ЧАСТЬ 3. АНТИЯДЕРНЫЙ ВЗРЫВ

Глава первая БОЯРЫНЯ МОРОЗОВА


Как бы мне хотелось закончить на этом свое повествование! Наука дала в руки человека ядерную бомбу, наука же дала ему и щит от нее. Извечная борьба меча и щита, снаряда и брони…

Но нет!.. Остановитьоя на этом — это солгать против законов истории. Никогда не могут быть решены ее повороты только техническими изобретениями. Этими изобретениями владеют люди. И они будут поступать с ними так, как будет выгодно тем группам людей, которые захватят изобретение. Но разве можно использовать во вред обществу «ядерный щит»? Сколько горечи познало человечество прежде, чем поняло это!..

Пожалуй, первой познала горечь нового открытия одна из наших героинь, которой я и передаю сейчас слово, поскольку располагаю написанным ею когда-то письмом. Вот оно:

«Москва, апрель…

Дедушка, милый, родной! Ты ужаснешься моим мыслям. Выдержу ли я, окажусь ли достойной твоего замысла?

Я достигла многого, вошла в их науку, оказалась на решающем участке. Мне не дано совершить подвиг на миру. Я иду на смерть в темноте. Из этой темноты я сообщила о самом их сокровенном, что могло сделать их сильнее нас. Я была горда, даже счастлива… И все оказалось прахом. Нелепым, широким жестом они вдруг обнародовали то, что, кроме них, известно было только мне одной. И подвиг мой оказался ненужным, пустым…

С тяжелым чувством въезжала я в твой родной и любимый пород. Я хотела бы увидеть его именно таким, каким ты помнил его, о каком рассказывал мне еще в детстве. Ню где эти занесенные снегом переулки, трогательно кривые, с уютными особняками, в которых жили твои Зубовы, Шереметьевы, Шаховские?… Где бесчисленные маковки церквей, темные богатства икон и пестрая нищета на паперти? Где санки с медвежьим пологом, где лихачи в лакированных шляпах, подпоясанные кушаками, угодливые половые в ресторанах, бородатые купцы в поддевках, зазывающие в лавки с пахнущей материей, где звонкий цокот копыт по булыжной мостовой?

Я въезжала в город с аэродрома. Я не воспользовалась подвесной железной дорогой, которая вела прямо в центр, мне хотелось въехать по старинке, хотя бы на автомобиле.

Улица, расточительно широкая, как площадь, была едва ли не прямее нашей Пятой авеню и тянулась на десяток миль. Она казалась мне единым монолитом тысячеглазых домов, в которых живут люди иного времени, иной страны. Страны, где повернуты вспять реки, орошены пустыни, разлились по дерзкой воле новые моря, где решено было отказаться от сжигания топлива для получения энергии и где изобилие началось с энергии. Старые тепловые станции дорабатывают свой век, как когда-то забытые теперь паровозы. Здесь отказываются и от сжигания нефти. Уголь и нефть оставляют потомкам, чтобы делать из них ткани и меха, пластмассы, дамские чулки и медикаменты. Здесь почти жертвенно заботятся о будущих поколениях. Ради них люди десятилетиями отказывались от насущного, отдавали жизнь в боях, экономили, строили, воспитывали новых людей для жизни по-новому. Это новое невозможно постигнуть.

Можно еще понять, что электричество применяют повсюду, заменяя им и бензин и газ, не жгут больше дров даже в деревнях, можно еще понять, как небольшой электрической автомашиной, аккумуляторы которой заряжаются у любого фонарного столба, может воспользоваться каждый, взяв ее прямо на улице и оставив потом заряжаться у тротуара для следующего желающего на ней ехать, можно понять начавшееся расселение жителей городов ближе к природе — быстрые средства транспорта позволяют им жить среди лесов и полей, да и места их работы, цеха заводов часто строят теперь не за общей заводской оградой, а рассеянными вдоль шоссе, вблизи новых поселений, — все это можно еще понять, но невозможно постичь их психологию. Для них главным стал не достигнутый комфорт, не устойчивое благополучие, а работа, которая у нас может быть лишь средством достижения всего этого. У них она возводится в ранг потребности. И эта потребность призвана заменить такой естественный стихийный регулятор, как страх безработицы или разорения, наказания или загробной жизни.

Девочка, смешная и милая, еще бутон, полный грядущей силы и прелести, сидя рядом со мной, наивно гордилась всем этим, вместо того чтобы думать о танцах или выпивке за стойкой, как, увы, делают ее сверстницы у нас.

Первый небоскреб, на который она мне указала, целый город этажей, вместительнее нашего Импайр-стейт-бильдинга, был расположен очень удачно, его капризный зубчатый контур напоминал воздушные замки, которые я в детстве представляла себе, глядя на летящие облака.

И такой же сказкой детства показалась мне симфония красок, которая словно звучит с недавнего времени в городе. Они применили цветной асфальт на мостовой и цветные плиты тротуаров. Машины на улицах встречаются только ярких цветов, их пестрый мчащийся поток в разноголосом шуме города играет красками, как мечтал об этом когда-то Скрябин. Своеобразно использован цвет в домах, архитектура которых пересмотрена теперь в общем плане цветовой симфонии Порода.

Я убеждала себя, что хочу видеть только старину, ее благородный темный налет… Я внутренне протестовала против того, что старое и прекрасное отодвинуто было на задний план, прикрыто новым и чуждым. Это чуждое наступало на меня, теснило со всех сторон, смущало… Мне нужно было собрать все свои силы, чтобы противостоять ему, помнить о долге, приверженности только твоему пути, по которому должен все же пойти наш народ-богоносец, каких бы успехов он ли добился на пути ложном и мнимом. И я оказалась сильнее коварного искуса, смогла посмотреть на вое это холодными главами.

Поперечные улицы то и дело ныряли в туннели, здесь все пересечения сделаны на разных уровнях.

Наконец улица стала узкой, уже не прямой. Где-то рядом чувствовались твои переулки… Мелькали высокие ажурные краны, железные руки, перестраивающие город, но переулки еще были, были… Я только не успевала заглянуть в них…

Но вот мы выехали на мост через совсем неширокую реку, и меня ослепило играющее на солнце золото куполов. Старинные башни, непревзойденные по своей красоте, стены, знавшие следы ядер, соборы, хранившие останки властителей Руси…

Мне предстояло работать в огромном институте, требовалось пройти формальности. Я страшилась. У меня были для этого основания… Не потому ли я так легко оказалась в суете лабораторий Великой заполярной яранги, что работы там умышленно не скрывались?

Я проходила по улице, которую ты знал еще с бульварами, ныне уничтоженными, и рядом с особняком певца, твоего друга, видела высокое здание, где люди говорили на привычном мне языке, но куда я не смела ни зайти, ни говорить, как они…

Мне нужно было оправиться после удара, требовалось вновь найти себя.

Когда-то ты говорил о Великом расколе, повторенном ныне историей с удесятеренной силой, рассказывал о неистовой силе женщины, на которую я должна походить… Я захотела увидеть ее. И я пошла в художественную галерею, крепко сжав зубы. Я искала нужный мне зал и вдруг замерла, словно перед распахнутым окном. Я увидела за ним заснеженную улицу с санной колеей, толпу народа…

Она сидела в розвальнях, грозно подняв руку с двуперстым окрестным знаменем…

И я, раскольница конца двадцатого века, позавидовала ей — она могла перед всем народом поднять закованную в цепь руку, звать народ на истинный путь… Я же должна была таиться и молчать…

Я всматривалась в лица окружавших ее людей. Ужас и сочувствие женщин, материнское горе нищенки, благословение сидящею на снегу юродивого… Я увидела даже тебя, спокойного, углубленного в себя, тебя, странника с посохом, посылающего меня на подвит из чужедальней страны…

Рядом с розвальнями шла сестра и последовательница боярыни Морозовой княгиня Урусова… А кто пойдет рядом со мной?

Я стояла перед картиной, углубленная в свои мысли, и вдруг услышала голоса, говорившие на родном языке.

Я была окружена толпой американцев, которых сразу узнала по произношению и одежде. Их привела маленькая девушка в смешных круглых очках. Она старательно выговаривала английские слова:

— Первые наброски картины позволяют думать, что художник во время работы над картиной видел мрачный кортеж смертников 1881 года. Через Петербург тогда провезли повозки, на одной из которых спиной к лошади сидела на скамейке Софья Перовская с доской на груди, где было написано: „Цареубийца“. Первый набросок боярыни Морозовой художник сделал тоже с доской на ее груди, лишь впоследствии убрав ее.

Дедушка! Ты только подумай! Героиня, которую ты мне ставил в пример, оказывается, списана с цареубийцы!..

— Софья Перовская, прикованная цепью за руки, ноги и туловище к скамье, была в черном арестантском одеянии, на голове ее был черный платок в виде капора, как и на этом этюде, — девушка указала на другую стену зала, где развешены были эскизы к большому полотну. — На ее бледном лице, как говорили, играла уничтожающая улыбка, глаза сверкали. Очевидец записал: „Они прошли мимо нас не как побежденные, а как триумшиаторы, такой внутренней мощью, такой непоколебимой верой в правоту своего дела веяло от их спокойствия“.

Я не мопла стоять, опустилась на стул, который кто-то подвинул мне. С кого мне брать пример? С цареубийцы? Ведь ты так гордился родством с царствовавшим домом!..

— Вам нехорошо? — спросила меня незнакомая красивая женщина.

Я кивнула головой.

— Я провожу вас, вы позволите? В каком отеле вы остановились? В „Украине“?

Я вышла на воздух вместе с нею, она окликнула такси. Мне не нужен был отель, я остановилась на квартире своей руководительницы, которая жила вместе с дочкой и с мужем-летчиком, постоянно отсутствовавшим. Но н все же села в такси.

Я позволила себе быть несобранной, воображая, что не занята сейчас делом!

Какая это бышва страшная ошибка!..

Мы обменялись с невнакомкой несколькими фразами, и вдруг я поймала себя на том, что говорю по-английски. Она была американкой из той группы, которую привела к картине девушка в очках. И теперь она вела меня в отель „Украина“, воображая, что я такая же, как и она, туристка.

— Как вам нравится наша Москва? — спросил на хорошем английском изьике шофер такси.

Я поразилась его произношению. Моя спутница приняла это ікак должное и ютала выражать восторг: ей понравился Кремль, Оружейная палата, она пленена университетом, мечтает поступить на последний курс, она окончила Колумбийский университет.

Я спросила шофера, какое он имеет образование, так владея английским языком.

Шофер ответил, что высшее.

— Вам не удалось найти работу по специальности? — удивилась моя спутница.

Мы стояли перед красным светофором, и шофер мог обернуться. У него были тонкие черты лица, он носил очіки в модной оправе. Он улыбнулся.

— Нет, — сказал он, — я работаю по специальности, Я химик-почвовед.

— Простите, мы все же не донимаем…

Шофер рассказал об удивительном обычае, зарождавшемся в этой непонятной стране, в которой, по словам химика-шофера, многие якобы хотят быть учеными, писателями, художниками… Молодежь поставила вопрос о том, кто же должен заниматься тяжелым физическим трудом, который пока требуется, и обслуживать других? Ведь у всех здесь равные права заниматься трудом чистым и приятым. И вот среди молодых людей нашлись многие, пожелавшие в свободное от основной работы время выполнять самый обыкновенный обслуживающий труд: кто-то работает на канализации, кто-то ухаживает в больницах за больными, кто-то спускается в шахты, а наш знакомый водит такси.

— Мне это доставляет радость, удовольствие. Я люблю водить машину, — говорил он. — Но я и ремонтирую ее…

Он снова удивил нас, отказавшись взять плату за проезд. Плата за проезд у них отменена давно на всех видах городского транспорта, в том числе и за такси.

Мне стало неловко.

— Неудобно, — сказала я, — что мы взяли такси. Мы могли бы доехать на автобусе.

Моя спутница тоже была смущена.

— Конечно, такси берут, когда торопятся или когда едут с вещами. Но ведь вы иностранки, — извиняюще сказал нам на прощание шофер и уехал.

Моя спутница настояла, чтобы я зашла к ней.

— Меня все удивляет здесь, — говорила она, когда мы поднимались на лифте. — Автомашинами здесь пользуются, как у нас лифтами.

Хорошенькая лифтерша улыбнулась.

Американка снимала в отеле неуютный трехкомнатный номер.

— Мне уже не по себе здесь, — говорила она, переодеваясь. — Я не сразу понила, что номера в отелях здесь бесплатные, как и квартиры для всех… Платить нужно лишь за роскошь, за лишнее, чем не принято здесь пользоваться.

Американка обязательно хотела, чтобы я пообедала с нею, но я боялась сидеть в ресторане с иностранкой, достаточно я уже допустила оплошностей.

Решили обедать в номере, имея в виду мое недомогание. Ей не хотелось утруждать меня принятым здесь повсюду самообслуживанием. И она позвонила.

Пришел благообразный официант с лицом мыслителя. Мы уже готовы были принять его за профессора, отдающего дань общественному долгу, но он оказался обыкновеннм официантом, почти не говорящим пю-английски.

Я не решилась выдать свое знание русского языка, и мы объяснились с официантом с большим трудом. Американка просила подать самые дорогие кушанья и напитки. Она хотела щедро платить за услуги в стране, где принято обслуживать себя самим. Когда дело дошло до армянского коньяка и шампанского, официант наконец Bce понял.

Я не помню, когда я пила крепкие напитки. Кажется, только после катастрофы в Проливах…

Моя новая знакомая пила очень много.

— Зовите меня просто Лиз, — сказала она, — Я вовсе не туристка. Я приехала сюда потому, что не могла не приехать.

— Вы из Штатов? — осторожно спросила я.

Она отрицательно покачала голошей, смотря в налитую рюмку. Потом подняла на меня глаза:

— А вы?

— Я уезжаю в Штаты, — не задумываясь ответила я.

— Я много пью, потому что… потому что видела такое… Я не хочу, чтобы вы видели что-нибудь подобное.

У меня закралось подозрение:

— Вы из Африки?

Лиз кивнула головой, показала глазами на спальню, одна стена которой была огромным шкафом.

— У меня там висит защитный противоядерный костюм… У него, у того ученого, тоже был костюм, но он выглядел в нем не как в марсианском балахоне, а элегантно. У него был щит в руке, которым он прикрыл целую страну. Я могла пойти за ним на край света. И вот я здесь.

— Вы видели ужас? — спросила я.

Лиз кивнула головой.

— Вы знаете, — сказала она, — смертельный ужас очищает, перерождает… Я внала одного журналиста. Я мечтала разрубить его пополам. Одна его половина злобно измышляла… Это он придумал, будто дикарской стрелой были нарушены женевские соглашения об отравленном оружии, это он придумал теорию второго атомного взрыва. Но, к счастью, у него была вторая половина. Я не хотела бы поверить, что это он придумал то, о чем кричат сейчас наши газеты.

— Простите, Лиз, мне не удавалось здесь следить за нашими газетами.

— Ах, боже мой! — с горьким сарказмом сказала Лиз. — Все поставлено на свои места. Что такое „ядерный щит“, которым коммунисты прикрыли африканскую страну, секрет которого обнародовали, исключив тем возможность применять ядерное оружие? Что это? Высший гуманизм?

— А что же? — нахмурилась я.

— Оказывается, это вовсе не гуманизм, не забота о человечестве, а новый наступательный шаг коммунистов. Они, видите ли, хотят нанести цивилизации последний сокрушительный удар, они лишили „свободный мир“ священного оружия, которое до сих пор сдерживало разгул коммунизма, призрак которого бродит ныне по всему миру.

Лиз выпила и со стуком поставила рюмку на стол.

У меня сжалось сердце. До меня не доходил наивный сарказм ни в чем не разбирающейся туристки! Я воспринимала сущность ею сказанного. И я ухватилась за эту ясную сущность, как утопающая за спасательный круг. Так вот каково истинное значение сенсационного сообщения, унизившего, уничтожившего меня!..

— Наши газеты кричат, что теперь мир накануне гибели, ибо нет больше сдерживающей силы атомного ядра, — закончила Лиз.

Я залпом выпила рюмку, налила новую. Лиз с интересом смотрела на меня. Вероятно, я раскраснелась и глава мои горели…

Так вот оно что! Я была лишь жертвой начавшегося наступления на свободный мир. Моя информация оказалась зачеркнутой, но это было лишь мое поражение, но не проигрыш битвы. Я должна остаться на посту. Я почти знала, догадывалась, была уверена, кто протянул мне руку через пропасти океанов, через стены гор и расстояний.

— Эту мысль мог бросить только Рой Бредли! — воскликнула я, в упор глядя на Лиз.

Она усмехнулась:

— Вы, конечно, знаете это имя. Кто его не знает? Слишком много шума. Но я по-настоящему знаю его… и мне не хотелось бы, чтобы это было его идеей…

Ей не хотелось бы!.. А я была уверена, что это сказал именно он!.. Если бы он знал, мой Рой, если бы он знал, как это было мне сейчас нужно! Узнает ли он когда-нибудь, кем он был для меня в трудные минуты сомнений?

Чем-то я выдала свое состояние. Лиз вдруг спохватилась и захлопотала вокруг меня. Она догадалась, что я жду ребенка. Возможно, она была права, объясняя этим, почему мне стало плохо в художественной галерее.

Женщины иной раз бывают непонятно откровенными с первыми встречными. Лиз опять заговорила об ученом, с которым повстречалась в Америке.

— Я не знаю, придет ли он ко мне, — продолжала она, не отпуская моей руки. — Я известила его о своем приезде… Он оказался русским. Вы не осудите меня, ведь вы современная женщина, не ханжа. Если бы вы его знали! В нем буйная сила. Я приходила к нему в палатку… Вам опять нехорошо?

Неужели я побледнела?

Только сейчас я поняла, о ком шла речь, кто держал в руке „ядерный щит“, спасший африканцев, в ком была „буйная сила“! Она приходила к нему в палатку… конечно, не для того, чтобы применять там прием джиу-джитсу.

Я почти выдернула свою руку.

Вот так обманываешься в людях! Он сидел на медвежьей шкуре, а я смотрела ему в глаза, вцепившись пальцами в его буйные седеющие волосы, говорила, что никогда не полюблю его. Он казался потрясенным… Однако… только до того момента, когда к нему в палатку пришла ищущая американка!..

Я не могла больше быть с нею. Но если она встретится с ним, она неизбежно столкнется и со мной… Как мне тогда выпутаться?

Я просила не провожать меня, обещала позвонить ей, снова приехать к ней в отель. Я забыла, что сказала о своем скором отъезде в Штаты.

Она стояла в дверях своего номера, смотрела мне вслед.

В лифте меня подташнивало. Вероятно, оттого, что он проваливался и я теряла вес. Голова кружилась. Я проходила через вестибюль, ни на кого не глядя.

— Лена? Вы здесь? — услышала я знакомый голос и прислонилась к холодному мрамору огромной четырехугольной колонны.

Мимо проходили негры и индусы в тюрбанах.

Он взял меня под локоть.

— Лена, — сказал он, — ты?

Это был Буров.

Что мне оставалось делать? Я бросилась ему на шею и расцеловала его. Он шел к Лиз…

Но он повез меня к Веселовой-Росовой. Он взял такси, сидел рядом со мной и держал мою руку в своей.

Я не думала в эту минуту ни о „ядерном щите“, ни о конце цивилизации. Я сидела с закрытыми глазами. Мне было хорошо.

Надеюсь, он не привезет мисс Морган в институт?…»

Глава вторая ПРЕВРАЩЕНИЕ

Мария Сергеевна, Люда и Елена Кирилловна прилетели из Проливов на Внуковский аэродром. На летном поле их встречал Владислав Львович Ладнов, физик-теоретик, худой седовласый человек с молодым костистым лицом и злыми глазами. Он казался Люде насмешливым и высокомерным, делил мир на физиков и остальных людей, а физиков — на соображающих и сумасшедших, то есть тех, кто выдвигал неугодные Ладнову идеи, о которых он говорил с яростью и презрением. Люда подозревала, что несумасшедшим считался только сам Ладнов и, может быть, еще академик Овесян, задержавшийся пока в Арктике, да еще Мария Сергеевна Веселова-Росова.

Ладнов взял вещи Марии Сергеевны, критически осмотрев Елену Кирилловну. Та ответила ему открыто неприязненным взглядом.

Люда заметила это, но не подала виду. Ее-то радовало сейчас все: и то, что их встретил Ладнов, и то, что он такой умный и злой, и что вагончики бегавшего по летному полю поезда выглядят игрушечными, и что небо синее, и солнце светит, о котором она так соскучилась за полярную ночь.

Люде хотелось прокатиться на подвесной дороге, но Елена Кирилловна непременно хотела ехать на автомашине.

Владислав Львович сам вел машину. Мария Сергеевна сидела рядом с ним, и они беседовали о физике. Ладнов говорил о редчайшем случае в науке, когда теоретики не предсказали открытия «Б-субстанции» и что тут что-то не так. Не будь «Б-субстанция» уже применена для защиты от ядерных взрывов, теоретики никогда бы не поверили в ее существование. Он сказал, что Буров не только типичный сумасшедший, но еще и «сумасшедший-счастливчик», который вытащил лотерейный билет, и что на скачках всегда везет новичку, ничего не понимающему в лошадях.

— Москва! Москва! — воскликнула Люда, схватив Елену Кирилловну за руку, хотя никакого города, если не считать университета, еще не было видно.

Елена Кирилловна смотрела на причудливый контур университета, на россыпь его сверкающих на солнце окон и мысленно сравнивала его с чем-то…

Потом они ехали по Ленинскому проспекту. Елена Кирилловна почему-то интересовалась не новыми районами города, а теми, которые еще не успели снести, ей непременно хотелось посмотреть на кривые улочки Замоскворечья или Арбата…

Люда украдкой смотрела на Елену Кирилловну. Кто же изменился из них? Губошлепик или Русалка? По-прежнему безукоризнен профиль Елены Кирилловны, привычно подтянута фигура, не опиравшаяся на спинку сиденья, загадочен чуть усталый взгляд. Разве не восхищается ею, как раньше, Люда?… Как смешно она ревновала ее еще недавно ко всем… в особенности к Бурову. Бурова не было. Он стал огромным, как его подвиг. Было странно подумать, что Люда знала такого человека, помогала ему, даже сердилась на него, словно можно было быть знакомым с титаном, с Прометеем!.. Если бы Бурова приковали цепью к скале и орел стал терзать ему грудь, Люда не плакала бы, как прекрасные и беспомощные океаниды, а своими руками разбила бы алмазные цепи, приготовленные гневом богов для титана. Титан скоро вернется. Никогда уже не станет он в глазах Люды обыкновенным… А Елена Кирилловна, а ее Русалка с серыми глазами, думающая о таинственном ребенке?.

