Часть 2

Глава 9. Рыжуля

Лопухи в Федотовке были рослыми и мясистыми. В отличие от коров в местном колхозе, где работала доярка Нюра Корзинкина. В шесть утра, когда она дергала за сосцы тряпочное вымя бело-рыжей Бруснички, в коровник с воплем вбежала соседка Анна Степанна.

— В лопухах младенца нашли, кровавого, мокрого! Небось Зинка твоя выкинула!

Нюра вскочила, опрокинула пустое ведро и начала судорожно вытирать руки о грязный фартук.

— Чего остолбенела, бежим! Помрет!

Они рванули к вонючей мелкой речке. В зарослях лопухов виднелась голова мужа Анны Степанны — Андрея. Он сидел на корточках и рассматривал что-то живое и скулящее под ногами. Когда подбежали женщины, Андрей встал и отошел в сторону.

— Ну и гадость вы, бабы, рожаете, — он достал из военных штанов самокрутку и закурил.

Нюра с Анной Степанной склонились над младенцем, лежащим на гигантском листе сорванного лопуха: это была девочка, крошечная, синюшная, с рваной веревкой пуповины, исходящей из тощего живота. Она тихо поскуливала, словно побитая псина.

— Пущай умрет, вон синяя уже, — сказала Нюра, — да ведь, Степанна?

— Господь тебя проклянет! — ответила соседка. — И дочь твою, и род твой.

— Уже проклял, — вздохнула Нюра. — Меня в пятнадцать родили, я в пятнадцать родила, и моя дуреха в четырнадцать забрюхатела. Ни одного мужика в роду, все несчастны, все наказаны. И эта будет такая же. Пущай сейчас помирает, пока не хлебнула горя.

На этих словах мокрый комок скорчился, свернулся калачиком, открыл огромный сорочий рот и заорал что есть мочи. Утреннюю тишину речки-вонючки разорвало в клочья, словно истлевшую наволочку.

— Ох ты господи, живая, Нюр! Силищи-то сколько, сама не помрет. — Анна Степановна наклонилась над младенцем. — Да что мы, звери, что ли?

Она сняла накинутый на плечи белый платок в крупных красных цветах и протянула Корзинкиной.

— На, приданое внучке твоей! Пеленай, да пошли искать Зинку, пока она кровью не истекла.

Нюра тяжело вздохнула, подняла с земли ребенка, завернула в платок, прижала к груди и горько заплакала. Ни один день из двадцати девяти прожитых ею лет не приносил счастья. А сегодня и вовсе хотелось пойти и утопиться вместе с этой козявкой, которую с отвращением срыгнуло лоно ее непутевой дочери.

Зинку застали в сарае. Она зарылась в сено и рыдала. Мятая холщовая юбка была еще в свежей крови.

— Че орешь? — строго спросила ее Степанна. — Послед вышел?

— Чево? — всхлипывая, подняла голову Зинка.

— Кусок мяса из тебя вышел, когда ты пуповину перегрызла?

— Выыыышеееел, — выла Зинка.

— Ну тогда принимай ребенка и корми! — крикнула на нее соседка.

— Я его выкинулааааа, убилаааа, мне мамка сказалааа, чтобы я с дитем домой не приходилааа, — рыдала юная роженица.

— Да вот твоя мамка и дочь твоя вот, хватит орать! Титьку доставай, молоко-то есть?

Почерневшая Нюра передала Зинке живой сверток в цветастом платке.

— Мамичкааа, я не хотела, мамичкаааа! Прости меняаааа! Ты же знаешь, мааа, как я не хотелааааа, — Зинка билась в истерике.

— Ладно, чево уж, — мать села перед ней на колени, — Степанна верно говорит, прокляты мы.

Обалдевшая Зинка приняла в руки дочь и неуверенно достала надувшуюся грудь. Маленькая козявка распахнула рот и хищно вцепилась в розовый сосок.

— Ааааа! Боооольно! — У Зинки из глаз снова хлынули слезы.

— Больно ей! — проворчала Нюра. — Это не больно! Настоящая боль будет впереди…

* * *

В колхозе «Знамя Ильича» был хороший председатель. Петр Петрович руководил хозяйством более тридцати лет со времен, когда оно еще называлось сельхозартелью. Перезимовал в Федотовке Гражданскую и Великую Отечественную, выполняя план по поставке говядины и молока солдатам на фронт. Плотный мужик лет шестидесяти, с кустистыми бровями, без двух пальцев на левой руке и без одного на правой (потерял на лесопилке), знал Нюру Корзинкину с самого рождения — января 1925 года. Ее мать считалась малолетней шалавой, родила Нюрку не пойми от кого и умерла от чахотки, когда дочери было пятнадцать. Председатель выделил им хлипкий дом на окраине Федотовки и два дополнительных литра молока в неделю. Нюрка росла худой, робкой, но, как и юная мать, обладала золотыми волнистыми волосами и ярко-рыжими кошачьими глазами в пшеничных густых ресницах. Больше — ничего. Веснушки на носу, ободранные коленки, заусенцы на пальцах. Но оранжевых глаз хватило, чтобы ее в четырнадцать лет изнасиловал сын Петра Петровича — Петька (с именами в этой семье не экспериментировали). Нюра была настолько тощей, что живот стал виден на третьем месяце. Вся деревня знала, кто отец, и жужжала негодованием. Обрюхатил — пусть женится. Петьке уже было восемнадцать. Но на общем собрании председатель, размахивая клешнеподобными руками и присвистывая подобно раку на горе, объявил семью Корзинкиных непотребными, срамными девками, позорящими артель и деревню. Все поохали и смирились. Нюра растила новоиспеченную Зинку одна. В старом доме, с дополнительными двумя литрами молока в неделю. Зинка выросла полной копией мамы, а значит, и бабки — тоненькая, светло-золотистая дурочка с солнечным светом в глазах. Сходство было таким поразительным, будто рождались эти девочки от непорочного зачатия, без участия мужчин, а значит, и посторонних генов, которые могли бы хоть чуточку поменять их лица. Только Зинке исполнилось четырнадцать, как внук Петра Петровича — Петька (ну а зачем менять традиции) завалил ее в колхозном амбаре, и через девять месяцев — к жаркому августу 1954 года она была уже на сносях. Нюра билась в истерике, кричала на беременную Зинку, грозила выгнать из дома, обзывала, но в душе понимала, что дочь не могла ничего поделать. Все председательские Петьки росли парубками с невероятной силищей, и отбиться от них хрупким, затравленным девчонкам было невозможно. Нюру мучили догадки, что ее бабку в свое время насиловал сам председатель — слишком уж ловко его семья отбрыкивалась от череды златокудрых девочек и при этом слишком близко к себе их держала. В жены Петьки брали как на подбор крупных гладко-гнедых кобыл, рожавших им все новых и новых Петек. Конца и краю этому не было, и обе Корзинкины — Нюра и Зинка — решили: новорожденную девочку во что бы то ни стало избавить от злой участи. Для начала малышку назвали Златой.

— Хватит уже деревенских имен. Как вырастет — отправим в город учиться, — сказала двадцатидевятилетняя баба Нюра.

Злата была зеркальным отражением Зины, а значит, Нюры, а значит, ее матери, бабки и прабабки. Глазки ее поначалу были серо-голубыми, и Зинка обрадовалась:

— Может, не будет на нас похожа?

— Ну конечно! — усмехнулась Нюра. — Подожди еще.

И вправду, сначала на серых радужках стали появляться рыжие лучики, потом они образовали между собой солнечную паутину и наконец засветились оранжевыми подсолнухами. Волосы закудрявились золотыми бликами, появились веснушки, заусенцы, ободранные коленки. И все же Златка отличилась от всей женской цепочки — она была счастливой. Абсолютно, безусловно, независимо от времени года, от еды на столе, от сказанных в ее адрес слов. Она улыбалась, ластилась к мамкиной и бабкиной юбкам, не огрызалась, не капризничала, ничего не требовала. Видимо, была признательна, что ее не оставили умирать на берегу. Однажды летом вся троица на закате возвращалась из коровника домой. Утопающее в лопухастой речке-вонючке солнце напоследок бросило лимонное покрывало на деревенскую дорогу, и три золотые женщины — Нюра, Зинка и Златка — держась за руки, плыли по нему босиком, поднимая прозрачную пыль. Навстречу шел Петр Петрович со своим правнуком Петькой. Они поравнялись, председатель заулыбался, присел на корточки и протянул малышке леденец изуродованной клешней.

— Как же ты светишься, Златулечка, словно петушок на палочке! — Он расплылся всеми своими морщинами, выражая умиление.

Правнук Петька тоже осклабился. Во рту у него неровным забором в два ряда теснились зубы: еще не выпавшие молочные и новые, с острыми зазубринами, как у акулы. Бабка с матерью инстинктивно закрыли юбками пятилетнюю Златку.

— Не тронешь! — захрипела Нюра, сверкая рыжими глазищами. — Клыками глотку разорву! Каждому из твоих ошметков перегрызу шею! Умру, но напьюсь вашей крови!

Петр Петрович отпрянул от неожиданности. Леденец упал в пыль. Петька невольно закрыл руками горло.

— Подумаешь, фифы какие. Не будь я таким добрым, вашего отродья в помине бы не было! — прорычал старик, притянул за руку правнука и краем дороги обошел рыжую троицу, словно свору бешеных собак.

Глава 10. Мотоцикл

И все же ощущение неизбежной трагедии не давало Нюре с Зинкой покоя. Жизненный путь всех рыжуль был простеган суровой ниткой по одному и тому же старому одеялу. На самых ветхих местах нитка рвалась, как бы на нее ни дули и ни молились. Златка любила гулять одна по пшеничному полю. Она не терялась, какой-то внутренний компас всегда выводил ее к нужной дорожке в деревню. Среди шумящих колосьев Златка была своей, равной, такой же по цвету, такой же по форме, свечению, изгибам. Она ходила босой, не ранилась, не кололась. Могла подолгу лежать, прикрыв растопыренной ладонью глаза, и разглядывать солнце. Соединяя и разводя пальцы, то впускала лучи по одному, то разрешала им врываться снопами и шмякать на лицо неровные лепешки все новых и новых веснушек. К вечеру на дороге возле поля она слышала цокот копыт и бежала сквозь колосья сломя голову: рыжий мерин Ярило, запряженный в повозку, без всякого понукания останавливался, дед Семен — колхозный сторож — протягивал Златке огромные шершавые пятерни, и она, опершись на его ладони, прыгала в телегу на колючую подстилку из травы. Мерин трогал неспешным шагом, в такт его копытам в воздухе колыхалось счастье. Счастлива была Златка, счастлив дед, обожавший солнечную девочку, счастлив Ярило — от невесомо-приятной ноши, одного цвета с набухающим зерном и его, Яриловой, гривой в комочках высохшего репейника. Однажды дед Семен приболел, и Златке пришлось возвращаться по дороге пешком. Сзади, заглушая стрекот кузнечиков, нарастал рев мотоцикла. Поравнявшись с девочкой, старенький «Иж‐49» остановился, его водитель — один из председательских Петек — дружелюбно помахал Златке рукой.

— Поедешь со мной, рыжуха?

Непуганая восьмилетняя Златка закивала.

— А знаешь, кто я?

— Петр Петрович, — заулыбалась Златка.

— А еще кто?

— Внук председателя Петра Петровича.

— А еще?

— Сын Петра Петровича, который сын председателя.

— Все верно! А еще?

Златка ковыряла большим пальцем ноги пыльную землю.

— Больше не знаю.

— Я твой отец.

— У меня нет отца, — просто сказала она.

— Ладно, на мотоциклах каталась?

— Нет.

— Держись крепче! Щас прокачу тебя с ветерком!

Он подсадил ее на жесткое, как камень, сиденье позади себя, нажал ручку газа и втопил по неровной, в колдобинах и ямах, дороге. Златка подпрыгнула и со всей силы ударилась промежностью о твердую треснутую кожу, сползающую с железной седушки. Агрегат у Петьки-внука был еще дедов, амортизационные пружины из-под сиденья давно сломались и отлетели. Она закричала и вцепилась водителю в спину. Петька, распираемый гордостью, прибавил скорость. Златка на каждой кочке подлетала с неистовой силой и билась внутренней стороной ног о дубовую кожу и ржавый металл. Боль разрывала ее на части и с каждым паденьем становилась все безжалостней.

— Остановите! — орала обезумевшая Златка. — Я сойду!

Петька поддавал газу.

— Останови, боооольно! — визжала она, но отец ее не слышал.

Златка чувствовала, как трусики ее наполнились липкой жидкостью. Боль резала промежность и поднималась до желудка. Казалось, внутрь засунули бутылку с горючей смесью и подожгли.

— Стоооой! — молилась охрипшая рыжуля.

Петька решил похвастаться поворотами. Он разбивал дорожную пыль зигзагами, резко наклоняя мотоцикл то влево, то вправо. Златка начала терять сознание. Руки, вцепившиеся в Петьку, ослабли, перед глазами поплыли яркие круги, горло перехватило будто веревкой.

— Стой, батя! — бессильно прошептала она, и в этот момент ошеломленный Петька остановился.

Златка скатилась с мотоцикла в пыль и зашлась мучительной желчной рвотой. Юбка ее платья была залита ярко-алой кровью. Сиденье походило на место коровьей бойни.

— Вот черт! — Петька заметался, не понимая, что случилось и как теперь быть.

Он приподнял невесомую девочку с земли, она безжизненно повисла на его руках. Вдалеке послышался звук приближающегося грузовика. Петька задрожал, бросил дочь на дороге, вскочил на мотоцикл и с ревом скрылся, поднимая до небес плотные клубы пыли.

* * *

Златку привезла в деревню комсомольская бригада из того самого грузовика. Раз в год городские ребята разъезжали по сельской местности с концертами. Нюра, которой передали на руки окровавленную внучку, кричала в голос:

— Ну ей же всего восемь! Она ж еще даже не женщина!

Комсомольцы организовали врача из соседнего села. Пожилой фельдшер осмотрел девочку и развел руками:

— Это не изнасилование. Но плевра разорвана. Может, на лошади без седла неслась?

Златку помыли, влили в рот настойку крапивы — остановить кровь. Фельдшер дождался, пока девочка придет в сознание, и за полночь уехал.

— Кто тебя так, Золотулечка, — Зинка кружила над дочерью орлицей.

— Мотоцикл… Петр Петрович… который отец… Мой… Он сам сказал…

— Не взяткой, так пыткой эти сволочи нас выпотрошат, — процедила сквозь зубы Нюра, — и ведь точно знают, через какое место.

Златка долго болела. Ее безусловное счастье померкло, спряталось, вылилось кровью на пыльную дорогу возле пшеничного поля. Она больше не ходила гулять одна, не ездила на телеге с дедом Семеном. Прошла уборочная, после нашествия комбайнов поля стали стрижеными, как головы новобранцев. Наступил дождливый сентябрь. Мокрый Ярило уныло месил копытами чавкающую грязь и больше не останавливался в ожидании лучистой девочки. В его каштановых глазах под длинными ресницами застыло разочарование: солнце, так щедро обещавшее им покровительство, стало холодным, чужим и откровенно наплевало на золотистые колосья, на фею с золотыми веснушками и на него, златогривого коня, с таким трепетом готового тащить повозку из одного конца счастья в другой.

* * *

Во второй класс Златка пошла с опозданием. Ездить в школу нужно было в соседнее село, по осени из деревни детей еще как-то забирал облупленный автобус, а в сильные морозы о федотовских учениках просто забывали. Бабка и мать в свое время тоже учились в этой школе: Нюра — три года, Зинка — пять лет. После чего устраивались доярками в колхоз. В классах работали две учительницы — подвижницы из петербуржских благородных девиц, которые после революции юными уехали в глушь нести знания крестьянам. К Златкиному ученичеству им было уже за шестьдесят. Одна обучала грамоте и литературе, другая — счету и географии. Оценки как таковые школярам не ставились. Было только три статуса: остолоп, смышленый и умница. Нюра с Зинкой в свое время значились «остолопками». Златка оказалась смышленой. На пятом году обучения в колхоз приехала учительская бригада — проверить уровень знаний в деревнях и забрать подающих надежду в городской интернат для продолжения образования. Златка им приглянулась. Нужна была лишь расписка председателя колхоза. Мол, согласен, обязуюсь поддерживать ученицу молоком. Петр Петрович наотрез отказался.

