческую, каган не стал больше ни спрашивать, ни слушать.

— Среди раненных вчера воинов есть тархан одной из наиглавнейших турм моих. Пойди и исцели его. Пока этого не сделаешь, дальше не пойдешь. А не сделаешь, вообще можешь не пойти.

Что делать? Такому не возразишь. Такой не потерпит, если скажешь не так слово. Да и как может сказать его, когда посылают к раненному? Он, Светозар, не кто-нибудь — ученый муж, что, кроме грамматики, философии, дидактики, изучал и право, медицину, давал клятву Гиппократа — где, в любое время любому оказывать медицинскую помощь, нести искусство врачевания в народ и быть полезным народу. Ушел от кагана молчаливый, несколько ошеломленный тем «не сделаешь, вообще можешь не пойти». А оказался среди раненных, и посмотрел, сколько их, как умирают они от ран — и забыл, что его зовет Тиверия. Облачился в чистое платье, велел, чтобы принесли кусок полотна, поставили котлы и кипятили воду в котлах, и принялся врачевать. Сначала тархана, раненного так, что можно было удивляться, как еще держится в его теле жизнь, потом и всех остальных. Одним промывал раны и накладывал повязки, другим сначала резал тело, добывал из него чистосердечно загнанную стрелу, а потом уже сдерживал кровь и тоже накладывал повязки и кричал на обров, которые помогали ему, чтобы шевелились живее, подавали то, подавали другое. Наверное, поразил их своей ловкостью, а еще вдохновенной преданностью делу, за которое взялся. Сами удивились тому, что видели, и кагана успели удивить: смог оставить свою великоханскую палатку, прийти и посмотреть, как врачует ромей раненных.

Ничего не сказал тогда, аж со временем где-то, как эскулап пришел и напомнил: он исполнил волю предводителя — жизнь тархана, как и всех раненных, что с ним, вне опасности, — помолчал, вглядываясь в Светозара, и уже после молчания изрек свое повеление:

— Ты нужен нам, молодец. Оставайся у нас.

— Но меня ждут, — поспешил защититься, и вспомнил, защищаясь, может не удержаться, выдать себя и замолчал на минуту.

Каган не замедлил, воспользовался этим мгновенно:

— Подожди, — изрек не моргнув. — Идет сеча, молодец. Такие, как ты, должны быть около раненных. Тем более, что ты только начал ставить их на ноги. До того, как поставишь, далеко.

И остался Светозар при обрах, собственно, при тех из них, кто не ходил уже в поход, вылеживали немощь свою в шатрах. Порабощенным он не чувствовал себя, но все же что ни день, то больше утверждался: надо бежать, пока не стал им, порабощенным. Тех, охраняющих раненных и ухаживающих вместе с ним за раненными, не так много, сумеет усыпить их и скрыться незамеченным. Только не сейчас, конечно, тогда, как будет уверен: раненные и без него встанут на ноги. До этого же не волен делать то, что самому хочется.

Это была третья его погрешность и чуть ли не наихудшая. Бежал тогда уже, как обры побежали из-под Адрианополя, а те, что взяли его далеко от палаток с раненными, не знали, как дорожит им, как эскулапом, каган, и бросили в группу пленных — тех, что набрали, когда разгромили Каста, и тех, которых набрали по городам и поселкам, отходя из Фракии. С ними и добрался он до Дуная, прошел через Дунай, и не повернул туда, куда звало сердце. Гонимые ромеями, турмы аварские переправились вслед за пленными и заставили его, не имеющего отношения к сече между аварами и ромеями, делить судьбу пленного вместе с ромеями.

Не раз порывался сказать: «Я не легионер, я эскулап». Но его не слушали. Гнали, как и всех других, долинами Паннонии и не внимали никаким мольбам. Единственное, чем могли вознаградить, когда надоедал, — чувствительным ударом кнута вдоль спины, а то и хуже — по чему попало.

«Вот оно, то, что говорили об обрах, — вспоминал мамины рассказы-страхи, а вместе с ними и маму. — Как она, мать Миловида? — сокрушался и плыл с той печалью, будто по воде в быстротечный Днестр. — Знают же: этим летом должен прибыть. Что подумают и как загорюют, когда действительно будет так, что не приду? Ой, изведутся в тоске и раскаянии, что пустили в чужую землю, что других подбивали: „Пусть идет, пусть добьется того, чего хочет“. Да, если не прибуду этим летом, так и произойдет: изведутся».

Сколько добирался щедро засеянной на полетье дождями Паннонией, столько и растекался мыслью по Паннонии: где, как убежать? Днем и помышлять не стоит. Если не конем, то стрелой, а догонят, на ночь же вязали пленных десятками и велели спать там, где выпадало — в поселках или вне, в размокших дождями оврагах или за оврагами. Чтобы надежнее, не убежали.

«А я же должен уйти. Как — не знаю, а должен, иначе сгину, как гибнут другие».

Пока их немного было, таких, которые падали и не поднимались. Изнывали преимущественно от нечистот, которые были повсюду — на немытых неделями руках, на брошенной под ноги, как если бы псу, пищи, в водоемах, из которых пленным приходилось утолять жажду.

— Вы не доведете нас до ханского стойбища, — сказал Светозар одному из предводителей в турме, охранявшей пленных. — Если и дальше будете так кормить и поить, как прежде, ей-богу, не доведете. Не видите, начинается мор.

— Откуда знаешь? — стал все-таки разговаривать обрин.

— Я гиппократик, эскулап. Получил высшую науку в Константинополе, знаю: это начинается мор. А если пойдет он между нами, не пощадит и вас, воинов кагана.

Обрин смерил его пытливым взглядом.

— Действительно эскулап?

— Да.

— Так что, по-твоему, должны делать?

— На первое — отобрать и вести отдельной турмой всех, кто изнемог, а еще лучше оставить их в каком-нибудь Паннонском селении до выздоровления. Всем остальным надо давать только вареную еду и кипяченую воду.

— Хм, — хмыкнул обрин и злорадно улыбнулся. — Чего захотел — вареные блюда. Будто мы сами потребляем ее в пути. А вот отобрать… Отобрать заболевших можно, ты дело говоришь.

Огрел жеребца и погнал вперед, а на первом же отдыхе вечером позвали Светозара и сказали:

— Здесь задержимся. Будем отбирать немощных. Ты как эскулап отправишься в дальнейшем с ними.

Вот такая новость. С одной передряги выбрался, во вторую попал. Это же надо будет ходить за немощными, заботиться, чтобы дотянули до ханского стойбища. А как заботиться, когда под рукой нет ничего и в руках тоже ничего? Только и помощи будет, что совет: там не пейте, того не ешьте. Пока сам не приобретет ее, немощь, бродя между немощными. Да, если это не просто лихорадка, а мор, так и будет.

Но на другой же день убедился: его не связали теперь с другими, теперь он может воспользоваться первой попавшейся возможностью и убежать.

Нырнул в эту мысль, будто в сон соблазнительный, и прогнал от себя страхи. Ей-богу, так и поступит. За слабыми, опутанными немощью, как надежными узами, меньше бдительности, не такая многочисленная охрана, поэтому воспользуется этим и убежит. Первой же ночью, при первой более-менее благоприятной возможности.

К счастью и удивлению, удостоверился: на этих паннонских долинах нет обров, здесь живут славяне селениями.

— Вы — склавины? — поинтересовался у одного, когда поил дальше от колодца пленных, и принимал из его рук отлитую в бадью воду.

— Словены, молодец. А ты кто, по-нашему говоришь?

— Из антов я, славянин, как и вы.

— Ой, как же между ромеев попал?

— Учился у них. Возвращался после науки за Дунай и попал в этот омут, именуемый ратным походом. Вот теперь приходится делить судьбу пленного у обров. Слушай, — понизил голос. — Ты не спрячешь меня, когда настанет ночь, и я избегу бдительного ока обрина?

— Кроме хижины, не могу нигде схоронить, достойный родич. Впрочем, — спохватился, — загон еще, овцы в загоне. Притихнешь среди них и пересидишь, пока уйдут. Я умышленно не буду выгонять их рано.

— Спаси бог. Так и поступим.

Возился с немощными, а приглядывался в обрел: где они, за кем следят и следят ли. К несчастью, некоторые из тех, что едва дотянули до ночлега ноги, позвали Светозара и попросили: «Спаси, достойный молодец. Дальше не имеем силы идти».

Хотел сказать: «Как же я избавлю вас люди, когда вы вон какие слабые и обессиленные, а я ничего не имею такого, что могло бы пособить вам?» Но не сказал, наоборот, успокоил: он пойдет сейчас к людям и расспросит у них, нет ли поблизости трав, которыми можно было бы побороть моровую язву, что осела в животе и вызвала немощь. А пообещав, не мог забыть, пошел к тому же словену, который принимал у колодца воду, и спросил, знает ли он такую траву — конский щавель.

— Да, — не задумываясь, кивнул словен.

— И есть здесь, вблизи селения?

— По проселкам и в оврагах есть.

Далее не помышлял о бегстве. Дождался рассвета и пошел к предводителю охраны, стал умолять его, чтобы задержался на день: он, эскулап, узнал от людей здешних: вблизи есть травы, которыми сможет вылечить немощных. Пусть позволит достойный предводитель пойти и собрать их. Когда это случится, мор будет преодолен.

Обры переминались, видно, им не терпелось идти дальше. Но и угроза моровой язвы пугала. Так, помявшись, позволили эскулапу последовать в селение и собрать то, что хотел.

Тех, изможденных до крайности, не спас уже: они простились с жизнью до того, как Светозар успел собрать травы и изготовить из нее свой отвар. Зато более сильным, кого мор не взял еще слишком, отвары из конского щавеля, собранные, кстати, щедро, полный воз, мало-помалу стали возвращать силу, а с силой и уверенность: этот эскулап — молодец с понятливостью, с ним не пропадут. Говорили это ему, говорили это и обрам, и теми речами другую утвердили в Светозаре мысль: ему нельзя бежать и оставлять их на произвол судьбы. Ибо есть сын и ученик Гиппократа, клялся быть верным его учению. Как же может не быть теперь с ними, изменить людям, их надеждам и уйти? Разве способен будет жить, потом на свете и иметь утешение от того, что живет?

Толпа пленных, отправилась долинами Паннонии, добралась же, благодаря стараниям эскулапа Светозара, до определенного аварскими предводителями лагеря — глубокого оврага на том же, паннонском берегу Дуная. А среди тех, которые гнали к переправе близ Сингидуна противоположным, ромейским берегом и не считались с мором, смерть надежно махнула косой, да так, что и самих аваров задела.

Каган узнал о том от гонца, которого послали в стойбище от переправы.

— Беда, Ясноликий! — упал гонец к ногам. — Турмы твои, сынов твоих-наследников одолевает мор! Баян не подпрыгнул, пораженный, ибо не пошевелился даже восседаючи на столе. Только лицом схолонул заметно и глаза сузились до предела.

— Где они?

— У Сингидуна, по ту сторону Дуная. Тарханы спрашивают, как быть: вести турмы и пленных, что при турмах, через Дунай или подождать, пока успокоится язва?

— Что ты мне про язву и переправу! — вскипел гневом и поднялся. — Говори, что с турмами с сыновьями? Как сильно поразила моровая язва, только одолевает, или одолела многих?

— Одних только одолевает, других уж одолела, достойный. Среди них несколько твоих сыновей.

— Кого именно?

Гонец заколебался: говорить или не говорить? У кагана — это все знают — немало их. Если считать только тех, что имеет от законных жен, пальцев на руках и ногах не хватит. А еще у него вон, сколько наложниц и у каждой по несколько их, рожденных от слюба с Ясноликим. Но знал гонец и то, что среди многих есть дети кровные и наикровнейшие, каганова опора и надежда. Что если среди семи, которых забрала язва, объявятся и родные ему? Гнев великого Баяна не знает тогда границ, а в гневе он на все способен.

— О, мудрый и милостивейший среди милостивых! — нашелся, наконец, гонец. — Пощади меня, бестолкового. В скорби и спешке не расслышал и не узнал, кого из сыновей твоих постигла смерть. Одно знаю: семь их забрали.

— Дандоло, Икунимон живы?

— Эти живые. Дандоло, Икунимона, брата Калегула видел. За других не знаю.

— О, Небо! — Баян переступил ползающего у его ног гонца и пошел твердой поступью к выходу. Вероятно, намеревался сесть на жеребца и скакать в ту сторону, где Сингидун и переправа при Сингидуне, но быстро одумался и круто повернулся к верным.

— Скачите кто-нибудь к переправе и узнайте, кого из моих сыновей забрал мор. Предводителям турм скажите: ни турмы, ни пленных через Дунай не переправлять. Пусть ведут всех в верховья Саввы, переправятся там на наш, аварский, берег и встанут лагерем. Авары — своим, пленные — своим, и пока не убедятся, что погасла язва, лагерей не покидать. Слышали, что сказал?

— Слышали, предводитель.

Все-таки изрядно был смущен тем, что принесли из-за Дуная. Ходил просторно перед палатками и метал молнии. То злился неизвестно на кого, то умолкал и лишь взгляды яростные бросал на встречных.

— Где тот, что принес нам эти злые вести? — остановился и спросил первого, что попал на глаза.

— Проводили вместе с твоими гонцами, Ясноликий.

— Хорошо сделали. Палатку эту сломать и сжечь, поставить другую и в другом месте. Ни одного из тех, что прибывают из-за Дуная, далее переправы при стойбище не пускать. Слушайте их на расстоянии десяти степеней и поворачивайте назад. Кстати, где эти турмы, которые шли паннонским берегом Дуная?

— Пошли по стойбищам.

— Проклятье! Среди них были пораженные язвой?

— Не слышали такого. Они заранее отобрали слабых и оставили их до ухода отдельной турмы.

— Это полбеды. Там, при язвленных, пусть остается и турма. Остальные пленные где?

— В овраге за Берестовой рощей.

— Убрать, и немедленно. Ближе, чем на сотню стадиев к стольному стойбищу никого не подпускать!

Не стал ждать, пока сломают и поставят новый шатер. Сел на жеребца и отправился в степь. Как надолго, никто не знал, даже те, кому положено ведать. И куда — тоже оставалось засекреченным. А вернулся — ничего утешительного не привез. Стойбищу велено было принять траурный вид и готовиться к почтению умершим.

Хоронили кагановых сыновей неподалеку от стольного стойбища, на высоком берегу Дуная, без плача материнского и сопровождения кровных. Таким было повеление кагана: чтобы мор не перекинулся на стойбище и тех, кто в стойбище, как и на землю между Дунаем и Дравой, поверженных ею сыновей его доставили Дунаем в небольших, наглухо забитых воловьей кожей лодьях, каждый в отдельной, и место на крутопади тоже подготовили особое. Только тогда, как произошло оно, захоронение, и те, которые отдавали своих родовитых собратьев земле, повернули в обратный путь, разрешено отправиться к семи неприметным на возвышении могилам конным турмам — тем, которые были в свое время с наследственными сыновьями кагана в походах и сечах, а сейчас оказались на этом, гепидском, берегу Дуная и остались непораженными мором. Воины шли смиренно тихие, друг другу вслед. В правой руке каждый из них держал за узду оседланного и при полном вооружении жеребца, в левой руке — калансуву с землей. Сблизившись с местом захоронения, говорили свое последнее «прощай», высыпали землю на одну из могил и так же тихо и смиренно отходили. Тому унылому и величественному их ходу, той бесконечной процессии не будет, казалось, конца. А могилы над погребенными росли и росли, их видно уже не только стойбищанам, но и тем, кто стоял или шел далеко от места захоронения. И только потом, как почтил кагановых сыновей последний из воинов, было разрешено подойти к могилам и оплакать похороненных их кровным — матерям, братьям, сестрам, всем, кто проживал в кагановом стойбище и так или иначе был причастен к роду кагана.

Плакал над свеженасыпанными могилами и каган. Не так, как жены его — рвать на себе волосы, посылая в мир громкие плачи сожаления, но, все же, плакал. Подходил сутуляще-надломлен к каждой, брал в руки землю, ее несли за ним, воздавал как воин воинам должное и приговаривал, глотая слезы:

— Прости, сынок. Прости и прощай! Дорого заплатят они мне за твою смерть. Так дорого, что и тем, которые в утробе матери сейчас, места на земле не будет. Небом клянусь: не будет! Мы еще возьмем Константинополь. Мы еще погуляем на пожарищах из костей ромейских!

Кого касались эти угрозы, и без толкований знали. Одного не могли понять: как после всего, что произошло на фракийских и мезийских долинах, можно мечтать о возмездии? Авары же позорно бежали от ромеев! До мести ли сейчас? Должен молить Небо, чтобы не было хуже. Если ромеи узнают, как испуганны и как рассеянны аварские турмы, могут перейти Дунай. А перейдут — погибель будет, потопом пойдут по их стойбищам.

Каган почему-то не думал так. Отдал дань умершим и пошел между жен проводить по детям своим тризну. Один день в одной пили и оплакивали, второй — во второй, третий — в третьей. И так всю неделю. А еще сокрушался потом, а еще охлаждал раны — если не телесные, то душевные, плакался если не каждой, то наиболее полюбившимся женам неудачами, что постигли его, великого воина, слушал их утешения-успокоения, и воспринимал ласки утешительниц. На те жалобы, как и на лечение их, право, не достаточно было недели. Поэтому и зашептались советники: как быть, что делать? Никто не решится нарушить закон: если каган находится между жен, детей своих, появляться на глаза не разрешено, а видеть с женами и подавно. Ждать же тоже не приходится. Послухи докладывают: ромеи не пошли восвояси, встали лагерями в ближних от Дуная городах и поселках и ждут чего-то. Есть очень вероятные догадки: потому не решаются преследовать аваров за Дунаем, что боятся моровой язвы. Поэтому аварам не следует сидеть и уповать на то, что когда-то будет. Должны воспользоваться страхом перед мором и помириться с ромеями.

— Надо позвать кагана. Без него ничего не сделаем.

— Как позовешь, если недозволенно? Советники переглядывались и отмалчивались.

— А ждать погибели разрешено? — поднялся Апсих. — Придется и это брать на себя, если среди вас нет мужей.

Не устыдились и не вскипели гневом, наоборот, оживились, и все, до единого.

— Иди, хакан-бег. Только тебе он и может простить вторжение.

Не слушал их. Сел на жеребца и через несколько мгновений стоял перед палаткой той, которая, знал, утешает сейчас кагана.

— Позови Ясноликого! — сказал, не отклоняя завесы.

На голос выбежали только любопытные до всего дети.

— Отца нет здесь. Отец там, — показали на соседнюю палатку.

— И это, правда, там? — улыбнулся малышам.

— Да так. Он покоится, велел не будить. «Вот незадача. Ну, раз уж решился, то буду отвечать до конца».

Подъехал и назвал каганову жену по имени, попросил выйти к нему. Отмалчивалась определенное время. Наконец подала голос:

— Кто ты и чего тебе?

— Неужели не узнаешь? Апсих я, хакан-бег. Позови Ясколикого.

Опять молчание. На этот раз не такое длительное.

— Зачем он тебе?

— Скажи, обязанность зовет. Я не смел, бы, беспокоить его, но есть неотложная необходимость. Должны решить, как быть с ромеями.

— Ясноликий сказал, чтобы убирался, — послышался злорадно ободренный голос.

Теперь Апсих отмалчивался, потому что действительно не знал, как ему быть.

— Я-то могу убраться, но Коментиол все еще топчется возле Дуная. Верные люди говорят, что не намерен убираться прочь.

Из палатки вышел вскоре и стал перед Апсихом сам хан.