Серые глаза Елены Кирилловны были словно прикрыты дымкой, а карие яркие глаза Люды были широко раскрыты и по-новому впитывали мир.

Это был весенний мир, невозможно яркий, с пьянящим воздухом, с бездонным синим небом, с радостными и загадочными людьми, полными своих дум, желаний, стремлений, горя и счастья. Еще недавно Люда почувствовала бы, что хочет расцеловать каждого, кто идет под слепящим солнцем, а сейчас ей хочется совсем другого, заглянуть каждому в душу, узнать о нем самое сокровенное… Но самое трудное, самое необходимое и невозможное было заглянуть в собственную душу, в самое себя, где все было таким непонятным… Ах, если бы их встречал сейчас папа!. Но летчик Росов всегда был в полете, а сейчас… сейчас он даже готовится лететь к звездам вместе с молодыми космонавтами, которых сам воспитывал… Папа, огромный, как Буров, только спокойный, даже застенчивый, но отважный… он умел заглядывать в Людины глаза. Посадит ее перед собой на стул, чтобы ее коленки упирались в его большие и жесткие колени, заглянет в ее «миндалинки» и все поймет… Он бы и сейчас все понял, что с ней творится… А сама Люда?. Она только может смотреть по сторонам: на улицу мокрую в тени и сухую на солнце, на последний апрельский снег — белый с чернью, как старое кавказское серебро, на его неубранные еще после прощальной метели гребни по обе стороны проспекта, на поток людей, каждый из которых нес в себе бесценное сокровище чувств, — и замирать от чего-то странного и необъяснимого, ловя себя на том, что ищет в толпе… Бурова.

Опять Буров! Это ужасно!..

И Люда начинала рассказывать Елене Кирилловне о Москве. Она ведь должна была опекать ее.

Шаховская поселилась в квартире Веселовой-Росовой. Люда самоотверженно готова была, как юный паж, повсюду следовать за нею, но Елена Кирилловна решительно уклонилась. Она искала одиночества, и, конечно, Люде это было обидно.

Ждали скорого возвращения Бурова и возобновления работы в лаборатории. Женщины нервничали.

Буров появился, когда Елена Кирилловна ушла в Третьяковскую галерею.

Люда ахнула, когда он вошел в лабораторию, широкоплечий, высокий, чуть насмешливый. Он оглядел лабораторию, конечно, искал глазами Елену Кирилловну.

Ноги у Люды, ее тонкие и сильные ноги, стали свинцовыми, она не могла встать с табурета.

Буров кивнул ей головой.

— Где мама? — спросил он.

— Елена Кирилловна ушла в Третьяковскую галерею. Она ведь впервые в Москве, — ответила ему Люда.

Он посмотрел на часы:

— Я сейчас поеду в гостиницу «Украина». Вечером постараюсь заглянуть к Марии Сергеевне.

— Да, — сказала Люда. — Елена Кирилловна остановилась у нас.

Он снова кивнул головой, смотря поверх Люды. Он даже не поздоровался с ней за руку. И руки у Люды повисли плетьми.

Буров ушел, а Люда, смотря перед собой сухими, невидящими глазами, мысленно произносила страшные клятвы навсегда уйти отсюда. Разве нужна она ему, если он не сделал разницы между нею и табуреткой, на которой она сидела!..

Она уйдет отсюда, чтобы заняться самым тяжелым трудом, как это делают передовые люди. Если знаменитый дирижер в свободное время водит автобус, если Мария Сергеевна Веселова-Росова, ученый с мировым именем, каждый день ездит в оранжерею, занимаясь там черной подсобной работой среди любимых цветов, то Люда пойдет в больницу, в детскую больницу, будет выхаживать там самых тяжелых больных… или станет уборщицей на вокзале, где особенно много проходит людей и где особенно грязно…

Когда Люда вернулась после обеда домой, то застала там Елену Кирилловну и Бурова. Оказывается, они где-то встретились!

Вошедшая перед Людой Мария Сергеевна обнимала Бурова, крепко целуя его в обе щеки:

— Спасибо, родной. Спасибо тебе, богатырь наш от науки.

Буров наклонился и поцеловал у Марии Сергеевны руку.

— Включать в Африке нашу аппаратуру мог каждый. Подвига в этом нет никакого, — шутливо сказал он.

— Подвиг в том, что все в мире изменилось, — ответила Мария Сергеевна, садясь и тяжело дыша после быстрой ходьбы.

— Теперь позвольте и мне, — сказала Елена Кирилловна, вставая и подходя к Сергею Андреевичу.

Она притянула к себе руками голову Бурова, запустив пальцы в его волосы, потом, встав на носки, поцеловала Бурова.

Люда вспыхнула и отвернулась. Она бы выбежала из комнаты, если бы не побоялась выдать себя.

— Очень трудно разобраться, что происходит сейчас на Западе, — сказала Мария Сергеевна. — Представьте, к нам с особой миссией прибыла американская миллиардерша…

— Мисс Морган? — спросил Буров.

— Вы знаете ее? Завтра она посещает наш институт. Она распоряжается моргановским фондом женщин и передает его Всемирному Совету Мира для использования «Б-субстанции» в целях предотвращения ядерных войн.

— Они уже предотвращены, — сказал Буров, усаживаясь в кресло и доставая папироску. — Вы разрешите? — спросил он Марию Сергеевну. Люда заметила про себя, что он начал курить.

— Вы, кажется, близко знакомы с ней, Сергей Андреевич? — безразличным тоном спросила Елена Кирилловна.

— Да, встречались в Африке, — так же спокойно ответил Буров, выпуская клуб дыма.

— Что же она там делала? Удовлетворяла свое любопытство в джунглях и капризы в палатках?

— Она ухаживала за умирающими, работала в госпитале, подкладывала негритянкам, страдающим лучевой болезнью, судна.

Елена Кирилловна поморщилась:

— Что это? Современная эксцентричность американки?

— Я встретилась с нею в Доме дружбы, — вставила Мария Сергеевна. — По крайней мере одета она удивительно просто.

— Эта простота дороже роскоши, — презрительно бросила Лена.

— Это не эксцентричность, а раскол, — сказал Буров.

— Раскол? — повернулась к нему Елена Кирилловна.

— Да. Когда дело доходит до уничтожения апокалиптической саранчи, раскол не щадит и семьи магнатов, — непонятно для Люды сказал Буров. Шаховская отвернулась к окну.

— Итак, друзья мои, приготовьтесь к завтрашнему визиту, — сказала Мария Сергеевна, поднимаясь с кресла.

Елена Кирилловна охватила виски ладонями, видимо, у нее разболелась голова.

— Хорошо, я приготовлюсь, — объявила Люда. Буров не обратил на эту реплику внимания.

— Надеюсь, американка не придет в нашу лабораторию? — поинтересовалась Елена Кирилловна.

— Нет, нет, — заверила Веселова-Росова. — Чисто официальный визит. Принять ее лучше всего в кабинете академика.

— А там рояль, — вдруг сказала Люда.

Мария Сергеевна задумчиво улыбнулась:

— Да… Наш Амос Иосифович любит играть Лунную сонату, если что-нибудь не получается.

— Значит, он часто играет, — снова вставила Люда.

Мария Сергеевна нахмурилась.

— А ты оденься завтра как следует, строго сказала она дочери.

— Может быть, я могу не приходить? — спросила Елена Кирилловна.

— Нет, дорогая, что вы! Она специально интересуется вами, женщиной — участницей открытия. Это связано с какими-то формальностями использования фонда.

Елена Кирилловна пожала плечами.

Буров встал.

— Ну что ж, — сказал он. — Значит, завтра свистать всех наверх. Начнем дипломатическое плавание, — улыбнулся он.

— Я надену домино, а Елена Кирилловна кокошник, — заявила Люда и с независимым видом вышла из комнаты.

Елена Кирилловна проводила ее настороженным взглядом.

— Кокошник! — усмехнулся Буров и, приветственно подняв руку, ушел.

На следующий день заместитель директора института профессор Веселова-Росова принимала американку мисс Морган.

Лиз быстро вошла в ее кабинет, улыбаясь и протягивая руку:

— Я счастлива пожать руку такому видному ученому, который заставляет гордиться собой всех женщин мира, — сказала она.

Мария Сергеевна радушно усадила ее. Лиз рассматривала простое убранство профессорского кабинета, портреты ученых на стенах.

— Великие физики… Я не всех знаю. О! Это Курчатов! Это Эйнштейн… И две женщины…

— Мать и дочь, — подсказала Мария Сергеевна.

— О, да! Мария и Ирэн Кюри!.. Как странно, физика оказывается женской областью. Она была бы страшной областью, если бы не ваши последние открытия.

— Справедливость требует отметить: «Б-субстанция» открыта мужчиной, физиком Буровым, у него была лишь одна помощница.

— О-о! Я уже знаю это… Я должна ее увидеть. Мне просто крайне необходимо! Вы мне устроите это, дорогой профессор?

— Я думаю, что Сергей Андреевич Буров согласится с этим. Вы ведь встречались с ним?

— О-о! Сергей Буров, Сербург… Еще бы!.. Он никогда не видел меня в платье. Противоядерный костюм, монашеское одеяние сестры милосердия… Правда, странно?

— Вы сейчас встретитесь с ним, он ждет вас в кабинете академика. Я лишь от всей души поблагодарю вас, мисс Морган, за передачу вашего фонда для антиядерных целей.

— Так поступила бы каждая женщина, которая видела то, что мне привелось, дорогой профессор. Позвольте мне вас поцеловать.

И американка обняла Марию Сергеевну.

Мария Сергеевна сама провела Лиз в кабинет академика, находившийся в другом конце коридора, — огромную комнату с лабораторными столами, столом для заседаний, роялем, киноэкраном и черной доской.

Буров, сидевший у окна в ожидании американки, поднялся им навстречу.

— Я полагаю, — сказала по-английски Веселова-Росова, — мне не требуется вас знакомить. Мисс Морган выразила желание встретиться с людьми, открывшими «Б-субстанцию». Ей остается познакомиться лишь с вашей помощницей, Сергей Андреевич.

Буров поздоровался с Лиз и направился к телефону, но она остановила его за руку.

— О, не сразу, мой Сербург, не сразу! Мне хотелось бы кое-что вспомнить только вместе с вами.

— Вы извините меня мисс Морган. Я буду рада, если после беседы с нашими физиками вы снова зайдете ко мне, — учтиво сказала Мария Сергеевна.

— О да, дорогой профессор! Я буду счастлива! — воскликнула Лиз, мило улыбаясь.

Веселова-Росова ушла.

Лиз подошла к концертному роялю, стоявшему около исписанной мелом черной доски.

— Формулы… и музыка… — сказала она и открыла крышку рояля. Стоя, она взяла несколько аккордов, потом села за инструмент.

Она заиграла.

Буров слушал, облокотившись о рояль, и смотрел на Лиз.

Зовущая мелодия сначала звучала в мужском регистре, потом отзывалась женским голосом, полным нежности и ожидания, потом сливалась в бурном вихре, рассыпавшись вдруг фейерверком звучащих капель, наконец, задумчивая, тоскующая, замирала все еще звуча, уже умолкнув…

— Лист, — сказал Буров. — Спасибо, Лиз…

Лиз осторожно закрыла крышку рояля.

— Правда, странно? — обернулась она к Бурову. — Взбалмошная американка бросает миллионы долларов и садится за рояль, чтобы сыграть «Грезы любви», словно слова на всех языках мира бессильны сказать что-нибудь…

— Лиз, — сказал Буров, — вы хотели видеть мою помощницу?

— Да, — оживилась Лиз. — Я почти догадываюсь, почему вы защищены не только от радиоактивных излучений. Я хочу ее видеть, Сербург… — и она вызывающе посмотрела на Бурова.

— О’кэй, — сказал Буров и снял телефонную трубку.

— Какая она? — сказала Лиз, смотря на телефон. — Почему в этом аппарате еще нет экрана? Она похожа на Ирэн Кюри? Она любит вас, Сербург?

— Простите, — сказал Буров и заговорил в телефон по-русски. — Елена Кирилловна? Я попрошу вас сейчас зайти в кабинет академика Овесяна. Мисс Морган находится здесь и хочет познакомиться с вами, моей помощницей. Что? Елена Кирилловна! Алло! Что такое? Вы слышите меня? Так вот. Приходите сейчас же. Да что там такое с вами? Слова не может вымолвить! Ждем вас, — и он решительно повесил трубку.

Потом обошел вокруг стола и, усадив американку в мягкое кресло, сам сел напротив нее. Она достала из сумочки сигарету.

— Даже странно видеть вас в обычном платье, — сказал он, зажигая спичку и давая ей прикурить.

Лиз улыбнулась:

— Я многое предугадываю, Сербург. Я знала, что вы так скажете, и я знаю, что значит для вас ваша помощница. Я приехала, чтобы убедиться в этом.

— Вы могли узнать это еще в Африке, милая Лиз.

Лиз протянула руку и коснулась руки Бурова.

— Спасибо, дорогой, что вы так назвали меня. Я не хотела этого знать там… А теперь я хочу ее видеть, — и она, откинувшись в кресле, затянулась сигаретой.

— И не остановились перед затратой миллионов долларов вашего фонда? — усмехнулся Буров.

Лиз стала серьезной, положила сигарету в пепельницу. Она отрицательно покачала головой:

— Не думайте обо мне хуже, чем нужно. Мы с вами вместе вытаскивали из-под обломков умирающих. Я готова отдать все миллионы, какие только есть на свете, чтобы этого не было.

— Все-таки вы молодец, Лиз!

— Правда, Сербург?

Буров взглянул на приоткрывшуюся дверь:

— Ну вот и моя помощница, которую вы хотели видеть, мисс Морган, — облегченно сказал он.

Дверь открылась.

Лиз смотрела на женщину, вошедшую в кабинет академика, и не могла видеть изменившегося лица Бурова.

— Хэлло! — весело оказала вошедшая и бойко, почти правильно заговорила по-английски. — Я очень рада видеть вас, мисс Морган.

— О-о! Вы действительно хороши, как это и следовало ожидать от женщины, которой будут поклоняться все избавленные от мирового несчастья. Скульпторы станут высекать ваши статуи, — сказала американка, светски улыбаясь и протягивая руку.

— Благодарю вас, мисс Морган. Я никогда не мечтала стать натурщицей.

— О-о! Прелестная леди! В женщине всегда живет натурщица, которая позирует во имя красоты, пленяющей мир. Говорят, великий скульптор за деньги делает изваяние моего жениха. Мне смешно. А что бы вы подумали о своем женихе?

— Я думаю, что он уже превратился в каменное изваяние.

— Посмотрите на него сами, мисс Морган, и вы в этом убедитесь.

Обе женщины обернулись к Бурову.

Он стоял, действительно окаменев от изумления, возмущения или растерянности, он смотрел на «свою помощницу» и не верил глазам.

Нет! Перед ним, конечно, была не Елена Кирилловна! Но это была и не Люда, не та Люда, какую он знал, которую никогда не замечал.

Природа знает величайшее чудо: неуклюжая, прожорливая гусеница вдруг преображается, расправляет отросшие крылья и, блистательная в своей неожиданной красе, летит над землей, по которой лишь ползала, взмывает выше деревьев, у корней которых ютилась, летит на аромат прекрасных цветовое которыми соперничает ныне в яркости…

Перед Буровым, смело и остро беседуя с американкой, стояла стройная девушка в модном платье, с искусной прической, с огромными миндалевидными глазами, удачно оттененными карандашом. И сколько непринужденной грации было в ее позе, когда она присела на ручку кресла, сколько уверенности во взгляде!.

Буров поражался всему: и насмешливым ноткам в грудном женском, откуда-то взявшемся голосе, и смелому вырезу платья, и великолепному рисунку ноги в изящной туфелько с высоким каблуком, и полуоткрытому в загадочной улыбке рту с полными, жизнелюбивыми губами.

— Простите, — наконец опомнился Буров и подчеркнуто сказал:

— Мы еще не виделись с вами.

Они действительно «никогда не виделись»!

И, подойдя к Люде, — да, это была Люда… или, вернее сказать, это была та удивительная женщина, которая еще в свою пору куколки или гусеницы была Людой, — он взял ее руку, чтобы церемонно пожать, но она поднесла ее к его губам, и он непроизвольно поцеловал тонкие пальцы.

Американка наблюдала, какой нежный взгляд подарила Бурову его помощница.

Она резко встала, прощаясь…


— Вы извините меня за этот маскарад, Сергей Андреевич, — насмешливо сказала Людмила Веселова-Росова, когда, проводив иностранную гостью, они остались вдвоем. — Меня попросила об этом ваша Елена Кирилловна.

И, новая, гордая, знающая себе цену, она ушла.

Буров крякнул и потер себе лоб.

Глава третья АНТИЯДЕРНЫЙ ВЗРЫВ

Хорошенькая стюардесса в кокетливо заломленной пилотке попросила пассажиров застегнуть привязные ремни и раздала конфетки.

— Нью-Йорк! — мило улыбнулась она.

Самолет кренился, ложась перед посадкой на крыло.

Мне не терпелось. Я спешил. Я знал, что даже в нашем тресте «Ньюс энд ньюс» этой весной начались серьезные затруднения с распространением газет. Мой дневник мог, если его печатать фельетонами, оказаться спасительной гирей, которая перевесит чашу деловых весов. В нем есть все, как хотел того босс: и ужас, и интимность, и правда, какой я ее видел почти год назад, и даже в самом пекле… Бесценные странички лежали в несгораемом портфеле, который словно был набит долларами. Он будет для меня защитным костюмом против всего, что началось сейчас в Америке!

Я выскочил из самолета первым, сбежал по ступенькам приставленной к фюзеляжу лестницы и протянул паспорт полицейскому чиновнику.

Нас почему-то встречала толпа людей. Они бросились ко мне, наперебой крича:

— Великолепное авто, сэр! Совсем новенькое!..

— Шевроле, сэр! Последней марки. Уже обкатано!

— К черту, к дьяволу всех! Нет лучшей машины, чем кадиллак! Не упустите, парень! По цене велосипеда… Комфорт, изящество, скорость! Скорее! Скорее, мой мальчик!

Мне не давали сделать и шага.

Полицейский чиновник, возвращая мне паспорт, усмехнулся.

Действуя локтями, я пробивался через толпу комиссионеров и коммивояжеров, которые предлагали мне коттеджи, яхты, обстановку для новобрачных, полный мужской гардероб и, конечно, автомобили, великолепные американские автомобили!. Я приятно ощущал портфель под мышкой, сознавая, что скоро смогу купить все это, не размышляя. Мы будем жить с Эллен в сказочной Калифорнии на берегу ласкового океана. У нас будут безмолвные слуги. Мы будем охотиться и скакать на взмыленных лошадях, собирать цветы и купаться в лесном бассейне. Я куплю ей самый звучный рояль и научусь понимать ее любимые пьесы Листа и Бетховена…

Я проходил через удивительно пустынный, словно вымерший аэровокзал. Сумасшедшие комиссионеры атаковали отставших от меня пассажиров.

Какой-то хорошо одетый джентльмен распахнул передо мной двери, просительно протягивая руку.

Со всех сторон на меня ринулись парни в форменных фуражках. Я видел разъяренные лица, расширенные глаза, открытые рты. Они отталкивали друг друга, наперебой предлагая мне свои такси. Я улыбнулся, не зная кого выбрать. Едва я сделал шаг к одному из шоферов, как остальные накинулись на него и сбили с ног. Я отступил и оказался под защитой огромного детины, вставшего в оборонительную позу. Он пятился к своей машине, делая знак следовать за ним. Мне это не удалось. Я едва вырвался из свалки, поплатившись пуговицами пиджака.

Я спасся от этой охоты за пассажирами в аэровокзале и попал в объятия комиссионера, предлагавшего кадиллак по цене велосипеда.

— Я жду тебя, мой мальчик, — прошептал он, беря меня под локоть.

В конце концов я мог себе это позволить, держа под мышкой неразмененный миллион. И я истратил все свои дорожные деньги, я оставил лишь мелочь, чтобы доехать до редакции, доехать в новом собственном автомобиле… На аэродроме было все необходимое для того, чтобы оформление заняло не более получаса.

Кар был просто великолепен, в нем не стыдно было проехаться и с самой Эллен!..

Я уже слышал, что Нью-Йорк бьет лихорадка, но ее проявления показались мне странными.

Я доехал быстро, поток машин был непривычно редким. Зато у тротуаров их стояло несметное число и чуть ли не все с надписями: «Продается»…

Поистине паника, начавшаяся на бирже, подобно радиации, поразила здесь всех, кроме меня. Я-то был в защитном костюме удачи.

Остановиться около небоскреба треста «Ньюс энд ньюс» оказалось невозможно, я проехал две мили в тщетной надежде где-нибудь пристроиться около тротуара. Наконец, плюнув, на грозивший мне штраф, я оставил машину во втором ряду.

На панелях бесцельно толкалось множество людей. Витрины сверкали товарами и наклейками с перечеркнутыми старыми ценами. Повсюду огромные буквы: «Дешевая распродажа».

Через стеклянные или распахнутые двери я видел пустые магазины. Продавцы и хозяева стояли на пороге, зазывая прохожих, хватая их за рукава, как на восточных базарах. А некоторые из них, уже потеряв надежду, смотрели на толпу унылыми глазами. Тревога закрадывалась мне в сердце.

— Что, парень? Тоже в Нью-Йорк за работой? — спросил меня крепкий детина моих лет, стоявший, засунув руки в карманы, у счетчика платной автомобильной стоянки.

— Я из Африки, — сказал я, — плохо понимаю, что здесь происходит.

Безработный выплюнул окурок на тротуар:

— Что ж тут понимать? Закрылись атомные заводы. Шабаш. Кому они теперь нужны, если бомбы не взрываются? А мы, которые на них работали, кормились на будущих несчастьях, оказались за бортом. Ну, и примчались сюда в надежде схватить работенку, а здесь…

— Но ведь здесь никогда не было атомных заводов!

Парень усмехнулся.

— Все одной веревочкой связано. Порвалась веревочка, вот все и развалилось. Оказывается, не только мы там, но и все тут работали на войну. Автомобиль военной гонки на всем ходу затормозил, а мы все вылетели из кузова…

Мне стало жутко. Я подходил к тресту «Ньюс энд ньюс», замедляя шаг.