— Образованные доярки мне не нужны, из этих дур все равно ничего не выйдет, — резюмировал он на собрании с комсомольцами, — лучше моего правнука Петьку возьмите в город. Я за него и весь интернат снабжу молоком.

Бабка с матерью выли от отчаяния. Им было совершенно понятно, для чего и для кого готовит он Златку. Нюра набралась храбрости и в последний вечер перед отъездом бригады кинулась в ноги главной учительнице-комсомолке Нине Ланской. Рассказала историю рода Корзинкиных в подробностях и деталях. Нина, чистая душа инженерных кровей, пришла в ужас от деревенской дикости. Она стукнула по столу кулаком и вскинула подбородок:

— В советское время не допустим произвола! Девочка поедет с нами. Оформим ей все документы в горкоме комсомола. Поторопитесь собрать ее к шести утра.

Собирать было нечего. У Златки имелось одно-единственное платье, тертые ботинки и старое, еще бабы-Нюрино пальто. Наутро возле комсомольского грузовика она стояла со всем своим приданым — накинутым на голову платком с красными цветами. Тем самым, в который ее завернули, благосклонно позволив жить. Нюра с Зинкой целовали ее по очереди и даже не утирали слез.

— Не возвращайся, Золотулечка, — говорили они наперебой, — что бы ни было, не возвращайся. Живи в городе, учись, бойся всех мужиков — от мала до велика, не повторяй нашей судьбы.

Златка, обхватив худенькими руками мать и бабку, рыдала:

— Мамичка, бабичка, родные… Я буду писать… Я стану учительшей и заберу вас с собой.

— Не пиши, не думай о нас, лучше забудь, отрежь, живи своей жизнью. И если кто заденет тебя плечом, бей с размаху, не думая. Больше нам и не надо ничего.

Грузовик мотался из стороны в сторону по разбитой дороге вдоль поля, пока не превратился в беззвучную точку. Нюра с Зинкой долго крестили вслед воздух, потом обнялись, обревелись и с разрывающей изнутри пустотой побрели домой.

* * *

Нина Ланская хотела как лучше. Она лично взялась за жизнь Златки в интернате и лично добилась того, чтобы деяния Петра Петровича и его отпрысков стали известны в горкоме КПСС. Председателя колхоза с позором сняли, придав делу максимальную огласку. Уголовного наказания удалось избежать, но вся цепочка Петек уехала куда-то под Архангельск, подальше от осуждения и молвы. В ночь их отъезда в Федотовке сгорел крайний дом. Пламя полыхало до небес, чудовищные крики изнутри слышала вся округа. Деревенские мужики пытались лопатами, вилами и баграми откупорить входную дверь, но она была не просто закрыта снаружи — заколочена мощными гвоздями-троетёсами, так же, как и все три окна. Пожар потушить не удалось, ветхий дом сгорел до фундамента. Не смогли обнаружить даже костей, ноябрьский ветер разметал пепел по окрестным полям. Работники колхоза «Знамя Ильича» еще несколько десятилетий пугали своих детей якобы «Федотовским миражом» — в самые яркие августовские закаты в небе над нескошенным полем плыли две фигуры — две тонкие рыжеволосые женщины. Постепенно из солнечного марева к ним присоединялась еще одна — девочка-подросток, о судьбе которой больше никто ничего не слышал.

Глава 11. Месть

Златку поселили в комнату к четырем деревенским девочкам. Одна из них — Фаня из процветающего мясо-молочного колхоза — была на две головы выше остальных, имела крупную грудь и боксерские, в перекатах мышечных волокон икры. Откормленная, не знавшая нужды, она подавляла ровесниц бычьим взглядом и хриплым голосом.

— Рыжая, будешь в мое дежурство пол мыть, — сказала она небрежно, когда Златку завели в комнату. — А тумбочку твою я себе забрала.

Златка села на кровать возле двери. Погладила крахмальные простыни, шершавое малиновое одеяло, заправленное конвертом, на уголок. Посмотрела в окно: на стене соседнего дома раскинулась исполинская мозаика: счастливый Гагарин махал землянам рукой на фоне звездного неба и красного знамени. Тумбочка ей была не нужна, вещей не было. Дежурство Фани случилось уже на следующий день.

— Взяла таз, тряпку, в туалете нижний кран — набрала воды и вымыла так, чтоб блестело. Замечу где пыль — языком будешь лизать, — процедила Фаня.

Златка с восторгом смотрела на ржавую воду, наполняющую коричневый в крапинку таз. Несколько раз закрывала и открывала кран. В Федотовке она и представить такого не могла — воду носили из колодца с другого конца деревни. Нюра с Зинкой клали на плечи коромысла и семенили в сторону дома мелкими шажками, ей же давали ведро в одну руку. Образ бабки с мамкой, нежнолицых, тонких, балансирующих плечами, плывущих, не касаясь земли босыми ногами, вызвал у Златки приступ удушья. Она сглотнула комок и размазала слезы по веснушкам. Наконец таз наполнился до краев. Рыжуля ухватила его с обеих сторон, не удержалась, пролила часть на платье. Паучьей походкой, с дрожащим тазом в руках, она направилась по коридору. Фаня, стоявшая у окна, хмыкнула и, дождавшись, когда Златка чуть пройдет мимо, пнула ее ботинком в спину. Рыжуля упала, вода из таза подобно девятому валу Айвазовского, вскинулась и накрыла неловкую уборщицу.

— Че корявая такая? Ноги заплетаются? — усмехнулась Фаня.

Мокрая до трусов Златка вновь пошла набирать воду. Вторая попытка преодоления коридора также не удалась: Фаня собрала вокруг себя девчонок и прямо у порога комнаты подставила ей подножку. Златка вновь упала. Разлитая вода амебой расползалась вширь, в ней отражались хохочущие лица Фаниных прихлебателей.

— Ща директор придет, убьет нас всех, че ты тут океан разлила, давай вытирай, дура! — давили девчонки.

Златка кинулась в комнату за тряпкой, но Фаня перегородила ей дорогу.

— Зачем тряпка? Ты сама как тряпка, мокрая, хоть отжимай. Сымай платье и вытирай им пол!

Рыжуля таращила глаза, понимая, что сейчас произойдет что-то насильственное и неуправляемое, подобно поездке на мотоцикле. Она инстинктивно обняла себя руками и уперла подбородок в грудь. Интернатки начали срывать с нее одежду. Потрепанное, штопаное-перештопаное платье поддалось мгновенно и сходило с ее тощего тела пластами, как верхние листья с початка кукурузы.

— Смотри, сколько тряпок для хозуголка надрали! — глумились девицы.

Оставшись в одних трусишках, нахохлившись острыми лопатками, как неоперившимися крыльями, подобно птенцу, выпавшему из гнезда, Злата держала оборону и закрывала локтями пупырышки розовой груди.

— Мой давай! Бери свои грязные ошметки и мой! — заорала Фаня и наотмашь ударила заложницу по уху.

Златка упорно мотала головой. По какому-то непонятному сигналу орава девиц обрушилась на нее с кулаками и начала месить хрупкую спину, руки и голову. Она не защищалась, не кричала. Просто упала на колени, закусив до крови губу. В головке вертелось нашептывание бабки Нюры.

— Боль уйдет, враг умрет, враг уйдет, боль умрет.

Фаня швырнула ее оземь, впихнула в руки остатки платья.

— Вытирай, падла! — хрипела она в лицо.

— Вы-ти-рай! Вы-ти-рай! — скандировали интернатки.

Златка встала на четвереньки и под всеобщий гогот начала развозить рваным платьем грязные зигзаги по хлюпающему полу. Птенцовые ее лопатки ходили ходуном над красной вспухшей спиной. Выпирающий позвоночник раненой змеей пытался уползти в мокрые трусы.

Подоспевшая Нина Ланская в ужасе раскидала орущих дев и кинулась соскребать униженную Златку с пола. Она обернула ее первой сдернутой с чужой постели простыней и поволокла в комнату воспитателей.

— Я забрала эту девочку из одного ада, чтобы поместить ее в другой? — кричала в слезах Ланская, прижимая к себе дрожащую Златку.

— Нина Андревна, успокойтесь, — толстая воспиталка невозмутимо доедала бутерброд. — Это обычная драка подростков. Она тоже со временем отрастит себе и зубы и когти. Вот увидите. А платье мы ей новое выдадим.

В новом, на вырост платье Златка была похожа на еще не сожженную ведьму. Оно болталось возле щиколоток, в районе талии туда бы поместилась воспиталка с бутербродом. Златке выдали черный школьный фартук, и она носила его, не снимая — и в школе с формой, и в интернате, — подпоясав злосчастный балахон. Ланская приходила через день, лишь это останавливало Фаню учинить над рыжулей расправу. В классе Златку посадили за первую парту — из-за своей прозрачности она никому не мешала.

Чтобы как-то преодолеть в душе стыд и отчаяние, Корзинкина начала внимательно слушать учителей. Формулы, правила, теоремы отвлекали ее от черных мыслей. Особенно понравилось Златке естествознание. Предмет вел белокурый светлоглазый Евгений Алексеевич по кличке Жгутик — узкий, зыбкий, недавний выпускник местного пединститута. Он был не похож на всех остальных мужчин прежде всего тем, что не вызывал чувства опасности. В старших классах Жгутик преподавал еще и химию. Златку завораживали опыты. Намытые пробирки, в которые Евгений Алексеевич что-то погружал пинцетом, затем по капелькам что-то приливал, потом взбалтывал и — о чудо! — синий дым, или маленький взрыв, или мощное бурление. Еще она любила всяческие срезы — горных пород, человеческого черепа, древесной коры. В общем, все, что разворачивало глянцевый фантик и обнажало суть. К концу года Жгутик стал чаще вызывать ее к доске, и под его руководством Златка демонстрировала классу опыты. Учителя восхищало, какими точными, недетскими движениями она взбалтывает колбу, как внимательно отмеряет реагент в пробирке с делениями, как дотошно, следуя инструкции, перемешивает ингредиенты в чашке Петри. С ней можно было не сомневаться: итог опыта получится именно таким, каким он описан в учебнике. Смена цвета, реакция разложения, хлопок, выделение газа — все происходило как по рецепту. Однажды Златка заглянула в маленькую лабораторию, где Жгутик готовился к уроку химии для девятиклассников. Охлаждал пробирку, в которой прямо на глазах образовывались золотистые хлопья.

— Как это получилось? — невольно вскрикнула она, но тут же закрыла себе рот руками и попыталась спрятаться за дверью.

— Не бойся, иди сюда! — Жгутик был дружелюбен.

Златка на цыпочках подошла и взяла в руки колбу, где парили нереальной красоты искристые песчинки.

— Это «золотой дождь» — смесь ацетата свинца и йодида калия, — Евгений Алексеевич улыбался.

— Как красиво! И я смогу это повторить?

— Сможешь, только спустя пару-тройку лет, — Жгутик был серьезен, — а хочешь посещать мой кружок «Увлекательная химия»? Я беру туда ребят начиная с седьмого класса, но ты можешь приходить и слушать.

Златка просияла. Жгутик посмотрел на нее сквозь колбу с золотым песком: лицо девочки вытянулось, рыжий кошачий глаз и лепехи веснушек преломились сквозь стекло и влились в единый ансамбль с мерцающими кристаллами.

— А если добавить туда глицерин, они будут парить еще красивее, — сказала рыжуля.

— Браво, умница! — засмеялся Жгутик. — Жду тебя на занятиях.

Златка возвращалась в интернат вприпрыжку. Она светилась, переливалась и парила не хуже кристаллов Жгутика. В столовой за общим столом с интернатками и воспиталками сидела Нина Ланская. Комсомолка не улыбалась и судорожно мяла салфетку. У Златки засосало под ложечкой от нехорошего предчувствия. Не успев еще вдоволь насладиться послевкусием от разговора с химиком, она развернулась и побежала прочь из столовой.

— Злата! Корзинкина! Иди сюда! — Ланская бросилась за ней вслед.

Златка подняла на Нину глаза. Та взяла ее лицо в свои ладони и с трудом выдавила:

— Твои мама и бабушка погибли. Кто-то поджег дом, сгорели заживо. Не сумели выбраться…

У Златки не дрогнула ни одна мышца. Она жестом показала Нине — оставь меня — и молча пошла к себе в комнату. На кровати возле окна, как всегда, царила Фаня. Положив ноги на общий стол, она грызла семечки и плевала на пол.

— Ща закончу, вымоешь, — сказала Фаня.

Златка, не вымолвив ни слова, подошла к Фаниной тумбочке и резким пинком опрокинула ее на пол. Дверь раззявилась, оттуда полетел Фанин хлам: зубная щетка, огрызки помады, засохшие булочки, фантики, новенький будильник с двумя шапочками на голове. Златка с неистовой силой начала топтать все это тяжелыми ботинками, перемалывая в мелкую крупу. Будильник хрустел особенно рьяно, разлетаясь в стороны маленькими деталями и милыми шапочками с пимпочками. У Фани изо рта вывалилось содержимое и упало на широкую грудь.

— Ты че, уродина, совсем ополоумела? — Она вскочила на ноги и поперла на рыжулю.

Златка с размаху ударила ее по щеке. Фаня потеряла равновесие и сделала шаг назад. Златка, уловив момент, замолотила кулаками по лицу. Она чувствовала, как в тело вливается невиданная сила, как под ее руками разбивается хрящ, как что-то мягкое и податливое начинает течь между пальцев. Фаня орала и молила о пощаде. На крик сбежались все, кто ранее был в столовой. Златка схватила коричневый таз для пола и с жутким треском начала бить им об окровавленную Фанину голову. Интернатки стояли затаив дыхание. Никто не кинулся спасать Фаню. Никто не сказал рыжуле «остановись». Златка остановилась, когда устала. Она пнула ногой еще одну Фанину тумбочку и вытряхнула из нее все содержимое.

— Теперь обе тумбочки мои, поняла? — оскалилась она, нависая над Фаней.

Фаня кивала месивом лица и выла.

— И пол будешь мыть в мое дежурство, тварюга!

Фаня выла и кивала.

Обессиленная Златка рухнула на кровать. Кто-то из интернаток робко начал хлопать в ладоши, другие подхватили и дружно зааплодировали. Рыжуля уже ничего не слышала. Она плыла в мареве над пшеничном полем. Навстречу, улыбаясь и лучась рыжими глазами, шли мама и бабушка, молодые, божественно красивые, родные, теплые. Златка обвила обеих тонкими руками и прошептала:

— Не гоните меня. Я с вами.

— Придет время, Золотулечка, придет время.

— Я отомщу за вас! — плакала Златка.

— Не траться, милая. Солнце еще никому не удалось замарать сажей. Просто потерпи одну жизнь. Всего лишь одну жизнь…

Глава 12. Жгутик

Златка окончила школу весьма сносно. История с литературой хромали, но в точных науках ей не было равных. На кружок Жгутика она ходила как в церковь — истово и с благоговением. Химия стала ее религией. Все, что объясняли на уроках, было уже давно знакомым: будто знания сидели внутри и их просто выдернули на поверхность. Она чувствовала природу реакций, ощущала тягу одного вещества к другому, видела валентность в проекции, как ручки-ножки атома, готового спариться с другим элементом. Евгений Алексеевич уделял ей много времени. В седьмом классе они уже прошли десятый, и Златка требовала большего. Нос к носу в маленькой лаборатории они проводили вечерние часы и экспериментировали. На столе под стеклянным колпаком постоянно что-то взрывалось, дымилось, растворялось и кристаллизовалось. Белые халаты, которые они между собой называли «драники», были продырявлены словно картечью из ружья, разъедены щелочами и кислотами, покрыты цветной сыпью. Особенно Златку волновал фосфор во всех его ипостасях. Взрывоопасный белый, стреляющий прямо на воздухе, янтарный желтый, дающий рыжие, как Златкины глаза, «хвосты» газа при растворении в азотной кислоте. Безопасный красный, кубик которого вместе с металлическим натрием рождал фосфин, светящийся в темноте. «Если бы меня спросили, каким химическим элементом я была в прошлой жизни, я б ответила — фосфором!», — хвалилась Златка. «Тогда я был бы кислородом и горел бы всякий раз белым пламенем при взаимодействии с тобой», — грустно отвечал учитель.

В выпускном классе Жгутик перевелся в другую школу. Златка страдала, не находя этому объяснения. В класс пришла унылая химичка, монотонно повторяющая учебник. Рыжуля решила поступать на химический факультет местного политеха. В отличие от большинства ровесников, она точно знала, где и кем будет работать. Сочинение завалила, а вот на экзамене по химии блистала так, что старенький профессор только и спросил:

— Откуда ты взялась, Корзинкина?