— Это правда или ты хочешь разозлить меня?

— Не было бы правдой, разве я посмел бы объявляться перед своим повелителем. Есть верные вести: потому не идет через Дунай, что боится язвы. Следует воспользоваться этим и замириться с ромеями. Советники ждут тебя, предводитель. Приди и вразуми, как быть.

— Только не сегодня. Завтра.

Советоваться было о чем. Первое, можно ли полагаться на Таргита, если он все еще сидит на Родосе, а второе, с чем пойдут к ромеям? С тем, что и прежде: чтобы платили субсидии? После неудачного похода во Фракию не приходится как-то вспоминать о субсидиях.

— А если предложить им их пленных? — подал голос кто-то из советников.

— Как — предложить?

— У нас их двадцать тысяч. К зиме должны сбыть, иначе погибнут. А где сбудем, если работорговые рынки сплошь византийские? Вот и пойти с этим к императору: пусть платит половину или четверть цены и берет себе своих легионеров.

— Это может быть поводом к переговорам, однако не резоном. Ищите резоны.

Искали день — и не нашли, искали второй — тоже. А на третий же ромеи подоспели и подсказали. Пришло посольство от Коментиола и потребовали, чтобы им вернули стратега Каста. Без него, мол, не могут уйти от Дуная.

Совет и оживился: причина для переговоров есть. Но не о том подумал в тот момент Баян.

— Это как — отдать? Без мира и согласия? Чтобы тот же Каст повел завтра ромейские легионы на аваров.

— Стратег Коментиол дает слово: уйдет от Дуная, когда вернете Каста. А это и будет началом переговоров о мире и согласии.

Советники не только зрением — всем видом своим рвались к Баяну, пыхтели подсказать ему: соглашайся. Но Баян закусил уже удила, ему не до советников.

— Стратег Коментиол говорит одно, а император может сказать другое. Заявляем о своем желании обменяться посольствами — и немедленно, а уже посольства договорятся, как быть с миром и согласием между нами, как — с Кастом.

Ромейские нарочитые все еще пытались заверить Баяна: то, что легионы их снимутся и пойдут — не верная ли примета о примирении? Но ничего, каган стоял на своем. Единственное, что пообещал послам Коментиола, — Каст будет выделен из числа пленных, до подписания договора будет жить в тепле и достатке. Чтобы освобождение его ускорилось, пусть стратег Коментиол поспособствует, чтобы ускорилось заключение договора между аварами и империей. Послы аварские отправятся в Константинополь в ближайшие дни.

Когда ромеи ушли, посоветовались и встали на мысли: на Таргита не полагаться, собирать другое посольство и повелеть ему держать себя на переговорах с императором и его людьми не как побежденные с победителями, а как такие, которые могут меряться с Византией силой, и, прежде всего, должны сказать императору, что они, авары, склонны жить с Византией в мире и согласии и быть ее стражей дунайских рубежей, однако, в том лишь случае, если Византия будет принимать их за наемное войско, а не за рабов, как было до сих пор; если она, империя византийская, будет придерживаться заключенного с аварами договора и исправно будет платить им субсидии, а не будет тянуть, или совсем будет уклоняться, как было прежде. Если же речь пойдет о выкупе стратега Каста, посольство должно сказать императору: авары готовы вернуть Византии не только стратега Каста, а и остальных пленных — как легионеров, так и людей ромейских с городов и поселков. Однако император должен знать: все, добытое воинами в битве, добывается кровью и принадлежит, значит, воинам или их кровным. Каган не властен отнять их и передать императору. Это может сделать выкуп. Учитывая примирение и согласие, он будет не высоким: всего в полцены. Если ромеи будут упираться, легионеров, как и граждан империи, можно сбыть дешевле.

Послы аварские вернулись из Константинополя довольно быстро, а привезли не так уж много. Император Маврикий соглашался заключить с аварами договор на мир и согласие, однако за сторожевую службу на рубежах обещал платить не сто, а все-таки восемьдесят солидов. За стратега Каста тоже согласился дать столько, сколько потребовали, а граждан своей земли, как и рядовых легионеров, отказался купить.

— Даже за четверть цены? — не поверил Баян.

— Даже за четверть цены. Покупают, сказал, рабов, а они, империя, запрещают кому-либо покупать или продавать граждан Византии. Если авары хотят взять за них солиды, пусть обращаются к родственникам пленных. Это был гром среди ясного неба. И кагана и его советников потрясло это так, что они потеряли на какое-то время дар речи. Ведь они посчитали, сколько будут иметь за пленных в целом, сколько — за каждого в отдельности, и все это — подумать только — выпадает теперь из рук. А, кроме того, что же делать с полоненными? По стойбищам не разберешь их, как рабов не используешь — пораженные язвой, а кормить двадцать тысяч за так… Кто на это пойдет и кому это надо?

— Что вы сказали императору?

— Сказали, что такого договора не подпишем. С пленными пусть как знает, так и поступает, а если вспомогательные двадцать тысяч солидов (к восьмидесяти согласованным) не будет платить, мира не будет, и договор о том с Византией не подпишем.

Не часто нарушает каган общепринятое, то, что перешло к нему от дедов и прадедов рода аварского. А на этот раз нарушил. Не усидел на столе, вышел перед послами и сказал:

— Хвалю за мудрость, послы мои. И за мужество также. Пусть знают ромеи: мы не боимся, — обернулся к советникам и сказал уже не только послам, а и советникам: — Это не беда, что мы оступились перед ними во Фракии, что наши турмы понесли там ощутимые потери. Род аварский — плодовитый род. На место упавших на поле боя, придут другие, моложе и усерднее, чем отцы и братья их. Перехваченная слава — не перехваченная возможность. Мы еще померяемся с ромеями силой!

Не очень уверены были советники, что померяются еще с ромеями силой, тем более сейчас и на равных — турмы вон как поредели и предводитель их постарел уже, лета совершенно отбелили голову, однако услышали его строгий голос — и воспряли духом: так будет! Перехваченная слава — не перехваченная возможность!

— Слава предводителю гордого племени аваров! Слава великому Баяну!

Все, казалось, произносили ему здравицы и все радовались присутствию в себе ратного духа. А между тем это только казалось. Апсих сидел рядом с каганом, однако не кричал «слава» и ратным духом, как другие, не воспылал.

— Чтобы перенять у супостата возможность, — сказал, улучив момент, — надо сначала очиститься.

Сказал достаточно тихо, без надлежащего восклицания, однако все услышали и сосредоточили на нем любопытные взгляды своих глаз.

— От чего?

— Хотя бы от скверны, которую принесли с собой из Фракии.

То ли не знали, как можно очиститься, или не совсем поняли, что имеет в виду.

— Может, хакан-бег высказался бы яснее?

— Можно и яснее. Скажи, каган, что будем делать после всего, что привезли послы от императора, с его недобитками — пленными? Мор, занесенный ими, набирает силу. Он многих забрал уже, еще больше заберет людей, когда ничего не сделаем и немедленно. К зиме идет.

Каган взвешивал и взвешивал его пристальным взглядом.

— Хакан-бег не знает, что делать? Вывести в поле и посечь.

Советники скрестили на своем предводителе посоловевшие от изумления глаза и отмалчивались.

— Все двадцать тысяч?

— А как же? Императору не жаль их, четверть цены поскупился дать, а вы удивлены, у вас дрогнула рука?

— Это двадцать тысяч, Ясноликий!

— Другого совета нет. По стойбищам таких не пошлете, на рынках тоже не продадите. Кто купит, зная, что между них ходит мор? Чтобы положить этому конец, остается одно: вырезать пленных. А чтобы все это не бросалось так сильно в глаза, отбирайте по сотне или тысяче, выводите в поле и напускайте на каждую тысячу новую турму, желательно молодых и самых молодых воинов. Пусть учатся мужественному делу и закаливают для грядущих сечей сердца.

XXXI

Дело шло к передзимью. Все чаще и чаще заволакивало небо, выпадал на землю дождь, и Светозар что ни день, то надежнее убеждался: он бессилен вылечить столько людей, тем более защитить их собой. Напрасно, что среди пленных знает многих и многих, которых давали ему в помощь, собирали травы и готовили отвар, убирали и умели убедить слабых — их место в особом углу оврага; даром, что отныне свежевали подаренных коней и следили, чтобы все, что идет в еду, шло по возможности чистым, незагрязненным. Старания и только лишь сдерживали распространение мора, побороть не могли. И здесь, на паннонском берегу Дуная, и там, за Саввой, ширилась и ширилась она среди пленных, много унесла жизней, и еще больше грозилась забрать.

— Надо что-то делать, — обратился к обрам и уповал: они это видят, стоят близко к тем, кого постигла безлетье, не должны оставаться равнодушными. Но обры не торопились что-то делать. Одни отмалчивались, другие похлопывали его по плечу и говорили, усмехаясь: «отвар, отвар. Давай отвар». Наконец, когда надоел им, напоминая, и совсем вызверились.

— Пошел прочь! Каган думает, каган знает, что делать!

— Почему не действует? Не к лету, к зиме идет. Его отгоняли нагайкой и снова говорили:

— Пошел прочь! Придет время — сделает.

А время шло, дождь что ни день, то выпадал чаще, мочил чувствительнее, и веры, что каган думает о них, пленных, сделает что-то, становилось все меньше и меньше.

«Разве до самого кагана податься? — всплыла неожиданная мысль, и, как всякая дерзновенная неожиданность, заиграла перед глазами обольщением. — А почему бы и нет? Я княжич есть. Скажу этим, верным: „Я княжич из антов, предпочитаю видеться с каганом, просить его, чтобы уведомил Антию: я здесь, в плену, родичи не поскупятся, хорошо заплатят ему за меня“, — и те не посмеют ослушаться, переведут мою речь кагану, а уж как увижусь с каганом, скажу заодно и о пленных: надо что-то делать с ними, иначе погибнут».

Счастливая мысль, будто первая ласточка, объявилась — и уже подтвердила надежды, и ожидание и уверенность: да, это верный путь, это, может, единственная возможность спасти этих несчастных. Как-то на весь лагерь пошла гулять весть: император выкупил стратега Каста; Каст, уезжая в Константинополь, пообещал кому-то из легионеров своих: первое, что сделает, вернувшись, пойдет к императору и добьется, чтобы выкупил и всех остальных. Каган продал их за четверть цены, это не такая уж и большая куча золота для фиска, чтобы колебаться или скупиться.

«Каган падок на золото, — мыслил себе Светозар. — Если скажу, что я княжич из Тиверии, за это ухватится и пошлет гонцов своих к брату. А пока тот гонец будет ездить, буду ходить к кагану и все-таки умолю, чтобы дал пленным кровлю, а с кровлей и возможность преодолеть язву. Да, каждый раз буду искать повод встретиться и таки добьюсь своего».

На том стал, того и держался. Оставалось одно: выбрать удобный момент и того из обринов, кто пойдет к кагану и скажет, чего хочет княжич из антов.

Такой обрин не замедлил объявиться — это был тархан одной из турм, пришедший на помощь охране.

— Ты действительно есть эскулап? — спросил Светозара, когда его привели и поставили перед, довольно, молодым, почти его лет тарханом.

— Да так.

— Среди пленных много пораженных язвой?

— Чуть ли не каждый десятый. У меня есть к тебе челобитная.

— Потом…

— Она касается меня лично, однако, и этих несчастных тоже. Я не только эскулап, принимавший высшие науки в Константинополе. Я есть княжич из Тиверии, с Антской земли.

— Вот так?

— Вот так, достойный. Хотел бы видеться с каганом, тем более, что мы виделись уже с ним в Чуруле, и просить, чтобы послал гонцов своих и уведомил князя Тиверии, что я здесь. Будет иметь хороший выкуп за меня.

— Все равно потом. А сейчас отберут тех из пленных, наиболее больных, надо отвести их в укромное место с покоем и кровлей. Светозар заметно выпрямился и прояснился лицом.

— Это правда? Каган позаботился уже о пленных?

— Да. И прежде всего о пораженных язвой, их наберется тысяча?

— Достойный предводитель. И две уже наберется.

— Тогда отбери первую тысячу. За другими придут позже.

Светозар метался в том углу, где лежали слабые, будто на поле боя. Бросался к одному, оставлял, заметив, что он мертв уже, и спешил к другому, от второго — к третьему, и всем говорил: «Вставайте, братцы! Вас, слабых, первыми поведут в лачуги, в тепло и уют. Каган сжалился над вашим безлетьем, заботится уже о вас». Когда набрал тысячу и вывел из оврага, задумался на мгновение и все-таки спросил тархана:

— Так, может, и я с ними?

— Да нет, — возразил. — Здесь остается большинство, оставайся и ты.

Не стал настаивать. Хотя с обрами ушли те, кто едва переставлял ноги и несли свое до конца изможденное тело, и в лагере, оставалось значительное и значительное большинство. Но его не мог не брать в расчет: это большинство вон как заволновалось, услышав, что их забирают из этой ямы под открытым небом. Кто успокоит их, когда дойдет до отбора. Если в эту тысячу всем захочется пойти первыми? Для казни обры держат отдельно, далеко, надеющиеся на выкуп, центурионы не очень в почете у легионеров. Он, Светозар, единственный, кому подчиняются все. Что будет, если бросит и уйдет? Не лучше ли давать каждой новой тысяче, идущей из лагеря, центуриона, на все время в пути и там, куда прибудут, а самому давать его здесь?

Очередь на следующую тысячу наступила вскоре, но пришли за ней не те обры, принимавших до этого, пришли другие. И тархан был другой, да и речи не те. Не спрашивали уже, слабые или нет, сказали выставить тысячу — и повели. А через некоторое время оттуда, куда вели, прискакал один, выбросив, вероятно, из седла одного из неосмотрительных обринов (это были, как вспоминает теперь, преимущественно, отроки), прискакал и крикнул с крутопади, что поднималась над оврагом:

— Не верьте аварам! Они не до города Сингидуна ведут нас. Выводят в поле и вырезают всех!

Произнес одним духом и исчез, наверное, заметил: его заметила охрана, спешит, чтобы схватить или убить. А все, кто услышал, не знали, как им быть. Верить не хотелось, однако и не верить не могли. Не такой он испуганный и встревоженный был, то, что объявился и крикнул: «Не верьте аварам!» Да, не так встревожен, чтобы не верить ему. Да и кому это надо было так подло шутить и с кем?

— Друзья! Это похоже на правду! Не пойдем больше из оврага, когда придут и будут брать!

— Возможно ли такое? Или они, авары, не люди?

— Да ведь нет! Варвары они!

Многолюдье человеческое не просто шумело уже — бурлило. Сначала собирались и совещались небольшими кучками-общинами, вероятно, те, что успели подружиться за время похода или плена, и, ничего не решивши своей особой группой, бросались к другой, многолюдней или мудрее.

— Не поддавайтесь, когда придут и будут брать! — кричали громкие. — Сидеть в лагере вместе и держаться вместе!

— А что высидим?

— Да, так, что высидим? Да и позволят ли сидеть? Будут приходить, и будут брать силой.

— Должны послать своих нарочитых в кагану. И немедленно! Пойдемте к охране и скажем: пока не вернутся наши нарочитые от кагана, никуда не пойдем!

— А если не послушаются?

Это подал голос он, Светозар. Потому что видел, был уверен: и одни, и вторые только хватаются за спасительную мысль, а советуют не то, что поможет.

— Стихли на мгновение, однако, только на мгновение.

— А если не послушаются, броситься и сокрушить!

— Это уже дело. Я тоже так думаю: если авары действительно намерились вырезать нас, другого выхода нет и быть не может. Мы без оружия, это правда. Но нас вон, какая сила. Если возьмем в руки дубинки и будем мудрее стражи, преодолеем ее, ей-богу. Поляжет нас немало, это тоже правда, но не все.

— Дело говоришь, эскулап.

— Да, мы тоже присоединимся! Идем толпой на охрану. Она не такая уж многочисленная. Пусть ляжет тысячу нас, зато все остальные разбегутся по окружным оврагам, по дунайским зарослям — и пусть ищут ветра в поле.

Собранное до сих пор многолюдье забурлило, бросилось к запасам для костров хвороста, каждый выбирал себе удобную если не для нападения, то для обороны дубинку. Авары заметили это и догадались, видно, к чему идет: спешно сели на коней, приготовили оружие и встали рядом.

Другого выхода из оврага не было, только через них. Но толпу пленных и эта запруда не сдержала. Светозар шел впереди, поэтому первый и остановился перед всадниками, которые встали ему и его друзьям на пути.

— Что случилось, эскулап? Куда отправляетесь?

— К тебе, предводитель.

— И все?

— Да. Желаем знать, зачем держите нас в этой яме, и до каких пор будете держать? Каган велел вести в тепло и уют, так берите и ведите.

— Придет время, возьмут.

— Почему не сейчас?

— О том знают другие, не мы.

— У пленных лопнуло терпение. Они предпочитают, чтобы вы сейчас уже брали их всех, сколько есть здесь и вели в Сингидун.

— Сказано: вернитесь назад и ждите!

— Чего, смерти?

Тархан потянулся к мечу, хотел, видно, пригрозить Светозару, и в этот момент произошло то, чего и Светозар не ожидал: кто-то из пленных вырвался у него из-за спины и огрел тархана, по чему видел, дубиной. Другой воспользовался этим мгновенно и выбросил предводителя стражи из седла. На помощь ему не замедлили прийти авары. Передние из всадников вздыбили жеребцов и бросили их на толпу. Вскрикнули убитые и упали молча. Но пленные не замечали этого. Кто мог, тот защищался бил супостата своей дубиной, кто дотягивался до стремени, то хватал всадника за ногу и довольно ловко и сильно, для изможденного, выбрасывал его из седла. А там, на земле, били поверженного те, кто шли вперед потоком. Потому не сомневались больше: тот, что стоял на взмыленном жеребце над крутопадью и кричал всем, кто был внизу: «Не верьте аварам» — был им верный друг, жизнью своей пожертвовал, все же вернулся к оврагу и предупредил тех, что в овраге: авары обрекли всех на смерть. А у обреченных нет выбора. Гибли от мечей, под копытами коней и не обращали внимания на это, как угорелые кабаны, перли и перли на аваров, пока не затопили их собой или заставили отступить и сойти с пути.

Что было дальше, только боги и могли увидеть с высоты. Рассказать же или помешать — вряд ли. Гудела от топота тысяч и тысяч ног земля, слышалось тяжелое, похожее на шум прибоя в бурную ночь дыхание, время от времени крик кого-то из пораженных или изможденных. Не мольба о помощи — последнее прощание с миром или упрек миру. В этом страхе-беспамятстве, в порыве, что знал одно — уйти от погони, не стать жертвой варвара-авара, вряд ли кто думал о помощи. Авары, одержимые в злобе, скакали стороной и улюлюкали, одни повелевали что-то, другие спешили осуществить это повеление, иные наседали на пленных и разили молча. Урон от их мечей, как и от стрел, мизерный, его даже не замечают, но, все же, пленные шарахаются время от времени, похоже, будто хотят пробить стену и не могут, опять отскакивают и бегут, силятся перегнать самих себя. Толпа от этого еще заметнее бурлит, кипит, напоминает стадо испуганных зверем коней, до предела обуявших и испуганных, нацеленных на одно — бежать, не поддаться, из кожи вырваться, но быть дальше от беды-угрозы.