Все было уже ясно. Существовала ли хоть одна фирма, которая так или иначе не была связана с военным производством? Экономика наша была уродливой. И вот — аннулирование военных заказов, замораживание средств, отсутствие кредита… Владельцы фирм хватаются за головы. Нечем платить в очередную субботу рабочим и служащим. И они увольняли их, хотя те и должны были производить самые необходимые, совсем даже не военные вещи. Цепная реакция краха распространялась с ужасающей быстротой, парализуя организм цветущей страны.

Мы отмахивались от устаревших, как нам казалось, выводов Карла Маркса о неизбежности промышленных кризисов. У нас в последние годы бывали только временные спады производства. Их всегда удавалось компенсировать военными заказами. В такие дни мы, журналисты, особенно старались разогреть деловую конъюнктуру на угольках военного психоза. Оказывается, военная истерия, страх, балансирование на грани войны нам были необходимы, как наркотики, без которых не могло жить дряхлеющее тело мира свободной инициативы… И вот теперь шприц сломался… И словно выпал из арки запирающий ее центральный кирпич, арка нашего хозяйства рухнула, рухнула, как после взрыва. Да, да! Это был антиядерный взрыв, бесшумный, бездымный, но не менее разрушительный, чем тот, который я видел в пекле. Вся страна лежит сейчас в развалинах своего былого благополучия. Так неужели же перспектива ядерной войны была спасительной силой нашего хозяйства? Неужели без нее нельзя обойтись?

Лифт в вестибюле небоскреба не работал. Только в Нью-Йорке можно понять, что произошло, если перестают работать даже лифты!..

Знакомый швейцар грустно улыбнулся мне. Он признался, что не знает, служит он или нет:

— Все вокруг сошли с ума. Фирмы лопаются, как мыльные пузыри, сэр. Сына выбросили на улицу. Он пекарь. Перестали выпекать хлеб. У хозяина не стало кредита на покупку муки. Мука гниет. Ее владельцы тоже разоряются. Не могут ее сбыть. Небо обрушилось на нас, сэр.

Воистину так! Небо обрушилось.

Газеты треста «Ньюс энд ньюс» не выходили. Рабочие были уволены, помещения закрыты.

И тут я увидел босса. У меня потемнело в глазах, словно меня нокаутировали. Он шел через вестибюль.

Я бросился к нему. Ведь я могу оказать его тресту решающую помощь. Здороваясь, я протянул ему портфель.

Он тускло посмотрел на меня исподлобья. Его глаза казались сонными.

— Это дневник, мистер Никсон, — неуверенно начал я, расплываясь в улыбке. — Здесь все описано… Здесь ужас…

Он усмехнулся.

— Ужас там, — показал он глазами на окно и отстранил портфель. — Ужас валяется повсюду, он дешево стоит. Вот так, мой мальчик. Идите к дьяволу и можете использовать свой дурацкий дневник для подстилки, когда будете ночевать в сквере на скамейке или под нею.

И он отвернулся. У него была узкая спина и крепкий, как у тяжелоатлета, затылок, переходящий прямо в шею.

Я не существовал для босса. Он не оглянулся.

Я выскочил за ним на улицу, но рука не послушалась, не ухватила его за полы пиджака. Он сел в кадиллак, почти такой же, как и мой новый, никому теперь не нужный кадиллак, и уехал. Куда? Зачем?

Неужели и он раздавлен в развалинах «антиядерного взрыва»? Я видел улицы руин, которые лишь казались домами, толпы людей, которые лишь казались живыми, город, который лишь казался существующим, страну, которая лишь считалась богатой и сильной, страну, у которой отказался работать мозг… Да работал ли он когда-либо? Ведь у нас все было построено на стихийном регуляторе, на звериной борьбе, на конкуренции, на страхе быть выброшенными на улицу.

Я мог размышлять сколько угодно, мог стать нищим философом или философствующим нищим… Куда идти? Домой, где домовладелец поспешит предъявить мне счет за квартиру, который мне не оплатить?

Начались страшные дни.

Из газет выходили еще «Нью-Йорк таймс» и несколько старых газет. Я тщетно старался сбыть свой товар.

Один редактор, возвращая мне рукопись, покачал головой и посоветовал продать «дневник» в Москву…

Я был ошеломлен. Мне казалось, что мои симпатии сквозили в каждом моем слове. Я всегда был предан свободному миру.

Я ночевал в своем проклятом кадиллаке, на который я истратил столько денег. С ними можно было бы протянуть, а теперь…

Я не смел и подумать о том, чтобы попросить помощи у отца. Каково-то ему теперь?

Пособия по безработице отменили. Государство не могло принять на себя весь удар «антиядерного взрыва». Голодным толпам все еще пока выдавали бобовый суп.

Да, я опустился и до этого…

Я часами стоял в длиннейших очередях, чтобы получить гнусную похлебку.

Но в кармане я сжимал в потной руке несколько своих последних долларов…

Мы ели похлебку стоя, прислонившись к столбу или к стене с плакатами, призывавшими посетить модный ресторан…

Мы не смотрели друг другу в глаза. Я испачкал похлебкой свой серый костюм, но несомел показаться домой, боясь домовладельца.

Я ничего не делал. Оказывается, я ничего ее мог делать, я решительно никому не был нужен со своими мускулами, со своими знаниями… Я ничем не отличался ни по своей судьбе, ни по мраку впереди от миллионов людей, безнадежно толкавшихся на панелях Нью-Йорка, по бетонным дорогам и улицам других американских городов.

Если я не сошел с ума в городе, разрушенном атомной бомбой, то я терял теперь рассудок в городе, парализованном «антиядерным взрывом».

Перестал работать сабвей. Взбешенная толпа однажды переломала турникеты, отказалась платить за проезд, взяла штурмом станцию «Сентральнпарк»… и поезда перестали ходить. Биржевикам придется выбирать другие места для самоубийств… А может быть, не только биржевикам?

Обросшие, голодные люди бродили но великолепному и жалкому параличному городу.

Я брился электрической бритвой, сидя в своем кадиллаке. Его аккумуляторы еще не разрядились. В баке еще был бензин. Я берег его, словно он мог пригодиться. Может быть, для того, чтобы разогнать машину до ста миль в час и вылететь на обрыв Хедоон-ривера?

Я понял, что должен напиться.

Я поехал во второразрядную таверну со знакомой развязной барменшей с огромными медными кольцами в ушах. Она видела меня с Эллен. Мы сидели тогда на высоких табуретах, и я сделал Эллен предложение за стойкой.

На табурете сидела какая-то подвыпившая женщина. Я взобрался на соседний и вжазал виски.

— Хэлло, Рой!

Я вздрогнул. Мне показалось… Голос был так знаком.

Да, знаком! Но это была всего лишь Лиз Морган. Она была почти пьяна.

— Рой, — сказала она и обняла меня за шею. — Выпьем, Рой.

Я обрадовался ей.

Мы выпили и заказали еще по двойной порции.

Барменша наливала стаканы и ободряюще взглянула на меня.

— Снова вместе, — оказала Лиз, смотря на меня сквозь бокал.

— И основа после взрыва, — мрачно заметил я.

— Все плохо, Рой.

— Bce плохо, Лиз.

— Мне нужно напиться, Рой.

— И мне тоже, Лиз.

— Я рада вам, Рой. Вы единственный на Земле, кого я хотела бы видеть.

Я промолчал, выпил и потом спросил:

— А как поживает миотер Ральф Рипплайн?

— К дьяволу старых женихов, Рой. Хотите жениться на мне, Рой? Что? Скажете, что предложения не делают за стойками? Я такая плохая и некрасивая? Вы тоже так думаете?

— Я плюнул бы в глаза тому, кто так думает.

— Вы никогда не плюнете в глаза Сербургу, Рой.

— Ему?

— Да, ему… — она замолчала и пригорюнилась. — Так хотите на мне жениться? — снова обернулась она ко мне. — Дешевая распродажа… Миллионы за бесценок. Налейте мне еще. Можете пока собираться с мыслями…

— Вы считаете, что меня надо разрубить пополам.

— А меня? Меня уже разрубили на части. Соберите их, Рой, и вам повезет…

Повезет? Гадкая мыслишка заползла мне в мозг. И всегда у меня так бывает!.. Лиз! Обладательница огромного состояния. Стоит ли слушать пьяную женщину? Трезвая, она не узнает меня, как это показывал еще Чарли Чаплин. Впрочем, почему же не узнает?… Мы кое-чем связаны… И ей ничего не стоит издать мой дневник. Она получит лишь прибыль… Я возмещу ей все затраты.

Она предложила отправиться в веселую поеэдку по злачным местам Нью-Йорка. Я мужественно хотел расплатиться с барменшей, но Лиз не позволила. Барменша нехорошо подмигнула мне. Я сгорал со стыда, но не стал спорить с Лиз. Рука в кармане комкала долларовые бумажки.

Лиз пожелала кутить. И мы кутили с ней, черт возьми! Ведь я не пил еще в Америке со дня возвращения. В моем организме — черт возьми! — осела горчайшая соль, которая требовала, чтобы ее растворили в алкоголе.

Я уже не могу припомнить, где мы побывали за эту ночь. Лиз бросила свою машину у первой таверны, мы ездили в моем кадиллаке. Лиз похвалила его и сказала, что мы поедем в нем в наше свадебное путешествие.

Я гадко промолчал, а она положила мне голоду на плечо. Ее волосы нежно пахли. Я поспешил остановиться около какого-то клуба.

Это был тот самый клуб, в который нас с Эллен не хотели пускать.

Нас и сейчас не пустили бы, если бы скандаливший тогда со мной распорядитель не узнал в моей спутнице Лиз Морган. Он пятился перед нею, его согнутая спина, напомаженный пробор, плоское лицо — все превратилось в липкую улыбку.

Лиз заставила меня сплясать. Тысяча дьяволов и одна ведьма! Она умела плясать, как Эллен!.. Им обеим могли позавидовать черные бесовки, дразнящие телом, они могли разжигать воинственный пыл у боевых костров, приводить в исступление чернь, воющую у подмостков, они могли бы быть жрицами Вакха или Дьявола, разнузданными юными ведьмами в вихре шабаша.

Она хотела, чтобы я взял ее с деньгами. На ее деньги мы издадим мой дневник… Я переживу этот ужас «антиядерного взрыва»… Какой гнусный расчет! Злоба предков, проклятье потомков, наваждение!..

Я сидел за столом, не обращая на Лиз внимания. Я пил виски, джин, ром, пунш, коктейли. Пьяно требовал африканского зелья беззубых старух… И содрогался от воспоминаний об Африке… Я боялся этих воспоминаний… всех воспоминаний…

Лиз приказала принести орхидеи и засыпала ими наш столик. Она что-то объявила во всеуслышание, и к нам подходили респектабельные, сытые люди и поздравляли нас.

Потом она, шатаясь, подошла к роялю.

Музыканты вскочили, прижались спинами к стене, слились с нею.

Я никогда не слышал такой игры, никогда!..

Лиз упала столовой на клавиатуру и заплакала.

Я отпаивал ее содовой водой, но она снова потребовала вошки.

Выпив, она успокоилась и оказала:

— Мне сталю нехорошо… совсем так, как одной американке, которой я помогла в московской галерее. Только она ждала ребенка…

Я вздрогнул.

— У нас будут с вами дети, Рой? — спросила Лиз.

Я опять гадко промолчал. Уж лучше бы я заговорил об издании своего дневника.

— Она удивительная, Рой, эта американка. Она пила, как мы сейчас, но была свежа, как после утренней ванны. Мы говорили о вас. Она назвала ваше имя, верила в вас. У нее была изумительная фигура, но она ждала ребенка. Я догадалась. Она сказала о картине, которую мы смотрели в галерее, что она хотела бы ехать по снегу в санях… Она была экстравагантна, Рой… Она говорила, что признает только звездный алтарь…

Испарина выступила у меня на лбу. Так говорить могла только она!.. Значит, Лиз встретила ее там, в чужом мире… И она ждет ребенка… нашего ребенка!..

— У меня обязательно будут дети, Рой! Я хочу быть самой обыкновенной женщиной, счастливой, не отвергнутой…

Я протрезвел. Только два раза случалось со мной такое. Когда босс приказал мне лезть в пекло и когда позвонил превратившийся потом в тень детектив…

— Слушайте, Лиз, — сказал я, кладя свою руку на ее тонкие, покрытые кольцами пальцы.

Она нежно улыбнулась мне и положила вторую свою ладонь на мою руку.

— Слушайте, Лиз… Я был бы свиньей, если бы не сознался, что… женат.

Лиз отдернула руки.

— Вы? Вы женаты, Рой?

— Да, Лиз. Перед богом.

— Это чепуха! Вы разведетесь. Кто она?

— Вам это надо знать? Она… она смела и отчаянна, она нежна и прекрасна… и она ждет ребенка… Мы обвенчались перед звездами…

— Молчите. Ваше лицо говорит все без слов. Оно сияет, как реклама «Кока-кола». Я ненавижу вас.

Она встала и пошла пошатываясь.

Я ее не удерживал. Она не оглядывалась.

Подскочил лакей. Я отдал ему все, что у меня оставалось в кармане, все до последнего цента.

Лиз вышла из зала вместе с моими надеждами издать дневник.

Я догнал ее в вестибюле. Хотел все-таки отвезти даму в своем кадиллаке.

— Уйдите! Вы вернули меня Ральфу Рипплайну. Этого я вам не прощу, — сквозь зубы процедила она, не попадая рукой в рукав манто, которое подавала ей смазливая гардеробщица.

Швейцар сбегал за такси.

Мне нечего было дать ему на чай.

Глава четвертая СТРАХ И СОВЕСТЬ

Никто не организовывал этот поход, в этом можно положиться на меня! Меньше всего здесь виноваты коммунисты, на которых пытались потом возложить всю ответственность.

Я стоял на панели в очереди за проклятой бобовой похлебкой. Голодные и промокшие, мы дрожали под проливным дождем. Я не мог спрятаться в своем кадиллаке, он пристроен был у тротуара где-то на 58-м стрите, а пригонять его к очереди было неловко: слишком он был великолепен для жалкого и голодного безработного, ожидающего своей миски супа.

А тут еще объявили, что похлебки на всех не хватит. Вчера случилось то же самое. Многие из нас не ели более суток. У меня от голода кружилась голова. В кармане не было ни цента. Надежды выручить что-нибудь за пиджак, автомобиль или его запасное колесо не было никакой. Никто не хотел расставаться с деньгами. Нужно было родиться таким олухом, как я, чтобы рискнуть это сделать…

Голодные, узнав, что суп кончился, начали кричать. На панели собралось много народа. Даже счастливчики, которым досталось пойло, не уходили и кричали вместе с нами. Они заботились о том, что будут есть завтра. Да и сегодня своей порцией они насытиться не могли и тоже были голодными.

И мы двинулась по улице.

Поток людей рос, стихийно превращаясь в демонстрацию. В окна нижних этажей на нас смотрели прильнувщие к стеклам клерки, которых еще не успели выгнать с работы.

Хозяева магазинов закрывали двери и опускали жалюзи на витрины. Боялись.

Мы незлобиво разгромили несколько магазинов и аптек. Конфервы передавали из рук в руки. Их тут же раскрывали и жадно пожирали, обходясь без предметов сервировки.

Полиция держалась от нас подальше.

Мы беспрепятственно двигались сначала по 48-му стриту, потом вышли на Пятое авеню.

Толпа гудела и катилась вниз к Даун-тауяу. Кто-то с горькой иронией потребовал открыть подвалы Уолл-стрита, где хранятся уже не консервы… Эту идею повторяли громко, насмешливо и даже злобно.

Мне не хотелось принимать участие в таком деле даже в шутку, но нечего было думать о том, чтобы выбраться из «голодного потока».

Кто-то запел «Янки-дудль».

Это было здорово!

Толпа подхватила. Мы сияли шлдаы и шли под моросящим дождем, вылизывая украденные банки из-под свиной тушенки и распевая американский гимн.

А что нам оставалось делать?

Беспокойная толпа жалких, голодных и промокших людей подходила к Уолл-стриту.

В узенькой улочке банков стояли полицейские броневики, очевидно вызванные «в шутку». Полицейские дружелюбно перемигивализсь с нами.

Недалеко от закрытой сейчас Фондовой биржи мы остановились.

Толпа сзади напирала, она заполнила все прилегающие улицы.

Магазинов больше не громили, да их и не было в деловой части города. Люди просто стояли и чего-то издали, словно пред нами мог предстать сам президент.

Тогда-то и стали появляться ораторы. Они говорили с полицейского броневика, превращенного в трибуну.

Полисмены оказались на редкость славными парнями. Они помогали ораторам взбираться наверх, любезно подсаживали их.

Сначала туда поднялись джентльмены, указывавшие рукой на церковь, которой славно запиралась улочка Уолл-стрит. Это была черная церковь с острым контуром. Проповедники что-то бубнили о боге и терпении. Но собравшиеся здесь люда хотели есть. Молиться они предпочитали на сытый желудок.

Потом на машину взобрались молодчики с хриплыми голосами. Они требовали еды и денег, предлагали взломать подвалы банков, около которых мы стояли.

Может быть, полисмены ждали, когда мы наконец цослушаем этих подстрекателей, чтобы начать действовать по инструкции…

Но тут на машине оказался рыжий парень, который попросту столкнул вниз провокаторов, их поймали на руки и выкинули на тротуар.

Рыжего Майка узнали, приветствуя криками и свистками. Это был красный сенатор Майкл Никсон, восстановленный в своих правах нашумевшим решением Верховного Суда США. Полисмены хотели было стащить его за ноги, но им не дали этого сделать.



— Ну, что ж, ребята, — запросто начал Майк. — Один старый и лукавый мыслитель сказал, что всякий народ заслуживает своего правительства. Но дело не в правительстве, а в том строе, который оно представляет. Выходит дело, мы с вами «заслуживаем» капиталистический строй, который выкинул всех, здесь собравшихся, на улицу и который мы все же терпим. А что это за строй? Это мир частной инициативы! Это мир свободного предпринимательства, это мир свободной конкуренции, это мир свободного угнетения, это мир страха. Да, это мир страха и стихии. Мы живем всегда под страхом потерять работу, под страхом конкуренции и разорения, даже под страхом потери прибылей. Получается, у нас страх — главная действующая сила, подгоняющая плетью рабочего, заставляющего напрягаться инженера, принуждающая коммерсанта лучше торговать и хитрее обманывать, промышленника лучше организовывать работу и крепче выжимать из рабочих пот. Все мы в «свободном мире» живем и работаем, как говорят в народе, «за страх». Никому у нас в голову не придет, что можно работать «за совесть»!.. Какая совесть? У кого есть совесть во время бизнеса? Один только страх есть! И вот случилось самое ужасное… Страна парализована. Вчерашние капиталисты оказываются вашими сегодняшними товарищами по несчастью. Разорение — и они или кончают с собой, или идут в очередь за бобовой похлебкой. Это и есть лицо страха. Вчера еще страх был организующим началом, направлял стихийную жизнь общества, создавал видимость рациональной организации и благоденствия. А сегодня, превратившись из пугала в действительность, он из направляющей стихию силы становится сам силой стихии. И эта стихия ураганом пронеслась по всей стране!..

Я слушал Рыжего Майка и не мог подобрать возражений. Чертовски ловко пользуются коммунисты положением. Да, я всю жизнь боялся потерять место. Я хотел заработать миллион, чтобы избавиться от страха, потому и старался работать лучше. И мне никогда не приходила мысль, что можно работать за совесть. Это что же? Без выгоды? Не так устроен человек!.. И, словно отвечая мне, Рыжий Майк продолжал:

— Теоретики и защитники «свободного мира» твердили, что наш строй (который мы терпим, а потому и заслуживаем) более соответствует существу человека, чем строй коммунистов. Если разобраться, то выходит, что наш строй рассчитан на худшие черты человека, на лень и непорядочность, на волчью злобу и ненависть к другому, каждый член общества считается наделенным самыми плохими качествами, которые и компенсируются только страхом. Таким же страхом, по существу говоря, удерживались в повиновении и древние рабы… А ведь можно строить жизнь совсем на иных основах. Не на страхе, а на совести, то есть на высоком самосознании людей, готовых отдать обществу все, что они могут, получая взамен все необходимое, но не больше необходимого. Разве нельзя представить себе общество, которое рассчитывало бы не на худшие стороны характера людей, а воспитывало бы в людях лучшие стороны. Совесть — это ведь проявление всего того хорошего, что может и должно быть в человеке, это любовь и долг, это справедливость и милосердие и это — Разум. В таком обществе не случай и слепая стихия будут главными вождями, а Разум и научный Расчет. Мне кричат сейчас: «В чем выход?» Выход в том, чтобы сменить в нашей стране Страх на Совесть, Стихию на Разум и Расчет! Чтобы справиться с болезнью, охватившей страну, нужно уничтожить микробы, ее породившие, — микробы капитализма. Выход — в социальных изменениях, в перемене устоев нашего общества, в изменении принципа его управления. Поймите, что беда не в том, что не будет больше войн, из-за того что коммунисты придумали «Б-субстанцию», а в том, что благо для всего человечества становится несчастьем для страны с уродливой экономикой, работавшей на войну и не могущей существовать без войны. Ведь не было бы этого страшного кризиса, если бы планомерно переключили силы страны с удовлетворения военных нужд на строительство домов и школ, если бы в конечном итоге позволили людям меньше работать, больше отдыхать…

Больше Майку не дали говорить. Сенатора, несмотря на парламентскую неприкосновенность, арестовали бравые парни из полиции, арестовали за «призыв к свержению власти»…

Мы сами заслуживаем своего правительства: мы молча смотрели, как увезли Майка в полицейском автомобиле. Но его дерзкие мысли остались, их уже нельзя было увезти в броневике.

После Майка выступил правительственный чиновник, который сообщил, что благодаря щедрому пожертвованию семьи Морганов и Ральфа Рипплайна, в свази с предстоящим бракосочетанием мисс Элизабет Моргай с мистером Ральфом Рилплайном, выдача похлебки будет увеличена…

Итак, благодаря Лиз, которую я сам же толкнул в объятия ее жениха, я смогу снова хлебать на панели свою порцию пойла.

Стадо голодных людей, слушавших правительственного чиновника, выло. Газеты потом писали, что правительственное сообщение о заботе финансовых магнатов о народе было встречено восхищенным гулом. Нет! Воем…

Во всяком случае, я выл… Выл от отчаяния, от унижения, оттого, что проклятый Майк разбередил мне ум и душу.

Мы расходились после голодного похода на Уолл-стрит, как побитые собаки.

Майк отравил меня…

Да одного ли меня?