— Из Федотовки, — потупилась Златка.

— Смотри-ка! Рождает еще земля русская Ломоносовых и Менделеевых!

Профессор лично хлопотал перед комиссией, чтобы двойку за сочинение у Корзинкиной исправили на тройку. Подняли документы, позвонили в интернат, убедились, что круглая сирота. Златка же, узнав о проваленном экзамене по литературе, потеряла всякую надежду. Когда на дверях института вывешивали списки поступивших, она пошла лишь для того, чтобы посмотреть, кто из ее одноклассников зачислен. Водя пальчиком по списку, наткнулась на свою фамилию. Не поверила, обернулась к прыщавому молодому человеку:

— Прочитайте, что здесь написано?

— Корзинкина З. П. — факультет химии.

Как же она любила мир в этот момент! Каким же он был добрым, благосклонным, расслабленным, мягким! Хотелось кинуться кому-то на шею, но друзей и подруг после расправы над Фаней у нее не было. Крылатая, легкая, она неслась вниз по широкой лестнице, цепляя нежными плечами милых очкариков и умных, насупленных дев. В толпе абитуриентов мелькнуло родное лицо. Златка остановилась и в неверии затрясла головой: с букетиком желторотых нарциссов, смущенно улыбаясь, стоял Жгутик. Она бросилась к нему в объятия и прижалась щекой к груди.

— Евгений Алексеевич, я поступила!!! — Мокрые ее ресницы оставили полумесяцы на желтой мятой рубашке. — А вы тут кого встречаете?

— Тебя, — сказал учитель.

— Как?

— А через год, когда тебе исполнится восемнадцать, мы поженимся. Я ждал целых пять лет!

Это было не про Златку. Не про тощую веснушчатую девчонку с заусенцами на руках. Нежеланного гадкого утенка, дочь шалавы и внучку шалавы. Она была недостойна такого счастья. Златка зажмурилась и увидела бабушку, обреченно качающую головой.

— Золотко ты мое в корзинке, — Жгутик прервал ее видение, притянул к себе и поцеловал в лоб.

«Больше не попрошу у жизни ничего, — Златка стряхнула с себя потусторонний взгляд Нюры, — только Он, только Учеба, только Химия, большего и не надо!»

Они гуляли по парку, держась за руки, ели эскимо, испачкали платье крашеной скамейкой.

— Я куплю тебе другое. В этом ты ходишь последнюю пятилетку. — Жгутик держал ее за талию, источая тягучую нежность.

В центральном универсаме она выбрала ситцевое летящее платье с васильками, сорвала зубами бирку, вышла из примерочной и выбросила старую одежду в мусорное ведро. Жгутик растрогался до заикания. На голубом фоне ее глаза налились липовым медом, волосы засияли пшеничным венцом, веснушки вспыхнули янтарными брызгами. Златка была невыносимо сочным июльским цветком, с которого нужно было немедленно собрать пыльцу. Химик почувствовал оживление во всех своих органах. Он сглотнул слюну и бросился к кассе. Немолодая продавщица одобрительно ему кивнула: «Повезло тебе, парень!» Душа развернулась рисунком наружу и ковром-самолетом унеслась в небо. В интернат вернулись за минуту до комендантского часа. Жгутик поцеловал Златку в губы и отскочил, не дожидаясь ответной реакции. Она опустила глаза:

— Как мне вас называть?

— А как ты звала меня за глаза в школе?

— Как все: Жгутик.

— А я — Женя.

— Как же это чудесно!

— Что именно?

— Что не Петя…

* * *

Златка не рассказывала о своем прошлом. Оно спугнуло бы и хлебнувших лиха, а уж чувствительного Женю из семьи кораблестроителя и учительницы пения и вовсе могло размазать по асфальту. Он огранял ее красоту, как умел: дарил нежнейшие желтые букетики — из рудбекий и зверобоя, из мелких хризантем и пижмы, из лютиков и ромашек. Купил бежевые туфельки и тонкое серебряное колечко, которое было впору только на указательный палец. И, чтобы не спадало с безымянного, Златка накрутила на него проволоку. Дотрагивался до ее лица кончиками пальцев и целовал так робко, что между их губами запросто можно было просунуть промокашку. Он приручил рыжулю, растворил ее страх, как марганцовку в воде — без пузырей и остатка. И наконец через пару месяцев, после того как ей исполнилось восемнадцать, привел в свою квартиру. Был теплый ласковый октябрь. Листья оранжевого клена латали проплешины темной, засыпающей земли. Мама с папой жили на даче, влюбленные исходили весь город вдоль и поперек, и Женя привел ее домой, мечтая просто посидеть, прижавшись к Златке, на диване. Но вышло по-другому. Гладя ее по спине подушечками пальцев, Жгутик нащупал пуговки на васильковом платье. Они поддались без сопротивления, потом был абсолютно негордый лифчик из ситца на крупных крючочках (что там было прятать!) и маленькие горячие соски цвета топленого молока, которые росли прямо из ребер. Златка все это время сидела, как неживая, уткнувшись взглядом в рояль и распахнутые ноты. Ничего более буржуазного и развратно-возбуждающего она в жизни не видела. Три кривые, раздутые, бесстыже расставленные ножки держали на себе огромное тело с открытым зевом бело-черных клавиш. На пюпитре, обнажившись до корешка, разнузданно стояли ноты. Какой-то непристойный отрез лиловой органзы, брошенный поверх инструмента, прикрывал его тело оттенка слоновой кости не более, чем простыня — нагую Данаю, висевшую тут же над роялем. Златка вздохнула — ежемесячного надоя в колхозе «Путь Ильича» не хватило бы, чтобы откормить ее до состояния пышной музы Рембрандта. Сладострастие застыло в комнате широким столбом солнечного света, в котором, как кристаллы в глицерине, плавали блудливые пылинки. Самым постным в этом порочном великолепии был Жгутик, который запутался в своих штанах и никак не мог содрать их с худеньких кузнечиковых коленок. Действо сильно проигрывало предвкушению. Ей было больно, скрежетно, неуютно, словно моркови на терке. Женино сосредоточенное лицо вызывало уважение, но, чтобы сохранить возбуждение, она смотрела на Данаю. Жгутик долго возился, утомил и утомился сам. Наконец, откинувшись на подушку дивана, он взял сигарету и закурил. Задумчивый дым по спирали дотянулся до потолка. Златке захотелось нежности, она прильнула к его костлявому плечу. Он чмокнул ее в щеку и надолго оцепенел. Столб света по-прежнему пылился, но уже без похоти, рояль, покрытый тряпкой, превратился в мебель, Даная беспросветно скучала. Вдруг Женя резко подскочил, будто в попу ему из дивана выстрелила пружина. Он начал шарить рукой по плюшевому пледу, сжимая и разжимая его в кулаке. Затем таким же движением кинулся щупать Златку между ног.

— Что случилось? — испугалась рыжуля.

— Где кровь? — нервно спросил он.

— В смысле? — она попятилась назад.

— В прямом! — Жгутик наливался яростью. — Ты что, не девственница? И молчала? Пользовалась мной? Держала за идиота?

— Женя, подожди, этому есть объяснение… — губы Златки дрожали.

— Какое?! Что ты прожженная блядь, проститутка? шалава?! Говорила мне мама, не связывайся с интернатками, они все порченые, клейма некуда ставить!

Златка окаменела, как в тот день, когда услышала о сожжении матери и бабки. Она механически надела белье, платье, накинула плащ и кипятком презрения обдала голого Женю. В студенческом общежитии, куда ее поселили, не было Фани. Поэтому, выходя из квартиры, она хлопнула дверью так, что в коридоре со стен слетели две витрины и разбились в крошку. Искусительница Даная рухнула на рояль, вонзив угол золотой рамы в хребет срамного инструмента. Чудовищным сквозняком с пюпитра слизало ноты, старинная напольная ваза разлетелась как при ядерном взрыве. Жгутик закрыл голову руками и уперся лбом в коленки кузнечика. Жизнь лежала перед ним грудой мельчайших осколков всего того, что было когда-то ценно, истинно, свято.

Глава 13. Близнецы

Саня меня выбешивал своим занудством, а в Эпоху я влюбился. Острая на язык, необидчивая, шебутная, она каждый день придумывала новые развлечения в нашей достаточно размеренной, лишенной всяких событий «загробной жизни».

— Зырь, зырь, Шалушик раскомандовался, строит работяг, а у тех ща пупки порвутся, пока они твою плиту тягают с места на место! — гоготала она.

Прах мой к тому времени был уже погребен рядом с истлевшим гробом Сани, который просто разворотили и остатки костей утрамбовали лопатой в обувную коробку из-под сапог. Его ржавый крест, как и пророчила Эпоха, выкорчевали и просто отвезли на ближайшую помойку. Монолитную черную плиту редкого черного мрамора устанавливали четверо мужиков. Елозя грязными руками по моим глазам и губам, отображенным на камне, они потели и проклинали Илюшу, которому все не хватало трех сантиметров влево-вправо для какого-то одному ему понятного идеального равновесия. Рядом хлопотала моя жена, то и дело касаясь Илюши своим телом: то прикладывалась грудью к спине, то брала в руку его ладонь, то смахивала со щеки невидимую пыль.

— Хочет его очень, да, Старшуля? — поддела меня Эпоха. — Ревнуешь?

— Да иди ты, — огрызнулся я.

— Как ща говорят: ищет тиктальных ощущений, — оскалила она верхние зубы.

— Тактильных, — понуро поправил Саня.

— Во-во! А ты где набрался этой модной ереси?

— Студента тут недавно закопали, ошибся кладбищем, пока провожал его, всю историю жизни выслушал. Жену свою ругал. Не давала она ему ярких тактильных ощущений, — пробубнил Саня.

— А твоя-то Шалушику явно и тик-так, и так-тик, — глумилась надо мной бабка.

— Вот вредная твоя, наглая морда! — разозлился я. — Не изменяла она мне никогда. При жизни уж однозначно.

— А как же тогда сын твой похож на него точь-в-точь! Вон с братом стоит поодаль, дурак не заметит!

Рядом с могилой лениво переговаривались мои двадцатипятилетние сыновья-двойняшки. Темно-русый, крепкий, брутальный, похожий на меня Ярик и Ларик — светлокудрый худой ягненок с голубыми очами, будто срисованный с фотографии молодого Илюши. Это было безумием всей моей жизни. Я, как медик, понимал, что такого по законам генетики просто не может быть. Да, они разнояйцевые близнецы, рождены с интервалом в пятнадцать минут, но одного, черт побери, моего семени! Как второй мог быть похож на Илюшу? КААААК????? Я помню первую встречу с будущей женой. Мы с братом уже вернулись из армии. Я восстановился в медицинском институте. Илья, как всегда, тунеядствовал, плевал на все условности, купил корочки и собирался в очередной свой безумный поход. Она просто шла по улице. Принцесса из «Бременских музыкантов», с белыми волосами, собранными в два длинных хвоста, и красном платье, слегка прикрывающем трусы. Я остолбенел, как суслик у норки. Она поравнялась со мной, и еле уловимый запах женского тела взорвал мне ноздри. Принцесса улыбнулась, приподняв темные очки. Она была красивее всех звезд из порножурналов, которые за полстипендии можно было купить у барыг. Я впервые растерялся, и лишь когда красное платье скрылось за углом в конце улицы, бросился догонять. Настиг у автомата газированной воды, где она мыла граненый стакан, нажимая на встроенный фонтанчик. Я снова встал как вкопанный. Принцесса опустила в прорезь три копейки, налила сироп и убрала стакан. Плюясь и бормоча, автомат слил безвкусную минералку. Затем она снова опустила три копейки и вновь подставила стекляшку, долив вторую порцию сиропа до краев.

— Я тоже всегда так делаю, — ляпнул я, — люблю послаще.

Она пила лимонад небольшими глотками, а я смотрел, как в ее губы устремляются пузырьки газа, толкаясь и соперничая в желании попасть на вожделенный влажный язык. Горло у меня пересохло, в мозгу не осталось ни одной мысли.

— Скажешь что-нибудь умное? — спросила она.

— Ты — потрясающая, — выдохнул я.

— Все?

— Я женюсь на тебе.

— Всегда такой тупой? — усмехнулась она.

— Всегда, — подтвердил я.

— Тогда пока. — Принцесса развернулась и пошла прочь.

Я нагнал, схватил ее за руку, притянул к себе и прижался к губам.

— Наглый? — прошептала она.

— Наглый, — кивнул я, сминая ее в объятиях как намокшую газету.

Она оказалась Леной. Не помню, сколько прошло дней, когда мы оторвались друг от друга. Наверное, сутки, а может, и двое. Одуревшие от секса и голода, мы курили у нее на балконе. Родители были на даче. (Будь благословенны все дачи СССР!) Я сидел на табуретке в синих трусах, она, полуголая, поставила тонкую ногу с алым педикюром на какой-то гимнастический мяч. С нас можно было написать копию «Девочки на шаре» Пабло Пикассо.

— Я — модель журнала мод «Кокетка», — представилась Лена, — мечтаю уехать в Москву.

— Я — будущий хирург. О Москве можно подумать.

— Будешь меня лечить. — Лена выпустила струйку дыма мне в лицо.

— Будешь ходить передо мной голой. Всегда, — сказал я.

К родителям я привел ее уже через неделю. Мама наготовила вкуснейших салатов, папа купил вино. Лена им страшно понравилась. Они давно хотели меня пристроить. Мы сидели, смеялись, я был пьян и счастлив, Принцесса льнула ко мне и незаметно целовала в шею. И тут черти принесли ЕГО. Брат должен был уехать в свой гребаный поход на Байкал, но почему-то застрял в городе. Он никогда никому ничего не объяснял. Просто открыл ключами квартиру, бросил рюкзак в коридоре, пошуршал в ванной и сел за стол. Мама прижалась губами к его лбу, как всегда приподняв шелковые волосы.

— Ты не болен?

— Нет.

— Руки помыл?

— П-помыл.

— Знакомься, это Леночка, — возбужденно произнес папа, — невеста Родика.

— Илья, его б-брат, — этот говнюк равнодушно пожал ей руку.

Каждый раз, когда я вспоминаю их знакомство, меня трясет. Он даже не хотел ей понравиться! Он не пытался казаться хорошим, он игнорировал этот мир в принципе. С герпесом на губах, с нестриженной, до плеч гривой, с какой-то ржавой царапиной на роже, он накинулся на мамин салат и сожрал его прямо из общей миски.

— М-мамуль, есть м-мясо?

Он замечал только маму, с ней была особая связь, и иногда папу. Ни меня, ни моих девушек, ни моих друзей он не видел в упор. Мама кинулась подогревать ему вчерашнюю курицу.

— Вы — геолог? — спросила его Лена, чтобы как-то поддержать разговор.

— П-почти, — он даже не поднял на нее глаза.

— Он — искатель приключений себе на задницу, — объяснил я.

Но Лена меня уже не слышала. Она больше не любила меня. Моя Принцесса мечтала о совершенно ином Трубадуре. Патлатом, безденежном идиоте, который был бы абсолютно органичен в компании с ослом, вшивым псом и бесхвостым петухом. Думаю, она и замуж-то за меня вышла, чтобы просто быть рядом с ним, дотрагиваться до его волос, стирать ему пропахшие потом спальные мешки и мечтать прикоснуться к его вечно драной, как у дворового кота, морде.

— А знаете, Родион у нас богатырь! — начала свою притчу мама. — Родился на пять килограммов сорок пять грамм! Сосал меня до полутора лет…

— Ну мааамаа! — заревел я.

Илюша пофигистично ковырял в зубах развилкой куриной косточки.

— А Илюша, господи, просто галчонок, весил два четыреста! Я еле его выходила, — не унималась мама, будто это было молитвой, без которой нашу квартиру не мог покинуть ни один человек.

— Ну надо же! А сейчас такой мускулистый! — восхитилась Лена.

Илья и вправду начиная с девятого класса начал усиленно тренироваться, и его дрищовая, вечно сопливая оболочка превратилась в жилистое, поджарое тело. Конечно, ляжки у него по-прежнему были меньше моих бицепсов, да и сам он оставался на 20 килограммов хлипче меня, но Лена, похоже, этого не видела. Вечером я прижал его к стене (мы, как и раньше, спали в одной комнате), взял за грудки и выдавил, чеканя каждое слово:

— Если ты хоть пальцем до нее дотронешься, урод, я изувечу тебя. Не посмотрю, что ты мой брат.

