Илья Григорьевич Эренбург Ложка дегтя

При диспепсии анализируют желудочный сок — в нем может быть переизбыток кислот, может быть и недостаток.

Странно подумать, что в одну и ту же эпоху, в одной и той же стране существуют Бабель и Сейфуллина, Пастернак и Орешин[1]. Приправы, если угодно специи, диктуются не роскошью, но тем или иным состоянием организма.

Мне приходится повторять эти тривиальные истины потому, что иные критики, не ознакомившиеся до сих пор с другой пищей, помимо молочной, искренне почитают «ладушки» за единственно допустимую форму творчества. Сколь ни соблазнительны гогот классического недоросля и новомодное сочетание маниловского оптимизма с любовью Собакевича к чужим мозолям, я принужден восстать против подобной канонизации душевного возраста.

Я не хочу работать на фабрике мозговых и сердечных консервов. Я предпочитаю ложку дегтя в бочке меда.

Конечно, скептицизм плохо вяжется с повседневными нуждами общества. Устройство городской канализации не имеет ничего общего с лирическими сомнениями. Жорж Клемансо — исправный циник, однако и он умел произносить речи, полные телячьего благоговения. Все это бесспорно. Но мир искусства территориально находится вне ведения муниципалитетов и комхозов. Пропорциональный рост в литературе различных «приправ» не следует смешивать с находящимся в области социолога общественным упадочничеством. Вместо легких, но поверхностных отгадок лучше задуматься над рядом сложных явлений; над возрастом человечества, над обогащением его внутреннего опыта, утерей свежести восприятий, над требованиями развивающихся и снашивающихся форм.

Мед бродит. Впрочем, я буду говорить сейчас о дегте, то есть о приливе еврейской крови в мировую литературу. Этим вопросом занимаются либо наивные «жидоеды», трудолюбиво составляя проскрипционные списки, либо столь же наивные патриоты еврейства: «Чем, мол, мы хуже других? Мы заслуживаем своей земли, своего университета, даже своей полиции…» Говорить об этом вне ругани и вне бахвальства не принято. Между тем распыление иудейского духа — по меньшей мере столь же важный фактор для понимания литературы нашего времени, как механическая бодрость «американизма» или тяга на восток.

Книги еврейских писателей, которые пишут на идиш, иногда доходят до нас. Это книги как книги, нормальная литература, вроде румынской или новогреческой. Там идет хозяйственное обзаведение молодого языка, насаждаются универсальные формы, закрепляется вдоволь шаткий быт, проповедуются не бог весть какие идеи. Может быть, этот язык слишком беспомощен, слишком свеж и наивен для далеко не младенческого народа. Или же концентрация известных, самих по себе живительных свойств неминуемо ведет к смерти? Ведь без соли человеку и дня не прожить, но соль едка, жестка, ее скопление — солончаки, где нет ни птицы, ни былинки, где мыслимы только умелая эксплуатация или угрюмая сухая смерть.

Я не хочу сейчас говорить о солончаках — я хочу говорить о соли, о щепотке соли в супе. Если суп пересолен, вините стряпуху, а не соль.

Критицизм не программа. Это состояние. Народ, фабрикующий истины вот уже третье тысячелетие, всяческие истины — религиозные, социальные, философские, фабрикующий их миролюбиво, добросовестно, не покладая рук, истины оптом, истины сериями, этот народ отнюдь не склонен верить в спасительность своих фабрикатов. Что делать, может быть, покойная вдова Клико предпочитала шампанскому ром или липовый чай. Одно дело — изготовлять истины, другое — потреблять их.

Шестьсот лет тому назад поэт ребе Сем Тоб преподнес испанскому королю Педро Жестокому[2] книгу, озаглавленную: «Советы». Стихи докучливого еврея должны были утешать короля в часы бессонницы. Книга начиналась следующим утешением: «Нет ничего на свете, что бы вечно росло. Когда луна становится полной, она начинает убывать». Конечно, трудно утешить короля подобными истинами. Однако Педро Жестокий, будучи светским кастильцем, ответил поэту не менее мудрой пословицей: «Как хорошее вино иногда скрыто в плохой бочке, так из уст иудея порой исходит истина». Это показывает, что король не дошел до девятой страницы «Советов» — там он прочел бы нечто весьма подозрительное об устах и о вине: «Что лучше? Вино Андалусии или уста, которые жаждут? Глупец! Самое прекрасное вино забывается, а жажда, ничем не утоленная, остается».

Мир был поделен. На долю евреев досталась жажда. Лучшие виноделы, поставляющие человечеству романтиков, безумцев и юродивых, они сами не особенно-то ценят столь расхваливаемые ими лозы. Они предпочитают сухие губы и ясную голову.

При виде ребяческого фанатизма, начального благоговения еще не приглядевшихся к жизни племен, усмешка кривит еврейские губы. Что касается глаз, то элегические глаза, классические глаза иудея, съеденные трахомой и фантазией, подымаются к жидкой лазури. Так рождается «романтическая ирония». Это не школа и не мировоззрение. Это самозащита, это вставные когти. Настоящих когтей давно нет, евреи стерли их, блуждая по всем шоссе мира.

Если сейчас нужны главным образом боксеры и мотоциклисты, то это все же не отстраняет необходимости кому-нибудь да думать. Теперь в моде хорошие бицепсы и хорошая дисциплина. Говорят, что машина учит подчинению. Винтик должен знать свое дело. (Впрочем, так думали задолго до наших дней отцы церкви и татарские ханы.) Однако чтоб изобрести ту же машину, надо было ослушаться, отойти от данных правил, восстать на них. Когда усовершенствование приходит на смену изобретению, начинается эра буколических «олимпиад» и прекрасного единомыслия. Мед готов. Деготь же остается дегтем.