Мне теперь действительно казалось, что я жил всегда в Мире Страха. А я не хотел быть трусом, рабом, извивающимся под ударами бича Страха… Страх-надсмотрщик, Страх-каратель, Страх-учитель…

Проклятый Майк!

Не может быть, чтобы из создавшегося в стране положения не было иного выхода, кроме капитуляции перед коммунизмом…

Есть же у нас прогрессивные умы! Есть!

И тогда я решил взять напрокат свое былое имя репортера, получить «последнее интервью» у прогрессивного капиталиста, которого уважали даже коммунисты, у мистера Игнэса.

Но я не мог явиться к мистеру Ишэсу в таком жалком виде, в котором околачивался по улицам. Мне пришлось заехать к себе домой…

Я мечтал проскользнуть незаметно, переодеться и отправиться в свое последнее репортерское плавание. Но случилось так, что домовладелец тоже околачивался на улице, только у своего дома.

Я снимал квартирку во втором этаже его небольшого коттеджа во Фляшинге. Мой кадиллак произвел на него ошеломляющее впечатление. Он подскочил к машине, подобострастно улыбаясь, едва увидев меня, сидящего за рулем.

— Хэлло! — небрежно помахал я ему рукой. — Я прямо из Африки. Вот купил себе еще одну таратайку на радостях, что вернулся домой.

Домовладелец завздыхал, открывая мне дверцу машины. Это был кругленький плешивый человек с грустными глазами.

— О, мистер Бредли! Уж лучше бы мне быть в Африке вместе с вами, чем терпеть то, что происходит вокруг.

Я вышел из машины. Лицо домовладельца вытянулось. Должно быть, слишком ощипанный у меня был вид.

Я стал выгружать из багажника свои вещи. Они так и болтались там со дня моего возвращения. Но не мог же я напялить на себя тропический шотюм или, что еще хуже, «марсианское одеяние», чтобы тащиться в таком виде к миллионеру за интервью.

Домохозяин подозрительно наблюдал за мной, не помогая. Это был плохой признак.

Он проводил меня до дверей. Я увидал на своей квартире добавочный наружный замш.

Я посмотрел на хозяина. Он без улыбки протянул мне счет. Я не глядя взял бумажку.

— О’кэй, — сказал я, — переоденусь, съезжу за деньгами, я мы с вами выпьем.

Домовладелец кивнул и трясущимися руками стал открывать замок.

У меня кружилась голова. Смертельно хотелось не столько есть, сколько курить.

Я обшаривал все углы комнат, как детектив.

И я был счастлив. Я нашел две пачки сигарет, начатую бутылку виски и сыр…

Я пожирал этот сыр, как изголодавшийся тигр отшельника. Потом выпил бутылку обжигающего зелья до дна и на минуту забыл все невагоды.

Побрившись, переодевшись, свежий и бодрый я сбежал с лестницы, угостив домовладельца сигарой, — завалялась с хороших дней в ящике стола, — и вскочил в свой великолепный автомобиль.

Хозяин семенил рядом с тронувшейся с места машиной. Я отправился в свой рейс. Бензин был лишь на дне бака. Я боялся, доеду ли…

Но я доехал до оффиса мистера Игнэса и остановился у тротуара.

С сигарой в зубах, великолепно одетый и чуть пьяный, я вбежал в вестибюль, похлопав по плечу открывшего мне дверь негра-швейцара. Тот расплылся в улыбке.

Я угостил быстроглазую и белокурую секретаршу леденцами — тоже остались от прежних дней, — и она, обещающе опуская ресницы, скрылась за пластмассовой дверью своего босса.

Мое имя еще действовало. Мистер Игнэс принял журналиста Роя Бредли, которого недавно поминали в ООН.

Я сразу узнал Боба Игнэса, крепкого, уже седого, худого и лощеного человека, поднявшегося навстречу:

— Хэлло, мистер Бредли! — протянул он мне руку.

Но я узнал и другого человека. Он сидел в кресле, выставив острые колени и огромную челюсть, когда-то прозванную лошадиной. Это был знаменитый строитель подводного плавающего туннеля, Арктического моста, соединившего коммунистический мир с Америкой через Северный полюс, инженер Герберт Кандербль. Он кивнул мне головой.

Я вынул блокнот и автоматическую ручку, пристроившись у журнального столика. Мистер Ипнэс прохаживался по кабинету.

— Итак? Вы не будете рассматривать сигарный дым, мистер Бредли, как газовую атаку на вас в нарушение женевских соглашений? — сказал мистер Игнэс, предлагая мне сигару.

Я мог бы многое ответить мистеру Игнэсу по поводу дикарских стрел и дикарских атомных бомб, но отшутился:

— Если отравленные стрелы дикарей вызвали атомный взрыв, то «антиядерный взрыв» в Америке вызван стратами пропаганды, мистер Игнэс.

— «Антиядерный взрыв»? — повторил мистер Игнэс. — А вы по-прежнему изобретательны! Очень здорово сказано!

— Не так здорово сказано, как здорово сделано, — отозвался я. — Я пришел к вам узнать, что вы по этому поводу думаете. В чем выход из этой антиядерной катастрофы?

— Выход? — переспросил мистер Игнэс и прошелся по кабинету. — Выход диктуется законам выгоды, который я открыл и который управляет миром…

— Но разве выгодно закрывать фирмы, выпекающие хлеб, прекращать жизнь страны даже в областях, не имеющих к военным никакого отношения?

— Э, мой мальчик! Не мне вас учить, вы стреляный зверь. Несчастье человечества в том, что оно не понимает своей выгоды. Наш свободный мир настолько богат…

— Богат? — быстро переспросил я.

— …Настолько богат возможностями, силами, средствами, что вопрос лишь в том, куда их приложить, чтобы вернуть стране преуспеяние.

— И что же думаете вы, как промышленный магнат и как философ, открывший закон, управляющий человеческим обществом?

— Лучше спросим сперва, что думает об этом инженер Кандербль. Он пришел ко мне с кучей проектов. Будет полезно написать о них.

Я повернулся к старому инженеру. Кандербль заговорил отрывисто, резко, как бы выплевывая слова.

— Мир не может быть рассечен. Это не яблоко. Каменные стены строили в древнем Китае, а железные занавесы — в воображении политиканов. Человечество едино и если погибнет, то от смертельной дозы радиации в атмосфере. К счастью, атомные бомбы уже не будут больше взрываться.

— К счастью ли, мистер Кандербль? — перебил я. — Ведь для американского народа это стало несчастьем.

— Потому что вместо бомб, ракет и атомных заводов нужно строить другое.

— Что же?

Кандербль поднялся. Он был худ и тощ, как Дон-Кихот. И проекты его показались мне дон-кихотскими.

Он расстелил на столе карту мира. Океаны на ней пересекались прямыми линиями проектируемых им трасс.

— Плавающий туннель, прямое железнодорожное сообщение на примере Арктического моста зарекомендовало себя. Мир нуждается в дешевой и надежной связи между всеми континентами. Можно в первую очередь проложить такие трубы-туннели под водой между Америкой и Европой, между Америкой и Африкой. Мир сжимается. Города становятся пригородами один другого. Темп жизни возрастает. Быстрота, скорость, взаимообмен товарами, идеями, людьми! Две тысячи миль в час по безвоздушному пространству внутри труб. Это лучше, надежнее, дешевле ракет! К черту ракеты…

— Нет, нет, не торопитесь, Кандербль, — остановил его Игнэс. — Ракеты нам с вами еще пригодятся.

Инженер Кандербль развивал свои фантастические проекты. Континенты сдвинутся вплотную, океаны перестанут существовать как разделяющее препятствие. На стройках будут заняты десятки, сотня миллионов человек, они будут работать на сближение разрозненных частей человечества. Огромные выгоды, прибыли, перспективы…

Я с удивлением смотрел на него. Он уже не казался мне Дон-Кихотом, он говорил, как поэт, вдохновенно, возвышенно, искренне…

Можно ли это напечатать?

В трубах, погруженных на сто метров под воду, где всегда царит покой морей, и удерживаемых от всплытия системой канатов и якорей, без сопротивления воздуха, в вакууме, несутся электрические снаряды-поезда, пересекающие океаны за считанные минуты.

И никакой безработицы! Никаких очередей за людским пойлом…

— Вы фантазер, Кандербль, — сказал Ипнэс. — Это великолепно! Подлинный инженер — это строитель своей фантазии. Но я практический деятель. Я поддерживал, как мог, строительство Арктического моста. Я готов пюддержать все предлагаемые вами трассы, чтобы крепко связать разваливающиеся части мира. Слава богу! Больше нет опасности атомных взрывов. А с «антиядерными взрывами» можно справиться…

— Красный сенатор Майкл Никсон арестован за требование социальных преобразований, он хотел воспользоваться «антиядерным взрывом» и сделать Америку коммунистической.

— Майкл славный парень, с умной головой. Я его знаю давно. Мы с ним никогда не сходились в убеждениях, но всегда находили общность действий. Я отнюдь не за то, чтобы у меня отобрали все мои заводы и деньги. Можете этому поверить, но я согласен с его критикой нашего строя. Да, страх — наш двигатель. Это вытекает из моей теории закона выгоды. Майкл ошибается, что мой закон можно обойти социальными преобразованиями. Совесть не может быть двигателем выгоды. Поэтому бесполезно пытаться спрятаться от страха. Выгода будет существовать всегда, и только она будет направлять действия людей. Поверьте, нутро каждого человека таково, что он никогда не поступит вопреки выгоде, даже если совесть его будет ему это твердить. Так что славный нарень Рыжий Майк просто утопист. Его нечего брать в расчет. В расчет надо класть тюлько выгоду. Приемлемы ли планы мистера Кандербля? Они станут приемлемы, когда будут выгодны. А что нужно для этого? Прежде чем сблизить разъединенные часта мира физически с помощью сети плавающих туннелей, надо сблизить сперва их интересы. И здесь нам пригодяться ракеты, джентльмены. Надо их все скупить у правительства! Надо продолжать их строить…

— Зачем? — удивился Кандербль.

Игнэс расхаживал по кабинету, жестикулируя:

— Мажете написать в газетах, Рой, что у всех частей мира сейчас есть одна общая цель — это выход в космос. Он требует огромных усилий, и это великолепно! Это даст занятость всем тем, кто оказался сейчас за бортом деловой жизни. Надо строить корабли, организовывать дерзкие экспедиции на другие планеты, для этой цели приобрести все баллистические ракеты обанкротившихся генералов, переоборудовать их для космических целей. Для этого направить все освободившиеся и замороженные сейчас средства! Оживить труп, восстановить дыхание, снова перейти на бег! Любая цель бизнеса хороша. В этом выгода.

Я смотрел на «прогрессивного капиталиста» восторженно. У меня было ощущение, что я сытно пообедал в хорошем ресторане, я смотрел в будущее бодро.

Нет, все что здесь говорилось, не могло остаться втуне. Я должен был это опубликовать. Найден выход для деловой инициативы, найден выход из ужасающего тупика.

На последних каплях бензина я мчался к боссу. Он должен понять все, он должен опубликовать мое интервью. Мной руководил уже не только страх, меня вела сейчас совесть. Ведь я любил свою страну, свой несчастный народ, я хотел выхода не только себе, но и ему…

…Мистер Джордж Никсон допустил меня до своей особы. Его оффис интенсивно работал, хотя газеты и не выходили.

Он внимательно выслушал меня, иногда вскидывал казавшиеся всегда сонными, но сейчас жадные глаза.

— О’кэй, мой мальчик! Я знал, что из вас выйдет толк. Тут что-то есть… тут что-то есть… — проговорил он, встав из-за стола и расхаживая по кабинету почти точно так, как делал это мистер Игнэс.

Сердце у меня застучало, лицу стало жарко:

— Вы напечатаете это? Я могу это интервью сделать заключительной главой дневника. Дневник расскажет, как мы попали в тупик, и в то же время покажет выход из него.

— Идите к дьяволу, приятель! Мы никогда не опубликуем ни вашей стряпни, ни этих бредней выжившего из ума идиота…

Из жары меня бросило в холод.

Босс остановился передо мной, чуть наклонив голову, как, вероятно, прешде делал на ринге, посмотрел исподлобья:

— А вот мысль скупить все баллистические ракеты у правительства… Тут кое-что есть…

Что он задумал, этот человек, так недавно называвшийся сверхгосударственным секретарем? Пытается ли он восстановить свое пошатнувшееся положение… и что у него на уме? Что он задумал?

Он дал мне чек. Мне противно было его брать, но я взял. Мной владел страх. Была ли совесть у босса?

Глава пятая «SOS»

В довершение всего в июле ко мне из деревни нагрянула родня.

Первым в холл влетел весшущатый гангстер Том и повис у меня на шее. Когда только мальчишка успел так вытянуться?

За ним как-то боком проскользнула, смущенно улыбаясь и завистливо подгладывая вокруг, тонкогубая сестрица Джен.

Отец, громыхая тяжелыми подошвами, ввалился последним. Он тащил огромный пакет, перевязанный бечевой.

— О’кэй, мой мальчик! — сказал он. — Хорошо, что ты вернулся. Окрестные фермеры присылали мне газеты, где упоминалось твое имя.

В пакете были кое-какие продукты и даже картофель…

— Кто знал, что тут у вас творится, — оправдывался отец. — Впрочем, надеюсь, что у тебя «все о’кэй», мой мальчик? Не могу сказать этого про себя. Чертовски необходимо внести проценты по ссудам, иначе банк потребует займы обратно, — и он выжидательно посмотрел на меня.

Я промолчал.

Том умирал от восторга, разглядывая мою африканскую коллекцию страшных масок, луков и стрел. Я крепко ударил его по руке, чтобы он не тянулся к наконечникам. Они были вымазаны чем-то коричневым.

Джен тоже умирала, только от другого чувства. Она все вздыхала, переходя из одной комнаты в другую, словно в моей тесной квартирке холостяка их было не три, а добрый десяток. Она открыла все шкафы и, как полицейский чиновник, взяла на учет жалкую дюжину моих костюмов, которые я с радостью сбыл бы хоть за четверть цены. Ведь после получения чека от босса мне пришлось заплатить домовладельцу.

Рассыпаясь в благодарностях за заботу, я заставил Джен готовить обед из привезенных продуктов. Том чистил картофель.

Два дня можно было протянуть. Но не больше… Было от чего прийти в отчаяние!

И тут еще эта «самая скандальная свадьба двадцатого века» и снова мелькнувшая на миг Лиз…

Я повел Тома в город показать, как Пятое авеню превратили для свадьбы Лиз в «венецианский канал». Резиновые заводы Рипплайна, поставлявшие прежде противогазы и антиядерные костюмы, изготовили теперь огромные резиновые ванны, занявшие авеню от тротуара до тротуара. Ванны были склеены в стыках, образовав длинный резиновый канал, заполненный водой из Хедсон-ривера. И все это ради зрелища, которое должно было убедить американских Джонов и томов, что все в этом мире «о’кэй»!..

И как в лучших фильмах в царственно убранной черной гондоле дожей, доставленной на самолете из Венеции, сидели счастливые новобрачные.

Увы, там сидела Лиз, которую я сам, по ее словам, толкнул в объятия Ральфа Рипплайна, прозванного Великолепным.

Позади плыли «счастливцы всех времен». Любимец шпаги и фортуны, ловкий д’Артаньян фехтовал со стоящим на носу соседней гондолы пиратом Морганом, впоследствии губернатором Ямайки и родоначальником банкирского дома. Енох, взятый на небо живым, стоял рядом со знаменитым изобретателем Эдисоном, ставшим из продавца газет миллионером. Боксер Джо, убивший на ринге своего противника Черного Циклопа, играл в карты с удачливым Синдбадом-мореходом. В узких клетчатых брюках по гондоле метался Янки, показавший американскую деловитость при дворе короля Артура. Аль-Капоне, великий чикагский гангстер, награждал призами за красоту кинозвезд, обмеряя портновским сантиметром претенденток, которым вовсе не следовало бы показываться в таком виде перед Томом…

Толпа напирала на резиновые берега канала, которые доставали Тому до плеч. Возможно, людей привело сюда не только великолепие свадебной процессии, но и слух о том, что воду из канала опустят и, как пообещала якобы невеста, наполнят канал похлебкой.

Ай да Лиз!..

Она узнала меня в толпе около особняка Рипплайна и потребовала, чтобы я принял участие в свадебном пире.

Тома отправили ко мне домой в роскошном мюргановском автомобиле. Бедняга Том! Отныне фермерские ребятишки будут считать его отчаянным лгунишкой…

Оказывается, я был очень нужен Лиз. Она представила меня равнодушно изысканному Рипплайну, а потом отвела в сторону и шепнула:

— Рой, вы записали в Африке номера невзорвавшихся боеголовок?

— О’кэй! — отозвался я.

— Тогда сверьте. — Она сунула мне в руку конверт и с улыбкой обернулась к счастливому супругу, позируя перед фоторепортерами.

Я прочитал письмо одного из директоров мюргановских заводов, который перечислял номера боеголовок, приобретенных мистером Ральфом Рипплайном. Я сверился со своей записной книжкой, подошел к Лиз и сказал:

— О’кэй.

Она резко повернулась к супругу и, сошурясь, видимо, продолжая разговор, спросила:

— Значит, вы знали, Ральф, что я была тогда в Африке?

— Конечно, — очаровал всех своей знаменитой белозубой улыбкой Ральф Рипплайн. — Я всегда думал о вас.

Ай да Лиз! Без всякого перехода от пиано к форте она взрывоподобно разыграла великосветский скандал в чисто американском темпе. Пробыв целых сорок минут замужем, она потребовала немедленного развода, отнюдь не считаясь с деловыми расчетами финансовых семей Морганов и Рипплайнов…

Ральф Рипплайн был ошеломлен, но респектабелен и даже ироничен. Если он и понял, что раскрыла Лиз, то не подал вида. Молодой финансист терял куда больше, чем очаровательную супругу.

Сам мэр Нью-Йорка пытался убедить разбушевавшуюся юную леди, что немедленный развод невозможен, нет повода для него… и нет таких законов в штате Нью-Йорк.

Тогда Лиз, вперив в злополучного супруга сверлящий взгляд, заявила, что повод есть… и пусть мистер Ральф Рипплайн попробует его опровергнуть.

Мистер Ральф Рипплайн улыбнулся и пожал плечами.

Тогда она сказала, что не желает быть женой евнуха турецкого султана или кастрата папского двора.

Рипплайн побледнел. Вое ахнули. Рипплайн не мужчина?

Лиз крикнула:

— Расскажите-ка о загадочном ранении в марсианскую ночь в Ньюарке.

Рипплайн молчал. Мог или не мог он опровергнуть свою взбесившуюся супругу? Или боялся новых разоблачений? Зачем только на боеголовках проставляют номера и пишут традиционное «Made in US А».

Так или иначе, повод был найден, а причина… Не будем ее касаться!..

За деньги можно сделать все. Я еще раз немного помог Лиз хлопотами, и развод был тут же оформлен.

Ко мне сквозь изнемогающую от сенсации толпу великосветских зевак протиснулся боос, мистер Джордж Никсон.

— Я всегда считал, парень, что в вашей голове работает хороший фордовокий мотор, — шепнул он, вцепившись в мой локоть клешней.

— У меня не форд, а кадиллак, — огрызнулся я.

— Не важно, что у вас, важно, что у меня. А я хочу ваш фюрдовский мотор вместе с вашей головой.

— Прикажете отрезать и подать под соусом? — осведомился я, словно обладал пухлым текущим счетом в банке.

Он усмехнулся:

— Нет, она нужна мне на вашей шее вместе с воротничком и туловищем на длинных ногах. Зайдите утром, есть бизнес.

И он сунул мне в руку чек.

Когда только он успел его выписать!..

Бизнес есть бизнес! У меня не было миллионов мисс Лиз Морган, снова получившей свое девичье имя.

У босса всегда был размах в работе. Он возобновлял выпуск газет и поручил мне «завещание астронома».

На беду тяжело заболел Том. Грипп в своей новой, не поддающийся лечению форме вечно приходит после каких-нибудь бед и несет беду еще большую… Скопление безработных, беспросветность и голодные походы — все это способствовало появлению новой эпидемии. Люди валились, как кегли после удачного удара, и умирали, как мухи поздней осенью.

Том схватил проклятую заразу во время дурацкого свадебного кортежа. Не помогали ни антибиотики, ни патентованные средства… Мальчику было худо. Он лежал на моей постели в спальне, исхудавший, совсем маленький, какой-то сморщенный, и покорно смотрел провалившимися взрослыми глазами…

У меня разрывалось сердце. Я рассказывал ему сказки и… даже про завещание астронома Минуэлла.

Отец зашел посидеть около больного.

— Никогда не принимал всерьез звездочетов, — глубокомысленно сказал он. — Может быть, морякам и надо знать расположение звезд, да и то лишь самых крупных, которые видны простым глазом. Я человек практический. Выращиваю кукурузу. Другой делает автомобили, третий должен лечить вот таких мальчуганов… Зачем нам далекие звезды?

— Нужно же знать, отчего они горят, — сказал я, сдерживаясь. — Мистер Минуэлл занимался нашим солнцем.

— Делать ему было нечего, — проворчал старик. — Что оно? Погаснет, что ли?

— Нет, дедушка, — вмешался Том, двигая спекшимися губами. — Солнце не погаснет, оно разгорится, станет белым карликом…

— Сказка про белого карлика? А какую сказку он рассказывал тебе перед этим?

— Про Синбада-морехода.

— Ну, тогда можно и про белого карлика, — сказал отец и поднялся, чтобы уйти. Но остался.

А я рассказывал мальчику, что звезды проходят фазы развития и могут превращаться в белых карликов, когда их вещество так сжимается, что квадратный дюйм его будет весить больше любого небоскреба.

Старик крякнул, махнул рукой, но так и не ушел. Он, конечно, не понял, что сжавшееся вещество звезды представляет собой лишь ядра атомов, утративших оболочку, слипшихся в одно исполинское ядро какого-то немыслимото космического элемента.

— И когда солнце сожмется в белый карлик, — продолжал я, — то так ярко вспыхнет, что сожжет все живое в околосолнечном пространстве.

— Постой, постой! — забеспокоился старый фермер. — А Земля как же? Что же, у нас засуха, что ли, будет?

— Если б засуха! — усмехнулся я. — Я пишу сейчас очерк, посвященный завещанию Мияуэлла, и назвал его «Тысяча один градус по Фаренгейту».

Старик свистнул.

— Я понимаю — тысяча один градус, тысяча одна ночь… Сказки для больного… А читатели вашей газеты тоже больные? — строго спросил он.

— Это же не сказка, отец! Это открытие ученых.