— Да р-расслабься, — лениво ответил он, — она в‐вообще не в моем вкусе. Как и ты, в‐впрочем.

— Не в твоем вкусе? — взревел я. — Да она красивее Роми Шнайдер и Марины Влади, вместе взятых!

— Это т-твои шлюшки из п-порножурналов?

— Это женщины Алена Делона и Высоцкого, неуч!

— К-когда это было…

— Когда бы ни было, пока я жив, ты глаза на нее не подымешь! — Я тряс его как ощипанную курицу.

Илюша не сопротивлялся. Он безразлично посмотрел в потолок, а потом уставился на меня в упор:

— Д-договорились. Я п-пересплю с ней, когда ты ум-мрешь.

Я знал, что он не тронет ее. Как ни странно, Илюша вообще никогда не врал. Он не боялся говорить правду, и не потому, что считал это правильным или честным. Ему просто было плевать на последствия, на осуждения, на слухи, на реакцию других людей. Он не утруждал себя выдумками и оправданиями. Но в Лене я не был так уверен. Она всю жизнь ждала Илюшу из экспедиций, с упоением гладила ему рубашки, прижигала раны, хотя он этого не просил, умоляла рассказать, где он был и что видел. Если Илюша, заикаясь, начинал свою неторопливую историю, она переставала дышать, поднимала палец вверх, пресекая любое вторжение в его речь: муха не могла прожужжать, чайник не смел засвистеть, дети не имели права ни о чем спрашивать. Даже если один из них вылил горшок с какашками другому на голову… Так вот, дети. Мы уже переехали в Москву. Я уже проводил свои первые несложные операции на сердце. Она стала лицом журнала «Космополитен» в России. Илюша шлялся по всей стране с одной парой запасных носков и собственным парашютом в рюкзаке. Когда он приезжал в нашу съемную квартиру в Алтуфьево, Ленка с благоговением вручную стирала эти носки, словно Туринскую плащаницу. Это при том, что я подарил ему на день рождения ровно сто пар, чтобы он просто выбрасывал драную вонь и брал новые. Илюша ее даже не благодарил. Он действительно не хотел рвать мне сердце. Иногда приходил к нам с парой-тройкой сомнительных девиц, которые висели на нем, как клещи на собаке, занимал у нее деньги и не отдавал, обещал забрать наших пацанов из детсада и забывал о них на месяц. Но Ленку было не унять. Она жаждала его, она страдала. Илюша априори был прощен за все. Мне казалось, если бы он дал ей хоть малейший шанс, подмигнул или посмотрел своим долгим изможденным взглядом, она бросила бы все: меня, детей, профессию, чтобы только оказаться в его объятиях.

Беременность Ленки была тяжелой. Мучительный токсикоз, тахикардия, судороги. Врачи определили двойню. Я бежал к ней с ночных операций, держал ей голову, когда она билась в страшной рвоте, пел песни и включал «Ветер перемен» «Скорпионс», прикладывая магнитофон к надутому животу. Слушал биение двух сердец в ее лоне и исходил нежностью. Илюша в это время жил на Севере в юрте, жрал сырую оленину, трахал чукотских женщин и ни разу не звонил. В результате на свет появились Ярик и Ларик (Ярополк и Ларион — Лена был помешана на редких именах). Первый — мое продолжение, вплоть до рисунка вен на предплечье, линий на ладони. Второй — прижизненная реинкарнация Илюши. Даже с чертовой родинкой на животе. Синеглазый, тощий, болезный. Я осатанел. Спустя два года, когда сходство только усилилось, даже мама (я перевез родителей в Москву) не удержалась, мол, что за черт? Она же не кошка, чтобы в одном помете рожать детей от разных котов? Я собрал у сыновей слюну, срезал волосы — темно-русый и белый — и отвез на экспертизу ДНК. Ответ был однозначен: и у того, и у другого стопроцентно мое отцовство. Я не остановился и в другую лабораторию привез пацанов лично. Из крошечных пальчиков взяли кровь, сравнили с моей — это железно была моя ДНК.

Когда им исполнилось по три года, к нам завалился Илюша. Он был обветрен, красноморд и пострижен налысо — подхватил от чукчей какой-то стригущий лишай и редкую половую инфекцию. Привез полтуши вяленого оленя и притырошного божка с большой писькой из оленьей же кости и кусочка жесткого меха. Подарил его Ленке и сказал:

— Это вам на размножение. Проверено на чукчах, божок работает.

— Божок работает? — рассвирепел я, готовый убить его у Ленки на глазах. — Это ты у него просил, чтобы один из моих сыновей был похож на тебя? Или сам приложил усилия?

Я орал как резаный, хотя понимал, что брат ни в чем не повинен. Результаты двойной экспертизы были у меня на руках. За год до зачатия Илюша уже слился в экспедицию и физически выпал из нашей столичной жизни. Он ничуть не удивился и подозвал пацанов к себе. Поцеловал в лоб темненького Ярика, пожал руку себеподобному Ларику.

— М-молодец, д-дружище! Жизнь п-пробивается д-даже сквозь асфальт.

Потом обнял меня и сказал просто, без пафоса:

— К-как же я по т-тебе скучал. К-как же без тебя п-пусто.

На мгновение я замер. Честно сказать, я тоже дико по нему скучал, но злость не давала мне признаться в этом даже себе самому. Я сжал его окрепшие плечи и попытался сглотнуть подступивший к горлу комок. Мы стояли так несколько минут, пока дети с грохотом не опрокинули на пол горшок с цветами.

— З-знаешь, — сказал он мне, когда мы затем глушили текилу, — в к-какой-то з-засрани, К-канаде или Ам-мерике с-ставили эксперимент. Лошадь д-держали в вольере со с-стеклянной стеной, за которой ж-жил самец з-зебры. Она с-смотрела н-на него г-годами и очень х-хотела. А п-потом ее оплодотворили нормальным ж-жеребцом. И у н-нее родился ж-жеребенок с п-полосками, как у з-зебры. М-мысли м-материальны. В-вот и все объяснение.

Помню, после этих слов я расквасил ему лицо и выбил массивной печаткой этот чертов передний зуб, который он и без того менял каждые два года. Дети забились под стол, Ленка орала на меня в истерике, Илюшу увезла скорая с очередным переломом носового хряща. Я потом долго ездил к нему в Склиф. Он не обиделся, просто стряс с меня денег на пластическое восстановление утраченной рожи.

— Н-ну я п-перегнул, — сказал он, когда его подлатали. — Н-не сердись на м-меня. Я з-знаю, как т-ты ее л-любишь.

Я обнял его снова, и мы, как два идиота, стояли в палате, словно провожали друг друга на бой. Врать себе бессмысленно. Дороже брата у меня никого не было. Ленка не поняла нашего перемирия, затаила обиду и перестала спать со мной в одной кровати. Она ютилась в соседней комнате на детском диване в обнимку с идиотским божком и его неумно радостным шерстистым писюном.

* * *

— Это неудивительно, — ответил я Эпохе. — Илюша был частью меня, он с рождения жил в каждой моей клетке, он прошил мои гены своим кодом, мою кровь своей кровью, мои мозги своим серым веществом. И я просто выплеснул его, равно как и себя, в Ленкино лоно. Потому что ровно половина моей сути — это он.

— Дааа, — задумчиво протянула бабка, — хорошо сказал, Старшуля. Были бы у меня красивые губы, я бы расцеловала тебя. Шалушика невозможно не любить… Зырь, зырь, как он вспотел! — Она вновь распласталась над нашей с Саней могилой. — Хлопочет! Хочет угодить тебе, дурачок.

— Да что вы на нем прямо зациклились оба! — обиженно пробурчал Саня.

Он был уязвлен небрежным отношением к собственному истлевшему телу и вообще считал себя обделенным. Я тоже бы от него с удовольствием избавился, но булгаковский «квартирный вопрос», как выяснилось, оставался актуальным и в нашем мире. Причем решить его было невозможно ни за какие деньги и заслуги. Ты был привязан к своему праху, месту на кладбище и тем, кто захоронен с тобой в одной могиле. Поговаривали, что через какое-то время наступало освобождение и переход в другую нематериальную институцию. Но так же как и при жизни мы ничего не знали о смерти, так и здесь мы не ведали, что с нами станет в следующей трансформации. Лишь у одной Эпохи не было территориальной зависимости. Она моталась где хотела, порой надолго исчезала, и я изнывал рядом с дебилом Саней, а то внезапно возвращалась, принося с собой свежий ветер и сплетни со всех мыслимых захоронений. Причину ее свободы я узнал далеко не сразу…

Глава 14. Игра

При жизни мне думалось, что, умерев, я сразу познаю истину. Мне откроются двери в неведомое, запретное, я пойму, как устроен мир и в чем справедливость, которую никак не удавалось постичь, обладая физическим телом. Я увижу всех своих родственников до седьмого колена, укоренюсь в веках, оценю мотивы своих прошлых поступков и даже смогу что-то отмолить и исправить. На деле все оказалось не так. Я тупо болтался над Пятницким кладбищем, не погруженный ни в какую тайну. И смысла в моей безоболочковой субстанции было не более, чем в ожидании на поселковой остановке автобуса, который давно снят с маршрута. Мы маялись от скуки и коротали время как могли.

Помимо наблюдения за процессом похорон и установкой памятников (нет-нет да места продавались новым «клиентам»), мы развлекались игрой, которую придумала Эпоха. Садились в круг, соединяясь краями своих материй, и каждый, втайне от других, выбирал по десять человек с нашего кладбища, сохраняя их в разряде невидимого. Затем Эпоха, как залп орудия, гаркала: «Проявись, бля!», и мы переводили своих избранников в видимый сегмент, словно открывали карты картинкой наверх. Если у кого-то были совпадения — в десятке Сани и моей, к примеру, попадался один и тот же персонаж, — мы приглашали его в игру. В результате в нашем кругу появлялись новые люди разных возрастов, национальностей, времен, что было неожиданно и весело. Скоро в эту забаву, которую я в честь бабки предложил назвать «Эпоха», играл весь Пятницкий могильник. Победившим считался тот, чьи «карты» ни разу за десять конов не пересекались с другими. Эпоха страшно мухлевала. Обладая большей свободой, чем другие, она загребала в свою десятку героев с чужих захоронений, что всем нам было неподвластно. В результате ее набор «карт» никогда не пересекался с нашим, и она неизменно оставалась победителем.

— Вот ты шельма, плутовка, — ругался Саня, — с тобой вообще неинтересно играть!

На самом деле только с ней и было интересно. Она тащила в наш круг каких-то средневековых купцов, расстрелянных священников с хоругвями, «чумных» бунтарей начала 70-х годов XVIII века, которые во время эпидемии чумы в Москве убили архиепископа Мавросия — единственного человека с мозгами, запретившего молиться толпою у иконы Божией Матери на Китай-городе.

— За что вы его разорвали на куски, нелюди? — интересовался я у некоего Афанасия, сплошь покрытого язвами и лимфатическими бубонами.

— Спрятал, диавол, Боголюбскую икону от народа, — картавил тот, — надежду нашу на спасение.

— Ну так спрятал, чтобы вы, козлы, не перезаражали друг друга, стоя на коленях тучами, — напирала на него Эпоха, на мое удивление знавшая историю «чумного бунта» в Москве.

— Ирод он, лукавый, — не унимался гнойный Афанасий.

— Иди на хрен, бесишь, — прерывала его Эпоха и «сливала» в какую-то пространственную дыру, откуда его никому не было видно.

Она не тратила времени на раздражающих ее людей. Зато в нашей банде надолго задержалась белокурая Настенька — пятилетняя девочка со скальпелем в животе, жертва врачебной ошибки. Понятливая белочка, на могилу которой уже двадцать лет седые родители приносили огромные белые астры. Хирурги забыли инструмент в полости, вырезая аппендицит, зашили, а через три дня она умерла от перитонита. У Настеньки была забава. На ее могиле (по соседству с моей) лежала игрушка — заводная кукла, со временем ставшая напоминать жуткую Аннабель. Каждый раз, когда люди проходили по узкой дорожке, Настенька мысленной субстанцией поворачивала ключик, и из куклы доносилось: «Мамочка, возьми меня с собой». Люди отскакивали на метр и хватались за сердце. У одной дамы случился инфаркт, после чего я сильно отругал Настю, на месяц отлучив от нашего общества.

— Да ладно, — вступилась за нее Эпоха, — а у вас самих какая была любимая забава в детстве?

— Я любил сдирать с девчонок гольфы, — сказал Саня.

— Это как? — поинтересовался я.

— Мой день рождения приходился на праздник пионерии — 19 мая. К этому моменту в Москве наступали жаркие дни, и девочки на торжественные линейки надевали белые гольфы. Я до десятого класса был уверен, что это исключительно в честь меня. Представляете, ряды коричневых коротких платьиц, фартучки и голые ножки всех калибров, как крашенные известью деревья в саду, обтянутые снизу ослепительной белоснежностью. Меня это очень волновало.

— Красиво рассказал. И чо? — подбодрила его Эпоха.

— Ну, мы с пацанами подбегали к ним, присаживались и молниеносно спускали гольфы до туфелек. Самым шустрым удавалось еще посмотреть снизу вверх на трусики под формой. Кто больше сдирал гольфиков, тот и победил, — заключил Саня.

— А девчонки? — спросила Эпоха.

— Они визжали и называли нас идиотами.

— Были правы. А ты, Старшуля, во что любил играть? — Эпоха не унималась.

— Я был нападающим в футбольном клубе.

— Это скучно. Давай что-нибудь порочное.

— Была одна дурацкая игра у нас во дворе, — я задумался, вспоминая подробности, — когда в нашем городе сгорела психбольница, нам было лет по десять, и мы придумали развлекалово под названием «пожар в дурке». Собиралась в кучу толпа девчонок и пацанов, ведущий кричал: «Пожаааар!» Каждый из нас по очереди становился перед толпой и начинал изображать горящего сумасшедшего, который бежит от огня. Выигрывал тот, кто был самым смешным. Помню, у нас животы лопались от хохота. Особенно ржали над Илюшей, он кривлялся, скрючивался, срывал с себя одежду, строил такие рожи, что мы лежали впополам. Он чаще всего и был победителем.

— Дааа, — задумчиво протянула Эпоха. — Все так и бежали. Врачи, санитары, психи. В пижамах, голые, завернутые в простыни, одеяла. Спасались как могли. Прыгали с третьего этажа и разбивались насмерть. Пожарные приехали без лестниц, долго не могли наладить брандспойты. Пламя полыхало до небес.

— Откуда ты знаешь? — оторопел Саня.

— Так я там и сгорела! — загоготала Эпоха. — Я ж прикована к кровати была, как буйная. Железными наручниками к спинке. Орала резаной белугой, прыгала на панцирной сетке, словно на батуте. Но кто же меня освободит? Каждый спасал себя. Соседка моя, полоумная тетка за шестьдесят, стала метаться по палате, искать кошелек. Какой кошелек? У нас, психов, их сроду не было. Но она, сколько мы лежали вместе, думала, что просто вышла за молоком и потеряла деньги. Я ору: «Беги, дура!» Пока пижама на ней не запылала, искала свою пропажу. Потом дернула в коридор. А там потолок обвалился. Не знаю, спаслась ли?

— А ты???

— А я сгорела дотла. Когда пожар потушили через двое суток, от психушки остались только внешние стены. Ни перекрытий между этажами, ни палат, ничего. Всю эту груду пепла, металла, конструкций разных разгребли экскаватором да и увезли на полигон за город. Так что косточки мои не захоронены, ветром развеяны. Поэтому я и свободна в отличие от вас! Летаю где хочу, а не торчу над своею могилой.

Эпоха торжествовала. Моя бестелесность задыхалась в рыдании. Саня тоже всхлипывал, вибрируя, как мотор старого «КамАЗа».

— Откуда в тебе этот дебильный оптимизм, Эпоха? — только и смог произнести я.

— Я — в предвкушении, — ответила она. — В предвкушении чего-то прекрасного и, несомненно, великого.