Или до смотрин здесь и или до мыслей о помощи? Знают же: бегство — надежда, как есть надежда и уверенность: спасение возможно пока в группе. Поэтому пленные и держатся ее. Бегут, сколько есть силы, и заботятся об одном: не споткнуться бы и не отстать бы от группы. Кто решился на невозможное, тому не следует останавливаться на полпути. Разве не знали: они пешие и беззащитные, а те, которые преследуют — при оружии и на конях, успеют и порубить многих, и помощь позвать. И пусть… их беглецов, которые были только что пленными, вон сколько, всех не порубят, как бы не старались, тем более, что и овраги не так и далеко уже. Да и бежать не под гору, в долину. Когда почувствовали это, а тем более увидели: бегут не под гору, — в долину, и совсем воспряли духом. Прибавилась к ногам сила, радость-радость засветилась в глазах. Через то, по-видимому, и не поняли, отчего это авары, которые уподоблялись до сих пор псам и свирепо бросались на свою жертву сбоку, вырвались, вдруг, вперед и погнали коней туда, куда бегут и пленные, — к оврагу. Лишь спустя, когда они достигли его и стали показывать на встревоженную толпу, приметили: проселком, который шел выше оврага, ехали многочисленные всадники, не та ли очередная турма, которую предводители аварские послали к оврагу-лагерю на расправу с пленными.

— Братцы! — успел заметить, что и другие, Светозар, — Поворачиваем направо, побежим к Дунаю! Теперь только он спасет!

Видели: призванная на помощь турма засуетилась уже, всадники стали пришпоривать и вздыбливать не охваченных отвагой жеребцов, направлять их на беглецов, таких близких уже к спасению и поэтому все еще не уверенных, надо ли сворачивать куда-то.

А турма подняла тем временем мечи и пошла на них лавой.

Боже милостивый! Спаси и помилуй! Кроме Дуная и его пречистой воды, теперь действительно не на что надеяться.

Кто-то падает, обессиленный страхом, такой видимой уже неизбежностью, кто-то обходит его или перепрыгивает через него и бежит, куда видит, а вернее — куда все. Часто и сильно дышит в поле, отражаясь, мощное человеческое дыхание, гудит земля от топота ног, а еще больше — под ударами копыт, и небо дрожит от страха и удивления перед тем, что творится на земле. Потому что кони настигли уже пленных и всадники не жалели сил и не слышали упреков совести, рубя обреченным головы или доставая их копьями. Напротив, свирепствовали от того, что пленные бегут кучей, один в один, что эта совокупность не позволяет им гулять свободно: убивать одного, выбирать другого, убив другого, выбирать третьего. И все — на лету, не останавливаясь, давая возможность проникнутому буйством сердцу насладиться изобретательностью ума, ловкостью рук, силой юности тела.

— Обходите эту толпу с одной и другой стороны! — повелел кто-то из аварских предводителей, — Пересеките им путь к воде!

— Пусть скачут, — угомонил его другой. — Дунай широкий, если его и переплывут, то всего лишь единицы.

— Они поражены мором, загадят реку! Повелеваю: порубить их на земле!

Порубить так и порубить. Или им, молодым и сильным, не справиться? Махали и махали мечами, даже подогревали себя гневом, когда те, которые были обречены на смерть, пробовали уклониться от безошибочного удара или прикрыться дубиной. А в гневе были еще злее и предприимчивее. Вот только заслонить пленным путь к воде так и не смогли. Ибо, кого валили они, словно траву в поле, были будто растерянные. Ничего не замечали вокруг себя, ни на что не обращали внимания. Перли и перли к берегу, а с берега — головой в воду.

Преследование становилось похожим на кровавую бойню. Где был и что делал в той кровавой бойне тархан, меньшие его предводители, воины аварские не ведали. Потому что не глядели и не рассматривали, ослепленные кровью, что лилась через меру. И обреченные побудили их к этому. Ни один не поднял вверх руки, прося пощады. Даже те из них, которые падали уже, пораженные, оглядывались и говорили своим видом, последнее, блеском угасающих глаз: «А все же всех нас вы так и не порубили».

XXXII

Горы Карпаты, восточные Альпы — исконно славянская земля. Как и предгорья, как и долины, что лежат между Дунаем и горами. Они — их зеленый и уютный дом, милая сердцу дедовщина. Да, и богатая, и уютная, и милая, но не очень вольготная. Тесно народу в тех горах. Подгорье, правда, просторнее, долины и вовсе безграничны, богаты землей-плодоносицей, но нет жизни здесь народу славянскому. О покое и помышлять не стоит. Приходили когда-то давно готы разоряли поля, обирали народ и уже обобранный заставили потесниться в горы; пришли гунны — тоже обобрали их и побили, а уже побитых вытеснили из долин в горы. Теперь обры объявились. И так без конца. Битый путь народов назвали их землю, край их дорогой и милый и заставили задуматься, в конце концов, а не пора ли покинуть эти горы и предгорья, если не всем, то младшим, тем, для кого нет здесь ни поля, ни раздолья, у кого есть зато сила и есть, следовательно, способность добыть себе другую землю?

Может, и не родилась бы такая мысль, не засветился бы такое намерение, если бы не те же насильники. Приходили на их землю и брали их с собой в походы, на разбой к соседям. Пошли так раз, пошли второй и укоренилось. А привычка, как известно, вторая натура. Подпирала нищета, подпирал голод, поэтому и должны были потакать молодцам, пока не удостоверились и не стали мысли: почему бы не пойти и не сесть в задунайских землях всем своим родом? Край богат, а ромеи другим заняты — и в Африке сражаются, и персов стремятся вытеснить из тех мест, где им выгодно, и Италию силятся вернуть в лоно Восточной Римской империи.

Возбудилась мысль — возбудилась и кровь у молодцов-склавинов, собрали вместе молодую силу, и пошли за Дунай. И не зря: сели там, в Иллирике, сели и сидят, как крепость склавинская, их успех многих манит. Идут и утверждают себя в Иллирике, хотя таких, которые ходят только на промыслы, тоже хватает.

Потому и собрались сегодня в жилище старшего из князей склавинских — Лаврита: с промыслами за Дунай слишком зачастили, так зачастили, хоть стражу ставь — не от ромеев и не от аваров, все-таки от своих, чтобы не отправились туда, где мозги могут вытравить.

— Вы забываетесь, — говорил князь-отец и остро поглядывал из-под седых бровей на князей окольных земель — то на Ардагаста, то на Пирагаста, то на Мусокия, — забываетесь, говорю, что беда не одна ходит, а с детьми. Мало вам было нашествия обров? Не убедились еще: если были вместе, не ходили по ромеям, земля наша не понесла бы опустошение, а следовательно и лихолетье.

— Обры поплатятся еще за это, — не удержался и пригрозил суровый нравом Пирагаст. — Еще будут поджарены пятки и в морду биты, дайте время.

— Дайте время! — не менее грозно передразнил его князь-отец. — Вы имели его и пустили через свою несообразительность по ветру. Надо было не на ромеев идти тем летом, а держать свою силу наготове. И сейчас не об отходах следует думать, а об обрах. Слышали, поломали зубы на ромеях, должны были отступить перед ними и засверкали пятками из Фракии. Вот и было бы, ваше время, удобный случай пойти на них и отблагодарить за опустошение. Так можно было бы отблагодарить, что и вовсе не знали бы, где им сесть. А вы пошли за Дунай, на Фессалонику нацелились. Вот и есть теперь: и Фессалоники не взяли, и от обров не избавились.

Князья покряхтывали себе и чесали чубы.

— Кто мог знать, что они пойдут на ромеев. Вроде заодно с ними, на службе у них находятся.

Это мыслил вслух Ардагаст. Мусокий, поддерживая его, пошел еще дальше:

— Если бы мы знали, что между ромеями и обрами несогласие, давно столкнули бы этих Асийских захватчиков за Дунай.

— Так и есть, что мы ничего не знаем, — показал в его сторону клюкой князь-отец. — Вот и беда наша! А должны бы знать, прежде чем решаться идти куда-то, делать что-то. Уверен, через эту неосведомленность свою и через самоуправство и терпим беду. Кто что надумал, то и делает, кому чего захотелось, того и добивается. В единстве мы живем или не в единстве? Являюсь я вам князь-отец или не являюсь им? Паннонские славяне от нужды откололись. А вас, какая нужда клонит к тому?

Он был не на шутку разгневан, князь Лаврит, и младшие, подвластные ему князья Склавинии должны были потупить взоры и умолкнуть на целый час.

— Может, и так, — сказал Ардагаст, — И наверное, так: прежде чем идти на кого-то, надо знать, какую силу он имеет и где эта сила. Однако и не идти мы не можем уже, отче-князь. Во-первых, те из наших, которые ушли за Дунай и сели в ромейских землях, где чувствуют себя твердо, просят удвоить, а то и утроить ихнию силу нашей, а во-вторых, наших бессильны мы держать тут.

— Горе земле, — поднял к небу свои старческие руки Лаврит, — горе земле, чьих детей посетит равнодушие или пренебрежение к ней! Боги! Такую благодать подарили вы людям, подарили эти горы и предгорья! Чем провинились они перед теми, что зовут себя сыновьями Склавинии?

— Горы — ничем, милостивый князь. И наш край тоже ничем не провинился. Они у нас лучшие из лучших, другие такие еще поискать. Народ чужеземный является тому виной. Сам говорил не так давно: кого только не было тут, и все топтали нам грудь, а вместе с тем и облюбованность нашу краем и землею. Обры чуть ли не больше всех наглумились над той облюбованностью. А тут и повод есть: те, что живут между иллирийцев и фракийцев, зовут к себе и хвастаются, между прочим, покоем.

— Какой покой, думаю, видели и знаете: обры прошлись лавою по всей Фракии. А где объявляются обры, там кровь и татьба наинемилосерднейшая.

Он был удивительно упрямый ныне князь Лаврит. Такой недовольный ими и такой упрямый, что у Ардагаста сомнение закралось уже в сердце: не удастся ли склонить князя-отца на свою сторону? А склонить надо. Но волна, что родилась между воинов склавинских, ее не сдержать уже.

Сказал, как думал:

— То есть вы запрещаете поход?

— Не советую. Если хотите, то и запрещаю. Ромеи побили обрина. Они в силе сейчас. Вы, знаете ли, какая это сила? А если это — палатийские когорты императора, те, что успели вернуться из Ирана?

— Про это должны узнать до похода.

— Так сначала узнайте, а потом идите уже ко мне за согласием. И еще скажу вам, князья Склавинии: не туда направляете вы свои мысли. С Византией мы раньше соседствовали, будем также соседствовать и дальше. Говорил уже и еще скажу: обры — вот кто супостат ваш первейший. Говорите, есть сила, способная и себя защитить, и тем, что на территории Византии живут, помочь. Так бросьте прежде эту силу на обров, сотрите их с лица земли нашей, а потом уже про все другое думайте и заботьтесь. Они разгромлены, слышали? Это же случай из случаев. Не супостатов — союзников, может, следует искать вам сейчас среди византийцев.

Князья переглянулись.

— А что, это действительно так. Князь-отец дело говорит: обры разгромлены, это и есть она, возможность добить их и избавиться от беды. Вспомним, кто разорял нашу землю больше всех? Они обры! Кто угрожает ей и будет угрожать? Также они!

— Братцы! — поднялся высокий и сильный Мусокий. — Князь-отец правду сказал: это первые и самые сильные наши супостаты. На них и устремим свою силу. Тем более, что есть подходящий случай. Они прежде не были друзьями ромеев, отныне и вовсе не будут ими. Знаете, что учинили обры на этих днях с пленными ромейскими! Вырезали их.

— Как?

— Хотели продать тем же ромеям, а у императора или фиск опустел до предела, или еще что-то помешало, однако отказался купить у обров своих легионеров. К несчастью, те начали умирать, пораженные язвой, тогда каган и велел своим турмам: вырезать все двадцать тысяч, чтобы не распространяли язву.

Ему не поверили. Сидели, потрясенные, и подавленно молчали, правду говоря, ждали еще чего-то.

— Откуда князь знает такое?

— Из весьма достоверных уст, братья. Видел на торжище одного из сбежавших от казни и тем спас себя от смерти. Хотите, я доставлю его сюда, сами услышите. Тем более, что он — не ромей, из наших есть, славян. Княжич антов.

— Так? Почему же оказался среди пленных ромейских? Был воином или стратегом у них?

— Да нет. Изучал науки в Константинополе. Возвращался после завершения исследований домой и оказался в лапах обринов-татей.

— Приведи его сюда, — оживился и подобрел князь Лаврит. — Такой много может знать.

XXXIII

Склавины не имели таких, как у ромеев, городов и крепостей. Жили селениями и норовили сесть ближе к жилищу властелина, построенного в удобном для обороны месте: над речной крутопадью или на возвышении. Каждое такое жилище имело тайный доступ к воде, и было достаточно просторным, чтобы в нем поместился в лихой час народ прилегающих селений, даже их необходимый скарб. А еще оно имело вокруг надежные постройки с высокими и доступными стенами, и башни с бойницами и ворота, перекрывающие вход. Жилища те именовали градцами, а их хозяев или всего лишь властелинами, или князьями, это значило, какой был властелин и как много селений могло найти защиту в его градце, когда народу грозил супостат. Именно поэтому — и, видимо, только поэтому — среди склавинов, было, слишком много князей, а те из них, которые имели беспокойную душу и могли повести за собой окольный народ, когда речь шла про оборону края или поход за Дунай, величались великими и уважались больше, чем другие, кроме старшего князя-отца. Мусокий принадлежал к великим князьям и его градец-острог больше, чем по всей околии, и торжище при градце, многим известно. На нем всегда толпился народ, хватало его и в тот день, когда Мусокий получил повеление Лаврита отправить, ушедшего из плена, анта на совет князей склавинких. Шорники-седельники продавали седла, сбрую, ткачихи-тетки красочные, расшитые туники, скудельники — свои изделия: крынки, поставцы, корчаги, глиняные сосуды. Но чуть ли не больше толпилось его людей, в рядах, где продавались хлебные лепешки, парное молоко в маленьких крынках, сыр овечий, жареное там же, при покупателях, мясо. Аромат его выворачивал Светозару нутро, и он сел дальше от соблазна к гуслярам, каликам перехожим. Некоторое время сидел и прислушивался к их песням, к беседам-пересудам, наконец, не утерпел и попросил, чтобы кто-нибудь дал и ему поиграть на гуслях.

— Играешь? — поинтересовался старший.

— Да.

— Это пожалуйста.

Сначала наигрывал только и прислушивался к голосу струн. Далее решился и запел.

Песня его была негромкая, грустно-печальная, однако голос раздавался где-то из глубины естества, и трогало торговых тем, что говорило существо. Подходили, позванные забавой, становились и слушали.

Золотые чудо деньки

Боги мудры мир творили:

Между долин клали горы,

С гор реки пускали в долы;

Там лесами склоны покрыли,

Там дали приволье злакам,

Тварь пустили из рук богатейшую

По земле гулять вольготно.

И для высших божественных целей

Сотворить благоволили

Род человеческий, — всему украшение

И премудрости надежду.

«Вот, — сказали тому роду, —

Чистое небо, тихие воды.

Живи, плодись, производя то благо,

Для которого и мир создавался».

И народ послушался богов,

Сел и размножался упорно.

Только одного не взял, ярый,

Себе в себя,

Что тварь земная

Данная ему для помощи

В делах ролейных, не для еды.

Не взял — и тем погубил себя:

От потребления крови дичи

Пусть дотоле, незаметно медленно

Терял облик человека

И принимал облик зверя.

Сам того не замечая, Светозар перешел на рассказ-речитатив, вдохновенно и возвышенно напоминал народу, какая благодать процветала в лучшее, чем это, время на долинах и в горах безбрежной Ойкумены — от влюбленного в мир человека и человечной Эллады до Дуная и от Дуная до Студеного моря, пока не возбуяло в человеке звериное и не погнало это обеспокоенный народ с одного конца мира в другой. Сначала пришли на Дунай римляне и окропили покой-мир земли человеческой кровью, потом нашлись готы, вслед за готами вломились дикими ордами гунны, наконец наслано злой силой и обры. Что творили те, которые топтали землю при Дунае до обров, склавины, пожалуй, знают. Но знают ли они, каких соседей заимели, пустив на Дунай обров?

Светозар имел такую привычку: прищуривать, напевая, глаза и все, что шло от сердца на струны, видел, как наяву.

…Пока бежал вместе со всеми, кому указал путь к спасению, не очень оглядывался. И без того знал: поляжет их преследуемых не только стражей, но и турмой конных, немало. Когда оказался в Дунае и огляделся, потерял и ту мизерную силу, что имел: поле при овраге, склон, спускавшийся к Дунаю, были устелены трупами — где реже, где гуще, а порой и вовсе кучей. Да и среди достигших реки и ищут теперь спасения на противоположном берегу Дуная, немало таких, которые едва держатся на воде, а, то и вовсе могут держаться. Побежали, одержимые мыслью: там спасение, а оказались в воде, вспомнили: они не умеют плавать! Вспомнили и стали взывать о помощи, а то и, не крича, исчезали под водой. Кто поможет таким? Дунай вон, какой широкий, стало бы сил самому спастись в нем.

До боли обидно было. Это он повел этих людей на гибель. Это из его уст слетели слова: «Теперь только Дунай нам поможет!» По себе мерил.

«А можно было спастись как-то иначе? — оправдывал свой поступок и пытался отыскать резоны. — Тех, что преодолели дунайскую ширь, все же гораздо больше, чем погибших и ушедших под воду. Вон как покрыли собой плес. Когда все достигнут берега и уйдут от погони, оснований для упреков себе все-таки не будет».

Преследуемый даже перед лицом смерти молит покровительства. Умоляли его и Светозаровы собратья. Знали же: самое страшное позади: погони избежали, карающий аварский меч в Дунае не получит, а противоположный берег молчаливый, тех, которые могли бы стать им на перепутье, нет там. Почему бы не верить в более счастливую, чем была до сих пор, судьбу — и не тянуться из последних сил? Широкий он, Дунай, не такой уж и тихий, как о нем говорят? Напрасно. Когда речь идет о жизни и воле, все возможно и все посильно!

Но тем и горькая она, судьба гонимых и униженных, которых не только люди, боги тоже преследуют. Обры, то ли переплыли где-то на противоположный берег, или докричались до других своих — тех, что стояли все-таки на той стороне Дуная и заметили потасовку между карателями и обреченными, пленные не успели и уверовать, как следует: они близки к спасению, как там, на противоположном берегу, объявилась еще одна турма, и спешила она не куда-то, все-таки по их души.

«Это все уже», — подумал Светозар и не стал грести. Так потрясен был их неожиданным появлением, не то, что порываться куда-то, думать, казалось, не захочешь, все же только какое-то мгновение. Зажатая тем мгновением мысль вырвалась вдруг и блеснула новой надеждой. — Не уходите из воды! — крикнул близким. — Возвращайтесь на середину реки и плывите по течению! Теперь вода только спасет…

Мог ли думать в тот момент, что у обров, кроме мечей, есть еще и другое оружие — стрелы? Пускали и пускали стрелы в пловцов — с одной и с другой стороны. Кого не успели убить с первой засады, садились на коней, забегали вперед и снова целились. Пока не добились своего: ряды жаждущих спасения совершенно поредели до ночи, а тех, что избежали наказания и удержались на воде, была так мало, что когда спустилась она, ночка-спасительница, на землю и спрятала беглецов от дурного глаза, авары удовлетворились, видимо, тем, что сделали за день, и махнули на остальных пленных рукой.

У певца, чем дальше, тем больше собралось торговых людей, но он не обращал на это внимания. Был в плену гуслей, мелодии, а еще того, что воспевала собственная душа.

Не хвались ты, словене,

Что вольготствуешь в струях

Отца Дуная, Тисы-сестрицы,

Но быстрина мутная стала,

Ложь и позор на дне спрятала.