— Веселенькое открытие. Будь моя воля, я ввел бы средневековый костер как высшую премию для ученых за такие открытия.

Я покосился на старика. Поистине устами простаков глаголет истина! Вчера — ядерный взрыв, сегодня — «антиядерный», завтра — «сковородка белого карлика»…

— После нас хоть потоп, после нас хоть космическое пекло. Так сказал бы теперь веселый французский король.

— Вся беда, отец, в том, что Минуэлл предупреждает: это будет не после нас, а при нас

— Как так — при нас? — изумился старый Бредли.

— По Минуэллу катастрофа будет в двадцатом столетии.

Глаза у маленького Тома блестели. Недаром он с таким восторгом привык смотреть гангстерские фильмы, проглатывал комиксы, воспитывался на ужасах, убийствах и бедствиях… Он был настоящим маленьким американцем.

— Ух, как здорово! — сказал он. — Вот бы посмотреть, что получится тогда в Нью-Йорке при тысяче одном градусе!

— Будет как в горне у кузнеца. Могу тебе это показать, — пообещал я.

— Не знаю, у кого из вас температура сто одни градус: у мальчика или у журналиста? — проворчал старик.

На самом деле у мальчика была температура сто два градуса, а у меня, у отца, у мистера Джорджа Никсона, девяносто восемь, так же как у всех европейцев — 36,6 по Цельсию. Возможно, мистер Джордж Никсон рассчитывал несколько повысить температуру у живущих на Земле и решил сопроводить мой очерк о завещании Минуэлла «документом из будущего». Чтобы его изготовить, он предоставил в мое распоряжение лучших фотографов, фотомонтажеров и мастеров комбинированной съемки… нашел бы и фальшивомонетчиков, если бы понадобилось.

Фотография получилась на славу. Я показал ее внуку и деду. Вошла Джен и, ахая, тоже рассматривала ее.

Так будет выглядеть Нью-Йорк с птичьего полета, когда на Земле не останется птиц…

Нью-Йорк можно было узнать. Многие небоскребы остались стоять, образуя знакомые улицы. Но город был расположен не на берету океана, а словно на горе. Остров Манхеттен выглядел как скала начинающегося горного плато, разрезанного ущельем высохшего Хедсон-ривера.

Том сразу заметил, что Бруклинский мост провалился, его мягкие остатки валялись на дне ущелья. Так же выглядел и мост Вашингтона, свалившийся на бывшее дно Хедсон-ривера. Он словно был сделан из воска, который нагрели до ста двух градусов, до температуры Тома.

— Да, все железное после вспышки солнца по Минуэллу размякнет, осядет, потеряв всякую прочность. Железные башни сникнут, завернутся, искривятся…

— Спаси нас, всевышний, — оказала Джен. — Что же будет с людьми?

— Видишь ли, сестрица, — сказал я. — В нас свыше восьмидесяти процентов воды. Вода испарится. На Земле останется много сухих корочек…

Джен ахнула и убежала на кухню, боясь, как бы бифштексы не превратились в сухие корочки.

Отец презрительно морщился. Том жадно разглядывал фотографию. Нельзя было предположить, что она снята не с натуры.

Что ж, немало людей, узнав о завещании Минуэлла, будут презрительно фыркать, как мой старик. Пожалуй, большинство будут подобны сестрице Джен, искренне ужасаясь грядущему и тотчас забывая об этом в повседневных заботах. Ну, а двойники моего Тома всех возрастов будут наполнены возбуждающим страхом…

Газеты раскупались, как никогда…

Из них можно было узнать, что мистер Ральф Рипплайн скупил у правительства вое межконтинентальные ракеты. Правительственные заказы на ракеты были восстановлены. Вновь заработали заводы, а вместе с ними словно проснулось от спячки и множество обанкротившихся или почти обанкротившихся фирм. Рабочие вернулись к станкам. Убавилось людей на панелях, сократились очереди за бобовой похлебкой. Акции на бирже стали не только падать, но и подниматься. Биржевики перестали кидаться на рельсы подземки.

Газеты славили Рипплайна, который после великосветского скандала снова стал сенсацией номер один. В это время и состоялся помпезный запуск к Солнцу ракетной армады.

Я исписал целую газетную полосу, во всех подробностях сообщая, как происходил этот запуск, как автоматические приборы опровергнут теперь европейских и американских ученых, усомнившихся в завещании Минуэлла, как одиннадцать ракет из двенадцати — одна упала-таки в Тихий океан! — вышли на свои орбиты и помчались к Солнцу. Они должны были доказать близкий конец мира, согласно завещанию Минуэлла, которого теперь именовали «пророком Самуэлем».

Отправка ракетной армады к Солнцу была обставлена загадочной формальностью. Международной коллегии нотариусов были предъявлены несгораемые вымпелы с надписью «SOS», а впоследствии и официальные показания обсерваторий, подтвердивших, что все одиннадцать ракет с вымпелами упали на Солнце, которому предстояло теперь стать белым карликом.

Босс постарался, чтобы одновременно с моей статьей газеты поместили портрет пьяной Лиз Морган, которую выводили из только что открывшегося ночного заведения «Белый карлик», где люди спешили повеселее дожить свой век.

— Ну, сынок, — сказал мне отец, откладывая газету в сторону, — кажется, дело идет на лад. Теперь можно и домой. А то мы и без того задержались у тебя.

Я помог отцу деньгами, и он уезжал довольный. К тому же возвращался он на ферму не в своем стареньком форде, а в моем прежнем открытом каре, в котором мы когда-то совершали с Эллен идиллическое путешествие на ферму.

Я провожал родичей в своем кадиллаке. Том сидел рядом со мной и жадно рассматривал здания, которые мы проезжали, воображая, что с ними случится при тысяче одном градусе по Фаренгейту. Фонарные столбы, как он утверждал, должны были непременно согнуться, как гвозди после неумелых ударов, и напоминать ландыши…

Мы с Томом на моем кадиллаке и отец с Джен на моем бывшем каре подъехали к Хедсон-риверу, чтобы переправиться на ту сторону на пароме, древнейшем из всех суденышек, когда-либо плававших по мореподобному Хедсон-риверу, которому по пророчеству новоявленного «святого Самуэля» предстояло превратиться в высохшее ущелье.

В предвкушении этого мы плыли на «Ноевом ковчеге», модернизированном, как я шутил когда-то с Эллен, двумя тоненькими трубами «раннего геологического периода». В воде по-прежнему отражались небо и облака.

Радио, передававшее джазовую композицию под названием «Белый карлик», вдруг замолкло. Диктор объявил, что сейчас будет передано экстренное и очень важное сообщение.

Отец почему-то с упреком посмотрел на меня. Том вцепился в мой рукав. Я стоял, опершись о фару кадиллака. Джен красила губы, смотрясь в карманное зеркальце. Какой-то коммивояжер делал вид, что любуется ею, наверное, хотел ей всучить новую помаду. Пожилые супруги, ехавшие в соседнем автомобиле и едва не ободравшие краску с моего кадиллака, полезли в свою машину, чтобы слушать непременно собственное радио.

Мы все на пароме терлись около своей собственности. И нечего было удивляться, когда мы услышали по радио о новой собственности — об Обществе спасения, созданном Ральфом Рипплайном.

И все же мы удивились. Даже я, вполне уверенный, что это очередная затея моего босса.

Вначале по радио было передано сожаление главы Общества спасения мистера Ральфа Рипплайна, что его обращение к правительствам, всех стран о грядущей опасности для человечества, угаданной покойным мистером Минуэллом (святым пророком Самуэлем) не возымело желанного действия. Большинство правительств даже не ответило, некоторые сослались на мнения своих ученых, считавших, что никакой опасности нет. Даже правительство США ограничилось лишь заверением, что оно будет настаивать на включении вопроса о завещании Минуэлла в повестку дня очередной сессии Ассамблеи Организации Объединенных Наций сто тридцать седьмым вопросом. Мистер Ральф Рипплайн склонен был к немедленным действиям. Первым его шагом, оказывается, и был запуск ракетной армады к Солнцу. И назначение этих ракет было вовсе не в подтверждении пророчества мистера Минуэлла, в чем Ральф Рипплайн не сомневался, а в доставке на Солнце заявочных вымпелов Общества спасения, которое отныне будет называться «Service of Sun» (система обслуживания солнцем), или сокращенно «SOS».

Эта организация объявляет, что согласно протоколу международной коллегии нотариусов, зафиксировавших впервые в истории человечества падение вымпелов «SOS» на Солнце, на основе существующих международных соглашений о географических открытиях и преимущественных правах заявителей на обнаруженные ими месторождения, по аналогии с существовавшей до сих пор практикой, солнце провозглашается собственностью организации «SOS», которая отныне берет на себя обслуживание солнцем населения Земли.

Кто-то громко расхохотался. Многие недоуменно переглядывались.

— Что же, они теперь солнечные счетчики поставят, что ли? — предположил седовласый джентльмен из соседней машины.

— Общество «Сервис оф Сан», создающее систему обслуживания солнцем, — продолжал диктор, — сообщает, что это обслуживание будет безвозмездным, чисто христианским, проводимым с благословения святой церкви, во имя любви к ближним…

— Тут что-то не то… — пробормотал мой старик.

— Общество «SOS», являясь не только коммерческой, но и благотворительной организацией, возлагает на себя тяжелое бремя заботы о бесперебойном обслуживании Земли солнечными лучами, готовое принять для этого все необходимые меры.

— Они будут управлять солнцем, вот что это значит, — решил коммивояжер, пододвигаясь к сестрице Джен.

Отец вопросительно посмотрел на меня. По радио снова загремел залихватский джаз «Белый карлик».

На пароме оживленно обсуждали радиосообщение, хотя никто к нему серьезно не отнесся.

Я провожал своих милых родичей по бетонному шоссе миль тридцать. Мы прощались около рельсового пересечения, не огражденного, как это принято в Европе, шлагбаумом. Перед рельсами полагалось останавливаться, все равно — есть поезд или нет.

Мы остановились. Том перебрался из моего кадиллака к деду и матери в открытый кар.

Не знаю, жаль ему было покидать великолепную машину или расставаться со мной, но он плакал.

Отец выбрался на шоссе и отвел меня в сторону.

— Спасибо за все, мой мальчик… Когда она вернется…

Я вздрогнул.

— …непременно приезжайте вдвоем снова к нам на ферму. Я все-таки поговорю с Картером, с соседом. О’кэй? Если будут засухи… из-за этого «карлика»… вдвоем нам легче будет.

Мы трясли друг другу руки, потом обнялись.

Я долго смотрел вслед уменьшавшемуся автомобилю. Потом развернулся на шоссе перед железнодорожным полотном и поехал обратно в Нью-Йорк.

Глава шестая ДИКОЕ МНЕНИЕ

Газеты были сложены высокой стопкой перед киоском. Прохожие брали пахнущие типографской краской листы, тут же разворачивали их, усмехались и шли дальше.

Елена Кирилловна, с приближением родов гулявшая каждое утро, тоже взяла свежий номер газеты.

Едва пробежав глазами первую страницу, она побледнела.

— Вам нехорошо? Позвольте помочь вам, мэм? — услышала она рядом английскую речь.

Она отрицательно замотала головой, посмотрела исподлобья. Где она видела это лицо? Очки… умные глаза… высокий лоб…

Она пошла, тяжело ступая по тротуару. Сердце у нее готово было остановиться. Почему он заговорил по-английски? Елена Кирилловна провела рукой по влажному лбу. Она знала, он идет сзади. Обернулась. Нет, стоит на углу. И тут она узнала его. От сердца отлегло. Это был тот самый шофер, который возил ее вместе с Лиз Морган, говорил с ними по-английски. Кажется, он был еще химиком и ездил на такси, как здесь говорят, «в общественном порядке»… Как много у них здесь делается в общественном порядке! У них нет полиции. Порядок охраняют общественники с красными повязками на рукавах. Они же регулируют движение на улицах…

Елена Кирилловна оглянулась. Шофер-общественник стоял на углу, а за Еленой Кирилловной, видимо желая нагнать ее, быстро шел человек с красной повязкой на рукаве…

Суды у них тоже общественные. Наказание — общественное мнение. Самое страшное — всеобщий бойкот…

Наверное, тот, с красной повязкой, хочет перевести через улицу группу детей!

Елена Кирилловна свернула за угол, сделала крюк в несколько кварталов. Никто не преследовал ее…

Когда Шаховская вошла в переднюю своей небольшой трехкомнатной квартиры, Калерия Константиновна насторожённо встретила ее:

— Что с вами, Эллен? На вас лица нет.

— Прочитайте, — протянула ей газету Шаховская.

Калерия Константиновна надела очки и, подсев к окну, прочитала нечто поразительное.

Возглавляемая американским миллиардером Рипплайном так называемая организация «SOS», якобы из христианских побуждений стремясь предотвратить предсказанное «пророком Самуэлем» вспышку Солнца, решила послать к светилу группу ракет, заряженных «Б-субстанцией». Так как в ее присутствии ядерные реакции невозможны, то попадание на Солнце «Б-субстанции» снизит активность светила и тем самым задержит превращение Солнца в белый карлик. Правда, Солнце начнет тускнеть, но организация «SOS» готова отложить запуск спасительных ракет, если у нее будет уверенность, что страны — потребители «принадлежащего „SOS“ солнечного тепла» смягчили гнев божий и сошли наконец с богопротивной стези, упорядочив у себя отношение к священной частной собственности. Чтобы помочь в этом упорядочении — имелась в виду, конечно, ликвидация всяких «социалистических» преобразований, — организация «SOS» готова направить правительствам стран-потребителей своих советников.

Это был незамаскированный ультиматум. Правительства социалистических и коммунистических стран должны были допустить советников «SOS», которые помогут торжеству частной собственности, иначе… иначе к Солнцу будут посланы ракеты с «Б-субстанцией», и оно начнет гаснуть…

Елена Кирилловна видела на улице, как искренне смеялись люди, читавшие газеты. Они считали это сообщение бредом, обреченной гангстерской авантюрой и небрежно засовывали газеты в карман.

Калерия Константиновна положила газету и сняла очки.

— Помолимся, Эллен, — вполголоса сказала она. — Теперь для нас начинается самая ответственная пора. Будем достойными нашей великой миссии.

Елена Кирилловна отобрала у Калерии Константиновны газету и снова развернула ее.

Перечитывал вслух газету и академик Овесян.

Ученые собрались в его кабинете на экстренное заседание.

— Правительство хочет знать наше мнение, — закончил академик.

— Мне кажется, что это не имеет отношения к нашей специальности. Мы только физики, а не психиатры, — заметил старейший из присутствовавших ученый с густой белой бородой.

Овесян кивнул головой.

— Я считаю, — взяла слово Мария Сергеевна Веселова-Росова, — что лучше всего будет математическое сопоставление. Какое количество «Б-субстанции» может быть доставлено в ракетах на Солнце? Достаточно сравнить это количество с массой Солнца. Это все равно что капнуть в океан чернил и утверждать, что все моря после этого почернеют. Мы дали задание группе наших теоретиков подготовить к нашему заседанию, так сказать, «математический анализ» угрозы…

Затем слово было предоставлено физику-теоретику Ладнову. Исписав доску формулами, он язвительно заключил:

— В этой авантюре, пожалуй, сказывается чрезмерное признание заслуг нашего уважаемого собрата Сергея Андреевича Бурова. Замораживание ядерных реакций в объеме небольшой боеголовки, умещающейся на грузовике, порождает безрассудное желание «заморозить» светило, несопоставимое по размерам с боеголовкой. С тем же успехом, как видно из приведенных вычислений, можно утверждать, что зажженная в космосе спичка подогреет межзвездное пространство.

Собравшиеся в кабинете Овесяна физики с единодушным сарказмом и раздражением реагировали на сумасшедший «ультиматум» Вселенной, рассчитанный на невежд.

Тем более странно прозвучало выступление Бурова:

— А я не склонен отмахнуться от опасности попадания на Солнце «Б-субстанции».

Мы узнали, что группа авантюристов, связанная с монополиями, шантажирует мир использованием наших же достижений, грозит забрасыванием на Солнце нашей «Б-субстанции». Что это? Пустая угроза? — Буров подошел к доске, около которой обычно выступали ученики Овесяна на научных коллоквиумах. — Конечно, мой друг Ладнов прав, доказывая, что на Солнце можно забросить лишь ничтожное количество «Б-субстанции», если сравнивать это количество со всей массой Солнца. Однако, чтобы оценить последствия попадания на Солнце «Б-субстанции», надо первоначально решить, что же такое «Б-субстанция».

— Почетная задача для будущего, — усмехнулся Ладнов. — Но люди прекрасно пользовались солнечным теплом, не зная, как оно получается на Солнце, пользовались электрическим токами, не подозревая, что это такое. Так же применили мы в антиядерных целях и «Б-субетанцию», не разгадав ее природы. Вам просто повезло, Сергей Андреевич, когда вы ее открыли.

— Можно и в темноте пройти комнату, задевая за все предметы, — возразил Буров, — но лучше зажечь огонь, чтобы все видеть. Я против слепого метода исследования, я против слепого прогноза.

— Любопытно, — сказал недовольным голосом Овесян. — Надеемся, что вы просветите нас, — и он скрестил руки на животе, откинувшись на спинку кресла.

— Да, я против слепых методов. В исследовании нужна ведущая гипотеза, в прогнозе нужно исходное предположение. Гипотеза о протовеществе, о «Б-субстанции», как одном из свойств материй, помогло нам получить эту субстанцию. Для того чтобы оценить последствия забрасывания на Солнце «Б-субстанции», надо понять законы развития Вселенной. Некоторые ученые, обнаружив общеизвестное теперь разлетание галактик, сделали вывод, что Вселенная произошла от первичного взрыва некоего первоатома. Римский папа Пий XII объявил, что это и был акт творения. Процесс расширения Вселенной рассматривался как односторонний, ведущий к концу мира. Однако этот вывод произвольный. Ведь можно рассматривать замеченное расширение объектов Вселенной лишь как один из процессов пульсации, состоящей из расширения и потом — сжатия. Взрыв первоатома был не актом творения, а крайней точкой пульсации, переходом сжатия в расширение. Но не только в этом дело…

Овесян, заинтересованный, переглянулся с Веселовой-Росовой.

— Вселенная бесконечна не только в своих размерах, но и во времени. Более того, различные части Вселенной, возможно, переживают одновременно различные фазы пульсации — расширение и сжатие могут происходить одновременно, притом в самых различных стадиях. Словом, переход протовещества в вещество происходит и в наши дни и вполне может быть, что и повсюду. «Б-субстанция» — это проявление концентрирующей силы сжатия. Она не просто захватывает нейтроны, она уплотняет вещество, стремится перевести его в состояние непостижимой плотности. «Б-субстанция» существует. Она нами получена, ее можно удержать в магнитном поле, ее можно послать на Солнце. Ее мало по сравнению с массой Солнца, но мы не можем эту субстанцию ни взвесить, ни измерить. Мы знаем только ее свойство захвата нейтронов и концентрации вещества. Мы встретились с такими процессами при сравнительно низких земных температурах. А что произойдет при миллионах градусов в недрах Солнца? Ведь получение с помощью «Б-субстанции» протовещества в чудовищно нагретых недрах Солнца может привести к тому, что это протовещество само станет носителем «Б-субстанции», то есть оно само начнет поглощать вещество, потребляя при этом огромную энергию. Словом, образно выражаясь, я вижу в отправке на Солнце ракет с «Б-субстанцией» опасность заражения Солнца раком. Да, да… раком! Ракеты с «Б-субстанцией» будут подобны тлетворному началу солнечного заболевания. Правда, рак Солнца будет связан не с опухолью, а с некоей ее противоположностью, вещество в месте заболевания Солнца будет не распухать, а уплотняться, поглощая энергию, превращаясь в протовещество. Но светило начнет гаснуть.

Буров закончил и сел.

Ученые шептались, выражая неодобрение. Снова поднялся Ладнов и развел руками.

— Неслыханно! — сказал он. — Непостижимо! На месте руководителей «SOS» я провозгласил бы Бурова пророком наряду с пресловутым Самуэлем. Сергей Андреевич слишком увлечен гипотезами. Гипотеза вещь хорошая, но ей можно доверять не больше, чем когда-то доверяли прогнозам погоды. Пусть гипотеза помогает искать, но чему помогает сейчас новая буровская гипотеза? Она помогает не объективному научному выводу, не здравой оценке очередной заокеанской авантюры, а разжиганию всемирной паники. Здесь уже пахнет политикой. А в вопросах политики позвольте нам, ученым, руководствоваться прежде всего политическим чутьем и выводами математики, если хотите, а уж никак не воображением. Кому выгодны страхи «SOS»? Капиталистам? Чего хотят добиться своими угрозами гангстеры «SOS»? Реставрации капитализма в странах коммунистического лагеря. Не выйдет, товарищ Буров! Не удастся вам вызвать панику, лить воду на мельницу авантюристов из «SOS». Впрочем, к чему излишние споры! Простым голосованием можно быстро выявить общественное мнение ученых по этому вопросу. Гипотеза Бурова слишком невероятна, чтобы ее поддержало большинство.

Буров встал, упрямо, по-бычьи, опустив голову.

— Научные истины устанавливаются не голосованием, — начал он. — Методом голосования пришлось бы отвергнуть все идеи Ломоносова, теорию Эйнштейна, проекты Циолковского. Отмахиваясь от проблемы, вы хотите закрыть ее, но она от этого не перестанет существовать. Мой подход, напротив, заставляет рассмотреть проблему, пусть даже с сомнительной стороны, но рассмотреть. Я зову к деятельности и к бдительности. Вы — к высокомерной беспечности.

— Это уже слишком! — не выдержал Овесян. — Сергей Андреевич высказал, признаюсь, любопытную, но очень спорную гипотезу. Мы внимательно выслушали, и никто ни в чем его не обвинял. Почему же вы, Сергей Андреевич, кстати, пренебрегая математической логикой, обвиняете своих коллег?

— Потому, что их может обвинить народ, к которому я обращусь через общую печать.

— Так!.. Теперь вы угрожаете! Вы кто? Ученый или спекулянт на научных сенсациях? Вы хотите научного спора? Пожалуйста, пишите вот на этой доске формулы, показывайте в таблицах результаты ваших опытов, говорите с теми, кто в состоянии понять вас и должным образом оценить ваши выводы, а не обращайтесь к людям честным, но неподготовленным. Научные споры должны решаться только учеными. Народ должен знать результат спора, а не участвовать в его процессе.

— Гамбургский счет в науке? — презрительно бросил Буров.

— Что вы хотите этим сказать? — взъерошил рукой седые, словно наэлектризованные сейчас, волосы Овесян.