Глава 15. Бычок

На новую мечту — «Царевну-Лебедь» — Илюша решил копить иным способом. Он сдавал бутылки. Надоумила его баба Катя — толстая соседка-пенсионерка, которая умела выжать деньги из всего, на что падал глаз. Она подвизалась работать в своем же доме, в семье молодых инженеров няней для двухлетней Анечки. Когда мама девочки уходила на работу, баба Катя напяливала на себя ее югославскую кофточку, сжирала пельмени из холодильника и включала телевизор. Анечка ползала по полу в описанных до щиколоток колготках, оставляя за собой мокрые инопланетные круги. По приходу родителей баба Катя отчитывалась, что подопечная на обед съела суп, пельмени и салат. Мама дивилась: Анечка теряла вес и к вечеру орала от голода.

— Высокий метаболизм у ребенка или глисты, — заверяла баба Катя. — Покажите эндокринологу.

С бабой Катей Илюша познакомился случайно. Он возвращался из школы, когда она перла в приемный пункт две огромные сетки с пивными «чебурашками» и водочными поллитровками. Расплывшись в пространстве, как медуза на песке, толстая Катя истекала потом и жиром, задыхалась и отхаркивалась. Лицо у нее было таким, будто она тащила на себе танкиста без ноги. Илюша кинулся помогать, она с радостью повесила на него обе сумки и шустро поковыляла за ним, приговаривая:

— Молодец, мальчик, комсомолец! Будешь помогать бабушке сдавать бутылки, получишь комиссию.

— Это как? — спросил Илюша.

— С каждого рубля десять копеек — тебе. А если посидишь с ребенком дома и никому об этом не скажешь, то двадцать копеек.

С этого момента Илюша был в деле. Поначалу он сидел с Анечкой, пока бабу Катю носило по помойкам и пивнушкам, где она собирала «товар». Анечка оказалась милым смышленышем, полюбила Илью как родного и подолгу играла у него на коленях, щекоча подбородок своим кудрявым затылком. Когда тот делал уроки, она калякала в его черновике простым карандашом и пела песни. Илюша не знал, чем развлекают детей, поэтому он заплетал ей крысиные косички, красил ногти маминым оранжевым лаком и рассказывал в ролях новости школьной жизни. Анечка повторяла его движения и фразы как свежая фиолетовая копирка. Через две недели, оставив дочь с куклой в кроватке, родители услышали монолог в нежном девичьем исполнении:

— З-заклой лот, п-падла, п-поняла? Че з-зенки лаззявила? Ща глаз на з-зопу натяну.

Они впали в ступор, решив навсегда порвать с нянькой, но на следующий день Анечка буквально выгнала их на работу, протягивая ручки пришедшей на смену бабе Кате и спрашивая ее о каком-то «луцсем Илюсе». Однажды девочка нашла в Илюшином портфеле остаток бутерброда и набросилась на него гудящей бродячей кошкой. Илья догадался, что ребенка нужно еще и кормить. В это время баба Катя организовала бурную деятельность по отмыву бутылок от этикеток прямо в Анечкиной квартире. Она включала газовую колонку, набирала в ванну горячую воду, и бутылки, утробно булькая, несколько часов отмачивали в кипятке свои буро-зеленые бока.

— Голенькая бутылочка, она дороже! — поясняла баба Катя Илюше, пока он вливал Анечке в голодный рот неразогретый борщ.

Как-то Анечкиному папе соседи нажаловались, что баба Катя была замечена с его маленькой дочерью на солнцепеке в очереди за шерстяным ковром. Илюша в это время был на секции по легкой атлетике и не мог подменить коммерсантку. Вечером у Анечки поднялась температура и началась рвота.

— Я же говорила, к эндокринологу нужно, — отпиралась баба Катя, когда родители прижали ее к стенке.

На следующий день по рекомендации соседей мама привела Анечку в квартиру к Софье Михайловне Гринвич на частный прием.

— Я понимаю, что вы не детский эндокринолог, — оправдывалась мама-инженер, — но запись к городскому специалисту только на два месяца вперед.

Софья Михайловна осмотрела девочку и заключила:

— Гоните эту тварь Катю поганой метлой. У вас абсолютно здоровый, но системно недоедающий ребенок!

Так Илюшина подработка закончилась, но начался личный бизнес. За время общения с бабой Катей он узнал про все «бутылочные» места и теперь стал независимым коммерсантом. За полгода Илюша скопил четыре пятьдесят и вывалил гору мелочи на стол опрятной бабули из комиссионки.

— З-заверните В-врубеля, — попросил он, чувствуя, как по телу разливается томное удовлетворение.

— Вы что, на паперти стояли? — подняла очки бабуля.

— А что, на п-паперти столько д-дают? — навострил уши Илюша.

— Это образное выражение, молодой человек, я и понятия не имею, сколько дают на паперти, — бабуля включила училку.

— Ж-жаль, — вздохнул Илья.

— Как вам не стыдно, вы же комсомолец! — вскипела она.

— Д-давайте уже «Л-лебедя», — он нетерпеливо теребил пуговицу на рубашке, — у нас л-любые деньги в п-почете.

Вечером Илюша просверлил дырку над своей кроватью, вдолбил дюбель, ввинтил шуруп и торжественно повесил картину. Вернувшийся с футбола Родион надул щеку и скривил рожу.

— Как сие понимать?

— Это Т-тамарка, моя ж-жена, — спокойно сказал Илюша, — отныне и н-навсегда она будет со м-мной. Д-другие женщины в этой жизни уже н-не имеют зн-начения.

— Ээээ, ты не обязан жениться на каждой, кто умер от передозы, — опешил Родик. — Не думаю, что она оценила твой подвиг.

— Мне все р-равно, о чем ты не д-думаешь, — отрезал Илюша, и больше разговор о Тамарке не поднимался никогда.

Она поселилась в комнате, восхищая маму с папой (какой тонкий вкус у Илюшеньки!), и героиновый взгляд упирался в не менее обдолбанные рожи Стива Тайлера и Джо Перри из «Аэросмита», которые в ответ тырились на нее с противоположной стены — над кроватью Родика висел их постер. На этот плакат, кстати, Родион выпросил деньги у папы и купил его за трояк вместе с пачкой жвачек «Ригли Сперминт».

Спустя месяц старший брат предложил младшему «сходить к девочкам» в общагу железнодорожного института. Мол, принимают без подарков, да еще и борщом могут накормить. Илюша согласился. Жениться в его понимании не значило хранить верность. Они шли по улице мимо бесконечно длинной стройки, на которую с утра привозили работать зэков из областной колонии. Родька, как всегда, умничал, философствовал, обкатывая свой ораторский талант на Илюшиных безропотных ушах.

— Понимаешь, любая вещь имеет ровно такой смысл, какой ты сам в нее вложил, — он шагал, размахивая руками, как экскаватор ковшом, — вот почему в твоей жизни все так сложно?

Илюша молчал.

— Потому что, — продолжал брат, — ты нагружаешь объекты и события несуществующим значением. И начинаешь по этому поводу переживать. В процесс переживания ввергаются все органы и системы твоего организма. Они начинают реагировать на то, чего нет. Ты разрушаешься, болеешь, а объект, над которым ты эмоционируешь, этого абсолютно не заслуживает. Ему плевать на тебя и твои мысли. У него свое предназначение, и твои чувства его вообще не касаются. Так ради чего портить жизнь?

— Т-только попробуй п-привести в пример Т-тамарку, — рявкнул Илюша.

— Хорошо, вот тебе другой пример. Видишь, идет беременная кошка?

— В-вижу.

— Что думаю я: идет кошка, она беременна. Что думаешь ты: бедненькая кошечка, она, наверное, голодная, ее тошнит, ей страшно, она ищет место, где родить, на нее могут напасть собаки, ее могут пнуть по животу. Так?

— Т-так.

— И небось даже ночью будешь думать об этом: как там беременная кошечка, не сбила ли ее машина. Так?

— Т-так.

— А на хрена? Этой кошке начхать на тебя, она решает свои проблемы, у нее свой путь. И ей также будет фиолетово, когда ты от своих мыслей раскиснешь, заболеешь и станешь весь такой умирать.

— З-задолбал ты своими н-нравоучениями, — сплюнул Илюша.

— Или вот: на стройке стоит зэк, — не слышал его Родион.

— Ну, с-стоит з-зэк, — эхом отозвался Илюша. — И че?

Они остановились возле груды кирпичей и арматуры, огражденной от улицы колючей проволокой. Изможденный зэк с проваленным носом, в камуфляжных штанах и потной майке-алкашке, стоял за проволокой и пялился на них пустыми глазами. Он прикурил свежую сигарету, затушил спичку и бросил ее на камни, раздавив грязным ботинком.

— Ч-что не так с з-зэком? — спросил Илюша.

— Зэк курит, — констатировал Родион.

— Н-неожиданный пов-ворот, — съязвил Илья.

Заключенного в этот момент окликнул какой-то мужик, видимо, начальник, и тот, матюгнувшись, затянулся напоследок так, что его живот прилип к спине. Затем с досадой метнул длинный окурок через проволоку к ногам двух братьев.

— Что думаю я, — вышел из оцепенения Родька. — Я думаю: хороший бычок. Как раз нет денег на курево. Что думаешь ты: блииин, какой жирный бычок, но у зэка, поди, скарлатина, туберкулез, сальмонелла… И в итоге?

— Ч-что в ит-тоге? — разозлился младший брат.

— В итоге я докурю его, и мне ничего не будет. А если ты вдруг его докуришь — ты умрешь.

Илья психанул, выпустил пар из носа, как разъяренный бык, топнул кедом-копытом по асфальту, и в бешенстве схватив с земли бычок, засунул себе в рот.

— Ут-ткнулся? — спросил он после того, как клуб серого дыма повис в прогретом майском воздухе.

— Вот щаз ты мужик! — похвалил Родька. — Вот так и надо себя тренировать. Дай затяжечку.

— От-твали, — фыркнул Илья, — это мой т-трофей.

В общаге братьям ничего не обломилось. Девчонки готовились к сессии и идею разврата с малолетками восприняли равнодушно. Илюша с Родионом помотались по комнатам, доели остатки вермишелевого супа и были посланы подальше. Вернулись домой несолоно хлебавши. Царевна-Лебедь посмотрела на своего названого мужа с презрением и, как ему показалось, разочарованно вздохнула.

Через пару недель на внутренней стороне щеки у Илюши появился небольшой плотный бугорок. Он постоянно трогал его языком и полоскал рот разведенной настойкой календулы. Но шишка росла, и вскоре Илюшино лицо неприятно округлилось: лимфоузлы за ухом и под нижней челюстью распухли и сильно болели, температура не сбивалась аспирином. Илья уже не мог изображать благополучие и пожаловался маме. Софья Михайловна отвела его сначала к стоматологу, а потом к ухо-горло-носу. Лор покачал головой, отозвал ее в сторонку и, не разжимая зубов, произнес:

— Сводите-ка его к венерологу, мамаша. У меня нехорошее предчувствие.

В районном кожвендиспансере была огромная очередь. Среди бывалых мужиков и потертых женщин Илюша с мамой выглядели крахмальными салфетками, случайно оброненными в грязную лужу. На них таращились и сально улыбались. Наконец разбитной врач лет тридцати пригласил в кабинет. Осмотрел Илюшин рот, взял мазок и, подписывая направление на кровь, лукаво подмигнул Илье:

— Что-с, молодой человек, оральный секс практикуете?

— Типун вам на язык, — вскинулась Софья Михайловна, — что вы такое несете, он же еще ребенок!

— Типун на языке мне не нужен, а вот у вашего сына во рту твердый шанкр в хорошей такой стадии. И ребенок он только для вас, а по факту — сформировавшийся мужчина. Сейчас получим результаты крови и начнем лечиться от сифилиса.

Софья Михайловна побелела и, глядя в одну точку, стала медленно сползать со стула на дешевый линолеум. Врач успел подскочить до того, как она коснулась пола, схватил под мышки и начал хлестать по щекам.

— Держи ее, — приказал он Илюше, а сам бросился за нашатырем.

Когда Софью Михайловну привели в чувство, сын обнял ее и, прорываясь сквозь потрясение, закудахтал:

— Эт-то не то, что ты п-подумала. Я п-просто д-докурил бы-бычок за одним з-зэком. В-вот и в‐все!

— Вот видите, — обрадовался венеролог, — а вы, мамаша, расстраивались!

— Ты докурил бычок? — взорвалась мама. — С твоим иммунитетом? С твоими вечными болезнями? Как тебе в голову могло прийти?

— Н-ну, я н-на спор. С Р-родькой. Д-делов-то!

— Прэлэстно, раз за зэком, значит, сдадите кровь еще на девять инфекций. — Доктор, веселый и возбужденный, протянул Илюше длинный листок со штампом внизу: — Удачи вам, спорщик!

Помимо сифилиса, из девяти инфекций у Ильи обнаружили четыре. Одна из них — какие-то особо злые стафилококки — дала страшное осложнение — инфекционный эндокардит, воспаление клапанов сердца. Илюша стал неподвижным, страдал одышкой, не мог самостоятельно подняться в туалет. Он лежал в больнице под капельницами с антибиотиками и тихо умирал. Дома папа орал на Родиона, как подстреленный слон.

— Как ты мог? Вы же братья, вы — одной крови! Ты не понимал, что убиваешь его? Убиваешь маму! С момента появления Ильи она потеряла все! Сон, покой, работу! Ты знаешь, что мама — талантливый врач? Что ей предлагали возглавить отделение? Что она раньше любила играть в волейбол, любила путешествовать, меня любила, наконец! — ревел отец. — С твоим рождением, а затем Илюши, она лишилась всего. Она отдала себя вам без остатка! Она стала вашим придатком, вечно лечащим, вечно решающим ваши проблемы! Я потерял любимую женщину!

Родион каялся. Он и вправду чувствовал себя виноватым. А папа не мог остановиться.

— Больше ни копейки не получишь, никакой поддержки! Хотел в медицинский поступать? Никакого блата! Провалишься, пойдешь в армию! А сейчас уйди с глаз моих, видеть тебя не могу!

Родька с тяжелым сердцем поплелся в больницу к брату. Илюша, зеленый, распластанный, как огурец под гусеницей трактора, тупо смотрел в потолок.

— Да, влип ты, дружище, — взял его за руку Родион.

— Н-не то с-слово.

— Лучше бы я тот чертов бычок докурил.

— Л-лучше бы, — согласился Илья.

— Поступлю в медицинский, стану кардиологом и вылечу тебя, обещаю!

— Д-давай б-быстрее, — безнадежно ответил Илюша.

— Ты только держись, не угасай.

— Л-ладно…

— Это… — Родион замялся и набрал в легкие воздуха, — я люблю тебя.

— Я т-тоже, — слабо улыбнулся Илюша, сжав пальцами огромный Родькин кулак.

— Мы ведь одной крови, отец прав.

— Одной…

К всеобщему удивлению, этим же летом Родион сдал экзамены на «отлично» и был зачислен на лечебный факультет медицинского института. К всеобщему удивлению, Илюша стал поправляться и в своем желании жить назло, вопреки пробил желтым одуванчиком монолитный бетон тяжелой болезни. В первый день после выписки из клиники отец отвез его на озеро в загородном парке. Травянистый пляж возле лягушачьего водоема был заполнен загорающими и с высоты птичьего полета напоминал пэчворк-ковер из подстилок, полотенец, циновок и возлежащих на них голых тел. Вода кишела головастиками и купальщиками в пропорции один к одному. Илюша разделся до синих трусов, которые стали ему велики и парусами развевались на остове из костей, слегка завуалированных прозрачной кожей. Трусы метались по ветру, издавая свистящий сигнал SOS и пугая женщин полным отсутствием в них хоть какого-нибудь содержимого. Вместе с выпученными глазами и голубыми синяками, доходившими до середины щек, вместе с лиловыми кровоподтеками вдоль всех вен от сгибов локтей до запястий, вместе с пробоиной пупка, зияющей сквозь спину, он вызывал у людей чувство брезгливого сострадания. Об него обжигались взглядами и отводили глаза. Но Илюша этого не замечал. Он был в эйфории. Людская толпа, ранее раздражавшая его, вызывала умиление. Худой дядька, растворившись в любви, купал свою жирненькую дочурку. Подростки, выпендриваясь перед всем миром, играли в пляжный волейбол. Корявый мужик по пояс в воде ставил на свои плечи гуттаперчевую девчушку, и она ныряла с него, дразня весь пляж атласными изгибами своего совершенства. Илюша щупал голыми ступнями влажную траву, впитывал через открытые поры шум, смех, гогот вперемешку с матом, втягивал носом смолу запекшихся на солнце сосен и ликовал: здесь не пахло смертью, как в палате, здесь ее не было в принципе, она чуралась таких мест: нестерильных, босоногих, илистых, с одной канистрой кваса без стаканчиков на десять человек, с песком на зубах, с гобеленовой подстилкой в грушевидных следах от мокрых поп. Именно такой плед с двумя оленями папа расстелил на смятой траве, и Илюша рухнул на него, разметав мельницей проволоки рук и ног. Неокрепший вестибулярный аппарат выдал ему падающее бездонное небо с осколками алебастровых облаков. Они неслись, как белые кролики к неведомой кормушке, а им навстречу, чиркая распухшим фломастером по голубой гуаши, неспешно плыл серебристый лайнер. Илюша смеялся как дурачок, ему на кепку целился шмель величиной с кошку, и вместе с жужжанием толстяка воздух надорвал стрекот вертолета. Над линией горизонта показалось пузатое тело, бок лопнул, и из него шоколадным драже с изюмом посыпались темные фигурки. Илюша замер. Из каждой изюминки моментально прорвались лепестки и уже, спокойно качаясь в воздушном потоке, на дальнюю сторону за лесом стали опускаться парашютисты.