Животворной быстрине.

Дунай славен, славен не водой,

А недолею людской.

Когда песня смолкла, стоявшие вокруг и слушали, не тронулись с места. Смотрели на певца и отмалчивались, будто жены. Только погодя где-то вздохнула одна, за ней вторая, далее перекинулись и словами, сердобольнейшие подходили и даже давали Светозару посмаги, запеченное на огне мясо.

— Поешь, милый, — просили.

Другие, неосведомленные, расспрашивали тем временем:

— Кто он? Откуда будет?

— Не видите разве? Один из тех, что спаслись, плывя по Дунаю.

— Ой, то Дунай… И многие погибли их там, Сарака?

— Не спрашивайте и не знайте, лучше будет. Те, что подоспели и видели после, говорили: Дунай вспух от трупов. Как подрезанные в лесу деревья, плыли по нему утопленники.

Гомонили все больше и больше. Нашлись такие, что не поверили своим, подошли к Светозару и принялись расспрашивать, все ли то правда? Но им не суждено услышать ту правду: подъехали всадники и заставили расступиться.

— Князь. Князь Мусокий, — зашумели.

Тот, кого величали князем, шел прямо на Светозара.

— Достойный родич, — сказал, сближаясь, — князь-отец Склавинии предпочитает видеть тебя. Если есть на то ваша милость, вот жеребец, садись, поедем.

— Это далеко?

— Не так, чтобы очень. За день будем там.

— Мне дар человеческий забрать не во что, — показал на то, что положили перед ним.

— Чем беспокоишься. Там будет что поесть.

— Да нет, это от чистого сердца давалось, этого не смею оставлять.

XXXIV

Мать Миловида лежала на ложе слабая и осунувшаяся, совсем не похожа на ту, что знали прежде. Лишь иногда открывала глаза, с сожалением и болью смотрела на детей, внуков.

«Какая ж ты есть, мать природа, — говорили ее болезненные взгляды. — Нас с Волотом вознаградила, как хотели, — лишь сыновьями, а сыновьям нашим поскупилась их дать. У Радима из трех детей две девки — Добрава и Милея, у Добролика только девки — Ярослава и Добромира. И у Данко девка — Нега. Если и дальше так будет и к добру ли это?»

Устало прикрыла веками глаза и потом, как поборола усталость, посмотрела отраднее: может, действительно так надо? Сыновья — опора стола, а дочери — продолжательницы рода. Вот какие юные и доброликие они сплошь бабьи крапинки собрали. Такие ли не родят сыновей и не дадут родовые достойные ветви? Земля усилиями князя и народа надежным покоем удостоена, почему бы не множиться родам. — Живите, дети мои, — говорила через силу и смотрела устало не так на княжичей, как на их жен, — живите в согласии, в уважении друг к другу. Мир и согласие — заповедь Божия, помните это. А еще берегите обычай рода вашего. Младшие пусть имеют себе за отца старшего, а старшие, как сыновей своих, — младших.

Еще раз посмотрела на всех немощным взором и потом удержала его на Радиме.

— Тебя, княже, — сказала значимо, — оставляю за отца для всех, а тебя, Злата, — за мать. Должны поклясться сейчас, что будете такими при мне: склонять к повиновению непокорных, становиться на помощь слабым и униженным. Прежде всего, помоги встать на ноги наименьшим.

— Успокойтесь, матушка, — бережно коснулась ее руки Злата. — Будто они не стоят уже, разве вы без нас не поставили их. Смотрите, какие они мужественные и пригожие, Ей-богу не они — мы нуждаемся уже в их помощи. Это была правда. Кто-кто, а Злата имела уже тот возраст, когда самой надо думать о помощи. Да, всего лишь на восемь лет моложе своей названной матери. Только и различие, что та такая немощная. Седая, будто голубка, пусть и разных, все же своих имеет детей. Тот, что от первого мужа покойного, сам есть уже муж, не самый ли родной ей бабушке Миловиде. Потому что абсолютно все дедовы капельки собрал: вылитый князь Волот.

— Заботьтесь о себе, мама Миловида, — не умолкала Злата. — Не теребите сердце заботами о нас. Не теребите — и будете здоровы еще. Рано вам собираться в тот дальний, увитый печалью путь.

Слабая прикрыла глаза и тем заставила Злату замолчать. Потому что вид действительно имеет такой, что ой…

Однако мать Миловида собирается еще с силой и говорит то, что хочет сказать.

— Когда у ромеев пойдет на примирение с обрами, пошли, княже, — велит Радиму, — людей своих, пусть найдут там Светозарку и встанут ему на помощь. Чувствую сердцем, нуждается он тяжело, а через смуту во Фракии ни сам не может прибыть, ни подать о себе весть.

— Непременно пошлю, — обещает Радим. — И немедленно пошлю, там, матушка, до примирения дошло уже.

— Правда?

— Ей-богу! Есть верные известия: обры разгромлены, ушли восвояси.

— Слава тебе, боже! — молилась на небо и руки составила так, как всегда составляла, когда становилась перед образами.

Похоже, было, что и забыла обо всех, кто стоял или сидел рядом, уповала на бога и молила у него помощи своему сыну, так надолго заблудившемуся в мирах.

Это были едва ли не самые большие ее терзания. С тех пор как не стало князя Волота и все ее дети зажили своей жизнью, стали менее всего нуждаться в маминой помощи, кроме разве самого младшего, то и делала, что сокрушалась Светозаром и молилась за Светозара. Ей говорили: он в хороших и надежных руках, имеет среди тех, кто учит, вознагражденного мужа-учителя, который клялся смотреть за каждым Светозаровым шагом, оберегать его от злых и завистливых, наставлять на путь истинный, если будет оступаться. Да и сам Светозар не такой уж отрок, не так ли рвался к науке, чтобы пренебрегать ею, а мать пропускала те речи мимо ушей, вытирала слезы и чахла. Пока не произошло то, что должно произойти в ее года: стала жаловаться на сердце и совсем ослабла через эту болезнь в силе.

— Что же завещаю вам, уходя? — смотрела поочередно, то на одного, то на другого из сыновей своих. — Отец хотел, чтобы выросли из вас храбрые люди, защитники земли Тиверской. Будьте достойны тех его надежд. Кажется, все делала для того, чтобы выросли такими. А еще вот что скажу: не сжигайте меня на огне, похороните, как христианку, с сопровождением человеческим. И поминайте, дети по тому же, христианскому закону. Сами же, как знаете, так и живите. Кто воспринял сердцем и помыслами Христову веру, то пусть будет тверд в ней, кто нет, пусть той держится, что вся Тиверия. Вольному — воля, спасенному — рай. Собиралась уже звать каждого и прощаться, и в этот момент кто-то постучал в высокие ворота соколовежского жилища, а вскоре раздался оттуда и веселый гомон, радостный крик.

Все, кто был при слабой, обернулись в ту сторону, не так заинтересованно, как удивленно: кому в этом дворе может быть весело? Милана собралась уже встать и выйти, но открылась дверь и одна из челядниц, либо та, что радостно вскрикнула перед этим, появилась на пороге и разбила своим появлением грусть:

— Радуйтесь, сладенькая княгиня! — сказала, светлея лицом. — Светозарко вернулся.

Милана со Златой дернулись было бежать вслед за мужьями и отрочатами, отправившихся, не сдержав себя, к двери, но вспомнили о маме Миловиде и остались при маме.

— Мужайтесь, голубка, — улещивали-успокаивали, хотя и не имели его в сердце, покоя того. — Вы переболели свое, достаточно.

Успокаивали княгиню, как могли, а княгиня, знай, смотрела возбужденным взглядом своих глаз на дверь, и ждала сына, и дрожала, ожидая. И когда он появился, в конце концов, у ее ложа, одно, что смогла, протянула к нему свои слабые руки и сказала до крайности изболевшимся голосом:

— Светозарко! Сынко мой опечаленный! Я все-таки дождалась тебя.

С этого дня не Милана со Златой и не челядь княжеская, Светозар просиживал около больной и лечил больную. Только тогда, когда отдыхала, шел в лес, рыскал по оврагам окольным, выискивая травы. Все остальное время или готовил из них напитки, или беседовал с мамой и уверял маму: если будет принимать то, что готовит для нее, она еще встанет на ноги и будет сильной.

Слабая не отказывалась от его лекарств, как и от речей сладких и многообещающих. И все смотрела на сына и вздыхала раз за разом.

— Ой, лебединко, — говорила и печалилась лицом. — Я свое отжила уже. Как ты будешь жить — вот что волнует меня. Все имеют жен, состояние, имеют дома веселые, детей в домах. А где твое состояние и дети где? Простить себе не могу: зачем отпустила тебя за море, в науку ромейскую? Такое безлетье навлекла тем разрешением на твою голову… Думала ли, гадала ли, что сделаю тебя самым несчастным ребенком в роде нашем?

— А может, не такой уж и несчастный, мама?

— Ой, посмотри на себя и заметь, какой есть? Кости и болезнь принес из ромеев, более ничего.

— Ничего, матушка. Замученный я, это правда. Не имею жены, состояния — тоже, правда. Зато есть другое — понимание мира и людей в мире.

— Что с него, твоего понимания? Баяном станешь ходить от жилища к жилищу и будешь бороться с недугами?

— И то дело, почему нет? Но это — лишь часть того, что я могу сделать для людей, земли своей. Говорю, открыл для себя мир и людей узнал точно. Особенно, когда был после ромейской науки в кровавых лапах обринов. Если бы вы знали, матушка, как много я узнал в тех своих странствиях по миру и скитаниям в мире!

— Что же будешь делать все-таки?

— Побуду некоторое время около вас. Сам наберусь силы, и вам постараюсь вернуть ее. Ну, а когда все станет хорошо, пойду землей Трояновой — в Киев, к брату Богданке на Втикаче.

— Зачем так, сынок? Оставайся в Соколиной Веже. Уйду — тебе передам ее. Будешь иметь приют, поле, а с ними и добро и достаток будешь иметь.

— А Остромирко?

— Об Остромирке князь позаботился уже.

— Еще должен свою землю увидеть — всю как есть и людей на земле Трояновой, а уж тогда и остановлюсь на чем-нибудь. Или в Соколиной Веже сяду и буду делать то, что должен делать для земли и людей, или пойду на Волынь, обниму обещанное вечем место, и то же буду делать. Однако это уже потом, как обойду землю и завершу тем путешествием науку.

Мать смотрела и смотрела на него, такого родного ей. Вроде и была склонна согласиться с ним, но, все же, не могла. Что-то мешало ей, и такое большое, что переступить через него не в силах.

— Скажи, — решилась и заговорила, наконец, — принял ли ты, будучи в ромеях, веру Христову?

— Не принял бы — не мог бы учиться, мать.

— И уверовал в нее?

— Того не могу еще сказать. Чтобы быть откровенным, это тоже зовет меня пойти по земле своей.

— Странное говоришь ты, сынок.

— Зато истинное, матушка. Ромеев видел, обров видел. Должен и к своему народу присмотреться, чтобы определиться и стартовать на чем-то.

Помолчала и потом сказала.

— Побудь возле меня, дитя мое. Пока жива, побудь, дальше живи, как знаешь. А Соколиную Вежу я завещаю все же тебе.

XXXV

Сила в Светозара не вернулась еще. И цвет юношеский дал о себе знать: таким же пышным и доброликим стал, расцвел, как и мать его в лучшие свои года. А маму Миловиду недолго держал эскулапским стараниями в мире. Лишь то лето, когда вернулся к ней, побыла и зиму перезимовала. На передлетье, тогда, когда изобиловал уже цвет, пожелала всем, кто посетил ее перед сном, доброй ночи и не вернулась уже с нее. Смирной была в жизни, мирно и отошла из нее. Хоронили ее, как и велела, по христианскому обычаю. Убогими были эти похороны. Народ, повинуясь своей вере и своим богам, не пошел за гробом христианки. И псалмов не пели, провожая в последний путь. Из всех, кто знал, когда и что петь, были лишь кровные, лишь Милана и Злата. А им не до пения сейчас. Зато на поминки-тризну по княгине тиверцы не заколебались прийти. И на тризне не молчали, пили, и ели, и воздавали хвалу княгине Миловиде. Да уж как дошло до пения и танцев, не жалели силы, как и умения. Чтобы знала покойница, что она не чужда им. Чтобы знала и веселая была там, в укромном Ирии, и не гневалacь на них, как сердятся они на нее за то, что относилась к их, тиверскому роду, а приняла к сердцу чужую веру, молилась чужому богу. Княгиня из нее была мягкая с народом добрая, поэтому и люди остаются добрыми.

Грустно стало в Соколиной Веже без мамы. Так пусто и грустно, что Светозару немало силы надо было приложить, чтобы удержать себя в отчих стенах. Если бы не обязанность и не обещание, что он, как и сестры, дал когда-то маме — сделать все, что положено делать, поминая душу покойной, все-таки не усидел бы в этих стенах. Поэтому так, собственно, и сделал: отбыл сороковины по умершей, поговорил с прислугой, дал напутствие, и отправился к старшему брату князя на Тиверии.

— Пойду я, Радим, и надолго. Знаю, обязанностей у тебя достаточно, но, все же, хоть иногда наведайся к нашему праотчему жилищу, спрашивай с челяди о порядке в нем, когда будет такая необходимость, давай его. Вернусь я из путешествий только следующим летом, на тризну-поминки по матери.

— Все-таки хочешь обойти всю Троянову землю?

— Да.

Князь, по всей видимости, не собирался перечить этой прихоти брата, однако не мог не удивляться ей.

— А как же с обязанностью, которую возложило на тебя вече?

Светозар измерил брата внимательным и одновременно веселым глазом.

— Ты рассчитываешь на нее?

— А почему бы и нет?

— Думаю, это было лишь сказано, чтобы примирить то вече.

— Да нет, Светозар. Все, если хочешь знать, ждут твоего возвращения и уповают на тебя. Келагаст творит дела, недостойные князя, а князя-предводителя всей земли и подавно.

— Думаешь, я смогу прибрать его к рукам и поставить на место?

— Если представишь себя достойно, — а тебя, наверное, на это же и учили, чтобы являл именно так, — вече может и попросить Келагаста со стола, отдавши его тебе. Знай, народ недоволен им и князья окрестные также.

— В начальном роду племени дулебского есть свой наследник.

— Того наследника Келагаст не допустит уже к столу.

— На стол не зарюсь, брат, — откровенно сказал Радим.

— А в Волыни я тоже буду и к Келагасту приглянусь. Только не сейчас, погодя.

— Куда же сейчас путешествуешь?

— Пойду по Тиверии, затем заверну к уличам, еще потом — к брату Богданке на Втикач, к росам по Роси и, непременно, в Киев. Тот град на Днепре давно манит меня. А уже после Киева отправлюсь на Волынь.

— С собой кого берешь?

— А ни кого.

— Как?

— Не в поход же иду. Возьму гусли, смирную кобылицу и все. Будем отправляться только к теплу. Себя прокормлю гуслями, кобылицу — травой.

— Пустое задумал, — нахмурился князь. — Будешь отправляться землями, где леса и леса, а в этих лесах множество зверя всякого, еще хватает и татей. Как знаешь, а я же тебя не пущу. Возьми хоть несколько воинов, бери ногаты, другие доходы и еду, тогда уже и отправляйся. Княжеского рода, ибо ты есть. Как можешь кормить себя гуслями?

Был действительно изрядно возмущен и тверд. Видя то, Светозар не стал спорить с ним. Хочет, чтобы было так, пусть будет. Путь, правда, вон какой далекий. Не так уж безопасно вырваться в такую даль одному.

Некоторое время (и довольно длительное) путешествия Светозара и тех, что сопровождали его по Тиверской земли, не предвещали чего-то плохого. Более того можно бы сказать: были щедрые, как на смиренности, так и на раздоры. Стояла, ибо та пора, когда солнце светит красно и ясно, не так часто, как в передлетье, заволакивается небо и выпадают на землю плодоносные дожди. Зато деревья, цветы, травы вон как весело тянутся к солнцу, и земля становится от того веселья нарядной и приятной для глаза. Ей-богу, первые две недели только и делал, что вставал на отдых и наслаждался привольем, особенно на Медоборах, где есть и горы, и долины, поля и лес. Посмотрит в один конец — роскошество зеленой бесконечности, посмотрит в другой — снова бесконечность и соблазны в бесконечности. И сердце заходится от той роскоши земной. По горам кудрявятся одетые в зеленые одежды леса, по долинам гордится дозрелостью буйнотравье, особенно упоенные дарами Земли и Неба цветы между трав. Море зелени и море цветов между зелени. Белых, червленых, синих, желтых, что спаивают воздух благовониями, а естество человеческое — чувством блаженства.

Щедрый сердцем и веселый нравом, княжич не замыкался в себе и не оставался надолго со своими утехами. Беседовал с дружинниками, развлекался в беседах или брал в руки гусли и пел песни. Поэтому и дружинники довольно быстро привыкли к княжичу, которого до сих пор еще мало знали. На расположение отвечали расположением, на щедрость — щедростью. В пути были веселыми собеседниками, на привалах — заботливыми слугами, на привале, когда слишком темно — надежными охранниками. В жилище ночевали или где-то под лесом, не искали и убежища, даже палатки не всегда натягивали. Стелили на щедро устланном сене или траве постель и спали под открытым небом. А то свое очарование и свое приволье. Ложе и тех, кто на ложе, окутывала утепленная со дня и умиротворенная ночью тишина. Лишь время от времени, и то негромко нарушал ее конский храп. Больше ни звука с поля, как и из леса и с неба, что над полем и лесом. Такое бездонно-глубокое оно ранним летом и такое до боли чистое и соблазнительное! Ей-богу, такую чистоту и соблазн и отыскать невозможно. А сколько звезд в небе, а какие празднично веселые они! Не смирение — вознесение духа чувствуешь в себе от тех небесных празднеств. Были бы крылья, ей-богу, не удержался, снялся бы и полетел туда, чтобы прикоснуться к той таинственности или хотя бы поглядеть, какая она близко.

«Не спеши, — урезонивает себя княжич. — Забыл разве, как недавно было от того, когда хотел улететь? Радуйся, молодец, роскошью земли, она не хуже поднебесной».

Только мысль и способна на такое: только радовался Светозар чарами неба, уже опечаленный. Ибо перенесся помыслами на другие земли и увидел другие видения.

«Смогу ли когда-то забыть их? Неужели против того, что испытал там, на Дунае и в Придунавье, пережил под мечами и стрелами аварскими, и время бессильно? Не может быть. Дух во мне не убили, я еще воспряну духом!»

Переворачивается Светозар с боку на бок, силится избавиться от них, видений, что были реальностью, и зрелища, что является сейчас чудом, а прогнать не может. Приходят и приходят в мысли, будят воображение и гонят от него сон.

«Разве встать, оставить ложе? А что это даст? Куда денусь от мыслей о том безлетье, как и от безлетья, что так надежно засело в мозгах?»

Напрасно князь Радим жаловался, провожая брата, где возьмет он, и его путники еду и везде ли возьмут за ногаты. Воины его добывали ее очень просто: там добудут зайца или косулю, там утку или гуся, которых вон, сколько водится по озерам и речным поймам. А сегодня проснулся княжич и первое, что увидел — дружинники хлопотали у выловленной на рассвете рыбы.

— Кому же это боги послали такой щедрый улов?

— Всем, княжич, ибо все будем смаковать уху и это вскоре.

— А все же ловил кто-то один, ну, два.

— Сегодня один, завтра будет ловить другой. Кому выпадает присматривать за конями, лагерем, тот должен заботиться и о еде. Чего зря тратить время?