— В былые времена существовали профессиональные борцы, которые за деньги боролись перед публикой. Но настоящая борьба происходила раз в год в Гамбурге при закрытых дверях. Там на ковре решались подлинные споры, а потом публике демонстрировались уже готовые результаты схваток. Не к такому ли гамбургскому ковру для научных схваток вы призываете?

— Неуместное сравнение, — отрезал Овесян. — Призывая к закрытым научным спорам, я не предлагаю потом демонстрировать «на ковре общей печати» ловкие приемы спора. Я считаю, что в общей печати должны публиковать только результаты, к которым пришли спорившие ученые.

— Ученые редко приходят в споре к общим результатам, — упорствовал Буров. — Великий физик Макс Планк говорил, что новые идеи никогда не принимаются. Они или умирают сами, или вымирают их противники.

— Теперь он уже готов нас похоронить во имя торжества своих ничем не доказанных идей!.. Нет, я действительно вынужден прибегнуть к голосованию. Есть желающие поддержать мнение Бурова? Нет?… Таким образом, большинство ученых института, основываясь на математическом анализе, отвергает авантюристические угрозы «SOS». Однако поскольку есть диаметрально противоположное мнение Бурова, о нем следует доложить Академии наук.

Ученые расходились, с подчеркнутой вежливостью раскланиваясь с Буровым.

К Сергею Андреевичу подошла Веселова-Рооова и ласково попросила зайти к ней. Буров, словно проснувшись, поднялся и пошел следом за Марией Сергеевной. Столпившиеся в коридоре научные сотрудники поспешно сторонились, уступая им дорогу.

Буров ни на кого не глядел.

— Сергей Андреевич, голубчик, — мягко сказала Веселова-Росова, усадив Бурова на диван и сев рядом, — ведь мы все вас любим. Вы напрасно заняли такую дон-кихотскую позицию. Надо уважать чужое мнение, прислушиваться к нему.

— А разве мое мнение уважают?

— Ну вот, вы опять!.. Не надо так, — Мария Сергеевна погладила Бурова по рукаву. — Я хочу отговорить вас от попытки вынести научный спор по нерешенной проблеме на суд неподготовленных читателей.

— Мария Сергеевна! В какое время мы живем? Это на Западе люди интересуются светской и уголовной хроникой. У нас — наукой! Научные проблемы близки людям со школьных лет. И есть проблемы, которые надо решать не в тиши кабинетов, а опираясь на опыт и инициативу народа. Например, проблемы биологические, проблемы сельского хозяйства, естествознания, проблемы, нуждающиеся в массовом наблюдении, в постановке массовых опытов. Нет! Переход к коммунистическому обществу характерен не изоляцией от народа секты жрецов науки, а привлечением к проблемам науки народа, признанием его высокого интеллектуального уровня. Со временем расцвет науки станет у нас таким, что почти каждый человек будет делать в нее свой вклад, будет ученым.

— Ах, Сергей Андреевич, это же утопия! Нам не надо столько ученых!.. Когда-нибудь… через тысячу лет… Ведь мы пока что достигли лишь всеобщего среднего образования.

— Те, кто заканчивают это среднее образование, — самые интеллигентные, самые восприимчивые люди. Они еще не отвлечены повседневными заботами жизни, они еще пытливы, горячи, неравнодушны, каждый из них может стать солдатом науки.

— Но зачем же дезориентировать их? Вот вы были против голосования среди ученых. Так ведь общее голосование неспециалистов еще бессмысленнее! Поймите, что вы, объективно говоря, удовлетворяете, сами того не подозревая, довольно низменную жажду сенсации. Вместо уголовной — научная…

— Значит, молчать во всех случаях, когда наука не сказала еще последнего слова? Мы не знаем точно происхождения солнечной системы — следовательно, молчать о тех точках зрения, которые выдвигают ученые, споря друг с другом? Значит, молчать, скрывать от народа, скажем, значение нуклеиновых кислот, управляющих развитием всех частей организма, поскольку вчерашние ученые отрицают кибернетическое начало жизни? Значит, молчать о теориях рака, поскольку их несколько и нет единой? Значит, передать науку в храмы, переименовать профессоров в жрецов, перейти им на тайный жреческий язык, латынь или санскритский, скрывать в темноте научных капищ живую мысль от людей? Подумайте только, к чему вы призываете! Ведь, по-вашему, теорию Эйнштейна нельзя было публиковать, потому что существовали ее противники. А ведь теория Эйнштейна в свое время стала пробным камнем идеологии! Папа римский не боялся оперировать научной гипотезой, провозглашая ее как откровение перед сотнями миллионов католиков! А вы? Вы отвергаете воинствующий стиль, цепляетесь за научное единогласие, которое означало бы застой в науке и торможение прогресса.

Веоелова-Рооова зажала уши:

— Довольно, довольно, Сергей Андреевич! Я не хочу с вами ссориться. Вы способный экспериментатор, но…

— Способный экспериментатор! — с горечью перебил ее Буров. — Всяк сверчок знай свой шесток. Разрешите уйти?

Мария Сергеевна встала. Она задержала руку Бурова, когда он прощался:

— Мы еще поговорим с вами, Сергей Андреевич. Я ведь очень ценю вас.

Буров вежливо склонил голову, поцеловал ее руку. Когда дверь за ним закрылась, Мария Сергеевна тотчас подошла к телефону, набрала номер:

— Леночка, это вы? Ну вот… Вас сейчас нельзя волновать, вы в отпуске, а я назойливо лезу с просьбами. Только на вас вся надежда… — и она заговорила тихим, убежденным тоном. — Я ведь женщина, Леночка, — закончила она. — Я знаю, какое вы можете оказать на него влияние.

Сергей Андреевич не сразу пришел домой, долго бродил по Москве. Дома ему бросилась в глаза красная лампочка на автомате, подключенном к телефону и записывавшем в отсутствие хозяина все, что ему хотели передать. Включив магнитофон, Буров с радостью услышал голоса друзей, до которых дошел слух о конфликте между Буровым и сотрудниками его института. Некоторые ученые советовали ему быть выдержанным, некоторые, в том числе совсем незнакомые, поддерживали его право на собственное мнение. Редакции нескольких центральных газет просили связаться с ними, если он согласен дать интервью.

И вдруг зазвучал низкий, волнующий Бурова голос:

— Сергей Андреевич! Мне сейчас лучше всего было бы прятаться от вас… а я прошу… я прошу прийти ко мне. Вы знаете адрес. Я очень жду… Сразу же, как только вернетесь домой.

Буров даже не стал звонить в газеты, помчался к ней…

Он впервые входил в ее квартиру. Знал, что она живет не одна, с этой странной Калерией, которую так решительно отстранил от себя в последнее время Овесян.

Лена сама открыла дверь, чуть смущенно улыбаясь. Она оставалась привлекательной даже в ее положении, в ней была красота грядущего материнства.

— Здравствуйте, Сережа, — сказала она, протягивая руку.

Как редко она называла его так!

Она сразу провела его через общую гостиную в свою спальню. Там все дышало изяществом и женщиной. Чувствовался легкий аромат духов. Перед зеркалом были разбросаны таинственные пузырьки и баночки, у стены стояла еще не занятая, аккуратно прибранная детская кроватка. Шторы на окнах были приспущены.

— Здесь нет медвежьей шкуры, придется вам сесть со мной рядом на диван, — сказала Лена с улыбкой.

— Мне бы сейчас что-нибудь пожестче, — угрюмо отозвался Буров, — каменный пол пещеры или поваленный бурей ствол дерева, в крайнем случае обрывистый берег реки, — и он тяжело опустился на низкий и широкий, покрытый мягким ковром диван.

— Опять у вас, Буров, налитые кровью глаза бизона, опять вы ломаете изгородь коралля, — совсем не с упреком сказала Шаховская.

— Вы слышали, что произошло в институте?

— Мне звонила Мария Сергеевна.

— Ну вот!.. И вы тоже против меня?

— Нет, не против. Но я знаю, о чем вы думаете.

— Колдовство?

— Нет, просто я помню наш разговор об апокалипсисе, о ядре и броне.

— О двух противоположных, всегда борющихся началах?…

— Да, о них. И если есть «Б-субстанция», должна быть противоположная ей «А-субстанция». Не так ли?

— Лена, черт возьми! Кто вы такая? Сколько раз я задаю себе этот вопрос!. В средние века вас сожгли бы на костре.

— Я согласна взойти на костер. Но только вместе с вами…

— Если вместе со мной, то… зачем на костер?

Он взял ее обе руки в свои, посмотрел в глаза.

— Знаете, зачем мне нужно было вас увидеть? — сказала она, чуть отодвигаясь.

— Чтобы по поручению Марии Сергеевны отговорить от выступления в общей печати.

Лена кивнула головой:

— А знаете, зачем я вас позвала?

Он молчал, выжидательно глядя на нее.

— Чтобы восхититься вашей принципиальностью, вашим упорством, вашей силой бизона науки.

— У женщины есть страшное оружие против мужчины. Похвала и лесть подобны ножницам, которыми Далила срезала кудри Самсона, лишив его силы.

— Нет, Буров, вас нельзя лишить силы. Может быть, вас можно сломать, но сломить… Нет, сломить нельзя!..

— Сломать — это уничтожить. Для этого пришлось бы отнять у меня возможность трудиться. Такая казнь у нас невозможна.

— Как много людей на Западе обрадовались бы «такой казни», с радостью отказались бы от труда…

— Да ведь это все равно что перестать дышать!..

— Но дышать иногда трудно.

— Да, когда взбираешься на гору. Но тем больше хочется вдохнуть воздуху… тем больше хочется сделать, Лена.

— Тогда дышите, Буров, всей грудью дышите! И взбирайтесь… к самым звездам.

— Хочу, Лена, добраться до дозвездного вещества. И вместе с вами… Я знаю, вы друг. Мне было очень важно сейчас убедиться в этом.

Буров поцеловал у Елены Кирилловны обе руки и ушел. Он спускался по лестнице через три ступеньки, ему хотелось вырвать столб из земли, забросить на крышу дома.

Калерия Константиновна ждала Шаховскую в гостиной.

— Милая, — сладко сказала она, — если бы это доставило вам удовольствие, я расцеловала бы вас.

— Подите прочь, Марта, — сквозь зубы сказала Шаховская и заперлась в своей комнате.

На следующий день в газетах было помещено неожиданное интервью физика Сергея Бурова, открывшего «Б-субстанцию». Он предупреждал о серьезных последствиях авантюры «SOS», если будет выполнена угроза посылки на Солнце ракет с «Б-субстанцией».

Интервью было перепечатано во всех газетах на Западе под сенсационными заголовками.

Глава седьмая КОСМИЧЕСКИЙ ПАТРУЛЬ

В кабине космического корабля было тихо. Такая тишина бывает только в пустоте, без звона в ушах, без далекого лая собаки или гудка прошедшего вдали поезда, без жужжанья мухи или стука дождевых капель за окном, тишина полная, глухая, «глухонемая»…

Перед пультом сидел космонавт. Широкая спина, чуть опущенные тяжеловатые плечи, оттененное сединой загорелое лицо, широкое с резкими морщинами и усталыми, но внимательными глазами.

Полярный летчик Дмитрий Росов, воспитатель молодых космонавтов, давно отстаивал право опытных пилотов на вождение межпланетных кораблей, считая, что, кроме силы и отваги, ценны еще знания, опыт и летный талант звездолетчика. Сам он был немолод, но здоров, за его плечами, кроме пятидесяти лет, было более пяти миллионов километров, более пятидесяти вынужденых посадок, восемнадцать аварий и столько же ранений, из которых неизлечимой осталась только боль утраты погибших товарищей. Полететь в космос ему привелось раньше своих учеников.

В последний раз, приехав проститься с женой и дочкой, он встревожился: Губошлепик стала другой — модная прическа, напускная веселость, горечь в уголках глаз и обидчивая припухлость губ. И еще Шаховская… Жила она у них в доме и ему не понравилась. Красива, умна, но… как-то холодна и неспокойна. Люда сказала — ждет ребенка. Еще при Росове переехала на другую квартиру, чтобы жить с Калерий Константиновной, сухой истерической дамой сомнамбулического типа, дружбу с которой трудно было понять. Смену настроений Люды тоже было трудно понять. Тут был замешан Буров… Росов устроил с ним встречу в мужской компании и исподволь разглядывал ученого. Да, когда-нибудь этому парню отольют памятник из чистого золота, а пока что он не пропускает футбольных матчей и сам не прочь ударить по мячу, автомашину не только водит, но и умеет забраться под нее, не боясь перепачкаться. Сказал: если понадобится, готов лететь в космос. Что ж, Дмитрий Иванович такого парня взял бы к себе в воспитанники. А у «космического дядьки Черномора» это было высшей оценкой человека. Но о Люде они ни слова не сказали… Впрочем, Росов и жене о ней ничего не сказал. Только в космосе, во время полного одиночества смог он поделиться с собой своими тревогами.

Воспитывая космонавтов, Росов немало прочел рассказов о грядущих полетах и одиноких звездолетчиках, беседовавших со специально созданными разговорными машинами, возражавшими собеседнику и даже бунтовавшими. Он не относился к этому всерьез. Но в долгие часы патрулирования в космосе он вспомнил о фантастических «спутниках в полетах». На его корабле был центральный автомат, призванный управлять всеми приборами и вовсе не предназначенный в «приятные собеседники». Но он был снабжен «магнитной памятью» — воспроизводимой записью всевозможных сведений — и рассчитан на обучение, обладал, как и все электронные устройства этого типа, способностью логически «мыслить», то есть делать обоснованные выводы и четко отвечать… Росову захотелось поболтать с таким устройством. Ведь говорят же люди с собаками, которые лишь немного понимают их. Автомат же не только понимал, но и отвечал, жадно воспринимая все новое, что не было заложено в его памяти. Вот ему и поведал Росов, как другу, свои тревоги, связанные с Людой, Буровым и Шаховской, рассказав о «неразрешимом уравнении с тремя неизвестными».

Вешение автомата восхитило Росова:

— Люди с меньшим количеством лет должны решать свои дела без участия других людей с большим количеством лет.

— Правильно! Умница! — воскликнул Росов, похлопав ладонью по теплой полированной панели.

— Умница? — спросил автомат. — Ум — это способность запоминать, сопоставлять, вычислять и делать выводы. Умница — это ум женского рода?

— Машина — тоже женского рода. Но у тебя логика мужская, — рассмеялся Росов.

— Следовательно, женская логика — способность делать правильные выводы без промежуточных вычислений и умозаключений, — определил автомат.

— Чертовски верно! — снова восхитился Росов. — Как тут посоветуешь дочери, если у нее такие способности!..

Резко зазвенел над самым ухом сигнал тревоги. Замигали красные лампочки.

— Внимание! Ракеты справа, — предупредил автомат.

Росов нахмурился. Плечи его поднялись, тело напряглось. Едва он пожелал повернуть вращающееся кресло, как оказался лицом к экрану локатора.

— Даю координаты цели, — бесстрастно сообщил автомат.

Электронно-вычислительная машина, минуту назад размышлявшая над неразрешимым людским треугольником, сейчас выбросила на пульт перфорированную карточку с отпечатанными цифрами.

Росов нажал несколько клавишей, словно играл на безмолвном инструменте, потом наклонился к микрофону и дал задание своему кибернетическому другу:

— Вывести корабль к точке встречи с ракетами.

Теперь нужно было ждать. Автомат все сделает сам.

На экране локатора видны были три ракеты, шедшие на разных расстояниях от корабля.

Автомат доложил, что ракеты идут по крутой орбите к Солнцу и упадут на него. Встреча корабля и ракет произойдет через двадцать семь минут восемнадцать секунд.

— Что, друг, сейчас скажешь? — спросил Росов своего электронного помощника. — Что скажешь, если ракеты несут «Б-субстанцию», чтобы погасить Солнце? Как до этого можно было дойти?

— Запуск ракет к Солнцу людьми вполне логичен, — ответил автомат.

— Где же тут целесообразность? Как ее вычисляешь?

— Запуску ракет с «Б-субстанцией» предшествовали другие запуски в космос.

— Кораблей с аппаратурой, с людьми? Что-то ты тут…

— Нет, — бесстрастно поправил автомат, — магнитных иголок, нарушающих радиосвязь с наземными объектами.

— Так. Космическая диверсия номер один.

— Номер два — взрыв в космосе ядерных устройств в целях разрушения структуры ближнего к Земле космического пространства.

— Так. Это два.

— И третьей логической ступенью для людей стал запуск ракет, вредящих Солнцу, — закончил автомат.

— Людей? Вернее было сказать «не люди».

— Не люди, — согласился автомат, — индивидуумы, одержимые логикой уничтожения.

— Снова прав, друг, — вздохнул Росов.

— Внимание, — предупредил автомат, — включаются боковые дюзы руля.

Росова прижало к стенке кресла, все тело налилось нестерпимой тяжестью. Автомат счел нужным изменить курс корабля. Ускорение превысило даже взлетное.

Росов подумал, что нужно повернуть кресло. Автомат снова среагировал на биотоки Росова, привел в действие механизм поворота кресла. Перед глазами Росова оказался экран радиолокатора.

Боковые дюзы выключились. Росов вздохнул свободнее. На лбу у него была испарина. Он подумал, что нужно вытереть пот и что хочется пить.

Манипулятор подал Росову полотенце и грушу с водой для питья в условиях невесомости.

— Спасибо, — непроизвольно сказал Росов.

На экране появились ракеты, уже не три, а четыре неярких звездочки. Их трудно было отличить от остальных звезд. Но Росов слишком хорошо знал звездное небо, чтобы ошибиться. Четыре новые звезды стали быстро расти, наконец достигли яркости звезд первой величины.

Росов доложил на Землю о замеченных объектах, потом связался по радио с соседними кораблями-перехватчиками.

Сосед слева, француз Лорен, сообщил, что в его секторе идут две ракеты, но, к счастью, добавил он смеясь, они не подобны двум зайцам, и он рассчитывает все же догнать их черев тридцать пять минут.

Сосед справа, один из первый советских космонавтов, гнался сразу за пятью ракетами. По расчетам он сможет догнать их лишь через час.

Автомат доложил:

— Вторая группа ракет обнаружена сзади.

Росов сделал усилие, чтобы кресло повернулось, и оказался перед экраном заднего обзора, увидел шесть звезд.

Росов дал задание автомату найти наилучший вариант перехвата новой группы ракет.

Сосед сзади вызвал Росова по радио. Это был чех Пахман. Он сообщил, что уже не может перехватить эту группу. Надеется только на Росова.

Росов сближался с первой группой ракет. Теперь они были видны в переднем иллюминаторе. Две из них походили на крохотные серебристые месяцы, две другие — на продолговатые звездочки.

Пора было выпускать космические торпеды. Четыре штуки по числу ракет. Они сами найдут цели и пристроятся им в хвост. Тогда надо взорвать их все разом, чтобы преждевременный взрыв не раскидал ракет, вместо того чтобы уничтожить.

Но прежде необходимо было уйти из опасной зоны.

Снова тело налилось свинцовой тяжестью, перед глазами замелькали зеленые мухи.



Когда Росов пришел в себя, на экране четко виднелись четыре пары ракет и торпед.

Росов дал сигнал о готовности к взрыву.

Все три соседа ответили, что готовы и находятся на безопасном расстоянии.

Росов решительно нажал красную кнопку.

В кабине было по-прежнему тихо. Тройной взрыв, превративший преследуемые ракеты в рассеивающийся газ, не нарушил тишины.

В правом иллюминаторе в нижнем правом углу сверкнула вспышка.

На радиолокационном экране расплывалось облачко.

Все четыре пиратские ракеты были уничтожены.

Скоро сообщил об уничтожении еще двух ракет весельчак Лорен.

Так как же? Покушение на Солнце — логическое продолжение прежних диверсий в космосе? Как дошли люди до того, чтобы интернациональный космический патруль должен был перехватывать пиратские ракеты, летящие к Солнцу.

Впрочем, при чем здесь люди?! «Индивидуумы, одержимые логикой уничтожения!..».

Организация «SOS» сделала неслыханное по наглости и безрассудству заявление, объявив, что на Солнце будут запущены ракеты с «Б-субстанцией» и светило начнет гаснуть, если правительства стран Земли не допустят советников «SOS», которые помогут ликвидировать богопротивные социалистические преобразования. Европейские страны вежливо обратили внимание США, что именуемая «SOS» организация допускает неприкрытую угрозу космической диверсии.

В ответной ноте США говорилось, что филантропическая организация «Сервис оф сан» пока не нарушает никаких установлений, регламентирующих ее деятельность. Обращение же организации, произвольно именуемое «ультиматумом Вселенной», не выходит за рамки допустимой свободы слова.

Печать западных стран стала уверять, что вся эта история с покушением на Солнце и ликвидацией социалистических преобразований не стоит прошлогодних апельсиновых корок.

Однако, когда в советской прессе вдруг появилось интервью физика С. А. Бурова, его перепечатали все газеты мира. Угроза безумцев из «SOS», предупреждал Буров, вовсе не так безобидна. С «Б-субстанцией» шутить нельзя. Попав на Солнце, она станет не только поглощать нейтроны, но и будет способствовать «обратному звездному процессу», превращению солнечного вещества в дозвездное протовещество с одновременным поглощением гигантской энергии. Это действительно может повлиять на Солнце, на его баланс энергии, на течение ядерных реакций…

Правда, следом за тем появились опровержения точки зрения Бурова. Известный теоретик Ладнов выступил с резкой отповедью Бурову, называя его «фантазером от гипотез». Опубликовано было также вежливое, но решительное письмо академика Овесяна и профессора Веселовой-Росовой, крупнейших физиков современности, которые це признавали опасений Бурова, предлагая экспериментальным путем установить, насколько опасна для Солнца «Б-субстанция».

Но ждать было нельзя. Организация «SOS», повторно объявив, что не имеет других целей, кроме спасения мира от гнева божьего, подтвердила срок ультиматума, истекавший 15 августа.

Ответом было повышение курса акций на нью-йоркской бирже.

Ральф Рипплайн обратился к папе римскому с просьбой благословить его на безвозмездную заботу о человечестве.

Папа после церемоний внесения его в кресле в собор св. Петра обратился ко всем верующим, сказав, что забота о людях — долг каждого христианина.

Тогда христианин Ральф Рипплайн объявил, что во имя спасения заблудшего человечества 15 августа он отправляет к Солнцу первую партию ракет с «Б-субстанцией».

Гнев и возмущение охватило всех людей доброй воли, в том числе и в Соединенных Штатах. Перед Белым домом состоялись демонстрации, особняк Рипплайна пикетировался рабочими, но Рипплайна там не было, возможно, он находился на своей яхте «Атомные паруса», откуда и руководил своей безумной авантюрой.