— Па, я т-так же хочу, к-как они, — прошептал завороженный Илюша.

— Так в чем проблема? — спокойно ответил отец. — Запишись в школу ДОСААФ и учись. Пойдешь по моим стопам. Я же тоже военную карьеру начинал с этого.

Илюша обнял отца стрекозьими ручками и поднял кепку с глаз.

— Р-родька будет с-смеяться.

— А ты не говори ему. И маме ничего не говори. Твоя жизнь — это твои решения. А другие пусть узнают о них уже по факту.

* * *

Почерневшая от Илюшиных болезней Софья Михайловна четыре месяца жила спокойно. А потом по факту узнала, что младший сын прыгает с парашютом, что после окончания школы высшее образование получать не собирается и что поедет в Афган добивать душманов.

— Ты не знаешь, коммунистов пускают в церковь? — обреченно спросила мужа Софья Михайловна. — Я хочу помолиться.

— Да черт с ним, пускай делает что хочет! — вскипел папа. — Если он выжил сейчас, выживет и в Афганистане. А вот тебя я не позволю ему уничтожить.

Глава 16. Наколка

Софья Михайловна все же отмолила сыночка. В мае 1988-го начался вывод советских войск из Афганистана. Илюша разозлился, но все равно после школы решил идти служить в ВДВ. Пока младший мотался на аэродром школы ДОСААФ, набирая количество прыжков, старший, как и все лекари-первокурсники, чувствовал себя медицинским богом. Он ставил диагнозы направо и налево, видел наперед исход любой болезни, умничал, сыпал терминами и рассказывал страшилки про трупы, которые они препарировали. Как и у большинства студентов, его целью было собрать дома полноценный скелет. Поэтому Родион таскал понемногу костей из анатомички — когда чистых, когда с остатками плоти — и вываривал их в маминой кастрюле.

— Родик, кого ты хочешь удивить? — спрашивал папа, находя в холодильнике бульон с человеческой кистью. — У тебя мать — врач, отец — подполковник в отставке, брат — идиот-нигилист. Зачем эти холодцы, к чему этот трупный запах в доме?

— Не ругай его, — вступалась Софья Михайловна. — Настоящий медик должен чувствовать каждое сухожилие, каждую мышцу. Пусть даже в виде отварного мяса. Через это нужно пройти.

К первой сессии Родион выбил у себя на груди группу крови и резус фактор I Rh+. Илюша, увидев у брата синюю наколку в виде молнии и каких-то мистических знаков и цифр, поднял бровь:

— В-врачебные п-понты?

— Если тебя обнаружат без сознания и документов на поле боя, это станет главной информацией для твоих спасателей, — объяснил Родион.

На следующий день Илюша пришел домой и гордо распахнул рубашку. Над левым соском в отекшем и покрасневшем от иглы треугольнике красовалась идентичная татуировка I Rh+.

— Надеюсь, у тебя не начнется гангрена от этой набойки, — поддел Родик, — а то, как всегда, скажут, это я тебя вынудил сделать гадость.

Илюша проигнорировал его слова и повернулся худой голой грудью к врубелевской Тамарке:

— Ну к-как?

Она снова посмотрела на него печальными глазами и, казалось, покачала головой:

— Какой же ты дурак…

Укурки из «Аэросмита» тоже обдали Илюшу волной неодобрения. Повернувшись к ним лицом, он поджал губы и вздернул подбородок: «Вас вообще никто не спрашивал!» Илья, конечно же, поплатился. В отличие от Родиона, на котором татуха зажила за три дня и своим расположением подчеркивала развитую грудную мускулатуру, у Илюши начался сепсис, наколка разбухла, воспалилась, поплыла на сосок и выглядела как ободранная наклейка на водочной бутылке, какие они сдавали с бабой Катей по двадцать копеек за штуку. Но, как выяснилось позже, Царевна-Лебедь со своими друганами из «Аэросмита» переживали совсем по другому поводу.

* * *

Еще одним запомнившимся событием тех лет стала встреча со странным мужиком, который появился в их дворе ранней осенью. Родька с Илюшей сидели на металлической ограде газона и флегматично курили. Старший разжился пачкой «Родопи», на которую, как муха на покойника, тут же прилетел участковый Виталя, ставший к тому времени капитаном.

— Угостите, пацаны? — Он дружески присел рядом на пустой ящик из-под лимонада «Буратино». В соседнем продуктовом они стояли пирамидами, и каждый брал для хозяйственных нужд сколько хотел.

— Конечно! — Родька протянул белую пачку с коричневым гербом.

— Фарца «Мальборо» за трояк предлагает. Настоящий, американский, — сказал Виталя.

— Неее, дорого, — вздохнул Родион.

— Изумительный вкус, — Виталя причмокнул языком, — не то что кишиневский.

— Я даже не пробовал, — признался Илья.

— Какие твои годы! Вот я однажды… — Виталя приготовился рассказать какую-то байку из своего героического прошлого, но его перебил плечистый мужик в коричневом костюме, выросший как из-под земли.

— Извиняюсь, товарищ капитан, кто живет в сорок первой квартире, во‐он в том подъезде?

— С какой целью интересуетесь, гражданин? — Виталя включил начальника.

— Я ищу Корзинкину Злату Петровну. Есть информация, что она проживает по этому адресу. Второй день звоню в дверь, никто не открывает. Специально приехал сюда из Архангельской области, на вокзале ночую. Игнатов Петр Петрович, — мужик снял стремные солнцезащитные очки и спешно полез в портфель за паспортом.

— А кто вы будете гражданке Корзинкиной? — спросил Виталя, рассматривая фото в документе.

— Я — отец ее родной. Она померла, мне сказали, а за ней квартира числится. Детей у нее нет, я — первый наследник.

Илюше мужик сразу не понравился. Плечистому было не больше сорока, с деревенским говорком, какими-то неприятными ужимками, попахивающий несвежим бельем и гнилыми прокуренными потрохами.

— А где ж вы были, когда она померла? — сурово спросил Виталя.

— Да не общались мы, в разных городах жили, — залебезил Петр Петрович.

— Значит, пока была жива, не общались, а как умерла, так квартира понадобилась?

— Ну так я ж отец! Кому ж еще квартира должна перейти?

Виталя посмотрел на него презрительно:

— Не проживала здесь никогда никакая Корзинкина. Сейчас живет семья Семенковых, не звоните им, они с дачи не вернулись. А раньше квартира принадлежала Полуэктовой Анне Ивановне. Она в данный момент на попечении государства находится.

— А кто это, Полуэктова? — вклинился Родион.

— Эпоха, бабка, ну которая Илюху украла, помнишь? — пояснил Виталя.

— Ага, з-забудешь ее, — усмехнулся Илюша.

— Так что же мне делать? — не унимался Петр Петрович. — Где же искать Злату Петровну?

— А я почем знаю? — окрысился участковый. — Может, надо было с дочерью при жизни связь держать? Может, она нуждалась в тебе, отец хренов? Может, ждала, когда ты придешь? И умерла от голода, не дождавшись? А как квартиру получать, ты тут как тут! — Виталя сорвался на крик.

— Да я это… я вообще ее с детства не знал, у меня другая семья, — попытался оправдаться Игнатов.

— Тогда и пошел отсюдова к семье гадюшной — ребенка он своего с детства не знал! Я ща дело на тебя заведу, узнаю, кто ты и откуда, платил алименты или нет, гнида!

Мужик дрожащими руками вырвал у Витали паспорт, долго не мог попасть им в тонкую прорезь портфеля, суетливо напялил на себя очки с резинкой вместо правой дужки и засеменил прочь из двора.

— А че вы на него так накинулись? — спросил обалдевший Родька. — Вы знаете эту Корзинкину?

— Понятия не имею, кто это, — сказал Виталя, — зато вот этих чморей наизусть выучил. Отец у меня был таким. Бросил нас с матерью, когда мне год исполнился, и больше не появлялся, козлина. Мы как могли выживали. А когда мать умерла, нарисовался. Наследство делить решил. Там из наследства были ее рваный плащ и мой гайморит. Посмотрел он на это добро и отказался от отцовства. А я в интернате для трудных подростков четыре года чалил. Как срок отмотал…

Родька, как выяснилось позже, моментально забыл этот разговор. А Илюша, по непонятным причинам, долго полоскал в памяти образ деревенского мужика в темных очках и нелепое сочетание имени-фамилии — Злата Корзинкина.

— Если бы т-ты был К-корзинкиным, ты бы н-назвал свою д-дочь Златой? — спросил он как-то старшего брата, ворочаясь ночью в постели.

— Если бы я был Корзинкиным, я бы сразу удавился, — ответил Родион и, как всегда в долю секунды, провалился в могучий здоровый сон.

Глава 17. Прыжок

Прапор Курбатов наслаждался овечьей покорностью новобранцев и кромсал воздух луженой глоткой:

— Копаем па-а периметру, вдо-оль забора на глубину а-адин метр. Трениру-у-емся рыть а-акопы и па-амагаем воинской части заменить тру-у-убопровод! На первый-второй ра-асчитайсь!

Отряд из десяти человек по нехитрому плану встал в шахматном порядке. Прапор прошел мимо каждого, заглядывая в лицо, сверяя со списком и тренируя речевой аппарат на свежих фамилиях.

— Протейко! — рявкнул он в рожу широкому рязанскому парню.

— Я!

— Начнешь копать от флажка!

— Есть.

— Неряшев! — Курбатов уткнулся в грудь долговязому сизому хлопчику.

— Я!

— Отступаешь от Протейко два метра и роешь траншею вправо!

— Есть!

— Гринвич! — командир поравнялся с Родионом.

— Я!

— Берешь правее от Неряшева и хуячишь дальше!

— Есть!

— Абдуд… Абудж… Абуджам…

— Абдуджамилов Абдунахазар, — выкрикнул маленький таджик, потерявший надежду на то, что его фамилию воспроизведут грамотно.

— Абдуд Жамилов, — прапорщик осмотрел солдатика сверху вниз, — как тебя мама-то называет?

— Абик, эээ. Абик Абдуджамилов, — дружелюбно разъяснил таджик.

— Ты че, из аула? — усмехнулся Курбатов.

— Так точно, командир, эээ.

— Че, баранов стриг?

— Лечить баран! — пояснил добродушный таджик. — Болеть баран, я лечить, эээ, ветеринар я учить.

— А тут еще один лечитель есть, так? — харкнул в траву прапор. — Кто из вас?

— Я — студент мединститута, — отозвался Родион.

— А в армию нахера пошел? Для вас же, студентиков, военная кафедра. Отъехал на пару месяцев и снова сиди с мамочкой. — Курбатов ковырял его стальными лезвиями зрачков.

— Решил и пошел, — буркнул Родька, — отслужу, вернусь на факультет.

— Ну, эт если тебе мозги тут не отобьют, — усмехнулся командир.

— Пусть попробуют. — Родион изнывал под палящим солнцем.

Прапор сделал шаг навстречу и коротким хуком пробил Родьку под дых. Тот крякнул, согнулся от неожиданности и молниеносно врезал Курбатову в челюсть. Командир отпрянул, сплюнул кровавую слюну и растянул красный рот в улыбке.

— Ниче, студент, зачет. Выроешь пятьдесят метров, посидишь пару суток на гауптвахте, а еще раз высунешься — на три года в дисбат.

— А м-мы п-прыгать когда-нибудь б-будем или т-только т-траншеи рыть? — раздался неуверенный голос сбоку.

— Это кто здесь такой умный? — Прапор был злой и веселый.

— Г-гринвич, — отозвался худой солдат в прилипшей к груди гимнастерке.

— Еще один Гринвич?

— Еще од-дин.

— Родственники?

— Б-братья.

— А тебя че, щуплый, все детство в подвале держали и барабашкой пугали? — Курбатов вразвалку подошел к Илье под гогот сослуживцев.

— Он перенес тяжелую болезнь! — вступился за Илюшу Родион.

— А тебя никто не спрашивает, Гринвич! Я с родственником разговариваю.

С тех пор к Илюше прилипло погонялово «Родственник». Гринвич был один — Родион: тертый, мощный, с железным прессом, негласный любимчик Курбатова, который все время вызывал срочника на чисто мужские разборки вне устава и неизменно получал сдачи.

— Нравишься мне, говнюк! — говорил прапор. — Все смотрим на Гринвича и завидуем! Такую надо иметь подготовку, такой характер! Понял, Абдуд Жамилов — лечитель баранов? Понял, Родственник-заика?

Илюша сжимал зубы. Он ненавидел тот день, когда брата вынудили пойти в военкомат. Родион учился на втором курсе и подавал большие надежды, Илья окончил школу и болтался без дела. До восемнадцатилетия оставалось полгода. Он ездил на аэродром и грезил службой в ВДВ. Наконец пришла долгожданная повестка. Толстая тетка-врач в медкомиссии просмотрела его историю болезни величиной с двухтомник «Войны и мира», лениво прощупала лимфоузлы и взглянула как на идиота:

— Ну, у тебя есть все причины для освобождения от службы. Куда собрался-то?

— Х-хочу в армию, — отрезал Илюша.

— О! Мы еще и заикаемся! Весело тебе там придется! — обнадежила тетка.

— Р-разберусь.

Илюше проштамповали военный билет и дали направление в парашютно-десантный полк под Вологдой (пятнадцать самостоятельных прыжков в школе ДОСААФ и блестящая характеристика сыграли решающую роль). А после побрили наголо, сделав похожим на молодую глазастую картофелину. Софья Михайловна увидела сына без шелковых локонов и схватилась за сердце. Покрывая поцелуями лысый череп, она со слезами причитала:

— Как же ты будешь там кушать, Илюшенька! Кто же тебе тефтельки на пару сделает, кто облепиховый морс сварит? А твой желудок? Вдруг опять обострится гастрит?

— Научится жрать сухую перловку и недоваренные сардельки, — веселился Родион, — забудет о том, что аленький цветочек, и станет уже мужиком.

Во дворе все посмеивались над таким перевертышем. По логике, в институте должен был учиться младший брат, а старший — месить себе подобных в армии. Родион отмахивался от друзей, как от назойливых мух, объясняя, что наличие силы и присутствие мозгов не являются взаимоисключающими факторами. А раз так, то терять два года на «ать-два» он не намерен. И если его чокнутый мосластый брат желает выпендриться, то это его сугубо личный выбор. И перо ему в зад — пускай сигает со своими парашютами ради не пойми чего, пока он, Родик, изучает физиологию и анатомию хомо сапиенс на благо страны и человечества в целом.

Но жизнь внесла коррективы в Родькины рассуждения. Танечка, та самая, в кровь дравшаяся за братьев в детстве, выкинула последний фокус: объявила Софье Михайловне, что беременна от Родиона, и потребовала немедленного замужества. Ее родители подтвердили и пригрозили расправой в мединституте. Гринвичи — мама с папой — не противились внукам, но Танечка, которая всю жизнь металась в муках выбора между старшим и младшим, то вскрывая вены, то тщетно пытаясь отравиться бисептолом, была, на их взгляд, не лучшей кандидатурой в невестки. Они вызвали Родиона на семейный совет и спросили, на месте ли у него мозги, если он решил переспать с известной во всей округе неврастеничкой и суицидницей.

— Ваще ниче не было, — возмутился Родион. — Ни разу, ни при каких обстоятельствах.