Смаковали долго и досыта, ибо знали: дальше пойдут леса и леса. Натолкнутся ли в них на земные блага, которые станут для них пищей, одни боги знают. Ко всему же другой землей будут отправляться — Улицкой, к другим людям. Это уж как доберутся до Втикача и загостят у брата Богданки, меньше всего будут думать, чем насытиться. Вон сколько лет не выделись, считай, с того самого дня, как прощались с отцом. Да, с того самого. Тризна по умершему была громкая. Вся земля хотела удостоить князя Волота честью и отдать достойное его деяниям в Тиверии уважение. Поэтому гонцы гнали коней на все четыре стороны света, отправлялись и к князю Богданке на Втикачи. С тех пор много лет прошло, маму похоронили уже. Будет о чем говорить с братом и за столом, и после стола. Если то, что говорит о Келагасте Радим, правда, должны сплачивать силу, которая поставила бы князя дулебов на место или устранила бы, как такого, который посягает на святая святых в общности антов: быть каждому князю, как и каждому народу, господином на своей земле неподвластным другому князю, пусть он будет и князем-предводителем или князем-отцом.

Чем дальше на север отправлялась Светозарова ватага, тем тверже становилась у каждого из ватаги мысль: здесь, в северских селениях, анты живут лучше, чем там, в южных. Когда миновали уличей и встретились с первыми жилищами втикачей, совершенно уверены уже были: все-таки лучше. Вон, какие светлые и весело разрисованные дома имеют, сколько кур, уток, гусей во дворе каждого и вне двора. И свиньи бродят вне жилищ целыми выводками, и скот выпасается стадами.

«Это потому, что втикачи лучше, чем наши, южные поселяне умеют хозяйничать? — спрашивает себя Светозар и сразу же противоречит себе. — Да нет, это потому, что народ здешний давно не знал ратного вторжения чужеземцев, что князья этих земель меньше тратят ногат на содержание дружины и реже ходят на полюдье. У нас, на Тиверии, от дыма князю дай, и от сохи, от угодий дай, и от бортей также дай. А у Богданки, видно, меньше обязанностей, так и народ живет лучше. Недаром же он хвастался, будучи на Тиверии: „Не все нашел, ведя отселенцев в мир, но кое-что нашел все-таки. Народ мой не стоит вне ратных повинностей антской общности, это так, однако земля моя не знает опустошения, что оставляют после себя вторжения чужаков. А это надежная опора для благодати“».

Должен спешить Светозар, чтобы добраться сегодня в Богданов Детинец, отдохнуть после долгих странствий в его доме. Однако не спешит, останавливается чуть ли не в каждом, что попадается на пути, жилище, беседует с поселянами, приглядывается к быту людей втикачских. Воинов начинает смущать это.

— Если так будем отправляться, — отмечают — ночь застанет в пути.

— Не беда. Здесь уже свой народ. В любом жилище заночуем.

Все радовались им на Втикачах, потому что помнили еще: они с Тиверии. Однако заметнее, чем другие, прижималась к Светозару молодое поколение втикачское. Потому что Светозар умел повести с ней речь. Тем расскажет о землях, в которых бывал, о людях, с которыми был знаком; тем, поиграет на гуслях, и споет о судьбе человеческой. А на пение всякий придет и стар и млад, пение, не надежнее ли всего, соединяет его с поселянами.

— Не зовет Тиверия? — интересуется у старейших, тех, что переселялись вместе с Богданкой.

— Когда-то звала, и очень, — отвечают задумчиво, — теперь перестала звать.

— Почему так?

— Кровных, что больше всего звали, не стало, умерли уже, те, что есть родичи другие, забылись. Право, потому что кровь уже не та, и зов не тот.

— А земля? Дары-удовольствия ее с юношеских лет?

— Это как сон. Да и то берите на заметку: других должна утешать — детей, внуков. До земли этой приросли уже сердцем. Щедрая она для нас, людей. К такому нельзя не прирасти.

— Ну, а князь? Как князь обращается с поселянами, не обижает?

— Прикуси язык, молодец. Князь у нас достойный сын отца своего. И повинностями не перегружает, и на пути к развитию не стоит.

— Вы сказали: достойный сын отца своего. Князя Волота имеете в виду?

— А то кого?

— Не сердитесь на него за то, что привел в свое время с родной земли, оторвал от кровных?

— Дела людские, сын мой, измеряются не одним поступком. Порочным был бы тот, кто мыслил бы именно так. А князь Волот много добра делал своей земле, как и людям. Ты молод и, право, не знаешь: властелины хотели отдать его в жертву богам за то, что стоял на стороне народа. Мы помним это, как и то, кстати, не князь Волот выгнал нас из отчей земли, — выгнало безлетье.

— Вот как! Спаси бог тебя родич, за добрую память об отце, как и за мудрую речь. Теперь я буду отправляться к брату с чистым сердцем.

Добрался до него все-таки не в тот — на следующий день и застал не в мирном отдыхе: был среди строителей, которые возводили стену вокруг стольного Городца на Втикачи. Не мог не узнать его, однако и удивился немало, узнав: Богданко заметно поседел и отяжелел в поступи, даже, не о князе говоря, ссутулился, убрал голову в плечи.

— Челом тебе, княже! — поздоровался. — Или не узнаешь, что за гость к тебе?

Смотрел прищуренно-пристально, как все, кто плохо видит уже, все же недолго.

— Что из рода отца моего, — засветился, наконец, — что сын княгини Миловиды, вижу, а который из них, ей-богу, не признаю. Не Светозар ли часом?

— Он, брат Богдан.

Ловко спрыгнул с кобылицы, подошел и поцеловался с ним трижды, как обычай велит.

Расчувствовался князь. Забыл о строении, даже о том, что со Светозаром были другие тиверцы, — обнял за крепкие молодецкие плечи и показал на Детинец, терем в Детинце.

— Прошу брата и долгожданного посланца с отчей земли в дом. Как хорошо, что ты задумал меня навестить.

— Я не один, — напомнил про воинов и путников своих Светозар.

— А так, так, — обернулся к всадникам. — Прошу всех в дом. Там, — показал на дальнюю застройку, — поставьте коней и заходите, гости дорогие, на хлеб-соль, на беседу застольную.

Столы княжеские гнулись в тот день от блюд, напитков и за столами было с кем вести беседу. Кроме князя Богдана и княгини Зорины, тоже седой, как если бы голубка, однако живее и не такая наклонная, как муж ее, были некоторые из мужей втикачских, очевидно, те, что ближе всего стоят к князю, был весь Богданкин род: сыновья с женами, дочери с мужьями, те из детей их, которые достигли уже отроческого возраста.

Беседа была привычной: хозяева расспрашивали о Тиверии, о тех из тиверцев, кого они помнили еще, гости делились тем, что видели, отправляясь из Тиверии. Но вот речь зашла и про втикачей, их землю, ставшую уже известной не только в Тиверии.

— Хвалит тебя, брат, народ твой.

— Так даже?

— Правду говорю.

— За что это?

— За то, что по правде живешь с ним, не обираешь, как другие.

— Смотрите, — засмеялся князь и кивнул мужам своим. — Даже такие есть. А на сборище вечевом не то кричат. Когда повел речь о сооружении крепостей в княжестве, пупы рвали некоторые возражая!

— А зачем действительно вздумал строить их? Живите вон, сколько лет в мире и сейчас угрозы вторжения не видно.

Князь задержал на Светозаре удивленные глаза.

— И ты туда же? По-твоему, тогда надо заботиться о неприкосновенности земли, когда заволочет небо и будет угроза, что грянет гром? Нет, брат, это будет халатность. Покойный отец наш — пусть будет доброй память о нем — не тому учил. Забота о крепостях по Дунаю, Днестру была его первой и последней заботой.

— Так по Дунаю и Днестру. Там есть ромеи, кутригуры, обры.

— А здесь степь, откуда, всегда могут придти нежелательные гости. Хочу идти, брат, по жизни уверенным, что род мой твердо стоит, и будет стоять на этой земле. Вон на них, — показал на сыновей, — оставлю ее. Какой из меня был бы отец, если бы оставлял в неуверенности?

Дела земные, дела человеческие… Они всегда были и, видимо, будут ярмом на шее у людей. Да, дед Ярош всю свою жизнь, от отроческих лет до смерти только и делал, что сражался на поле боя, заботился о мощи земли и безопасности людей, отец Волот также. Теперь проникнутые этим, денно и нощно пекутся о том Радим, Богданко, тот самый Богданко, что обещал некогда сесть в такой земле, где народ заботился бы лишь о благе, а не о мече. Или они одни такие? Каждый живет тем в своем роде, в своем доме. Вот только и различие, что один печалится благами всей земли, народа, другой — благом и безопасностью гнезда своего, семьи своей, так сказать, малого государства.

«Даже я, — улыбнулся сам себе Светозар, — да, даже я, которому оставлено матерью гнездо, как говорят, ни тепло, ни холодно, — даже я проникся теми же заботами и теми же тревогами. Ибо все-таки ими был движим, когда отправлялся в эти путешествия, все-таки расцвет человеческий и благодать человеческая будят совесть и зовут к действию. Чего-то другого на земле, пожалуй, нет для всякого из нас, людей, и быть не может».

С этой уверенностью Светозар завершил застолье, с ней отошел ко сну. О том, что не давало покоя с тех пор, как имел беседу с Радимом в Черне, заговорил с Богданко на следующий день, тогда, когда были одни, без посторонних.

— Радим сказал мне, что народ антов, князья окольные не довольны Келагастом. Не скажешь ли, почему так? Я, как знаешь, наверное, определен вечем ему в советники. Очень возможно, что теперь, по завершении учебы в Константинополе, буду таковым при Келагасте, поэтому хотел бы знать.

— Радим относится к тем, кто недоволен Келагастом больше всего, должен бы пояснить, чем недоволен.

— Сказал попутно, а я не смог переспросить. Позже уже задумался и чувствую: не дает покоя тот намек.

— Будешь в Киеве, поинтересуешься этим у князя киевского, он был наиболее упорным в поединке с Келагастом, поэтому, как и Радим, знает точно. Я слышал только одним ухом, и с того, что слышал, выходит, будто размолвка между братом нашим Радимом, князем Киева и Келагастом встала из-за Тиры и морского пристанища в Тире.

— Посягал на нее?

— Говорю же, точно не знаю. Очень возможно, что и так.

Вот оно что! Не заговорил ли у Келагаста червяк, которого соседи больше всего полагаются: мне моего мало, мне подавай все? А это пробужденное зло непременно пробудит другое: это — твое, а это мое, сиди ты там, я буду сидеть здесь. От того пойдет распря в земле Трояновой, а ее антам только и не хватало. Надо, если так, идти к Келагасту и быть с Келагастом? Удержать такого от злонамеренных действий будет нелегко, а быть причастным к ним постыдно.

Смятение это не оставляло уже Светозара, и кто знает, не погнало бы вскоре в Киев, на беседу с князем Киевским, если бы дальнейшие встречи с Богданко и его семьей не растеребили в нем другие, те, что погнали в дальние странствия, порывы. Брат, будучи загруженный заботами княжества, оставил гостя отчей земли на сынов своих, а больше всего на Ярослава, который жил при отце и был десницей отца в делах княжеских. Он почти одних со Светозаром лет, к тому же склонный к беседе муж. И одно ему интересно, и второе, и третье. А поскольку и Светозар был тех же лет и такого же характера, то быстро сблизился с Ярославом. Когда пешком ходили на Втикач, спускались каменистым берегом к воде и подолгу засиживались над ней, беседуя, и когда садились на коней и отправлялись на окрестности — ближние или дальние. Княгиня только для вида ругала сына — как же можно исчезать так надолго, про себя радовалась, что деверь сблизился с сыном, ему мило у них и отрадно.

Ярослав больше, чем кто-либо, видел эту радость и сказал однажды:

— Отец давно грозился послать меня на восточные рубежи земли нашей, присмотреться, что делает там охрана и делает ли то, что велено. Хочешь, пойдем вдвоем, увидишь всю землю нашу.

— Это надолго?

— На неделю, не больше.

— Хорошо, поехали.

Думал про себя: где еще представится такая возможность — не только увидеть землю, какой отправишься, говорить с народом, что будет встречаться на пути, но и иметь под боком мужа, который поможет и увидеть все, что есть наилучшего, и поговорить с кем следует, и истолковать то, что потребует истолкования. Да, это же возможность из возможностей!

Оно так и было. Вот только ездили они не неделю — все три. Потому что Ярослав, как говорилось уже, принадлежал к тем, кто умеет увлечь беседой о соблазнительных и самых завидных уголках на земле Втикачской, а Светозар — к тем, кто не может разминуться с обольщениями. Были они, путники из стольного Детинца, и на речках, так густо пересекают землю Втикачскую, и на озерах, в селениях и сторожевых башнях, между народом и дальше от него — где-то на поляне лесной, при мирном костре или на берегу речки, озера, обжитых всего лишь дичью.

— И такая земля вон как долго оставалась нетронутой, — мыслит вслух Светозар.

— Тебя удивляет это?

— Да удивляет. Народ склавинский и наш, антов, вон, сколько крови пролил, стремясь сесть у ромеев, а чем эти ромейские земли лучше этих?

— Не видел, — улыбается Ярослав, — не могу судить.

— А я видел. Фракийские и мезийские земли, особенно те, что при горах, все-таки весьма соблазнительные. И уютные, и плодоносные, солнцем наполнены, будто братница вином, и водой, стекающей с гор, достаточно напоены. А о том, что они гораздо лучше, чем ваша, не сказал бы. Это же, Ярослав, не земля — благодать божья. В Тиверии был, уличей посетил, а такой благодати и таких достатков, как у вас, недавних переселенцев, не видел.

— Отец мой гордится этим, говорит, хотя Втикач и не совсем земля, которую искал, все же хороша есть.

— А как он с князем Киева живет? В мире, согласии или нет?

— Да вроде в мире, хотя и страдает, чтобы не нарушился он. Было время, когда поляне хотели переселить нас в степь Заднепровскую, на те рубежи, что граничат с кочевниками асийскими. Однако отец мой твердо встал против этого. И хорошо сделал. Хотя обры и ушли из степей, исчезла угроза вторжения, но сейчас вновь иные появляются: хазары стали проникать за Северский Донец.

— С недобрыми намерениями?

— Где ты видел, чтобы ходили с хорошими? Пока на Северянщину зарятся. Но можешь быть уверен, что не пойдут и в наши земли? Поэтому и страдаем: как будет, если пойдут? Поэтому, собственно, и заботимся о надежности сторожевых башен. Как и о единстве с полянами и другими племенами в земле Трояновой.

«И здесь нет, значит, покоя. Где же он может быть?»

Когда вернулись, наконец, в стольный Детинец на Втикачи, не стал уже засиживаться у брата. Поговорил с ним напоследок, сказал «спаси бог» хозяйке за ласку и угощение и отправился со своими тиверцами к Роси, а оттуда — в стольный город росов и полян Киев.

Он не показался ему таким большим и величественным, как слышал о нем. Только выехал из леса — и сразу же встал перед высокой стеной на земляном валу. Только ворота и башни вдоль ворот и выдавали: это не просто громада в дебрях лесных, это — город. Величие полянской твердыни над Днепром заметил позже, как миновал застройки под стеной и ближе к городу, затем — именно в городе перед княжеским теремом, заметил требище с установленными на нем ликами богов, наконец, сам терем и ту высоту, на которую вознесся он над великой рекой.

— Ой, — сказал восторженно и переглянулся с воинами, которые стояли рядом с ним. — На такую гору не всякий жеребец заберется. Правду говорили: крепко стоит Киев на восточных рубежах земли Трояновой. Смотрите, как далеко видно отсюда в степь и, как гордо вознесся город сей над степью.

Был обрадован очень, переступая порог княжеского терема. И надежды имел светлые из светлых. А в тереме лишили их.

— Князь слабый, — сказали, — и принять гостя не может.

— Может, потом? Я подожду.

— Надежды мало, молодец. Весьма слабый он.

Что же делать? Повернуться и уйти? Сказано недвусмысленно: весьма слаб. Но как уйдет, если поговорить очень надо.

— Я сын князя Волота из Тиверии, Светозар, — пояснил челяди. — Князь должен помнить меня по тому вече, которое было на Волыни. Скажите ему, вернулся из Константинополя, хотел бы побеседовать.

На этот раз ему не отказали твердо, велели подождать, передадут его желание княжичу Велемиру.

Княжич оказался внимательней и вежливей, чем челядь. Сам вышел к гостю, поздравил и обласкал его, как положено всякому хозяину, и уже потом пригласил к себе на беседу.

— Князь действительно очень болен. Так сильно, что я переживаю за него и не хотел возлагать на его плечи какую-то обязанность. Поэтому пусть княжич из Тиверии скажет все, что хочет сказать, мне, а я передам это в нескольких словах отцу.

Светозар понимал: здесь не место быть велеречивым. Впрочем, не сказать того, что хотел, тоже не мог. Там, за Дунаем, беспокойно сейчас и, может, больше, чем когда-либо. Во-первых, Византия, взяв над обрами верх, воспрянет духом и может решиться на большее, а во-вторых, обры, не поживившись в Византии, будут искать пищу в другом месте. Он был среди них, много слышал, а еще больше видел и потому уверен: те, что, не задумываясь, порубили двадцать тысяч пленных и только потому, что они не дали им ожидаемых солидов, — не станут колебаться, соберутся с силой и пойдут на ратные промыслы к соседям. А поскольку идти им некуда, кроме славянских земель, славянам следовало бы позаботиться о единстве между склавинами и антами, которого, кстати, давно уже нет. Только оно даст возможность преодолеть обров.

— К сожалению, анты тоже не могут похвастаться надежным единством. Князья окольные говорят, будто Кегаласт сеет раздоры. А это плохая примета и весьма несвоевременная. Именно о ней и хотел бы поговорить с князем Киева. Иду к Келагасту и иду с намерением сесть при нем на место, что определило мне Волынское вече. Должен услышать от князя, который, не сомневаюсь, больше знает, кто сейчас Келагаст и как мне быть с ним.

— Тревоги гостя не беспочвенны, — сказал, подумав, Велемир. — И у антов не все в порядке, и за антами тоже. На днях в Киев поступили неутешительные вести: Византия замирилась с обрами и вторглась освободившимися легионами в земли склавинов. Идет большая и не в пользу склавинов сеча.

— Так?

— Да, княжич. Надо, действительно, что-то делать, и немедленно, потому что разгром склавинов может стать и нашим разгромом… Я пойду же к отцу и скажу ему о тебе, — решился, наконец, Велемир и встал. — Подожди меня, это недолго.

Оставшись в одиночестве, Светозар встал и прошелся к окну, из которого видно Почайну, а потом и седой Днепр, долины за Днепром.

Боже праведный и боже милостивый. Всего лишь лето прошло, как был там, на склавинской земле, виделся с народом склавинским, таким вежливым и добрым к нему, застигнутого безлетьем, разговаривал с предводителями на совете князя-отца их — Лаврита. Не зря, выходит, печалился старый непослушанием младших, все-таки привело их непослушание, к вторжению. Что же теперь будет и как будет? Сумеют ли склавины собрать силу и выстоять в ратном поединке с ромейскими легионами или не сумеют? А как поведут себя в таком случае они, анты? Неужели отсиживаться будут и молчать, ссылаться на то, что имеют с ромеями договор на мир и согласие? Очень вероятно, что будет именно так, а нежелательно, чтобы было. Одно, у него, Светозара, есть обязанность перед народом, перед их князьями, а второе, Велемир правду сказал: их разгром станет и нашим разгромом. То без сомнения, это наверняка.