Президент США на пресс-конференции в Белом доме заявил, что одновременно с принятием отставки губернатора Нью-Йорка мистера Ральфа Рипплайна, являющегося отныне лишь частным лицом, он направив к нему лучших психиатров страны.

Специалисты по душевным болезням не нашли бывшего губернатора Нью-Йорка.

«Ультиматум Вселенной» остался без ответа.

Но никакая возможная диверсия не должна была застать мир врасплох. Человечество не могло позволить маньякам хозяйничать в космосе. И если существовал хоть какой-нибудь шанс действительной опасности, как на том настаивал физик Буров, то этот шанс должен был быть учтен.

15 августа, когда с одной из подводных баз «SOS» состоялся запуск ракет, несущих к Солнцу «Б-субстанцию», их уже ждал на высоте в сотни километров заслон. В космос поднялись добровольцы на ракетах-перехватчиках. Начал свою службу интернациональный космический патруль.


Автомат доложил Росову, что шесть ракет, которые прошли сзади, догнать уже невозможно.

Росов помрачнел, он не поверил автомату.

— Что ты докладываешь, друг, — сердито сказал он. — Если корабль может развить скорость большую, чем ракеты, то он догонит их. Это и без электронной техники ясно.

Машина сухо ответила рядом цифр. Это были координаты точки встречи корабля с ракетами.

— Ну вот. Так-то лучше, — проворчал Росов. — А то получалось, что точки встречи с ракетами не существует.

— Точка встречи существует, но недостижима, — бесстрастно ответил автомат.

— Хочешь сказать, что наш корабль…

— Наш корабль будет захвачен в точке встречи солнечным притяжением и не сможет вернуться.

— Так, — сказал Росов. — По твоей логике из этого следует, что точка встречи недостижима?

— Недостижима, — подтвердил автомат.

— И шесть ракет упадут на Солнце?

Машина выбросила на стол перфорированную карточку с цифрами, характеризующими траекторию полета ракет и время их падения на Солнце.

— Шесть ракет с «Б-субстанцией»… Это много или мало для Солнца?

Капля «Б-субстанции»! Ничтожная по сравнению с исполинской массой Солнца. Но… чем больше образуется с помощью «Б-субстанции» протовещества, тем больше проявится «Б-субстанции». Что такое геометрическая прогрессия? Старая задача про древнего мудреца, который придумал шахматы и в награду потребовал у восточного владыки зерна для народа: на первую клетку шахматной доски — одно зерно, на вторую — два, на третью — четыре… На последнюю клетку потребовалось бы больше зерна, чем было во всей стране…

Автомат решил математическую задачу с «Б-субстанцией» и протовеществом мгновенно и выбросил на панель новую карточку.

Росов только взглянул на нее и нажал на клавиатуре несколько клавиш.

— Идти к точке встречи, — приказал он.

— Противоречащие логике задания не выполняются, — строго, как показалось Росову, сказал автомат.

— Черт тебя подери! — крикнул Росов. — Твоя магнитная память знает что-нибудь про амбразуру, которую закрывают телом?

— Амбразура? — повторил автомат. — Закрывается телом? Тело может быть из бетона, стали, из песка, заключенного в мешки…

— Нет! Из живого тела, чувствующего, но понимающего, что такое долг!

— Долг? То, что надо отдать, перед тем взявши.

— Да, получив жизнь, ее отдают. Эх, друг! Тебе не понять, не вычислить! Прости, но я отключаю тебя, перехожу на ручное управление.

Раздался тревожный звонок. Красные лампочки неистово мигали. Автомат сопротивлялся, он протестовал против недопустимого, с точки зрения его железной логики, поступка космонавта.

Росову некогда было толковать с машиной, даже думать о чем-нибудь… Он должен был один заменить всю автоматическую аппаратуру, которую отключил вместе с управлявшим ею автоматом.

Автомат был поставлен в тупик. Если бы он мог, то стад бы препятствовать космонавту, мешать его нелогичным действиям. Но, отключенный, он в состоянии был только неистово звонить и метаться по панелям красными огнями.

У Росова зарябило в глазах, и он выключил электрическое питание автомата. Но автомат неожиданно заговорил:

— Фиксирую обрыв сети. Перешел на аварийное питание от батарей. Требую включения в основную цепь управления. Корабль еще может вернуться.

Росов не слушал своего электронного друга. Он твердо знал, что делает.

Соседи справа и слева запрашивали по радио, что с ним. Вместо него ответил автомат. Он «донес» на него, сообщил, что человек для того, чтобы уничтожить летящие к Солнцу ракеты с «Б-субстанцией», намеренно повел корабль в опасную зону тяготения Солнца, откуда не сможет вернуться.

Соседи справа и слева молчали. Они уже ничего не могли предпринять.

Может быть, они благоговейно сняли шлемы в своих кабинах…

Управлять кораблем без помощи автомата было очень трудно. Но это было необходимо. Следовало подвести к каждой ракете по торпеде… потом взорвать их все вместе.

Групповой чудовищный взрыв не нарушил космической тишины. Она была в кабине Росова полной, глухонемой, какой бывает только в пустоте, без звона в ушах, без далекого лая собаки, без стука дождевых капель за окном…

Росов послал по радио донесение и включил автомат. Автомат щелкнул и выбросил на панель карточку.

— Что это? — спросил Росов, рассматривая цифры. — Приговор тяготения.

Автомат, словно обиженный, молчал.

— Прости, друг, не мог поступить иначе, — понизив голос, сказал Росов.

— Нужно дополнить магнитную память, — наконец ответил автомат.

— Что имеешь в виду?

— Амбразура может быть закрыта телом. Тело может быть стальным, бетонным, песчаным или живым.

— Умница! Мне приятно, что меня понял. Останемся друзьями… до конца.

Автомат снова выбросил карточку.

— Что это? Координаты конца? А знаешь… может быть, амбразуру все-таки закрыть собой легче. Сразу конец. А тут будет становиться все жарче… у тебя расплавятся предохранители.

Снова карточка лежала перед Росовым. Если бы он захотел, он мог бы узнать, по какому закону и в какие сроки будет повышаться температура в кабине.

Ему сразу стало жарко, пот выступил на лбу. Автомат уловил его биотоки, и манипулятор протянул ему полотенце и грушу с водой.

— Лишь бы Маша и Люда поняли меня, — прошептал Росов.

Автомат сказал:

— Женщины способны делать правильные выводы без промежуточных вычислений и умозаключений.

Росов похлопал ладонью по теплой панели:

— Кажется, мы с тобой тоже научились этому. А знаешь… все-таки вдвоем легче…

…Корабль-перехватчик Росова, неумолимо притягиваемый Солнцем, летел навстречу ослепительно яркой смерти.

Глава восьмая ГОЛУБАЯ ТЕТРАДЬ

Да, я пишу дневник! Настоящий дневник, который буду прятать под подушку, в который стану заносить все, что думаю, что чувствую. Это уже не школьная тетрадка, куда я записывала бог весть что…

Говорят, дневники ведут только для самих себя или… рассчитывают, что они будут прочитаны всеми.

Я пишу в этой голубой тетради с бархатным переплетом вовсе не для себя и уж во всяком случае не для всех… Я хочу, чтобы только один человек прочитал его когда-нибудь, проник в тайники моих мыслей и чувств и, может быть, по-мужски пожалел об упущенном, о том, что никогда — повторяю, никогда! — ему не достанется…

Я открываюсь перед Вами, Буров! Заглядывайте в глубину, если у Вас не закружится голова. Я бы хотела, чтобы она закружилась. Мне будет смешно, что она у Вас кружится, потому что когда Вы будете читать эти строки, Вы мне будете совершенно безразличны.

А теперь я постараюсь забыть, что разговариваю с Вами. Я хочу быть такой же гордой и холодной, какой была в кабинете академика, когда Вы принимали свою колючую американку. Это был единственный раз, когда Вы поцеловали мне пальцы. И ничего-то Вы не понимали! Я потом исцеловала себе эти пальцы… Как бы мама сердилась, если бы узнала, что я утром левую руку не вымыла!.. Я ведь протянула Вам левую руку… Это было тогда смешно. Мужчина, огромный и прославленный, казался совсем растерянным. И я чувствовала себя сильнее мужчины…

А сейчас я вижу, что это было просто ребячество — с мытьем рук!

Я сейчас переживаю удивительное время. Я словно обладаю фантастической «машиной времени». Хочу, поворачиваю рычаг — и становлюсь такой, какой была недавно. И снова могу молиться на Шаховскую, считать ее сказочной Русалкой, а потом играть… с моей любимой чернокожей Томочкой. Она забавна до невозможности, резиновая, надувная, уморительная и кокетливая. Она как бы закрывает ресницами глазищи. На самом деле — это только оптический эффект: куклу чуть повернешь — и глаза ее кажутся закрытыми.

Но я могу повернуть рычаг «машины времени» и… смеяться над собой. Елена Кирилловна перестает быть богиней. Слишком ясны ее приемы жадного кокетства. Ей нужен Буров, ей требуются все мужчины мира, словно она может сложить их всех у своих точеных ног. И глаза ее вовсе не щурятся кокетливо! Это всего лишь оптический обман! Я не могу понять: неужели все-таки ребенок у нее от Бурова, и я была такой дурой, что ничего не заметила? Как гадко! Самой противно перечитывать свои «зрелые» мысли. Уж лучше верить, что у куклы закрываются глазки, чем расточать подобные «рентгеновские взгляды» с закрытыми глазами; лучше прижиматься щекой к бархатному переплету, лучше прятать дневник под подушку или совсем сжечь его, чтобы никто не прочитал…

Голубая тетрадь… Наивный альбом далекого детства, которое было больше двух недель назад. Я снова берусь за этот дневник только для того, чтобы записать в него то страшное и огромное, бесконечно тяжелое и жестокое, что обрушилось на меня, навеки излечив от нелепого девичьего недуга, о котором я собиралась повествовать…

Вот уже две недели для меня не существует ничего… Не светит солнце… Для других оно светит, потому что он хотел, чтобы оно светило. Но для меня все серо, все пусто… Я хожу, вернее, передвигаюсь, как в темноте, отвечаю людям на пустые вопросы и ничего не чувствую… У меня нет желаний, нет веры в будущее, нет любви ни к кому на свете, даже к маме… И я даже не могу себя за это презирать!..

Я читала правительственное сообщение о присуждении ему звания Героя Советского Союза, как неживая, словно это обо мне говорилось посмертно… Автомат, который передавал с борта корабля последнюю радиограмму, был более живым, чем я. Он сообщал, что температура в кабине стала выше ста градусов, что пульс космонавта сначала очень повысился, а потом…

Автомат горел, у него плавились предохранители, н он передавал что-то странное об амбразуре и о новом виде логики без промежуточных вычислений. У меня тоже сгорело… сердце. В груди теперь пустота и боль. Я не знала, что такое горе. Я воображала, что в горе можно биться головой о камни, рвать на себе волосы, плакать, кричать… Теперь я знаю, что горе — это пустота, отсутствие жизни, всего, что существует…

А зачем она мне, эта жизнь, если я не могу сесть напротив него, чтобы мои коленки упирались в его жесткие колени, смеясь, смотреть в его щурящиеся глаза с лапками морщин, думая о самом заветном и радуясь, что он узнает это без всяких слов? Зачем, если он никогда больше не придет, если я никогда не услышу его голоса, не ощущу его запаха, отдающего табаком, кожей и немного бензином?… Зачем?

Я хожу как с закрытыми глазами, натыкаясь на предметы и на людей, иногда на Бурова в лаборатории, и тогда с ужасом отстраняюсь. Ведь он открыл «Б-субстанцию»… более того, он уверил, что она опасна на Солнце, побудил корабли-перехватчики лететь к Солнцу.

Впрочем, ведь я сама помогала ему: мыла посуду, таскала тяжелые катушки проводов, вела журналы наблюдений… А если он неправ и никакой опасности Солнцу не было? Если страшная жертва напрасна?

Две недели я жила во мгле. И мне страшно теперь, что мгла начинает рассеиваться, что жизнь вопреки всему существует и может затянуть меня своими неумолимыми зубчатыми колесами…

Мама сказала, что я не имею права быть такой парализованной. Папа отдал жизнь во имя жизни.

Да, это так! Перестал биться измеряемый автоматом пульс, и вскоре на Земле затрепетал новый пульсик беспомощного существа, которое словно пришло взамен.

Оно родилось, это слабенькое крохотное существо, которое ни в чем не было повинно, родилось в одном из московских родильных домов… И вот, оказывается, подчиняясь условностям жизни, я обязана, понуря голову, идти и приветствовать появление нового человека, рожденного далекой и чужой мне теперь женщиной.

Я подчинилась, потому что мне было все равно. И мне было все равно, что Владислав Львович Ладнов не отходит от меня. Куда только делась его насмешливость и злость. Он стал трогательно внимателен ко мне. Если бы я переключила рычаги своей «машины времени» на вчерашнюю девчонку, я вообразила бы, что он старается из-за моей убитой горем мамы, но сейчас из своей пустоты я вижу все насквозь. Но мне все равно.

Ладнов пошел за мной в родильный дом. Мы купили по дороге уйму цветов. Я прятала в них лицо, чтобы но было видно, когда реву. Со мной это случается сейчас каждую минуту. Ладнов покорно шел рядом — я не захотела ехать в его машине — и говорил, говорил, говорил… Я только слушала его далекий голос, не распознавая слов, но угадывая мысли, которые он, может быть, не решался высказать. Он жалел меня. Оказывается, я была нужна ему. Он и Бурова недолюбливал потому, что я была нужна ему.

А мне был нужен только папа, единственный человек, похороненный на Солнце. Неужели в этом виновен Буров?

В приемной родильного дома мы встретились с Буровым. Я пожалела, что Ладнов остался ждать меня на тротуаре…

Я отдала Бурову цветы, чтобы он передал их вместе со своими. Я боялась смотреть на него.

Значит, он вее-таки пришел сюда!.. Несмотря ни на что, не отступает от Елены Кирилловны. И где она взяла такое привораживающее зелье?

Вошла, как сушеная цапля, Калерия Константиновна.

— Как трогательно, что Лену на работе так все любят, — сказала она, величественно кивнув нам.

— Как ваш ревматизм? — едко осведомилась я. Ревматизм ее был выдуман, чтобы подчеркнуть «арктические заслуги».

Калерия Константиновна сделала страдальческое лицо и посмотрела на меня.

— Я в отчаянии. Не знаю, когда смогу вернуться к роялю. Ах, дитя мое, — продолжала она. — Что в моей трагедии! Ведь у вас такое горе. Какой ужасающий несчастный случай.

Слезы у меня высохли.

— Это не несчастный случай, — резко сказала я. — Он сделал так, чтобы не погасло Солнце.

— Ах, боже мой! Я до сих пор не могу принять этого всерьез. Солнце, и вдруг погаснет. Ученые ведь не согласны с этим.

— Да, погаснет, — упрямо сказала я. — Может погаснуть.

— Ах, так же говорили про радиоактивную опасность. Но ведь мы живем.

Я ненавидела ее.

Буров был каменным, словно его это не касалось. Именно таким он и должен был быть.

— Я все решила, — объявила Калерия Константиновна. — Ребенка буду воспитывать я. Леночка должна вернуться к работе. Моргановский фонд женщин прославил ее на весь мир.

Вышла няня в белом халате, забрала цветы и коробки, которые принесли мы с Буровым. Калерия Константиновна передала изящную корзиночку, плотно запакованную.

Няня провела нас в гостиную. Здесь лежали дорогие ковры, стояла мягкая мебель, цветы и почему-то несколько телевизоров. На один из них и указывала няня.

— Сейчас вы можете повидаться с вашей мамой.

Я не поняла ее. Почему мама? Разве она пришла?

Но речь шла о Елене Кирилловне.

— Можно пройти к ней? — глухо спросил Буров.

— Вы отец? — простодушно спросила няня. У нее было удивительно знакомое лицо. Только потом и поняла, что это известная киноактриса, которую я обожала.

Буров не ответил. И это было невежливо. Няня-кинозвезда подвела нас к телевизору:

— Сейчас увидите ее. И она вас увидит. Поговорите, но только недолго.

На телеэкране появилась Елена Кирилловна. Изображение было цветным и объемным. Из-за чуть неестественной контрастности лицо ее выглядело усталым, но поразительно красивым, неправдоподобным, нарисованным. На подушке отчетливо виднелись разбегающиеся от головы складки.

— Лю, милый! Как я рада… — услышала я ее голос. Сердце у меня сжалось, слезы заволокли глаза. Она заметила только меня, хотя мы стояли перед экраном все трое.

— Как бы я хотела тебя обнять…

— Вы рады? Он мальчик, — сказала я, чувствуя, как была неправа к этой изумительной женщине. Она ничего не знала о моем несчастье. И хорошо! Не надо ее волновать, хотя… хотя, кажется, они с папой не очень друг другу нравились. Но все равно она была чудесной, она должна была кормить малютку, ее нужно было беречь.

— Я так боялась, — говорила она. — Я не верила, что у него все в порядке, что есть и ручки, и ножки, и пальчики… А у него даже волосики вьются.

— Ах, теперь все боятся, — вздохнула Калерия Константиновна. — Эта ужасная радиоактивность подносит омерзительные уродства.

— Вы же не верили в радиоактивность, — буркнула я. — И в гаснущее Солнце не верите…

— А мы уже все решили, — не обращая на меня внимания, веседо сказала Холерия. — Мальчик будет жить у меня. Я буду… я буду его…

— Кормилицей, — подсказала я, бросив взгляд на доскоподобную фигуру чопорной дамы. Холерия ответила мне сверкнувшим взглядом.

— Работа ждет, — выдавил из себя Буров, пожирая глазами экран телевизора.

Елена Кирилловна скользнула по Сергею Андреевичу равнодушным взглядом.

— Нет, Буров, — сказала она, — я не вернусь к вам.

Калерия резко повернулась.

— Я не понимаю вас, Лена, — сухо сказала она. — Я никак не ожидала услышать ваш отказ от работы… в особенности в марте, — добавила она многозначительно.

Тень скользнула по лицу Елены Кирилловны.

Почему она говорит о марте? Мое отношение к Холерин стало болезненным. Наверное, у меня появилась разновидность истерии. Надо было обо всем рассказать папе. Рассказать… Теперь уже никогда не расскажешь…

— Почему ты плачешь, Лю? — послышался участливый голос Елены Кирилловны. — Ты плачешь, что не будешь видеть меня на работе? Но ты будешь приходить ко мне, глупенькая.

— Почему вы не хотите работать… со мной? — снова выдавил из себя Буров.

— Не с вами, Буров… Я просто больше не могу. Помните, мы говорили с вами о науке… Вы открыли средство против ядерных войн. Воображали, что одарили человечество. И что же? Вашей «Б-субстанцией», которую я помогала вам добывать, теперь гасят Солнце. Я не хочу больше в этом участвовать… даже в марте, — добавила она, твердо глядя на Калерию Константиновну. — Лучше патрулировать в космосе…

Калерия Константиновна делала мне многозначительные знаки. Она не хотела, наверное, чтобы я сейчас сказала ей о папе. Я не сказала.

Буров стал мрачнее тучи. Должно быть, Елена Кирилловна попала ему в самое сердце. Она всегда била без промаха.

А я вдруг сказала:

— Еленочка Кирилловна, милая… У меня к вам огромная просьба.

— Да, мой Лю.

— Назовите мальчика… Митей…

Она пристально посмотрела на меня с экпана:

— Я слышала по радио сообщение, Лю. Я все знаю. Я горюю вместе с тобой. Но я не могу назвать сына именем твоего отца. Я уже назвала его.

— Вот как? — оживилась Калерия. — Как же?

— Друзья мои, — сказала подошедшая нянечка. — Мы уже утомили мамочку.

— Как же будет он называться? — строго спросила Калерия.

— Рой, — ответила счастливая мать. — Просто — Рой. Во имя роя чувств, надежд…

— Рой? — удивился Буров.

— Ну да, Рой. Разве это плохое имя?

Лицо Калерии покрылось пятнами.

Няня выключила телевизор, и я едва уловила лукавую улыбку на усталом, но прекрасном лице, растаявшем на светлом, матовом стекле.

— Поразительные капризы! — пожала плечами Калерия Константиновна и заторопилась к выходу.

Мы вышли вместе с Буровым. Я старалась понять, что он чувствует. Ведь ему в лицо было брошено обвинение. Я, потерявшая отца… и может быть, из-за него… я этого не сделала, а она… она отказалась работать с ним.

Я считала, что должна сказать что-то очень важное.

— Сергей Андреевич! Это неверно, что она сказала… Может быть, вам совсем не нужна моя помощь, но я хочу работать с вами. Я верю вам так же, как верил папа… Я постараюсь быть полезной… Я уже поступила на заочный факультет, но я не успела вам сказать… Я все стерплю от вас, буду делать все и за себя и за нее…

Буров посмотрел на меня, словно видел впервые. И улыбнулся. Не насмешливо, как раньше, а по-хорошему. У меня защемило сердце, я покраснела и тут же готова была себя возненавидеть. Ведь папа летел к Солнцу!.. А я? Я переживаю от улыбки мужчины.

Он сказал:

— Спасибо, Лю…

Мне было немного неприятно, что он так назвал меня.

— Спасибо, Люд, — словно поправился он. — Иной раз полезно сравнить двух женщин.

— А что вы… что мы теперь будем делать? Что искать?

Он взял меня за руку. Ой, кажется, мне придется неделю не мыть пальцы!..

— Знаешь, Люд, что такое движение вперед?

— Движение вперед — это борьба противоположностей, — услышала я голос Ладнова. Он догнал нас. Я и забыла, что велела ему ждать меня на тротуаре. — Простите, но, кажется, вы переходите на физику, и я могу оказаться не лишним.

Буров посмотрел на него не очень приветливо.

— Борьба противоположностей! — мрачно повторил он. — Чтобы заставить их бороться, нужно найти противоположное. Вы, Ладнов, теоретик. Взяв на себя тяжесть прогнозов и даже облачившись в мантию «судьи от физики», вы зачислили меня в паникеры… И все же я не перестаю уважать вас как теоретика.

— В восторге от этого. Чем могу служить?

— Допускаете ли вы, что у «Б-субстанции» должна быть ее противоположность? Не вытекает ли это из ваших же формул?

— Допустим, что вытекает. Я даже допускаю симметричную парность во всем, что существует в мире. Мы с вами хорошая этому иллюстрация.