Все посмотрели на Илюшу. Он вскинулся и замотал бритой башкой:

— А че я??? Я-то п-при ч-чем? Я ч-че, к-кретин? Н-не б-было у меня с н-ней секса! Она же к-кривоногая и х-худая как д-доска!

— Скажи, пожалуйста, Сталлоне хренов! — поддел его Родик. — Когда тебе это мешало?

— М-мам, т-твоим з-здоровьем к-клянусь, я ее п-пальцем н-не т-трогал, — взмолился Илюша.

— Похоже, нас опять разводят, — заключила мудрая мама и уединилась с папой на кухне.

План был таков. На время медицинских проверок и возможных генетических разборок Родиону нужно было покинуть город. Пока все решали, как это устроить, Родик психанул, взял академический отпуск и сам явился в военкомат. Мама снова умылась слезами, а папа подсуетился, чтобы братья проходили службу вместе. Родиона обрили, еще больше подчеркнув его харизму, и вновь оба-два попугайчика-неразлучника — Крутыш и Картошка, Лоскутик и Облачко, Клякса и Карандаш, — ненавидя друг друга, стояли плечом к плечу на пункте сбора перед поездом в Вологду.

Родик и здесь оказался в своей тарелке. Физическая подготовка, учебный бой, километры строевой, рытье траншей и даже ночи на гауптвахте с пометкой «дерзил командиру» не вызывали в нем никакого стресса. Он крепко спал, хорошо ел, был вынослив в марш-бросках, неприхотлив в быту, мог свернуть любому нос и был в авторитете даже у «дедов». Под его прикрытием ходил и Илюша. Все знали: обидишь Родственника — Гринвич наваляет как за себя самого. И лишь в отрыве от земли ситуация резко поменялась.

К прыжкам готовились муторно и долго, отрабатывая на уличных тренажерах посадку и высадку из самолета, путаясь в ремнях и стропах, разворачивая и собирая в рюкзак распластанные по земле тела парашютов. Курбатов помимо военного инструктора был еще мастером международного класса, одержимым спортсменом, никому не дающим поблажек. Его бесила нерасторопность первогодков, он покрывал их толстым слоем отборного мата, словно «селедку под шубой» — жирным майонезом.

— Если воздушный поток уносит в сторону, а тебе нужно вправо на аэродром, что ты будешь делать, Лечитель Баранов?

— Ээээ… вот этот веревка тянуть, командир, — блеял таджик.

— Вот этот веревка, епт, у тебя в трусах сраных, а ты должен управлять своим полетом левыми и правыми стропами! Гринвич, ублюдок, аналогичный вопрос! — давил прапор.

— Ну… тут правее, тут левее. — Родион тужился, обмотанный учебными ремнями.

— Правее-левее ты от мужа своей любовницы будешь уносить ноги. Как мы направление купола регулируем? — не унимался Курбатов. — Родственник, твою мать, ты уже покажи!

Илюша был самым прогрессивным на этих занятиях. Прапор ставил его в пример, не забывая при этом помыкнуть хлипким телосложением и рваной речью.

— Если красномордый Протейко наебнется на купол Родственнику и проскочит со своим парашютом сквозь его стропы, что будет делать Заика?

— Если его ку-купол при этом схлопнется, а запаска не откроется, обрежу ножом стропы П-протейко и буду удерживать в ру-уках его п-погасший парашют, чтобы спуститься с ним на з-землю, — рапортовал Илюша.

— Молодец, Хилый, выучил теорию! — Курбатов довольно потирал руки. — Только не наложи в штаны от усердия!

Илюша не мог дождаться полетов. И дело не в том, что ему хотелось утереть всем нос. С небом у него складывались особые отношения. Воздух был благосклонен к его тщедушному телу, принимал без оговорок, не требовал жертв, неимоверных усилий, давал шанс без предоплаты, глумления и насмешек. Илюша, хоть и обладал небольшим весом — семьдесят килограммов, — как-то быстро нашел с парашютом общий язык и даже стал его логичным продолжением. Соединение строп, колец, карабинов, креплений, а также жизнь самого купола была для него предельно понятной и простой, как йодная сетка на попе обколотого пациента. Он чувствовал воздушные потоки, ветра, облака, будто был тканью самого парашюта, переплетением его шелковых нитей, его кровеносной системой. Тренер ДОСААФ говорил, что такому невозможно научиться. С этой формулой в мозгу нужно вылезти из чрева матери. Просто быть проштампованным богом: «К прыжкам готов. Безусловно. Априори. Аминь».

Наконец в середине октября начались вылеты, которые постепенно усложнялись учебными задачами. Тот прыжок не был особенным. Курбатов уже успешно нашпиговал отряд знаниями, натренировал, как овчарок. Каждому выдали древний РД‐54, в подсумках которого были распиханы противогаз, фуфловая граната, кружка-ложка и стандартный санпакет с набором противошоковых и противостолбнячных разноцветных шприцев-тюбиков. Абдуджамилову, как отрядному медику, выдали специальную аптечку с парой 10-миллилитровых шприцев, бутылем физраствора, нашатыря и ампулами обезболивающего. Задача казалась нехитрой. Высадиться над лесом, приземлиться на трехкилометровой поляне, якобы отравленной фосгеном, надеть средства спецзащиты и по компасу стянуться к командиру роты на пункт сбора. Из разных локаций самолеты должны были сбросить в воздух четыре отряда. С утра на аэродроме прапор ткнул пальцем в сторону полосатого, оранжево-белого, колдуна[2] и многозначительно произнес:

— Видали, как его хуярит? Направление ветра у земли переменное. Всем включить мозги и управлять парашютом, а не падать тупым говном в дырку сортира.

Десантура загрузилась в зеленый Ан‐2 и расселась вдоль борта. Курбатов влез последним. Люк закрылся, мотор заревел, кукурузник разогнался и пошел вверх, нанизывая на облупленную морду редкие облака. Илюша горел от нетерпения. Он смотрел на лица «однополчан», наполненных взбитым в блендере коктейлем из страха и нежелания показаться «ссыклом». Родион был бледен. В отличие от брата, он ненавидел небо. Сила, тренированность, уверенность, спасавшие его на земле, здесь равнялись нулю, уступая место какому-то предательскому куску материи с лямками подвесной системы. Для Родика это был запутанный котенком бабушкин клубок, в котором не читалось никакой логики. Сидя на лавке, он рассматривал шнурки своих берцев и тяжело дышал. По воле прапора, Гринвич был первым.

— Первый поше-оо-ол, — рявкнул Курбатов, и старший брат со скрежетом поволок по тросу карабин вытяжного фала.

У Илюши в районе груди с таким же скрежетом будто оторвался тромб. Дурное предчувствие подкатило к трахее и застряло мертвой пробкой. Родион, бело-зеленый, сидел на корточках в проеме люка и тупо смотрел на свои ботинки.

— У меня шнурок развязался, — как-то странно, по-наркомански, произнес он.

— Пошшшеееоооол, — гаркнул прапор и пнул Родика в спину.

Брат вывалился, над спиной дружелюбно раскрылся стабилизационный парашют.

— Второй пошел, третий пошел, — Курбатов методично отсчитывал интервалы.

Илюша был предпоследним, и когда в ответ на рывок кольца над ним распахнулся шелковый купол, начал искать под собой «дуб» Родиона. Убедившись, что все парашюты внизу раскрылись, Илья спокойно выдохнул и стал в блаженстве спускаться дальше. Проплешина поляны была резко очерчена и хорошо видна на фоне кудрявого желто-бурого леса. Илюша свел носки, растопырил пятки и в образовавшийся треугольник между стопами следил за направлением полета. С восьмисот метров земля приближалась стремительно. Ближе к верхушкам леса ветер стал бешено метаться, то и дело меняя направление. Илюша натянул стропы, уменьшил площадь купола и выстроил горизонтальное движение в сторону поляны. Еще оставалось время полюбоваться пестротой планеты, как вдруг краем зрения он заметил под собой три парашюта, которые воздушным потоком неумолимо тащило в глубину леса. У одного из них, ближнего к кронам деревьев, беспомощно открылся запасной купол и начал закручиваться вокруг основного.

— Родька, дурак, не отключил запаску, — задохнулся Илюша и попытался поймать направление ветра, чтобы как-то приблизиться к падающему брату.

Родион не понимал, что стряслось с ним этим утром. Возможно, с вечера он отравился минтаем в столовке, возможно, впервые в жизни, находился под впечатлением дурного сна. Ему пригрезились любимые адидасовские кроссовки, которые прислал папин друг из Болгарии. Он будто потерял их в казарме и долго не мог найти, заглядывая то под одну кровать, то под другую. Наконец кроссовки сами пришли и остановились в двух шагах от тумбочки, едко хихикая. Родион понял, что сейчас поднимет глаза, увидит наглого Курбатова, и приготовился крикнуть: «Прапор — вор и ублюдок!» Но по факту в обуви никого не было. Из одной кроссовки росла оторванная нога с лоскутами растерзанных мышц. Родион заорал от ужаса, рев этот прорвал плаценту сна, выплеснулся наружу и разбудил соседей по казарме.

— Родь, ты че? — спросил его кто-то справа.

— Ногу свело, ерунда, — ответил он, вытирая со лба липкий пот.

В самолете его тошнило. Привкус минтая из желудка дотягивался до языка и вызывал омерзение. Он не помнил, как отделился от самолета, и не помнил, как раскрылся основной купол. Перед глазами плыли ночные кроссовки, земли не было видно. Ни о какой поляне с флажками мозг не сигнализировал. Очнулся только тогда, когда хлопком раскрылся запасной парашют и ветер неуправляемо потащил его в сторону леса. От жуткой турбулентности Родиона вырвало прямо на нагрудный РД. Шелковая система, завлекая вихрем в воронку, несла его на верхушки сосен. Сознание отключилось и вспыхнуло только тогда, когда правое бедро прорезала адская боль. Облеванный, обмотанный стропами, Родик попытался понять, что произошло. Над головой, накрыв ветви деревьев, полоскалась драная материя парашюта. Сам он, как шашлык на шомпол, был нанизан на сухой сук кривой сосны. Острая ветка пронзила ногу насквозь в районе паха. Дрожащими руками Родион нащупал в левом подсумке рюкзака санпакет и пятерней выгреб из него все тюбики-шприцы. В размытом, разодранном сознании попытался сконцентрировать перед глазами красный наконечник — противошок, вспомнилось из инструкции. Пробивая толстую ткань брюк, вколол в бедро лекарство. Через минуту сознание прояснилось, Родик освободил из ножен на груди нож-стропорез и попытался перерезать лямки. Мокрый от напряжения, он криво пилил лезвием капроновый шнур, то проваливаясь в темноту, то возвращаясь к свету. Наконец один из ремней лопнул. Под тяжестью своего веса Родик еще глубже просел раной на сук и вновь потерял сознание от боли. «Это конец, — шептали в черепной коробке адидасовские кроссовки. — Тупой, бессмысленный конец».

Хотя Родиону и казалось, что все происходит медленно и заторможенно, как в наркотическом сне, на деле он неистово орал. Орал умирающим буйволом, которого заживо раздирает на куски голодный львиный прайд. На этот крик с точек своего неудачного приземления в лесу бросились трое: Лечитель Баранов, краснорожий Протейко и Илюша, с трудом поймавший поток ветра, чтобы приземлиться рядом с раненым братом. Барахтаясь в ветках и неуклюже спадая в просвет между деревьями, все трое смогли освободиться от строп без серьезных повреждений. К счастью, лес не был густым, и под каждой сосной светилась укрытая хвоей прослойка земли, перемежаемая кустарниками. Несколько минут солдаты стояли в оцепенении, не понимая, как помочь висящему «узнику». Наконец Протейко обрел дар речи:

— Ставим к стволу упор и лезем до первых сучьев.

Все кинулись к сваленному неподалеку дереву и долго прилаживали его к огромной сосне, на которой корчился Родик. Мелкий и ловкий таджик, засунув нож в ботинок, по-обезьяньи полез по бревну к вершине, пока не ухватился руками за нижние обломанные ветки. Они хрустели и проседали под мощными берцами, Лекарь пару раз срывался, но умудрялся ухватиться за какие-то боковые сучья. Поравнявшись с Родионом, он крикнул стоящим внизу:

— Тащить парашют, ловить вниз, буду срезать, будем лететь!

Протейко с Илюшей растянули в руках один из поврежденных куполов. Абдуджамилов, бог знает как закрепившись наверху, начал рвать ножом ремни, связывающие Родика с парашютом. Под собственным весом, как мешок с песком, Родион проседал все ниже и ниже, пока наконец не упал грудью на обессилевшего таджика. Абдуджамилов пытался разодранными в кровь руками удержаться за корявую наждачную кору дерева, но потерял равновесие и наотмашь, спиной вперед полетел вниз. Как колбаса на бутерброде, повиснув на своем спасателе, к земле устремился и Родька. Сук, проткнувший его ногу, с треском выскользнул из плоти, и оба десантника рухнули на натянутый шелк в фонтане рвущейся крови. Лекарь вскочил, задыхаясь, матерясь, и бросился рвать хлюпающую штанину Родиона.

— Артерий пробит, кровь терять, шнур давать, — хрипел он, пока Илюша судорожно доставал жгут из санпакета. — Протейко бежать к командир, вертолет вызывать, Родик умирать, — тараторил таджик, — северо-восток поляна должен быть, километр-два.

Протейко схватил компас и рванул в сторону предполагаемого сборного пункта. Абдуджамилов накручивал жгут под самый пах, поверх бьющей ключом раны. Илюша без разбора всаживал брату через штаны один укол за другим.

— Абик, физраствор… — очнулся Родион. — Надо ввести в вену, восполнить жидкость, не дотяну, — он плутал языком, будто жевал метровую жвачку.

— Двести лимилитр есть, сейчас вводить, — засуетился Лекарь Баранов, распаковывая свою аптечку.

Дрожащими содранными ладонями он попытался отковырять алюминиевую закатку на бутылке. Илюша не выдержал, выхватил из его рук пузырь и рванул зубами металлическую оболочку. Она отлетела вместе с резиновой крышкой и плюхнулась на землю в сухую хвою.

— Держать тихо, — скомандовал Абик, — сейчас набирать в шприц, вводить в вену.

Илюша не дышал. Он чувствовал, как маленький таджикский бог решает, на каком берегу Великой реки оставить его брата. Там, где кровь никогда не будет иметь цвета, запаха, застынет и перестанет вызывать страх, или здесь, где все чудовищно, нелепо, истерично, где дрожит каждый мускул, где воздух лопается от падающих иголок, где сердце маниакально долбится о пересохшую кору сосен в желании разнести себя на ошметки. Абик надел иглу на 10-миллилитровый стеклянный шприц и наклонился над пузырем физраствора, как над священным котлом. Руки ходили ходуном, капли пота падали в широкое горло бутылки. Медленно, как в художественном фильме, в стеклянную колбу с делениями начала втягиваться святая животворящая влага. Внезапно над головой раздался хруст, и огромная ветка, которую таджик надломил, пока выковыривал из кроны Родиона, грохнулась на его согнутую спину. Абик рухнул на четвереньки, сбив с ног Илюшу. Флакон упал, прозрачная жидкость вылилась и тут же впиталась в подстилку из сухой хвои и шишек.

— Кирдык, — выдохнул Абдуджамилов, — теперь все.

— Переливай кровь, — просипел в бреду Родик.

Илюша встрепенулся:

— Да, мы с ним одной крови! — Он разорвал на себе гимнастерку, показывая синюю татуху. Затем бросился к Родику и вспорол облеванную материю на его груди. — Первая положительная. Валяй!

Таджик выпучил глаза и замотал головой.

— Прямой переливаний нельзя! Только госпиталь! Запрещено!

— Я лично задушу тебя, Лечитель Баранов! — орал Илюша. — Лей давай, ублюдок, пока он не умер!

— Ты больше не заикаться? — только и сумел произнести Абдуджамилов.

Илюшина речь действительно сорвала в мозгу гигантскую плотину и водопадом хлынула через связки.

— Быстро взял шприцы и качай из вены. — Илюша наотмашь протянул таджику голую руку, вывернув локоть.

— Надо сыворотка взять, в носок положить, центрифуга раскрутить, посмотреть, совместить в пробирке, — оправдывался Абик.

— Валяй давай, на хрен центрифугу. — Родион, пропитанный кровью от щиколотки до пояса, с трудом разлеплял белые губы. — Все равно сдохну.