Хозяин сдержал обещание, недолго оставлял его наедине. Объявился вскоре и сказал приглушенно:

— Заходи, княжич. Отец ждет тебя.

Князь Острозор действительно чувствовал себя плохо. Лежал, обложенный подушками, до боли вымученный недугом и до неузнаваемости высушенный и постаревший. Ей-богу, встретил бы в другом месте, ни за что не признал бы, что это Киевский князь.

— Сказали мне… — едва вымучивая слова, — сказали, чем печалишься, княжич. Это хорошо, что печаль твоя такая. Как хорошо и то, что ты вернулся от ромеев мужем зрелым и смышленым. Я не смогу уже встать на помощь нашей земле. И отец твой князь Волот, отошел. Надеемся на вас. Вот с ним, моим сыном Велемиром, и с князем Радимом будете давать лад земле и народу. А Келагаст не понимает. Это тебя, княжич из Тиверии, касается, прежде всего. Иди и становись советником при нем, как вече велело. А станешь, постарайся убедить: единство славян со славянами и князей антов между собой — наше единственное спасение.

— Как быть со склавинами, отче-князь? — не удержался и спросил Светозар. — Неужели оставим их без помощи?

— Оставлять нельзя и не надо. Однако и с ратной помощью не спешите. У нас с ромеями договор о мире и согласии. Воспользуйтесь этим и пойдите к ромеям и скажите ромеям: если с нами хотят жить в мире, то пусть замирятся и со склавинами. В противном случае мы разрываем с ними хорошие отношения и вольны поступать так, как велит нам делать честь и совесть наша.

Светозар поклонился старому князю, подтвердив тем самым свое согласие с ним и свое почтение к нему, и потом пожелал ему выздоровления и вышел.

XXXVI

На Волыни Светозар не спешил выдавать себя за того, кто он на самом деле. Поселился за городом, взял в руки гусли и пошел между торговых людей. Беседы князей по околиям земли Трояновой слышал уже, интересно было знать, что говорит о предводителе на Дулебах простой люд — гончары, ковачи, шорники, рыбаки, те, кто трется возле княжеского терема, и те, что далее от него. Чтобы собрать таких и получить доверие, пел песни. Сначала веселые, те, которые зовут в группу или заставляют ударить лихом об землю в группе, дальше всякие: те, что берут за сердце и умиляют, и те, что делают только умиленное сердце сталью. Когда присмотрел: группа собралась вон, какая, спел и об убитых на Дунае.

Слышал и видел: дух рассказанного не только поразил — заворожил торжковых. Каменели лицом и слушали, слушали и каменели. Пока не лопнуло у некоторых терпение.

— Да удивительно, — спросил, — что про них поется в песне, творение песняра или обры правда учиняют такое с подневольным им людом?

Светозар улыбнулся утешено и положил на струны, только что священнодействуя на них, десницу.

— Творение, чтобы знали, всегда является откликом чьего-то сердца на человеческую радость или безлетья.

— Может, и так, но все же…

— Не верится, правда?

— Да не верится. Что же ромеи? Неужели простили обрам это кровавище, то глумление над народом своим?

— Право, не очень печалился им, когда пошли после той кровавищи всей своей ратной силой не на обров, а на склавинов, которые вон какую гибель имели этим же летом и от тех же обров.

— Да, — встали на сторону Светозара торжковые. — Истину говоришь, песняр: далеко, не очень печалился. Слышали мы о той напасти, что ее имеют склавины. Не ведали только, что те, от кого удостоились ее, имели свою и имели от обров. Ты везде бываешь, человек божий, много видишь и знаешь. Не скажешь ли нам, когда наступит конец безлетью, как и жестокости человеческой, как и бессмыслице?

— А вы сами не знаете, когда?

— Откуда будем знать, если народ пошел такой, что его и в ступе не растолкуешь?

— Причем тут народ? — сказал один из толпы, до сих пор молчавший: и строгий, даже гневный с виду. — Будто народ жаждет сражений, посылает рать на рать и учиняет сечи. Это все предводители, то ихние злые умыслы взбалтывают миром и льют кровь ни в чем неповинного народа.

— Думаете, что так?

— А почему не думать? Будто из того, что говорит песняр, не видно. Разве наш князь лучше тех предводителей обров или ромеев. Скажете, он не проливал столько крови, как те два? То прольет еще, вот увидите.

Сказал и пошел прочь.

— Типун тебе на язык, — выругался кто-то из шорников.

— Почему он? — поинтересовался Светозар и кивнул на того, что уходил.

— Из тех, что имеют обиду на князя Келагаста. Умыкнул дочь его и сделал своей наложницей.

— Так? Князь Келагаст имеет наложниц? А что же Даная?

— Право, не очень довольна тем. Всякое говорят, да, то всего лишь разговоры. Как действительно там, не знаем.

Дела-а… Келагаст, значит, не только с окольными князьями позволяет своевольничать, с народом дулебским также. На что же он надеется? Как такого уважать? Или за таким пойдет кто-то, тем более в тревожный час? Безлетье ведь витает над рубежами земли Трояновой и вот-вот может пересигануть через рубежи.

Не к добру это. Ей-богу, не к добру. Что же сделать, если так, ему, Светозару? Отречься от Келагаста и вернуться в отчую Тиверию? Оно вроде бы и так: и чистый может загрязниться, в грязи вращаясь. А все ли к лучшему сложится, если сделает именно так? Князь Тиверии, как родственник, был бы ему надежной опорой и единомышленником, это правда. Но не через князя Тиверии и не через кого-то другого вести посольские переговоры, когда дойдет до того, только через Келагаста из Волыни. Этих мыслей придерживались, когда речь шла об антах, в Византии, то же слышал из уст князя-отца Склавинии Лаврита. А если так, стоит ли спешить с побегом от Келагаста? Волынь — не только Келагаст, есть еще совет старейшин, есть, впрочем, и Даная. Что если старейшины — не такие уж и сторонники Келагастовых деяний, и Даная — не такая уж и бессильная наследница княжеского стола на Дулебах? Да, бежать из Волыни никогда не поздно, надо попробовать сначала, не повезет угомонить Келагаста, а затем и завладеть Волынью.

К кому пойти ему сначала? К Данае, Келагасту или к старейшинам? А-а, чем Чур не шутит, пойдет, прежде всего, к Данае. Чувствует сердцем, нелегко будет говорить с ней о Келагасте, когда она вон как униженна, как жена и княжеская дочь, Келагастом, но как-то уж поговорит. То же недаром ромейские учителя выделяли в нем именно эту черту дарования — быть стольником, уметь вести посольские переговоры за обсаженным, не склонными к согласию и миру людьми, столом.

Помнит же его Даная? Тогда, выходила перед вече вместе с мужем своим и клялась быть достойной доверия, стеснялась и могла не приметить отрока из Тиверии. А он, Светозар, именно с того веча и помнит Данаю. Такова была, что и через много лет не может забыть. Статная и пригожая стояла на возвышении и поражала красотой лика своего, голосом, что сдавил ему дыхание и клал печать молчания на уста присущей только ей значимостью, присутствием волшебства в этой значимости. Смотрел тогда на нее и молчал, радовался, что еще есть такая у антов княжна, а позже, в ромеях, и гордился этим. Так и говорил, когда был между отроками, и заходила речь о красоте женской: таких, как у антов, жен нигде нет. И почему-то не мать, пригожую из числа красивых, имел в виду, а все-таки ее, Данаю. Оно, пожалуй, и не удивительно. Мать помнил женой сорока лет, а Данаю — той юной мамой, которая расцветает после первых родав пышными соблазнами.

— Скажите княгине, — обратился к челяди, — что ее хочет видеть княжич Светозар из Тиверии.

Слуга склоняет перед пришедшим голову, однако взгляд выдает его: не совсем верит, что перед ним княжич.

«Такой убогий я или как понимать это его недоверие?» — осматривает себя Светозар и в тот момент замечает в распахнутых дверях складную женскую фигуру в паре с девушкой, такой же белотелой и пышноволосой, как и хозяйка терема.

Усмехнулся той поразительной схожести и, уже, потом поклонился Данае.

— Прошу княжича, — пригласила тем же, что и прежде на всеантском вече слышал, голосом, — Прошу проходить в терем. Если не ошибаюсь, он и есть тот отрок, что состязался с мужем моим, Келагастом, при избрании князя-предводителя.

— Тот, княгиня. Узнала или всего лишь догадываешься?

— Почему было бы не узнать, — улыбнулась, — когда гость мой был тогда отроком еще, а брал верх в поединке с мужами. Чтобы помнить так долго, нужно иметь большую память, достойная. Вон прошло, сколько лет, а я за те годы с отрока вырос до неузнаваемости.

— О, да! — засветилась лицом, — Настоящим мужем стал, думаю, не так ратным, как думающим. Или ратному делу также учили?

— Больше уповали на познание законов бытия и на дела посольские, на науку Гиппократову, призванную заботиться о здоровом человеческом духе и здоровом теле.

Присела рядом, смотрит умиленно. Хотя любовался бы век ей. Не просто красива — волшебная была в расцвете лет и нерастраченной попусту красоты.

«И такую жену Келагаст меняет на наложниц? — спросил сам себя, не знал, что ответить себе. — Кто он? Всего лишь заблудший любовник или отвергнутый Данаей муж? Почему же тогда терпит его?»

— А ты, княгиня, мало изменилась за эти годы, — похвалил все-таки ее за красоту. — Если бы не дочь, мог бы подумать, что нас и не разделяли они. Я не ошибаюсь, это твоя дочь?

— Да так, — прижалась нежно и поцеловала свою девушку. — Это и есть она, моя отрада, что не дает замечать, как проходит вода в Буге… Иди, Лилейко, к наставнице — встала и провела девушку до дверей, а уж как закрыла их за ней и села, то просто и непринужденно вернулась к прерванному разговору. — Интересно знать, княжич, так освоил Гиппократову науку, что может лечить людей?

— А княгине требуется лечение? — отшутился.

— Да нет.

— Я тоже так мыслю. Насколько осведомлен с наукой о здоровье человеческом свидетельствую: княгине услуги мои не нужны.

— Зато их потребует люд.

— А князь? — ловит ее на слове.

Был ли недостаточно осторожен или Даная принадлежала к тем, кого даже невинный интерес настораживает, тотчас потупила взор и сжалась вся.

— Не буду лукавить, — сказала погодя, — князь тоже нуждается в помощи. Только не на немощь тела жалуется он. Разумный совет от мужа думающего не помешает ему.

«Она читает мои мысли или как это понимать?»

— До меня дошла молва, — решается на большее, чем мог до ее откровения, Светозар, — будто Келагаст тем и прославился за эти годы, что не очень прислушивается к чьему-то совету.

— Вот и беда.

— Так что я сделаю, если так?

— Кто же тогда сделает, если не ты? Разве забыл: на собранном вече отроком был, а брал над ним верх. Теперь, когда возмужал и прошел ромейские науки, думаю, и подавно возьмешь.

— Тогда Келагаст стоял перед вечем и не смел своевольничать.

— Сейчас тоже не один будешь. Есть совет старейшин, есть, наконец, я.

— Ты? — более лукавил, чем интересовался. Не обиделась. Помолчала и сказала:

— Я, если хочешь знать, чуть ли не наиболее рьяно борюсь с ним как с князем. Одна беда: резонов у меня мало. Гнев мой на него не давал мне мыслить трезво. А будешь между нами ты, конечно, объявятся и резоны. Надеюсь, не забыл, народ вечевой затем и посылал тебя в науку к отцу, а отец — к ромеям, что верил: вернешься достойным советником князю-предводителю.

— Даная преувеличивает.

— Да нет, Даная дальше, чем кто-либо, видит, поэтому и говорит так. Келагаст, чтобы знал, всего лишь ратный муж. Давать лад земле без чьего-то разумного совета он не годен.

— Скажу пригожая княгиня, что и говорил уже: если же не послушает совета.

— Будем едины — послушается. А нет — скажем, что всем говорят в таких случаях: пошел прочь. Своевольный князь не может быть предводителем ни дружине, ни всем живущим на Троянах. Из моего сына, Мезамира, лучше будет князь, тем более, если стольником при нем будешь.

Вот оно как! Келагаст для нее — ничто, она действительно может быть, поэтому и является уже самым надежным союзником. Что же побуждает ее к этому? Всего лишь оскорбленная гордость княгини и достойной жены или что-то выше и значимее? Впрочем, это уже не так важно.

— Раз это говорит дочь князя Добрита, если она верит мне, и полагается на меня, так и быть: останусь при Келагасте, если будет на то согласие Келагаста.

Улыбнулась удовлетворенно и снова засияла вся.

— О том узнаешь уже завтра, самое позднее — послезавтра. А сейчас будь нашим гостем, достойный княжич.

Сказала и поднялась живее, чем пристало княгине, и к челяди пошла быстрее, чем мог надеяться.

Антов давно не касается то, что творится на Дунае. Дошла одна молва: «Авары пошли походом на ромеев». Подумали и сказали: «Что они себе думают?». Дошла другая: «Ромеи замирились с персами и бросили палатийские когорты против аваров». Только покачали головами «Доигрались. А, однако, пусть собьют им спесь, может, будут меньше посягать на чужое». Где-где, а в защищенной лесами Волыни надежно чувствовали себя, звон мечей за горами особой тревоги не вызывал здесь. Вон, сколько лет живут в мире с соседями, почему бы не верить, что и дальше так будет? Воспрянула и Даная духом. Да, куда делась печаль, так засветилась в глазах, откуда взялась и живость, которую помнит с того времени, как была девушкой и водила хоровод с ровесницами. Почему так, никто, кроме, может быть, стольника Светозара, точно не знал. Единственное, что замечали, очень полагается она на мысли-советы стольника, очень рада, что он есть, наконец. А еще стали замечать, что Даная враждебнее стала относиться к мужу своему, не учитывает мысли его, когда речь идет о стольных делах. Слушает старейшин, спрашивается совета в Светозара, на князя ни взгляда, ни внимания, будто его и нет на совете. Как-то раз вспыхнула даже и сказала: он Келагаст, должен помнить, что посажен на княжеский стол только на время и то время подходит уже; в княжеском роде на Дулебах есть законный наследник — ее сын. Стольник Светозар едва угомонил тогда их, и Данаю, и Келагаста. Да и угомонил ли бы, если бы не старейшины и не скорби человеческие, что уже родились в те дни на Дунае и пригнали в Волынь нарочитых от склавинов.

— Беда, братцы! — сказали нарочитые. — Ромеи замирились с Ираном и бросили против нас когорты палатийские, ту силу, с которой наша рать не может справиться. Пал в бою лучший предводитель воинов склавинских Ардагаст, стал жертвой подлой измены Мусокия. Придите, анты, и станьте в помощь нам. Вспомните, мы с вами кровные есть, нам негоже сторониться друг друга.

Даная не замешкалась, узнав о том, и едва не первая появилась у стольника.

— Что будем делать, Светозар? — спросила испуганно.

— Созывать совет старейшин. Приходи, подумаем сообща с ними, как нам быть и что делать.

— Это надо случиться такому, — пожалела, и в том ее сожалении Светозар увидел, но скорее почувствовал, чем увидел, не просто сожаление, — наибольшее понимание, что были и могут быть, потери.

В это время он близко стоял около Келагаста. Как мужа, знакомого с римским правом и удостоенного звания стольника, его гостеприимно приняли в Волыни и на совете старейшин назвали первым советником князя-предводителя и послом земли Трояновой. Но случилось так, что Светозар еще ближе и надежнее сошелся за эти годы с Данаей, получил около нее едва ли не самое уютное, что имел прежде, место. Поэтому не мог не понимать ее и не сожалеть вместе с ней.

Когда сошлись все и выслушали склавинов, обратились, прежде всего, к нему.

— Княжич Светозар, ты долго был у ромеев. Скажи нам, чем обусловлен их поход за Дунай и именно на склавинов?

— Одним единственным: частыми походами склавинов в ромейские земли, их намерением завладеть той землей, сесть в ней на веки вечные.

Келагаст счел нужным переспросить:

— И это действительно так есть?

— В Византии походы те, как и вторжение обров, у каждого на устах. Давно требуют от императора: «Замирись с персами, освободи палатийские когорты и брось их против обров и славян». Так и произошло.

— Так как же нам быть?

— Легкомысленно относиться к Византии не приходится. Однако и на помощь склавинам не можем не придти.

Советники зашумели. Одни выражали свое согласие с тем, что говорил Светозар, другие сомневались в его увитых туманом речах: как можно и склавинам придти на помощь, и Византию не разгневать?

Поинтересовался этим и Келагаст.

Светозар, как и перед этим, не медлил с ответом. Да и чего должен медлить, если взвесил этот ответ на точных весах — своей совести.

— Мы, как знаете, имеем с ромеями договор о невторжении. Пойти сейчас против них ратью означало бы нарушить давно и надежно устоявшийся мир.

— Мы не в их землю вторгаемся, — сказал кто-то, — пойдем на помощь тем, против кого они подняли меч.

— Это неважно. Так или иначе, пойдем на ромеев и будем биться с ромеями, а это будет не чем-то другим — сечей, нарушением заключенного договора. Делать надо мудрее: пошлем — и немедленно — посольство к ромеям с такой речью:

«Склавины — наши кровные братья. Если вы, ромеи, есть друзья антам и предпочитаете быть ими и впредь, отведите рать свою за Дунай, оставьте землю Склавинии в покое. Если этого не произойдет, мы, анты, вынуждены будем выйти и встать против вас всей своей силой». Учтут это — хорошо, не учтут — все-таки соберемся и пойдем.

— Разумно! — послышались голоса. — Ей-богу, и разумно, и честно. Если не прислушаются и не уберутся восвояси, не мы — они будут повинны за нарушение покоя между нашими землями.

— А, еще, скажем, — подумал и бросил искру в огонь Светозар, — есть гнев на склавинов, гасите его в сечах со склавинами на своей земле.

— Приставай на этом, княже! Приставай! И чтобы посольство не тратило дни на путях в Константинополь, — подсказал кто-то из старейшин, — посылай его в землю склавинскую, к стратегам, которые сражаются со склавинами.

— Нет, — возражали другие. — В оба конца посылай нарочитых: и к стратегам, которые разоряют Склавинию, и к императору. Так будет вернее.

Келагаст поднял меч, а дождавшись тишины, сказал:

— Все ли держитесь этого?

— Все!

— Так и сделаем: пошлем послов своих в оба конца, а между тем будем собирать рать.

— И поставим ее на рубежах, — посоветовали старейшины, — пусть видят ромеи и знают: мы можем и переступить их, если не уберутся из Склавинии

— Разумно! Поставим рать на рубежах! Увидят — закрутят задницами, и прежде ромейские стратеги!

Келагаст не отпирался. В нем заговорил дух мужа, стремящегося к победе, и он со всем и всеми соглашался. Видел же: это и есть тот случай, когда сможет представить себя миру. Убоится император и уйдет со Склавинии по доброй воле — все будут знать: заставили уйти анты; дойдет между антами и ромеями до сечи — снова будут знать: славяне взяли верх над ромеями там, что там анты, а вел антов князь Келагаст. И пусть посмеет тогда упрекнуть в чем-то Даная или напомнить лишний раз — ты князь до поры до времени. Сильных не судят, а от способных взять верх над таким супостатом, как ромеи, не отказываются.