— Может быть, в том, что мы противоположны — залог движения вперед?

— Остроумно.

— Так вы не думали об этом?

— Допустим, думал. Но мне не хотелось связываться с вами, Буров. А надо было засесть вместе, ругаться…

— Это я могу.

— Я тоже, — огрызнулся Ладнов.

— А если бы мы засели? — спросил Буров.

— Пришлось бы отказаться от многого. Наши нынешние теоретические представления о физических процессах слишком грубы. Вы счастливец! Вы допускаете умозрительные выводы. У меня не может существовать ничего, математически не доказанного.

— Вот потому-то вы и нужны мне. Ругайте меня, зовите паникером, сомневайтесь во всем… Но если вы в чем-то согласитесь, это будет истиной!

Я с восхищением смотрела на Бурдва.

— До сих пор мы оперировали с узенькой полоской явлений, законов, действующих сил, — продолжал Ладнов. — Взаимодействие электрических зарядов и электромагнитных полей, гравитационные силы. Грубо! Первое приближение. Нет! Ответ, почтенный мой Сергей Андреевич, нужно искать в незнаемом. Надо угадать природу внутриядерных сил с одной стороны и сил взаимодействия галактик — с другой. Разгадать циклопическую кухню в ядре галактики, откуда вырывается струя всего того, из чего строятся миры… Именно там взаимодействует ваша, буровская «Б-субстанция» и еще не открытая, ей противоположная анти-субстанция, если хотите «А-субстанция»!

— Верно, черт возьми! Именно там! Эх, если бы дотянуться дотуда руками, — крякнул Буров.

— Выше, выше берите, экспериментатор Буров! Куда не хватают руки, дотянется мысль. Нужно воспроизвести кухню рождения миров, воспроизвести здесь, на Земле.

— Черт вас возьми! Мне нравится такая моя противоположность! — восхищенно воскликнул Буров.

— Я, теоретик, могу только вообразить, в лучшем случае представить в формулах, а вы… если бы вам не мешали ваши гипотезы, могли бы воссоздать эту кухню на Земле, чтобы потрогать руками… любую субстанцию.

— Пожалуй, мало этих рук, — сказал Буров, рассматривая свои огромные руки.

— Маловато, — процедил Ладнов. — Тут нужны руки всех физиков мира, не загипнотизированных никакими гипотезами. Нужны мозги всех математиков, искусство всех химиков…

— Но проверять-то они все же будут гипотезу об «А-субстанции»?

— Проверять нужно все, сомневаться во всем.

— Черт возьми! В вас, Владислав Львович, я бы не сомневался. Свою ругань вы в формулы не перенесете.

— Нет обозначений, — усмехнулся Ладнов.

— А что если поставить такую задачу на Лондонском конгрессе?

— Там многие будут против вас, но… искать будут.

— Так ведь только это и надо!..

Глава девятая «РАК СОЛНЦА»

Солнце висело над морем. В багровом небе не было ни облачка, но на потускневшем красном диске, почти коснувшемся горизонта, появилась тучка и стала увеличиваться, словно разъедая светило изнутри.

Корабль шел вперед, а впереди… умирало Солнце.

За этой небесной трагедией, опершись о перила палубы, наблюдал седой джентльмен с устало опущенными плечами, старчески полнеющий, но еще бодрый, с чистым лицом без морщин, в очках с легкой золотой оправой.

О чем думал этот старый человек с поникшей головой, глядя на закатное солнце? О закате цивилизации? О своей роли в жизни?

Леонард Терми, знаменитый физик, друг Эйнштейна, соратник Лео Сцилларда, Бора и Оппенгеймера, один из создателей атомной бомбы, который помогал Ферми и Сцилларду запускать в Чикаго первый в мире атомный реактор, а Сцилларду и Эйнштейну писать письмо президенту Рузвельту, чтобы высказать тревогу о возможности появления атомного оружия в гитлеровской Германии и необходимости создания атомной бомбы прежде всего в Америке. Может быть, Леонард Терми, стоявший теперь на палубе и наблюдавший закат, тот самый Терми, имя которого упоминалось во всех секретных документах Манхеттенского проекта, вспоминал о том, как много было им сделано для того, чтобы в пустыне Невада произошел первый в мире испытательный атомный взрыв.

После открытия второго фронта в Европе Леонард Терми был направлен в оккупированные зоны, чтобы установить, как далеко продвинулись ученые гитлеровской Германии по пути создания атомной бомбы.

Вернувшись в Америку, Леонард Терми стал торопить Лео Сцилларда дать на подпись Эйнштейну второе письмо Рузвельту о том, что у Гитлера нет ядерной бомбы, ее не разработали для него немецкие ученые и потому созданная в Америке бомба не должна существовать, не может быть применена.

Как известно, письмо это не было прочитано Франклином Делано Рузвельтом. Во время его похорон оно лежало на столе президента в Белом доме.

За этот стол уселся мистер Трумэн. Прочитав письмо ученых, он не замедлил вскоре отдать приказ об атомной бомбардировке Хиросимы и Нагасаки, погубив сотни тысяч жизней, не солдат, а мирных жителей, женщин, стариков и детей, родившихся и еще не родившихся, но уже обреченных… И в течение следующих десятилетий взорванные бомбы неотвратимым проклятием продолжали губить в госпиталях несчастных людей.

С тех пор Леонард Терми потерял покой. После тщетных обращений к военным и гражданским властям с требованием контроля над использованием энергии атомного ядра, поняв, что эта запретная сила попала в руки ни с чем не считающихся политиков и генералов, Леонард Терми проклял их… и самого себя, помогшего получить ядерную бомбу. И подобно Лео Сцилларду, он оставил ядерную физику, которой занялся еще в ту пору, когда она считалась «бесперспективной областью». Он перешел теперь на биофизику, едва делающую свои первые шаги и, казалось бы, ничего не сулящую…

Леонард Терми на многие годы порвал со своими былыми коллегами. Они знали его непреложность в суждениях и поведении, и все же на этот раз они сумели настоять на его поездке в Лондон для участия в мировом конгрессе ядерных физиков.

Корабль возвращался в Америку. Путь был долгим, и времени для мучительных раздумий у Леонарда Терми было достаточно.

Неподалеку от него, лежа в шезлонгах, беседовали две дамы. Одна из них была все еще интересной, неустанно следившей за собой, одетая и причесанная по последней моде, увешанная кричащими бриллиантами. Другая была скромна, не боролась с сединой и полнотой, но что-то было в ее облике такое, что заставляло многих оглядываться на нее и спрашивать: кто она? Временами стареющая дама с участием и затаенной тревогой поглядывала в сторону ученого, недвижно стоящего у палубных перил.

Женщины всегда находят общий язык, и особенно в дороге.

— Вы не представляете, миссис Никсон, как мой муж заботит меня…

— Зовите меня просто Амелией, миссис Терми.

— Благодарю вас, милая Амелия. Я преданная жена, не рискующая не только осуждать, но и обсуждать поступки такого человека, как мой муж. Ведь и вы, милая, не рискуете это делать?

— Еще бы! — сказала миссис Амелия Никсон, вспоминая свою направляющую руку в карьере мистера Джорджа Никсона.

— Мой муж, по существу говоря, отказался от Нобелевской премии, неожиданно покинув область физики, для которой так много сделал. Не скрою, мы очень нуждались. Если бы не помощь друзей, мы бы лишились и неоплаченного полностью дома и всей обстановки. Мой муж перешел в другую область науки на пустое место. Я всегда подозревала, что он хочет, отвернувшись от смерти, которой служил, работать на жизнь, тем самым компенсировать хоть в малой дозе вред, принесенный человечеству.

— Это так благородно, — заметила Амелия.

— Мой муж всегда несправедлив к себе. Ужасные открытия все равно были бы сделаны даже без него… Но мой муж был сам себе судьей. И мне трудно было бы его узнавать. Он стал другим. Конечно, не внешне. Он так же задумчив и сосредоточен, по-прежнему предупредителен ко всем, такой же, как и раньше, джентльмен! Но… он стал другим, стал печальным…

— Это так трогательно, дорогая миссис Терми. Но чем можно в наше время помочь людям, кроме выражения скорби и печали? Нашему поколению остались только слезы и молитвы.

— Ах нет, дорогая! Мой муж вскрывает сейчас структуру самой жизни, как вскрывал когда-то структуру атомного ядра. Вы подумайте только! Когда он начинал, в науке не было ни малейшего понимания того, как развивается все живое, почему из зародыша вырастает человек, а не лягушка и не оса… почему у нас два глаза и по пяти пальцев?

— Это ужасно, миссис Терми! Газеты то и дело пишут о рождении детей без пальцев… или с одним глазом.

— Мой муж говорит, что науке теперь стали яснее законы развития живого. Как бы вам сказать… оказывается, все живое развивается «по записанной инструкции», запечатленной в молекулах нуклеиновых кислот, в комбинациях этих молекул на ясном и точном языке Природы, который можно прочитать, запечатлено все, все… и сколько пальцев, сколько волос должно вырасти у живого существа… Мой муж говорит, что организм развивается при считывании одними комбинациями молекул соответственных строк, запечатленных на других комбинациях молекул «нуклеинового кода» Природы. Я, по правде сказать, не все здесь понимаю, миссис Никсон, однако кое-что даже мне ясно: радиоактивность может стереть одну только букву, одну тольку строчку в этой нуклеиновой инструкции, и развитие живого существа будет идти неправильно, появится урод.

— Это ужасно! Хорошо, что у меня нет детей.

— Но они могут быть у других, моя дорогая.

— Ваш муж должен в принципе восставать против деторождения, не правда ли, миссис Терми?

— Почему же, напротив, моя дорогая. Он мечтает о счастье разрастающегося человечества, о долголетии людей.

— О долголетии? Фи!.. Говорят, что все люди умирают преждевременно. Но это было бы ужасно, если бы весь мир был населен преимущественно стариками и старухами. Я покончу с собой прежде, чем состарюсь.

— Благодарю вас, моя дорогая.

— Ах, нет, нет. Простите! Это не относилось к вам, моя милая миссис Терми. Вы чудесно выглядите, и мне хотелось бы на вас походить. Как же хочет ваш муж продлить жизнь людей?

— Победить рак.

— Что? — едва не подскочила в шезлонге миссис Амелия Никсон.

— У него свод точка зрения на возникновение рака, от которого умирает людей больше, чем от любой другой причины, включая войны.

— Миссис Терми! Вы не представляете себе, в какое мое больное место попали. У меня перехватило дыхание… Знаете ли вы, что мой супруг… О! Это железный человек, бизнесмен, газетчик… был прежде спортсменом… человек клокочущей энергии, неиссякаемый, но… даже у великих людей бывают свои слабости… Одним словом, он замучил меня, миссис Терми, дорогая! Вам я могу признаться. Умоляю вас, познакомьте моего супруга с вашим…

— Ах, я не уверена, дорогая… Мой муж стал таким необщительным.

— И все же, все же! Вы окажете мне неоценимую услугу.

— Чем же я помогу вам?

— Мистер Джордж Никсон, мой супруг, каждую минуту, каждую секунду думает о том, что у него рак чего-нибудь.

— Вот как? Он болен?

— Напротив. Он совершенно здоров. В этом согласны все медики мира. Он болен только мнительностью. Каждый день он находит у себя все новые и новые симптомы рака. Рак преследует его, угнетает, отравляет существование и ему и мне… Он переплачивает бешеные деньги всем знаменитым онкологам… и даже знахарям…

— Как это неожиданно для столь знаменитого рыцаря печати, как мистер Джордж Никсон.

— Утром, едва проснувшись, он начинает ощупывать себя, заглядывать к себе в горло… Ему постоянно мерещатся затвердения кожи и опухоли внутри живота. Он рассматривает себя в зеркале часами. Приобрел рентгеновский аппарат и, никому не доверяя, просвечивает себя сам. Он весь покрыт шрамами, потому что постоянно отправляет в лабораторию кусочки собственного тела.

— Ему очень хочется жить, — заметила миссис Терми, поджав губы.

— Вы пообещаете мне, дорогая, познакомить моего Джорджа с мистером Терми?

— Охотно, дорогая, но ведь он только физик… биофизик, но не врач. Он не лечит.

— Но вы сказали, что он хочет победить рак.

— Да, ему кажется, что он докопается до его причины.

— Это зараза? Это микробы? Это вирус?

— И да и нет. Это совсем не так, как обычно представляют.

— Мы непременно должны их познакомить!..

Миссис Терми уступила. Женщины решили, кого из всего человечества должен прежде всего спасать мистер Терми, ухвативший тайну рака.

Но мистер Терми, смотря на скрывающееся солнце, думал о совсем другом раке, о «раке Солнца», о котором говорилось на конгрессе физиков в Лондоне.

Лондон! Город его юности. Там он мечтал стать певцом. Он унаследовал от итальянских предков дивный голос, который мог бы принести ему мировую славу. Там, в Лондоне, ему был устроен друзьями и покровителями дебют в театре «Конвент-гарден». Но… лондонская сырость… Он осип и не смог петь в опере, завоевывать лондонцев… И вместо оперы попал однажды в скучный Кембридж. Он встретился там с самим лордом Резерфордом, оказывается, знавшим о его студенческих работах. Великий физик был вне себя от негодования, узнав, что автор известных ему статей по физике собирается петь со сцены. Лондонская сырость и гнев лорда определили дальнейшую судьбу Леонарда Терми. Он стал физиком.

И вот он снова был в Лондоне, снова поражался, как в юности, необычайному количеству зонтов, старомодных котелков, даже цилиндров и своеобразных домов, разделенных, как куски сыра, по всём этажам сверху донизу на отдельные квартиры с самостоятельными подъездами в первом этаже. Что-то неизменно солидное, незыблемое было в этой манере жить в своих частных крепостях и даже красить в собственный цвет свою половину колонны, разделяющей два подъезда. И вдруг… город с такими подъездами и двухцветными колоннами, которые, видимо, еще не успели перекрасить, примкнул к социалистическому миру, сделал это, конечно, по-английски солидно, парламентским путем после предвыборной борьбы, но…

В старинном здании, покрытом благородным налетом старины, или, иначе говоря, многими фунтами лондонской сажи, собрались физики всех стран мира. Патриарха науки Леонарда Терми здесь встречали с подчеркнутым уважением. А ведь уважения заслуясивал не он, а молодой русский физик Буров, открывший «Б-субстанцию» и тем исправивший непоправимое, что помогал создавать когда-то Леонард Терми.

Леонард Терми познакомился с Буровым в узком и темном коридоре. Их свел веселый француз с острым носом, ученик Ирэн и Фредерика Жолио-Кюри. Он был огромен и приветлив, этот русский. Не всякому удается завоевать такое признание, какое сразу же получил он в научном мире. Ему уже сулили Нобелевскую премию; но он заслужил большего!..

И это большее было выражено в том внимании, с которым весь конгресс, стоя, слушал каждое слово его выступления…

Он был скромен, этот физик. Отнюдь не все ученые отличались в прошлом скромностью, не прочь порой были подписаться под работами своих учеников… Буров сказал, что не считает открытие «Б-субстанции» научным открытием, это лишь «научная находка». Один человек может счастливо найти что-нибудь, но один ученый не может научно осознать столь сложное явление, как действие «Б-субстанции» на ядерные реакции. А сейчас, когда «Б-субстанция» использована безответственными элементами для диверсии против Солнца, осознать это становится необходимым. Для этого нужно, чтобы «ученые всего мира»…

И Буров поставил перед собравшимися четкую задачу. Для того чтобы спасти Солнце, нужно понять, что там сейчас происходит, а для этого понять, что такое «Б-субстанция». Идти вслепую здесь нельзя. Нужно выдвигать гипотезы, чтобы потом, может быть, отвергнуть их, заменить или же… подтвердить. Буров далек от мысли высказывать нечто непреложное, он скорее рассчитывает, что возражения помогут найти истину… Его друзья, теоретики, направили его мысль экспериментатора на… тайны космической первоматерии. Как известно, для объяснения процессов, происходящих в ядрах галактик, некоторые ученые допускают существование «дозвездного вещества» непостижимой плотности. Все дальнейшие катаклизмы образования звезд и туманностей связаны с делением этого сверхплотного вещества и освобождением при этом несметной энергии. Булавочная головка, сделанная из такого дозвездного вещества, весила бы десяток миллионов тонн. Ее можно представить себе как скопление примыкающих плотно друг к другу элементарных частиц, в том числе и нейтронов. Какая же сила до поры до времени удерживала эти нейтроны и позитроны вместе? Не имеет ли к этому отношение открытая случайно «Б-оубстанция»?Не является ли она той субстанцией, которая была когда-то «цементом» дозвездного вещества? Дозвездное вещество при известных обстоятельствах разрушается, спаивающая сила, быть может принадлежащая «Б-субстанции», преодолевается силой противоположной. То, что эта противоположная антисубстанция существует, доказывают все протекающие и наблюдаемые процессы образования и развития галактик: протовещество распадается, порождая вещество, находящееся в знакомом нам не сверхплотном состоянии, из которого и состоят все звезды и туманности, а также планеты ненаселенных и населенных миров.

Что может происходить сейчас на Солнце? Туда искусственно доставлена «Б-субстанция». Появится ли там протовещество, начнется ли процесс, обратный образованию звезд, который нарушит установившийся цикл солнечных реакций? И как следует помешать этому обратному процессу, если он начнется? Чтобы решить, как это сделать, надо ответить на вопросы: что способствует делению протовещества, превращению его в наше обычное вещество, что нарушает связи, носителем которых является «Б-субстанция» и можно ли искать субстанцию ей противоположную?

Решить такую титаническую задачу может только весь научный мир. Здесь удача экспериментатора, на которую в лучшем случае считал себя способным Буров, — капля в океане исканий.

Эти искания на Лондонском конгрессе решено было начать, едва его делегаты достигнут своих лабораторий.

Что же теперь должен сделать Леонард Терми? Снова вернуться к проблемам ядерной физики? Должен ли он вернуться к ядерной физике, оставив свою биофизику, вернуться, но уже не просто к ядерной, а к доядерной физике, которая начала существовать после выступления Бурова на Лондонском конгрессе.

А рак?

Можно ли говорить об этом сейчас, когда Солнце тускнеет, когда раку человеческого тела противостоит «рак Солнца»?

Леонард Терми вздрогнул. Он почувствовал на своем плече руку жены.

— Мой друг, — сказала миссис Терми, — позвольте познакомить вас с почтенным джентльменом.

Солнце уже зашло, на палубе зажгли огни. Леонард Терми ничего этого не заметил и был несколько удивлен произошедшей на палубе переменой.

Он обернулся и увидел неподалеку показавшуюся ему издали красивой и элегантной молодую даму, а с нею рядом низенького плотного человека, нетерпели во переступавшего с ноги на ногу.

— Мой дорогой, это мистер Джордж Никсон, владелец газетного треста «Ньюс энд ньюс»…

— И правая рука Ральфа Рипплайна, руководителя организации «SOS», или, как они называют себя, «Service of Sun»? — добавил Леонард Терми.

— Я, право, не знаю, дорогой.

Мистер Терми не успел ничего сказать. Джордж Никсон с присущей ему развязной напористостью атаковал ученого:

— Хэлло, док! Как поживаете? Кажется, у нас с вами найдется о чем поговорить. Пройдемтесь. Вам не улыбается перспектива встать во главе великолепного исследовательского института? Директор… Можно и совладелец. Мы с вами поладим, не так ли? Моя жена что-то тут тараторила о раке. Сейчас много шарлатанов занимаются этой проблемой. Но вы-то не из их числа. Мы с вами знакомы еще по отчетам генерала Гровса о Манхеттенском проекте. Ха-ха!.. Я тогда таскал горячие угли сенсации из вашей атомной кухни. Как поживает папаша Оппи?

— Я не уверен, что вас очень интересуют мои дружеские привязанности, — сухо сказал Леонард Терми.

— К черту! — признался Джордж Никсон. — Деловые отношения куда устойчивее. И я вам их предлагаю. Если вы на пути к тому, чтобы поймать рака за хвост… то сколько вы хотите, док? Миллион я могу вам предложить сразу… Конечно, в акциях нашей совместной компании. Хотите выпить, док? Скажите, алкоголь предохраняет от рака? Я твердо в это верю. Мне было бы очень горько разочароваться.

— Я боюсь разочаровать вас в ином, мистер Никсон.

— Не бойтесь, старина, не бойтесь. Только не разочаруйтесь сами. Вам мало миллиона? Но я сперва должен узнать, как далеко вы зашли с раскрытием тайны рака.

— Я еще только собираюсь ею заняться, сэр.

— Вот как? Так какого же черта…

— Я совершенно не осведомлен, сэр, какого черта…

Мистер Джордж Никсон сдержался. Он угадил старого профессора за столик и приказал принести коктейль. Леонард Терми мрачно молчал.

— К делу, старина. Не надо водить меня за нос. Я-то уж все знаю. Вы подобрались к самому сердцу проблемы рака. Если узнать, что такое рак, то ему крышка. А за эту крышку я вам заплачу черт знает сколько… дам в придачу голову Ральфа Рипплайна.

— Вот именно, — повторил Терми, — Ральфа Рипплайна…

— Он чем-нибудь вам не нравится?

— Он… и не только он, заставляют меня именно сейчас заняться проблемой рака.

— Опять только заняться?

— Да. Заняться проблемой «рака Солнца».

Никсон присвистнул и откинулся на спинку кресла.



Он откусил кончик сигары, которую достал из жилетного кармана, сплюнул на палубу и достал зажигалку.

— О’кэй, — сказал он. — Значит, проблема рака, которым я могу заболеть, вами не решена?

— Не решена. И я буду заниматься иной проблемой, которую, если не ошибаюсь, сэр, поставили перед миром вы сами.

— К дьяволу! — заорал мистер Джордж Никсон, но сразу умолк, сдержавшись.

Подошел стюард и принес коктейли.

— Выпьем, старина, может быть, договоримся? Не умирать же мне от этого гнусного рака, который лезет ко мне оо своими клешнями со всех сторон! Выпьем!

Леонард Терми медленно поднялся с кресла, взял в руки бокал и выплеснул его в лицо Джорджу Никсону.

Джордж Никсон побагровел и кинулся на старого ученого. Но на руке его повисла Амелия:

— Мой дорогой, что, вы! Опомнитесь!.. Ведь он же спасет вас от рака!..

— Старая падаль, — прохрипел Джордж Никсон. — Он хочет спасти от рака их всех. — Он обвел налитыми кровью глазами собирающихся вокруг пассажиров. — Это ему не удастся!

Пассажиры удивленно смотрели вслед уходящему коренастому человеку с шеей атлета.

Загрузка...