Художник Менжицкий, польский еврей, рассказал мне как-то о своем первом учителе. Это был обыкновенный еврей, из тех, что знают в жизни одно — пощипывая чахлую бородку, думать, думать с утра до ночи, думать, чтобы думать. Урок начался с того, что ребе предложил мальчику прочесть первую фразу Библии: «Вначале был Бог…» Дальше дело не пошло. Учитель спросил: «Ты понимаешь, что такое начало?..» Мальчик обиделся, — помилуйте, он ведь умел хорошо читать. «Начало — это есть начало». — «Но что такое начало?.. Ты не знаешь? Я тоже не знаю… Давай с тобой вместе подумаем об этом…» И он принялся щипать свою бородку. Следующий урок был посвящен тому же занятию. Вскоре учителя отправили в сумасшедший дом; но это простая случайность. Если бы за подобные дела заточали в клинику, пришлось бы построить гигантский сумасшедший дом для всех евреев мира, ибо все евреи похожи на учителя Менжицкого, даже те, что аккуратно бреются и никогда не читают духовной литературы.

Всем известно, что евреи, несмотря на тщедушие, любят много ходить, даже бегать. Происходит это не от стремления к какой-либо цели, а от глубокой уверенности, что цели вовсе нет. Хороший моцион — и только. Как больные сыпняком, они хотят умереть на ходу. В конечном счете знаменитая легенда о Вечном жиде создана не христианской фантазией, а еврейскими икрами.

Французский поэт Андре Спир[3] в одной поэме рассказывает о беседе своей с землей. Еврей на минуту соблазняется: не осесть ли?.. Какого же бродягу не соблазняли сельский домик, цветник, лейка, запах навоза и душистого табака? Но здесь земля великодушно отказывается — она боится прикреплять такие ноги. Поэма озаглавлена «Непостоянство». Впрочем, это можно назвать и по-другому, хотя бы «Свободой». Увы, нескоро поймут заправские классификаторы человеческих сердец, что между бестолковым лётом птиц и великолепнейшим построением муравейника различие не идей, а физиологии.

На складах (только для экспорта!) найдется немало идей — от Мессии до образцового коммунального хозяйства. Только почему мы все улыбаемся — сумасшедший учитель Менжицкого, поэт Андре Спир, подслеповатый портной из Балты, я и с нами столько же миллионов?.. Скажите, что бы делал вот этот «мужеский портной» в идеальном мире? Он слишком умен, чтобы нянчиться с машиной. На это были способны его прапрадеды в те незапамятные времена, когда они из золота делали не валюту черной биржи, а боготворимую статую. Что касается рая в стиле Руссо, то наш портной недолюбливает квартиры, из которой его так преглупо выгнали. У него хилое тельце и забракованные американским консулом глаза. Притом он боится гусениц.

Все это, конечно, вдоволь печально и ничего положительного бочке меда не сулит, кроме разве нескольких гениев, беспорядка и хлопот. А между тем мед можно было бы сварить, разлить по бутылкам и, «блюдя обычай старины», подавать взамен кислятины типа «Шабли». Утешимся, вспомнив «Советы» ребе Сем Тоба. Мед ведь забывается еще скорее, нежели вино. После него не бывает даже назидательного похмелья. А жажда остается.

1925


ЭССЕ

Тема литературы и искусства занимает существенное и неизменное место в публицистике Ильи Эренбурга (первая опубликованная им в 1911 г. статья — рецензия на книги М. Кузмина «Сети» и «Куранты любви»; последняя из написанных им статей посвящена творчеству К. Паустовского).

Взгляды Эренбурга на искусство не раз, и достаточно радикально, менялись, как правило, вместе с его политической ориентацией. От увлечения эстетизмом и католицизмом он перешел к конструктивизму и культу «вещи», а от них — к борьбе с американизацией (машинизацией) европейского искусства и к романтизму. Что бы ни писал Эренбург об искусстве, это всегда вызывало резкие споры. «За годы войны и революции Эренбург переменил несколько церквей, но в каждой был случайным и нерадивым прихожанином», — заметил в давней книге М. Слоним[4]. Это была реакция на перепады политических и эстетических пристрастий писателя в 1917–1922 годах. Рассматривая его эссеистику на более протяженном отрезке времени, легко увидеть в ней нечто неизменное — заинтересованное, пылкое отношение к предмету, в чем Эренбург всегда оставался поэтом. Эренбург, осуждавший в 1918 г. грубый диктат левых мастеров, и Эренбург, защищавший в 1936 г. Тышлера и Мейерхольда, это один и тот же публицист. Он не был теоретиком, в его статьях об искусстве речь идет о том, что ему лично близко и дорого, но этот страстный, откровенный субъективизм, острота, парадоксальность высказываний придают его эссеистике не только черты яркого, индивидуального стиля (недаром написанное Эренбургом узнается по нескольким строчкам), но и особую содержательность.

Статьи об искусстве 20—30-х гг. входили в сборники публицистики Эренбурга «Белый уголь, или Слезы Вертера» (1928), «Затянувшаяся развязка» (1934) и «Границы ночи» (1936); печатаются по этим сборникам и по т. 7 Собрания сочинений (1966).


Ложка дегтя. Впервые: «Белый уголь, или Слезы Вертера».

Загрузка...