XXXVII

К стратегам, стоявших во главе ромейских легионов в Склавинии, послали других послов. Светозару же, как известному в стольном городе Византии, посоветовали отправиться в Константинополь. Да и сам он не возражал. В одном, не очень был уверен, что стратеги ромейские будут слушать послов антов, и уйдут из Склавинии без разрешения императора, а во-вторых, он, Светозар, действительно хорошо известен в Константинополе, ему легче будет получить доступ к императору, чем кому-то другому из посольства антов. Какой-то вес в выборе посольской миссии имело и то, что никто не был так знаком с норовом ромейских послов, как он. Поклясться может: решение императора о ратном походе или его прекращении зависит не столько от императора, как от тех, которые вокруг него вращаются. А среди таких, стоящих близко к императору, немало его Светозаровых, учителей, как и друзей по учебе. На них и возлагается надежда. Пусть не вся, но все же не последняя.

Когда прибыл в Константинополь и заговорил о своей посольской миссии, не мог не заметить: ромеи удивлены, и всполошились, услышав из уст своего выученика намерения антов вмешаться в спор со склавинами. Та тревога быстро пошла гулять по Августиону и не обошла, конечно, аварского посольства, которое при Маврикии постоянно находилось в Константинополе. А от тех доверенных послов Светозарова миссия не замедлила стать достоянием ушей кагана и в сомнительной, как на его усмотрение, версии. Ибо не только Таргит докладывал ему, доложили и посланные в Склавинию выведники, и, что больше всего смущало дух Ясноликого, уверяли, что им доподлинно известно другое: анты, оставаясь верными союзнической договоренности, подают помощь: ромеям и уже тогда, как преодолеют склавинов, пойдут вместе с ромеями на аваров.

«Знай, Ясноликий, — предостерегали, — дружины князей антов стоят на рубежах склавинской земли в Карпатах и вот-вот пойдут по ней лавами».

Разнобой в сведениях не мог не породить в кагановом сердце смятение, а затем и ярости: как смеют одни с другими идти в Склавинию, топтать конями ее землю? Разве забыли: Склавиния — его земля Он был там, владел ею, а то, что ушел оттуда, не является еще резоном. Ушел по своей воле, как и придет, брать дань с нее, как с поверженной в сече, также.

— Небо свидетель тому, — высек искру, и родилось пламя, — этого нельзя так оставлять.

— Да! — вскочили созванные на совет тарханы. — Этого нельзя так оставлять!

Их поддержали недавние отроки, прежде всего те из них, которые успели отличиться в сечах и стать предводителями в турмах, а затем и советниками. И всколыхнулось море, пошла гулять волна человеческого гнева. Одна выше второй и сильнее второй.

— Мы осквернены, Ясноликий! Заметь, ромеи все еще считают нас за своих наемников, тех, что являются у них конюхами и не могут покорить себе других!

— А анты? Чего идут в Склавинию анты? Труби, достойный предводитель, поход! Дай нам волю — и мы выгоним за Дунай ромеев, закроем путь в Склавинию антам!

Старшие и мудрые страдали уже: неужели эти крикуны возобладают?

— Не торопитесь! — урезонивали младших. — Поспешность надлежит представлять на поле боя, не здесь. Трезвый ум другое говорит: пусть будет так, чтобы анты разбили с ромеями кувшин из-за склавинов и порубили друг друга в сечах. Мы же, авары, дождемся подходящего времени и пожнем плоды тех распрей.

— Ждите, как же, дождетесь! Сиденье не пойдет нам на пользу. Небо тому свидетель: не пойдет!

До сих пор молчаливый, хотя не меньше, чем его советники, возмущенный каган подал знак и тем положил конец спорам.

— Пристаю к мысли одних, — говорит значимо, — не чуждаюсь советов и других. В битву сразу, не оглядевшись, лезть нам не пристало. А однако и молчать, когда речь идет о Склавинии, не подходит. Зовите писцов.

Баян был уже слишком пожилой, чтобы метать, как когда-то, молнии и катить долами громы. Сидел на возвышении седой, как лунь, и вполне ссутулившийся, а еще порезанный бороздами-морщинами. По нему видно, силится собраться с мыслями, а собраться не может. Гнев оттесняет их или старость не может отыскать в закоулках памяти желаемое? Ей-богу, младшим и башковитым неудобно стало за него. Кричат: Ясноликий, а где она, эта ясноликость, когда предводитель их больше на зловещего похож? Величают мудрым среди мудрых, а он никак не может представить ее. Ей-богу, потому и выбирает золотую середину, что старый уже. Если бы не былая слава, давно бы сказали: «Иди, старик, доить кобылиц на выпасах, уступи место другому предводителю». Но слишком велика она, слава Баянова, чтобы посметь сказать вслух то, что позволяла себе тайная мысль.

— Напишем гнев свой на папирусе, — все-таки надумал Баян, — и пошлем его яко предостережение императору Византии и особо предводителям антов. Если обернется так, что мы все-таки встрянем в сечу с ними, пусть знают, почему встряли. Пишите, — повелел писцу и снова замолчал, даже прикрыл, сосредоточиваясь, глаза.

Послание не было таким гневным, каким хотели бы видеть его советники, но, все же, оно не скрывало того, что думали они и чего жаждали.

«Милостивый император! — размеренно диктовал каган. — К нам пришел неутешительный слух, а народ склавинский утвердил его и свидетельствами, что ромейские легионы, повинуясь твоей воле, перешли недавно Дунай и двинулись в склавинскую землю как карающая и своевольная сила. Весьма удивлены и возмущены этим твоим поступком, император. Несколько лет назад заключали мы с тобой договор и клялись, что река Дунай будет отныне мироносным рубежом ромейской и аварской земли, нам — к вам, вам — к нам, а также к подвластным нам, аварам, славянам не свободно будет ходить, что будем жить теперь в мире и согласии. А где он, тот обещанный мир, и где согласие? Или вам, ромеям, не известно, что земля Склавинская с тех пор, как гулял там аварский конь и возносился над поверженными склавинами победоносный аварский меч, принадлежит аварам? По праву перенявших возможность и славу принадлежит, василевс! Зачем же пошел туда и берешь то, что является нашим? Или это не такая же татьба, в которой ромеи так громко попрекают других? Или друзья и добрые соседи делают так? Хотели бы знать, как понимать эту поход? Неужели империя стремится к новой сече с аварами? Остаюсь верен нашей договоренности и ожиданию к лучшему.

Каган аваров, гепидов и славян Баян».

Антам писали другое послание, их не попрекали за нарушение мира и согласия, зато уверяли: если переступят рубежи склавинской земли, авары будут считать их своими супостатами и действовать по отношению к ним так, как велит действовать совесть каждого, на кого посягают тати.

— Гонцы, что доставят наше послание Таргиту в Константинополь, найдутся, — вслух размышлял каган. — А кого пошлем послом к антам?

— Позволь мне, — воскликнул Апсих. — Я быстро угомоню их.

— Ты здесь нужен, — сразу же, не раздумывая, ответил ему Баян. — Кто знает, как повернется, может, придется собирать турмы и вести на одного из супостатов. Поедет, пожалуй, Калегул.

Брат не представил кагану такой рвения, как хакан-бег. Поднялся медленно и сказал:

— Ты действительно так думаешь, Баян?

— Не считал бы, не называл твоего имени.

— Может, именно мне и не стоит отправляться к антам и появляться им на глаза.

— А это почему?

— Разве каган не помнит, как произошла смерть Мезамира? Младший брат является сейчас у антов предводителем. Он был тогда и все видел.

— Ну и что?

— Может отомстить мне теперь, а через меня и всем аварам.

— Когда это было? И ты давно уже не отрок, и ант не узнает тебя, Калегул. А узнает, что же, этим мы и проверим, какой из него предводитель.

Калегул, видно, не понимал чего-то, долго мялся и приглядывался к месту, на которое должен сесть. Этим воспользовался один из Баяновых сыновей, что ходили уже в тарханах, и вырвался вперед.

— Позволь мне, отче, пойти к антам.

Это был Икунимон, его Баяна, утешение и надежда. Всего лишь двадцать пять лет за плечами, а вон, какой сильный и статный стоит перед отцом, и какой доброликий. Точнехонько таким был он, Баян, в молодые годы, даром, что матери у них не одной крови. Вот только уверенностью в себе, пожалуй, и юный Баян не мог бы сравниться с Икунимоном. Оно и понятно: не чей-то там — каганов сын, не какой-то там — самый миловидный из всех миловидных и самый отважный среди отважных. Однако не только аварские девы гомонят между собой, воины, которые были с Икунимоном в сечах, также.

— Хочешь возглавить посольство или вместе с Калегулом, как один из послов пойдешь?

— А почему вместе? Калегул отказывается, тогда я. Ближе узнаю антов, своих супостатов в будущем, если буду возглавлять посольство.

Отвага его приятно щекотала Баяново сердце. Так, что окинул бы всех, присутствующих на совете, умиротворенным взглядом и сказал: быть, по-твоему, сынок. Но что-то не позволяло поступить так. Боялся, что Икунимон слишком молод для такой поездки, может привезти от антов не мир, а супротивно тому — охваченных гневом антов и сечу? А если именно молодому и повезет вразумить антов, не допустить их вторжения? Где молодость, там отвага, а где отвага, там и победа. Любого к антам не пошлешь. Слать надо известного и такого, что ему достаточно ума. Икунимон всем есть такой. Может, действительно стоит остановить свой выбор на нем? К той славе, что имеет сын как воин и тархан, победа в посольском поединке с супостатом аваров не была бы лишней. А так, он, Баян, на склоне лет уже, в последнее время чувствовал себя совершенно ослабшим в силе. Чтобы каганом после него стал Икунимон, а не скромный и более уважаемый воинами Дандоло, этой победы Икунимону же не помешало бы. И все же страшно посылать своего любимца именно к антам.

«Разве так сделать, — рассуждает и присматривается к советникам, — чтобы авары поверили: победу в посольском поединке с антами получил Икунимон, главенствующим в аварском посольстве назначить его. Калегулу же шепнуть: „Дойдет до переговоров — бери их на себя. Икунимон пусть будет первым советником при тебе и надежной обороной. А что, это мысль“».

— То, что возлагаем на тебя, очень много значит в судьбе поколений наших. Понимаешь это, сынок?

— Почему нет? Должен задержать антов на рубежах земли склавинской, не допустить их вторжения в Склавинию.

— Если справишься с этим, наибольшего почета достоин будешь. Запомни, удержишь уже занесенный над нами меч, считай, положишь Склавинию к ногам родов аварских. Чтобы это произошло, пойдешь к антам в паре с Калегулом. Опыт придет, в случае чего, на помощь молодости, а молодость — опыту.

XXXVIII

Императора Маврикия не очень смутило каганово послание: у него там, за Дунаем, как и к югу от Дуная, сила, способная угомонить любого. Это не собранные наспех когорты, это палатийское войско, варвары. Угомонит оно или вовсе вышвырнет с Придунавья склавинов, возьмется и за тебя, жди. И все же что-то не давало покоя Маврикию. Больше того, видимо, его вторжением в земли склавинов недовольны не только авары, но и анты. Эти не ограничиваются посланием, сами стучатся в Августион, требуют разговора.

— Аварам дайте ответ на послание и во всем. — Говорит сенаторам. — А этих, антов, придется выслушать.

— Что же скажем, выслушав?

— Прежде, должны заверить их, что виновны в раздоре склавины. Они вот уже много лет не прекращают татьбы на византийских землях, только и делают, что вторгаются в рубежи империи, грабят народ, даже поселяются на территории Византии вопреки воле императора. Если анты так очень болеют за судьбу склавинов, пусть угомонят их. Не будет татьбы, посягательств на чужую землю, не будет и нашего присутствия за Дунаем.

Маврикий отмалчивался некоторое время, не иначе как выискивал чего-то.

— Кто из антов пришел на переговоры с нами? А — стольник Светозар. Несколько лет назад учился в высшей школе Константинополя и был вознагражден этим титулом за успешное овладение науками. — Вот как! Ну что ж, это может и к лучшему. Завтра пригласите его ко мне.

Немного добился Светозар, повидавшись с императором, так немного, что вынужден был сказать ему напоследок:

— В таком случае между антами и ромеями нет больше договора о мире и согласии.

— Как? — не поверил Маврикий. — Такого не может, быть!

— Но так есть. Была, василевс, договоренность не переступать Дунай, считать его пожизненной границей между ромейскими и славянскими землями. А вы переступили.

Император начал отступать, вертелся, как если бы необъезженный жеребец под седлом, но Светозар оставался непреклонным, знай, своего добивался: либо империя отзовет свои когорты из Склавинии и тем недвусмысленно подтвердит, что имеет твердое намерение и дальше жить со славянами в мире, или между ней и антами будет сеча. Пришлось уступить Маврикию: пообещал найти со склавинами угодный для них и империи язык, а найдет — сразу станет так, как было: ромеи будут сидеть на своей земле, славяне — на своей.

— Тогда пусть император сейчас уже, — ухватился за это Светозар, — повелит своим стратегам — Петру и Гудуиcу — прекратить битву и постараться договориться со склавинами о мире и согласии.

Маврикий смотрел на него глазами, в которых блуждали и огорчение, и печаль, и недовольство. Видно было, вот-вот не сдержится и скажет: а не многовато хочешь, молодец? Но сказал другое:

— Мы подумаем об этом.

Обещание было поистине ромейским: и да, и нет. А это малое утешение. Светозар уходил из Августиона и едва волочил ноги. Знал: зря сидел вон сколько в Константинополе, ничего не высидел. Более полувека жили анты с ромеями в мире, сейчас наступает конец ему: если ромеи вместе с императором своим не одумаются за время, пока он будет отправляться к своим, будет побоище и нешуточное.

Но он поспешил унывать и опускать, отчаявшись, руки. Большего, как ни странно, добился тот из посольства антов, которого послали в Склавинию, к предводителям ромейского похода за Дунаем, императорскому племяннику Петру и его другу по походу стратегу Гудуису. То ли был такой ловкий тот посол антов или независимо от него так сложилось, однако сложилось лучше, чем у Светозара, и, довольно, неплохо. Появление антов в ромейском лагере за Дунаем, как и угрозы антской силы — пойти против ромеев, если не уберутся из Склавинии, не стали достоянием лишь Петра и Гудуиса. О том узнали некоторые стратеги, а от стратегов вести о приближении антов довольно быстро и бурно пошли гулять среди легионеров. Те же, будучи до предела замучены, не замедлили заговорить, и представить даже дух неповиновения: до каких пор будет длиться поход? Вон сколько лет не видели жен своих, детей и матерей, сражаясь в Иране, а императору и этого мало, загнал их за Дунай, в славянские леса, оттуда многим и многим не будет возврата. Потому что сечи, как таковой, нет, а легионеры гибнут и гибнут в мелких, хотя и довольно ощутимых схватках. Так это сейчас, а что будет, как застучит здесь зима, когда в Склавинии объявятся еще анты?

Беспокойство изыскало не только единомышленников, изыскало и предводителей, а те не побоялись выйти перед старшими себя и сказать старшим:

— Легионеры до предела утомленны походом и требуют возвращения за Дунай, к женам и детям.

Оба стратега — и Петр, и Гудуис — без напоминаний знали, в ромейской армии общепринято это: при первой же возможности, легионеров отпускают на всю зиму домой на прокорм и отдых к жене, детям, как знали и то, что такой возможности не было вот уже несколько лет подряд, по крайней мере, для пришедших из Ирана. Да что они, стратеги могли поделать, когда когорты их рыскали по земле склавинской достаточно свободно, а победы над склавинами, как не было, так и нет. Вот только и утешения, что сразились, перейдя Дунай, с воинами Ардагаста, затем — Мусокия и взяли верх над ними. После той сечи никто не выходит и не становится ромейским легионам на перепутье, однако и покорности нет, и покоренного народа не видят. Все и все скрывается в лесах, поросших лесами горах. А на рассвете или ночью, то в одном, то в другом месте объявляются ватаги склавинов и наносят когортам ощутимые удары. Ей-богу, давно бы ушли из этой треклятой Склавинии, и как уйдут, когда ничего не добились от нее предводители?

— Надо подождать, — сказали тем, которые вышли перед ними и произнесли желание легионеров идти на зиму по домам. — Уже послали нарочитых к императору, будем ждать, что скажет император.

— Ждать будем, пока на нас пойдут анты? — Почему не говорите, с чем прибыли антские послы? — кричали стоявшие дальше. — Желаем знать, что делают предводители, чтобы не дошло до сечи с антами?

— Да так, предпочитаем знать!

Надо было угомонить чем-то нетерпеливых, да и возмущенных уже, а угомонить не знали как. И стратеги вынуждены были вспомнить, чего хотят анты.

— Смирения и покоя! — ответили зычно. — Антам сказано: поход в Склавинию прекращаем, будем ждать, пока император завершит переговоры с послами антов и повелит нам, как быть дальше со склавинами, как — с антами. Ответ этот остановил антов на рубежах склавинской земли, успокоил их, поэтому угомонитесь и вы!

Это была неправда. Стратеги ромейские ничего такого не говорили еще послам антов, но после этих притязаний и угроз со стороны собственных легионеров вынуждены будут сказать.

XXXIX

Келагаст скучал. И идти в рубежи Склавинии преждевременно было, ждать послов надоело. Пусть Светозара нет так долго, потому куда он отправился, там в Константинополе, не скоро обернется. Короли, императоры очень важными являются, к ним не так просто достучаться. А почему нет тех, которые посланы к ромейским стратегам, в Склавинию? К ним не так уж далеко. Не поддаются стратеги на уговоры или обошлись с его послами так же, как авары с Мезамиром? Не должно быть.

И отоспался уже предводитель антской силы после похода, и с мужами дружины своей напировался вволю. Что же дальше! Так и ждать отлеживаясь? Подохнуть же можно.

— Ополчение дулебское прибыло уже на определенное место?

— Если бы прибыли, уведомили бы.

— А князья окольные? Тоже не дают о себе знать?

— Уличей, русов не было еще, а князь Радим прибыл вчера вечером и встал лагерем.

— Готовьте застолье и зовите князя Радима и видных мужей его на трапезу.

С тех пор веселые застолья, если и прекращались у Келагастовой палатки, разве только на время, когда надо было отоспаться после похмелья. Князь окружил себя друзьями из дулебской дружины и повелел тем, чтобы заботились о еде и питье, чтобы столы гнулись от щедрот земли Дулебской, а застолье было достойно предводителя такой силы, как антская. И настаивал на этом, и кричал на челядь, если что-то не так. А больше пил и упивался славой, что на нее не скупятся подвыпившие, развлечением, которое было и было здесь, дальше от Волыни и его постоянных требований, от подозрительных взглядов всегда молчаливой жены. Ко всему и поводов хватало. Вчера гостили тиверцы, сегодня прибыло дулибское ополчение, завтра, пусть послезавтра приедут уличи. Всех должен позвать, отметить счастливый переход, напутствовать на то, что ждет впереди, и, следовательно, выпить, воздать каждому как побратиму и другу.

Тиверцы, как и уличи, посетили хлеб-соль у Келагаста, обменялись с ним братницами и пошли к себе в лагерь. А те, что были у Келагаста друзья и опора в дружине, гостили и гостили. Когда — и вечер, и ночью, при свете костров, когда — среди бела дня. И величали своего предводителя и обещали стоять за него горой, быть его опорой среди дружинников и в рати ополченской.

— Мы верим тебе, — говорили, — верь и ты нам. Когда дойдет до битвы, не опозорим мечей, которые прославили деды и прадеды наши, добудем достойную тебя, князя над князьями, победу.

Подвыпившему море по колено. Захотел — принял обещанное, как ласку, захотел — воспрял духом и изрек первое, что пришло в голову.

— И это правда? Добудете победу?

— Да.

— А я не верю, что добудете.

— Это нам, мужам и друзьям своим, не веришь?