Лекарь Баранов махнул рукой и достал второй шприц. Вылил флакон со спиртом на сгибы локтей, вставил иголки, как катетеры, в вены обоим братьям, что-то пробормотал на своем языке и вытянул вишневую кровь из Илюшиной руки.

— Лимилитров четыреста надо. Сорок шприцев. Считать, Родственник.

— Пошел, Абик! Давай, родной! — Илюша выдохнул и зажмурил глаза.

Из одного за другим шприцев кровь младшего брата вливалась в сосуды старшего. Абик дрожал всем телом и под каждый впрыск бормотал лишь одному ему известное заклинание. Он никогда не лечил ничего серьезнее поносов у ишаков и запоров у овец. Маленький деревенский фельдшер понимал, что делает не так, как его учили. Что будет наказан, будет растерзан, будет проклят. Но два человека с непреклонной верой делили одну кровь. Истово, бессознательно, необъяснимо превратившись в единый сосуд. Это одухотворяло, окрыляло, питало силой, крепило волю. В какой-то момент Абдуджамилов почувствовал себя неземным, всемогущим. Он перестал трястись, движения сделались спокойными, умиротворенными. Широкими мазками Лекарь Баранов вплетал одну жизненную нить в другую, словно багряными красками рисовал на холсте рождение чего-то нового, несомненно, величественного и богоподобного. Очнулся Абик лишь в тот момент, когда Родион в алых пятнах и пенной слюной у рта зашелся в свистящем удушье.

— Спинаааа, — прохрипел он, — пооочкииии…

— Кровь не та, Родственник, — медленно, покрываясь новой испариной поверх предыдущей, произнес таджик.

— Что это значит? — прошептал Илюша.

— Кирдык, смерть, тюрьма, — ответил Абик со стеклянным взглядом. — Мы убить его.

— Что ты несешь, урод! — Илюша метался с повисшей в вене иглой. — Я не мог убить его! Я отдам ему свою ногу, свои кишки, свое сердце! Режь меня на куски, пришивай ему все, что надо! Не стой, ублюдок, только не стой!!!

К Илюшиному нечеловеческому вою присоединился хруст бурелома и треск сухих шишек с мертвой хвоей. Человек десять во главе с Курбатовым как демоны вынырнули из деревьев, дробя каблуками выпирающие корни, молниеносно переложили Родика на брезентовые носилки и рванули куда-то в недра леса. Над головой ревел вертолет, снижаясь в направлении поляны. Абик с Илюшей, спотыкаясь и сдирая в клочья одежду, неслись за командой.

— Рви меня на части, только спаси брата, таджикский бог! — орал Илюша уже непонятно кому и непонятно зачем.

Только на поляне, когда Родиона погрузили в реанимационный вертолет, он упал на колени, уперся головой в траву и потерял сознание.

Глава 18. Паук

Пятый день Илюша сидел на губе со сломанной челюстью и ждал прибытия следователя военной прокуратуры. Курбатов, разбивший ему лицо, доступно объяснил, что заводится уголовное дело, и дальше Родственник будет чалить в колонии строгого режима как злостный нарушитель устава и братоубийца.

— Какая группа крови здесь проштампована, уебок? — набросился на Илью прапор в первый же вечер после трагедии и оторвал его нагрудный карман вместе с военным билетом. — Читай, гондон!

— Б-бэ м-минус, — не верил своим глазам Илюша.

— Это значит, третья группа, резус отрицательный! — Курбатов еще раз с размаха врезал по физиономии Родственника, кроша носовой хрящ. — А у брата твоего в билете значится «ноль — плюс», что в переводе первая группа — положительный резус! Как тебе в башку могло прийти прямое переливание?

Илюша не мог ответить. К нему не просто вернулось заикание, он был не в состоянии разжать зубы, чтобы выдавить слово. Подняв на командира отекшее синее лицо, Родственник напряг голосовые связки.

— Б-бра-ат ж-жив? — челюсть была неразъемной, словно залитая гипсом.

— У него гемотрансфузионный шок, он на искусственной почке! — орал Курбатов. — А всего-то надо было наложить жгут и доставить пострадавшего на поляну.

— Т-таджик н-не в-вино-ват. — Илюша до крови вгрызался в костяшку своего кулака и пялился в точку на стене.

— Это не тебе решать, мудила! Ты уже все в своей жизни порешал!

К Илюше еще приходили какие-то люди, о чем-то спрашивали, елозили, били, но он уже ни на что не реагировал. Потрясение было таким сильным, что главврач воинской части признал его невменяемым и определил в медицинский изолятор до разрешения ситуации. Илью накачали транквилизаторами и запретили общение с посторонними. Прошел месяц, пока наконец в палату вместе с Курбатовым не вошел отец. Опустившись на край кровати, Лев Леонидович взял в руки подбородок сына и, будто не видя его помешательства, решительно произнес:

— Илья, включи разум! Дело возбуждать не стали. Ситуацию признали учебной ошибкой. Родион жив. О переливании крови никуда не сообщили. Ты невиновен. Поправляйся и возвращайся в строй.

Илюша приоткрыл опухшие веки, густые восковые слезы застыли под слипшимися ресницами.

— Г-где Р-родька? — спросил он тихо.

— В городской больнице. Ногу сохранили, почки восстанавливают. Будет жить. Следователю признался, что сам вынудил товарищей перелить себе кровь, был уверен в своей правоте, как студент-медик.

— К-как А-абик? — прошептал Илюша.

Отец поднял глаза на Курбатова.

— Это наш таджик, Лечитель Баранов, главный переливальщик, товарищ подполковник, — улыбнулся прапор Льву Леонидовичу и, обратившись к Илюше, заверил:

— Все нормально с твоим Абиком. Отмотал на губе месяц, продолжает службу.

Илюша вернулся в часть к концу зимы. Абик был осторожным, немногословным, остальные молчали, делая вид, что ничего не произошло. Правда, кличка «Родственник» сменилась на более хлесткую «Уродственник», и в душе Илья жалел, что не умер в изоляторе или не тронулся умом настолько, чтобы не замечать ледяной насмешки сослуживцев. Самым человечным оказался Протейко. Обтирая мочалкой свое красное тело в душевой, он, будто невзначай, тронул Илюшу плечом:

— Не вини себя. Ты был готов сдохнуть за брата. Я тока в кино такое видел. Нас в семье пятеро ртов, но я ни за кого бы так не рвал глотку.

— А ч-чо т-толку, — огрызнулся Илюша, — т-только н-навредил и себя ур-родом в‐выставил.

* * *

Иван Давыдович, старый гематолог Вологодской больницы, любил рассказывать пациентам байки. Мол, не йодом единым лечится человек, не чудесными руками хирурга, не современными инструментами и не тотальной стерилизацией материала. А только невыполненной перед Богом задачей. Не успел свершить задуманного — твои клетки животворяще будут воспроизводить друг друга, раны затянутся, выдавят токсины из организма, выхаркают черную кровь и воссоздадут тебя прежнего, Всевышним сотворенного. Чтобы встал ты и доделал свое дело, довел до конца планы, закрыл брешь в системе мира и вымолвил терзающее тебя слово.

— Вот какая у тебя цель? — спрашивал он Родиона, который был подсоединен к аппарату искусственной почки и волнообразно вздрагивал от пульсации машины, фильтрующей его кровь.

— Плюнуть в рожу Илье и сказать ему, какой он ублюдок, — отвечал Родик.

— Аллилуйя! — поощрял Иван Давыдович. — Месть — прекрасный мотив к жизни, сынок. Я до конца дней своих буду рассказывать студентам, как простой еврейский парень, чтобы только насрать в суп своему брату, остановил гангрену, возродил почки и трахнул двух медсестер¸ пока ему меняли утку в постели.

— Они сами меня трахнули, — огрызнулся Родик.

— Ну да, и твой протезированный магистральный сосуд, и твои разорванные в клочья нервные окончания, и твои рубцы на ноге длиною с веревку на виселице не сумели помешать провести возбуждение из твоего мозга в твой член! Все как-то удачненько срослось у человека, который, по идее, должен был остаток дней ковылять на одной конечности.

— Да вот еще, — разозлился Родион, — из-за какого-то долбаного парашюта я бы искромсал свою жизнь? Не-е. Я буду сосудистым хирургом. Как Пашка. Тоже хочу латать кровеносную систему, восстанавливать сосуды. Хоть из собственных тканей, хоть из полимерного говна.

— Вот, голубчик, — таял довольный врач, — а мы с Пашкой еще последим за твоими успехами, позаписываем в научных трудах твои борзые, наглые мысли.

Пашка довольно улыбался. Он гордился и трясся над Родионом, как над спасенным из-под грузовика котенком, которого удалось вернуть к жизни. По сути, Родик был его первым пациентом, полностью прооперированным самостоятельно, а не в качестве ассистента или второго хирурга.

— Пашка-паук, ты — гений! — говорили ему впоследствии врачи и жали руку.

И даже Оляша-лаборантка бросила на время своего папика-доцента и в углу ординаторской скинула с себя белый халатик.

— Паук, на два дня я — твоя! Только оставь меня первозданной — не зашивай рот и не заштопывай попу.

Пауком Пашку прозвали за удивительную способность сшивать между собой все, что попадалось на глаза. Он три года бродил как неприкаянный после интернатуры в Ленинграде, но местные больничные мэтры не воспринимали его полноценным хирургом. Подай-принеси, сбегай за пивом, пошел вон — как в захолустном театре, он долго дожидался своего сольного выхода на сцену. И пока бродил по коридорам, вынося утки в отсутствие санитарок, тренировал свой главный будущий навык — шить биологический материал. В кармане халата у Пашки всегда были моток шелковых ниток, обрывки тонкой лески и длинные куски бечевки. Правой и левой кистью, независимо друг от друга, он плел замысловатые фигурки в технике макраме, завязывая узлы только сгибами фаланг. Его руки выделывали виртуозные коленца, словно это были не пальцы мужчины, а тонкие лапки насекомых, колыхавшиеся на ветру. На спор он ставил локти на стол и на глазах у сослуживцев за пять минут одновременно выплетал каждой кистью два разных рисунка: левой — цветок, правой — божью коровку. А затем просил проверить крепость и разнообразие узлов — все аплодировали. Паша постоянно клянчил у сестры просроченный шовный материал и подбирал хирургические иглы из мусорного контейнера. В любое время суток на дежурстве что-то зашивал: треснутую виноградину, сломанный стебель одуванчика, раздавленную бусинку черной смородины. Он трансплантировал куски яблока на тело подгнившей груши, реанимировал разбитую помидорину, возвращал красоту лепесткам оборванной хризантемы. С тушкой сырой курицы Паук просто творил чудеса: кожные, подкожные, однорядные, многорядные швы как в хрестоматии красовались на спинке несчастной птахи. Все торчащие сосуды он ловко обвивал лигатурами, а для эффекта к шее пришивал голову петуха. Когда лаборантка Оляша фаршировала курицу рисом и яблоками, он накладывал завершающий горизонтальный матрацный шов, и птица, упругая, похорошевшая, почти живая, отправлялась в духовку на задворках хозблока. К Оляше Паша-паук подкатывал уже три года, но девушка знала, что путь начинающего хирурга хмур, безденежен и бесконечно долог. Поэтому первую половину дороги хотела пройти с бывшим научным руководителем из медучилища. Виделось ей, что так будет лучистее и сытнее. Когда возлюбленная уезжала с доцентом в Гагры, Паша в отчаянии намертво зашивал карманы, рукава и десять петелек ее халата, так что по возвращении, торопясь на смену и впопыхах натягивая спецодежду на загорелое тело, она плевалась и чертыхалась. Паук за стеной слышал это и грустно констатировал: возмездие свершилось.

В день, когда привезли Родиона, Паша был единственным дежурным хирургом. Они сидели в ординаторской с Иваном Давыдовичем и хотели было откупорить подарочный коньячок, как скорая сообщила о тяжелом пациенте. Родьку в тряпье, пропитанном кровью, несли на руках полдюжины солдат. Старший из них, с безумными глазами, схватил Пашу за грудки, пачкая крахмальный халат, и заорал:

— Ему влили чужую кровь! Кровь чужую, другой группы! Он подыхает!

Паша попытался вырваться, но только беспомощно задрыгал ногами в воздухе — прапор держал его выше уровня пола.

— Моя фамилия Курбатов! Курбатов моя фамилия! Запомни! Умрет, я выпотрошу тебя своими руками!

* * *

Коньячок они все-таки выпили. Спустя три недели Курбатов принес им «Наири» двадцатилетней выдержки и коротко пожал обоим руки.

— Зверюга, — передернул плечами Пашка, опрокидывая в рот коньяк, — я чуть не обоссался, когда он на меня набросился.

— Главное, ты в операционной не обоссался, — подмигнул Иван Давыдович.

— Ну не скажи. Через шесть часов шитья у меня была только одна мечта, — чтобы кто-нибудь принес мне судно.

Реанимацию солдата Гринвича еще долго обсуждали в медицинских кругах. На всесоюзном симпозиуме в Москве врачи по пунктам разбирали, как можно было стремительное восстановление объема крови совместить с гемодиализом, форсированным диурезом и устранением разрыва бедренной артерии. Проще говоря, как наполнить отравленным вином дырявый кувшин, одномоментно очищая жидкость от яда. Главврача больницы вызвали в Москву, в министерство, наградив почетным дипломом. В клинику приехала комиссия, постановила выделить дополнительное финансирование и укомплектовать штат. В отделении наняли трех санитарок. Пашка больше не выносил утки. И да, так и быть, ему доверили оперировать больных. Потому как больше никто в Вологодской области не был способен вырезать кусочек вены из голени пациента и крепко пришить его с обеих сторон к разорванной артерии, соединив кровеносное русло, как садовник — лопнувший шланг при помощи куска железной трубы. А вот уж когда дошла очередь до наложения шва на Г-образный кожный разрез, Пашка дал волю своему творчеству: на протяжении тридцати сантиметров он шил бритый пацанский пах, а затем долгий арык вдоль бедра так, будто омолаживал лицо зарубежной кинодивы. Пожилой медсестре Вере Ивановне после девяти часов операции чудилось, что Пашка просто стоит над распаханной мужской ногой и пальчиками фокусника тасует невидимые карты по ходу вспоротой мясистой линии. А за его кистью кровавая пропасть намертво стягивается, словно тектонические плиты закрывают пылающую трещину в земной коре после гигантского землетрясения.

Родька оказался идеальным пациентом. Он заживал, регенерировал и очищался от токсинов, как инопланетный червь в американских фильмах. Только почки выматывали его ноющей болью, но Иван Давыдович уверял, мол, починим, сынок, с таким мощным иммунитетом не пропадешь, еще и донором органа станешь, осчастливишь кого-то из слабых мира сего.

— Когда будешь возглавлять свое отделение в Москве, — гладил его по волосам Иван Давыдович, — забери к себе Пашку, тут ему не дадут развиваться, а он — бог в медицине.

— Я и вас заберу, — отвечал Родька.

— Я не доживу, сынок, — улыбался врач, — мне уже шестьдесят, а ты оперишься лет через двадцать. Просто помяни старого еврейского гематолога хорошим ихним «Хеннесси». К тому времени его уже завезут в Россию, вот увидишь.

Родион смотрел на мудрый лоб с узором продольных морщин, щеки с поперечными черточками, разрисованными будто пальцами индейского вождя, и не верил, что настоящее может сдвинуться с места. Двадцать лет для него, двадцатилетнего, казались равными четырем световым годам до ближайшей звезды. Это было непостижимо далеко, неосязаемо, фантастично, потусторонне, как изящное слово «Хеннесси» в реалиях вологодской больницы. Иван Давыдович же, умиляющийся молодостью и здоровьем пациента, ощущал эти двадцать будущих лет кончиками пальцев: еще десять морщин, еще сотня операций, еще трое внуков, постаревшие, замотанные дети, пенсия, забвение, смерть. Но при взгляде на Родиона ему почему-то становилось легче: словно Господь отчерпнул из его угасающей амфоры немного жизненного эля и плеснул в этого развитого наглого паренька. Остаться в Родике навеки было приятно, волнительно, интригующе. Столько еще открытий, столько женщин, столько споров, столько вина…

— Выздоравливай, сынок, тебе еще долго топтать эту планету. — Он встал со стула, поправляя халат, и остановился у двери палаты. — И… будь милосердным к брату. Чудится мне, он сделал это от любви.

Загрузка...