— Какие вы мужи? Какие, спрашиваю, мужи, и какие друзья, если не можете добыть для своего князя наипростейшее — девку-утеху, ту, которая разделила бы с ним одиночество и не позволила бы себя чувствовать одиноким?

Гости притихли, наверное, не ожидали услышать такое пусть и в своей, все же в компании, далее засветились глазами, лицом и стали попрекать самих себя.

— Мы действительно не достойны своего предводителя, если так заботимся о предводителе.

— Это же не на день встали, братцы! Или в мире только и сладостей, что мед-напиток, богатый стол и веселое застолье? Должны позаботиться и о другом!

— Да! И немедленно!

Они действительно не медлили с этим. Нескольких девушек привезли следующей ночью и поставили перед Келагастом. Вот и имеешь. Выбирай, какая тебе нравится, а то и всех бери. Князь поколебался еще мгновение-другое и остановил свой выбор на одной, такой вишнево-пышной и такой не по годам зрелой. Напуганная только была до предела.

— Как зовут тебя?

— Дарья.

— Останешься при мне, Дарина. В жены беру тебя себе. Все остальные, — еще раз посмотрел на тех, что были с Дарьей, — будут прислуживать тебе. Хочешь этого, чтобы прислуживали, как княгине?

— Да нет. Ничего не хочу от князя и не нуждаюсь. Об одном прошу: пусть ищет себе другую княгиню, меня отпустит к маме.

— Ничего. Когда-то благодарить и благодарить будешь. Иди и готовь себя к слюбу.

Плакала, умоляла плача — зря, Келагаст оставался непреклонным. Знал же: не первая. Вон сколько их плакало, а где теперь эти стенания? Чтобы сломить как-то девушку, всем остальным, что оставил при ней, как челядниц, сказал: уйдут из лагеря лишь тогда, как уговорят Дарью стать князю женой и подготовят к свадьбе в доме. Богами поклялся: будет так и только так. Намерения его правдивые и искренние, а что умыкнул Дарью, то чуда в этом нет: такой в их земле с дедов-прадедов обычай.

Или поверила Дарья в искренность и добропорядочность княжьих намерений, никто не мог сказать, все плакала и ужасалась, а девушки поверили, это все видели. Ибо не успели остаться в одном шатре с Дарьей, как принялись обхаживать ее, льстить и умолять: «Будь щедрая с ним и ласковая. А еще покорной будь. Не какой-то другой, тебе послали боги счастье — быть княгиней у антов».

Так старались и такие уверенные были в своих стараниях, что и князя заверили: все идет как надо. А Дарья взяла и положила конец их уверенности, ее послали в баню, чтобы помылась перед свадьбой и натерла себя травами благовонными, она же… Боги светлые и боги ясные, воспользовалась, что оставили ее в одиночестве, и повесилась.

Что поднялось спустя!.. Ой, что поднялось! Князь разозлился, как раненный веприще, не знал на ком выместить злость. Поклясться могут, все-таки на них, девок-челядниц, вылился бы гнев его, если бы не подоспел гонец и не сказал: обры прислали князю-предводителю послов своих, и эти послы предпочитают видеться с ним. Поостыл, выслушав гонца, и велел отрокам скрыть где-то мертвую. Сам же занялся другими заботами и забыл о виновниках Дарьиной смерти, а те не ловили ворон, воспользовались переполохом и исчезли из лагеря.

— Как же быть с послами? — подошел какой-то и спросил князя, — Сказать, пусть разбивают палатки и ждут.

— Почему должны ждать? — удивился. — Хотят видеться, то и будем принимать.

Вероятно, немалая тревога поднялась в сердце Келагаста, а от сердца — в мыслях из-за этой неприятности с девушкой. Не подумал: обры вон, какой путь преодолели, подобало бы угостить с дороги, дать время на отдых и подумать, пока будут отдыхать, а может, и выведать, чего прибыли, что сказать, когда встретится с ними. Поспешил поставить палатки, в которых примет незваных и менее всего желаемых послов, позвал князей окольных, ведущих мужей рати своей. Чувствовал же: разговор пойдет о делах всеантских, поэтому все анты должны принять участие в нем.

Прибежище аварам без князя, конечно, дали. А о передышке они сами не напоминали. Видели же: анты готовятся принять послов кагана, поэтому пришлось позаботиться, чтобы выйти и выглядеть на переговорах достойно. И не ошиблись: их же позвали ранним вечером в палатку князя Келагаста.

Принимал их довольно торжественно. Сам восседал на возвышении праздничный, и князья союзных племен сидели вдоль не менее праздничные. Только мужи были как мужи: в привычном для ратных людей одеянии.

Не присутствие, многочисленность их, наверное, удивила аварских послов. Смотрели и говорили: вон, сколько советников у князя антов. То и тогда, как встали перед Келагастом и начали произносить ему хвалу, потом класть перед ним кагановы подарки, то и делали, что зыркали, то в одну, то в другую сторону. Не иначе, как спрашивали: зачем это?

Посол аварский был по-асийски вежлив и льстив, однако до поры до времени. Когда положили подарки и перешли к делу, не стал таким, сразу и недвусмысленно спросил, зачем это он, предводитель антов, вон, сколько воинов вывел на рубежи своей земли? Неужели это правда, что намерены выступить против ромеев, и тем самым заступиться за склавинов? А может, правдой является другое: идет на помощь ромеям?

Умиротворенный перед свиданием с послами, Келагаст снова нахмурился и не удержал себя от соблазна выплеснуть то беспокойство, что было на сердце.

— Мы, анты, в чем-то провинились перед аварами, что должны объяснять свои действия?

— Мы этого не говорим, — поспешил возразить обрин. — Всякий волен поступать так, как велит честь и совесть. А все же должны предостеречь… Собственно, затем мы и пришли к антам, чтобы сказать: земля Склавинская завоевана аварами и является с тех пор обязанной перед ними. Антский поход в Склавинию — на стороне склавинов или против них — означало бы посягательство на владение каганата.

— Так? — у Келагаста не стало, наконец, терпения, и он оборвал представителя аваров на слове. — А ты, достойный посол, вместе с родственниками своими чего-то другого не мог придумать? Это, с какого же времени вся Склавиния стала вашей? Это, по какому праву?

— Говорил уже: мы преодолели склавинов в бою, они платят нам дань.

— Ты лжешь! — взорвался гневом предводитель антов и сделал порывистое движение, чтобы встать, но ограничился лишь тем, что оперся обеими руками о стол, на котором восседал. — Склавины не были вами покорены, и дани вам не платят! Если они данники ваши и как таковые находятся под вашей защитой, почему вы поспешили с посольством к нам, а не послали в помощь им свои турмы? Почему, спрашиваю?

— Затем и пришел к князю, чтобы сказать: каганат не хотел бы, чтобы и он вмешивался в спор между ромеями и склавинами. Мы, авары, придем на помощь склавинам. Дождемся, что скажут ромеи на наше требование оставить Склавинию, и пойдем, если не оставят.

Ответ посла аварского казался довольно-таки резонным. Но именно это и раздражало, пожалуй, Келагаста.

— Склавины присылали к нам, своих кровников, людей и просили помощи в ратной битве с ромеями. А кто просил вас? Кто, спрашиваю?

Обрин заколебался, и этого было достаточно, чтобы судьба его похода повисла на волоске.

— Думаешь, я не узнал тебя? — поднялся Келагаст и встал наравне. — Думаешь, такому, как ты, поверю? Или обры столь дерзкие есть, или от богов ума не имеют, что посылают выпрашивать мира и согласия тех, кто способен сеять только смерть? Ты брат кагана Калегул, так?

— Я не скрываю этого.

— Но и не признался. Думаешь, не знаю, почему? Кто кричал тогда, когда перед братом твоим, Баяном, стояло антское посольство: «Убей этого анта!»? Кто добился того, что в палатке кагана была пролита кровь и пал жертвой брат мой Мезамир? Не ты ли? И после всего этого посмел придти и угрожать нам?

— Достойный князь! — сделал шаг вперед и встал рядом с Калегулом Икунимон. — К тебе пришло посольство от каганата, а не ослепленный ревностью отрок, который имеет гнев в сердце. Заметь, когда это бывает, говорят: когда боги хотят наказать кого-то, отбирают ум. Отобрали они и у мужей, посланных на великое дело — добыть мир и согласие. Вместо переговоров подняли они ссору, а вместо разума явили безумие. И пошел бродить хмель в мозгах, вскипели гневом никем и ничем не сдерживаемые сердца.

— Месть — голос крови! — возразил Икунимону Келагаст. — Она не знает забвения!

— Зато знает другое, — не счел нужным промолчать Калегул и прибег к угрозам. — Дубина тоже имеет два конца. Если поднимешь десницу на наше посольство, не только ты, весь род твой будет наказан жестоким наказанием. Авары не прощают невинно пролитой крови!

— А-а! Так вот, значит? — Келагаст шагнул вперед и выхватил меч. — Авары не прощают, а мы прощаем?

— Князь, остановись! — вскочил и в мгновение ока встал между Келагастом и аварами Радим. — Тут правду говорят, ты дело имеешь не с родичами кагана, а с послами каганата.

Но его вмешательство не спасло Калегула. Предводитель дулебов на то и был искусным воином, чтобы совершить, что задумал: ловко обошел тиверского князя и проткнул, успокоенного заступничеством, обрина мечом.

На мгновение все замерли. Анты смотрели на умирающего Калегула, обры — на их князя. Икунимон воспользовался этим и не стал усложнять и без того неуверенное положение своего посольства: подхватил смертельно раненного родича под руки и, пятясь, стал отступать к выходу. За ним отправились и все остальные авары, которые были смиренно-тихие и смущенные. Но тем не спасли себя. Омраченный мраком, поднявшимся в нем и вовсе затопившем его, Келагаст снова вскипел гневом и бросил клич:

— В мечи их! Порубить всех до единого, чтобы и на семена не осталось!

Тиверский князь успел встать на выходе и стал вразумлять, дулебов: остановитесь, ослепленные, не понимаете, что делаете! Но его не слушали. Увидев это, все остальные князья земли Трояновой поспешили занять свое место рядом с Радимом.

— Оказываете сопротивление? — бушевал Келагаст. — Оказываете неповиновение?

— Выполняем волю большинства, княже! — Радим ему. — Прошу повиноваться ей.

— Мы в походе. Здесь моя воля — закон. Вперед, мужи! Князья вынуждены были отступить из прохода, однако недалеко. Сразу за палаткой собрались вместе с мужами своими полукругом и оградили дулебов от обров, которые спешили уже покинуть лагерь.

Поднялся шум, а потом и настоящая сеча, и кто знает, чем завершилась бы и потеха, если бы не подоспел отряд всадников.

— Агий на вас! Что случилось? — крикнул кто-то из тех, что подъехали.

Отступники остановились и уже не посмели восстанавливать сечу: к ним приближался Светозар с сопровождением посольства.

— Что случилось, спрашиваю?

— А то, что видишь, — первым отозвался Радим. — Князь-предводитель поднял руку на аварское посольство, забил Баянова брата. Пришлось защищать от его гнева всех остальных послов.

Светозар долго и грустно смотрел на родаков своих.

— Что вы наделали? — спросил погодя. — Тебя спрашиваю, Келагаст, сын славного Идарича. Что ты наделал?

— А ничего! — зло огрызнулся князь. — Отомстил виновнику смерти брата моего Мезамира и только.

— Не только, предводитель. Очень возможно, что ты отомстил нам всем, народу нашему. И жестоко отомстил. Должен помнить, это не ромеи, способные понять чье-то безумие, это обры.

XL

Из разных земель возвращались антские послы в Келагастов лагерь около гор Карпаты, но и те, и другие вернулись почти в один день, и больше обрадовало всех — принесли добрые вести. Как стало явным по их сведениям, боги не только Келагаста наказали тем летом, императора Византии Маврикия тоже не пощадили. Где-то чем-то прогневал он своего всевидящего или не в себе был в тот момент и не вспомнил, что из всех благочестивых деяний, наиболее украшают императора выдержка и рассудительность. Ему советовали: встань выше гордыни, уступи своим. Это не кто-нибудь беспокоится, забеспокоились легионеры, опора трона твоего. Хотят, чтобы ты отозвал их на зиму в рубежи империи — отзови, говорят, устали в сечах — взвесь и дай передышку. Твое никогда не пропадало и не пропадет. Не послушался стратегов, ни тех, что были за Дунаем и вопили из-за Дуная, ни тех, что говорили их устами здесь, в Августионе, впал, зато, в великий гнев и изрек в гневе: «Никаких уступок! Тоже придумали — отправиться на зиму к женам. Там, в Склавинии, пусть зимуют, если не сумели покорить ее до зимы». А этого оказалось достаточно, чтобы легионеры от возмущения перешли к делу — взялись за мечи и заставили стратегов своих бежать за Дунай, под крыло императора.

Пространство, говорят мудрые люди, не терпит пустоты. Не потерпели ее и ромейские легионы. Завладев лагерями — каждая когорта своим, легионеры кричали до хрипоты и требовали возвращения домой также до хрипоты. Пока не отыскался среди многих один, вышел вперед и взял верх над возмущенными.

— Думаете, пойдем на зиму к женам и удостоимся покоя? А что скажет император, когда узнает, что мы подняли меч на своих предводителей, более того, самовольно покинули поле боя, отдали супостату то, что взяли у него ценой собственной крови? Неужели вы не понимаете: за то получим не покой и не отдых — вериги, а то и хуже — смерть? Узко мыслите, легионеры! И не так, как следовало бы мыслить.

Это был центурион Фока, коренастый, сбитый из мышц полуварвар, о чем недвусмысленно напоминали ромеям его огненно-рыжие волосы. Легионеры знали его как смелого и благосклонного к ним предводителя. Знали также, что он никогда не молился на императора, нередко позволял себе смеяться над ним, хотя сам имел заметный недостаток — искаженное в сечах лицо. Злость Фоки объясняли по-разному: и шрам получил из-за Маврикия, и жены не имеет из-за таких, как Маврикий. Однако то, что услышали из уст сейчас, не удовлетворило легионеров.

— Ты советуешь нам угомониться, быть послушными императору?

— Да нет! — поспешил возразить Фока, — Что даст зимовка в Склавинии и — покорность императору? Ни в том, ни в другом не вижу смысла. К другому зову вас легионеры: встанем плечом к плечу и поедем в Константинополь и устраним Маврикия с престола — вот будет победа и отдых на долгие времена! Помните, пока в Августионе сидит Маврикий и повелевает своим именем, покоя ни вам, ни кровным вашим не будет! Все сечи и сечи будут! Разве не знаете: и Константинополь ненавидит Маврикия. Достаточно нам объявиться там, как народ константинопольский бросит его в Пропонтиду. — Правду говорит! Пока в Августионе сидит Маврикий, покоя не узнаем!

— На Константинополь! Встанем плечом к плечу и в Константинополь!

Послы антские не спешили покидать землю Склавинии: ждали, чем закончится возмущение в ромейских легионах. Проникнуть между ними и знать точно, что происходит там, не могли. А слышать многое слышали. Поэтому не обошел их и тот, последний, поступивший от ромеев, слух: не кому-то другому, полуварвару и всего лишь центуриону Фоке удалось взъярить возмущенных легионеров и повести на Константинополь, убрать с их помощью Маврикия и сесть на его место в Августионе. А уж как сел, казнил не только Маврикия и его род — брата, жену, малолетних сыновей, дочерей, но и многих из знати и среди всех — выдающегося стратега Византии Коментиола.

Склавины не замедлили выйти из лесов и стали собирать свою довольно-таки поредевшую силу, садиться там, где раньше сидели. Отпала необходимость идти на помощь им и антам. А эти перемены не могли не успокоить в сердцах многих рожденное досадной схваткой с обрами смятение.

— Слава богам! — говорили и готовились покинуть этот и счастливый и несчастливый лагерь. — Слава мудрым и добрым богам! Оберегли все-таки нас от сражений и гибельных сечь на поле боя.

Отправились в обратный путь и радовались, утешали себя веселыми беседами и старались уверовать: то, что сделал с обрами Келагаст, кануло в небытие. А так, посольство же спасли от погрома, погиб лишь Калегул. А по тому Калегулу сожалений мало. Разве каган не знал: его брат вызвал невинную смерть посла антов Мезамира, поэтому и удостоился того, чего заслужил. Да, в таком случае обычай у всех один: смерть за смерть и кровь за кровь.

Уверенность, что будет именно так: авары потоскуют, услышав, чем завершилось посольство у антов, и прикусят язык, — быстро успокоит всех. Даже известные некоторым угрозы аварского посольства, брошенное не без умысла: «Не думайте, что все это пройдет, каган жестоко отомстит вам за пролитую здесь кровь», — выветрилось из памяти. А жаль, произошло не так, как задумывалось. Не успели анты доехать до своих домов и разъехаться по домам, как в Баяново стойбище над Дунаем прискакали несколько из тех, что были с Калегулом и Икунимоном.

— О, великий и мудрый! — одновременно упали к ногам. — Накажи антов, они подняли руку на твоих послов!

— Как?

— Сначала только Калегула убили, всех остальных отпустили. А в пути, уже по эту сторону гор, настигли и посекли. Только трое нас, спасавших израненного Икунимона, осталось.

— Где мой сын? Где Икунимон?

— Не довезли, скончался от ран, и то вскоре после сечи. Сказал, чтобы ты не верил, что кто-то другой сделал татьбу, то — анты. Захотели замести кровавые следы свои…

И без того согнутый уже годами и излишне угрюмый каган, казалось, прилип к месту, на котором восседал в эту ужасную минуту, и стал похож на зловещего сыча, что взирает из дупла. Воистину так: прилип и оцепенел, слова не способен изречь. Только дышал тяжело и смотрел на тех, которые принесли эту ужасную весть, ошалело. Так безумно перепугано и так ошалело, что уцелевшие от погрома посольские сами крайне перепугались и стали пятиться к выходу, а, уже выйдя из палатки, закричали:

— На помощь! Каган умирает… На помощь, скорей!

Прибежали все, кто мог помочь чем-то и кого привела всего лишь тревога или интерес, а Баян искал глазами одного — хакан-бега Апсиха, того известного среди аваров и далеко за аварами предводителя турм, который, уверен был, единственный способный осуществить его волю — поквитаться с антами. Но именно Апсиха и не было среди присутствующих в палатке. Когда он появился и усмотрел, что Баян рвется к нему, последнюю силу собрал в себе, чтобы встать или хотя бы повелеть: подойди, — забеспокоился и поспешил на зов.

— Что, Ясноликий?

— Анты… анты…

О, Небо! Как мало осталось от некогда могучего и грозного Баяна. Только блеск в глазах и желание сказать что-то. Схватил закоченевшими уже пальцами своего хакан-бега за руку, пытается приблизить к себе и не может.

— Подними всех — смог, наконец, произнести слово. — Всех, кто способен держать меч, и поведи на антов. Отомсти за Икунимона… Живым и мертвым — всем отомсти!

Сказал — и испустил дух, хоть на Апсиха и не переставал смотреть стеклянными уже глазами. И за руку держал, словно добивался: «Слышал, что повелеваю? Мертвый не прощу, если не исполните мою волю».

Смерть и произошла в первое лето седьмого века. Соседи говорили: «Это знаменательно. С уходом неугомонного аварского предводителя уйдут в небытие такие частые и непонятные распри между народом, осевшим при Дунае, перестанет литься щедро пролитая в течение отшумевшего в сечах лихолетья кровь». А будет ли так, одни боги ведают. Народ земной создан для лучшего, ему всегда хочется верить: будет лучше, чем было, чем сейчас.

Киев. 1982-1984

Загрузка...